Посвящается Хью и Люси
Что я знал о ней? Я даже не мог представить, о чем она сейчас думает. Вспоминает ли хотя бы иногда обо мне? Она наверняка думает о своем ребенке. Выносить ребенка девять месяцев, в муках произвести его на свет, а потом отдать в чужие руки… Я понимал лишь, что не знаю и не могу знать того, что она чувствует. Это было выше моих сил, мне не хватало для этого воображения. Но все равно она оставалась моей любимой: были времена, когда я точно знал, что означает каждое движение ее губ или улыбка в ее глазах. Я так долго и молча жаждал ее, страдал и мучился столько лет, и вот теперь вернулся. Зачем и для чего?
Но разве не должны сии новомодные чудеса отступать перед самым волнительным и в то же время доставляющим наибольшее беспокойство деянием… Тем самым, что в конце концов дает человеку силы и возможности творить, облекает в плоть неуловимый дух, чей образ рассеивается, как только на него падает чей-либо взор, не оставляя после себя даже и следа тени в зеркале, ни малейшей ряби на воде?
Восприятие и осознание становятся языком… Намного более значимая часть того, что принято полагать осознанием и восприятием, являет собой всего лишь основу идей и мыслей, которые они пробудили к жизни.
Ланкашир, 1819 год
Если бы я не видел этого собственными глазами, то никакие сообщения в газетах, никакие рассказы, никакие свидетельства очевидцев не смогли бы убедить меня в том, что произошло в тот день на самом деле.
Я прибыл в особняк Дурвардов только накануне вечером, а на следующий день у мистера Дурварда оказалось достаточно причин для треволнений, чтобы он почувствовал себя обязанным с самого утра отправиться на свою ситценабивную фабрику. Старшая его дочь, мисс Дурвард, отсутствовала, но дело шло к полудню, и его младшая дочь, миссис Гриншоу, не могла более скрывать беспокойства о сестре. Она пропустила несколько петель в своем вязанье и даже высказала предположение, не следует ли послать за Томом, ее сыном, который играл на своей любимой площадке в парке, чтобы привести его сюда. В данном случае я счел долгом предложить свои услуги, дабы разыскать и сопроводить мисс Дурвард домой. Впрочем, должен упомянуть, что миссис Гриншоу была молодой вдовой и я прибыл в Ланкашир именно для того, чтобы завоевать ее расположение, хотя мы и предпочитали не называть вещи своими именами.
Мое предложение было принято с облегчением и благодарностью. И я получил распоряжение отыскать мисс Дурвард в городе, в доме ее старой няни миссис Хилис, которая жила на Дикинсон-стрит, неподалеку от площади Святого Петра, на которой и должен был состояться митинг, вызывавший столько тревоги и опасений. Ходили слухи, что магистрат объявил сбор ополченцев и милиции, чтобы разогнать его. Оказавшись в городе, я увидел, что все лавки закрыты, окна забраны ставнями, и, хотя мы находились еще на изрядном расстоянии от площади, моя коляска вынуждена была остановиться – уж слишком много людей было вокруг. Заплатив вознице, я отпустил его и двинулся пешком по раскаленным улицам. Точнее, меня несла толпа, которая выглядела почти столь же уверенной и непоколебимой, как и та, какую я привык наблюдать на Пиренейском полуострове, разве что эта была намного более пестрой и добродушной. Прибыв на площадь неподалеку от Дикинсон-стрит, я увидел, что люди там стоят буквально плечом к плечу. Мне пришлось отказаться от намерения прямиком проследовать к цели, и я решил пробираться окольными путями, обойдя толпу стороной. Люди в рубашках с закатанными рукавами, кожаных фартуках, женских платьях и воскресных нарядах вряд ли составили бы роту или полк, но труб и барабанов было великое множество. Да еще флаги, или, скорее, транспаранты, которые колыхались в жарком мареве с гордостью и величавостью, присущей, наверное, только знаменам полкового сержанта-знаменщика Королевской гвардии. Я был поражен, увидев кроваво-красные оловянные каски, раскачивающиеся на шестах над головой. Разумеется, рабочие-литейщики и ткачи были слеплены из другого теста, в отличие от моих медлительных, с неспешной речью сельских жителей округа Керси, но я едва ли мог ожидать, что какой-либо англичанин по собственной воле возьмет в руки этот имеющий дурную славу символ революции и иноземной тирании.
Я проделал уже изрядный путь, но продвижение сквозь толпу было медленным, отчего ноги у меня неизбежно заныли, и, несмотря на тросточку, я то и дело спотыкался, пытаясь протиснуться между человеческими телами и железными прутьями ограды. В ушах у меня стоял неумолкающий приветственный рев собравшихся и грохот музыки, висевший над нами подобно сплошной пелене копоти, пыли и пота, через которую мы пробирались. Поверх фуражек, чепцов и касторовых шляп я разглядел небольшую группу, составленную равно из мужчин и женщин, стоявшую на двух повозках, сдвинутых вместе, так что получилось некое подобие помоста. Один мужчина, похоже, держал речь, хотя лишь немногие из собравшихся могли слышать его слова, в то время как остальные волновались и передвигались с места на место, выражая тем самым свое нетерпение.
А потом откуда-то слева, с юго-запада, до меня донесся шум кавалерии, передвигающейся галопом. Конники приближались, нарушив строй еще до того, как достигли открытого места, с саблями наголо, рубя всех подряд – мужчин, женщин и детей, которые оказывались у них на пути. Некоторые из собравшихся попытались убежать, остальные остались стоять на месте. Я увидел, как констебль для специальных поручений рухнул под копыта коня, хозяин которого в поднявшейся пыли принял его жезл за дубину. Прямо возле меня упал ничком какой-то малый с лицом, залитым кровью, и я схватил за узду коня милицейского ополченца, который свалил его.
– Стыдитесь, сэр! – воскликнул я. – Неужели вы не дадите им времени разойтись? Разве вы не видите, что они гибнут?
Он взглянул на меня, но на мне не было формы (я более не находился на военной службе), и рывком высвободил голову коня.
– Это Билли Керби! – раздался вдруг девичий голос. – Билли, это мы! Ты же не причинишь зла своим подружкам!
Но всадник не захотел или не смог сдержать жеребца, и девушка исчезла под копытами.
Я двинулся было вперед, но не устоял на ногах, когда меня оттолкнул какой-то здоровяк – кузнец, судя по его одеянию, – который принялся выдирать из земли железные прутья ограды. Прошло только несколько лет с той поры, как я оставил армейскую службу в конном полку, но все равно был далеко не так проворен, имея в своем распоряжении лишь пару собственных ног. Я мешком свалился на землю и, с трудом поднявшись, увидел, что йоменская кавалерия прорвалась сквозь толпу под градом камней, кирпичей и железных прутьев. У моих ног распростерлась женщина, прижимающая руки к груди; сквозь пальцы у нее сочилась кровь, и она еле слышно стонала от нестерпимой боли. Я огляделся по сторонам, чтобы позвать кого-нибудь на помощь, но стоны вдруг прекратились. Я опустился на колени со всей доступной мне быстротой, но она была уже мертва, окончательно и бесповоротно, как любой из моих людей при осаде Бадахоса.
Толпа понемногу рассеивалась. На противоположном конце площади я разглядел эскадрон 15-го гусарского полка. Всадники спешились и, пробираясь между погибшими, эфесами сабель разгоняли уцелевшие остатки огромного сборища по дворам, мельницам, фабрикам и деревням, откуда они сюда явились. Люди разбредались. Одни – испуганно спотыкаясь, другие шли медленно и понуро, согнув плечи, как идут военнопленные, унося с собой раненых и искалеченных. Только несколько безрассудно храбрых и столь же глупых молодых парней остановились и повернулись, чтобы, демонстрируя войскам свой несломленный дух, швырнуть последние камни.
Женщине у моих ног уже ничем нельзя было помочь, и я огляделся по сторонам. Оказалось, что я нахожусь совсем рядом с Дикинсон-стрит. Пытаясь вспомнить, какой из маленьких домишек мне нужен, я вдруг увидел, как дверь одного из них распахнулась и оттуда вниз по ступенькам сбежала молодая леди, громко крича:
– Том? Том!
– Мисс Дурвард?
От неожиданности она замерла на месте.
– Прошу простить меня. Майор Фэрхерст. Я приехал только накануне вечером. Ваша сестра попросила меня отыскать вас и проводить домой.
– О… да… я потеряла Тома.
– Вы потеряли его? Тома Гриншоу? Так он был здесь!
– Да, – она часто и тяжело дышала. – Он увязался за мной сегодня утром. Я решила, что будет лучше, если он останется здесь, с нами, но не смогла сообщить об этом Хетти, миссис Гриншоу. А потом, когда он увидел этих ужасных солдат, то убежал. Я не знаю, где он! Он потерялся!
– Мы найдем его, – заверил я ее. – Он не мог уйти далеко. В такой-то толпе…
Не говоря более ни слова, она бросилась на площадь. Большинство пострадавших, способных передвигаться самостоятельно, уже покинули ее, других унесли друзья. Повсюду на глаза попадались потерянная обувь, дамские шляпки, детские чепчики, среди них валялся растоптанный фригийский колпак и ярко-красный вращающийся волчок. Чье-то неподвижное тело – слишком крупное, чтобы оказаться детским, – лежало, накрытое аккуратно расправленным знаменем. На красной материи были вытканы слова «Лучше умереть, как мужчина, чем быть проданным в рабство».
Позади нас прогремел голос лейтенанта 88-го пехотного полка:
– Слушайте все! В соответствии с законом об охране общественного порядка приказываю вам разойтись! Солдаты, вперед!
И я увидел гусар, которые волокли две шестифунтовые пушки. Я закричал, пытаясь предупредить мисс Дурвард, что необходимо укрыться, но она меня не услышала. Прогремел пушечный залп. Но она не обратила на него внимания, лишь вздрогнула и пригнулась, продолжая метаться по площади и выкрикивая имя мальчика. Она добралась до импровизированного помоста, в роли которого выступали повозки, и обнаружила его, лежащего около колеса.
Жалобно вскрикнув, она упала рядом с ним на колени. Мальчик застыл в неестественной и неудобной позе, подогнув под себя одну руку. Его курточка была перепачкана грязью и пылью, но никаких видимых повреждений я не заметил, если не считать царапины на щеке, ярко выделявшейся на бледной коже.
– Он дышит, – всхлипнула она, пытаясь приподнять его и прижать к себе. – Ах, что же я скажу Хетти? – Я попробовал было помешать ей, заметив, что мальчика лучше не трогать, но она оттолкнула мою руку. – Вот еще, какие глупости! Он не очень тяжелый. Я достаточно сильная.
– Возможно, так оно и есть, – ответил я. – Но, думаю, Тома сбили с ног и затоптали. Вот почему не стоит тормошить и беспокоить его. – Я оторвал от повозки доску и положил ее на землю. – Его необходимо занести в дом, а потом я схожу за доктором.
И вот увечный мужчина и слабая женщина на руках понесли пострадавшего мальчика. Жаркий, пропитанный пылью ветер швырял в нас утерянными носовыми платками и скомканными листками воззваний.
К тому времени, когда я вернулся с известием, что единственный доктор, которого я смог найти, пообещал навестить нас не ранее наступления темноты, прибыл один из грумов Дурвардов. Собственно говоря, в дом меня впустил именно он.
– Вы, должно быть, майор Фэрхерст, осмелюсь спросить? Миссис Гриншоу приказала мне отправиться сюда с сообщением, что мастер Том сбежал. На тот случай, если он окажется здесь… – сообщил он. – Она также сказала, что я должен найти вас, поскольку вы можете быть тут. Но какой-то негодяй-агитатор отнял у меня лошадь, чтобы удрать на ней. Мисс Дурвард сейчас пишет письмо.
Я кивнул ему, испытывая облегчение уже оттого, что ему не пришлось сообщать мне, что случилось самое худшее, и, поднявшись на второй этаж так быстро, как только мог, постучал в дверь спальни.
Том по-прежнему лежал без чувств, укрытый одним лишь тонким покрывалом. Комната располагалась под самой крышей, и жаркое августовское солнце раскалило ее до умопомрачения. У него были темные волосы матери, сейчас испачканные пылью, и бледное, осунувшееся лицо. У няни, миссис Хилис, глаза покраснели от слез, но морщинистые руки двигались быстро и умело. Мисс Дурвард сидела у окна и что-то поспешно писала на листе бумаги, вырванном, очевидно, из альбома для рисования, лежавшего перед ней. Я рассказал им о докторе.
– Его здесь еще не знают, у него практика в Шрусбери, так что он не слишком занят. Но он производит впечатление опытного и грамотного человека. Во всяком случае именно так отозвались о нем два джентльмена, с которыми я имел честь беседовать.
– Благодарю вас, – ответила мисс Дурвард. – Няня делает все, что в ее силах, хотя, ничего не зная о природе его ран, мы мало чем можем помочь Тому. Мы решили не приводить его в чувство с помощью солей или жженых перьев, чтобы он не начал чихать или кашлять.
– Вы уже закончили письмо? – полюбопытствовал я. – Похоже, на улицах достаточно спокойно. Если посыльный не станет медлить, то с ним ничего не случится.
– Да, – ответила она, капая воск на бумагу и запечатывая его с аккуратностью, достойной опытного чиновника.
– Или я могу доставить его сам, если вы полагаете, что подобный поступок с моей стороны способен вселить некоторую уверенность в миссис Гриншоу и ваших родителей.
– Нет, – заявила няня, выпрямляясь и вытирая руки о фартук. – Пусть отправляется этот малый, Джеймс. Сэр, не будете ли вы любезны сопроводить мисс Дурвард вниз и напоить ее чаем? – Мисс Дурвард встала из-за стола, сделала несколько шагов и беспомощно остановилась у изножья кровати. – Ступайте, ступайте, моя дорогая мисс Люси. Вы только что написали мисс Хетти – миссис Джек, правильнее будет сказать, – то есть сделали то, чего не могла бы сделать я, в отличие от вас. Малышу не станет лучше, даже если вы будете рядом. Я позову вас, когда в том возникнет нужда.
Я последовал за мисс Дурвард вниз в небольшую гостиную, уютную и опрятную. Едва войдя в комнату, она опустилась на первый попавшийся стул и заплакала, так что не кому-нибудь, а именно мне пришлось отправляться на поиски прислуги или горничной, выполняющей работу по дому. От имени мисс Дурвард я распорядился приготовить чай. Когда я вернулся, она выглядела уже спокойнее, как будто обыкновенно слезы были неспособны смутить ее душевное расположение или же расстроить надолго.
Когда же перед нами появилась служанка, держа в руках чайный поднос, мисс Дурвард выпрямилась на стуле и утерла слезы, не сделав, однако, ни малейшей попытки пригладить растрепавшиеся и запылившиеся волосы. На мой взгляд, она по-прежнему пребывала в расстроенных чувствах, так что пришлось налить ей чашку чая и отнести туда, где она сидела, к двери.
– Благодарю вас, – негромко произнесла она. – Прошу простить меня. Тома очень любит Хетти, и мои родители тоже без ума от него. С тех пор как умер Джек и с ней случилось… недомогание, у нее остался только Том. И если… – Она беспомощно подняла на меня глаза. – Это глупо, разумеется, но я никак не могу забыть, что на следующей неделе у него день рождения. Хетти приготовила для него подарки и развлечения. И если он… Ах, если бы только она была здесь!
– Миссис Гриншоу не сможет прибыть сюда, это вполне естественно. А как насчет миссис Дурвард?
– Моя мать непременно отправится сюда, как только сможет. Как вы полагаете, она не подвергнется при этом опасности?
– Право же, затрудняюсь ответить.
Я встал и подошел к окну. На площади уже не осталось тел погибших, хотя она по-прежнему была усеяна сорванными афишами и плакатами, кирпичами, железными прутьями, тросточками и испачканными кровью носовыми платками. До меня донеслись слабые звуки мушкетной стрельбы и беспорядков, несомненно продолжающихся где-то вдалеке. На дальней стороне площади группа бюргеров и джентльменов в темных плащах поспешно направлялась к воротам Динз Гейт в окружении, мне показалось, специальных констеблей, превосходивших их числом по меньшей мере втрое.
– На улицах может быть вполне безопасно, хотя я бы посоветовал леди не выходить из дома. Но… – Я покачал головой и одним глотком допил чай, сожалея, что это не бренди или хотя бы холодная вода. Мисс Дурвард по-прежнему не сводила с меня глаз. – За десять лет службы в армии мне не доводилось видеть ничего подобного. Солдаты, такие же, как и те, которые находились под моим командованием, преследуют мирных горожан, гражданских лиц, своих соотечественников…
– Но вы же сами сказали, что это милиция, ополченцы, а не регулярные войска.
– Да, в большинстве своем. Ими трудно командовать, они плохо обучены. Тем не менее…
Она не ответила мне прямо, вместо этого заметила:
– Люди просто не могли убежать. Даже если хотели и пытались. Я сидела наверху у окна, чтобы лучше видеть. С площади Святого Петра всего несколько выходов. Женщины… Подростки… Дети… Ах! Во мне закипает гнев, когда я вижу подобные вещи… Но, очевидно, для вас, вообще для человека вашей профессии, это зрелище должно быть не в новинку.
– Да, если вы имеете в виду пролитую кровь. Но во время военной кампании если гражданские лица не принимали в ней участия на стороне противника, то, по крайней мере, могли рассчитывать на защиту. Мы…
Мысли мои путались, и в это мгновение раздался благословенный стук, донесшийся от входной двери. Мы услышали, как по коридору, шурша платьем, поспешно прошла маленькая горничная, чтобы посмотреть, кто пришел. Мужской голос поинтересовался, тот ли это дом, в который майор Фэрхерст вызывал доктора. Горничная ответила утвердительно. Я поспешил покинуть гостиную. Доктору в этот момент помогали выйти из экипажа, в котором он прибыл, и, когда тот наклонился под тяжестью его внушительного веса, я заметил, как несколько книг выпали через раскрытую дверцу коляски.
