ИСКУССТВО ДЛЯ «ЭЛИТЫ» И ИСКУССТВО ДЛЯ «ТОЛПЫ»

В истории идеалистической эстетики обращает на себя внимание один парадоксальный факт: чем настойчивее те или иные авторы стремятся раскрыть специфику, неповторимость художественного творчества, тем сильнее они изолируют его от жизнедеятельности человека в целом. «Бескорыстное наслаждение», «свободная игра фантазии», «прекрасная иллюзия» — все это своего рода стремление каким-то образом компенсировать, заменить, хотя бы в воображении, «отвратительную реальность» «прекрасной мечтой». На протяжении многих веков искусство систематически рассматривалось эстетиками-идеалистами как феномен, параллельный, а порой даже диаметрально противоположный реальной жизни.

Ни одному здравомыслящему человеку не пришло бы в голову рассматривать математические исследования или физические эксперименты как акт интеллектуального наслаждения и свободную игру фантазии, хотя и наслаждение и фантазия занимают такое же место в научном, как в любом другом творчестве. Но считать самоцелью занятия математикой или физикой не более абсурдно, чем придерживаться точки зрения «искусства для искусства». Художественная деятельность не в меньшей степени, чем научная, решала и решает жизненно важные задачи, помогающие не только объяснять мир, но и его изменять.

Однако для решения этих задач искусству необходимо участие и соучастие возможно более широкой аудитории. Известно, что некоторые области научных знаний оказывают серьезное воздействие на судьбы общества, даже если они являются достоянием ограниченного круга специалистов. Открытия в сфере атомной энергии или электроники еще и сегодня в деталях — terra incognita для большей части широкой публики, тем не менее это не помешало им сыграть весьма существенную роль в формировании облика нашей эпохи. Подобную роль могут сыграть и художественные достижения, но лишь в том случае, если они выйдут за рамки узкого круга специалистов и станут достоянием самых широких масс, поскольку искусство влияет на изменение жизни только через изменение внутреннего мира человека.

Таким образом, утверждать, что подлинное искусство было или продолжает быть достоянием немногочисленной элиты, — значит утверждать, что все развитие общества зависит исключительно от духовного развития этой элиты.

Искусство всех эксплуататорских обществ, по существу, представляет собой — вследствие экономического неравенства и классового антагонизма — сочетание развития двух искусств: художественного творчества господствующего класса и художественного творчества угнетенных масс.

В докапиталистический период эти две линии нашли отчетливое выражение в тенденциях официального искусства и фольклора. Народные сказки, легенды, песни, произведения декоративного и прикладного искусства развиваются по линии преемственности, традиционализм которой до известной степени является следствием оторванности масс от идейной эволюции, совершающейся в сфере господствующей культуры. Даже в тех случаях, когда между фольклором и официальным искусством намечаются определенные точки соприкосновения, прежде всего тематического плана, уже сам характер толкования и оценки одних и тех же явлений проводит резкую грань между двумя этими тенденциями, подчеркивает их принципиальную обособленность. Официальной греческой скульптуре с ее эстетическими и пластическими канонами противостоит народная миниатюрная скульптура — терракоты Танагры полны жизни, непосредственности и реалистического отношения к миру и нередко превращают героев официального искусства в комические персонажи. Ортодоксальным религиозным преданиям средневековья противостоят народные поверья, враждебные официальной церкви. Это нашло свое яркое выражение, например, в апокрифах болгарских богомилов. Наряду с господствующим стремлением к превознесению представителей культа и дворянства возникают народные сказки и анекдоты, высмеивающие монахов и аристократов и разоблачающие их корыстолюбие и разврат.

Ясность, с какой очерчиваются эти две линии, ни в коем случае не должна вести к механической простоте оценок. Утверждение, что во все периоды народное искусство носило прогрессивный характер, а официальное — реакционный, может быть, было бы очень удобным в качестве схемы, но неверным как вывод. И господствующее искусство, и фольклор таят в себе сложные противоречия, без внимательного изучения которых невозможно прийти к объективному пониманию исторической роли обеих этих тенденций.

В ранние эпохи значение народного творчества, несомненно, намного превышает значение индивидуального творчества не только по своим достоинствам, но и потому, что народное искусство исторически предшествует индивидуальному творчеству классовых обществ. По словам А. М. Горького, «народ — не только сила, создающая все материальные ценности, он — единственный и неиссякаемый источник ценностей духовных, первый по времени, красоте и гениальности творчества философ и поэт, создавший все великие поэмы, все трагедии земли и величайшую из них — историю всемирной культуры»[4]. Искусство разных народов и до настоящего времени представляет собой недостаточно исследованную и освоенную сокровищницу этических и эстетических ценностей. Не случайно, что в периоды усиления демократических идейных движений многие крупные художники невольно обращаются к этой сокровищнице, находя в ней источник освежающего вдохновения. «Илиада» и «Одиссея» Гомера, «Метаморфозы» Овидия, «Божественная комедия» Данте, «Декамерон» Боккаччо, «Дон Кихот» Сервантеса, «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле, «Фауст» Гёте, «Тиль Уленшпигель» Шарля де Костера, некоторые поэмы Байрона и Шелли, Пушкина и Лермонтова и множество других произведений «индивидуального гения» никогда не появились бы на свет, если бы не существовало народных легенд и песен, по мотивам которых созданы эти произведения.

Все это вещи, может быть, общеизвестные, но мы должны напомнить о них сейчас, чтобы не возвращаться к ним позже, когда речь пойдет об «элитарных» теориях некоторых авторов, которые свое презрение к массам оправдывают тем, что народ неспособен к восприятию истинного искусства. «Любая общедоступная книга, — говорит Ницше, — отличается зловонием. Ей присущ запах маленьких людишек». Но поскольку у Ницше ненависть к народу соседствовала с безграничной апологией античного искусства, уместно отметить, что суждения этого автора отдают в данном случае солидным невежеством. Этот поклонник древностей не сумел постичь той элементарной истины, что герои греческого искусства, прежде чем их изваяли и воспели скульпторы и поэты, были сотворены гениальным воображением «маленьких людишек». Или, по словам Горького: «Народ создал Зевса, Фидий воплотил его в мрамор». Вся история человеческой культуры красноречиво свидетельствует о том, что народ не только может быть потребителем большого искусства, но что именно он является создателем самого великого из искусств, доказавшего в течение тысячелетий свою бессмертность.

Однако если в известные эпохи фольклор и по правдивости, и по красоте, и по богатству намного превосходил индивидуальное творчество, то в более поздние времена его историческая роль значительно сужается. Отрицать этот факт — значит в конечном счете отрицать приоритет экономического фактора над идеологическим. Осужденные на жестокое рабство, при котором труд превращается из творческого акта в непосильное истязание, обреченные на невежество и деградацию, народные массы все чаще теряют возможность удовлетворять свои естественные эстетические потребности, а это, разумеется, ведет к тому, что потребности их становятся все более ограниченными. Фольклор уже не обогащается, а просто передается от поколения к поколению, теряя при этом свою жизненность, деформируясь и обедняясь. Идейный арсенал фольклора отстает от эволюции человеческой мысли, в нем накапливаются замороженные традицией элементы примитивных взглядов, анимизма, магии, то есть, проще говоря, суеверия. В эпоху капитализма народное творчество в ряде западных стран попросту исчезает или застывает в форме далеких отголосков, проникающих в некоторые опошленные городским бытом жанры.

Еще более противоречиво искусство господствующего класса и связанной с ним интеллигентской прослойки. Каждый новый класс в период своего исторического восхода в борьбе против обреченного строя создает искусство, прогрессивное для соответствующей эпохи. «Класс, совершающий революцию, — уже по одному тому, что он противостоит другому классу, — с самого начала выступает не как класс, а как представитель всего общества… Происходит это от того, что вначале его интерес действительно еще связан более или менее с общим интересом всех остальных, негосподствующих классов, не успев еще под давлением отношений, существовавших до тех пор, развиться в особый интерес особого класса»[5]. Однако, когда этот класс вырождается в силу, задерживающую общественное развитие и вынужденную ради своих ограниченных интересов отражать наступление прогрессивных общественных слоев, его искусство закономерно превращается в инструмент, помогающий защищать реакционные классовые цели.

С одной стороны, власть имущие редко производили эстетические ценности своими собственными руками. Разделение труда и процесс профессионализации уже в рабовладельческом обществе приводит к обособлению прослойки специалистов художественного производства. Но эксплуататор, вынужденный возложить реализацию искусства на человека, который по своему общественному положению не является эксплуататором, рискует получить произведение, не вполне соответствующее вкусам работодателя. Достаточно вспомнить противоречия между верхушкой папской церкви и художниками Возрождения, судебный процесс, возбужденный против Веронезе за то, что в своих фресках о чуде в Кане Галилейской он якобы профанировал религиозную идею, «плебейские» стихи любимца Карла Орлеанского Франсуа Вийона или преследование Гойи испанской инквизицией, его же обличительные портреты королевской семьи или демократические пьесы Мольера, которому покровительствовал сам Людовик XIV, чтобы увидеть, что даже искусство, предназначенное для господствующего класса, не всегда соответствовало его взглядам.

Великое искусство создавалось людьми, которым был близок народный дух и народные устремления, причем не потому, что они непременно происходили из народа, а потому, что, по словам Маркса, они всегда были связаны с народом невидимыми нитями. Действительность с ее резкими и глубокими противоречиями часто гораздо сильнее влияет на сознание стремящегося к истине художника, чем фальшивая гармония навязанных ему господствующих взглядов. Именно поэтому придворный живописец Веласкес вводил народные типы даже в свои мифологические композиции, а дворяне Пушкин и Лермонтов создали не дворянскую, а народную поэзию, хотя в то время народ еще не мог читать их стихи. Жизненный материал, который художник находит в действительности, имеет свою внутреннюю закономерность, и художник невольно подчиняется ей, даже если он сам не вполне ее осознает.

С другой стороны, создание любого произведения, будучи актом познания и отражения, также имеет свою закономерность. Поэтому даже авторы, разделяющие отсталые концепции, как, например, Бальзак или Достоевский, высказали немало художественных истин, не соответствующих принципам, которые были для них философскими или политическими аксиомами. Именно по этим причинам, обычно определяемым как «несоответствие между мировоззрением и методом», но, в сущности, гораздо более сложным, искателям жизненной правды, если они действительно талантливы и добросовестны, удается постичь элементы этой правды, даже когда исходным пунктом для них служит какая-либо ретроградная идея.

Известно, что еще в своих «Критических заметках по национальному вопросу» Ленин указывал, что «в каждой национальной культуре есть, хотя бы и не развитые, элементы демократической и социалистической культуры, ибо в каждой нации есть трудящаяся и эксплуатируемая масса, условия жизни которой неизбежно порождают идеологию демократическую и социалистическую. Но в каждой нации есть также культура буржуазная… притом не в виде только «элементов», а в виде господствующей культуры»[6]. Ленинская теория двух культур в принципе действительна для всех эксплуататорских обществ, но создана на основе явлений капиталистического общества и относится прежде всего к эпохе капитализма. Именно в XIX веке в искусстве ряда стран чрезвычайно отчетливо наметилось широкое демократическое течение, которое, не являясь фольклором в чистом виде, в то же время не стало частью официальной культуры и даже, по существу, было направлено против ее политических и эстетических принципов.

В условиях капиталистического строя большинство художников, в том числе и не происходящие из «низших» слоев, в сущности, подвергаются безжалостной эксплуатации и в обществе находятся на положении париев. Мы не считаем нужным возвращаться здесь к многочисленным примерам, уже приводившимся нами по другому поводу[7] и доказывающим, что бо́льшая часть талантливых писателей и художников эпохи капитализма, в их числе и самые крупные, работали и умирали в бедности, а то и просто в нищете. Разумеется, суровые условия отнюдь не причина, автоматически вырабатывающая соответствующее мировоззрение, но эти условия, естественно, ставили их по другую сторону социального барьера — в мир угнетенных и обездоленных — и заставляли своими глазами увидеть и на себе испытать «прелести» буржуазного образа жизни. К тому же, суть капитализма в том и состоит, что эксплуатация при нем приобретает самые грубые и бесстыдные формы, и не требуется особой проницательности, чтобы понять зловещую механику превращения тяжкого труда миллионов людей в золотую наличность меньшинства. «Буржуазия, повсюду, где она достигла господства, разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения. […] В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость и поставила на место бесчисленных пожалованных и благоприобретенных свобод одну бессовестную свободу торговли. Словом, эксплуатацию, прикрытую религиозными и политическими иллюзиями, она заменила эксплуатацией открытой, бесстыдной, прямой, черствой»[8].

С ростом противоречий капитализма против него начинают выступать не только эксплуатируемые массы, но и художники, которые остались верны идеалам буржуазной революции — свободе, равенству, братству, попранным самой же буржуазией. Эти художники начинают создавать искусство, значительно отличающееся от официального и обращенное к публике, далекой от буржуазных «ценителей».

Но стремление к общению с широкой публикой порождает новые проблемы технического характера. Живописец, написавший революционную картину, даже если ему удастся выставить ее, не может рассчитывать, что ее увидит народ, потому что народ не посещает художественные салоны. Писатель, создавший прогрессивное произведение, даже найдя для него издателя, не может сделать его достоянием масс, потому что массы, с одной стороны, не читают вообще, а с другой — не имеют возможности покупать дорогие книги.

Капитализм, однако, не только сам создает себе идейных противников, он против своей воли обеспечивает их необходимыми для борьбы техническими средствами. Прогресс в области типографского дела значительно ускорил и удешевил производство печатной продукции, обеспечив возможность широкого развития книгопечатания и периодики. Изобретение литографии в начале XIX века раскрыло новые перспективы перед печатной графикой и вытеснило старинную медленную технику бурины и офорта. Затем последовало изобретение фотографии и фотомеханических способов репродуцирования печатной продукции, не говоря уже о таких неоценимых по своему значению завоеваниях, как кино, радио и телевидение. В результате технического развития уже в 30-е годы XIX века слово и изображение, например во Франции, располагали достаточно широким ассортиментом дешевых и эффективных средств распространения.

Эволюция буржуазной экономики способствовала распространению еще одного фактора, тесно связанного с отношениями прогрессивного художника и широкой публики, а именно грамотности. Капитализм, немало десятилетий державший народ во мраке полного невежества, был вынужден, исходя из собственных хищнических интересов, обеспечить трудящимся образование, пусть даже элементарное, поскольку усложнившийся производственный процесс требовал все более грамотных рабочих. Это распространение грамотности в свое время заставило Ницше сказать: «Еще век читателей — и провоняет все, даже дух. То, что каждому дозволено учиться и читать, надолго приведет к упадку не только писание, но и мышление. Когда-то дух был богом, потом стал человеком, а сейчас он превращается просто в толпу»[9].

Наличие трех факторов — широкое демократическое течение в искусстве, развитие средств массового распространения слова и изображения, постепенно растущая грамотность трудящихся — обусловило быстрый рост популярности отдельных художественных жанров. Успеху этих жанров способствовал еще один дополнительный фактор: они заполнили своеобразный вакуум, возникший вследствие деградации и исчезновения фольклора в большинстве стран Запада. Любой народ, даже если он вынужден вести самый примитивный образ жизни и не располагает элементарными условиями для эстетического наслаждения, испытывает органическую и стихийную потребность в искусстве, поскольку эстетическое восприятие действительности является естественным признаком социальной сущности человека.

