Бывают такие семьи: многолюдные, горластые, зубастые, живут в тесноте и обиде, безалаберно. Их многочисленные члены постоянно и упорно бранятся между собой. Но стоит кому-либо со стороны затронуть одного из них, как весь горластый и зубастый род встает на защиту. Вовсе не потому, что возгорелись вдруг любовью к обиженному племяннику, а потому, что на законном основании можно вцепиться в чужого: наших не замай! А расправившись с чужим, начинают снова сводить бесконечные счеты между собой. Лучше никому не вмешиваться в их дела, не урезонивать, не пытаться примирить — ничего из этого не выйдет: набросятся на такого миротворца горластые, заклюют, засрамят…
Таких многочисленных бедняцких родов немало в Марьиной роще; до революции здесь жили обособленными колониями бедняки-инородцы: мордва, цыгане, китайцы. Национальные меньшинства должны были держаться сплоченно, иначе совсем в грязь затопчут; великодержавный шовинизм давал каждому русскому человеку возможность считать себя выше и лучше любого татарина, мордвина, цыгана. Спайка угнетенных была понятная, естественная, основанная на первобытном законе: держись вместе, обороняйся скопом от более сильного.
У русских родов смысл общности был несколько иной. Редко-редко держался род на почве совместной охраны своих богатств; лишь купеческие семьи, сжатые железными тисками скупости, религией и отцовским кулаком, умели из поколения в поколение копить и умножать нажитое добро. Да и то до времени. Находился обычно наследник, пускавший по ветру все скопленное предками. Или, наоборот, нарождался финансовый гений, вдруг, одним прыжком поднимавший благосостояние, но, добившись этого, спешил удачник отвернуться от своего корня и ловчился в одиночку прыгнуть в высшее сословие.
Семьи потомственных работяг и умельцев вроде Кашкиных держались в куче перед лицом прожорливого хозяйчика.
В роду Кашкиных, многолюдном и бедняцком, всегда бывало глухое недовольство друг другом между отцами и детьми, а по главной и боковым ветвям родства не было ни большой близости, ни вражды. Но с родственными отношениями крепко считались. Это были свои, Кашкины, все эти тести и девери, шурья, зятья и золовки, свекрови и невестки, двоюродные, троюродные, родственники и свойственники. Тонкие генеалогические сплетения их могла установить лишь древняя прародительница бабка Марья, — считалось, что ей много за сто и все Кашкины идут от ее корня и племени… Вся эта бесконечная родня старалась не упустить случая, чтобы по древнему обычаю собраться за чаркой. Случаев для сбора бывало достаточно: именины, дни рождения, похороны, поминки, гражданские и церковные праздники, свадьбы, крестины, помолвки, приезды, отъезды…
Собирались в большой квартире самого преуспевающего в тот момент Кашкина, а в теплую погоду и просто выносили во двор столы, потому что даже просторные комнаты у самого преуспевающего из Кашкиных не могли бы вместить многочисленную родню. А не позовешь — обида, а не посадишь с почетом — вдвое, а забудешь поднести — враг смертный на всю жизнь. В силу этих соображений все основные праздничные даты были перенесены на весну, лето и осень; зимой собирались редко, лишь малым кругом, с малой выпивкой и малым буйством.
Поскольку ни один из Кашкиных не был состоятельным и не мог быть таковым при подобном образе жизни, На семейный круг собирались вскладчину — вносили кто чем: кто деньгами, кто водкой, кто продуктами. Пили только водку и пиво. Покойная Анисья отлично варила брагу, но с ее смертью древнее искусство было забыто, а все попытки молодых поколений возобновить ее тайные рецепты не удовлетворяли потребителей. Не получалась та знаменитая «теткина брага», при которой голова свежа, язык как у профессора, а ноги и руки как ватные, — сиди, пей да похваливай, спорить моги, а драку и не затевай, ничего не выйдет: в руке меткости никакой, и с места не подняться…
Водку деликатно называли вином и брали четвертями, а пиво — только бочонком: и дешевле, и меньше соблазну бутылкой трахнуть по врагу.