Мисс Дурвард приветствовала доктора, когда лакей помог ему подняться по ступенькам, и повела его наверх настолько быстро, насколько позволяли ее хорошие манеры и его внушительный вид. Мне оставалось лишь в одиночестве созерцать остывающий чайник и обветшалую, но безупречно начищенную мебель, вышитые гарусом изречения и красочные гобелены на стенах. Там же можно было лицезреть и безвкусный эстамп, запечатлевший Их Величества в окружении августейшего потомства, сделанный, вне всякого сомнения, много лет назад, когда в детях еще можно было разглядеть черты невинности и благонравия, а у их отца – проблески здравого рассудка. Среди картин, которыми миссис Хилис предпочла украсить свою гостиную, было и несколько скетчей, сразу же привлекших мое внимание. Глядя на искусно нарисованную очаровательную головку миссис Гриншоу, я заметил внизу подпись: «Миссис Джек, с благодарностью своей дорогой няне» и инициалы «Л. Д.». Мисс Дурвард нарисовала свою сестру. Казалось, в приглушенном свете карандашные штрихи живут своей яркой жизнью, независимой от грубой бумаги кремового цвета, на которую они были нанесены, так что розовые щечки на портрете той же самой особы, выполненном маслом и висящем рядом, выглядели всего лишь красочными мазками, не более. Не зная, чем занять свой ум, я принялся размышлять над тем, не была ли мисс Дурвард более искусна в обращении с карандашом, нежели с красками, но тщетно. Или все дело было в намеренной простоте скетча, лишенного изобразительной яркости, которая побуждает стороннего зрителя ощутить искреннюю симпатию к изображенному на портрете лицу, тем самым наполняя рисунок жизнью? В карандашных линиях, разбросанных по бумаге – легкая тень здесь, подчеркнутая линия ресниц там – почти незаметна была рука, рисовавшая их. Лицо миссис Гриншоу, как и было обещано, выглядело очень молодым и привлекательным. Мне также посулили, что ее здоровье скоро поправится, скорбь по умершему супругу уступит место другим, более благосклонным чувствам, которые, вкупе с оживлением, которое должна была привнести в ее жизнь наша помолвка, неизбежно ускорят выздоровление. Если все действительно обстояло именно так, то ее единственный ребенок, раненый мальчуган, лежавший наверху, станет моим сыном.
Мысль о том, что у меня довольно скоро появится ребенок, которого я смогу назвать своим, привела меня в некоторое смущение, что я могу объяснить исключительно событиями прошедшего дня и обстоятельствами, в которых оказался. Я постарался взять себя в руки и снова принялся созерцать рисунок.
Он был выполнен с таким старанием и любовью, что лицо сестры буквально оживало под рукой художницы. Мне пришла в голову мысль, что же такое реальная жизнь, если ее можно воплотить на бумаге такими средствами? И как может подобная бумажная жизнь отреагировать на конец жизни реальной?
Дверь отворилась, и в комнату вошел доктор. Мысли мои переключились на более насущные проблемы.
– Как он?
– Он пришел в себя, – ответствовал почтенный эскулап. Для столь крупного мужчины голос у него был очень высокий и резкий, но говорил он чрезвычайно спокойно и авторитетно. – Я взял за правило никогда не обсуждать состояние здоровья в присутствии ребенка. Мисс Дурвард сию минуту присоединится к нам.
– Тогда я покидаю вас, – заявил я, но в этот момент послышались звуки шагов и на лестнице появилась молодая леди.
– Пожалуйста, не уходите, майор Фэрхерст, – обратилась она ко мне. – Доктор, что вы скажете?
– В общем-то, положение сложное, так что все может быть. У него сильное сотрясение мозга, а вот рука пострадала не особенно серьезно, у него перелом кости по типу «зеленая ветка». У мальчика внутренние ушибы. Но в целом, полагаю, вы можете не без оснований питать надежды на его скорое выздоровление. Я не обнаружил никаких симптомов того, что какой-либо из его органов… – Он заколебался.
– Пожалуйста, продолжайте, прошу вас, – взмолилась мисс Дурвард.
– Должен заметить, что благодаря проявленному майором Фэрхерстом здравому смыслу – и вами, мадам – внутренние повреждения не усугубились. Насколько я могу судить в данный момент, все органы целы и невредимы. Поздравляю вас, майор.
– У меня есть некоторый опыт обращения с ранами, сэр.
– Если мне будет позволено высказать свои догадки, то, полагаю, вам приходилось иметь дело не только с ранами от мушкетных пуль и сабель.
– Вы правы. Раны, полученные на поле боя, не самые страшные.
Он кивнул и снова повернулся к мисс Дурвард:
– Итак, будем надеяться на лучшее. Какое несчастье, что ваша сестра не может присоединиться к вам! Каждому ребенку нужна мать… Но вы совершенно правы: из того, что вы сообщили мне о состоянии здоровья своей сестры, было бы крайне неразумно требовать, чтобы она прибыла сюда. Кроме того, я уверен, что мальчику повезло, что у него есть вы. А теперь позвольте оставить вам рекомендации относительно того, что следует предпринять, и выразить совершеннейшую уверенность в том, что все будет в порядке.
Облегчение, которое внушил мисс Дурвард поставленный доктором диагноз, позволило ей вновь обрести самообладание.
– Не хотите ли выпить чашечку чаю, доктор? Том спит, и за ним присматривает няня.
Чайник оказался пуст. Мисс Дурвард позвонила в колокольчик, но горничная не появилась, поэтому я взял у нее чайный поднос и отправился на поиски кухни. Вернувшись, я услышал, как она говорит:
– Мой отец и я, мы находим чрезвычайно любопытными исследования возможностей механической репродукции оригинала, хотя, должна признаться, его интерес носит скорее коммерческий, нежели художественный характер.
Доктор поудобнее устроился в кресле и благосклонно принял большой кусок сливового пирога, испеченного няней, хотя я не мог не обратить внимания на то, что сама мисс Дурвард ни к чему не притронулась.
– Очевидно, главную роль играет знание того, какие именно вещества подвергаются воздействию света, в чем это воздействие заключается и к каким результатам приводит. Этот вопрос чрезвычайно заинтересовал моего двоюродного брата Томаса Веджвуда. Мне кажется, ему известно на этот счет намного больше, чем кому-либо еще. – Доктор умолк на мгновение, но затем продолжил: – Он скончался два года назад. Но его доклад – или, точнее, доклад моего доброго друга Дэви о его изысканиях – был опубликован Королевской ассоциацией,[1] если не ошибаюсь. Если у вашего батюшки по какой-либо причине нет именно этого номера журнала – по-моему, он вышел два года назад, – могу прислать ему один экземпляр. А сейчас я должен идти. Я остановился в гостинице «Корона», на случай если вдруг понадоблюсь вам снова; впрочем, я уверен, что нужды в моих услугах не возникнет. Если меня не окажется на месте – мне еще предстоит повидать нескольких негодяев, – слуга будет знать, где меня найти.
– Они вовсе не негодяи, – возразил я.
– Я говорю о членах городского магистрата и их приспешниках. Будь я проклят, но они устроили дьявольски грязное побоище, как мне кажется. Но кто-то из них узнал, что я нахожусь в городе, вместо того чтобы пребывать в безопасности в своем Шрусбери, и вот меня вызывают к нескольким лежачим больным. Кроме того, пострадать могут даже те, кто противостоит реформам, и я обязан сделать для них все, что в моих силах.
– Я буду молиться о скорейшем выздоровлении Тома, – сказала мисс Дурвард, выходя вслед за ним в коридор.
– О да, конечно. Но при этом не забудьте выполнять мои инструкции.
С этими словами он уселся в свой экипаж и отбыл. Откуда-то издалека до нас доносился слабый шум марширующих армейских подразделений, приказов, воплей страха и яростных возгласов неповиновения, а также звон бьющегося стекла.
– Мы можем чем-то помочь мальчику? – спросил я, запирая дверь.
– Только тем, что должны будем дать ему ложечку лекарства, когда он придет в себя, да еще не беспокоить его в течение нескольких часов. А пока что нам ничего не остается, только ждать… Я, пожалуй, отправлю еще одно письмо Хетти.
– Если вы будете так любезны, что напишете его сейчас, я могу взять его с собой, – сказал я и отправился наверх. Я боялся даже представить, какие душевные терзания выпали на долю миссис Гриншоу, и теперь, когда срочная надобность в моих услугах отпала, мог думать только о том, чтобы побыстрее доставить ей столь утешительные известия.
Мисс Дурвард обернулась ко мне.
– О, вы уже уходите?
– Да. Уже поздно.
– Не могли бы вы остаться? Прошу великодушно простить меня, но я с радостью предпочла бы, чтобы здесь были вы, а не слуга, на тот случай, если Том… на тот случай, если нам понадобится помощь. Я не имею права просить вас о такой услуге, но…
Она была очень похожа на свою сестру, с такими же темными волосами и голубыми глазами, только выше ростом и более хрупкая. А сейчас в ней угадывалось еще и напряжение, вызванное, несомненно, испытываемым ею беспокойством. В тусклом свете свечей в коридоре, лишенная пухлых щечек и здорового румянца миссис Гриншоу, которые давеча привели меня в такое восхищение, она выглядела исхудавшей и нездоровой.
– Я охотно останусь здесь, если это принесет пользу, – заявил я, – но не думаю, что ваша матушка согласилась бы на это.
– С нами будет няня. Да и я уже не девочка. Если маме это не нравится, пусть она приходит сюда и забирает меня сама.
Громкий шум, раздавшийся в задней части дома, вслед за которым последовал испуганный крик служанки, заставил нас резко обернуться в попытке понять его причину. Я жестом велел мисс Дурвард укрыться наверху, а сам направился в буфетную, но она упрямо последовала за мной. Незваным гостем оказался, впрочем, не бунтарь и не грабитель, а грум Дурвардов.
– Мне было приказано вернуться как можно скорее, вот только в городе днем с огнем не сыскать наемную коляску или лошадь, а отсюда до дома добрых пять миль пешком. Хозяйка распорядилась, чтобы я оставался здесь и привез известия, когда вы сочтете возможным меня отпустить.
Мисс Дурвард оказалась права: нам оставалось только ждать. Она поднялась наверх, чтобы написать миссис Гриншоу новую записку, в которой собиралась рассказать о визите доктора, а я вернулся в гостиную. В одном ее углу притаился маленький письменный стол, на котором нашлись чернильница и бумага, так что, намереваясь навести порядок в мыслях и несколько успокоиться, я уселся за него, собираясь отписать своему управляющему в Керси по некоторым отнюдь не первостепенной важности и срочности вопросам. Следует заметить, что я не верил в дошедшие до моего слуха в городе предсказания, будто события сегодняшнего дня знаменуют собой начало революции. Еще меньше веры у меня было в то, что она быстро распространится по мирным и процветающим просторам Саффолка. Тем не менее я настоятельно попросил его обратить внимание на то, чтобы ни одна заслуживающая внимания и обоснованная жалоба моих арендаторов или слуг не осталась без внимания, равно как и радикальные и досужие разговоры.
Запечатав письмо, я устало откинулся на спинку стула, наслаждаясь покоем после суеты и треволнений последних часов, вслушиваясь в тишину на улице. Шло время, минуты текли одна за другой, и ко мне вернулась моя любовь. Вернулась с такой силой и ясностью, что руки мои сами протянулись вперед, чтобы коснуться ее пальчиков, губы ощутили невесомое прикосновение ее уст, а тело заныло от ее отсутствия.
За окнами уже стемнело, когда няня настояла на том, чтобы прислать мне на ужин холодное мясо с хлебом и сыром.
– Извините, сэр, но больше у нас ничего нет, – сказала она, входя в комнату вслед за молоденькой служанкой и внимательно приглядывая затем, как та накрывает на стол. – Мы обедали в полдень, а в кладовой хоть шаром покати, и все из-за этих беспорядков.
– Этого более чем достаточно, миссис Хилис, – успокоил я ее, – особенно учитывая то, чем вам пришлось заниматься… А мисс Дурвард уже поела?
– Она сейчас сойдет вниз. А я посижу с бедным ребенком. Ей обязательно нужно поесть.
– Миссис Хилис, вы уверены, что миссис Дурвард хотела бы, чтобы я остался здесь?
Она прикрутила фитиль в керосиновой лампе и вновь надела на нее стеклянную колбу.
– Вот так лучше. Не беспокойтесь, сэр, миссис Дурвард знает, что я здесь, и притом, как все повернулось, я уверена, что она не станет возражать. А то, чего не знает остальной мир, не может ему повредить, вот как я обычно говорю. Мисс Люси всегда все делает по-своему, эта привычка у нее осталась еще с тех пор, когда она была маленькой и не обращала внимания на то, что говорят всякие досужие умники. Бывало, мне приходилось кричать ей, чтобы она слезала с большого дуба в саду, и кричать не один раз, а дюжину, но ей было хоть бы что. Она говорила, что очень жалеет о том, что сделала, просила прощения, но это ее не останавливало. Она уверяла, что сверху ей лучше видно и что листья ей совсем не мешают. А вот мисс Хетти сделана из другого теста. Вы бы ни за что не застали ее за тем, что она перелезает через ворота и рвет при этом свое лучшее платье, об этом можно было не беспокоиться, майор Фэрхерст, сэр. Вы будете ею гордиться, да благословит ее Господь. И мастером Томом тоже, если ему суждено еще пожить. А теперь извините меня, я пойду и приведу мисс Люси, чтобы она поужинала.
Откровенность, которую проявила миссис Хилис в отношении причины моего приезда в Ланкашир, заставила меня с некоторой неловкостью встретить появление мисс Дурвард, но на лице у нее отразилось лишь легкое нетерпение, когда я встат, чтобы подать ей руку и сопроводить к столу. Она съела совсем немного, но я отметил, что она набросилась на еду с жадностью – хотя и намного более воспитанно и даже элегантно – подобно какому-нибудь унтер-офицеру, которого после лошадиного мяса и горстки сырой муки, которыми он питался несколько дней кряду, вдруг угостили хлебом с сыром. Она подняла глаза и увидела, что я улыбаюсь.
– Я думал о том, как часто во время кампании, вечерами, мы мечтали о таком вот ужине, – пустился я в объяснения, дабы она не подумала ничего дурного относительно моей улыбки. – Хотя чаще мы намного опережали своих интендантов, или они попросту теряли нас и не могли отыскать, чтобы снабдить продовольствием.
– Как я вам завидую, вы побывали в Европе и столько всего видели! – вырвалось у нее. – Хотя… у вас была возможность и время любоваться пейзажами?
– Предостаточно, когда мы стояли лагерем, и еще больше – на марше. Даже легкая кавалерия движется довольно медленно, чтобы с седла можно было любоваться природой, если только пыль не поднимается слишком высоко.
– А правда ли то, что на поле почти ничего нельзя рассмотреть из-за порохового дыма?
– В общем, да.
– А бывает и по-другому? – поинтересовалась она, отрезая себе кусочек сыра.
– Видите ли, все, главным образом, зависит от ветра: сильный он или слабый и в какую сторону дует. Свою роль играет и погода, и рельеф местности, и местонахождение командного пункта. У меня бывал такой обзор поля боя, которому позавидовал бы и генерал, а случалось и так, что я не видел пальцев собственной руки, не говоря уже о своих солдатах или о противнике.
Она кивнула:
– Так я и думала.
– В самом деле?
– Да. Я работаю над серией эстампов для отца «Двенадцать мгновений рождения и падения тирании». Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду.
– Более-менее. Но я и предположить не мог, что женщины тоже занимаются их изготовлением.
– А я всегда ищу темы для такой работы. Именно поэтому и пришла сюда: чтобы сделать зарисовки митинга. Разве вы не знали об этом?
– Ваша мать упомянула лишь, что вы навещаете старую няню.
– Ну, и это тоже, естественно. – Она рассмеялась, отчего на щеках у нее выступил румянец. – Она предпочитает не поднимать эту тему, если только ее не вынуждают к этому. Равно как и Хетти. Почему, я не знаю. Мама работала со своей матерью в молочной лавке и в буфетной, а Хетти отдается вышиванию с тем же увлечением, что и я – своему рисованию. Однако создается впечатление, что мое участие в деловых предприятиях отца – нечто совсем другое. Или, быть может, все дело в том, что времена изменились. Я пытаюсь не выходить из себя, когда они начинают рассуждать о моем творчестве, называя его «забавой юной леди».
– Но у вас, несомненно, есть талант, – заявил я, указывая на стену у нее за спиной. – Вы рисуете намного лучше большинства юных леди.
– О да, – согласилась она и не стала жеманно краснеть, дабы отрицать очевидное. – Но я считаю, что в том, чтобы нарисовать батальное полотно, на котором будут изображены сотни персонажей и критический момент истории, нуждающийся в объяснении, присутствует совсем другой интерес. Картина должна радовать глаз и в то же время оставаться правдивой. Вот только я совсем не уверена, что у меня достанет мужества работать с этими скетчами. – Она положила салфетку на стол и встала. – Я должна идти. Я чуть ли не силой вырвала у няни обещание, что она пойдет отдыхать, как только я поднимусь наверх. – Когда я открыл перед ней дверь, она обратилась ко мне: – Я могу рассчитывать на вас, если понадобится помощь? В следующий раз Том должен будет принимать лекарство в полночь.
– Разумеется.
– Благодарю вас. – И она быстро поднялась на второй этаж.
А я вернулся к своим письмам. Пробил колокол, возвещая наступление комендантского часа, и на город опустилась душная и жаркая тишина.
До полуночи оставалось две минуты, когда я легонько постучал в дверь спальни:
– Я подумал, что вам понадобится помощь, чтобы дать мальчику лекарство.
Она кивнула и осторожно отступила назад, к столу, на котором рядом с тускло светившей масляной лампой стояла склянка с лекарством и стакан.
– Благодарю вас. Доктор сказал, что его следует повернуть на другой бок.
Сломанная рука Тома лежала у него на груди, поднимавшейся и опускавшейся в такт неглубокому дыханию. Рукав рубашки был разрезан, чтобы можно было наложить лубки на руку. Под льняным покрывалом виднелись иссиня-черные синяки – в тех местах, где тела касались солдатские сапоги и камни. С величайшей осторожностью я приподнял его за плечи, стараясь не потревожить сломанную руку, и почувствовал, как отяжелело в беспамятстве его худенькое и совсем еще детское тельце. Я знал, что очень скоро он отпразднует свой шестой день рождения. Про себя я подивился тому, что забота о таком маленьком теле и столь же крошечной душе способна объединять взрослых мужчин и женщин.
Мисс Дурвард присела на кровать рядом с ним и поднесла к его губам стакан. Том скривился, но она по капле влила ему в рот лекарство, и я увидел, как движется у него кадык, когда он глотал снадобье. Когда он выпил все лекарство, она негромко проговорила:
– Его следует повернуть на другой бок.
