Как я понял, главным условием выживания в Азии является отсутствие у вас такой штуки, как жизненное пространство… способность улыбаться во время поездки в переполненном автобусе, когда на вас навалились сразу несколько человек и некуда деться от запаха чужих жарких тел.
Проблема состояла в том, что мое жизненное пространство было огромно, как Тихий океан. Чувствовал я себя отвратительно.
То есть вообще-то я был сыт, и у меня было место для ночлега. Родись я животным — наслаждался бы жизнью. Но поскольку родиться животным не удалось, то теперь мне хотелось знать: зачем я здесь?., и что будет дальше?., я засыпал с этими вопросами, просыпался с ними же, не мог есть и за три дня сбросил четыре килограмма весу.
Я жил в самой грязной трехзвездочной гостинице Азии, битком набитой душманами и проституцией. За стеной моего номера постояльцы ставили непонятные химические эксперименты. Может быть, варили героин. Может быть, выпаривали гексоген. Химией воняло на весь Самарканд.
На второй день моей жизни в отеле у унитаза горлом пошла вода. Вернее, не только вода… он же был унитазом, вы понимаете? После этого я мечтал, чтобы опять начало вонять всего лишь химией, но было поздно.
Кровать была не просто скрипучая: при попытке повернуться она издавала допотопный рев. Из стены торчало множество выключателей. Я долго щелкал ими, но ничего не происходило. Ни единого действующего электроприбора в здании обнаружить мне не удалось.
Разумеется, не могло идти и речи о таких странных вещах, как кондиционер, телевизор, холодильник, вода в кране или занавески на окнах.
По ночам меня кусали невидимые насекомые. В углу комнаты жил здоровенный ядовитый паук. Не исключено, что тот самый, который цапнул Питера Паркера. Он жрал тех сволочей, которые жрали меня. Паутина была полна высосанных вражьих трупов.
Когда темнело, я, голый и мокрый, садился на балконе на пол, курил и смотрел на город… а еще иногда смотрел на небо. Самое обидное, что никто во всей Центральной Азии не поверил бы в то, что со мной происходит.
Когда в Петербурге по вагонам метро ходят просить денег цыгане, все воспринимают это нормально. Но представьте, как удивились бы пассажиры, обратись к ним с той же просьбой голландцы или шведы.
В сторону сумасшествия я двигался семимильными шагами. Мысль о том, что узбеки украдут мои деньги, превратилась в психоз. Оставить деньги в рюкзаке — обнесут номер. Брать с собой — ограбят на улице. По плавящемуся городу я передвигался короткими перебежками, от тени к тени, и боялся смотреть людям в лицо.
Мне бы нормального кофе по утрам… мне бы хоть одно утро провести нормально… мне бы цен в нормальной валюте… посидеть полчасика за компьютером, полчасика послушать FM-радио, клянусь: я опять был бы в форме… Но в этой части света не было радио, не было компьютеров… невероятно, но попить кофе здесь тоже было невозможно.
Пахнущий жженой резиной «Нескафе» считался в Самарканде редким заморским напитком. Подавали его в заварочных чайниках: один пакетик на чайник. О том, что кофе можно пить с сахаром, не догадывались даже самые утонченные гурманы республики.
Гуляя по центру города, я сел попить минералки в уличном кафе, а ко мне за столик подсел молодой англичанин. Мы с ним были белыми. Нам следовало раскланиваться на улицах и делиться сплетнями.
— Откуда ты, man?
— Русский. Из России.
— А-а… похож на европейца.
— Я и есть европеец. Последний, mazafaka, европеец в этой заднице. Скоро тут вообще никого не останется, один европейский я.
Собеседник сказал, что сам он из Лондона. Я спросил, чего он здесь забыл?
— Я приехал сюда получить fun. Но здесь нет fun'a.
— Это точно.
Мы поболтали еще немного. Чем дольше мы болтали, тем меньше собеседник мне нравился. Вам бы он тоже не понравился.
Мы с ним были белыми, но солидарность я чувствовал не с ним, а с узбекскими нищими, издалека смотревшими на то, как мы пьем холодную минеральную воду «Nestle».