Малый круг собирался по обычаю. Во главу стола сажали бабку Марью — живую реликвию и главу рода. Была бабка крупная и видная. От былой русской красоты сохранила в старости благообразие и густые волосы. Зубов, правда, осталось маловато, но, умело подбирая губы, бабка маскировала этот недостаток и получала вид важный и пристойный. Добрые серые глаза со слезой видели плохо, слышала бабка тоже как через стенку, но ведь сто лет возраст-то, доживи попробуй!
Слева и справа от бабки садились две «ассистентки», как младшие жрецы, помощники главного священнослужителя. На их обязанности лежало кормить бабку, отбирая для нее самую легкую пищу, докладывать ей о происходящем и в популярных выражениях толковать ее слова. Сто лет трудовой жизни в царские времена хоть кого истреплют!
Дальше все садились как попало, без местничества, без споров — редкая демократичность даже для старых пролетарских семей. Вообще Кашкины друг друга не стесняли: думай, как хочешь, веруй, во что нравится, или совсем не веруй. Только одно подразумевалось как обязательное правило: будь, честен, не ленись и не пей никаких господских виноградных вин. А в остальном — твое дело, живи, как хочешь.
Начинался круг чинно, по-хорошему: желали бабке Марье доброго здоровья и выпивали по единой. Затем церемонно сообщали родоначальнице о переменах в составе рода за отчетный период: кто умер, кто женился, кто родился. Тут же, бывало, представляли новых членов семьи: зятьев, невесток. Церемония была недолгой, малый круг собирался часто, и не так много накапливалось семейных событий. При встречах на поминках, свадьбах и крестинах церемонии не бывало. Бабка в ответ произносила нечто невнятное, что опытные ассистентки истолковывали как скорбь об ушедших и привет новым членам семьи. После этого чинно выпивали по второй — за усопших и по третьей — за новорожденных.
На этом, собственно, официальная часть кончалась. Начинали есть тяжелые пироги и твердые, как резина, студни. Выпивали уже без счета. Никаких особых яств не подавали, зато миски с горячими рубцами пользовались неизменным успехом. Ах, рубцы, рубцы, как вы вкусны, коли сготовит вас умелая работница-хозяйка, чтобы дешево и сердито накормить ораву привередливых гостей! И промоет их хозяйка несчетное количество раз, и попарит до мягкости, и протомит до нежной розовости, подобной ветчине, и добавит-то уксуса, перца, петрушки, морковки и всякого сладкого да острого корня, и выдержит, и вытомит, и присыплет зеленью и всякой травкой пахучей! Только одно условие: есть горячими и пока водка еще не отбила всякий вкус. Иначе никакого толку не будет, потому что главный секрет хорошей хозяйки — в услаждении сразу всех чувств человеческих, чтобы и глаз радовался, и язык сам по себе щелкал. Ни один ученый повар, ни один шеф из ресторана не сготовит таких поразительных рубцов, как добрая хозяйка из рабочей семьи.
После таких рубцов душа, конечно, возносится и просит пива. Пиво в смеси с водкой образует, как известно, ерша, а от ерша человек враз пьянеет и начинает вести себя по-пьяному: кто смеется, кто плачет, кто песню старается завести и сердится, что плохо удается, и требует поддержки у соседей. Это еще ничего. Плохо, когда пьет человек и молчит и мрачнеет. Значит — обижается, значит— скоро драка будет. Так обычно и бывало: с особой силой вспоминает пьяный былые обиды и жаждет мести кровавой и немедленной. За мужчин вступаются женщины— и пошла свалка… Спасай, хозяйка, посуду, загораживай, ассистентки, бабушку, а то всем попадет под пьяную руку.