Она взяла несколько подушек из целой груды, которую, очевидно, убрали с кровати, а я осторожно перевернул его от себя, стараясь не задеть сломанную руку. Мисс Дурвард обошла кровать, встала рядом со мной и подложила подушки мальчику под спину, а раненую руку пристроила поверх еще одной. От нее пахло красками и скипидаром, прядь волос прилипла к щеке, а один рукав ее простого шерстяного платья был испачкан известью. Она вздрогнула.
– Холодает. Его нужно укрыть потеплее.
Она встряхнула одеяло, и порыв воздуха смахнул со стола лист бумаги, который упал на пол. Я наклонился, чтобы поднять его, и увидел, что это набросок Тома, лежавшего при свете лампы с закрытыми глазами.
– Я должна была чем-нибудь занять себя! – словно оправдываясь, прошептала мисс Дурвард. – И еще я подумала, что… я подумала, что Хетти… – Она умолкла на полуслове.
– Он выглядит очень умиротворенным, – обронил я, кладя листок на стол.
– Няня намекнула, что, если я хочу чем-нибудь заняться, она может предложить шитье, но меня отчего-то не тянет подрубать и подшивать платки.
– Действительно, – согласился я. – Я никогда не мог понять, как подобное занятие может привлекать столь многих представительниц вашего пола, которые не испытывают недостатка в слугах, способных выполнять эту работу вместо них.
– О, все дело в том, что матери буквально навязывают нам это занятие. Что касается меня, то единственная игла, которая вызывает у меня интерес, – это офортная игла, – заявила она. – Но для многих женщин это и в самом деле единственная отрада. Хетти обращается с иглой просто изумительно, и она украсила чудесной вышивкой постельное белье для… – Она оборвала себя на полуслове, и я тоже не нашелся, что ответить, поскольку знал, для кого предназначалось это белье. Мне рассказывали о горе, которое постигло миссис Гриншоу, когда она потеряла долгожданного ребенка, причем это случилось почти сразу после гибели супруга. Спустя несколько секунд мисс Дурвард предложила: – Может быть, вы присядете?
– Благодарю вас. Да, вчера вечером мне представилась возможность полюбоваться рукоделием миссис Гриншоу, и должен сказать, что оно привело меня в восторг.
– У нее прекрасный вкус. Кроме того, она наделена талантом, который позволяет ей воплощать его в жизнь.
– Мы не помешаем мальчику? – заметил я, придвигая ей кресло.
– Нет, если будем разговаривать тихо. Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали немного о своих путешествиях.
С этими словами она взяла в руки карандаш и бумагу, и, понимая, что даже рисование не в силах отвлечь ее от тревожных мыслей, я начал рассказ. Я поведал ей о Лиссабоне, где в каждом замке и особняке имеются свои лазутчики, которых иногда бывает так много, что их тени способны затмить солнечный свет. Я рассказывал ей о Мадриде, где с утра в восхитительном, напоенном ароматами воздухе реют флаги и цвета Бурбонов, а к вечеру их сменяют вымпелы и стяги Бонапарта; о мавританских замках, силуэты которых чудесно вырисовываются на горизонте, пламенеющем красками испанского заката. Я говорил о скалах и ущельях Пиренеев, погруженных в туманную дымку, и о ручьях с ледяной водой, кружевной завесой ниспадающих с серых и золотистых утесов. Пожалуй, мои недавние мечты придали силы и образности моему повествованию, и вскоре я умолк, не находя нужных слов. Мисс Дурвард молча глядела на меня некоторое время, держа карандаш в руке, а потом опустила взгляд на свой рисунок, по-прежнему не говоря ни слова. Спустя несколько мгновений она заговорила:
– Я надеялась, что, если для вас это не будет слишком утомительно, вы дадите мне несколько советов относительно того, как следует изобразить Ватерлоо. Я не совсем уверена, что все получилось именно так, как должно, хотя и прочла все описания сражения, какие только смогла отыскать.
– Разумеется, я с радостью помогу вам, – заявил я, и на какое-то время между нами воцарилось молчание, так что единственными звуками в комнате было дыхание Тома и шорох карандаша мисс Дурвард, скользящего по бумаге. У моего локтя уютно мерцала масляная лампа.
В четыре часа утра мы снова дали Тому лекарства и опять перевернули его на спину. Глаза у него открылись, и, похоже, он понял, где находится. Он даже слегка закашлялся, как если бы лекарство пришлось ему не по вкусу. Когда я опустил его обратно на подушку, он проследил взглядом за мисс Дурвард, двигавшейся по комнате. Затем лицо его вдруг омрачилось.
– Я потерялся, – прошептал он.
– Да, – откликнулась она, – но мы нашли тебя. Услышав эти слова, он снова закрыл глаза и через мгновение уже спал.
Когда часы пробили пять, в соседней комнате завозилась няня, а издалека, с задних дворов и боковых улиц, до нас донеслись крики людей, специально поставленных для того, чтобы будить рабочих по утрам.
Лондон, 2006 год
Мне не нужно смотреть на него, чтобы поверить в то, что случилось – в то, что я действительно была там, – как не нужны мне и фотографии, запечатлевшие меня, юную и неуклюжую девочку-подростка. Мне даже не нужны письма Стивена. Письма рассказывают о начале – точнее, одном из начал, – а эта штука повествует о конце. Но держать ее у себя на столе мне незачем. Кроме того, она слишком хрупкая.
Речь идет о раннем дагерротипе, возраст которого составляет более полутора сотен лет. Я обычно объясняю, что это всего лишь позитивный процесс, при котором каждая пластина подвергается прямому экспонированию, в чем и заключается ее уникальность. Если стекло разобьется, то пластина будет разрушена. Она хранится в футляре из потертой кожи типа того, который используется для ювелирных изделий. Замочек немного заедает в силу своего почтенного возраста, но крышка поднимается по-прежнему очень легко. Внутри на подушечке черного бархата лежит стеклянная пластинка. Если поднести ее к свету, изображение начинает мерцать и переливаться – такое яркое, такое темное и такое точное, что кажется, будто в момент фотографирования оно зажило в стекле собственной жизнью. Лучи солнца золотят колонны и трубы особняка Керси-Холл, отчего между темными деревьями летнего сада скачут солнечные зайчики. Солнечный свет пляшет на лужайке перед домом, ласково гладит изгибы каменных ступенек, украдкой проникает в полуотворенную дверь, падая на стоящую в полумраке фигуру в длинном платье. Именно в это мгновение сработал затвор объектива, выхватив из окружающего мира игру света и теней и перенеся ее на вот этот кусочек стекла, навсегда запечатлев и сохранив эти несколько секунд. А потом солнце отправилось в свой обычный путь по небосклону, день продолжался, и только пластинка поймала и сохранила эти тени, взяв их с собой в другое место и совсем другое время, когда ее обнаружили заново. И как-то раз случилось так, что это время стало моим.
Саффолк, 1976 год
Сначала мы ехали тем же самым путем, каким раньше всегда отправлялись в Саутэнд, южную часть Лондона, на каникулы. С наступлением каждого лета я мечтала об Испании, как о том частенько заговаривала мать, но мы так и не поехали туда вместе. А к тому времени, когда мы пересекли весь Лондон и выскочили на автостраду с двусторонним движением, я поняла, что совсем потеряла ориентир. Полупустой междугородный автобус равнодушно поглощал мили и часы жаркого полдня, и, когда он остановился у очередной станции, прошло несколько секунд, прежде чем я смогла встать с кресла и двинуться дальше. Когда я вышла из автобуса, меня встречал дядя Рей. Он вспотел, от него попахивало спиртным, как бывало раньше, когда он навещал нас в городе, а его одежда, некогда дорогая, выглядела так, словно ее в последний раз стирали и штопали давным-давно.
– Анна! Наконец-то ты приехала!
– Это было нетрудно, автобус ходит регулярно.
– Ну конечно. Давай я понесу твой багаж. Нэнси, то есть твоя мать, уже в Испании, надо полагать? С ней все в порядке?
– Да.
Я не намеревалась дальше распространяться на эту тему. Во всяком случае, не с дядюшкой, которого я и видела-то всего два раза в жизни, причем первый раз не запомнила.
У меня возникло ощущение, что он-то как раз собирался изречь что-нибудь в том духе, что, мол, я должна скучать по ней и все такое, но он не сделал этого. Воцарилось неловкое молчание, и мы зашагали по бетонированной площадке прочь от автостанции под лучами палящего солнца. Наконец он открыл рот:
– Вот мы и пришли.
Мы остановились не у легковой машины, как я ожидала, а у старого, когда-то белого микроавтобуса, фургона, совершенно пустого, и я видела, как из разрывов виниловой обшивки сидений торчат куски поролоновой набивки. Должно быть, он жарился на солнце уже довольно долго, потому что, когда я открыла дверцу со стороны пассажира, в лицо пахнуло вонью нагретой резины, бензиновых паров и потных ног. Дядя Рей положил сзади мои сумки, парочку пакетов из супермаркета, а я взобралась на переднее сиденье.
Двигатель заработал с лязгом и астматическими хрипами – карбюратор нужно отрегулировать и удалить нагар с клапанов, как сказал бы последний приятель моей матери. Какое-то время дядя Рей был занят тем, что лавировал в потоке автомобилей и путанице узеньких улочек, поэтому разговаривать ему было некогда, что меня вполне устраивало. Но я не могла не думать о том, как меня встретит школа Керси-Холл.
Мать постаралась подсластить пилюлю, прежде чем сбагрить меня сюда. Не то чтобы я так уж хотела отправиться на Коста-дель-Сол вместе с ней и Дэйвом, а потом смотреть, как они обмусоливают друг друга поцелуями, и чувствовать себя при этом лишней. Кроме того, по ее словам, со своим цветом кожи я выгляжу так, словно провела две недели на пляже в Фуэнгероле, так что мне вроде как и ни к чему ехать туда, чтобы загореть. Впрочем, мне следовало знать, что во всех ее планах мне отводится самая последняя роль, роль неудачницы. Но все дело в том, что она просто не могла оставить меня одну в квартире.
– Анна, я не могу позволить себе арендную плату, – вразумляла она меня, – а мне придется наверняка платить любому, кроме Рея, причем платить больше, чем обойдется твое содержание.
Но и это было не главным. Она не говорила, что не доверяет мне, но болтала без умолку, пытаясь спрятать за бессмысленной болтовней то, что мы обе знали и так.
– Все будет просто прекрасно, – трещала она. – Большой дом в сельской местности. Так мне говорили, по крайней мере. Может быть, там даже будут жить другие девочки, с которыми ты подружишься. Рей говорил, что иногда кто-нибудь из учеников остается на каникулы. Бывает, что остаются и учителя, и еще экономка. И сам Рей тоже будет рядом. Он живет в квартире на последнем этаже школьного здания. Ты ведь помнишь Рея, он приезжал к нам – сколько же тебе тогда было, пять лет? Шесть? Дядя Рей Хольман… Видишь ли, после твоего рождения я сменила фамилию. Но Рей – неплохой парень. И… ее там не будет. Он говорит, что она никогда… что она живет где-то в другом месте. Очень далеко, на другом конце Англии. Она… Я бы никогда не отправила тебя туда, если бы она была там. Твоя бабушка. Я встречалась с ним несколько раз, а сейчас пришло время и тебе познакомиться с ним поближе – ведь он твой дядя. Он моложе меня. Ему всего тридцать, – говорила она, но Рей выглядел намного старше, усталый, с испещренным морщинами лицом. И волосы у него такого цвета, что выглядят какими-то окислившимися, а не седыми. – Я пригласила его завтра к нам пропустить стаканчик, – торопливо сыпала она словами, и я поняла, что она чувствует себя виноватой оттого, что не навела справки должным образом, а просто воспользовалась первым попавшимся предлогом и местом, чтобы благополучно и без особых хлопот сбыть меня с рук. – Я купила тебе билет на автобус на следующий вторник, сразу же после того, как уедем мы. Ты хорошо отдохнешь, а как только мы с Дэйвом выберем подходящий отель, который нам подойдет и который можно купить, то есть по-настоящему хороший, я вышлю тебе деньги на дорогу и ты приедешь к нам.
Рей говорил что-то о том, что по новой объездной дороге мы доберемся быстрее, и действительно, вскоре дома по обеим сторонам шоссе стали встречаться все реже, пока совсем не исчезли. Мы свернули на очередную скоростную двухполосную автостраду – того типа, что выложена бетонными плитами, швы между которыми залиты битумом. Этот битум лезет из щелей, когда на плиту наезжает автомобиль, отчего создается впечатление, будто едешь по стиральной доске, и машина гремит подвесками «бух-бух-бух», совсем как сердце, которое стучит с перебоями.
– У меня для тебя кое-какие новости… – заговорил вдруг дядя Рей с каким-то странным придыханием, словно торопясь выпалить то, что давно было у него на уме. – Так, ничего особенного. В общем, твоя бабушка здесь. Она приехала вчера.
– Вот как.
На большее меня не хватило. Я не знала, что сказать. Мать никогда, ни единым словом не упоминала о бабушке. Если не считать одного-единственного раза. «Она живет где-то в другом месте. Очень далеко, на другом конце Англии. Она… Я бы никогда не отправила тебя туда, если бы она была там. Твоя бабушка». А до этого вообще не упоминала о ней. А ведь я наверняка спрашивала о ней, правда ведь? Но я ничего не помню. Ее молчание представлялось мне высоченной кирпичной стеной, взобраться на которую я не могла бы при всем желании. Я даже не пыталась узнать, как ее зовут.
– Она… Все так неожиданно. Но я уверен, что… Она сильно изменилась, и в лучшую сторону. Я уверен, что вы найдете общий язык. Думаю, все будет в порядке. – Он оторвал взгляд от дороги, посмотрел куда-то мимо меня и ткнул пальцем в сторону выстроившихся вряд огромных деревьев. – Вот она, школа Керси-Холл, – сообщил он мне с таким видом, словно это должно чертовски заинтересовать меня или произвести неизгладимое впечатление.
Я ограничилась тем, что лениво повернула голову в ту сторону и пробормотала:
– Извините, я не заметила.
– Я сказал ей, что ты приезжаешь сегодня. Так что она ждет тебя.
Интересно, неужели все будет, как в кино, как в каком-нибудь детском фильме, типа «Дети железной дороги», когда Роберта бежит по платформе к своему… Нет, ничего подобного не будет. Я даже не стану надеяться на это. Со мной никогда не бывает так, как в кино.
Мы проехали еще немного, потом свернули на какую-то боковую дорогу, пока наконец не выехали на подъездную аллею, которая петляла между огромными темными и мрачными деревьями, и через несколько минут увидели школу. То есть дом, я хочу сказать.
Для жилого дома здание было очень большим, хотя для школы оно показалось мне маленьким. Оно было сложено из грязно-серого, какого-то выцветшего камня, на котором от водосточных труб расползались потеки зеленоватой плесени и мха, с рядами темных окон, стекла в которых были слишком грязными, чтобы блестеть на солнце. С обеих сторон здания высились дымовые трубы, и еще несколько можно было заметить в самых разных местах на крыше – как в кукольном домике, за ненадобностью брошенном на чердаке, поскольку он больше никому не нужен. Микроавтобус остановился у черного входа, и, когда я вышла, на меня обрушилась тишина, настоящая, подавляющая тишина, если не считать слабого шума машин, доносившегося от автострады откуда-то из-за деревьев. Трава была какой-то волокнистой и даже жилистой. При той погоде, которая установилась вот уже несколько недель назад, я уже давно не видела настоящей зеленой травы.
Дядя Рей достал из багажного отделения мои сумки.
– Нам сюда, – сказал он.
Я не сразу сообразила, куда он направляется, и только потом разглядела маленькую дверь, которую поначалу не заметила среди мусорных баков, обвалившихся навесов и прочего мусора. Он оглянулся через плечо и улыбнулся, когда я поравнялась с ним.
– Боюсь, что поначалу тебе покажется здесь странно и неуютно. Этот коридор ведет на кухню. Отсюда быстрее и ближе, чем через переднюю дверь, можно добраться до холла и лестницы наверх.
Кухня оказалась большой, настоящей школьной кухней, кругом сверкала хромированная сталь и стояли разнообразные агрегаты. Из нее вел еще один короткий коридор, заканчивающийся вращающейся дверью с рваной зеленой войлочной обивкой, а за ней холл.
Но это был не тот школьный холл, в котором проводились торжественные собрания учеников и учителей. Это был типичный холл обычного жилого дома, только очень большой. Я стояла у подножия лестницы и думала, что теперь понимаю, что чувствует человек, которого вытолкнули из самолета за секунду до падения. Он должен чувствовать себя маленьким и затерянным, а вокруг простирается небо и море, холодное и серое, и на него давит пустота. Пустота, разглядеть и осознать которую невозможно.
Рей остановился посередине выложенного черно-белой плиткой холла и повернулся ко мне, немного неуклюже. Ему мешала моя дорожная сумка, которую он по-прежнему держал в руке.
– Добро пожаловать в Керси-Холл, Анна. Я очень рад наконец-то приветствовать тебя здесь.
– А где все? – полюбопытствовала я, намереваясь ни за что не выдать обуревавшие меня чувства. Я не хотела, чтобы он догадался, что я ожидала чего-то совсем другого.
– Разъехались по домам. И преподаватели, и ученики. Школа закрылась.
– Так рано?
– Банк… В общем, я закрылся окончательно. Боюсь, что не успел предупредить Нэнси. Все было не так просто. А потом мне пришлось срочно ехать в Девон, чтобы встретить твою бабушку. Но, я уверен, все образуется. Я… мы очень рады, что ты приехала к нам. Пойдем, я покажу твою комнату. Надеюсь, она тебе понравится.
Мы поднялись вверх, отсчитав добрую сотню покрытых линолеумом скрипящих ступенек, и двинулись по коридору, вдоль которого тянулись двери с номерами. Моя комната оказалась чем-то вроде спальни в школе-интернате из детских фильмов «Пеппи Длинныйчулок» или «До свидания, мистер Чипс». Здесь в два ряда выстроились десять металлических кроватей с голыми полосатыми матрасами. На окнах висели занавески – длинные, словно павшие духом и настолько выцветшие, что на них уже не различался узор. На одной кровати аккуратной стопочкой были сложены простыни, одеяла и совершенно вытертое полотенце. Нижняя часть всех окон была непрозрачной, как в ванной, так что через них ничего нельзя было рассмотреть ни внутри, ни снаружи.