Я умру от голода скоро. Узбеки — чуть позже. А англичанин не умрет никогда.
Укуренный местным гашишем. Отрастивший клочок волос на подбородке. Повесивший на шею модные бусы. Остановившийся в самом дорогом отеле города.
Парень имел вполне нормальный билет на самолет отсюда и до дому, а если бы он потерял билет, то всегда оставались папина кредитка и Соединенное Королевство, готовое выслать ему на помощь взвод рыжих рейнджеров с разукрашенными рожами.
Парень с трудом удерживал тяжелые от гашиша веки и через слово повторял, что ислам — это очень молодая религия.
— Чего в нем молодого?
— А христианство давно устарело. Скоро мы все сделаем себе обрезание и станем совершать намазы. А наши белые девицы будут ходить по клубам в чадрах.
— Ты уже сделал себе обрезание?
— А ты был в местных клубах?
— Нет. Только слышал про них.
— Сходи, не пожалеешь. В моей гостинице есть клуб для белых. Называется «Дворец Афросиаба». Unbelievable! Танцы начинаются в пять вечера, а заканчиваются в десять. В десять вечера. Здоровенный пустой зал с дневным освещением. Ди-джей укрывает аппаратуру от жары белыми простынями. Под его музыку все танцуют медленные танцы.
— Серьезно? Закрывается в десять?
— Ага! Ты замечал, что здесь даже проституция выходит на улицы в восемь утра, пока не очень жарко.
Парень искренне веселился. Я думал только о том, что если бы мне удалось зарезать умника, то, возможно, по его документам меня бы выпустили из страны.
Через дорогу от места, где мы сидели, начинался пустырь, на котором высились груды битого кирпича. То есть это сейчас они стали грудами, а когда-то, видимо, это были дворцы… или мавзолеи… наверное, они считались красивыми.
Я спросил у официантки, чья именно это могила. Про жесточайшего завоевателя вселенной, про того, пред чьим именем трепетали континенты, официантка говорила так:
— Короче, это… жил у нас в городе один парень…
Я забрал со стола сигареты, ушел из кафе, перешел пустой автобан, побрел в сторону руин.
Когда-то посреди пустыря стоял громадный купол. Теперь из стен здания вываливались громадные кирпичные блоки. Купол зарос жесткой рыжей травой. Кроме того, с флангов на штурм здания шли азиатские пески. Прорвать линию обороны им кое-где удалось
Я обошел руину вокруг, но так и не нашел входа. В траве валялись громадные мотки ржавой колючей проволоки. Я пожалел, что забрел на пустырь, но тут из спрятанной за занавеской двери выскочила пожилая женщина. Она улыбалась, говорила одновременно на пяти языках и за руку тащила меня внутрь.
— Экскурсия! Я проведу экскурсию!
— Для меня?
— Стоит один русский рубль. Вы русский?
У меня давно не осталось русских денег, поэтому я протянул женщине узбекскую купюрку. Она взмахнула рукой: «Пойдемте!»
Груда кирпича носила красивое имя: «Рухабад» — «Дом Души». Было время, и паломничество сюда заменяло хадж в Мекку. Внутри здания был похоронен мусульманский праведник, обративший в ислам Центральную Азию и собиравшийся обратить Китай.
— Как его зовут?
— Кого?
— Праведника?
— Не знаю. Вернее, я забыла. Он очень святой.
— Да?
Пригнув голову, я зашел в «Дом Души». Тетечка показала мне место, где совсем недавно… каких-то триста лет назад хранилась реликвия: шкатулка с клочком волос из бороды пророка Магомета.
Изнутри купол был черен от копоти. По вручную вытесанным плитам пола ходили голуби. Последний раз ремонт в Рухабаде проводился ровно полтысячи лет тому назад. Под отваливающимися слоями штукатурки были заметны арабские граффити тех времен.
— Что здесь написано?
— Здесь написано: «Сие прекрасное строение вечно да будет поражать потомков своим великолепием и прославлять мое имя».
— Да? А кто это написал?