Но, как уже было сказано, малый круг — малая пьянка. Хитрили хозяйки, прятали водку: «Вышла вся», — а пиво недолго поддерживает воинственный дух. Знали опять же, кто каков во хмелю, принимали меры — так ловко людей рассаживали, чтобы мешать буйных с тихими.
Неизменную бабку Марью сажали в красный угол и требовали, чтобы хоть не пила, так пригубливала каждую чарку. Но еще в году 1902-м было замечено, что даже одно пригубливание чарки под бесконечные тосты уже не под силу почтенной бабушке. Тогда ассистентом к ней подсадили опытного сапожника Серегу-среднего. При каждом тосте Серега поднимал бабушкину чарку, подносил к ее губам, тут же отнимал и выливал себе в горло. Первое время бабушка обижалась, но потом привыкла и легонько пьянела даже от одного запаха.
Ассистентское служение при бабушке стало как бы почтенной, но тяжкой повинностью, особенно во времена войны и военного коммунизма: самогонка была куда свирепей, чем казенная сорокаградусная водка, или, по-кашкински, вино.
Ни на больших, ни на малых кругах о делах семейных не спорили. Если надо было помочь родичу, помогали без обсуждения и раздумья. Если надо было пристыдить родича, и это делалось само собой. Да и не было до революции у Кашкиных ни высоких взлетов, ни глубоких провалов: владели ими все слабости человеческие не в большей и не в меньшей мере, чем другими рабочими людьми.
Род Кашкиных был менее знатен, чем род Шереметевых, но, бесспорно, превосходил графов своим многолюдством. Число Кашкиных, входивших только в малый круг, притом одних взрослых, достигало пятидесяти душ. А если посчитать всех двоюродных и троюродных, так тут побольше сотни наберется. Роднились Кашкины легко и перепутались корнями с другими многочисленными нищими родами, Петровыми и Ступиными. Правда, последние загадочно намекали на свое дальнее родство со знаменитыми по Москве Ступиными — «Перевозка и хранение мебели», — но это была чистейшая выдумка: богатые туляки Ступины ничего общего не имели с дмитровскими башмачниками, отпрыск которых основал род марьинорощинских Ступиных.
Жил и вращался трудовой род Кашкиных по Марьиной роще, по Москве, по всем просторам российской земли. Жили Кашкины от Камчатки до Херсона, от Режицы до Хабаровска, постепенно теряя связь со старыми родичами, то образуя новые гнезда, то почти исчезая и растворяясь в других мощных семьях.
Родственные связи Кашкиных требовали самых малых житейских обязательств. Даже в серьезных вопросах каждый думал и действовал так, как ему казалось правильным или удобным. Может быть, на этой терпимости и держался большой круг рода Кашкиных.
А вот революция ставила один за другим вопросы, которых никак не обойдешь, от которых не отмахнешься, которые надо обдумать и решить. Тогда приходилось идти за советом. Род был достаточно обширен и даже в самые трудные времена мог обходиться своими «мудрецами и толкователями». А революция задала такие небывалые загадки, что государственные умы смутились, не то что доморощенные мудрецы.
С одной стороны… с другой стороны… как тут решить? К примеру, всеобщая трудовая повинность… Как быть? Люди кашкинского рода — труженики. Это так. Но труженику работы нет. Хозяева все дела свои прикончили, так только мала-мала кто копошится, все называются кустарями. На кого работать — вот вопрос. Государственные фабрики почти все закрыты, да Кашкины и не фабричные.
Изредка заскочит к какому-нибудь Кашкину краском или комиссар перешить, пригнать пофасонистее казенное обмундирование, пошить из желтой кожи сапожки кавалерийского образца или со шнуровкой до колен. Да много ли их, франтов? Настоящий фронтовик на фасон не смотрит, а щеголей да тыловых гусаров на всех Кашкиных никак не хватит, не то время. Ну, заглянет, скажем, какой безбоязненный из кооперативной торговли френч там или сапожки хромовые тишком справить, а то ответственный из казенного материала отдаст мастеру на квартиру работенку. Так ведь опять же и таких сколько? Разве на всех Кашкиных и не Кашкиных хватит? И сидят умельцы без дела или такой ерундовой переделкой да починкой занимаются, что смотреть тошно. А то еще чище: мастер, золотые руки в своем деле, иди на черную работу, улицу чистить, снег убирать.