– Вот мы и пришли, – сообщил дядя Рей. – Устраивайся и чувствуй себя как дома.
Поскольку моим домом преимущественно являлись обшарпанные квартиры в муниципальных домах, мне трудно было последовать его совету.
– Я… Обычно мы обедаем в час дня или около того. В кухне всегда есть еда. Но если тебе хочется чего-либо особенного, просто скажи мне. Я привезу продукты, когда в следующий раз поеду в город.
Мне, в общем-то, все равно, что есть, лишь бы побольше, а так оно и случалось у нас с дорогой мамулечкой почти всегда.
– Спасибо, – ответила я.
– Ну что же, в таком случае я оставлю тебя, а ты разбирай сумки. Если я тебе понадоблюсь, меня можно найти где-нибудь внизу. Можешь просто покричать.
Он говорил таким серьезным тоном, словно действительно имел это в виду, во всяком случае, такое у меня сложилось впечатление. Потом он еще раз улыбнулся на прощание своей пропахшей перегаром улыбкой и удалился.
Я посмотрела на свои часы, которые ненавидела, поскольку Дэйв подарил их мне во время очередной кампании, имевшей целью очаровать и покорить меня. До обеда еще час, а я не из тех, кто привык обходиться вообще без пищи.
У меня нет любимых мягких плюшевых игрушек или чего-нибудь в этом роде, так что единственной вещью, которую стоило доставать из сумки, стали мои радиочасы. Я нашла розетку и воткнула в нее вилку от часов, и при этом у меня возникло что-то вроде ощущения, что я наконец оказалась дома. Я включила радио, потому что, слушая радиостанцию, вы знаете, что она находится там в то же самое время, как вы находитесь здесь. Никакого обмана, все по-настоящему и взаправду. Но я не сумела поймать лондонскую станцию, из динамика неслось сплошное шипение и свист, как будто вселенная сошла с ума. И часы показывали сплошные нули. Настройка сбилась за время поездки.
Покрутив верньер, я все-таки нашла выпуск новостей. Диктор вещал о воздушных террористах, захвативших самолет в Энтеббе, о положении в Северной Ирландии и о засухе. Затем последовал обзор положения на дорогах, но названия автострад и населенных пунктов не вызвали у меня никаких ассоциаций и остались пустым звуком; я не могла представить себе, что когда-нибудь поеду туда, они казались какими-то нереальными. Это было так, как если бы вы заблудились и все лица и названия выглядят чужими и незнакомыми, и нет никого, кто мог бы помочь вам.
Я выбрала себе кровать в углу с окнами по обеим сторонам. Солнце заливало ее лучами, которые яркими квадратами легли на нее. Когда я отвернулась от окон, то… Как это выразился старый придурок Моран в своей статье в журнале «Искусство»? А, да, «остаточное изображение», или «послесвечение».[2] Да, так вот, в глазах у меня возникло яркое черное послесвечение с ослепительными белыми полосами.
Я начала распаковывать свою большую дорожную сумку. И тут до меня донеслись чьи-то шаги по линолеуму. Я обернулась. Это была женщина, немолодая, но и не совсем чтобы старая, этакая пожилая учительница. Она прошла через комнату и остановилась передо мной.
– Ты Анна?
– Да.
– А меня зовут Белль, – сообщила она мне таким тоном, как если бы ее имя должно было для меня что-то значить. – Я твоя бабушка.
Моя бабушка. Слава богу, она не попыталась обнять меня или сделать что-нибудь еще в этом роде. И еще она вовсе не лучилась радостью оттого, что имеет возможность лицезреть меня.
На ней были мешковатая твидовая юбка, толстые грязно-коричневые чулки, которые она носила, невзирая на такую жару, и вконец растоптанные туфли-лодочки на низком каблуке. Волосы у нее были прямые, мышиного цвета, не то чтобы седые, а какие-то сальные и неопрятные, стянутые в узел на затылке. Я решила, что со временем и волосы матери станут точно такими, вот только никак не могла вспомнить, какого они у нее цвета от природы, поскольку она их постоянно красила и я не могла толком рассмотреть корни, чтобы убедиться наверняка. Мои собственные волнистые волосы и черные глаза достались мне от отца, кем бы он ни был. Так всегда говорит мамуля, когда затевает свою игру «давай будем сестричками», и это притом, что кудряшки вызывают во мне глухое раздражение при упоминании об отце, поскольку я всегда хотела, чтобы они были прямыми, шелковистыми и светлыми. Она больше никогда ничего не говорила о нем, кроме этого, зато всегда приподнимала волосы у меня на затылке, открывая уши и шею, укладывая их так и эдак, зажимая заколками и прочими штуками. Иногда мне хотелось распрямить их, но она заявляла, что тогда я буду похожа на персонажей из мультфильма «Семейка Адамс», но стоит мне только открыть рот, чтобы возразить, как раздается звонок в дверь, она мимоходом целует меня, хватает свою сумочку и мчится к выходу. Случается, что в этот день мы с ней больше не видимся.
– Добро пожаловать в Керси-Холл. У тебя есть все, что нужно? – спрашивает моя бабушка.
– Наверное, – пожимаю я плечами и с опозданием добавляю: – Спасибо. – Хотя и не уверена, за что именно ее благодарю: было непохоже, что Рей выделил комнату с кроватью специально для меня, а она сама, скорее всего, вообще пальцем не пошевелила.
Она уселась на кровать, которую я решила считать своей.
– Ага, получается, сейчас ты раскладываешь свои вещи?
– Да, – ответила я, думая про себя: а на что еще, интересно, похоже то, чем я занимаюсь?
– Зови меня Белль, – заявила она. Я никак не могла подобрать нужных слов. Она же продолжала: – Как… как поживает Нэнси?
– Мама? С ней все в порядке. Она уехала в Испанию.
– Да, Рей говорил мне об этом. – Белль огляделась по сторонам. Она выглядела очень худой, какой-то беспокойной, даже когда сидела на месте. Впрочем, от нее пахло старостью, и к этому запаху примешивался аромат духов. – Твоя мать… в общем, мы были бы рады увидеть ее здесь. Рей говорит, что приглашал ее. Чтобы помочь тебе обустроиться.
Мама ни словом не обмолвилась о том, что собиралась поехать со мной, равно как и о том, что Рей приглашал ее. Может, она и не собиралась мне помогать? Во всяком случае, если для этого нужно было приехать сюда.
– У нее совсем не оставалось свободного времени. Им нужно было уладить кое-какие дела, получить паспорта, заказать билеты, поменять деньги.
– Она постоянно откладывала все на последний момент. А на Рея всегда можно положиться в этом смысле.
Я опять не нашлась, что ответить, так что просто продолжала раскладывать свои вещи по полочкам. Не могла же я сказать ей: «Я никак не ожидала встретить вас здесь». Кроме того, я не могла понять, что в ней такого страшного и плохого. Нет, правда. Может быть, мать по обыкновению сгустила краски и ударилась в крайности; настоящая любовь или разбитое сердце, все или замечательно или просто ужасно, в таком вот духе. Да и случилось все давным-давно. Может, с моей бабушкой, то есть с Белль, все было нормально. В конце концов, она была членом семьи.
Она встала с моей кровати и, прищурившись, огляделась, как если бы страдала близорукостью.
– Ну хорошо, мне надо кое-что сделать… – «Интересно, что именно», – подумала я. Она снова открыла рот: – Надеюсь, у тебя есть все необходимое. Рей говорил, что у него есть все, что обычно нужно детям. По крайней мере, в этом они не могли упрекнуть его. – Она направилась к двери, но на полпути остановилась и повернулась ко мне. Ей пришлось повысить голос, и он прозвучал хрипло, напоминая карканье вороны. – А Нэнси… – Она умолкла. Затем продолжила: – В общем, мы очень рады, что ты приехала. Если будешь ей писать, передавай наши наилучшие пожелания. – С этими словами она повернулась и вышла из комнаты.
Итак, это была моя бабушка. «Банк», как сказал Рей. «А потом мне пришлось срочно ехать в Девон, чтобы встретить твою бабушку». Где она была? И неужели он потратил на нее все свои деньги и больше у него ничего не осталось?
Почему-то мне не хотелось думать об этом. Но при этом я прекрасно сознавала, что мысли эти никуда не денутся, они просто спрячутся поглубже, и помимо воли я буду ломать голову над тем, что здесь стряслось, почему школа закрылась, почему Белль была… там, где была.
Я разложила вещи куда только могла, но все равно ощущала себя чужой здесь, словно комната отказывалась слушать меня или хотя бы изменить выражение лица ради меня. Не помогли ни красные дорожные сумки, которые, по словам матери, легко заметить в аэропорту, ни косынки, банданы и четки, которые я развесила вокруг зеркала. Я отыскала катушку клейкой ленты и с ее помощью прикрепила на стены несколько картинок.
Удивительно, но они хоть немного помогли разнообразить обстановку: поздравительная открытка от Тани с пожеланием «Счастья тебе в новом доме», а также несколько фотографий, которые я выдрала из журнала «Космополитен», – Пол Ньюмен, Джон Карри и полярный медведь на арктическом льду. Последний снимок я выбрала потому, что он выглядел таким прохладным и славным. Мать пообещала прислать открытку из Испании, естественно, но она придет дней через семь, не раньше, а то и через десять. Я собиралась повесить на стену и ее, и тогда комната, быть может, примет такой вид, будто она наконец-то рада видеть меня.
Когда я спустилась вниз, Рей и Белль сидели за крошечным столиком в углу кухни. На нем стояли тарелки, на которых лежали крошки хлеба и виднелись остатки какого-то соуса, а перед ней был еще и стакан с водой. В окна светило полуденное солнце, комната выглядела мертвой и душной, большие вентиляторы не работали. На одном из разделочных столов я заметила электрический чайник и тостер нормальной величины, зато все остальное было просто гигантских размеров – плиты, миксеры и холодильники с ручками, похожими на огромные засовы. В отупляющей духоте все оборудование казалось грязным и мертвым.
– А, Анна. Да, конечно, обед. Вон там холодильник. Угощайся.
Я нашла черствый хлеб, засохший сыр и соорудила себе подобие бутерброда с увядшими листьями салата-латука.
– Надеюсь, у тебя есть все, что нужно, – повторила Белль.
– Ага, по-моему, все, – согласилась я. Присесть мне было некуда.
Рей заметил, что я оглядываюсь в поисках стула, и поднялся с места.
– Присаживайся, Анна. Я уже пообедал.
На хлебные крошки спикировала муха. Когда Белль протянула руку, чтобы согнать ее, лицо его исказилось гримасой недовольства, но она больше не сделала ни единого движения, и он молча взял их тарелки, отнес в одну из больших раковин и открыл кран. Я села за столик и откусила немного от своего бутерброда.
– Выходит, ты закончила школу? – поинтересовалась Белль. Рот у меня был набит, поэтому ответ дался мне с трудом.
В конце концов я промямлила:
– Ну да.
– Я не подозревала, что тебе уже шестнадцать.
– Мне еще нет шестнадцати. Не стоило переходить в новую школу ради нескольких лишних месяцев учебы.
– Когда у тебя день рождения?
Внезапно мне пришла в голову мысль, что уж это-то она должна была знать. Хорошо, пусть они с мамой не общаются, но ведь она – моя бабушка. Она просто обязана знать.
– В декабре. Десятого.
– А какие экзамены ты сдавала на аттестат зрелости? Или ты его тоже еще не получила?
– Никаких экзаменов я еще не сдавала. Они будут только в следующем году.
– Надо же. – Белль встала из-за стола и наполнила свой стакан холодной водой из-под крана. Рей столь поспешно отскочил в сторону, чтобы освободить ей место, что даже споткнулся. – Собственно, твоей вины в этом нет. Полагаю, я должна была сама догадаться, чем все обернется.
– Я… Прошу прощения, Белль, Анна, мне надо кое-что сделать, – пробормотал Рей и выскочил из кухни. Но тут же снова просунул голову в дверь: – Белль, ты разве не поможешь мне разобраться с бумагами?
– Я присоединюсь к тебе через минуту, Рей, – ответила она, и его голова скрылась из виду. – Совершенно очевидно, твоей вины в этом нет. Это все Нэнси. Она сроду не могла ничего сделать толком. К счастью, Рей видел ее ошибки и учился на них.
Она что, хотела сказать, что и я была ошибкой? Если так, то в этом вопросе они с матерью были единодушны, хотя та никогда вслух не говорила мне ничего подобного. Но я-то знала, что думала она об этом часто, думала всякий раз, когда не могла поехать туда, куда хотела, или сделать то, что хотела. И все из-за меня, из-за того, что ей приходилось тратить деньги, покупая мне еду и одежду.
Я прикончила свой жалкий бутерброд. Последний его кусок был ничуть не вкуснее первого. Белль стояла у раковины и почему-то не пила свою воду. Спустя какое-то время она сказала:
– Где-то здесь есть кофе, если хочешь. – Я огляделась по сторонам. Вдоль стен стояло великое множество буфетов. – Боюсь, что не знаю, где именно. Я ведь и сама только что приехала.
– Да, Рей говорил мне, – ответила я и попыталась не выглядеть при этом слишком уж заинтересованной. Хотя, конечно, мне было бы любопытно узнать об этом поподробнее.
– Я жила… последние несколько лет я жила в западных графствах. Так рекомендовали мне врачи. В доме для престарелых. Но когда школа закрылась, Рей больше не мог… Словом, мы снова можем теперь жить вместе. И разумеется, отсюда недалеко до того места, где он родился и вырос вместе с твоей матерью. Но, наверное, она говорила тебе об этом.
– Нет. – В моем голосе не только не было интереса, он вообще прозвучал невыразительно и грубо. И я поспешила добавить: – Нет, она вообще ничего мне не рассказывала.
– А теперь ты тоже здесь, и это действительно очень хорошо.
– Да, – откликнулась я и вдруг поняла, что и в самом деле имела это в виду. Во всяком случае, пока я стояла к ней спиной и открывала дверцы буфетов. По большей части они были пусты, но в третьем по счету я обнаружила большую банку кофе с надписью «Мелкооптовая упаковка».
Я готовила себе кофе, когда в кухню забрел из сада невероятно грязный маленький мальчуган. Я решила, что по возрасту он уже должен ходить в школу, в первый класс во всяком случае, но на нем были только донельзя замызганные шорты. И больше ничего. И вообще с ног до головы он был покрыт коркой грязи, а волосы его, наверное, обрели бы изначальный соломенный цвет, если бы только кто-нибудь взял на себя труд вымыть их. И коленки у него были сбиты в кровь. Он не смотрел на меня, только бросил косой взгляд на Белль. Она не пошевелилась. Помедлив секунду-другую, он подошел к холодильнику, потянул на себя дверцу и вытащил изнутри полупустую упаковку ветчины. Он выудил из целлофана все ломтики сразу, отчего пыль у него на руках потемнела, превратившись в грязь, и молча сунул ветчину в рот.
Наконец я сказала:
– Привет, – но он лишь искоса взглянул на меня и промолчал.
– Ответь ей, – распорядилась Белль, и мальчик вздрогнул. – Это твоя двоюродная сестра.
Он пробормотал нечто нечленораздельное, что, вероятно, должно было означать приветствие, и кусочки непрожеванной ветчины упали у него изо рта на пол.
– Веди себя прилично! – заявила она. – Немедленно подбери эту гадость.
Но он лишь съежился в ответ, как будто хотел стать невидимым. После чего повернулся и снова выскользнул в дверь, ведущую в сад.
– Вот это да! А я и не знала, что у меня есть двоюродный брат, – сказала я. – Как его зовут?
– Сесил. – Она произнесла его имя очень смешно, у нее получилось нечто вроде «сиси».[3] – Собственно говоря, он не приходится тебе родственником ни с какой стороны, просто его мать была приятельницей Рея. Одному Богу известно, кто его отец. Я всегда подозревала, что его мать – ветреная и легкомысленная особа, иначе бы она не бросила мальчика на произвол судьбы. А Рей чересчур уж добр, и сам страдает из-за этого. Она уговорила его взять мальчика к себе на время, а потом попросту исчезла. Он считает Сесила кем-то вроде члена семьи, – с легким презрением заключила она. – Но, как бы то ни было, ты здесь. Наша настоящая семья. Надеюсь, у тебя есть все, что нужно?
Вот уже третий раз она задавала мне один и тот же вопрос.
– Полагаю, что да. Впрочем… Не подскажете, где здесь магазины?
– Один какой-то есть в деревне Керси. Правда, я не знаю, сколько времени понадобится, чтобы дойти туда пешком. По-моему, иногда твой дядя ездит в Хедли. Так что можешь попросить его подвезти тебя. – Она оттолкнулась от раковины. – Ладно, пойду-ка я помогу Рею. Он говорит, там много чего нужно разобрать в бумагах. Ему требуется моя помощь.
И передо мной в полный рост встала проблема: чем заняться и как убить время? Здесь, по всей вероятности, не было даже телевизора, во всяком случае я его нигде не видела. А ведь совсем недавно, если бы мне сказали, что в течение целых восьми недель мне предстоит заботиться лишь о том, чтобы мои футболки и тенниски оставались чистыми, и больше ни о чем, я бы наверняка решила, что мир перевернулся и в кои-то веки решил дать мне передышку. Впрочем, мне следовало бы догадаться, что в реальной жизни все будет не так просто. Во-первых, я находилась в доброй сотне миль от ближайшего магазина «Вул-вортс» и, похоже, еще дальше от «Бутс», «Ауэр Прайс», и в тысячах миль от Тани и Холли.