С некоторых пор в странах Запада очень много и обстоятельно пишут о так называемой «массовой культуре»: исследуются ее история, структура, различные жанры, делаются выводы о ее роли в системе социальной информации. В дальнейшем мы попытаемся показать, чем вызван этот возросший интерес к явлению, которое в прошлом считалось не культурой, а ее суррогатом. Пока мы отметим только, что все без исключения буржуазные авторы считают появление популярных художественных форм непосредственным результатом забот капиталистического общества о благе народа и достигнутого при капитализме технического прогресса (открытие и введение в быт радио, кино, телевидения, дешевых печатных изданий). Таким образом, из двух полуправд буржуазные авторы фабрикуют единую ложь — ложь о капитализме в роли благодетеля, пекущегося о культурном развитии трудящихся.

Разумеется, если сопоставить нынешнее положение рабочих в буржуазном мире с их положением в XIX веке, когда они жили в условиях ужасающей нищеты и были вынуждены работать по 14—15 часов в сутки, станет ясно, что прогресс налицо. Но эта заслуга принадлежит не капитализму, а социализму и международному рабочему движению. Октябрьская революция смертельно напугала эксплуататоров, а всемирное влияние первого в истории социалистического государства заставило работодателей пойти на известные уступки «своему» пролетариату, дабы избежать революции в собственных странах. Все улучшения в быте трудящихся — не великодушный подарок эксплуататоров, а результат политического движения и стачечной борьбы пролетариата. Общеизвестно, что капитализм идет на уступки не от доброты сердечной, и, вынужденный это делать, он стремится как можно скорее компенсировать свою щедрость повышением цен и налогов.

Аналогично обстоит дело и с вопросом о сокращении рабочего дня. Бурное развитие техники в последние десятилетия привело к тому, что капитализм, несмотря на рост производства, ныне нуждается в гораздо меньшем числе рабочих рук, чем это было в прошлом. Более того, если бы процесс автоматизации в таких, например, странах, как США, развивался нормальными темпами, количество необходимой рабочей силы за несколько лет сократилось бы катастрофическим образом. Именно катастрофическим. Потому что выбросить на улицу миллионы пролетариев означало бы для буржуазии неминуемую социальную катастрофу. Поэтому капиталистическое государство в своем стремлении как-то регулировать общественные процессы сдерживает аппетиты монополий, жаждущих производить как можно больше, используя при этом как можно меньше рабочих рук. Сокращение рабочего дня — это результат объективных закономерностей развития производства и субъективного стремления пролетариата защитить свои собственные интересы, а отнюдь не благотворительный акт эксплуататоров.

Что касается средств массовой информации и форм «массовой культуры», все они, являясь несомненным продуктом капиталистического общества, отнюдь не имеют цели обеспечить эстетическое воспитание народа и не являются бескорыстной попыткой заполнить свободное время трудящихся приятными и полезными духовными развлечениями. Нынешнее интенсивное производство «массовой культуры» в буржуазном мире, как это мы увидим в дальнейшем, вдохновляется единственным стимулом, имеющим ценность для капитализма, — выгодой, материальной и идеологической.

Термины «массовая культура» (mass culture) и «популярное искусство» (popular art) придуманы буржуазией для характеристики чисто буржуазного явления в области идеологии. Поэтому ими мы и воспользуемся для определения некоторых художественных или псевдохудожественных явлений в капиталистическом обществе. Отдавая себе отчет в широком распространении «массовой культуры», мы, однако, не считаем, что именно этим определяется ее характер или что существует действительная потребность в создании двух видов искусства: одного — для масс, а другого — для немногочисленных «ценителей» и «знатоков». Вместе с тем вполне естественно, что в данный период, когда народ все еще отстает в своем эстетическом развитии, существуют жанры, с помощью которых легче создать контакт между художником и массами. Такие «оперативные» или «публицистические» жанры, как литературная или графическая сатира, песня, различные художественно-журналистские формы, в силу своей специфики оказывают на публику быстрое и широкое воздействие. Именно эти жанры получили особое развитие и распространение в эпоху капитализма, и именно их обычно считают истоками современной «массовой культуры».

На самом же деле создателем популярных художественных жанров был отнюдь не капитализм. Они зародились и развились в его недрах независимо от него и даже вопреки ему. Все не учитывающие эту истину утверждения могут разделяться лишь совершенно невежественной аудиторией, к которой обычно и адресуются буржуазные ученые. Народное искусство нового времени возникло во время Французской революции 1789 года. Многочисленные революционные песни, такие, как «Карманьола», «Песня санкюлотов», знаменитая «Марсельеза» и многие другие; десятки пьес так называемой «плебейской» драматургии, авторы которых — Дефонтен, Депре, Раде, Резикур и другие — сейчас почти забыты; революционная публицистика, издаваемая такими газетами, как «Ами де пепль», виднейшим представителем которой был Жан-Поль Марат; сотни и сотни распространявшихся по всей стране графических листов с карикатурами на представителей аристократии — все это ранние проявления популярной культуры, создававшейся как революционной буржуазией, так и неизвестными авторами из народа еще до того, как возникло капиталистическое государство.

Но и позднее, будучи уже реальностью, капитализм не мог быть создателем народного искусства. Оно стало делом продолжателей революционных традиций, противников правящей буржуазной верхушки, «заблудших овец» класса, а впоследствии и идеологов пролетариата.

Именно потому, что возникновение популярных жанров с самого начала было связано с деятельностью защитников и организаторов масс, а не эксплуататоров, периоды их расцвета закономерно совпадают с периодами революционной активности народа. Так, наивысшего развития эти жанры во Франции XIX века достигли во время революции 1830 года и последовавшего за ней периода борьбы против Июльской монархии, во время революции 1848 года, во время Парижской Коммуны и в годы подъема рабочего движения в конце века.

В 30-е годы прошлого века Франция была буквально наводнена тысячами карикатур, воспроизведенных литографическим способом, направленных против Луи-Филиппа и его клики. Генрих Гейне отмечал, что подобных карикатур было «бесчисленное множество» и что они «есть глас народа»[10]. Литографии остро политического характера публиковались не только в качестве приложений к оппозиционным периодическим изданиям типа «Ла карикатюр» и «Шаривари», но распространялись и как отдельные графические листы, выставлявшиеся в витринах книжных лавок Обера и Жио, привлекая толпы зрителей и вызывая смех и оживленные комментарии. Эту публицистическую графику создавали Шарле, Раффе, Декан, Гранвиль, Пигаль, Травье де Вилер, Депре, Буке и другие художники, но, бесспорно, первое место среди них принадлежит великому Домье, автору почти четырех тысяч литографий, из которых многие сотни были подлинными шедеврами.

Тридцатые годы стали также периодом массового распространения социальной поэзии — как в виде печатного текста, так и в виде песни. Жан-Пьер Беранже, Эжезип Моро, Петрюс Борель были авторами, популярными в точном смысле этого слова. То же можно сказать и о драматургах, таких, как Феликс Пиа или Фредерик Леметр, создавший популярный образ Робера Макера.

Расцвет популярных жанров отмечается и во время революции 1848 года. В области политической графики и на этот раз ведущее место занимает Домье, а гражданскую поэзию представляют такие известные авторы, как Пьер Дюпон, Эжен Потье, Шарль Жиль, Луи Менар, Луи Пюжоль, Лашамбоди и многие другие.

Первое в истории человечества рабочее правительство — Парижская Коммуна — в числе прочих впервые выдвинуло и задачу — поставить искусство на службу народу. Член Коммуны Гюстав Курбе подготовил специальный декрет о музеях, который должен был сделать их доступными широкой публике. Подготовлен был также декрет о театрах. «Спектакли — самое лучшее и самое действенное средство просвещения народа, — заявлял коммунар Юрбен. — Прежние правительства превратили театр в средство обучения всевозможным порокам, а мы хотим превратить его в средство обучения всем гражданским добродетелям»[11]. За семьдесят два дня своего существования Парижская Коммуна, естественно, не могла полностью осуществить задуманной программы популяризации культуры, но проекты вроде названных характеризуют эту ее деятельность весьма красноречиво, подтверждая, что искусство может стать достоянием народа лишь тогда, когда он возьмет в собственные руки руководство не только культурной, но и всей общественной деятельностью.

Коммуна просуществовала слишком недолго, чтобы за это время могло появиться достаточное количество популярных художественных произведений. Литература, воспевшая это героическое время, возникла, по существу, лишь после поражения рабочего правительства. Это написанные в тюрьме стихи Луизы Мишель, поэзия Эжена Потье, Эжена Шатле и Шарля Бонне, романы Жюля Валлеса и др. Но уже во время Коммуны появилось немало ярких публицистических произведений, выходивших в революционных изданиях, таких, как газеты «Ле ванжер» Феликса Пиа, «Пер Дюшен» Эжена Вермерша или «Кри дю пепль» Жюля Валлеса. Пережила подъем и революционная графика: во время Коммуны появились тысячи листов политических литографий. Здесь мы снова встречаем имя Домье, который, несмотря на весьма пожилой возраст и на то, что смысл событий был ему не до конца ясен, очень решительно стал на сторону Коммуны, чувствуя, что его место — в рядах революционного народа. Наряду с ним стали известны имена Андре Жиля, создавшего сотни карикатур для изданий «Ла люн» и «Л’эклипс», Пилотеля, Фостена, Адоля, Таллона и многих других графиков, блеснувших в дни Коммуны и угасших в последовавший за ними период кровавого террора.

В последнее десятилетие века популярное искусство вновь возрождается в стихах Жана Риктюса и поэта-певца Аристида Бриана, в политической сатире таких изданий, как «Ла фей», «Ле Шамбар сосиалист», «Л’асиетт о бер», публиковавших яркие, обличавшие буржуазную верхушку рисунки Стейнлейна, Феликса Валлотона, Ибельса, Жан-Луи Форрена, Эрмана Пола, Франтишка Купки, Шарля Леандра и некоторых других художников.

По сути дела, именно эти, перечисленные здесь очень бегло явления знаменуют зарождение и начальное развитие массовых жанров нашего времени. Буржуазия не имеет и не может иметь никаких прав на это искусство, ибо она соприкасается с ним лишь постольку, поскольку оно создано для борьбы против ее реакционных махинаций. В сущности, она на это и не претендует. Буржуазия считает гораздо более разумным создавать впечатление, что народное искусство, о котором мы говорили, никогда не существовало, а «массовое искусство» в современном смысле слова возникло лишь тогда, когда она сама взялась за его производство. Именно поэтому названные здесь художники давно уже обречены на полное забвение даже у себя на родине, во Франции. Их не издают, о них не пишут, в то время как творчество множества третьеразрядных художников освещается в бесчисленных монографиях и альбомах. Даже немногие опубликованные в свое время исследования о названных художниках ни разу не переиздавались, хотя они очень нужны по крайней мере специалистам — историкам изобразительного искусства[12]. Таким образом, оказались зачеркнутыми целые периоды истории политической карикатуры и революционной графики. Это замалчивание лучше всего доказывает, что капитализм не только не создает массовое искусство, но, наоборот, испытывает легко объяснимый страх перед любой массовой продукцией, заслуживающей названия искусства.

Мы привели в качестве примера Францию как страну, в которой популярные художественные формы получили в прошлом веке самое широкое развитие. Но это отнюдь не означает, что все они французского происхождения. Еще до появления политической литографии Домье в Англии, например, работали такие сильные художники-сатирики, как Джеймс Гилрей, Томас Роуландсон, Джордж Крукшенк, не говоря уже о целой плеяде более скромных дарований, вроде Вудворта, Ньютона или Сеймура. Карикатуры-офорты этих авторов распространялись большими тиражами и пользовались в народе значительным успехом.

Особенным богатством и разнообразием в XIX веке отличалось народное искусство в России. Можно смело сказать, что там в этой области были сделаны огромные успехи, хотя Россия считалась экономически отсталой страной. Деятели русской культуры в большинстве своем стояли на гораздо более передовых позициях, чем представители демократической интеллигенции Запада, и, если их стремление к широкой пропаганде искусства в народе не всегда приводило к желаемым результатам, это объяснялось крайне неблагоприятными объективными условиями. Разбросанное по необъятным просторам страны, придавленное крепостнической эксплуатацией и тонущее в невежестве крестьянство, медленное и запоздалое развитие промышленности и рабочего класса, свирепая цензура самодержавия — все это затрудняло распространение передовой культуры. И все же русская демократическая интеллигенция сумела добиться замечательных успехов в деле приближения искусства к народу.

Не вдаваясь в подробное изложение многочисленных фактов, мы, однако, не можем обойти молчанием деятельность русских революционных демократов, художественную, публицистическую и пропагандистскую работу Герцена и Огарева, Белинского и Добролюбова, Чернышевского и Некрасова, Салтыкова-Щедрина и Шевченко, равно как и мобилизующую роль таких изданий, как «Полярная звезда», «Колокол», «Современник». Новаторская по организационным формам и идейной направленности деятельность так называемых «передвижников» составила эпоху не только в русском изобразительном искусстве, но и в искусстве всего мира. Крупнейшие художники России объединились в товарищество, поставившее себе целью популяризацию живописи и скульптуры в народе с помощью передвижных выставок. Сорок восемь таких выставок были организованы в Москве и Петербурге, а затем показаны во многих городах страны. Очень богата и история русской сатирической графики, начиная с Отечественной войны 1812 года (карикатуры Теребенева, Иванова и Венецианова) и кончая периодом после революции 1905 года (рисунки Серова, Кустодиева и Лансере). В столетие, разделяющее эти два периода, несмотря на суровую царскую цензуру, активно работала целая плеяда талантливых сатириков: Орловский, Степанов, Тимм, Ковригин, Агин, Жуковский, Незахович, Шестаков, Руднев и многие другие; выходили десятки периодических изданий: «Искра», «Гудок», «Будильник», «Маляр», «Жупел», «Адская почта», «Жало», «Пулемет», «Сатирикон». Художественный и идейный уровень этих изданий, разумеется, очень неравноценен, но все они в той или иной степени боролись с пороками самодержавия и способствовали пробуждению сознания современников. Это популярное в прямом смысле слова искусство сыграло немалую роль в борьбе против крепостничества и царизма. Н. К. Крупская, вспоминая о поэтических материалах сатирического журнала «Искра», писала: «Это был своеобразный фольклор тогдашней разночинной интеллигенции: авторов не знали, а стихи знали. Ленин знал их немало… Я хочу отметить, что поэты «Искры», их сатира, имели несомненное влияние на наше поколение»[13].

Только с появлением на исторической арене пролетариата как организованной политической силы народное искусство и культура в эпоху капитализма достигают наибольшего размаха и получают верное направление. Идеология, которую коммунизм создает в своей борьбе против эксплуатации, становится основой развития народной культуры. И вряд ли можно найти для этого более блестящий пример, чем «Манифест Коммунистической партии» Маркса и Энгельса, в котором классики научного коммунизма не только сумели популярно изложить основы сложного философского учения, но и выразили его в убедительной, волнующей форме, сочетающей философскую глубину с поэтической образностью.

Даже эти бегло перечисленные факты свидетельствуют о том, что истинно народная культура в недрах капиталистического общества создается не господствующим классом, а теми, кто выступает против него. Явление вполне закономерное, тем более что буржуазия всегда считала и продолжает считать, что «излишняя» грамотность масс связана с серьезным риском. Или, как говорил Ницше: «Научили рабочего читать, и он принялся бунтовать». С другой стороны, в мире капитала именно специалисты по культуре твердо придерживаются взгляда, что широкие слои народа в принципе не способны наслаждаться настоящим искусством и ценить его. Эта так называемая «элитарная» концепция вот уже больше века неотступно господствует в западной эстетике.