Прежде, верно, и такую работу делывали, так то для себя, а теперь для кого? Эге, вот тут и загвоздка!.. Как для кого? Для всех! Значит, и для себя… Так, так, товарищ дорогой, а позвольте вас спросить: вот летом сгоняли нас, мастеров, канаву на улице копать. Помните? Нет? Так вот: выкопали канаву на совесть, в рост человека, вроде окопа, все честь по чести. Ждем, что туда будут опускать: трубу или там провод… Не дождались ни трубы, ни провода. Осень пришла, залило канаву, зима снежком припорошила, весна опять водой налила. А потом погнали нас, дорогой товарищ, эти самые канавы зарывать… Это как понимать?.. То-то и оно: сколько труда человеческого загубили, а к чему?.. Ты сам человек рабочий, можешь понимать…
Нет, товарищ, неправильно ты о нас рассуждаешь. Верно, мы не фабричные, мы ремесленники, да только не путай нас с хозяевами, хоть и в одном с ними кустарном звании ходим. Мы ведь как жили: что заработал — проел. Всего имущества у нас — гнилые домишки. Верно, друг, у тебя домишка нет. Так ведь мы — Марьина роща, вроде деревня… Нет, товарищ, я заграничных слов не знаю, мне с тобой спорить невозможно, а только ты подумай сам и увидишь, что мы самые настоящие рабочие и есть.
На этой точке зрения стояли все марьинорощинские ремесленники и обижались на местные власти, огулом и на равных правах зачислявшие в кустари тружеников и хозяйчиков.
За весь военный период довольно много пришло фабричных рабочих в Марьину рощу, но мало пошло марьинорощинцев на заводы и фабрики. Еле работали заводы и фабрики, новых рабочих почти не брали, разве только взамен уходивших на фронт. И оставалась Марьина роща все той же ремесленной, мещанской, никак не рабочей окраиной.
«Марококот» возник в самый разгар нэпа — в 1923 году. Возник тихо, без всякого шума. Мосфинотдел зарегистрировал разрешенное соответствующим союзом промысловых кожевенных артелей Марьинорощинское кожевенное кооперативное товарищество, и стал жить Марококот — дитя трех предприимчивых и дальновидных сапожников-хозяйчиков. Первый год существовал Марококот больше на бумаге, «в стадии организации», как отписывалось правлением. В самом деле, в тот момент не было еще надобности в кооперативной ширме. Государственные предприятия свободно продавали сырье частнику и покупали у него изделия. Небольшие привилегии для кооперативных товариществ и артелей еще не влекли частника.
Но уже через два года появился лозунг «кто — кого», начался отказ частнику в сырье, затруднения в сбыте, увеличение налогов…
Тогда-то и выявились преимущества кооперативных артелей, и стали они возникать в чрезмерных количествах.
Эту простую игру не трудно было разгадать; одно за другим следовали разоблачения лжекооперативов. Но Марококот возник давно, числился одной из первых вышек кооперации, мужественно боролся с частновладельческой стихией и сейчас законно пользовался привилегиями промысловой кооперации. Такое мнение о Марококоте усиленно внушали властям солидные и обходительные правленцы, и власти не имели оснований не верить. В самом деле, обороты товарищества были как раз в меру скромны, никаких темных дел за ним не числилось; хотя в правлении сидели бывшие хозяйчики, но вели себя тихо, и вообще товарищество было вне подозрений.
Именно Марококот сокрушил семейные традиции рода Кашкиных. Было среди Кашкиных и сродников их значительное количество работников обувного производства— сапожников, башмачников, «французников» (специалистов по модельной обуви); лишь чувячников не бывало в роду: несерьезное занятие.