Я знаю, чем, по мнению матери, занимаются девчонки, если они предоставлены самим себе, но если она полагает, что я стану такой же, как она, то сильно ошибается. Дело даже не в том, что с ней никогда не случалось ничего особенно плохого, если не считать ее приятелей. Я просто не понимаю, почему она считает, что меня нельзя оставлять одну. Отнюдь не мне нужно напоминать, что всем мужчинам нужно от нас лишь одно и что они бросают нас, едва получив свое. Я знаю, что секс – это всегда только секс, и ничего больше. Точка. Я всегда знала это, начиная с самого первого раза. Я знаю, что не стоит обманывать себя и надеяться на что-либо еще, – по-моему, нужно просто расслабиться и постараться получить удовольствие, пока он еще хочет тебя по-настоящему, потому что это не будет длиться вечно. Это матери нужно постоянно напоминать об этом, с утра до вечера, сто раз на дню. Потому что это с ней случается не любовь, даже не влюбленность, а подлинная амнезия, и это я слышу, как она плачет всю ночь напролет за стеной, когда очередной ублюдок-мужчина заставляет ее вновь обрести память после того, как бросит. Но, к счастью, ее амнезия не распространяется на средства контрацепции. Во всяком случае, после моего рождения подобных казусов больше не случалось. Хотя я до сих пор толком не знаю, как и когда это произошло, если не считать моего средиземноморского цвета кожи, потому что она никогда не заговаривает о нем. Впрочем, я не возражаю: мысль о том, чтобы иметь брата или сестру, никогда меня не прельщала. Собственно говоря, я не люблю детей, равно как и не люблю влюбляться. Жизнь с моей матерью быстро отучила бы кого угодно от этих приятных заблуждений. Иногда мне кажется, что она намеренно ведет себя подобным образом, поднимает такой шум из-за этих вещей, утверждая, что это просто кошмар и ужас, потому что боится, что я пойду по ее стопам.
К несчастью, такие мысли навевают тоску. Уж лучше отправиться на поиски этого единственного магазина, решаю я. В холле на стене висела карта, я нашла листок бумаги и набросала для себя маршрут, чтобы не заблудиться.
Стояла одуряющая жара, но этим летом мы к ней уже привыкли. Кроме того, мне доставляла удовольствие мысль о том, что я окажусь вдалеке от Холла, не столкнусь случайно с Реем или Белль и мне не придется иметь дело… с чем? Собственно, я не знала, с чем. Но что-то такое определенно носилось в воздухе.
Отрезок дороги пролегал в тени больших деревьев, и я заметила среди стволов маленького Сесила, который увлеченно рылся в сосновых иголках. Внезапно деревья расступились, и оказалось, что со всех сторон меня окружают поля выгоревшего на солнце жнивья, похожие на пожелтевшие от времени кости, над которыми нависло небо. И цвет его был темнее земли. Интересно, куда подевались птицы и почему они не поют, если я оказалась в деревне? Солнце нещадно пекло мне голову и спину, а дорога раскалилась настолько, что мне больно было ступать по ней в своих индийских сандалиях на тонкой кожаной подошве. Похоже, солнце намеревалось добраться до меня и сверху, и снизу.
Деревушка Керси являла собой всего-навсего шесть невероятно старых домов, выстроившихся по обе стороны одной-единственной улицы, сбегавшей вниз по склону холма к грязному ручью, который, вообще-то говоря, пересох из-за засухи. А магазин размерами не превышал гостиную в нашей самой маленькой квартирке, и продавались в нем лишь хлеб, молоко и консервы, как в лавчонке у нас на углу. Месячные у меня закончились неделю назад, так что хотя бы об этом мне пока можно было не беспокоиться. А вот автобусного расписания я так и не обнаружила, как ни старалась. Вероятно, уехать отсюда куда-нибудь было чертовски трудно. Так всегда бывает.
В магазинчике было душно, но все-таки не так жарко, как снаружи, и я топталась внутри, пока мужчина за прилавком не начал подозрительно поглядывать в мою сторону. Поэтому мне пришлось взять с полки жестянку с кока-колой – хотя я вообще-то не намеревалась тратить деньги по пустякам – и заплатить за нее. Он заявил, что холодной колы у них нет, причем тон его трудно было назвать сварливым, но он смотрел на меня так, как будто я попросила достать луну с неба и завернуть ее мне с собой.
Кола была горячей и липкой, и я решила, что она не сможет утолить мою жажду, хотя, конечно, надеялась, что ошибаюсь. Я все шагала и шагала, и когда наконец вступила под сень деревьев и прижалась спиной к створке распахнутых ворот, мне показалось, что кто-то окунул меня в холодную темную воду.
Голос позади меня, с другой стороны ворот, поинтересовался:
– С вами все в порядке?
Голос был немолодой, но хорошо поставленный, с иностранным акцентом, и принадлежал он женщине.
От неожиданности я буквально подпрыгнула на месте. Похоже, со мной действительно все было в порядке. Я оказалась права и на ее счет: лицо вполне соответствовало голосу, худощавое, костистое, яркое и темное одновременно. Она подошла ближе. Один локон выбился у нее из прически и прилип к щеке.
– Жарко, не правда ли? Пожалуйста, отдыхайте и дальше, если таково было ваше намерение.
– Нет, все нормально. Отсюда мне уже недалеко.
– Вы остановились у Рея в Керси-Холле? Я видела, как вы приехали.
– Он мой дядя.
– А, понимаю. В такую жару за городом, разумеется, намного лучше. А здесь с вами и ваша бабушка.
– Ну да. Наверное, вы правы. В Лондоне сейчас не очень-то весело, в такую погоду… Я должна идти, – сказала я, хотя уходить мне не хотелось.
– Позвольте представиться. Мы с вами соседи. Мы живем вон там, за деревьями. Когда-то там размещались конюшни Холла, хотя теперь это отдельное здание. Меня зовут Эва Перес.
– А меня Анна. Анна Вэар.
– Пожалуйста, заходите к нам в любое время, Анна, если у вас возникнет такое желание. Мы с удовольствием выпьем с вами по чашечке кофе. Наше жилище дальше по тропинке, и нас всегда можно застать дома. Мы будем очень рады видеть вас, мой партнер и я.
«Интересно, что она имеет в виду?» – подумала я.
– У вас здесь какое-то деловое предприятие?
– Нет, нет. То есть да, мы оба работаем на дому. Но мы с Тео живем вместе.
– О, понимаю. Э-э… спасибо.
– Мы будем с нетерпением ждать вас. А пока до свидания. Она повернулась и углубилась в лес, а я поплелась к Холлу. На кухне висели большие школьные часы, типа тех, в которых секундная стрелка движется медленными рывками, а вы глядите и глядите на нее и никак не можете поверить, что на какую-то жалкую минуту уходит целых шестьдесят таких вот рывков. Вам кажется, что прошел целый час, а урок географии все никак не закончится. Это почти так же тяжело, как смотреть на будильник поверх плеча парня и думать о том, когда же он наконец кончит, чтобы можно было нормально вздохнуть, воспользоваться салфетками, в общем, привести себя в порядок и сказать ему, что все было просто здорово. Иногда так бывает на самом деле, иначе бы вы этим не занимались, и, как бы то ни было, всегда остается надежда.
Часы показывали три пополудни. Я таскалась по жаре несколько часов, вспотела и перепачкалась в пыли. Поэтому решила пойти принять душ. Или даже ванну – все равно мне было больше нечего делать. В холле дверь около лестницы была отворена – за ней находился кабинет или что-то в этом роде. Там сидела Белль: я видела, как она открывает и закрывает шкаф для хранения документов, и это сопровождалось звуками «вжик, хлоп», как будто ребенок пинал ножку стула. На мгновение мне захотелось войти и поздороваться. В моем возрасте такие вещи должны казаться нормальными. Но, скорее всего, ей будет неинтересно со мной, в самом-то деле.
Ванная комната выглядела очень странно, чтобы не сказать большего: душевые кабинки с хрупкими перегородками и здоровенными ваннами, зелеными и шершавыми на вид, сгрудившимися вокруг сливного отверстия. Краны тоже зеленые, носики покрыты накипью, отчего ванны похожи на монстров. Туалеты были старомодными, такие раньше назывались общественными, только в этих не воняло, и здесь была бумага. Зеркала покрывали пятна патины. Я обратила внимание, что мой макияж растекся от жары, поэтому лицо выглядело смазанным и расплывчатым, как будто я была здесь и где-то в другом месте одновременно. Двери и стены у меня за спиной тоже выглядели смазанными и расплывчатыми, они дрожали в воздухе, как если бы были нематериальными или как если бы с той стороны что-то ломилось сквозь них сюда, ко мне. У меня возникло стойкое ощущение, что если я буду вести себя тихо, как мышка, то когда-нибудь смогу увидеть, что это такое.
Вода шла из кранов парящим, зеленым, прерывистым водопадом, а ванна была такой глубокой, что мне показалось, будто я погружаюсь в плавательный бассейн. Будучи на солнце, я мечтала о холодном душе, но и горячая вода была очень даже ничего. В конце концов, вода в ванне по определению должна быть горячей. Я закрыла глаза, так что солнечный свет, падающий из расположенных под потолком окон, стал теплым и розовым. Я чувствовала, как вода ласкает колени, бедра, живот, грудь, ключицу, и вскоре только ощущение чугунной стенки ванны у затылка удерживало меня в реальности, тогда как все остальное – руки, ноги, тело – невесомо плавало на поверхности.
Капли горячей воды холодили мою кожу, как отборные жемчужины, когда я легла на кровать. Меня клонило в сон, потому что воздух по-прежнему оставался теплым и неподвижным. Меня окутала дремота, как раньше вода, но где-то на краю сознания я слышала детский плач – плач маленького ребенка, а не грудного младенца. Во всех наших квартирах за стеной всегда жил младенец, но сейчас я была не в квартире и это был не новорожденный. Это был всего лишь маленький ребенок, но достаточно взрослый, чтобы плакать из-за чего-то серьезного, и он все плакал и плакал, пока я погружалась в забытье. И даже во сне мне снился его плач.
А потом внезапно я поняла, как это иногда случается во сне, поняла с невероятной ясностью, что больше не слышу плача и что со мной остался только мой кошмар. Это был старый кошмар, который принес с собой плач откуда-то издалека. «Из глубины веков», – сонно подсказало мне спящее сознание, у него всегда были наготове нужные слова, когда мои казались ему неподходящими. Он пришел из глубины веков, но оказался здесь, рядом со мной.
Крысы доберутся до тебя, Стивен, если ты и дальше будешь орать во всю глотку, так сказала мне матушка Малъпас. Она говорит, что крысы очень любят есть грязных маленьких мальчиков, которые пачкают свои штанишки. Она взяла мои штанишки и мои ботиночки, а меня посадила сюда. Здесь холодно, а она затворила дверь.
Она хочет, чтобы крысы добрались до меня. Я не хотел, правда, простите меня. Щеколда закрылась, и она заснула. Она ужасно разозлится, если я разбужу ее. Поэтому я пытаюсь ждать.
У меня болят уши – она снова надрала их. Она говорит, что я грязный маленький мальчик, но она будет пороть меня до тех пор, пока я не исправлюсь и не стану хорошим. И еще я не должен ничего рассказывать ни доктору, ни викарию, иначе они узнают о том, что я плохой. И тогда меня отдадут в приходской детский дом, где грязные маленькие мальчики как раз и получают то, чего заслуживают.
Я слушаю темноту, но по-прежнему ничего не вижу. Услышу ли я крыс до того, как они примутся за меня? Если я совсем перестану плакать? Я буду сидеть очень тихо. И тогда я, может быть, услышу их раньше, чем они доберутся до меня.
Уот Бейли говорит, что у крыс есть тайные пути, по которым ведьмы отправляют призраков творить колдовство над людьми. Они делают так, что дети теряются, насылают заклятия, несущие болезни, эпидемии и прочие напасти. Он говорит, что когда ведьму сжигают на костре, она кричит, но ее слуги-призраки ничем не могут ей помочь. Уот Бейли говорит, что матушка Мальпас – ведьма.
Здесь холодно. И мне тоже холодно, я замерзаю. Здесь пахнет, как в погребе, и холодные штуки растут и увеличиваются, гниют, но растут и увеличиваются. Я не должен спать, иначе могут прийти крысы, а я их не услышу. Они съедят меня целиком, объедят мясо с моих косточек, съедят мой живот и горло, отгрызут мои уши и выпьют глаза, а я их не услышу. Я вообще ничего не услышу и не увижу, просто проснусь в аду.
Я не должен спать. Пожалуйста, Господи, сделай так, чтобы я не заснул!
Мне ни в коем случае не хотелось бы утверждать, будто разрыв помолвки с миссис Гриншоу разбил мое сердце, но, вернувшись в Саффолк, я вновь оказался поставлен в условия, когда мысли мои в первую очередь занимали матримониальные планы. С каждым днем темнело все раньше, а вслед за сумерками подкрадывалась настоящая ночь.
Прошло примерно две недели после Питерлоо,[4] прежде чем мы убедились в том, что Том вне опасности. Я счел, что наступил подходящий момент для того, чтобы преодолеть природную скромность и предложить свою руку и свои земли миссис Гриншоу. В словах, с которыми она, запинаясь и покраснев до корней волос, обратилась ко мне, попросив не говорить более на эту тему, я не увидел ни кокетства, ни намеренной жестокости. Сердце мое разрывалось от жалости к ней, и я выразил ей свое искреннее сожаление, поскольку мы оба оказались жертвами несбывшихся надежд. Мы стояли у окна маленькой столовой и с деланным вниманием рассматривали сливовые деревья в саду ее отца, ветви которых сгибались под тяжестью плодов, и извергавшие клубы дыма печные трубы позади них.
– Я… прошу вас простить меня, майор, – промолвила она. – Понимаете… я не думала, когда приходской священник из Керси написал папе… И вы так хорошо отнеслись к Тому… заботились о нем. Но, видите ли, ваша… война… И я чувствую, что не имею права просить вас терпеть озорство и непослушание Тома.
– Пожалуйста, миссис Гриншоу, умоляю вас не чувствовать себя обязанной объяснять мне что-либо. Пожалуй, я даже лучше вас понимаю, что являюсь неподходящим претендентом на вашу руку. Если вы твердо решили, что мы не подходим друг другу, то не о чем более говорить. Вы сами скажете отцу об этом или предпочтете, во избежание недоразумений, чтобы это сделал я?
Поскольку мое отсутствие в Керси пришлось на самый разгар лета, по возвращении туда я обнаружил, что моего внимания требуют столько неотложных дел, что было просто некогда предаваться тоске и меланхолии. Впрочем, я счел своим долгом направить миссис Дурвард, как того требовали правила приличия, письмо с выражениями благодарности и признательности. Так что можете представить себе мое удивление, когда почти сразу после приезда из Ланкашира я получил письмо. Воспользовавшись первым же удобным случаем, когда сильный дождь вынудил нас свернуть работы, я отправился в Холл и немедленно написал ответ.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Ваше письмо доставило мне несказанное удовольствие, и я был очень рад узнать, что здоровье мастера Тома продолжает улучшаться. Умоляю вас передать ему, что движение походным порядком является наилучшим занятием для 1-го батальона Именинного полка, пусть даже фигурки солдат изготовлены таким неумелым подмастерьем, как я. А военные маневры на покрывале кровати наилучшим образом смогут поддержать их физическую форму по сравнению с дальнейшей пересылкой по почте.
Спешу заверить вас, что питаю к миссис Гриншоу лишь чувство искреннего восхищения ее манерами и благодарность за ее честность. Вполне естественно, что молодая леди, которая желает обрести в муже наставника и защитника, не могла не обратить внимания на мое увечье. Что касается прочих моих достоинств, то сам я отнюдь неуверен в том, что они перевешивают физический недостаток. Если ваша матушка благосклонно и с пониманием относится к нашей переписке, то мне остается надеяться, что и ваша сестра не будет испытывать чувства неловкости.
Я с радостью готов изложить вам описание и короткие, иногда забавные, истории последних войн, услышать которые вы были лишены возможности из-за того, что ухаживали за племянником. Мне бы не хотелось, чтобы вы думали, будто я не получал удовольствия от пребывания в обществе вашей сестры и ваших родителей. Однако же я не мог отделаться от чувства, что мое повествование было бы намного более живым и точным, если бы вы направляли его вопросами, руководствуясь при этом своими весьма обширными знаниями. И хотя я не берусь утверждать, что моим рассказам присуща историческая завершенность или иные литературные достоинства, в том случае, если письменные свидетельства очевидца тех событий помогут вам в работе или же просто скрасят вам или вашей семье часы досуга, я сочту свою миссию выполненной. С нетерпением ожидаю, когда у вас выдастся свободная минута, чтобы сообщить мне, что именно вы хотели бы узнать и какие истории могли бы наилучшим образом развлечь ваше семейство. Я обнаружил, что женщины без должного почтения относятся к пространным описаниям военной стратегии и передислокации войск. Я отдаю себе отчет в том, что в целом прекрасный пол проявляет больший интерес к второстепенным деталям, способным, однако же, сделать жизнь счастливой или полной мучений, посему не собираюсь утомлять вас многословным изложением отдельных событий военной истории. Боюсь, что в этом случае мое письмо будет представлять интерес лишь для вашей горничной и с его помощью она сможет разжечь огонь в камине или накрутить волосы на папильотки. Когда для работы вам понадобится информация технического характера, я постараюсь изложить ее на отдельном листе, приложенном к письму, и надеюсь, что она будет стоить тех лишних денег, которые почтовое министерство возьмет с вас за его доставку.
Вы совершенно справедливо заметили, что темой для большинства моих забавных историй и анекдотов служит еда либо же ее отсутствие. Полагаю, что мудрость нашего последнего военного оппонента Бонапарта выражается, среди прочего, и в его утверждении, что армия идет вперед только на собственном желудке. Хотя я должен заметить, что один из моих приятелей, лейтенант Барри, который нашел отдохновение в военной истории, тогда как я предпочитаю черпать его в творчестве Виргилия или Вордсворта, утверждал, что Бонапарт позаимствовал эту сентенцию у самого Фридриха Великого. Если это и в самом деле так, то этот факт можно счесть лишним доказательством того, что даже величайшие полководцы извлекают несомненную пользу из трудов своих предшественников.
Как правило, мы испытывали недостаток одного только хлеба. А для того чтобы найти мясо, требовалось лишь несколько минут работы с ножом и крупный рогатый скот, которого всегда было в избытке, тогда как зерно превращается в хлеб лишь после его помола, выпечки и прочих увлекательных и продолжительных процессов. Однако же иногда случается так, что требования военной стратегии и желудка совпадают, как и случилось перед самой битвой у Сабугаля, когда мы наткнулись на арьергард французов, которые мололи зерно на мельнице…
На этом я должен прерваться на некоторое время, дабы убедиться в благополучной отправке этих страниц к месту назначения из рук вашего покорного слуги
Стивена Фэрхерста.