Эту же концепцию, правда еще довольно бессистемно, развивал немецкий философ Артур Шопенгауэр (1788—1860). Можно сказать даже, что именно он исчерпывающе изложил ее основы, а его последователям-«элитаристам» осталось только виртуозно развить намеченные им принципы. По мнению Шопенгауэра, «…самые прекрасные произведения искусства, самые благородные создания гения для тупого большинства всегда останутся книгой за семью печатями, недоступной ему, как недоступно толпе общение с королями… Правда, даже самые пошлые люди, опираясь на чужой авторитет, не отрицают общепризнанных великих творений, чтобы не выдать своего собственного ничтожества. Но втайне они всегда готовы вынести им обвинительный приговор, стоит только поманить их надеждой, что это можно сделать, не осрамившись, — вот тогда-то с ликованием вырывается на волю их долго сдерживаемая ненависть ко всему великому и прекрасному, которое никогда не производило на них никакого впечатления и унижало их своей недоступностью»[14].

Несмотря на раздражительность, составляющую неотъемлемую часть шопенгауэровского пафоса, вышеприведенная тирада могла бы прозвучать довольно верно, будь она направлена против обывателя. Но, учитывая основные взгляды философа, наивно полагать, что, говоря о «тупом большинстве», он имеет в виду буржуазию. Для Шопенгауэра этот вопрос решен заранее, вместе взятые, являются «толпой», на которую он не устает изливать свою ненависть.

Безоговорочное отрицание прав и способности «большинства» наслаждаться произведениями искусства неизбежно порождает вопрос: какова же в таком случае польза от «прекрасных произведений», если для большинства людей они остаются «книгой за семью печатями»? Для Шопенгауэра этот вопрос решен заранее, причем наиболее абсурдным образом: гениальные произведения искусства всегда и во всех случаях абсолютно бесполезны. «…Произведения гения не служат никаким полезным целям, будь то музыка, философия, живопись или поэзия. Творение гения отнюдь не предмет, приносящий практическую пользу. Бесполезность — вот один из характерных признаков гениального произведения, его дворянская грамота. Все остальные творения человека предназначены для сохранения или облегчения его существования, и только те, о которых мы сейчас говорим, — нет; только они существуют сами по себе, и в этом смысле их можно рассматривать как цветы или как чистую прибыль бытия…»[15] Отношение «искусство — публика» в свете этой элитарной концепции логически ведет к теории «искусства для искусства» — именно к этому в конечном счете сводятся взгляды Шопенгауэра на занимающий нас вопрос.

Принципиально к ним очень близка, хотя и не столь последовательна, позиция Фридриха Ницше (1844—1900). В ранний период творчества, когда Ницше был сильно увлечен музыкой Рихарда Вагнера, его аристократизм еще носил все-таки довольно умеренный характер. Он понимал, что такое произведение, как опера, создается не для того, чтобы доставить удовольствие двум-трем слушателям. В одной из своих работ Ницше подробно останавливается на наслаждении, которое дает зрителю искусство сцены, когда эмоции индивида сливаются в единое целое с эмоциями других. В работе «Рождение трагедии» он писал: «И дионисическое искусство также хочет убедить нас в вечной радостности существования: но только искать эту радостность мы должны не в явлениях, а за явлениями. Нам надлежит познать, что все, что возникает, должно быть готово к страданиям и гибели; нас принуждают бросить взгляд в ужасы индивидуального существования — и все же мы не должны оцепенеть от этого видения: метафизическое утешение вырывает нас на миг из вихря изменяющихся образов… Несмотря на страх и сострадание, мы являемся счастливо-живущими, не как индивиды, но как Единое живущее, с радостью которого о своих порождениях мы слились»[16].

Впоследствии, охладев к творчеству Вагнера, которое в какой-то мере только и связывало его с «толпой», философ решительно выступил не только против этого композитора, но и против театра вообще — именно потому, что театр — искусство для широкой публики: «В театре нет уединения, а все истинно возвышенное совершенно не терпит свидетелей… В театре ты становишься толпой, стадом, женщиной, фарисеем, горластым скотом, покровителем искусства, идиотом, вегетарьянцем! В театре личная совесть каждого устанавливается на общем уровне большинства; в театре царствует сосед, и, благодаря этому, ты сам превращаешься в соседа»[17].

Так Ницше приходит к ницшеанству в его химически чистом виде: все человечество состоит из людей двух видов — с одной стороны, избранные, те, кто обладает способностью создавать искусство и наслаждаться им, с другой — многомиллионная масса, толпа, единственная задача которой — обеспечение избранных. Как известно, Ницше был поклонником античности, и потому его представление о будущем мира строится по модели рабовладельческого строя: «Более высокая культура сможет возникнуть лишь там, где существуют две различные общественные касты: каста работающих и каста праздных, способных к истинному досугу; или, выражаясь сильнее: каста принудительного труда и каста свободного труда»[18].

Несколькими десятилетиями позже элитарная концепция с такой же откровенностью будет сформулирована Освальдом Шпенглером (1880—1936) в его труде «Закат Европы». Шпенглер в свою очередь считал, что люди по самой своей природе делятся на «немногочисленный класс высшего типа» и «толпу». Стремясь доказать, что это деление не результат философских спекуляций, а реальный факт, Шпенглер приводит известные примеры из эпохи Возрождения и абсолютизма: «Целые эпохи, как, например, эпоха провансальской культуры или культуры рококо, отличались высшей степенью изысканности и исключительности. Их идеи, язык их форм понятны лишь малочисленному классу людей высшего типа». Что же касается Возрождения, то оно «было созданием Медичи и отдельных избранных умов, обладавших вкусом, сознательно разграничивавшим их от толпы, а флорентийский народ смотрел на все это с равнодушием, удивлением или недовольством, а в известных случаях, как это было при Савонароле, с увлечением уничтожал или сжигал образцовые произведения»[19].

Разумеется, верно — и мы уже об этом упоминали, — что в прошлом народ целыми столетиями держали в стороне от официального искусства. Но если пример с абсолютизмом в этом отношении можно считать удачным, то, говоря о Возрождении, Шпенглер просто искажает факты. Не будем гадать, идет ли в данном случае речь о сознательной вольности или просто о неосведомленности. В том и другом случае ошибка весьма существенна, именно благодаря ей Шпенглер приходит к своему конечному выводу о неспособности «толпы» понимать искусство. При этом очень легко каждый известный в истории вандализм приписать «народу», забывая, что именно любимый Шпенглером класс элиты — прежде всего папы и феодалы — прямой виновник уничтожения тысяч античных памятников, считавшихся языческими идолами, и что позже, в период Возрождения и барокко, тот же самый класс продолжал свою варварскую деятельность в области искусства, приговорив к сожжению «за безнравственность» бесчисленное количество рисунков и гравюр Аннибале Карачи, Джулио Романо, Маркантонио Раймонди и многих других. Интересно было бы узнать также, почему Шпенглер, говоря о Возрождении, не обратился несколько назад, к раннему Ренессансу и готике, когда великие произведения искусства создавались самим народом, народными мастерами, организованными в средневековые гильдии и цехи.

Читая рассуждения Шпенглера о Возрождении, нельзя не вспомнить об оценке, которую Горький дал художникам именно этого периода, подчеркнув, что духовная мощь личности — «явление, которое можно объяснить лишь тем, что в эти эпохи социальных бурь личность становится точкой концентрации тысяч воль, избравших ее органом своим, и встает пред нами в дивном свете красоты и силы, в ярком пламени желаний своего народа…»[20]. При этом Горький также приводит конкретные примеры, правда такие, которые вряд ли помогли бы мыслителям, подобным Шпенглеру: «Когда Чимабуэ окончил свою мадонну, в его квартале была такая радость, такой взрыв восторга, что квартал Чимабуэ получил с того дня название «Borgo Allegro» («Веселый квартал»). История Возрождения переполнена фактами, которые утверждают, что в эту эпоху искусство было делом народа и существовало для народа, он воспитал его, насытил соком своих нервов и вложил в него свою бессмертную, великую, детски наивную душу»[21].

Однако Шпенглер оставляет без внимания все, что противоречит его предварительно заданному тезису, и оперирует лишь отдельными, произвольно истолкованными фактами, чтобы доказать, «как глубоко простирается эта душевная отдаленность» представителей «высшего типа» от «толпы». По мнению философа, так оно было не только в прошлом, так оно есть и в настоящем, так будет всегда: «Чем больше будут усиливаться порожденные мировым городом пустота и тривиальность наук и искусств, ставших общедоступными и практическими, тем строже замкнется в своем тесном кругу запоздалый дух культуры и, совершенно оторвавшись от общественности, будет работать в этих недрах над созданием мыслей и форм, которые будут иметь значение лишь для крайне ограниченного числа избранников»[22].

Во всех суждениях подобного рода мы сталкиваемся с одной весьма характерной для элитарной концепции чертой: сторонники этой теории или отрицают процесс общественного развития, или представляют его себе движущимся в направлении, не соответствующем социальным закономерностям. Будущее для них — механическое повторение или дальнейшая деградация того, что уже было когда-то достигнуто. В силу своей философской сущности элитарная концепция сочетает в себе принципы мизантропии и пессимизма. Элитарист рассматривает духовную отсталость масс в данную эпоху не как продукт соответствующих общественных условий, а как фактор постоянный, не подлежащий какому бы то ни было воздействию.

Наиболее широко разработаны эти взгляды в трудах испанского философа Хосе Ортеги-и-Гассета (1883—1955). Хотя в определенный период своей жизни этот мыслитель и выступал против фашизма, его эстетическая концепция носит подчеркнуто антинародный характер. По мнению Ортеги-и-Гассета, искусство бывает двух видов: «не популярное», которое с течением времени может стать популярным, то есть понятным и ценимым массами, и «непопулярное», которое широкие слои народа никогда не смогут воспринять. Испанский философ считает истинно великим только искусство второго вида. Таким, по его мнению, является искусство модернизма: «Новое искусство имеет против себя массы и всегда будет иметь их против себя. Оно, по существу, чуждо народу, больше того, оно враждебно народу»[23].

По мнению Ортеги, классическое искусство, оставаясь в течение долгого времени «не популярным», постепенно стало «популярным» благодаря своей «похожести» и реализму. Однако для модернистского искусства эта эволюция невозможна: оно «непопулярно» по самой своей природе, так как у него хватило смелости освободиться от задачи отражать жизнь. Именно это помогло ему стать великим искусством. «Любое произведение нового искусства, — утверждает Ортега, — совершенно автоматически вызывает у толпы удивительный эффект. Оно расщепляет ее на две партии: малую, состоящую из немногочисленных поклонников, и большую — из бесчисленного количества врагов… Таким образом, искусство действует как азотная кислота, которая создает в нерасчлененной толпе две противостоящие друг другу группы, две обособленные касты»[24]. Философ считает, что и в дальнейшем великое искусство будет разбиваться по линии «непопулярности»: «Это будет искусство для художников, а не для массы. Это будет искусство касты, а не демократическое искусство»[25].

В соответствии с основными своими принципами Ортега-и-Гассет, так же как и его предшественники, от Шопенгауэра до Шпенглера, придерживается взгляда о полной бесполезности искусства: «Ничто не разрушает так сильно труд интеллекта, как предположение, что он может быть полезен кому-нибудь — будь то индивид или коллектив». «Какое счастье для него [свободного духа], когда его не принимают всерьез и когда он, свободный как птица, описывает в воздухе свои дерзкие круги»[26].

Хотя Ортега и не утверждает ничего нового, он все же идет дальше своих учителей, исповедуя полное пренебрежение не только по отношению к «толпе», но и к великим художникам прошлого. Оперируя фактами гораздо добросовестнее, чем Шпенглер, испанский философ не может отрицать, что в XX веке произведения классиков уже стали известными и любимыми широкой публикой. Это явление, как таковое, выдвигает альтернативу, согласно которой нужно либо отказаться от принципа элитарности, либо отказаться от признания классики как эстетической ценности. Ортега избрал второй путь, объявив великими только такие произведения, которые в то время были, по его мнению, «непопулярными»: поэзию Малларме, драматургию Пиранделло, музыку Дебюсси и Стравинского. Действительно ли произведения этих художников значительно превосходят все остальные, в данном случае не так важно. Гораздо важнее, что история, испытывающая органическую антипатию ко всякого рода лжепророкам, жестоко посмеялась над прогнозами Ортеги. Авторы, которые, по его мнению, должны были навсегда остаться (непризнанными широкой публикой, сейчас популярны не меньше классиков. Репродукции картин Пикассо расходятся многомиллионными тиражами, пьесы Пиранделло ставятся на сценах всего мира, а музыку Дебюсси и Стравинского можно «поймать» на волнах любой радиостанции.

Естественно было бы предположить, что после поражения, которое само время нанесло элитаризму, эта теория будет изъята из обращения и сдана в богатый архив буржуазных пережитков. Ничего подобного. Несмотря на довольно сильно подорванный престиж, она до сего дня находит себе место в многочисленных трудах западных эстетиков. Английский искусствовед Кеннет Кларк, например, пишет: «Как широко ни популяризировать искусство, как широко его ни показывать, как умело ни толковать, общаться с ним всегда будет лишь незначительное меньшинство». Тот же смысл имеют и рассуждения А. Ньютона о том, что «для большинства людей достаточно знать лишь явную истину об окружающем мире» и что художник должен работать для тех немногих, которые в состоянии «постичь мир, созданный им для себя». Полностью совпадают со взглядами Ортеги-и-Гассета позиции искусствоведа и социолога А. Хаузера, который считает, что широкая публика не поддается эстетическому воздействию и между тем, что показывается на сцене, и «массой, которая находится в театре и не имеет никакой предварительной духовной подготовки, нет и не может быть никакой общей платформы для взаимопонимания»[27]. Это можно было бы понять как пожелание необходимости «предварительной духовной подготовки», с чем легко согласиться. Но к сожалению, на самом деле Хаузер ратует не за приближение публики к искусству, а, наоборот, стремится к отчуждению искусства от публики. Этот авторитетный в буржуазном мире автор не только восхваляет элитарность модернизма, но и идет гораздо дальше, выражая пожелание сделать элитарным даже такое популярное искусство, как кино, которое во имя вящей «художественности» должно было бы, по его мнению, взять пример с авангардистской живописи и считаться прежде всего со вкусами немногочисленных «настоящих ценителей».

В буржуазном мире большинство идейных курьезов возникает совершенно спонтанно, без всякой преднамеренности. Но когда какая-либо теория, несмотря на всю ее философскую несостоятельность, подхватывается идеологами реакции, передается из поколения в поколение и упорно насаждается вплоть до наших дней, невольно возникает вопрос: кому это выгодно и почему? Потому что капитализм, даже проповедуя «искусство для искусства» и «философию для философии», всегда за внешней беспристрастностью прячет классовую корысть.

Само собой разумеется, что все элитарные теории предназначены не для широкой публики, которую они третируют как невежественную толпу. Следовательно, эти теории должны питать самолюбие снобов, воображающих, что, приобретя авангардистскую картину или просто восхитившись ею вслух, они становятся причастными духовной элите. Но главное не в этом. Основным объектом элитарных теорий является не сноб-потребитель, а художник, и цель их как раз в том и состоит, чтобы оградить художника от контакта с широкой публикой, изолировать его творчество от волнующей народ проблематики, подчинить его профессиональные искания эстетическим вкусам «элиты», торговцев и меценатов — короче говоря, чтобы поставить устойчивую преграду между искусством и жизнью. Вот в чем выгодность названной теории, ее классовая цель.