С введением нэпа, с отменой трудовой повинности и продовольственных карточек стали Кашкины жить несколько сытнее, но их социальное положение оставалось неясным. Трещина между поколениями продолжала углубляться. Небывалое начинало становиться бытом: молодежь без всяких раздумий пошла на фабрики. Уже не один Кашкин вставал по гудку «Борца» и шагал на Складочную улицу в старые цехи Густава Листа. В портновско-сапожном роду появились металлисты; в первых цехах завода редких элементов появились Кашкины-химики.
Старикам было обидно и непонятно. Обидно потому, что вот выучили, а кто пользоваться будет? Непонятно потому, что заработок на фабриках много ниже, чем у доброго мастера-надомника. Конечно, вполне ясно: государственный интерес и все такое… Вон даже несколько вполне взрослых и не партийных Кашкиных пошли на фабрики. Но ведь то чудаки, единицы, а молодежь уходит от старой жизни безо всякого удержу.
Но вот нэп пошел на ущерб. Тут-то и расцвел Марококот. Только у него всегда есть сырье, только с ним без затруднений идут на сделки государственные и кооперативные заготовители. Бросились хозяйчики вступать в Марококот. Казалось бы, какое до этого дело Кашкиным? Были они вечными работниками и считали в простоте душевной, что безразлично, на кого работать. А тут оказалось, что без Кашкиных нельзя обойтись Марококоту. Так присоветовал опытный юрист. И действительно, при очередной регистрации правлению было прямо сказано, что в числе членов товарищества слишком много недавних хозяйчиков. Правленцы не могли не усмехнуться. Слишком много? Мягко сказано: кроме хозяйчиков, ни одного рядового работничка нет. Нет — значит, надо их привлечь, хотя бы для виду, но в большом количестве, чтобы прикрыли Петровы да Кашкины нас, грешных.
Вот тут-то и разломились Кашкины. Часть даже не задумалась сперва, в чем тут суть. Записался кустарь в артель— самое обычное дело. Как работал на Иван Иваныча, так и работает. А другие что-то начали сомневаться. Молодежь стала на дыбки. А с чего? Хочешь работать на фабрике — иди и работай, никто тебя в артель не зовет. Зачем же ты меня отговариваешь?
Случилось впервые: вытащили этот вопрос на малый круг, жгуч оказался до нестерпимости. Молодые осмеивали обычай, сами на круг не ходили, других стыдили, и— что бы вы думали? — исчезла в двадцатых годах церемония доклада прародительнице.
А тут еще на кругу, вопреки всем обычаям, заговорили о Марококоте. Верно, вопрос деликатный, но почему его каждому не решить для себя, как прежде, в одиночку? Ан, не те времена настали. Один за другим говорили Кашкины на животрепещущую тему. Ну прямо митинг, а не семейное собрание с малой выпивкой и приятной беседой. А выступают люди все горячее. И не просто призывают, как на собраниях, а все друг друга знают, всяк своему противнику в душу сапогом норовит. Ну, конечно, и слова разные неосторожные. Незаметно, с чего начали браниться. А потом уже и не разобрать, кто за Марококот, кто против. Кричат, волнуются, старые счеты и обиды вспоминают, того гляди в драку пойдут. Пошли бы несомненно, — и по менее жгучим вопросам летели клочья волос и рубах, — да вскрикнула женщина: «Ой, бабка Марья сомлела!»— и тем остудила горячих спорщиков.
Так и разошлись бы Кашкины, растревоженные, не придя ни к какому решению. Но вот прибыл с фронта Михаил Кашкин.
Много трудов положил Мишка: беляков колотил, самого Денику совсем было в плен забрал, да обманул, окаянный, сбежал. А кабы взял, дали б Мишке орден, почетное звание и большую грамоту от ВЦИКа. Так точно и рассказал Мишка, когда собрались уцелевшие Кашкины на малый круг в садике у Николая Ивановича. И рассказ Михаила слушали внимательно. А он рассказал не только о войне, но коснулся и самого больного вопроса: как дальше жить. И получилось, что нет иного выхода, как идти в это товарищество Марококот.