— Не помню… Никто уже не помнит… Раньше помнили, а теперь забыли…
Женщина сказала, что раньше возле Рухабада ходили толпы верующих. Теперь остались только она и ее брат-инвалид. Брат ткет скатерти с силуэтом святыни, она за деньги рассказывает приезжим об истинной религии Пророка, призывает верить в Книгу его.
Осмотрев достопримечательности пустыря и поблагодарив женщину, я добрел до места, где кончался песок и начинался асфальт. Песок из брюк и кедов я вытряхивал долго.
К концу первой недели пребывания в Центральной Азии я захотел помыться. Вернее, не захотел, а понял, что если сейчас же не помоюсь, то умру.
Я сказал об этом Абдуле-Умару, и тот ответил, что проблемы нет. В Бухаре, в еврейской махале, он знает бабку, в квартире которой стоит ванная.
— Что такое махаля?
— Не знаю, как по-русски. Много домов. Место, где живут евреи.
— Еврейский квартал?
— Наверное. Там хорошие ванные.
— Скажи, Абдула-Умар, а ближе, чем Бухара, нет мест, где можно помыться?
— Зачем тебе ближе?
Рейсовый автобус шел до Бухары около семи часов. Это были семь часов страшного зноя. От автовокзала до места, где живут бухарские евреи, мы ехали на такси.
Улочки квартала были пыльны и пусты. В одном месте бульдозер срывал стены развалившегося дома. Наша машина с трудом взбиралась на кучи битого кирпича и поворачивала среди вплотную прижатых друг к другу стен.
Потом она застряла окончательно, и дальше мы пошли пешком.
В воротах дома, к которому привел меня Абдула-Умар, не хватало нескольких досок. На стене краской было написано по-русски: «САМОВОЛЬНО НЕ ЗАСЕЛЯТЬСЯ. ДОМ ИДЕТ ПОД СНОС».
— Здесь. Пойдем.
— Здесь?
Мы прошли в ворота. За ними начинался огромный двор, перегороженный фанерными заборчиками и веревками с бельем на множество отсеков. Пригибаясь под веревками, спотыкаясь о набросанные кирпичи, кивая встреченным мужчинам в майках и чуть не наступив на привязанного к стене щенка дога-долматинца, мы забрались в самый далекий угол двора.
— Салям алейкум.
Абдула-Умар низко кланялся, улыбался и прижимал руки к груди. Под козырьком в тени сидели несколько молчаливых женщин в пестрых платьях. На земле лежала автомобильная покрышка, на ней — несколько досок, на них — газета, а на газете — незнакомая мне пища, которую женщины ножами резали на мелкие кусочки.
Когда мы подошли поближе, дамы, не поднимая глаз, поддернули, прикрывая лица, свои платки.
Из дома вышла говорящая по-русски пожилая женщина. Она объявила мне цену помывки. Я на нее согласился.
— Мыло дать?
— Да. Дайте. Пожалуйста.
— У меня только хозяйственное.
— Дайте хозяйственное.
Ванная комната была именно комнатой. Огромным, как школьный спортивный зал, помещением с несколькими узкими окнами и широкими щелями в стенах. Посреди комнаты лежала лохматая собака.
Старушка терпеливо терла тряпочкой стенки ванной. Сливное отверстие она заткнула не затычкой, а той же самой тряпочкой.
— Воду не закрывай. Пускай течет. Если наберется чересчур много, лучше выпусти лишнюю, но не закрывай.
— Почему?
— Взорвемся. Газовая колонка плохо работает. Один недавно закрыл — чуть полдома не снесло.
Старушка вышла из ванной. Я остался стоять посреди комнаты. Еврейская собака, задирая брови, рассматривала меня, ждала, пока я начну раздеваться. А ведь мы даже не были представлены.
Я решил не мыться, а просто переждать здесь, сделать вид, будто помылся, может быть, намочить голову и уйти. Женщины, сидящие во дворе, смотрели на меня сквозь щели и молча продолжали резать еду.
Вода текла из краника не желтая, а серого, металлического цвета. Она была абсолютно холодная.
Я выкурил сигарету и все же начал стягивать через голову свою футболку, которую надел две недели назад в другой части света, в ту эпоху, когда еще не знал, что окажусь там, где я оказался.