Нужно признать, что эта тенденция отрыва художника от действительности имеет известный успех. Ряд художников, которые с возмущением отвергли бы прямое предложение перейти на службу буржуазной верхушке, с удовольствием принимают подброшенные им идеи о «независимости» от публики и «артистической» свободе, не сознавая, что тем самым они служат той же самой верхушке. Поощряемые критикой, готовой объявить любую экстравагантность новаторским и революционным актом, финансируемые торговцами и богатыми покупателями, именно авангардисты стали создателями современных элитарных теорий, которые послужили основой для эстетических платформ абстракционизма, абсурдизма, антиромана, «неформальной» поэзии, «экспериментального» фильма. Разумеется, тут мы сталкиваемся не только с эстетическим, но и с психологическим феноменом. Ведь если автора никто не читает, ему не остается ничего другого, как заявить, что он и не стремится быть читаемым, что пишет он не для толпы, не хочет торговать своим талантом и выше всего ставит свою независимость, то есть пустить в ход ту благородную фразеологию, которой изобилуют декларации авангардистов.

Есть, однако, области, где духовный аристократизм не в почете и где на него косо смотрит даже капиталист-производитель. Какими бы логичными и классово обоснованными ни были теории авторов, подобных Хаузеру, призывающих подвести массовые жанры под критерий элитаризма, сомнительно, что на них откликнутся продюсеры, издатели так называемых «карманных библиотек» или фабриканты грампластинок. Потому что создать фильм, который посмотрят только несколько тысяч зрителей, или выпустить пластинку, которую купят несколько сот любителей, — значит сознательно идти на банкротство. В силу чисто экономических причин элитарное искусство создается лишь там, где элита платит, а массовое искусство — там, где необходимо проникнуть в тощие, но многомиллионные кошельки «маленьких» людей.

Но раз уже товар появился на рынке, его нужно рекламировать. Элитарные теории полезны и очень приятны известного рода публике, но они противопоказаны, когда речь идет о массовой продукции и ее потребителе. Критики — защитники авангардизма могут весьма красноречиво и впечатляюще восставать против популярного искусства, называя его псевдоискусством, художественным эрзацем, пошлым ремесленничеством, но все эти фразы отнюдь не подходят для рекламы массовых жанров, подобно тому как не слишком удобно продавать часы, предварительно объявив об их неточности. Вот почему лица и организации, интересы которых связаны с производством так называемой «mass culture», подготавливают своих теоретиков и своих критиков, призванных утвердить авторитет этой самой «массовой культуры».

В последнее десятилетие в буржуазной печати отмечается все большее раздвоение в связи с такого рода вопросами. Известная часть официальной критики продолжает по-прежнему демонстрировать свое презрение к популярному искусству, в то время как другая ее часть, все более многочисленная и наступательная, отстаивает право на жизнь этих презираемых жанров и даже доказывает их эстетическую ценность. Психологи и социологи исследуют «массовую культуру» как своеобразный канал общения масс, как средство информации или нервной разрядки, помогающее избавиться от излишнего напряжения. Проводятся специальные исследования, выясняющие, какую роль массовая культурная продукция играет в заполнении свободного времени, отвлечении людей от тревог современной общественной жизни и скуки будней, в отдыхе и в создании психологического комфорта. Подробно изучаются возможности таких средств массовой информации — «mass media», — как кино, радио, телевидение, периодическая печать. Исчерпывающие монографии посвящаются презираемым в прошлом жанрам детективного романа, фильма-вестерна, фантастической литературы или так называемому «синема-бис», то есть второразрядным фильмам преступлений, ужасов и эротики. Причем все эти жанры признаются искусством не какими-нибудь киноманьяками, а целым рядом профессиональных критиков. Как не без основания замечает Лесли Файдлер, «современное популярное искусство, являющееся функцией индустриального общества, отличается от древнего народного искусства тем, что оно не желает мириться со своей второстепенной ролью».

Сфера «массовой культуры» привлекает все большее число жаждущих прибыли капиталистов-производителей. Возможность разбогатеть, равно как и искушение славы, привлекает в нее также некоторых художников и писателей, тем более что элитарное искусство, именно потому, что оно поставляет товар ограниченному кругу ценителей, может обеспечить хлеб насущный столь же ограниченному кругу его создателей. Многие буржуазные художники, как известно, не продаются до тех пор, пока не появится покупатель. А раз продавшись производителям массового искусства, они, разумеется, становятся теоретическими апологетами этого рода художественной деятельности.

Это более или менее резкое — и теоретическое, и практическое — расхождение между сторонниками элитарного и массового искусства — результат внешне противоречивых интересов обеих сторон, как экономического, так и идейного характера. Ясно, что торговец абстрактной живописью и голливудский продюсер, работающие на разную публику, нуждаются в различном по своему характеру товаре. Но такие же различия возникают и в области идеологической пропаганды. Если популяризация элитарных теорий очень полезна для того или иного культурного института, задачей которого является дезориентация определенной части художников, то утверждение престижа «массовой культуры» не менее полезно, скажем, ряду других институтов, занятых психологической войной, потому что оно обеспечивает им помощь всей системы широкого идеологического воздействия на массы.

Таким образом, очевидно, что в данном случае это противоречие носит скорее внешний, чем внутренний характер, во всяком случае в том, что относится к классовым интересам буржуазии. Оба эти направления — «элитарное» и «массовое» — служат, по существу, одним и тем же классовым целям и, развращая, с одной стороны, художника, а с другой — массы, в конечном счете лишь дополняют друг друга.

Неспособность или нежелание видеть общую идеологическую основу обеих этих тенденций характерны для большинства буржуазных теоретиков независимо от того, что они критикуют: «массовую культуру», авангардизм или то и другое вместе. Типична в этом отношении позиция ренегата Анри Лефевра, который со свойственным каждому ренегату комплексом «независимости» создал какой-то собственный полумарксизм и щеголяет «особым мнением» о всех проблемах современности, одинаково скептически относясь к обеим социальным системам. Его монография «Повседневная жизнь в современном мире» представляет собой собрание дилетантских социологических импровизаций, большинство которых при внимательном рассмотрении оказывается прямыми заимствованиями из работ целого ряда авторов, начиная с Дэвида Райзмана и кончая Роланом Бартом. Вклад Лефевра, если не считать отдельных не слишком удачных наблюдений и выводов, исчерпывается тем, что уже известные выводы буржуазных теоретиков преподносятся читателю кое-как приправленными псевдомарксистским соусом. Ведущая идея, также не слишком оригинальная, сводится к тому, что явления современной повседневности, по мнению Лефевра, есть не что иное, как выражение двойственного и противоречивого процесса постоянной интеграции и столь же постоянной дезинтеграции общества. Что же касается концепций современной культуры, то они ограничиваются давно ставшими на Западе банальными констатациями вроде того, что «культура в этом обществе является продуктом потребления… И отдельные произведения, и отдельные стили — все подлежит алчному потреблению»[28]. «Творческая деятельность подменяется пассивной созерцательностью, алчным потреблением знаков, спектаклей, продуктов, равно как и произведений прошлого»[29].

Более обстоятельно развиты взгляды Лефевра на современную культуру в его докладе на коллоквиуме «Литература и общество» (Брюссель, 1967). Основное кредо автора выражено в самом заглавии доклада: «О современной литературе и искусстве, рассматриваемых как процесс разрушения и самоуничтожения искусства». Здесь мы вновь сталкиваемся с пережевыванием банальных и элементарных истин, которым неизбежно сопутствуют логические ошибки и даже политическая клевета, тоже не слишком оригинальная. По мнению автора, «массовая культура» представляет собой консумацию гигантских масштабов. Она живет пожиранием и разрушением искусства, литературы, стилей, которые, по существу, уже вырваны из своей специфической среды… Она потребляет все то, что в прошлом было возвышенным и красивым, она разрушает и уничтожает. В современном обществе она практически все превращает в товар. Оставив пока в стороне вопрос, какое общество имеет в виду Лефевр, мы не можем не отметить, что он очень односторонне рассматривает «массовую культуру» лишь как потребление и профанацию подлинной культуры прошлого. Другими словами, он оставляет в стороне самое главное — фабрикацию своеобразных по характеру художественных суррогатов, качественно отличных от классических произведений прошлого, которые могли бы служить для широких масс эталоном образа жизни, поведения и идеалов, играя активную роль в формировании их сознания. Это уклонение от сути вопроса — в той же мере проявление трудно объяснимой научной «рассеянности», в какой и следствие идейной близорукости. «Массовая культура, — утверждает Лефевр, — простирается в область повседневности, проникает в нее с помощью радио, телевидения, грампластинок, но не изменяет, не преобразует ее» [курсив Лефевра]. Ясно, что философ-лжемарксист полностью забыл об одной из основных закономерностей, признанных даже многими буржуазными социологами, — обратном влиянии культуры на общество, которое ее породило. Но если «массовая культура» действительно не оказывает никакого воздействия на общество зачем же Лефевру вообще понадобилось ею заниматься?

Итак, по мнению Лефевра, в современном обществе «культура делится на две части: массовую культуру и культуру элиты». Отвергнув первую, Лефевр сразу же приступает к анализу второй, весьма непоследовательно переходя от восхищения к отрицанию и наоборот. Эта вторая форма современной культуры, по его словам, также не имеет никакого влияния на жизнь. Вообще, «что касается культуры элиты, то это — экспериментальное, авангардистское искусство, литература авангарда, недоступная и неприемлемая для массовой культуры и вместе с тем стоящая вне повседневности». Перефразируя высказывания Робера Эстиваля и других социологов[30], Лефевр утверждает, что авангардизм, если он действительно новаторский, не может иметь контакта с широкой публикой и, если только такой контакт устанавливается, авангардизм сразу же теряет свой новаторский характер. «Существует экспериментальная литература, которая представляет значительный интерес. Она никогда не отказывается от поисков широкой аудитории, но достигает этого, позволяя современному обществу присваивать ее, превращаясь тем самым в коммерческую». В чем же состоит, по мнению Лефевра, «интересное» в авангардизме? В том, что это «бунт против языка, против литературы, против искусства. Все потрясти! Все уничтожить!» Действительно, очень интересно!

Итак, современное искусство — все равно, массовое или элитарное, — по существу, представляет собой форму разрушения искусства. И, подозревая, что эта столь же беспощадная, сколь и неопределенная дефиниция может повлечь за собой малоприятные вопросы, Лефевр торопится заявить: «Здесь сразу же могут возникнуть возражения: а что будет с социализмом? С социалистическим реализмом? События развиваются так, что, похоже, историческая миссия социализма (я нарочно иронизирую) состоит в том, чтобы приблизить конец искусства, потому что так называемые произведения социалистического реализма, может быть, и имеют какое-то пропагандистское значение, но художественной ценности они не имеют никакой! Вот почему, по-моему, в широкой картине разрушения и самоуничтожения искусства социалистический реализм (с берегами или без них!) занимает одно из первых мест!»

Не будем обращать внимания на обилие восклицательных знаков, достаточно ясно говорящих о свирепом настроении автора, когда он формулировал вышеприведенный приговор. Не станем также останавливаться на его сделанном в скобках замечании «нарочно иронизирую», напоминающем привычку бездарных «остряков» первыми и — увы — никем не поддержанными смеяться над рассказанным анекдотом. Главное, Лефевр либо говорит о вещах, которых он не знает — это его обычный «исследовательский» прием, — либо оценивает художественные явления, обладая мышлением, абсолютно непроницаемым для какого бы то ни было эстетического воздействия. Критерии, имеющие значение для этого мышления, очевидно, носят не эстетический, а узко практический характер. Лефевр никогда не забывает, что жалованье ему выплачивает буржуазный университет, а гонорары — буржуазные издательства. Поэтому попытка объяснить ему, что выдающиеся произведения социалистической литературы, музыки, кино, балета и так далее, получившие широкую известность и признание даже в буржуазном мире, не разрушение, а качественно новое развитие искусства, знаменующее начало великой художественной эпохи, была бы напрасной тратой времени.

Но Лефевр, в сущности, клевещет и на буржуазную культуру. Сводя ее лишь к элитарной и массовой, он умалчивает о критическо-реалистическом направлении — единственном, имеющем художественное значение. Странно, что на упомянутом коллоквиуме, где доклад Лефевра вызвал ряд вполне обоснованных возражений, никто даже не удосужился спросить, к какому именно виду искусства — элитарному или массовому — относятся произведения Скотта Фицджеральда и Фолкнера, Колдуэлла и Стейнбека, Маккалерса, Маламуда и Мейлера, Теннесси Уильямса, Дюренматта и Петера Вайса, Феллини и Бергмана — если взять хотя бы эти, наиболее известные имена. Безынтересно гадать, какой ответ дал бы Лефевр, потому что, согласно основной позиции этого скептика-ренегата, для которого наша эпоха — время культурной разрухи, все эти художники в любом случае должны рассматриваться как разрушители искусства.

Мы уже говорили, что капитализм дает массам какое-то образование отнюдь не из благих побуждений или сердечной доброты, а в силу объективных закономерностей капиталистического способа производства. Под давлением этих закономерностей, а отнюдь не из желания облагодетельствовать народ осуществлялся прогресс в развитии средств массовой информации. Независимо от капитализма и вопреки ему прогрессивные художники развили целый ряд популярных жанров. Таким образом, буржуазия не имеет здесь никакой заслуги. Но раз что-либо вошло в жизнь, буржуазия не могла с этим не считаться и не попытаться использовать в своих классовых целях. Стремясь дать отпор растущему влиянию прогрессивной мысли и внушить народу свои взгляды, буржуазия создала так называемую «массовую культуру» как орудие идеологического и психологического воздействия.

В сущности, капитализм в данном случае только верно следовал по пути, проложенному прежними эксплуататорскими обществами. Потому что, как было указано в начале этой главы, хотя господствующие классы присваивали себе искусство и держали массы не только в материальной зависимости, но осуществляли и их духовное порабощение, во всех эксплуататорских обществах часть искусства, обслуживая верхушку, была вместе с тем предназначена и для «народного» потребления или, точнее, для воздействия на народное сознание. Эти произведения были доступны народу по самому своему характеру. Скажем, рабовладелец или феодал не мог укрыть у себя в доме какой-нибудь храм или церковь, которые, обслуживая рабовладельца или феодала, были у всех на глазах. Но доступность подобных творений не ограничивалась их материальным своеобразием или местонахождением, она выражалась и в их идеологической функции. Скульптура древнегреческих храмов, общественные здания античного Рима, средневековая церковная живопись были призваны насаждать и утверждать в народе официальную идеологию господствующего класса.

Такого же рода официальная пропаганда по традиции продолжается и в эпоху капитализма. Мы говорим «по традиции», потому что в эпоху, когда народ становится все более политически грамотным, а противоречия капитализма и его лицемерный характер все более очевидными, буржуазия отдает себе ясный отчет в постоянном ослаблении эффективности непосредственной государственной и церковной пропаганды. Именно поэтому эксплуататор прежде всего обращается к средствам «массовой культуры», которую легко представить не как государственную или любую другую пропаганду, а как самый обычный товар, служащий для удовлетворения личных потребностей, предлагаемый и покупаемый на основе взаимовыгоды, как одеколон или мыло.

Исходя из всего вышеизложенного, мы отрицаем как теорию элитаризма, так и любую апологию буржуазной «массовой культуры». Какими бы далекими ни казались они на первый взгляд, мы рассматриваем их как две стороны одной и той же классовой тенденции. И если в первом случае речь идет об откровенной антинародности, то во втором мы имеем дело с опасной псевдонародностью, маскирующей все те же, враждебные массам интересы эксплуататоров.