Это был последний круг рода Кашкиных. Вскоре тихо умерла бабка Марья. Тут обнаружилось, что было ей совсем не сто лет, а всего-то семьдесят шесть, как и написано на кресте. Видно, крепко это обидело многих: на ее похороны еще пришло человек сорок Кашкиных, а на поминки и двадцати из большого рода не собралось. С этого времени, можно сказать, рассыпался род Кашкиных, разошелся на стороны, а всему виной — Марококот.
Три года войны, блокады, голода не сокрушили советский народ. Пришли победы молодой, неопытной Красной Армии, громившей войска четырнадцати держав. Наметился перелом в тяжелой борьбе за хлеб. Ушли в глубокое подполье недобитые внутренние враги, дожидаясь благоприятных обстоятельств. Пришло время залечивать страшные раны, нанесенные хозяйству страны войной, саботажем, разрухой.
Сперва Марьина роща нэпу не поверила. Да и как поверить такому? Вчера еще — «буржуй», выселенный по классовому признаку, а тут — на тебе! — красный купец, свободная торговля… Не скоро, не очертя голову поверили уцелевшие под личиной кустарей хозяйчики. Но факты убеждали.
Оживала, наливалась соками Сухаревка. Старорежимные чиновники и барыни начали смелее торговать барахлишком. Саботирующие инженеры, варившие гуталин и продававшие спички-самоделки, стали расширять производство. Сотни юрких приезжих забегали по рынкам, покупая и предлагая давно забытые товары: кожу, мануфактуру, продовольствие, и не партиями, а в розничных, доступных пониманию размерах. В городе одна за другой стали открываться щелки-кафе, магазинчики в одно окно, мастерские, где в одной конурке уживалось шестеро хозяев. Зашумел Марьинский рынок. В финотделе приходилось брать форменный патент: покупатель хочет, прежде всего, есть, покупатель оплатит любые налоги. Когда он насытится, его надо одеть. Потом, отъевшись и одевшись, человек начнет думать и о развлечениях. Что ж, попробуем помаленьку, благословясь…
Начались осторожные, с оглядкой раскопки в углу сарая, на чердаке, под четвертым тополем. Вновь выглянули на свет заскучавшие в земле рыжики-десятки и рыжички-пятерки; откуда-то вынырнули даже давно забытые платиновые империалы и полуимпериалы прошлого века.
Хорошо тем, у кого сохранилась звонкая наличность, а что делать тем осторожным, кто хранил капитал в царских займах, промышленных акциях и сообразил держать их дома, а не в банковских сейфах, откуда им уже не было возврата? Хоть и объявлены ценные бумаги просто кипой бесполезного хлама, и для них нашелся сбыт. Юркие или преувеличенно солидные на черной бирже и в кафе, оказывается, интересовались и акциями, и царскими займами. По умеренной цене, понятно. Когда обрадованный продавец, получивший за свой разноцветный хлам новенькие хрусткие совзнаки, разнеженно спрашивал: «А скажите, сударь, куда вам эти ценности?», сударь шепотком отвечал: «Иван Иванович интересуется».
А кто такой Иван Иванович и почему он интересуется — неизвестно. Раз берут, так спеши продать… А может, не спешить? Может быть, еще повысятся? Вот звонкую монету начинают выпускать — это ведь валюта! Отчеканили серебряные полтинники, и никто их не прячет— красота! Выпустили даже серебряные рубли. Да что рубли! Советские рыжики — золотые десятирублевики— люди видели… Ну, раз такое дело, значит — всерьез, значит — надолго.