Вода пыталась наполнить ванну больше сорока минут. Но выше чем на четыре пальца ее уровень так и не поднялся. Из ванны я вылез гораздо более грязным, чем залез.
Потом мы пошли с Абдулой-Умаром гулять по Парижу исламского мира, священному городу Бухаре. То, что я увидел, было даже хуже, чем ванная в еврейском квартале.
Улицы Старого города были так узки, что я задевал плечами за стены сразу с обеих сторон. Солнце не проникало в щели между домами. Улицы были выше щиколотки покрыты слоем жидкой вязкой грязи. Зато в одном месте из окна я услышал старую песенку «Dire Straits». Это было, как если бы мама погладила меня по волосам.
Вода в бассейнах на площадях высохла, и дно покрылось толстым слоем пыли. Когда-то здесь, наверное, били фонтаны и было красиво. Теперь здесь бьют разве что заезжих белых по голове.
Возле бывшего невольничьего рынка стояли корявые деревья. На одном висела табличка, сообщавшая, что дерево посажено в те годы, когда Христофор Колумб был еще полностью уверен, что за горизонтом плоская земля заканчивается и можно увидеть слона, от скуки машущего длинным хоботом. Почти белый от старости ствол напоминал сгнивший гриб. Мы постояли в тени, отдышались.
По поводу каждого встречного здания Абдула-Умар рассказывал мне историю, вроде того, что проектировщика этого медресе живым замуровали в фундамент здания, а архитектора вот той мечети сбросили с минарета на мостовую. Я сделал вывод, что строительные специальности в этих краях не очень выгодны.
В справочниках указывалось, что население Бухары составляет полтора миллиона человек. Может быть, когда-то так и было. Но к моменту, когда в город приехал я, Бухара была пуста, безлюдна, разрушалась, приходила в упадок.
Здесь не осталось даже нищих. Те, кто мог, погрузились на ишаков и уехали. У кого не было ишаков — ушли пешком. За девять часов, проведенных в мертвой Бухаре, я встретил от силы сорок человек и два автомобиля. На втором из них я уехал обратно в Самарканд.
Машина была модная и почти новая. Японская «DAEWOO» открыла в республике завод по сборке автомобилей. Это был единственный действующий завод во всей Центральной Азии.
Несколько лет назад я, помню, оказался в Маниле, на Филиппинах. На южных островах мне предстояло участвовать в международном конгрессе, но, вместо того, чтобы идти на заседание, я каждое утро уходил болтаться по городу.
Один раз я забрел в район с названием Мандалуйонг. Это была такая дыра, что даже на картах города ее обозначали лишь белым пятном. Когда филиппинцы узнавали, что я был в Мандалуйонге, они бледнели и говорили, что сами ни за что в жизни туда бы не пошли.
Район представлял собой бесконечные, до горизонта, ряды хижин, построенных из картонных коробок, отломанных автомобильных дверец, пальмовых листьев и обожженных солнцем досок.
Аборигены сидели перед домами и на швейных машинках с ручным приводом шили джинсы. Десятки тысяч голых филиппинцев с утра до вечера шили джинсы, в которые потом впихивали задницы модники Европы и Северной Америки.
С тех пор я знаю главный секрет Западного Процветания. Белые люди живут хорошо не потому, что умеют работать, а остальные — нет, и не потому, что у них какая-то особенно эффективная экономика.
Все проще: белые носят модные брюки лишь потому, что в местах, которые не обозначаются на карте, голые цветные на машинках с ручным приводом эти брюки для них сшили.
В Бухаре я купил себе пеструю тюбетейку. Мне показалось, что если я ее надену, то стану похож на аборигена и не буду привлекать к себе столько внимания.
Я надел шапочку — ничего не изменилось. Нищие точно так же бросались ко мне на улицах, только теперь вместо криков: «Дай денег!» — они кланялись, делали мусульманские жесты и говорили: «Благословите, святой человек!»
Я стащил шапочку с головы, спрятал в карман, а вечером встал в номере перед зеркалом и попытался разглядеть в рыжебородом отражении хоть что-нибудь похожее на святость.