Начиная с сенокоса и заканчивая сбором орехов, в нашей округе не нашлось бы ни одного человека, у которого достало бы времени на что-либо еще, помимо работы и сна. Если я поднимал взор к небесам, то только затем, чтобы попытаться угадать, будет ли завтра дождь. А если мне вспоминалась Испания, то только потому, что хотелось благословить неяркое и нежаркое англо-саксонское солнышко и его неспешное движение по небосклону. Урожай, по словам моего управляющего, ожидался небогатый. Тем важнее для нас было собрать и сберечь каждое зернышко. И вот твердые и упругие стебли пшеницы и ячменя пали под напором наступающих лезвий кос и серпов.
Пали для того, чтобы гордо подняться вновь, уже в виде копен и стогов на вспаханной земле. Большие кони дремали на солнце, прядая ушами и отгоняя назойливых мух в ожидании, пока их нагрузят снопами, которые они повезут сначала на молотилку, а уже оттуда обмолоченное зерно в амбары. Кровельщики трудились не покладая рук на верхушках стогов, их быстрые фигуры мелькали на фоне лазоревого неба, а в огородах бережно собирали последнюю морковь, репу и картофель. Мои крестьяне заквашивали капусту, смывали и сбивали сыры, собирали и сушили майоран, мяту и мелиссу. Дети собирали горох и бобы, после чего уже взрослые закладывали их в кладовые на хранение. Река отдавала камыш и рыбу, которую ловили и солили впрок. Повсюду валили старые деревья, и у двери каждого дома росли груды бревен и поленницы дров. Стайки весело смеющихся девушек искололи пальцы и изорвали передники о ежевику, и губы их были перепачканы ягодным соком. Малыши прочесывали высокую траву, которую лекари и знахари громко именовали ежей сборной, в поисках последних птичьих яиц, чтобы те случайно не избежали бальзамирования в кувшинах с желатином. Свиньи жадно рылись в желудях и паданцах, не обращая внимания на ос: вероятно, они догадывались, что их конец близок. А овцы, меченные красной охрой, одна за другой получали отсрочку смертного приговора.
Вот так мы собирали, свозили и закладывали на хранение первые плоды своих усилий, долженствующих уберечь мою деревню и земли от небрежения и нищеты, в которую они впали в последние годы жизни моего покойного кузена. Но по мере того как золотые деньки становились все прохладнее и короче, трудов праведных, способных погрузить мое тело и ум в состояние умиротворенной усталости, становилось все меньше, и передо мной в полный рост встали последствия разумного решения миссис Гриншоу.
Нельзя сказать, чтобы я горел желанием обзавестись супругой, которая не любила бы меня, о чем я не переставал напоминать себе, стоя в библиотеке поместья Керси в канун Дня Всех Святых со стаканом бренди в руке и наблюдая за деревенскими парнями, которые гуськом маршировали к двери на кухню, размахивая импровизированными лампами из тыквы и репы с вырезанными страшными рожицами. Миновал уже год с той поры, когда я впервые прибыл в Керси, и сейчас деревня лежала передо мной в туманной дымке, поскольку наступил тот час, когда дневной свет уже угасает, но лампы и фонари еще не зажглись. И тут мне в голову пришла крамольная мысль. Быть может, оно и к лучшему, что в этом воздухе, напоенном воспоминаниями, которые я привез с собой из Испании, не будет слышаться шуршание дамских юбок в гостиных, мебель в которых укрыта сейчас чехлами из голландского полотна. И точно так же не будет звучать ее ясный, высокий голос, обсуждающий слуг и постельное белье, или не будет ощущаться ее благоуханное, супружеское присутствие в моей постели.
Хотя подобное умонастроение освободило меня от необходимости немедленно предпринять какие-либо действия в этом направлении, я счел вполне уместным отвлечься от своих мыслей, чтобы ответить на письма мисс Дурвард, которые прибывали с завидной регулярностью, опровергая ее утверждение о деятельном участии в деловых предприятиях отца.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Надеюсь, вы и ваша семья извините меня за задержку с ответом на ваше последнее письмо. Если бы я мог руководствоваться одними только своими желаниями, то ответил бы немедленно по возвращении, но, к несчастью, это не так. Однако теперь, когда урожай убран, а вечера становятся все длиннее, мне доставляет истинное удовольствие писать вам более подробно, чем ранее, когда этого не позволяли мне природа и сельское хозяйство.
Вы спрашиваете, как случилось, что я вступил в армию. Разумеется, с юных лет я полагал, что мужчина непременно должен посвятить себя какому-либо занятию. Боюсь, тем не менее, что на мой выбор не повлияла, как вы предполагаете, ни детская увлеченность, подобная той, которая живет в вашем племяннике, ни традиции, о которых вы упоминаете применительно к династиям музыкантов или художников. Короче говоря, у меня практически не было выбора.
Батюшка мой был третьим сыном четвертого сына некоего землевладельца, о котором в течение многих лет мне было известно только, что он владел обширной собственностью в графстве Саффолк. От моего деда отец получил в наследство лишь доброе имя и хорошее образование, после чего в возрасте двадцати лет женился на моей матери, которая оказалась единственной наследницей фермера из Дорсета. Увы, но не прошло и года после моего появления на свет, как мои родители пали жертвой воспаления легких. Местный викарий и местный же доктор, в течение долгого времени знавшие семью моей матери, убедили моего двоюродного дедушку в необходимости заплатить некоей миссис Мальпас, вдове, проживавшей в том же самом Дорсете, чтобы она взяла меня на попечение, пока я не стану взрослым настолько, чтобы навсегда оставить ее дом и отправиться в школу. Пока я рос и взрослел, всем, кому была небезразлична моя дальнейшая судьба, к числу коих я относил и себя, стало ясно, что мне необходимо посвятить себя какому-либо полезному занятию. При этом я не питал особой склонности, равно как и не обладал особыми познаниями, необходимыми для того, чтобы трудиться на благо Церкви, и был еще менее приспособлен к занятиям юриспруденцией. Следует учесть, что рост мой был слишком велик для того, чтобы я уютно ощущал себя на флоте, посему заинтересованные стороны пришли к согласию, что мне не остается ничего другого, как отдаться в гостеприимные объятия сухопутной армии.
Очевидно, прочитав мой отчет о нашем продвижении через Францию после Тулузы, вы теперь спрашиваете, доволен ли я тем, что, образно говоря, променял свой меч на орало, или, если точнее, свою шпагу на плуг, и должен вам ответить со всей искренностью, что да, доволен. Притом что урожай собран и убран, я чувствую, что впервые в жизни сумел совершить нечто большее, чем изначально предопределила мне судьба, а именно: сделал добро из зла. В Испании случались такие моменты, когда казалось, что стоит нам только остановить свой взор на какой-либо милой и приятной детали пейзажа или мирной сцене, как в следующее мгновение она оказывалась безнадежно испорченной и безвозвратно погибшей. Например, командующий мог подыскивать себе подходящее место для руководства войсками, для чего внимательно осматривал и изучал местность, охваченный при этом не восторгом художника, подобно вам, а руководствуясь всего лишь суровой стратегической необходимостью. Великолепный арочный мост, соединявший берега реки, разрушался до последнего камешка, чтобы помешать продвижению французов, а наверняка восхитивший бы вас заросший полевыми цветами луг мы выкашивали подчистую, дабы получить с него энное количество фунтов фуража. Даже чудесная роща, украшающая собой живописную равнину, или купа деревьев, сгрудившихся на вершине холма, означали лишь укрытие для моих солдат или же для солдат неприятеля и совсем скоро должны были превратиться в братскую могилу.
Я считаю благословением Господним то, что теперь мне можно не смотреть жадными глазами на красоту простирающегося передо мной мира. И если платой за такое благословение служит некоторая домашняя скука, то, пожалуй, мне стоит вспомнить и о том, что за прошедшие несколько лет мне довелось повидать больше, чем другому человеку за всю жизнь, и утешаться этим.
По мере приближения зимы те семейства, которые по разным причинам, будь то веление души или деловая необходимость либо вообще прихоть и чудачество, держались вдалеке от мощеных тротуаров и освещенных газовыми фонарями городских улиц, начали оглядываться вокруг себя в поисках развлечений. Предусмотрительные и дальновидные матроны одна за другой приглашали меня на ужин, дабы проконсультироваться относительно достоинств Парижа и Брюсселя как источников приличного общества, обтекаемого термина-эвфемизма, под которым разумные люди понимали источник мужей. И если в намерения подобных владетельных и заботливых мамаш входило привлечь мое внимание к незамужним прелестям мисс Джоселин, мисс Эуфемии Джоселин, мисс Софи Стэмфорд и других девиц, то их старания были излишними. Я настолько же отдавал себе отчет в прелестях этих молодых леди, равно как и они в количестве принадлежащих мне акров, так что я вовсю наслаждался их обществом, по крайней мере на протяжении хотя бы одного вечера.
В один из таких вечеров мисс Джоселин поспешила ко мне с чашкой чая, едва я переступил порог гостиной ее матери в компании с несколькими другими джентльменами. Она слышала – эти деревенские сквайры такие болтуны! – что стены столовой и библиотеки в моем поместье в Керси украшает восхитительное собрание портретов, целая картинная галерея.
– А мне так нравятся портреты настоящих, взаправдашних людей! Моя гувернантка почему-то всегда заставляла нас внимательно рассматривать изображения этих глупых исторических персонажей. Кому сейчас есть дело до Андромахи, или Актеона, или других скучных римлян?
– Во всяком случае, большинству молодых леди это и в самом деле неинтересно, я знаю, – ответил я. – Разумеется, я буду счастлив показать эти портреты, если ваши родители соблаговолят принять мое приглашение. Или, быть может, ваш брат согласился бы сопровождать вас при случае? Хотя, боюсь, увидев картины наяву, вы будете разочарованы.
Мисс Джоселин отпила маленький глоток чаю, и на мгновение я замер, не в силах оторвать взор от этих полных, красных, как кораллы, губ, которые сначала сомкнулись, а потом полуоткрылись, коснувшись края белой с золотом чашки из лучшего китайского фарфорового сервиза ее матери. Она подняла глаза и поймала мой взгляд. На щеках у нее вспыхнул легкий румянец.
– О, я уверена, что ни в коем случае не буду разочарована. Я совершенно не разбираюсь в искусстве, зато прекрасно знаю, что мне нравится, а что нет. При условии, что я распознаю друга, перспектива или штриховка оставляют меня совершенно равнодушной.
– Боюсь, что у меня на стенах вы найдете немногих друзей, поскольку оригиналы портретов давно мертвы.
– Ах, майор! Вы говорите так, словно у вас в Холле водятся привидения! Но вы ведь наверняка заказали и собственный портрет? – Она наклонила головку и томно взглянула на меня сквозь длинные светлые ресницы. – Мне хотелось бы думать, что я увижу там по крайней мере одного друга. Ну скажите же мне, что и ваш портрет имеется в наличии!
Сама мысль об этом показалась мне абсурдной. Я рассмеялся.
– Нет, нет! Я даже не думал об этом.
– Мама! – Миссис Джоселин оторвалась от чайного подноса. – Мама, майор говорит, что ни за что не станет заказывать собственный портрет, чтобы повесить его в библиотеке в Керси. Скажи ему, что он непременно должен сделать это, чтобы отметить свое вступление во владение Холлом.
– Не позволяйте моей непослушной девочке дразнить вас, майор, – с улыбкой произнесла ее мать, прежде чем возобновить конфиденциальную беседу с миссис Стэмфорд.
– Ах, прошу вас, майор, сделайте мне одолжение, закажите свой портрет! – Ее голубые глаза сияли, грудь вздымалась и опадала. Она положила руку мне на запястье. – Умоляю вас!
Я молчал. Если в моих глазах она прочла капитуляцию перед ее выраженным желанием, то не совсем ошибалась, хотя меня как раз охватило собственное желание и мысль о ее капитуляции. Увлечь ее на роскошный турецкий ковер, разорвать корсаж платья и зарыться лицом в ее круглую, белую грудь, отшвырнуть за ненадобностью в сторону юбки и овладеть ее сочной, розовой сокровенной плотью…
Я взял себя в руки, поскольку прекрасно сознавал – куда уж лучше! – что такие мимолетные и преходящие порывы страсти не могли принести ничего, кроме вреда и головной боли тому, кому известно было то, что знал я.
– Майор? – спустя несколько мгновений вопросительно произнесла она. Вероятно, что-то все-таки отразилось на моем лице, потому что с легким нервным смешком она добавила: – Вы должны простить меня. Я пренебрегаю остальными гостями и должна вернуться к своим обязанностям.
Она развернулась, чтобы удалиться, и в ответ на быстрый и неуверенный взгляд, брошенный ею в сторону матери, та ответила легким кивком, и на губах у нее заиграла удовлетворенная улыбка.
Я не испытывал особого желания глазеть на собственное отражение, но не мог отрицать и того, что теперь, после уборки урожая, у меня возникла отнюдь не тщеславная мысль утвердиться среди своих предшественников во владении Холлом. И не имеет особого значения, что я добился покамест скромных успехов в обеспечении процветания своих земель и семейств, которые обрабатывали их в течение многих веков. Так что по некотором размышлении я отправился на поиски портретиста в Норвиче, и мне стоило немалых усилий отыскать хорошего художника. Пусть мисс Джоселин открыто заявляет о своем пренебрежении перспективой и игрой света и теней, но, невзирая на крайне малую вероятность того, что она когда-либо увидит мой портрет, я не мог уронить свой авторитет в глазах мисс Дурвард.
Оказалось, что при виде этих соблазнительных молодых леди меня обуревают вполне плотские и объяснимые желания. Кроме того, я не мог удержаться от искушения подогреть их интерес ко мне, если даже они готовы были принести себя в жертву. Но, увы, мне никак не удавалось заставить себя смириться с необходимостью отдать им в ответ собственные акры, посему желание мое оставалось неудовлетворенным.
Но почему я не мог решиться на такой шаг? Этот вопрос не давал мне покоя. Подобный обмен считался в нашем обществе вполне обычным делом. И разве не я сам всего несколько недель назад отправился в Ланкашир как раз на поиски спутницы дней и хранительницы ночей своих в рамках того же самого обмена? В очередной раз, укладываясь в постель, я раздумывал над тем, а не пытаюсь ли я избавить себя от грядущих неприятностей, если какая-либо представительница прекрасного пола сочтет, что возрождение моей усадьбы – о которой только и говорила вся округа – не сможет примирить ее с моим недомоганием, или, точнее говоря, увечьем. Стать объектом подобного отвращения, которое не смогла преодолеть даже столь мягкая и добродетельная особа, как миссис Гриншоу, и пострадать от него не один раз, а страдать каждую ночь, до самой смерти… Нет, пока я нахожусь в здравом уме, я ни за что не соглашусь на подобное испытание.
Но когда меня окутала тишина и темнота, я понял, что не только мое нежелание терпеть унижение не позволяет мне отважиться на подобный шаг. Тому была и еще одна причина, намного более веская – нескончаемая горькая печаль и болезненная радость, которые жили в самой глубине моего сердца. То дружеское общение и товарищеские отношения, которых я жаждал, те плотские желания, удовлетворить которые я стремился, стали бы настоящим предательством по отношению к моему собственному сердцу, сохранившему незапятнанную память о недолгом счастье и беззаветной любви.
Перед тем как задуть свечу, я опустил протез на пол рядом с кроватью… Ощущение конечности было настолько реальным, что во сне ко мне иногда возвращалось чувство прежнего счастья, когда я мог ходить и бегать, как все люди, а тело мое было одним целым. Иногда мне снилась Испания, и когда я, не до конца проснувшись, задевал рукой протез, только это случайное касание удерживало меня от попытки встать и двинуться по воздуху. Но потом наступало окончательное пробуждение, и я вновь вспоминал о том, что я калека. В остальные ночи я лежал на пуховой перине в своей кровати, и мне не снилось вообще ничего. Не были они похожи и на ночи, проведенные под небом Испании, которое некогда простиралось надо мной подобно черному бархату, вытканному огромными, как зеркала, звездами. Впрочем, я говорил себе, что нет на свете мужчины, достигшего моего возраста, которого его прошлое не беспокоило бы во сне, когда ангел-хранитель спит и темнота скрывает приближение старого доброго недруга.
Но написать об этом мисс Дурвард я, естественно, не мог. Я даже не рискнул рассказать ей о портрете, не говоря уже о первопричине, которая побудила меня заказать его. Она расспрашивала меня, а я добросовестно отвечал ей лишь о деталях военной формы, о дислокации войск, о пейзаже, о Коруне, о протяженности и значении оборонительных порядков у Торрес Ведрас. Она прислала мне набросок расположения 95-го полка у местечка Катр-Бра с просьбой исправить то, что я посчитаю нужным, и попросила описать несколько эпизодов из армейской жизни.
…Как бы мне ни хотелось провести остаток дня, отвечая на ваши вопросы как можно более полно и подробно, в том, что касается Коруны, я вынужден отослать вас к опубликованным мемуарам и отчетам, поскольку меня там не было. В моих воспоминаниях о 1808 годе сохранились лишь ужасы отступления нашей бригады легкой кавалерии к Виго, когда мы, усталые и измученные, брели сквозь метель и буран, играя роль наживки и стараясь отвлечь на себя как можно больше французских войск. Я помню и о том, какая скорбь охватила нас, когда мы узнали о гибели под Коруной благородного сэра Джона Мура, создателя и доброго гения нашего полка. Эти воспоминания никогда не сотрутся из моей памяти…
Вам следует знать, что мы по праву гордились тем, что наш 95-й полк первым вступал в бой и последним выходил из него, поэтому с предопределенной неизбежностью мы сводили на нет иногда не слишком энергичные усилия нашей интендантской службы вовремя снабдить нас продовольствием и боеприпасами. Вот почему приобретенные нами навыки и успехи в добывании припасов менее ортодоксальными методами вскоре тоже получили широкую известность среди войск Пиренейской армии. Нам завидовали. Как-то голодным вечером в марте 1812 года мы наткнулись на двух молодых людей, одетых с той яркой галантностью, которая отличает кабальеро в этой стране, они несли с собой протестующих и вырывающихся из рук куриц. Я приношу вам нижайшие извинения за свои недостойные художества, надеясь при этом, что ваш талант позволит вам и из этого наброска извлечь пользу; в общем, я попытался изобразить их на обороте этого листа.
Мне очень жаль, что замечания знакомых испортили вашей матушке удовольствие от преподнесенного вами подарка в честь ее дня рождения. Я бы рискнул предположить, что ее любовь к Тому – и удовольствие, которое любой, кто знает его, должен испытывать при виде его очаровательного портрета, написанного любящей рукой, – возобладает над взглядами тех, в ком требования морали заглушают голос человеческой привязанности. Но, очевидно, мне следовало сделать поправку на поколение, чьи вкусы сформировались без помощи рационального, разумного и естественного образования.