Теории, доказывающие необходимость создания какого-то «специального» искусства для масс, неверны в самой своей основе, независимо от того, что их вдохновляет — коварное ли стремление обмануть народ и заставить его служить реакционным целям правящего класса или самые благородные побуждения. Эти теории не учитывают того важнейшего факта, что любое подлинное искусство именно потому и подлинно, что обращено к народу, и, следовательно, абсурдно стремиться к созданию какого-то более «удобоваримого» искусства, которое могло бы удовлетворить потребности отсталых в своем развитии или отстающих от всего общества слоев. Подобные взгляды, хотя они весьма далеки от человеконенавистнической сути элитаризма, содержат ту же принципиальную ошибку: эстетические вкусы масс рассматриваются как величина постоянная, а ведь они развивались, развиваются и будут развиваться всегда. Именно такого рода непонимание проявил в свое время Жан-Жак Руссо, а позднее Лев Толстой.

Руссо вполне справедливо выступает против отрыва искусства от народа и его перехода на службу к власть имущим. Великий французский просветитель ратовал за равенство в потреблении как материальных, так и духовных ценностей. Но, обращаясь в поисках перспективы развития не вперед, а назад, к патриархальному быту, Руссо выносит приговор всему тогдашнему искусству, противопоставляя ему некое другое, создаваемое самим народом искусство, то есть своего рода новый фольклор. Так, он, например, считает, что народные праздники под открытым небом, которые он называет формой истинного эстетического наслаждения, должны заменить театральные спектакли, являющиеся, по его мнению, лишь формой художественного вырождения. Сам написавший в молодости несколько пьес, Руссо, по существу, отвергает всю драматургию классицизма: «У нас есть много народных празднеств. Если их будет еще больше, я буду только рад этому. Но откажемся от этих спектаклей для избранных, которые уныло запирают небольшое количество людей в какой-то темной пещере, которые держат их, испуганных и неподвижных, в молчании и бездействии, которые представляют взорам лишь зрелище темниц, ударов кинжала, солдат, лишь удручающие картины неравенства и рабства»[31].

Аналогичные, но гораздо более разработанные взгляды высказывал и Лев Толстой в поздний период творчества. Разумеется, на их основе нельзя делать обобщающих выводов о мировоззрении великого писателя, чья деятельность как прозаика и как мыслителя вдохновлялась самыми чистыми побуждениями и любовью к народу. И если мы останавливаемся здесь на его ошибочных концепциях, то лишь постольку, поскольку в них нашли свое выражение известные тенденции, в той или иной степени сохранившиеся до наших дней.

Толстой развивает свою мысль, исходя из двух, в принципе правильных положений. Первое — художественное творчество должно быть достоянием народа: «Искусство, если оно искусство, должно быть доступно всем, а в особенности тем, во имя которых оно делается»[32]. Второе — народ не читает так называемых великих писателей: «Мы предлагаем народу Пушкина, Гоголя, не мы одни: немцы предлагают Гёте, Шиллера, французы — Расина, Корнеля, Буало… и народ не берет. И не берет потому, что это не пища, а… десерты»[33].

Но, исходя из совершенно верного взгляда и точной констатации, Толстой приходит к следующим ошибочным выводам:

1. «Искусство есть забава, дающая отдохновение трудящимся людям…»[34].

2. Искусство должно быть общепонятным. Именно в этом, а отнюдь не в содержании заключается его народность. «Если бы я был издатель народного журнала, я бы сказал своим сотрудникам: пишите, что хотите, проповедуйте коммунизм, хлыстовскую веру, протестантизм, что хотите, но только так, чтобы каждое слово было понятно тому ломовому извозчику, который будет везти экземпляры из типографии». Чтобы народный журнал стал понятным, по мнению Толстого, достаточно «пропускать все статьи через цензуру дворников, извозчиков, черных кухарок»[35].

3. В конце жизни Толстой присоединяет к этим взглядам некоторые элементы своего учения, и в частности требование, чтобы искусство имело религиозное содержание: «Вы требуете для искусства духовного содержания, а в том-то и есть религия, чтобы во всем видеть и искать духовное содержание»[36].

Страстная защита «народного» искусства у Толстого, так же как и у Руссо, связана с ошибочным взглядом на развитие человеческого общества, которое воспринимается не как развитие, а как деградация. Человек был создан гармоничным и совершенным, но с течением времени условия жизни деформировали и развратили его. Следовательно, чем меньше человек затронут цивилизацией, тем он полноценней как личность. Отсюда то, что мы считаем у народа отсталостью вкуса, — не отсталость, а неиспорченность, и именно это должно стать для художника эстетическим критерием. Развивая эту мысль, Толстой цитирует высказывание Руссо: «Человек родился совершенным» — и добавляет: «Великое слово… и слово это, как камень, останется твердым и истинным»[37].

История опровергла теорию о некоем убогом «народном» искусстве так же убедительно, как и всякого рода элитарные концепции. Все те произведения, по поводу которых Толстой категорически утверждал, что народ их «не берет», сейчас выходят многомиллионными тиражами и стали подлинным достоянием трудящихся. Больше того, такие произведения самого Толстого, как «Война и мир» или «Анна Каренина», стали любимым чтением самых широких масс, в то время как книжки, специально написанные им для народа, сейчас интересуют только специалистов — исследователей творчества великого писателя.

Непонимание процесса развития как закономерного и непреодолимого роста идейного и эстетического уровня народных масс в данном случае связано также с недооценкой роли содержания искусства — как познания и отношения к жизни. Указывая, что искусство должно быть «забавой», но не для меньшинства, а для всей массы трудящихся людей, Толстой подчеркивает, что в этом случае содержанием произведений художника станет «описание страданий и радостей при борьбе с трудностями работы, описание чувства страдания и наслаждения при оценке произведения своего труда, описание чувства страдания и наслаждения при утолении жажды, голода, сна, описание чувств, вызываемых опасностями и избавлением от них, чувства страдания и наслаждения от семейных горестей и радостей, от общения с животными, от разлуки с родиной и возвращением к ней. Описание чувства страдания и наслаждения от лишения богатства и приобретения его и т. п., как это мы видим во всей народной поэзии…»[38]. Нетрудно заметить, что, за исключением отдельных элементов этого определения (труд, родина), Толстой примитивно понимает задачу художественного отражения, не говоря уж о том, что проблема авторской позиции вообще выпала из его поля зрения. Тематика художественных произведений, по Толстому, сводится к описанию успехов и неудач в борьбе человека за свою жизнь и счастье. Но, как это будет показано дальше, большинство именно этих тем чаще всего эксплуатируется западной массовой литературой, ибо ее авторы хорошо понимают, что в первую очередь людей интересуют проблемы, касающиеся их непосредственно. Подобная тематическая направленность популярной продукции обеспечивает ей успех, но не делает ее ни более художественной, ни более правдивой, ни народной, а ее многотысячные суррогаты — еще одно фактическое опровержение того взгляда на «народное» искусство, который опирается лишь на признаки понятности языка и интересной для всех тематики.

Некоторые из заблуждений Толстого легко объяснимы, поскольку они связаны с временем значительной культурной отсталости народных масс. Сейчас невежество народа и в странах социализма и в экономически развитых капиталистических государствах — пройденный этап. И потому совершенно абсурдно выглядит сегодня тенденция оправдывать низкий идейный и художественный уровень произведений «массовой культуры» тем, что народу нужна именно такая культура, а не «большое искусство».

Естественно, если под «большим искусством» понимать авангардистскую экстравагантность некоторых модных в высших кругах авторов — широкая публика отворачивается от подобных шедевров. Но не потому, что она их не понимает, а потому, что в них либо просто нечего понимать, либо то, что можно понять, не заслуживает траты времени. Другими словами, ножницы, образующиеся между вкусами западных буржуазных менторов и вкусами массового читателя и зрителя, сейчас отнюдь не результат отсталости последних, а часто всего лишь следствие принципиального различия художественных критериев. Очень характерно в этом отношении письмо простого книготорговца, адресованное критику газеты «Фигаро литтерер» Андре Билли:

«В последние годы достаточно сказать: «Вот новая книга, получившая гонкуровскую премию», чтобы услышать в ответ: «Нет, спасибо, я уже на этом обжегся, больше не хочу». Уверен, что подобные рассуждения в большей или меньшей степени относятся и к книгам, удостоенным других литературных премий. Вы можете ответить мне, что вынуждены выбирать лучшие среди плохих книг и что не отвечаете за стиль и тематику современных романистов, как и за выбор издателей. Согласен. Но случается, что мне нечего ответить читателям, раздраженным этим выбором… потому что я слишком часто разделяю их мнение. Сколько раз какая-нибудь из этих «новинок» (не буду уж говорить «новых романов») выпадала у меня из рук. Ищешь развлечения, отдыха, «романтичной» (а почему бы и нет?) интриги — в общем, психологический человеческий документ. А находишь чаще всего ребус, загадку, пошлость, более или менее никчемную философскую безвкусицу, но роман — нет!… Если им хочется просто запутать людей, то ведь молодые наши романисты появились гораздо позже всех этих сюрреалистических писаний и тому подобных опытов. Неужели эти авторы до такой степени лишены воображения или настолько страдают склерозом, что уже не в состоянии придумать или сочинить настоящую книгу или роман? У нас же печатаются «писания» претенциозных пешек. Нет больше человеческого тепла, общения автора с читателями. А что касается молодежи от шестнадцати до двадцати лет, не имеющей возможности покупать новые романы, которые она, впрочем, презирает, то должен сказать, что она читает Золя, Мопассана, книги русских романистов. Когда же молодым людям удается раздобыть деньги, вместо десяти современных романов они предпочитают купить один том «Плеяды»[39]. И я не могу их осуждать»[40].

Приведенное свидетельство полностью подтверждается статистическими данными о западном книжном рынке. Авангардистские произведения не расходятся не только потому, что они «трудны» для чтения, а прежде всего потому, что читателей не устраивает их содержание. Смешно же все-таки утверждать, что творчество Алена Роб-Грийе или Уильяма Берроуза по своей проблематике «сложнее» творчества Толстого и Достоевского или, если брать западную литературу, — Джеймса и Джойса и Томаса Манна. И все же, хотя и классики, и современные авангардисты широко представлены в изданиях так называемых «карманных» серий, тиражи классиков настолько превышают тиражи книг современных экстравагантных авторов, что издатели этих серий вынуждены уделять все больше места реалистическим произведениям.

Само существование карманных изданий, вошедших в издательскую практику в последние два десятилетия, полностью опровергает легенду о народе, который не читает книг, а в искусстве ищет лишь развлечения, к тому же главным образом в форме зрелищ. Пьер де Буадеффр в своей «Живой истории современной литературы» называет появление карманных изданий «революцией в обычаях французского книгопечатания» и ставит вопрос: «Идет ли здесь речь о подлинной демократизации культуры или же о создании некоей «карманной, нивелированной и стандартизированной культуры»? Идет ли речь о конце традиционного книгоиздательства или о его воскрешении?»[41] Автор воздерживается от ответа на этот вопрос, поставленный, по нашему мнению, в принципе неправильно, потому что он заставляет нас выбирать одну из двух тенденций, тогда как в буржуазном мире обе они действуют одновременно. Разумеется, капитализм делает все возможное, чтобы сфабриковать не только нивелированную и стандартизированную, но и лишенную всякого гуманного содержания «культуру». В книгоиздательском деле это стремление выражается в форме многочисленных массовых серий эротического и детективного чтива, тиражами и влиянием которых никак нельзя пренебрегать. С другой стороны, крупные буржуазные издательские фирмы не в состоянии уничтожить уже имеющиеся сокровища человеческой мысли и, понимая это, считают наиболее для себя полезным присвоить экономическую выгоду от их распространения. Этим объясняется, в частности, тот курьезный факт, что одна из выходящих в США карманных серий включает даже два томика произведений Маркса и Энгельса.

Массовые издания, разумеется, имеют целью не создание настоящей демократической культуры, а реализацию возможно больших прибылей. Однако, вынужденные считаться с реальными интересами публики, издатели во имя все той же прибыли идут на компромисс со своими собственными идейными интересами. Так, например, в карманную серию «Идеи», выпускаемую фирмой «Галлимар», наряду с произведениями философов-идеалистов Кьеркегора, Маркузе, Ницше, Ортеги-и-Гассета, Черчилля, Эзры Паунда и многих других входят два тома Маркса и том Ленина. Подобное положение наблюдается и в области художественной литературы. Французская серия «Карманная книга» («Livre de poche»), за пятнадцать лет опубликовавшая свыше 1200 произведений общим тиражом 200 миллионов экземпляров, являет картину невероятной, хотя и вполне объяснимой путаницы художественных критериев. Она включает и подсерию детективов («Livre de poche policier»), и десятки произведений, помогающих убивать время (романы Дафны Дюморье, Пьера Бенуа, Жозефа Кесселя, Аниты Лос, Мазо де ла Рош, Сесиль Сен-Лоран), и эротические шедевры Генри Миллера, Владимира Набокова, Кристиана Рошфора. И все же произведения серьезной литературы доминируют — явление, свидетельствующее о здоровых вкусах подавляющей массы читателей.

В этом смысле очень красноречивы цифры тиражей. В США существует более тридцати карманных серий («Pocket books», «Dell», «Bantam books» и др.), причем только «Покит букс» публикует ежегодно свыше 150 произведений, общий тираж которых превышает 57 миллионов экземпляров. Подобные серии имеются и в ФРГ, из них самая значительная — «Ророро» («Rororo» — Rowohlts-Rotations-Romanen), ежегодный тираж которой составляет 60 миллионов экземпляров. Следовательно, раз карманные издания составляют не более 20—30 % литературной продукции, то ее общий объем отнюдь не свидетельствует о том, что народ «не читает».

Что же именно предпочитает читать народ? По данным, опубликованным в США в последние годы, наряду с бестселлерами порнографии и преступлений успех нередко выпадает на долю реалистических, обличающих буржуазный быт произведений, как это было, например, с антивоенным романом Джеймса Джонса «Отныне и во веки веков», тираж которого превысил 3 миллиона экземпляров. Растет спрос на произведения писателей-реалистов, таких, как Хемингуэй, Фолкнер, Колдуэлл и др. Роман Колдуэлла «Акр господа бога» вышел тиражом 8 миллионов экземпляров, а общий тираж сочинений этого писателя составляет более 45 миллионов экземпляров. Более чем миллионными тиражами выходят также сочинения классиков: Свифта, Диккенса, Лонгфелло, Шарлотты Бронте, Теккерея, Роберта Бернса, Марка Твена, Стивенсона, Киплинга, Гюго, Флобера, Золя, Мопассана, Толстого, Достоевского, Чехова и других писателей.

Подобные положительные тенденции наблюдаются даже среди публики, которую буржуазные социологи и критики считают наиболее отсталой и в смысле безвкусицы неисправимой, — среди кинозрителей. Чтобы показать, с каким презрением относятся к ним буржуазные специалисты, я позволю себе привести некоторые выдержки из ответов на анкету, распространенную французским журналом «Кайе дю синема» среди кинокритиков и в числе прочих содержавшую вопрос: «В какой мере вы учитываете вкусы публики?»[42] За исключением нескольких прогрессивных критиков, все остальные ответили на этот вопрос приблизительно одинаково. Анри Ажель: «Вкусы публики? Я вообще о них не думаю». Ремон Баркан: «Считаться со вкусами публики равносильно тому, чтобы идти на компромисс с бескультурьем, вульгарностью, умственной ленью. Такой компромисс равносилен предательству». Жан-Луи Борри: «Не считаюсь ни в малейшей степени». Жан Дютур: «Вкусы публики меня не интересуют». Патрис Оваль: «Вкус публики — нечто несуществующее». Морван Лебек: «Со вкусами публики я не считаюсь». Стив Пассер: «Вкусы публики меня совершенно не занимают». Жильбер Салаша: «Вкус публики — миф. Никто не знает, что это такое. Демагогия — одно из бедствий критики». Луи Сеген: «Я никогда не жил за счет публики и, следовательно, ничего не знаю о ее вкусах».