Казалось внимательному наблюдателю, что, описав полный круг, возвращается все к прежнему. На тот же мотив, что пели героическую «Смело мы в бой пойдем за власть Советов» вновь зазвучало «Белой акации гроздья душистые». Неужели вернулись невозвратимые времена? Вот и диалектика ваша, хе-хе…
Зашевелилась и Марьина роща. Вновь развертывались захиревшие было трактиры, превращаясь в своего рода биржи и клубы для торговых людей. Много их стало, торговых людей, падких на легкий хлеб и готовых сорвать везде и всюду.
Осторожно, с оглядкой развертывал свое дело Петр Шубин. Как убили налетчики Ильина, совсем ушел он в свою раковину, решил отсидеться, не очень-то надеясь на свое «крестьянское происхождение». Происхождение— происхождением, а трактир — трактиром… Не то чтобы закрылся «Уют», а был он в годы гражданской войны скромнейшей чайной. Его и терпели. Пересидел Шубин трудные времена и теперь исподволь возвращал «Уюту» его былую славу. А время было такое, что вновь появились в Москве всякие необычные люди всяких необычных профессий.
Этот человек худ, высок, сутуловат. Неряшливая копна седых волос. Сюртук, когда-то принадлежавший к породе корректных, засален, полы обтрепаны, воротник обсыпан перхотью. Белья нет; грязная бумажная манишка и когда-то черный шелковый галстук маскируют волосатую грудь. Руки грязны; тонкие пальцы нервно сжимают переплет книжки. На ее корешке заметная надпись: «Психология». Впрочем, книга меняется, бывают «Астрономические вечера», «Интегральное исчисление» и даже журнал «Спиритуалист» за 1910 год. От человека пахнет водкой и кислятиной. Не требуется большой наблюдательности, чтобы определить в нем опустившегося интеллигента.
Он обращается только к женщинам. Хорошо одетой, молодящейся женщине он бормочет:
Я помню горесть, и порой,
Как о минувшем мысль родится,
По бороде моей седой
Слеза тяжелая катится…
Он не декламирует. Это звучит как привычный разговорный язык человека, знавшего лучшие времена. Женщина замедляет шаг: впечатление произведено. Человек обижен судьбой… Ах, кто из нас не обижен?.. Ах, прошлое, дивное прошлое!..
Он стар, он удручен годами,
Войной, заботами, трудами,—
печально произносит «профессор». Пальцы женщины машинально раскрывают замок сумочки. Необходимо помочь… Сколько дать, чтобы не обидеть старика?
К пожилой женщине из мещанок «профессор» подступает не с лирикой. Он мрачно вещает:
И всплыл Петрополь, как тритон,
По пояс в воду погружен.
Женщина ошарашена. Она воспитана на церковных песнопениях, боится сглаза, верит в приметы. А мрачный старик продолжает:
Но счастья нет и между вами,
Природы бедные сыны!
Ах, верно, нет счастья!.. Заедают враги лютые, фининспектор, как волк, караулит каждый шаг твой…
«Профессор» смотрит внимательно. Если жертва еще не дошла, он может грозно произнести:
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет!
Тогда она наверняка сдастся и суетливо полезет за деньгами. Теперь можно и утешить:
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Стакана полного вина…
Затем достойный поклон и поворот за угол. Встречаются женщины, сияющие, как солнышко… Перед такой женщиной он застывал в немом восторге и растерянно шептал:
Я помню столь же милый взгляд
И красоту еще земную;
Все думы сердца к ней летят,
Об ней в изгнании тоскую.
Тут варианты ограничены. Если не дошло сразу, глубокий поклон и поворот. Если задело, следовало свободной рукой прикоснуться к щеке и ошеломленно произнести:
— Боже! Какая красота! Земной поклон…
…и медленное-медленное движение, изображающее намерение опуститься на колени перед неземной красотой. Этого ему никогда не позволяли, совали первую попавшуюся денежную бумажку и шли дальше, умиленные собственной красотой и щедростью. Теперь солнышко светило еще ярче, на всю Тверскую.