Притом что работы на свежем воздухе для меня находилось все меньше, а вечера становились все длиннее, я стал уделять больше времени ведению домашнего хозяйства, равно как и переписке с мисс Дурвард. Причем до такой степени, что буквально каждый день ожидал прибытия нового письма с таким нетерпением, каковое раньше мне было неведомо – ни когда я учился в школе, ни позже, когда служил в полку.
Однажды серым декабрьским днем я отправился в деревеньку верхом, чтобы навестить приходского священника. Я отпустил поводья, и моя старушка Дора лениво трусила по ухабистой и изрезанной колеями дороге, а вид, открывавшийся меж ее ушей, был достаточно уныл, чтобы полностью отвлечь мое внимание от окружающей действительности. Внезапно лошадь шарахнулась в сторону. Она испуганно перебирала ногами, попятилась, встряхнула у меня перед носом серебряной гривой и вырвала поводья у меня из рук. Мне показалось, что прямо из-под ее копыт выскочила маленькая девчушка и плача помчалась к дому с криком:
– Мама! Мама! Я потерялась.
– Надеюсь, она не пострадала? – крикнул я в темноту дверного проема, спешившись.
– Нет, сэр! – воскликнула мать девочки, появляясь в дверях и неловко кланяясь. – Вот тебе, плохая девочка! Ты напугала нашего доброго сквайра. Нельзя же бегать сломя голову. Только попробуй сделать так еще раз, и Бони[5] заберет тебя.
Я вспомнил давно забытого императора, пребывавшего, как мне было известно, в далекой тропической темнице, скучающего и нераскаявшегося. Так вот, он имел обыкновение выходить из туманной дымки, появляясь в наших мирных лесах и полях, облеченный плотью, которую даровал ему мрак, таившийся везде, зловещий и ждущий своего часа. Когда я наконец вскарабкался на лошадь и оглянулся, чтобы помахать им рукой на прощание, мне вдруг показалось, что мать и дочь, обнявшись, превратились в единое целое, став одним человеком.
Причиной моего свидания с приходским священником стал ремонт, который необходимо было провести в церкви до того, как зима нагрянет в наши края по-настоящему. Боннет, церковный сторож и пономарь в одном лице, покачал головой и завел речь о прохудившихся водосточных желобах и треснувших трубах для стока воды. Что до пастора, то он, сохранивший живость невзирая на ревматизм, в этот самый момент вскарабкался на лестницу, с грустью разглядывая две древние фигурки, Святого Луки и Святого Иоанна, которые стояли в нишах по обе стороны паперти и которые украшала черно-зеленая патина, образовавшаяся вследствие бесконечных дождей. Руки святых были отрублены по запястье, лица выглядели непроницаемыми и невыразительными, как если бы они ожидали, что вот сейчас откуда ни возьмись появится некий потусторонний зодчий, который сможет вернуть им прежние черты, стертые дождевой водой.
– Неужели вода причинила подобные разрушения? – полюбопытствовал я.
– Нет, нет, конечно, – поспешил уверить меня старый Боннет, – это случилось во время войны. Здесь повсюду остались ее следы, да еще и осада Колчестера внесла свою лепту.
– Во время войны? А, должно быть, вы имеете в виду Великий мятеж.[6]
– Ну да. Говорят, что тогда здесь творились такие же ужасы, как и во Франции несколько лет назад.
Пастор с кряхтением слез с лестницы и тяжело вздохнул.
– Увы, да. Страшно подумать, что все может повториться… А у нас в Восточной Англии они усердствовали особенно рьяно. Ну что же, Боннет, думаю, мы с тобой увидели все, что нужно. Ты, без сомнения, сообщишь мне, что думает по этому поводу каменщик? – Боннет благочестиво коснулся пряди волос надо лбом и принялся складывать лестницу. – А мы с вами, Фэрхерст, давайте вернемся в мой дом и выпьем по капельке согревающего, день-то нынче выдался холодный. Что скажете? – Я принял его предложение, и, выходя из калитки, он продолжил: – Пуритане проявляют крайне мало почтения к искусству наших предков.
– Равно как и к самим святым.
– Мне легче простить ненависть, которую они питают к языческим идолам, чем ярость, с которой они разрушают нашу общую историю. Кроме того, можно было бы ожидать, что пуритане будут поддерживать евангелистов, что бы при этом ни думали о папских прихвостнях, как они их называют. А, миссис Марш, я привел с собой майора, и мы бы не отказались выпить немного вина.
– Но в Испании мне довелось быть свидетелем того, какую власть эти идолы – даже папистские, католические идолы – могут иметь над людьми, – сказал я, ставя в угол тросточку и сбрасывая с плеч тяжелое пальто. – И того, как их не хватает во Франции. Люди обращаются к ним в поисках утешения и надежды.
Впрочем, я не стал упоминать о том, как болезненно воспринял свидетельства этого утешения, проведя несколько дней в Бера: эти воспоминания занимали слишком большое место в моем сердце, чтобы нуждаться в выражении.
– Разумеется, это вполне понятно, когда речь идет о простых, да к тому же еще и необразованных людях. Я поддерживаю переписку с одним из моих коллег, у которого приход неподалеку от Бристоля. Так вот, мы обсуждали его барабан двенадцатого века; и вообще он обладает поистине энциклопедическими знаниями, настоящий коллекционер древностей. Но все мы должны искать утешения, надежды и всего остального у Господа нашего Иисуса Христа. А теперь, поскольку вы пробовали этот напиток на его родине, скажите, какого мнения вы об этом шерри.
Пастор без особого труда уговорил меня остаться на ужин, и миссис Марш – золовка моей собственной экономки миссис Прескотт – засуетилась, расставляя тарелки и кушанья, пока святой отец зажигал лампы; зима была в самом разгаре, и уже пробило четыре часа пополудни.
Мы побеседовали о наших местных делах и обстоятельствах, например о том, что некоторые банки в последние несколько месяцев прекратили платежи, было очевидно, что вскоре и другие последуют их примеру.
– А если цена на зерно еще подскочит после столь бедного урожая, нас ждут большие неприятности, – заявил пастор. – И тогда будет достаточно нескольких недовольных, которые начнут разглагольствовать о реформах, чтобы на смену голоду пришел радикализм.
– Мне уже доводилось видеть нечто подобное.
– Действительно… Послушайте, Фэрхерст, чуть не забыл. Мне не хотелось бы показаться навязчивым… Короче говоря, относительно того вопроса, о котором мы с вами говорили весной…
Я поспешил избавить его от неловкости и сообщил, что мы с миссис Гриншоу пришли к полюбовному согласию о том, что не подходим друг другу.
– Но, я надеюсь, вы не совсем отказались от этой мысли, – заявил он, потянувшись к графину. – Я видел, как вы охотились верхом с собаками – какая женщина может требовать большего? Причем вам необязательно подойдет какая-нибудь романтичная девица, имейте в виду, а здравомыслящая, приятная во всех отношениях женщина, способная создать уют и комфорт и для себя, и для вас.
Я лишь вздохнул в ответ, поскольку возразить было нечего. Я не собирался объяснять пастору, что тому, кто однажды вкусил божественного нектара, чистая вода, которую он предлагал мне, кажется холодной и горькой. Он наклонился, подливая портвейн сначала в мой бокал, потом наполнил собственный.
– Я знаю, знаю. Розовые щечки и яркие глазки, да? Но в самом деле, вы, часом, не воспарили над землей нашей матушкой? Вы уже год как живете холостяком в Холле. Дружеские отношения имеют очень большое значение. Я знаю, что мы также говорим и о том, чтобы дать природный и наиболее естественный выход вашим страстям, ослабить давление и влияние, которое оказывает на ваш ум прошлое. Но как раз это наиболее часто приходит со временем. И новой привязанностью, кстати.
Я хранил молчание. Его доводы были правильными, справедливыми и хорошо мне знакомыми. Вероятно, только мерзкой погодой можно объяснить то, что они казались мне еще более унылыми и скучными, чем прежде.
Было очень кстати, что моя умница старушка Дора, несмотря на темную ночь, знала каждый камень и каждую выбоину по дороге домой, поскольку утешения, которого я искал так старательно, что заглянул даже на дно графина пастора, я так и не обрел.
После ванны я заснула. Я проснулась оттого, что свернулась калачиком и лежать было неудобно и холодно, зато я почти с радостью увидела вокруг облезлую краску и строгие прямые линии стен и кроватей. Здесь никак не могло оказаться того ужаса, который я видела во сне, холодного, мрачного ужаса, заполняющего собой все пространство. Только во сне в комнате царил мрак, и дверь была заперта.
Я перевернулась на спину. Жемчужные капельки воды высохли у меня на коже, вокруг стояла невероятная тишина. Вечер еще не наступил – в конце концов, я проспала не так уж и долго, – но полосы солнечного света на полу вытянулись, стали тоньше и выцвели, став похожими на любимую тенниску, повешенную для просушки на бельевую веревку. Воздух наполнился таинственным мерцанием, и создавалось впечатление, будто я открыла глаза под толщей золотистой воды. Тут снизу до меня донесся какой-то грохот, потом чей-то крик и снова грохот. Внезапно я осознала, что обнажена, и почувствовала, что замерзла, как бывает, когда из ванны уходят последние капли воды, торопясь и всхлипывая в сливном отверстии, а вам остаются только голые и мокрые стенки, которые еще дышат призрачным ушедшим теплом.
Цифры на радиочасах дрогнули и изменились. Шесть вечера. У меня мелькнула мысль, не пропустила ли я послеобеденный чай, поскольку сам обед я, совершенно очевидно, проспала. И еще мне не давали покоя этот грохот и крик. Что-то происходило внизу. Я слишком долго жила в самых разных местах, чтобы не разбираться в таких тонкостях. Я включила радио на полную громкость и надела чистую тенниску и джинсы. Мне хотелось хотя бы слышать других людей и знать, что я здесь не одна.
Старый линолеум у меня под ногами был гладким, чистым и прохладным, но отнюдь не холодным. Я никогда не ходила босиком дома – о каком бы доме мы ни говорили, – потому что наши полы всегда были грязными. Их вечно усеивали сигаретный пепел и разлитое пиво, мелкие камешки из маслянистых луж, которые никогда не высыхают на улице, где разбито асфальтово-бетонное покрытие. И еще стиральный порошок, потому что никто не заметил, что пакет с ним прохудился, когда кто-то нес его из кухни в ванную, чтобы постирать кеды. Почему именно в ванную? Да потому что раковина на кухне забита тарелками с остатками вчерашнего ужина, новая стиральная машина оказалась просто барахлом и сломалась, а магазин, в котором чей-то приятель сподобился ее приобрести, закрылся и больше не работает. На мгновение я задумалась, где сейчас находится эта самая стиральная машина, потому как в такую погоду приходится стирать килограммы и тонны белья и одежды, разве что вам все равно, если от вас отвратительно смердит потом.
И тут мне пришла в голову мысль о том, что, наверное, сама судьба распорядилась так, чтобы я оказалась здесь, в этом чертовски странном месте. Мне довелось жить во многих квартирах, но ни одна из них не была и вполовину такой большой. Кроме того, тут было не так паршиво, как раньше. Не было лифтов, в которых пахнет мочой, никто не трахался за гаражами и не торговал наркотиками в вестибюле, ступеньки лестницы не были испачканы собачьим дерьмом, а стены не дрожали от звуков гитары Джими Хендрикса. Я, в общем-то, ничего не имею против Джими Хендрикса, он крутой музыкант и слушать его приятно. Но никак не в три часа утра, когда я только что заснула, потому что мать явилась домой в полночь и битых три часа рыдала у меня на груди, умоляя меня не становиться взрослой, потому как жизнь – отвратительная штука, которая заканчивается смертью.
Словом, ничего этого не было и в помине, но тем не менее Холл оставался чертовски странным и даже жутковатым местом. Когда-то, должно быть, здесь обитало богатое семейство, и у них наверняка была куча слуг, которые сновали по лестницам вверх и вниз, спускались в подвал, поднимались на чердак, стараясь не слишком раздражать хозяев своим видом и присутствием. Какими они были, все эти давно исчезнувшие люди? А теперь здесь осталась одна только пустота. У меня помимо воли возникало ощущение, что пустота ждет чего-то, вдыхает воздух, поднимается по лестничным пролетам. Пустота, которая раньше была людьми, которых теперь здесь уже почти и не было, но они оставались где-то совсем рядом, их можно было услышать, если внимательно прислушаться, где-то настолько близко, что мельчайшая пыль, поднятая их присутствием, едва-едва успела осесть.
Я тихонько двинулась босиком по коридору. Навстречу мне по ступенькам очень медленно поднималась Белль, цепляясь за перила и тяжело дыша. Лицо у нее было пунцовым как помидор.
На верхней площадке она остановилась.
– О, – пробормотала она, отдуваясь, – привет. А ты совсем не похожа на свою мать.
От нее разило спиртным. Джином, решила я.
– Я знаю. – Вообще-то я намеревалась произнести эти слова небрежно-равнодушным тоном, но у меня почему-то получилось очень громко. – Я похожа на своего отца.
– Понимаешь, она не захотела оставаться. А ведь я ее не выгоняла. В конце концов я ее мать, так что разрешила бы ей остаться. Я знаю, каково это – быть… Разумеется, я бы никогда не сделала ничего подобного. Я вовсе не такая мать. Даже после того как она сообщила нам, что уехала и что у нее неприятности. Вот только она не пожелала остаться. Что она тебе говорила?
– Ничего особенного.
Мне почему-то не хотелось спускаться вниз, хотя стоять на ступеньках и выслушивать ее тоже было не особенно приятно. Впрочем, я сказала ей правду: мать и в самом деле ничего мне не рассказывала. Ничего о своем замужестве, или о моем отце, или о том, почему они расстались. Его имя даже не было указано в моем свидетельстве о рождении. Я заметила это, когда мать подавала заявление на получение паспортов. Анна Джоселин Вэар – я не возражаю против «Анна», но она никогда не говорила мне о том, что заставило ее выбрать для меня имя «Джоселин». Отец: неизвестен. Мать: Нэнси Аннабель Вэар, урожденная Хольман, не замужем. Мне, в общем-то, не нужны были подробности. Надежда в этом случае всегда служит лишь дополнительным источником печали. Я всегда знала, что мечты сбываются только в кино. Вот почему я повторила:
– Она ничего мне не рассказывала.
– Полагаю, что так. – Белль с трудом выпрямилась и уставилась на меня. Она определенно была пьяна. – Но ведь это не имеет никакого значения, верно? Мы с Реем переехали из Бери-Сент-Эдмундса, а… потом он вернулся в Саффолк, купил здесь деловое предприятие, и я приехала… Он начал все сначала, с нуля, а теперь и я могу так поступить. Ничего еще не кончилось только потому, что школа закрылась. – Свободная рука, которой она не держалась за перила, неуклюже протянулась ко мне. – Теперь мы можем… можем начать заново, с тобой вместе. Нам здесь вовсе не нужна Нэнси, верно? Мы и без нее будем семьей. Только мы. Тебе ведь это нравится, правда?
Мне так сильно хотелось ответить ей «да», что у меня перехватило горло. Пусть даже она была старой, пьяной и не знала, когда у меня день рождения. Мне хотелось протянуть к ней руки, хотелось найти и обрести ее, ведь она была моей бабушкой. Мне хотелось, чтобы и она нашла и обрела меня. Я даже оторвала руку от перил.
Но все это были пустые мечты с привкусом горечи, потому как нельзя создать семью с тем, кого даже не знаешь.
В конце концов я пробормотала:
– Мне надо идти, – спустилась на пару ступенек и, когда она ничего не ответила, пошла дальше. Я услышала, как она с трудом ковыляет вверх по лестнице выше, туда, где они жили с Реем.
Ступеньки тоже были обиты линолеумом, причем на краях он утолщался, якобы для того, чтобы не поскользнуться, хотя на самом деле об эти выступы можно было запросто споткнуться и упасть. Но босиком я двигалась чрезвычайно уверенно и спокойно. Я могла пойти куда угодно.
Везде по-прежнему стояли парты, стулья и кровати, школьные доски и парочка мусорных баков, доверху забитых скомканной бумагой и рваными книжками. Все они выглядели какими-то потерянными, не на своем месте, как если бы комнаты и классы просто разрешили им ненадолго задержаться здесь, смирились с их временным присутствием, подобно тому как смирились с облезлой серой краской, пожарными выходами и номерами на дверях. Дети ушли отсюда, и теперь здание приходило в упадок. Так всегда бывает. Остается только пустота, ожидающая очередного начала.
На кухне дядя Рей помешивал равиоли в кастрюле. Малыш Сесил лежал на животе, сосредоточенно ковыряя в дыре в линолеуме. Глубоко в самой дыре виднелась щепка с нарисованными на ней глазами и ртом.
Когда я вошла, дядя Рей поднял на меня глаза.
– Привет, Анна. Устроилась? Подожди минуточку. – Он поставил кастрюлю на стол над головой Сесила. – Готово, Сие, но имей в виду, они горячие.
Сесил поднялся с пола и заглянул в кастрюлю. У него было треугольное личико с большим выпуклым лбом, на щеке красовалась царапина. Он взял деревянную ложку и принялся выхватывать ею равиоли из кастрюли и отправлять в рот. Ложка была такая большая, что он едва управлялся с ней. Создавалось впечатление, что он ест с большой неохотой, хотя челюсти его работали так, словно он умирал с голоду.
– Ну вот, малыш накормлен, – заметил дядя Рей. – Ничего, если ты сама приготовишь себе что-нибудь? – Он махнул рукой в сторону кладовки. – Там много всего.
Там действительно было много всего, если вам нравится консервированный картофель, или горчичный порошок, или галлонные бутылки растительного масла. Мне лично они не нравятся, но после того как я произвела ревизию наличных припасов в кладовке и холодильнике, мне удалось отыскать крошечную баночку говяжьей тушенки и несколько твердых кислых помидоров. Я выложила все это богатство на тарелку, и у меня получилось нечто вроде ужина. Я не люблю и не умею готовить, и мать тоже. Впрочем, при желании она способна на скорую руку сварганить обед, но и тогда приготовленные ею блюда не отличаются разнообразием. Кроме того, она прогоняет меня из кухни, потому что, дескать, я мешаю ей, да и вообще мне полагается сидеть рядом с ее новым ухажером и развлекать его, стараясь произвести на него благоприятное впечатление. В завершение всего я должна быть готова по первому знаку уйти из дома, чтобы не мешать уже ему.