Вкусы массового зрителя на Западе — явление чрезвычайно сложное и противоречивое, дальше мы увидим, насколько это верно. Не менее верно и то, что в высказываниях, подобных только что процитированным, явственно проступает беспредельное высокомерие, тем более несправедливое, что совершенно не принимается во внимание эволюция вкусов массового зрителя. Тот факт, что буржуазия в погоне за прибылями вынуждена предлагать публике самую разнообразную по содержанию и качеству продукцию, уже дает читателям и зрителям известное право на выбор. При этом человек из народа, как бы плохо он ни был подготовлен эстетически, в силу своей классовой принадлежности очень часто обращается к произведениям, которые ближе всего его мировоззрению и волнующим его проблемам. Частое, если не сказать постоянное, обращение, например, молодежи к кино формирует у отдельных ее представителей известное эстетическое чутье и взыскательность. Особенно заметно это проявляется во Франции в среде десятков тысяч членов так называемых «киноклубов», где не только показывают фильмы, но и обсуждают их после каждого просмотра. О вкусах этого рода публики очень красноречиво свидетельствуют организуемые этими клубами референдумы, цель которых выявить лучший из показанных фильмов. Вот, к примеру, результаты одного из таких референдумов. На первом месте по числу полученных голосов оказался фильм М. Донского «Детство Горького». На втором — «Гражданин Кейн» Орсона Уэллса, затем — «Дети рая» Марселя Карне, короткометражные фильмы Чаплина, «Броненосец «Потемкин» Эйзенштейна, «Трехгрошовая опера» Пабста, «Рождается день» Марселя Карне, «Миллион» Рене Клера и прочие[43]. Разумеется, этот порядок можно оспаривать, но несомненно, что на первый план вышли наиболее значительные произведения киноклассики, в то время как посредственные фильмы остались далеко позади, а эротические и детективные фильмы вообще не получили ни одного голоса. Очень странно, что, несмотря на все это, многие французские критики отказываются учитывать вкусы зрителей; к ним принадлежит и Анри Ажель, из книги которого мы взяли вышеприведенные сведения.

Мы далеки от того, чтобы идеализировать вкусы западной широкой публики, а тем более питать иллюзии относительно ее культурного уровня, ведь она состоит из самых различных слоев, начиная с рабочего класса и прогрессивной интеллигенции и кончая скучающими буржуа. Такова уж цель настоящего исследования, что мы вынуждены заниматься именно пошлыми вкусами и рассчитанной на них низкопробной продукцией. Но именно поэтому мы должны с самого начала указать на диалектическую противоречивость названных явлений и не замыкаться в схемы, которые, быть может, очень удобны для упрощения нашей задачи, но не способны привести к истине. Утверждать, что за семь десятилетий тысячи разнообразных фильмов и сотни миллионов дешевых изданий классики ни на йоту не повлияли на вкусы трудящихся Запада, — значит занять аналогичную элитарной, пессимистическую позицию и заранее, лишить смысла исследование, цель которого защитить народ от покушений реакционной псевдохудожественной пропаганды. По нашему мнению, не только колоссальный размах культурного строительства в социалистических странах, но и известный прогресс в культурной жизни капиталистического мира дают основания для оптимистического взгляда на будущее искусства, обращенного к народу, и, между прочим, доказывают, что если не все популярные произведения действительно народны и художественно значительны, то все художественно значительные и народные произведения с течением времени делаются популярными и становятся подлинным достоянием трудящихся.

Объем массовой культурной продукции достиг сейчас на Западе таких колоссальных размеров, в ней сталкивается столько самых разных тенденций, что без тщательного анализа и точных критериев невозможно установить, в какой степени эта продукция представляет собой реализацию буржуазной «массовой культуры» и насколько часто в ней встречаются элементы настоящей культуры.

Следуя известным модным тенденциям, буржуазные социологи рассматривают искусство, в том числе и популярные жанры, как форму общественной информации. В принципе мы ничего не имеем против такого рода исследований, поскольку для нас художественное творчество — это специфическая форма познания. Но познание может быть различным по степени правдивости и глубины, а следовательно, информация тоже может быть различной, то есть, грубо говоря, верной или неверной. Испанский социолог Хосе Арангурен, в настоящее время работающий в США, в своей книге «Социология информации» рассматривает некоторые художественные средства информации. В связи с этим Арангурен цитирует классическую формулу Лосуэлла, которая гласит, что, говоря о массовой информации, необходимо знать следующее: кто поставляет информацию, что в ней по существу реально, для кого она предназначена, какова ее эффективность[44]. Независимо от того, являются ли эти вопросы результатом классовой подозрительности или научной добросовестности, они вполне уместны. К сожалению, бо́льшая часть публики, поглощающей художественную «информацию» громадными дозами, очень редко задается подобными вопросами. Вместо этого она обычно сводит свой «анализ» к легкомысленным оценкам вроде «очень интересно», «страшно увлекательно», «по-настоящему забавно» и прочее, не отдавая себе отчета в том, что авторы далеко не всегда имеют целью забаву читателей и зрителей, а чаще всего используют забаву как средство внушить ту или иную мысль или вызвать ту или иную эмоциональную реакцию. Случается, конечно, что авторы отнюдь не имеют сознательного намерения внушать публике определенные идеи и чувства, что однако не противоречит наличию в их произведениях этих самых идей и чувств, поскольку произведения создаются по определенным, заранее выработанным стандартам, предусматривающим показ тех или иных идей и чувств.

Чтобы не наскучить читателю беспрестанным повторением формулы Лосуэлла, мы воспользуемся ею всего один раз, добавив к его четырем вопросам два наших. Итак: кто в капиталистическом мире поставляет художественную продукцию? Для кого она предназначена? Каково ее реальное содержание? Как, то есть какими средствами, внушается публике это реальное содержание? С какой целью это делается? И каков эффект этого внушения?

Ответ на первый вопрос может показаться очень простым. Массовый художественный продукт поставляется производителем-капиталистом, при котором художник находится на положении наемного рабочего. Существуют, правда, отдельные исключения, скажем фирмы, связанные с прогрессивными политическими силами, но это как раз те исключения, которые подтверждают правило. Создание «массовой культуры» давно уже превратилось на Западе в гигантскую отрасль промышленности, наиболее типичным примером которой является кино. Не случайно все исследования, посвященные «седьмому искусству», как правило, начинаются давно надоевшим вопросом: «Что такое кино — искусство или отрасль промышленности?» Вопрос, разумеется, сам по себе уместный, но ответ на него настолько очевиден, что, кажется, незачем его искать с такой настойчивостью. Кино может быть искусством, может не быть им, но во всех случаях оно — отрасль промышленности. Промышленной продукцией являются и бесчисленные звуковые и визуальные изделия теле- и радиокомпаний. То же можно сказать и об издательском деле, принимая во взимание выпуск не только вышеупомянутых популярных серий, но и периодических изданий, репродукций, грампластинок. О колоссальных размерах этой промышленности можно судить по многочисленным официальным статистическим данным. Мы уже говорили о тиражах некоторых карманных изданий. Не вдаваясь в излишние подробности, добавим только, что тиражи псевдохудожественной периодики оставляют их далеко за собой. В странах Запада, например, выходит свыше трех тысяч порнографических и полупорнографических журналов, и некоторые из них, вроде известного «Плейбоя», имеют тиражи около 5 миллионов экземпляров. Не менее распространены сентиментально-любовные журналы, так называемая «сердечная пресса» («presse du cœur»). В одной лишь Франции их еженедельный тираж в целом достигает 12 миллионов экземпляров. Что касается кино, то в капиталистических странах ежегодно производится свыше двух тысяч полнометражных художественных фильмов (Япония — 400, Индия — 300, США — 280, Франция — 130, ФРГ — 127, Англия — 106, Мексика — 98, Италия — 91 и т. д.)[45]. О количестве посещающих эти фильмы зрителей можно судить по данным 1961 года, характеризующим посещение кинотеатров во Франции, Бельгии, Италии и ФРГ. В этом году там было продано 1 миллиард 676 миллионов билетов[46]. Если прибавить к этому числу зрителей остальных стран Запада, а также США, Японии, Индии, стран Латинской Америки, где кинопромышленность и кинопрокат достигли гигантских размеров, легко себе представить, какая получится многомиллиардная цифра. Совершенно очевидно, что производство «массовой культуры» на Западе является своего рода отраслью промышленности и что, следовательно, оно подчиняется всем законам капиталистического производства. Но мы уже убедились, что иногда по чисто торговым соображениям буржуазная фирма может выпустить на рынок прогрессивное и даже марксистское произведение. Другими словами, капиталист производит данный продукт как рыночный товар, но всегда определяет его содержание. Именно поэтому вопрос: «Кто поставляет художественную продукцию?» — представляет для нас интерес в его несколько усложненном варианте, а именно: «Кто диктует характер этой художественной продукции?»

Этот аспект гораздо сложнее еще и потому, что в данном случае мы должны иметь в виду не только промышленника, но еще целых три величины: государство, так или иначе осуществляющее известный контроль над выпускаемой продукцией, художника — непосредственного ее создателя и публику — ее потребителя.

Чем больше каждый из этих четырех факторов усложняет картину, тем с большей легкостью на каждый из них перекладывается ответственность за ретроградность и пошлость «массовой культуры». Государство утверждает, что оно никак не влияет на характер произведений, за исключением тех редких случаев, когда ему в интересах общественной морали приходится накладывать цензурный запрет на то или иное произведение. Художник жалуется, что он вынужден считаться со вкусами и интересами капиталиста-производителя. Производитель настаивает, что вынужден следовать желаниям публики, а публика не без основания заявляет, что вынуждена довольствоваться тем, что ей преподносится. Попробуем разобраться в этом переплетении лжи и полуправды.

Первой, достаточно очевидной и наглой ложью является та, которая преподносится нам представителями капиталистического государства. Мы уже имели случай по другому поводу привести ряд примеров грубого вмешательства государственных органов в «святая святых» творческого процесса и сейчас не считаем нужным распространяться на этот счет. Немало случаев вмешательства государства в работу кино перечислено в уже упомянутой книге Луи Дакена. Известны также высказывания Жана Гремийона о «скорбном фестивале никогда не созданных фильмов» — произведений и намерений, не увидевших света именно вследствие бесцеремонного ига капиталистической цензуры. Но вмешательство государства не ограничивается функциями цензуры, используемой как предварительная угроза или реальная санкция. В известных случаях нажим перерастает в открытое полицейское преследование, как это было со сценаристом Дальтоном Трумбо, артистами Чарли Чаплином и Эрихом Штрогеймом, режиссерами Жюлем Дассеном или Джозефом Лоузи. Гораздо коварнее и не менее опасны тайные махинации административных органов, обеспечивающих определенную идейную ориентацию «массовой культуры». Многочисленные американские журналы «только для мужчин» по прямому внушению Пентагона публикуют в каждом номере среди эротических снимков и детективных историй рекламный очерк, посвященный армии США. Часто пропаганда такого рода инспирируется крупными хищниками военной промышленности. Очень далекий от нашей точки зрения Жан Бриме пишет по этому поводу: «Ни для кого не тайна, что тяжелая авиационная промышленность финансировала производство явно убыточных военных фильмов, которые выпускались «РКО» во время войны в Корее. Психологический эффект, достигаемый этими фильмами, приносил косвенную прибыль всем отраслям, занятым производством оружия»[47]. В данном случае небезынтересно обратить внимание на подчеркнутое самим Бриме определение «убыточные», свидетельствующее о том, что при производстве «массовой культуры» капитализм заботится не только о прямой прибыли от культурного продукта и что иногда он готов пожертвовать этой прибылью для достижения более далеких целей; с другой стороны, эта констатация доказывает, что популярное искусство не всегда создается исходя из вкусов публики, а нередко даже противоречит требованиям этой самой публики.

Нетрудно предположить, что капиталистическое государство, власть которого распространяется на всю промышленность, в том числе, конечно, и на «культурную», использует все возможности массовой продукции для достижения своих эксплуататорских и агрессивных целей. Печально известный Эрик Джонстон, много лет бывший представителем МПАА (Motion Picture Association of America) в годы холодной войны, заявлял: «Успешные опыты Геббельса с кино показали, что если фильмы направлены к цели, которую мы готовимся достичь, то в любой части света они смогут способствовать укреплению американских интересов». Джонстон не объяснил, зачем ему понадобилось приводить такой неудобный пример, как опыты Геббельса, когда и во многих других странах кино с успехом выполняло пропагандистские функции. Но объяснение возникает само собой. Диктатор Голливуда хотел подчеркнуть, что даже такая антинародная доктрина, как национал-социализм, может быть внушена народу при соответствующей настойчивости производителей. Следовательно, ничто не мешает повторить этот опыт, но уже для целей, преследуемых антинародной политикой США. Но если Геббельсу это удалось, хотя и ненадолго, то Джонстон с самого начала потерпел неудачу. Произведенные с его и госдепартамента благословения фильмы «Железный занавес», «Красный Дунай» и прочие с треском провалились и были сняты с проката, после того как их несколько дней показывали в пустых залах. Джонстон не понял, что между его экспериментом и опытами Геббельса лежит время, когда народы ценой многих миллионов жизней заплатили за эксперимент, именуемый второй мировой войной, и сумели сделать из него соответствующие выводы.

Упомянутая организация МПАА создана не только с целью защиты интересов восьми крупнейших фирм Голливуда («Метро Голдвин Майер», «Фокс», «Парамаунт», «РКО», «Уорнер бразерс», «Юнайтед артистс», «Колумбиа» и «Юниверсал»), но и для связи производства с правительственными органами. Таким образом, МПАА, с одной стороны, полностью монополизирует кинопродукцию, а с другой — осуществляет единство действий киномонополий и государства[48]. Не случайно в составе этой организации имеется специальный цензурный комитет, деятельность которого отнюдь не сводится, как думают некоторые, к определению допустимой длительности экранных поцелуев и степени наготы. Главная его задача — элиминировать опасное для капитализма идейное содержание фильмов.

Еще более откровенно и грубо действует государство в отношении таких отраслей массовой культурной продукции, как радио и телевидение. Деятельность радиостанций «Би-би-си», «Голос Америки», «Свободная Европа» достаточно хорошо известна, чтобы задаваться вопросом: каковы ее цели и кто ею руководит? Культура на службе империалистической разведки — вот наиболее точное определение занимающей нас проблемы.

Но капиталистическое государство осуществляет свою власть не только над пропагандистскими центрами, работающими против стран социализма. Еще в 1934 году в США была учреждена специальная Федеральная комиссия по наблюдению за деятельностью радио-, а позже и телекомпаний. О том, каким образом и насколько эффективно эта комиссия оказывает идеологический нажим, можно судить по не слишком давнему обращению ее председателя Ньютона Миноу к руководителям американского телевидения: «Когда в Лаосе царит хаос, а Конго в огне, в эти минуты опасности и новых возможностей [?] старая, спокойная, однородная каша из комедий и приключений больше нас не устраивает… Я требую от вас поставить радиоволны на службу народу и делу свободы. Вы должны подготовить поколение, способное принимать великие решения. Вы должны помочь великой нации осуществить свое предназначение». Как Миноу понимает «службу народу и делу свободы», а также какие именно «новые возможности» и «великие решения» он имеет в виду, может догадаться каждый политически грамотный читатель. Гораздо важнее в данном случае то, что откровенная проповедь американского мирового господства публично и бесцеремонно навязывается производителям «массовой культуры» как политическая линия и тем отнюдь не приходит в голову роптать на подобное вмешательство.