Именно в этот момент в дверь постучали. Я открыл.
Снаружи стояла высокая узбекская девушка. На ней были прозрачные гольфики, немодные адидасовские кроссовки, обтягивающая белая шелковая рубашка… помесь стюардессы и школьницы старших классов.
А на мне были семейные трусы и волшебная шапочка на лысой голове. Я был толстый, потный и грязный.
— Good evening! Услуги не нужны?
Знаете, может быть, я дурак, но сперва я решил, что посреди ночи девушка пришла ко мне в номер починить унитаз. Я прошел в комнату и натянул брюки. Девушка прошла следом и начала раздеваться.
— Э! Подруга! Что ты делаешь?
— Недорого, мистер.
— Одеваемся! В темпе!
— Откуда вы?
— Я сказал, о-де-ва-ем-ся!
— Двенадцать тысяч узбекских сум. В смысле — один доллар.
— Ты понимаешь русский язык? Нет?
Девица все еще раздевалась, а я наклонялся, подбирал ее вещи, совал их ей в руки, но она снова кидала их на пол.
— Пожалуйста, мистер! Не выгоняйте меня!
— Я устал. До свидания.
— Вам жалко один доллар?
— Да. У меня мало денег.
— Хорошо. Семь тысяч сум. Шестьдесят центов.
Я сел на кровать и закурил. Кровать душераздирающе застонала.
— Смотрите, какая я гибкая!
— Покувыркайся.
— Почему вы не хотите, мистер?
— Я женат.
— Все женаты.
— Это-то и плохо… все женаты, и все тыкают в твое туловище своими членами…
— Пусть тыкают. Чего плохого?
— Нельзя так.
— Почему нельзя?
Я порассматривал девицу. На ее необъятном лице были жирно нарисованы глаза.
— Тебя действительно это интересует?
— Интересует. Да.
— Понимаешь, подруга, я много думал об этом. Почему одно плохо, а другое — не плохо? И я только недавно понял, в чем здесь штука. Хочешь скажу? Дело в том, что недавно до меня дошло, что такое грех.
— Нашли тоже грех: трахаться!
— В твоем городе, подруга, совершенно нечем заняться. Поэтому я думаю об очень странных вещах. Например, о том, что там, где грех, там обязательно чьи-то слезы. В этом-то все и дело. Может быть, этих слез не видно. Или их не сразу видно. Но они обязательно где-то льются. Копни грех, и увидишь слезы. Хорошо, если не пробитые ребра, понимаешь?
— Хотите, я сделаю тебе, мистер, скидку, но вы и меня пойми. У меня одно белье знаешь, сколько стоит?
— Вот, например, курение. Курить вредно, а грехом это не считается. Понимаешь? А с другой стороны, секс. Какие уж здесь слезы, да?
— Да! Да! Какие?
— У меня в Петербурге был знакомый. Пожилой человек…
— Ты из Петербурга, да?
— Он всю жизнь прожил с женой. Не знаю, может быть, сорок лет… или тридцать. Очень много лет. Потом они с женой состарились, и он зачем-то спросил у нее, изменяла ли она ему. В том смысле, что жизнь прожита, чего уж теперь скрывать.
— Дурак он. Кто такое спрашивает?
— Жена призналась, что да, было. Очень давно и один раз. Где-то в гостях, спьяну. После этого мой знакомый почернел, лег на диван, пролежал три дня и умер. Молча. Понимаешь?
— Нет. Не понимаю.
— Это и есть чьи-то слезы… Она считала, что ничего страшного, а он умер.
— Мистер, мне еще тетке внизу нужно сколько-то заплатить. Она ждет. Так что меньше чем за шестьдесят центов я не могу, понимаете?
Это была, наверное, самая тяжелая ночь из всех, проведенных мной в Азии. Я ворочался, чувствовал, как по коже ползают насекомые, задыхался от духоты, весь взмок, сбил постельное белье и проснулся гораздо более усталым, чем лег.
Именно после этой ночи жизнь, скрипя, начала вращаться в обратную сторону.