Другой субъект, работавший в том же районе, обращался только к мужчинам. Он тоже изображал опустившегося человека, но иного пошиба: не то спившийся актер, не то выгнанный за пьянство чиновник. Обращался он только к хорошо одетым обладателям портфелей. Раскрыв объятия, бросался навстречу, громко взывая:
— Родной, знакомый! Инженер, педагог, архитектор! Врач человеческих душ! Наконец-то, наконец-то!.. — И делал вид, что вот сейчас полезет целоваться. Спасти от его объятий могла только кредитка.
Самая крупная пожива у него бывала на стоянках прокатных автомашин с желтой полоской. Хорошо одетый гражданин заботливо подсаживает даму. К нему устремляется пропойный нищий:
— Коля! Саша! Ваня! Друг детства! Сколько лет!..
«Черт возьми, явный вымогатель… Не успеешь отъехать. Еще обругает… Сунуть ему мелочь скорее!»
— Какой курьезный нищий, Анна Петровна… Жалкий, вы находите? Ну-у, пьяница, не стоит таких жалеть… Шофер, теперь можно ехать потише.
В гору поднимается извозчик, в пролетке — толстяк. Догнать еле плетущуюся лошаденку не трудно:
— Родной! Знакомый! Коммерсант! Красный купец!
«Вот пристал, подлец, на людной улице! Прохожие смотрят, улыбаются… Скорее кинуть ему десятку». Нищий удовлетворен. Багровый толстяк утирает пот.
В сумерки «профессор» и пропойца возвращались домой, в маленькую комнатку в Девятом проезде. Тщательно укладывались до завтра костюмы и иные атрибуты производства, «родной, знакомый» производил подсчет выручки, а «профессор» печально следил за его ловкими пальцами. Из выручки «профессор» получал совсем немного: он был младшим компаньоном товарищества. Впрочем, и старший компаньон получал не все остальное: больше половины выручки он сдавал кривому старику, скромно сидевшему по вечерам за парой чаю в уголке тихой чайной. Это был сборщик общемосковской организации — треста нищих.
По вечерам приходил юноша и приносил бумажки с выписками выразительных цитат из поэтов. Пропойца выбирал и комбинировал цитаты, давал юноше мелочь, и тот уходил. Затем до глубокой ночи «профессор» долбил новые стихи, а пропойца проверял, давал тон, режиссировал. Можно было подумать, что один актер помогает другому учить роль. В сущности, так оно и было. На зиму товарищество обычно свертывало свои операции в Москве и гастролировало на юге.
Даже Иван Егорович с горечью вспоминает о первых годах нэпа:
— Как пошел нэп, начала наполняться Марьина роща. Кое-кто возвращаться стал из деревни, рабочих за те годы прибавилось, а главное — появилось много приезжих юрких людей. Ну, может, и не так много, да очень уж суетливы, всегда на виду. Рабочий, скажем, трудящийся живет тихо, незаметно, а эти все снуют, все бегают и руками махают. Как это в поговорке: легкая вещь всегда поверху плавает. Так и эти. Но деляги — ничего не скажешь. Откуда только товар добывали — уму непостижимо. Они большей частью так устраивались: раздавали по домам кроеный товар шить, а сами тоже не сидели зря, кроили, обходили своих надомников, собирали готовое, возили куда-то на продажу, может, на Сухаревку, может, в провинцию… Не обижался на них ремесленник: расплачивались по уговору. Шили в ту пору больше кожаные вещи: пальто, тужурки, фуражки… Удивлялись ремесленники: откуда кожу берут? И кожа, заметьте, неплохая, заводской выделки; если иногда брачок попадался, его аккуратно заделывали, и не обнаружишь без носки. Потом только узнали, что была у них, можно сказать, целая организация по добыванию кожи с государственных заводов, вроде как бы отходов производства. Деляги, ничего не скажешь… А что жуликоватые, так без этого, говорят, в торговом деле не бывает. Надомники не обижались, но избави бог, коли кто из них сам пытался в хозяйчики выйти… Заклюют! Потому — организация…