Грубое вмешательство государственных учреждений США в сферу производства культурной продукции — несомненный факт, неоднократно доказанный целым рядом буржуазных публицистов и проиллюстрированный многочисленными примерами. Обличительный материал этого рода настолько обилен, что на его изложение пришлось бы затратить слишком много времени и места. Все же, чтобы не быть голословными, мы позволим себе назвать некоторые книги, содержащие подобный материал. Такова, например, монография Дэвида Уайза и Томаса Б. Роуза «Тайное правительство США»[49], раскрывающая деятельность ЦРУ среди интеллигенции и подробно рассматривающая роль радиопропаганды в психологической войне. Таково же исследование руководителя внешнеполитического отдела газеты «Монд» Клода Жюльена «Американская империя»[50]. Жюльена трудно заподозрить в ненависти к капиталистической системе, и если его книга имеет столь остро критический характер, то это объясняется тем, что административное принуждение и полицейский произвол в США, достигшие огромных размеров, вызывают возмущение даже у либеральных буржуа. Оперируя богатыми цифровыми данными, автор показывает, какие широкие масштабы приняла в США кампания по привлечению представителей высококвалифицированной интеллигенции: подкуп и коррупция, осуществляемые с помощью стипендий и командировок, контроль над прессой, причем не только в США, но и в ряде латиноамериканских и европейских стран, колоссальные суммы, предназначенные для торговой рекламы (около 3 миллионов долларов) и для давления на печать и телевидение, чтобы заставить их систематически поддерживать проамериканский курс, наконец, прямое вмешательство ЦРУ в сферу литературы — щедрые гонорары и прямой подкуп авторов, которые должны обеспечить создание произведений, необходимых ЦРУ и военно-промышленному комплексу США.

Связи американской полиции и американской разведки с печатью, радио, телевидением и прочими средствами массовой пропаганды в различной степени затрагиваются и в некоторых более специальных книгах. Таковы «Тайны шпионажа» Ладисласа Фараго, «Федеральное бюро расследований» Дона Уайтхеда, «Современная тайная война» Пьера Нора и Жака Бержье, «ФБР» и «Сверхшпионы» Эндрю Телли[51].

Разумеется, «массовая культура» используется как оружие официальной пропаганды не только в США и не только с помощью грубых, характерных для США методов. Нет такого капиталистического государства, которое теми или иными средствами, в той или иной степени не контролировало бы каналы массовой информации и не использовало бы «массовую культуру», в том числе и художественную, для своих пропагандистских целей. Этот факт настолько очевиден, что давно признан научной истиной даже многими буржуазными исследователями, и мы оказались бы в большом затруднении, если бы захотели привести полный список трудов, затрагивающих вопрос о воздействии государства на те или иные области «массовой культуры». Позволим себе назвать лишь некоторые исследования, более или менее прямо касающиеся интересующего нас вопроса. Это книги Маршалла Маклюэна «Что понимать под средствами массовой коммуникации», Жюля Гритти «Социология и средства массовой коммуникации», Энрико Фулькиньони «Цивилизация изображения», Дэвида Райзмана «Толпа одиноких», Фернана Терру «Информация», Луи Доллио «Международные культурные отношения», Альфреда Сови «Общественное мнение», Жака Элюля «История пропаганды», Ж.-М. Доменака «Политическая пропаганда», Моники Шарло «Политическое убеждение», Жозефа Фоллье «Промывание мозгов», Мориса Мегре «Психологическая война», Анри Кальве «Современная пресса», Жака Казенева «Возможности телевидения»[52].

Перечисленные труды очень различны по характеру и довольно неравноценны с точки зрения изложения и анализа фактов. Что же касается выводов, то даже самые интересные из этих работ несут на себе печать идейной ограниченности. И не приходится удивляться, что вопрос: «Кто диктует характер культурной продукции?» — в этих книгах, как правило, не ставится вообще, а если ставится, то ответ не всегда бывает точным и откровенным. И все же названные книги, как и десятки других буржуазных исследований, содержат недвусмысленное признание: идейная направленность «массовой культуры» если не целиком, то в значительной мере определяется давлением, оказываемым на нее государством и интригами капиталиста-производителя. Не случайно в упомянутой выше книге Жюля Гритти процитированы слова французского философа и публициста Ламенне, сказанные почти век назад: «Чтобы воспользоваться правом говорить, сейчас нужно золото, много золота. Бедные должны молчать».

Тут мы вплотную сталкиваемся с новой ложью капиталиста-производителя, утверждающего, что он руководствуется вкусами потребителя. В свое время один из владельцев фирмы «Метро Голдвин Майер», Сэмюел Голдвин, заявил, что если Голливуд и производил слащавые любовные фильмы и пошлые кинокомедии, то лишь потому, что публика хотела смотреть только такого рода картины. Однако, когда в начале 50-х годов американская кинопродукция в результате террора маккартизма и голого торгашеского подхода пришла к полнейшему упадку, кинозалы постепенно начали пустеть, и столь же постепенно, но с суровой беспощадностью становилось ясно, что публика, даже самая невзыскательная, отнюдь не состоит из «средних идиотов», на которых рассчитывал Голливуд. Тогда тот же Сэмюел Голдвин был вынужден заявить: «Американский фильм стал идеологически пустым и беспомощным. Он живет за счет былой славы. За небольшим исключением, сейчас достаточно увидеть один голливудский фильм, чтобы избавиться от необходимости смотреть сотни других, таких же слабых фильмов. Голливуд не может больше сказать ничего нового ни вам, ни мне». Совершенно верно. Хотя в подтексте этой тирады скрыт всего лишь публичный выговор толпе сценаристов и режиссеров, которые не обеспечили ему желанных прибылей. Последовавшее затем относительное оживление американского кино, создание более реалистических и гуманных фильмов вроде «Марти», «Пока есть мужчины», «Мост через реку Квай» и других — явление, вызванное к жизни именно желанием хотя бы отчасти удовлетворить стремление публики к более гуманным и содержательным произведениям. Этот факт лучше всего доказывает, что если публика и влияет как-то на «массовую культуру», то влияние это скорее благотворное, чем отрицательное. Производитель, однако, идет на известные, к тому же частичные компромиссы лишь в тех редких случаях, когда выпуск низкокачественной продукции грозит ему финансовым крахом. Как правило, он руководствуется своими классовыми и корыстными торговыми интересами и навязывает эти два критерия режиссеру и сценаристу. Об этом говорит целый ряд свидетельств, подписанных виднейшими мастерами современного западного кинематографа, такими, как Орсон Уэллс, Эрих Штрогейм, Джозеф Лоузи, Жюль Дассен, Жан Гремийон, Чезаре Дзаваттини, Анри-Жорж Клузо, Клод Отан-Лара, Луи Дакен, Рене Клер, Жак Фейдер, и многими другими, негодующими по поводу грубого и и некомпетентного вмешательства продюсеров в творческий процесс. Даже такой режиссер, как Альфред Хичкок, добровольно избравший путь коммерческого кино, в своих интервью часто жалуется на ограничения, которые ему ставят продюсеры. А Эрих Штрогейм на премьере своего фильма «Веселая вдова» крикнул в лицо зрителям: «Эту ерунду, которую я сделал, может оправдать только то, что у меня есть жена и дети и я их должен кормить». Жак Фейдер в книге «Кино — наше ремесло», вышедшей за четыре года до его смерти, писал: «Подумайте о всех преградах, которые нам мешают, о всех закрытых для нас дорогах. Продюсеры всегда держат нас в узде; они признают только коммерческий фильм, отвечающий, по их мнению, предполагаемым вкусам публики… Попробуйте разработать какой-нибудь конфликт между рабочими и хозяевами, показать картину классовой борьбы, антагонизм идей, конфликт между партиями. Все двери закроются перед вами, как бы осторожно и объективно вы ни подходили к работе»[53]. Ту же мысль, хотя и несколько мягче, сформулировал Андре Кайат: «Чтобы снять фильм, постановщик должен уметь объединить усилия банка и фирмы и выбрать не то, что ему хочется сделать, а то, что, по возможности, ближе всего к его взглядам». Работавший и во Франции, и в Англии, и в США и потому имеющий богатый опыт Рене Клер тоже называет продюсеров торгашами, превратившими творчество в доходное производство стандартов: «Никто не думает, что банк, административный совет, бухгалтерию волнуют какие-либо художественные идеи. В конце концов Голливуд стремится превратить в доходный товар, скажем, образ какого-либо отца семейства, построенный по образцу отца одного из «двухсот семейств» Америки. И так будет продолжаться еще долго, потому что экономический подъем послевоенных лет обеспечивает получение сверхприбыли от любого фильма, поставленного подобным методом. Американское кино обретет новую жизнь лишь тогда, когда экономические, политические и социальные условия нарушат равновесие, установившееся в этой тщательно организованной отрасли промышленности, душа которой тем больше хиреет, чем быстрее развивается ее тело»[54]. А по мнению А.-Ж. Клузо, «французское кино находится в таком ужасном состоянии, какого ему никогда еще не приходилось переживать. Основная причина — продюсеры. Сейчас они ничем не интересуются, кроме Джеймса Бонды или «Полицейского из Сен-Тропе»…»[55].

Ни к чему приводить другие свидетельства, тем более что все они одинаковы по смыслу. Но может быть, эти пессимистические утверждения относятся лишь к искусству кино? Действительно, есть области, например книгоиздательская деятельность, где вмешательство капиталиста, по крайней мере внешне, не выглядит таким грубым. Финансист не может стоять над душой писателя и диктовать ему каждую подробность, как это, к сожалению, бывает при работе над фильмом. Автор предлагает судье-торгашу свое произведение уже в окончательном виде. Но и здесь окончательное «да» или «нет» остается за капиталистом. При этом следует иметь в виду, что, если говорить о массовой литературной продукции, бо́льшая часть авторов работает по заказу — не в том, разумеется, смысле, что издатель предлагает им готовые темы и сюжеты, а в том, что он вынуждает их писать по уже выработанным для жанра стандартам.

Еще более унизительно положение автора в некоторых других областях, например в телевидении, особенно американском, где само слово «автор» или «художник» можно употреблять лишь в кавычках. Известно, что значительная часть телевизионного времени заранее откупается различными фирмами, которые используют телепрограммы для рекламирования своей продукции. А поскольку ни один зритель не станет смотреть передачу, составленную из одних реклам, те же фирмы заказывают и поставляют телевидению определенного рода серийную продукцию: гангстерские и приключенческие фильмы, музыкальные скетчи и тому подобное. Этот пропагандистско-коммерческий характер американского телевидения связан с самой его структурой, так как основной доход телекомпании получают именно от фирм, выплачивающих огромные суммы за передачу их рекламных программ. Именно поэтому известный комментатор Уолтер Липпман сказал, что американское телевидение — «порождение, служанка и проститутка бизнеса».

Даже беглое перечисление всех этих фактов раскрывает полную зависимость художника от капиталиста-производителя. Но это отнюдь не означает, что его, художника, нужно полностью оправдывать и изображать святым великомучеником. Прежде всего, необходимо отметить, что многие авторы, в том числе и те, которые публично ратуют за свободу, в сущности, довольно стоически несут золотые цепи, которыми капиталист приковывает их к своему предприятию. Их призывы к свободе, естественно, вызывают вопрос: о какой свободе, собственно, идет речь, свободе во имя чего? Потому что если, например, часть кинорежиссеров смирилась со своим положением и с удовольствием работает по обычным стандартам псевдоискусства, то многие другие требуют «развязать им руки» не для того, чтобы создавать правдивые и содержательные фильмы, а для того, чтобы осуществить формалистические эксперименты. Нередко случается, что продюсер идет на известный риск, чтобы открыть дорогу какому-либо авангардистскому замыслу, но тогда «новатор» сталкивается с безучастностью зрителей. И можно с уверенностью заявить: капиталист, выступающий против упражнений авангардистов, делает это отнюдь не потому, что эти упражнения бог знает как революционны, а потому, что они, как правило, влекут за собой финансовые затруднения.

Наконец, вполне очевидно, что даже при неблагоприятных условиях, в которых находится западный художник, он мог бы найти формы контакта с публикой и возможность выражать свои идеи, если бы энергично и последовательно противостоял принуждению. Характерны в этом отношении, например, события, происшедшие во Франции в мае 1968 года, когда все киноработники, от режиссеров до технического персонала, объявили забастовку и предъявили кинопромышленникам свои требования. К сожалению, обнадеживающие выступления такого рода случаются крайне редко. Гораздо чаще бывает, что прогрессивный кинорежиссер своей настойчивостью добивается от продюсера разрешения на осуществление тех или иных своих замыслов. В этом — одна из предпосылок появления реалистических произведений в западной кинематографии. Подобные факты свидетельствуют, что художник отнюдь не всегда обречен на роль безгласной пешки, если только он честно и последовательно защищает свои эстетические взгляды. Рене Клер пишет: «Если автору фильмов относительно легко удается нравиться большинству зрителей, если он не метит слишком высоко, то ничуть не труднее очаровать меньшинство каким-нибудь экспериментом, основная ценность которого состоит в том, что он не подчиняется принятым правилам. Гораздо труднее завоевать признание широкой публики каким-нибудь качественным произведением. И дело здесь не только в том, чтобы создать возможно лучший с точки зрения искусства фильм, а в том, чтобы сделать его возможно лучшим для возможно большего числа зрителей»[56].

Несомненно, что талант, профессиональное мастерство, а иногда упорство и честность художника играют свою роль и при создании массовой продукции. Несомненно также, что капиталист — производитель массовой культуры не может совсем не считаться со вкусами публики; он вынужден это делать хотя бы для того, чтобы как-то удовлетворить ее запросы потребителя и плательщика. И все же из сказанного следует, что на вопрос: «Кто определяет характер продукции?» — в конечном счете может быть дан лишь один правильный ответ: капиталист-производитель. А это значит, что массовая продукция в основном создается сообразно с интересами господствующего класса и буржуазного государства, что господствующий класс предпочитает использовать подходящих для его классовых целей художников и стремится сделать свою продукцию популярной, спекулируя на вкусах наиболее отсталой и непретенциозной части публики.

Ответ на следующий вопрос: «Для кого предназначена продукция?» — заключен в содержании самого понятия «массовая культура». Конечно, даже в сфере таких популярных жанров, как кино или телевидение, встречаются попытки пробить дорогу произведениям, рассчитанным на «высшие», элитарные вкусы «избранной публики». Тут можно было бы назвать некоторые экспериментальные фильмы, особенно те, что в последние годы созданы так называемым «подпольным» (underground) кино США. Но мы имеем в виду в первую очередь попытки создания произведений, адресованных крайне ограниченному числу зрителей и чуждых «массовой культуре» как по экономическим особенностям, так и по предназначению. В этом смысле интересен опыт итальянской телекомпании «РАИ», показывающей специальные «интеллектуальные» фильмы в незанятые другими программами дневные часы. Эта попытка поставить средства массовой информации на службу элитарным целям вызвала следующую реплику журналиста Джанни Тотти: «Горе вам, итальянские телезрители! Не только в кино и театре, но даже у себя дома, на экранах телевизоров, мы видим ту же, все растущую пропасть между «массовой промышленной» культурой, которую буржуазные идеологи фабрикуют для широких слоев, и культурой «особой», культурой для «избранных».

Этот факт, весьма ярко характеризующий живучесть элитарных тенденций, не только не меняет, но еще более подчеркивает правило: «массовая культура» создается для самых широких слоев населения. Именно это делает некоторые направления «массовой культуры» особенно опасными, что и послужило основной причиной, заставившей нас заняться ее анализом.

Вопросы: «Каково реальное содержание массовой культуры?» и «Как, то есть с помощью каких средств, публике внушается это реальное содержание?» — мы пока оставим в стороне, потому что именно они, в сущности, составляют содержание этого труда. Можно было бы отметить только, что, во-первых, содержание «массовой культуры» — если не забывать, кто́ главным образом определяет ее характер, — закономерно подчиняется определенным классовым целям. Во-вторых, поскольку мы знаем, для кого предназначена «массовая культура», естественно предположить, что средства выражения диктуются требованием максимальной ясности и доступности произведения. Эта черта массовой продукции нередко вводит в заблуждение часть публики, считающей, что ей предложено произведение жизненно правдивого реалистического искусства.

Известно, однако, что внешнее сходство с теми или иными жизненными явлениями и ситуациями вовсе не равносильно реализму. Доступность — отнюдь не черта реалистического метода, это элемент формы, который, как и любой другой, обусловлен особенностями содержания. Искусство реалистично лишь тогда, когда оно правдиво представляет не только явления, но и их скрытую сущность, когда ему через видимое и вопреки видимому удается выразить характерное и закономерное. Что же касается доступности, то она присуща как ряду нереалистических школ прошлого (классицизм, романтизм, сентиментализм, импрессионизм и т. д.), так и некоторым современным модернистским течениям, скажем сюрреализму и поп-арту.

Наиболее красноречивым примером коварного сочетания псевдореалистической формы с антиреалистическим содержанием, псевдонародности с антинародностью, демагогической гуманности с человеконенавистничеством является «искусство» немецкого национал-социализма. Это недолговечное, но чрезвычайно плодовитое «искусство» всего за одно десятилетие произвело громадное количество романов, стихов, сентиментальных песенок, военных маршей, фильмов, фресок, произведений скульптуры, живописи и графики, в целом представляющих собой поразительный памятник лжи, псевдохудожественности, спекуляции на самых убогих обывательских вкусах, шовинизму и полной безвкусице, для которой немцы имеют даже свой термин — «кич».

Это лжеискусство — самый яркий пример наглой и агрессивной «массовой культуры» буржуазного типа. Оно эксплуатирует самые примитивные проявления биологической природы человека — от сексуальных инстинктов до инстинкта разрушения. В нем наряду с героическим изображением нацистской солдатни фигурируют голые ляжки буржуазных немецких дамочек, наряду с песнями, призывающими к убийству и кровопролитию, звучат сентиментальные всхлипы шлягеров о встречах и разлуках влюбленных, наряду с поэтически-слащавой фигурой Фридемана Баха на экранах появляется рожденный расистской злобой образ еврея Зюсса.

Псевдохудожественная продукция нацизма была настолько прямолинейной по своей пропагандистской направленности и настолько ядовитой по воздействию, что упоминание о ней само собой вызывает вопрос: почему же нынешние вдохновители «массовой культуры» не пользуются уже готовом образцом? Ответ здесь может быть только один: потому что подражание этому образцу уже не может быть плодотворным. Ностальгия цитированного выше Эрика Джонстона, вздыхающего об «успешных опытах Геббельса в кино», достаточно красноречива. Монополисты и идеологи капитализма отнюдь не постеснялись бы воспользоваться пропагандистским опытом нацизма, если бы не были уверены, что ни современная публика, ни большая часть художников на это не пойдет.

Но, вынужденная отказаться от грубо прямолинейной политической пропаганды нацистского «искусства», буржуазная «массовая культура» охотно использует некоторые принципы гитлеровского «кича», создававшегося на основе некоей компилятивной методологии, в которой мирно уживались реакционный романтизм и приемы натурализма. Реакционный романтизм почти невозможно использовать в современных условиях. И если Арно Бреккер пожинал славу и деньги, изображая Гитлера в образе нового Прометея, то современный скульптор вряд ли осмелился бы совершить подобную метаморфозу с личностью какого-нибудь нынешнего буржуазного мракобеса, хотя подобные попытки все же имели место, если судить по памятнику Макартуру. Так или иначе, создатели современной «массовой культуры» не стали развивать романтическую линию нацистского «кича». Зато уроки натурализма нашли в их практике новое и широкое применение.

И действительно, «массовая культура» по своим основным тенденциям не имеет ничего общего с реализмом, а чаще всего связана с методологией именно натурализма. Создатели популярной продукции вовсе не стремятся к верному отражению действительности, вместо этого они упорно стараются создать у публики иллюзию, что говорят о ней истину. А для того, чтобы поддержать эту иллюзию, натурализм и доныне используется как надежный диверсионный прием. Его сторонники утверждают, что реализм с его обобщением и типизацией чрезвычайно вольно обращается с действительностью, допуская субъективизм и преднамеренность в обработке материала. Известны обвинения, которые в свое время адресовал Бальзаку Золя: «Роман Бальзака почти всегда обезображен страшным преувеличением. Ему всегда кажется, что герои его недостаточно громадны, и он постоянно жаждет создавать колоссов».

В противоположность реалистам, стремящимся из суммы фактов извлечь и утвердить наиболее существенное, раскрыть и подчеркнуть глубинные и решающие связи между ними, натуралисты возводят в культ отдельный, взятый сам по себе факт и его точную передачу. Не нужно далеко ходить за примерами, чтобы убедиться, к какой лжи могут привести подобные претензии на точность. Буржуазная печать, теле- и радиопередачи, документальные фильмы всегда оперируют фактами, и только фактами, порой даже скромно отказываясь от комментариев, но такого рода свидетельства, как правило, представляют собой ловко сработанную ложь. Давно известно, что ни один художник не может лгать так бесстыдно и так успешно, как якобы беспристрастный фотообъектив. Потому что этот фотообъектив всегда находится в чьих-то руках, всегда подчинен чьей-то воле и, следовательно, подает материал с определенной точки зрения. Деформация, освещение, разные углы зрения и ракурсы — все это используется, чтобы сделать вещи более красивыми или безобразными, выделить одно, оставив в тени другое, не говоря уже о предварительно аранжированном материале, когда вместо реальных героев снимаются подставные лица и лжесвидетели. Пьер Рондьер в статье «Раздумья о телевидении» говорит: «Мы должны верить тому, что видим… Действительность опровергает это утверждение. С телевизионным изображением, как и со словом, можно делать все. Направьте на интервьюируемого камеру снизу, и тот сразу же приобретет надменный вид самохвала; смонтируйте по своему усмотрению кадры, отрежьте немного тут, добавьте немного там, дайте соответствующий комментарий… и вы сможете доказать миллионам все, что хотите».

Однако натуралистический метод открывает лжи доступ в искусство и без помощи подобных махинаций. Изолированный, поданный сам по себе факт, даже если он выбран и показан с предельной добросовестностью, создает у публики неверное представление, потому что он лишен связи с другими жизненными фактами, а это делает невозможным понимание его соотношения с ними, его обусловленности.

Проповедуя беспристрастность, натурализм, в сущности, насаждает безучастие к человеческой драме, узаконивает антигуманную и человеконенавистническую концепцию в искусстве. «Большое искусство, — говорил Флобер, — должно быть научно и безлично. К людям надо подходить как к мастодонтам или крокодилам. Не станем же мы волноваться из-за какого-нибудь рога или челюсти. Покажите их, препарируйте, заспиртуйте — и все. Но оценивать — ни в коем случае…» Разумеется, подобные утверждения не более чем кокетство. В своей писательской практике Флобер руководствовался гораздо более плодотворными принципами. Но нынешние адепты «научной точности» в искусстве натуралистическую концепцию применяют буквально, рассматривая человека как биологическое существо, стоящее чуть выше, а иногда и ниже человекообразной обезьяны.

Рассматривая индивидуум с позиций биологии и воспринимая жизнь общества как механическое соединение биологических факторов, натурализм — и это для него логично — отрицает всякое развитие и объявляет пороки буржуазного образа жизни изначально присущими каждому человеческому обществу. Или, как говорил Ипполит Тэн, «пороки и добродетели — такой же неизбежный результат социальной жизни, как витриол и сахар — результат некоторых химических процессов». Столь же логично для натурализма отрицание прогрессивных и реакционных тенденций в обществе, борьбы между отмирающим и только что родившимся, между старым и новым. Все, что существует, было и будет всегда, следовательно, все на свете одинаково важно или, если хотите, неважно, ополчаться против тех или иных явлений так же глупо, как негодовать против электрического тока или законов гравитации. Отсюда, естественно, следует вывод: искусство не должно становиться на чью-либо сторону в общественных и политических конфликтах, не должно даже их отражать, потому что они ничем не важнее тысяч других житейских фактов. «Не следует умирать за какую-либо идею, — говорили братья Гонкуры, — нужно уживаться с любым правительством, каким бы неприемлемым оно ни казалось». Эта философия примирения — вариант пессимизма — очень выгодна для капитализма, и именно в ней следует искать основную причину широкого использования натуралистического метода в «массовой культуре». Но если натурализм весьма устраивает буржуазию с точки зрения ее классовых позиций, он не менее удобен и для пропаганды, учитывая уровень развития широкой публики. Политически отсталому человеку можно внушить самую невероятную идею, стоит только достаточно правдоподобно ее замаскировать. Этот прием известен уже давно. Такое, например, фантастическое по своей мировоззренческой сущности учение, как католический мистицизм, охотно использовало натурализм в так называемом «иезуитском стиле», характерном для искусства барокко. Ваятели, приверженцы этого стиля, не только с поразительным правдоподобием делали статуи Иисуса, Марии и святых мучеников, но и раскрашивали их с педантичной точностью, изображая раны на руках и ногах распятого Христа, струйки крови и т. п. Это правдоподобие заставляло простолюдинов верить в кажущуюся истинность религиозной идеи. Точно так же используются приемы натурализма и в современной буржуазной культуре. Псевдореализм необходим ее создателям именно для внушения публике того, что фальсификация жизни, содержащаяся в продукции этой культуры, не фальсификация, а художественное откровение, помогающее постичь ее смысл.

Чтобы ответить на вопрос, с какой целью производится «массовая культура», недостаточно помнить о миллионах долларов ежегодной прибыли, получаемой капиталистами от той или иной ее продукции. В данном случае более существенное значение для нас имеет другая сторона — идейно-пропагандистское значение «массовой культуры». Ее продукция на Западе представляет собой орудие массового гипноза, своего рода наркотик, деморализующий и дезориентирующий сознание народа. «Капитализм не был бы капитализмом, — говорит Ленин, — если бы он, с одной стороны, не осуждал массы на состояние забитости, задавленности, запуганности… темноты; если бы он (капитализм), с другой стороны, не давал буржуазии в руки гигантского аппарата лжи и обмана, массового надувания рабочих и крестьян, отупления их и т. д.»[57].

Задача идейной дезориентации народа, разумеется, стояла перед капиталистами и в прошлом, как, впрочем, и перед всеми прежними эксплуататорскими классами. Но для буржуазии она стала особенно острой с того момента, когда возникло Советское государство и заветная мечта части мирового пролетариата стала реальным фактом. Теперь ей пришлось изъять из обращения саркастические или фальшиво-добродушные рассуждения своих идеологов о том, что идея социализма была, есть и будет не более чем утопией. «Прекрасная иллюзия», как некоторые иронически называли коммунизм, превратилась в реальность. Какое-то время эти до ужаса напуганные ходом жизненного развития идеологи пытались еще успокаивать друг друга надеждой, что «ошибка» будет исправлена и СССР постигнет участь Парижской Коммуны. Однако после второй мировой войны исчезла и эта последняя надежда. Правда, взрыв первой атомной бомбы в Хиросиме вновь обнадежил некоторых буржуазных деятелей, вновь зазвучали призывы к фронтальной атаке против Советского Союза. Но память о разгроме, нанесенном Советской Армией гитлеровским полчищам, была еще слишком свежа, чтобы эти призывы могли перерасти в реальные действия. А через несколько лет пыл атомных стратегов США был окончательно охлажден появлением советского атомного и водородного оружия. Приходилось искать другие средства, и необходимость в этом росла тем более, чем притягательней становился пример СССР, чем сильнее ширились ряды сторонников коммунизма во всем мире.

Вот эта-то необходимость контратаки против прогрессивных сил в гораздо большей степени определила характер «массовой культуры», чем прибыль, получаемая ее производителями. Ведь если бы дело было только в прибыли, капитализм мог обеспечить ее себе и другими путями, скажем продажей не идейных, а самых обыкновенных наркотиков. Именно потому торговля продукцией «массовой культуры» получила такое же, если не большее, развитие, будучи все же немного чистоплотней.

Ныне капитализм остро нуждается в оружии «массовой культуры», но, конечно, культуры определенного типа. Пьер Доммерг начинает свою книгу «Современные американские писатели» воспоминанием о том, как в 1940 году американские буржуазные журналы, такие, как «Тайм» и «Лайф», «с известной радостью констатировали, что роман в США умер». Чтобы объяснить этот курьезный факт, автор добавляет: «Разве живая литература не рассматривалась в Америке как экстравагантная, подозрительная, даже разрушительная демонстрация горстки индивидов, которые отрицают общество… если только общество не отрицает их?»[58] Вопрос вполне естественный. Но если уже задавать вопросы, хотелось бы знать: как же могло случиться, что буржуазия США, проявляющая традиционную нелюбовь и даже ненависть к литературе, сейчас сама стала производить «массовую литературу и массовую культуру»?

Есть только два возможных объяснения: либо американская буржуазия, став более культурной, освободилась от страха перед прогрессом, либо культура, которую она производит, не имеет с прогрессом ничего общего. Пожалуй, не стоит доказывать, какое из этих предположений вернее. Капитализм, вынужденный вести с коммунизмом идеологическую войну не на жизнь, а на смерть, должен был обеспечить себя соответствующим оружием. И буржуазное «массовое» искусство стало в его арсенале одним из важнейших, только по форме, а не по существу, отличаясь от философской или политической пропаганды реакции, о которой Маркс в свое время писал: «Отныне вопрос состоит не в том, верна или нет та или иная теорема, а в том, полезна она или вредна для капитала, удобна она ему или неудобна, согласуется она с полицейскими соображениями или нет. Место бескорыстного исследования занимают препирательства наемных писак, место беспристрастного научного анализа — недобросовестная и угодническая апологетика»[59].

Цель массового буржуазного искусства, даже если его сюжеты очень далеки от политики, состоит в том, чтобы как можно эффективнее помогать политической борьбе буржуазии против прогрессивных сил. В данном случае мы, разумеется, имеем в виду организованное капитализмом серийное производство псевдокультуры, а не те или иные произведения честных буржуазных художников, которые именно в силу своей честности и стремления раскрыть правду жизни нередко приходят к совершенно неприемлемым для капитализма художественным выводам.

Остается последний вопрос: каков эффект воздействия, которое буржуазия оказывает на широкую публику с помощью суррогатов «массовой культуры»? Исчерпывающий ответ можно было бы дать лишь после внимательного изучения характера этого воздействия и средств, с помощью которых оно осуществляется. Таким образом, не вдаваясь пока в подробности и стараясь избегнуть ненужного преувеличения, отметим только, что при огромном объеме этой продукции, при исключительной систематичности, с которой она преподносится, и многочисленности публики, которой она адресована, эффект такого воздействия не может не быть достаточно серьезным по значению и отрицательным по характеру. В свое время Маркс писал, что «предмет искусства — нечто подобное происходит со всяким другим продуктом — создает публику, понимающую искусство и способную наслаждаться красотой. Производство производит поэтому не только предмет для субъекта, но также и субъект для предмета»[60]. Именно в силу этой закономерности на Западе массовая продукция идейных фальшивок и художественных эрзацев создала и продолжает создавать широкую клиентуру, способную наслаждаться порождениями пошлости и принимать их за образцы истинного искусства.

Таковы ответы на поставленные вопросы и наиболее общие выводы, к которым можно прийти относительно буржуазной «массовой культуры».


Перевод Л. Лихачевой

Загрузка...