– Знаешь, я думаю, что здесь ты должна быть довольна своей независимостью, – заявил дядя Рей.
Он мыл кастрюлю и одновременно прихлебывал виски, но в мусорном ведре валялась пустая бутылка из-под джина. Я заметила ее, когда выбрасывала в ведро банку из-под тушенки. Сесил вернулся назад под стол. Теперь он запихивал в дыру пыль и грязь с пола, поверх разрисованной щепки.
– Мне… нам нравится, что ты здесь, с нами. Жаль, что не могу показать тебе окрестности, у меня еще очень много работы в школе. Может быть, через несколько недель… – Он криво улыбнулся. – Пожалуй, мне лучше заняться делами. Кроме того, компания таких стариков, как мы, быстро бы тебе наскучила. А Белль очень устает.
Вежливого ответа на подобное заявление попросту не существовало.
– Я не могу устроиться на работу, пока мне не исполнится шестнадцать, – сказала я. Говяжья тушенка была холодной и жирной. – Но можно хотя бы попытаться.
– Здесь это не так легко, как в Лондоне. И я не знаю, как ты будешь ездить на работу, даже если найдешь ее. Разумеется, я с радостью подвезу тебя, если смогу. Но железная дорога в Бичинг больше не действует, а автобус ходит всего раз в неделю, в базарный день. Боюсь, может показаться, что ты попала в настоящий медвежий угол – ни канализации, ни газа, и электричество тоже иногда отключают.
Но я не собиралась сдаваться так легко.
– Тогда мне придется ходить пешком.
– Знаешь, а почему бы тебе просто не отдохнуть для начала? Ты ведь сдавала экзамены, разве нет?
– В общем-то, почти все я сдала автоматом, так что особенно волноваться было не о чем.
– Но даже в этом случае, я уверен, ты заслужила отдых. Если у тебя нет денег, я могу подбросить кое-что. – Он сунул руку в задний карман брюк и извлек на свет потрепанный, но дорогой бумажник. – Вот, возьми пять фунтов. Тебе ведь хватит этого на первое время?
Я должна была испытывать благодарность, наверное. Мне очень хотелось, чтобы он поступил от чистого сердца. И очевидно, так оно и было на самом деле. Но я чувствовала себя так, когда мать давала мне несколько пенни на сладости, чтобы я перестала плакать, или когда Дэйв и другие ее ухажеры совали мне фунт стерлингов, чтобы я свалила в кино и не путалась у них под ногами. Когда это случилось в последний раз, у меня в гостях была Таня, и раз уж мы не могли оставаться у меня в комнате, красить друг другу ногти, слушать музыку «ТиРекс» и болтать о сексе, то нанесли друг другу боевую раскраску и отправились в ближайший бар. Там мы изрядно набрались, попытались найти в музыкальном автомате что-нибудь получше «АББА» и отвели душу, разглагольствуя о сексе. И едва не занялись им с двумя парнями, которые подсели к нам за столик и принялись развлекать. Но подобный секс меня не привлекал – я занималась им достаточно часто, чтобы усвоить это. В такой спешке парень просто вынимает свой член из тебя и уходит, даже не поинтересовавшись, понравилось ли тебе или нет. Кроме того, если заниматься этим стоя, парни всегда уверяют, что таким способом залететь невозможно, ну решительно невозможно, хотя ты прекрасно знаешь, что на самом деле им просто не хочется надевать презерватив. А Таня не стала бы заниматься сексом в машине, даже если бы она и была у этих мальчишек. Она говорит, что единственное, что может быть хуже журнала «Плейбой» у него под кроватью, – это журнал «Автоэкспресс» у тебя под ягодицами на заднем сиденье.
Дядя Рей по-прежнему держал пятерку в протянутой руке, поэтому я отогнала ненужные мысли и взяла ее у него.
– Спасибо, дядя Рей. Я верну вам деньги, как только смогу. Он похлопал меня по плечу.
– Не спеши, в этом нет необходимости. Можешь считать, что это карманные деньги. И как насчет того, чтобы не называть меня «дядей»? Оставим формальности. Ты как, не против? – С этими словами он направился к двери. – Ну, если тебе больше ничего не нужно, пойду взгляну, как там Белль. Знаешь, погода сказывается на ее самочувствии.
Я выпалила:
– Да, я заметила, – не успев даже сообразить, что лучше бы промолчать.
Он остановился и медленно сказал:
– Я знаю, ты не ожидала встретить ее здесь. Я… словом, для меня тоже стало сюрпризом, что ей пришлось… Но она очень рада видеть тебя здесь. Видишь ли, ей пришлось нелегко в жизни. Она пережила эвакуацию. Война. И то… как с ними обращались. Иногда… Но она очень рада, можешь мне поверить. Как и я, впрочем. Кстати, хорошо, что вспомнил. Завтра приедет фургон, чтобы забрать школьное оборудование, парты, кровати и тому подобное. Конечно, не те, которыми ты пользуешься. Так что если тебе нужно что-нибудь еще – стол, что угодно, – достаточно сказать мне об этом. Просто шепни мне словечко, и дело в шляпе. – Он улыбнулся. Зубы у него были такого же желтоватого цвета, как и волосы. – Я очень рад, что ты приехала, правда. Я… мы хотим, чтобы ты была счастлива теперь, когда мы тебя нашли.
Я лишь кивнула в ответ, потому что боялась, что не удержусь и заплачу. Он вышел из кухни, я сунула пятерку в карман джинсов и вымыла свою тарелку и стакан. Потом я поднялась наверх, надела сандалии и вышла в жаркий и душный сумрак.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Боюсь, что описание армейских будней в мирное время покажется вам несколько неподходящим для того, чтобы воодушевить, наставить или хотя бы просто позабавить вашу аудиторию.
Разве что она, аудитория, получает удовольствие от непривычных рассказов о том, как следует полировать зубным порошком металлические пуговицы, бляхи, нашивки и прочие детали формы или просматривать подряды на поставку фуража для лошадей. Но мне приятно представлять, как вы читаете мои отчеты вслух по вечерам, и еще более приятно надеяться, что вы прикалываете их к стене у себя над столом, как следует из ваших собственных слов, чтобы лучше претворить мои бледные описания в ваши яркие картины.
Мы – те, кто лучше всех познал ужасы и лишения войны,– оказались в некотором смысле после возвращения в Англию разочарованы и даже испуганы мирным договором, заключенным в апреле 1814 года. Тяготы остались позади, а что нам сулило будущее? Мой 95-й полк возвратился в Англию, был расквартирован в Дувре, и предоставленный отпуск я проводил в обществе своих армейских приятелей. Если мы замечали, что прискучили своим молодым супругам разговорами о битвах и стратегиях, то старались выдумывать, если только вечер не подходил к концу, более или менее правдивые истории, которые казались нам наиболее подходящими для дамских ушей. Другие же рассказы, как вы легко можете догадаться, приберегались до того времени, когда леди покидали наше общество. Ведь армия состоит исключительно из мужчин, а мужчины, в свою очередь, состоят из плоти и крови. В самом деле, ежедневный риск и опасности, которым они подвергают свою жизнь, заставляют солдат острее, нежели штатских лиц, чувствовать и ощущать свои естественные желания, придавая им, быть может, некоторую нетерпеливость в стремлении осуществить их как можно скорее, особенно в унылые будни гарнизонной жизни в таком городке, как Дувр.
Что до остального, то мое времяпрепровождение можно было назвать даже приятным, но пребывание в Англии после семи лет, проведенных в Испании, научило меня двум вещам. Во-первых, тому, что мир – это бесценное сокровище, которым мужчины зачастую пренебрегают, распоряжаясь им крайне неумело, и, во-вторых, что для меня он не подходит.
Как и у многих моих армейских приятелей и наших солдат, состояние моего здоровья подвержено приступам лихорадки Вальхерена, которую я подхватил во время злополучной кампании на одноименном острове в 1809 году. Сырой воздух и прохпадное английское лето усугубили мое заболевание, и я более не мог справляться с ним так же успешно, как это было в Испании. Кроме того, стоило нам собраться вместе, как мы особенно остро ощущали отсутствие товарищей, которых нам пришлось похоронить в земле Испании.
Временами казалось, что английские туманы проникли в мой мозг. Я не мог пожать руку приятелю и порадоваться его доброму здоровью без того, чтобы не вспомнить, что радость моя была куда больше, когда здоровье обоих из нас подвергалось опасности. Я не мог раскинуться на зеленом английском лугу, вдыхая аромат нагретых солнцем кустов жимолости, образующих живую изгородь, без того, чтобы в памяти у меня не всплыли покрытые пылью низкорослые заросли розмарина и олеандра. Или жара, которая иссушала кожу, отчего та покрывалась волдырями, горы, реки и снега, которые я видел там, в другой своей жизни. Казалось, в Испании опасность и постоянное присутствие смерти обострили мои чувства и восприятие. Тогда как в Англии я более не мог видеть или чувствовать с той же силой и напряженностью, с той же страстью и восторгом, к которым я привык там. Пусть эта привычка и объяснялась скорбными и горестными причинами.
Так что вы легко можете себе представить, с какими смешанными чувствами воспринял я известие о бегстве Бонапарта с острова Эльба. В дуврских казармах внезапно поднялась суета, начались приготовления. Но рассказу о последнем акте трагедии, каковой может считаться война с Бонапартом, и моем в нем участии придется подождать более благоприятного случая. Дело в том, что я намерен лично отвезти это письмо в Бери-Сент-Эдмундс, чтобы успеть к отправлению почтового дилижанса, а поспешность при езде по нашим мощенным булыжником дорогам способна привести к катастрофе. В качестве армейского командира меня учили никогда не подвергать самого себя или своих солдат ненужному риску. Кроме того, человек, потерявший одну ногу, начинает трепетно относиться к состоянию другой.
Празднование Рождества и Нового года в Керси отличалось торжествами, которые, как я узнал, можно было назвать типичными. По этому поводу я устроил Стеббингу настоящий допрос с пристрастием, дабы не разочаровать своих арендаторов и соседей, упустив из виду какое-либо торжество, которого они с нетерпением ожидали. Единственным, что омрачало наше праздничное настроение, был бесконечный и надоедливый дождь. Поскольку я был вынужден проводить больше времени в доме, то получил возможность лучше узнать своих домочадцев, а они, в свою очередь, меня. И теперь даже посудомойку больше не смущало мое дружеское приветствие, и она отвечала мне с разумным спокойствием и сдержанностью, которым отныне не мешали страх или застенчивость. Я познакомился и с маленьким мальчуганом, которого иногда видел на сеновале и который изредка тенью скользил по дому в спокойные дни, когда никого не было поблизости. Я не стал наводить подробные справки о его происхождении, дабы не ставить Стеббинга перед выбором: или солгать хозяину, или опозорить какую-либо бедную девушку. Поэтому когда во время обеда, который я устроил для своих арендаторов и домашних в День святого Стефана, я не обнаружил мальчишку за столом, то понял, что моя сдержанность принесла свои плоды. Остальные детишки шумели так, что можно было подумать, будто их собралось несметное множество, за что их непрестанно и с любовью укоряли родители и за чем я наблюдал с неизменным интересом, однако мальчика в их компании так и не обнаружил.
Снега выпало немного, но погода стояла сырая и холодная, так что развлечения на свежем воздухе, за исключением охоты и стрельбы, выглядели намного менее привлекательными по сравнению с морозным ноябрем. Но к этому времени мои укрытия для стрельбы по дичи были приведены в должный вид, а местные сквайры произвели на меня благоприятное впечатление своим умением наилучшим образом пользоваться преимуществами нашей спокойной, открытой местности. Поэтому я с чистой совестью пригласил парочку армейских приятелей поохотиться и погостить у меня с недельку в конце января.
– Выходит, ни одной из испанских красоток не удалось соблазнить вас настолько, чтобы поймать в брачные узы, когда вы вернулись в Сан-Себастьян после войны? – поинтересовался Уэлфорд, помешивая пунш и с видом знатока принюхиваясь к его аромату, прежде чем добавить бренди.
– Вы правы, – ответил я, выжимая лимон, который он протянул мне, в чашу с вином. – Почему-то в отсутствие маршала Сульта, который вечно наступал нам на пятки, их прелести выглядели не такими уж и привлекательными.
– Ну, я не могу винить вас за то, что вы их любите, но покидаете, – раздался голос Бакли с софы, на которой он вытянулся.
Мы провели на воздухе целый день, гоняя по лесам в сопровождении всего лишь пары егерей и своры собак. Вернувшись в поместье, мы ограничились тем, что сбросили забрызганные грязью плащи и сапоги, а потом приступили к позднему ужину. И вот теперь мы сидели в гостиной, ощущая приятную усталость в натруженных мышцах и внутреннее удовлетворение от того, что наши ягдташи оказались набиты дичью. Две собаки и Титус, мой спаниель, вытянулись у камина с почти тем же выражением на умных мордах, каковое легко читалось на лице Бакли.
А он продолжал витийствовать:
– Я ни за что не женюсь, даже если бы мог позволить себе подобную роскошь. Ведь женщину, когда она тебе нужна, отыскать очень легко. Кому захочется торчать в гостиной, в которой полно сплетничающих дам, когда можно приятно провести вот такой вечер, как сейчас? Кстати, вы не слышали, господа, о том, что Фрейзер таки попался? Ее папаша настаивает на женитьбе, в противном случае – только не спрашивайте, кто рассказал мне об этом, – он грозится пойти к полковнику. Уж лучше он, чем я.
– Слышали, слышали, – откликнулся Уэлфорд. – Хотя выглядит она очень аппетитно. Вы же не станете возражать, Фэрхерст, что опасность попасться реально существует и что ее следует всячески избегать? – Он покачал в ладонях чашу с пуншем, и вино слабо колыхнулось подобно расплавленному золоту. – Хотя, должен признаться, вы никогда не производили на меня впечатления законченного холостяка. Кроме того, здесь слишком много места, чтобы жить одному. Кочерга готова?
– Да, она уже достаточно нагрелась.
Я вынул ее из камина, где она уже некоторое время поджаривалась на угольях. Кончик ее раскалился до ярко-белого цвета, который постепенно, по мере приближения к рукоятке, переходил в тускло-оранжевый. Держа в одной руке чашу с пуншем, другой я сунул в нее кочергу. Раздалось громкое шипение и треск, чаша вздрогнула у меня в руках, когда в нее низвергнулась струя жара. Запах вина, гвоздики, лимона и корицы с такой силой ударил мне в ноздри, как будто я погрузил лицо в кроваво-красные глубины напитка.
Подняв голову, я увидел, что друзья с любопытством смотрят на меня.
В этот момент я как никогда был близок к тому, чтобы рассказать им о своей любви, и перед моим внутренним взором встали воспоминания, которые, оказывается, нисколько не потускнели со временем, оставаясь такими же свежими и яркими, как и вино, которое я держал в руках. Но я сдержался, потому что реплики друзей и тон, которым они были произнесены, не способствовали душевным излияниям. Если бы я все-таки рискнул и облек свою память в слова, то рассказ мой ничем не отличался бы от тех, которые ходили в нашей среде, вызывая гнев и раздражение. Да и не мог я поделиться с ними своей болью и рискнуть приоткрыть хотя бы малую толику того, что случилось со мной в Бера, а потом и позже, в Сан-Себастьяне.
Пунш по-прежнему исходил паром. Я погрузил в него черпак и по очереди наполнил каждую кружку. Мы выпили за короля, за наш полк, а потом за отсутствующих друзей.
Воцарилась привычная тишина, мы погрузились в воспоминания. Затем Уэлфорд вновь наполнил наши кружки и поднял свою, салютуя портрету, который я с неохотой повесил над камином, после чего обернулся ко мне:
– А теперь тост за вас, Фэрхерст, за то, что вы наконец обрели свою гавань. Желаю вам хорошего здоровья, долгих лет жизни и счастья новому сквайру Керси. Не знаю другого человека, который заслуживал бы этого больше вас.
Я отпил вина, обнялся по очереди с друзьями и спустя мгновение пришел в себя настолько, что смог поинтересоваться у Бакли новостями из Лондона.
Утром мы проснулись рано. Слуги разбудили нас по моему приказанию, поскольку уже в десять часов мы должны были быть в Кэвендише. Мы выехали из поместья с первыми лучами солнца – впервые за последние несколько недель его не закрывали тяжелые дождевые тучи – и втроем ехали в ряд, а сзади скакали мои грумы.
– Я вижу, вы по-прежнему ездите на Доре, – сказал Бакли. – Но ведь она наверняка уже слишком стара и не годится для быстрой ходьбы под седлом.
Я промолчал, и за меня ответил Уэлфорд:
– Я всегда говорил, что в лошади молодость не может считаться равноценной заменой уму, равно как силой не заменишь опыт и мудрость.
Я потрепал Дору по шее.
– Я не сажусь на нее, если день обещает быть тяжелым. Конечно, для скачек она уже не годится, но вполне подходит для того, что нам сегодня предстоит.
На месте сбора я познакомил друзей с остальными участниками охоты, несколькими дамами, которые предпочли бросить вызов холоду и неодобрению своих соседей-пуритан, и парой местных фермеров. Не успели лошади остыть, как главный егерь подал знак к началу охоты. Загонщики заняли свои места, и мы рысцой тронулись по просеке.
Гончие быстро взяли след. Местность была неровной, но золотистая дымка, подсвеченная лучами солнца, не мешала собакам и лошадям, которые были настолько свежими, что мне даже пришлось придержать свою невозмутимую старушку Дору, которая в таких случаях имела обыкновение поддаваться общему порыву. Как прекрасно знал Уэлфорд, имея полторы ноги, я не мог достойно управляться даже с ней. Мы перепрыгивали канавы, переходили в галоп, продирались сквозь живые изгороди, Бакли скакал впереди, а Уэлфорд шел замыкающим. Вскоре мы вспотели, но, прищурив глаза, стремились вперед. Нас охватило напряжение, как когда-то на поле боя, и мы не обращали внимания на сучья, шипы и грязь. На войне нам приходилось опасаться снайперов противника или засады; теперь мы рисковали своими шеями, подвергаясь, вполне возможно, еще большей опасности, которой грозили нам низко нависшие над головой ветви деревьев, спрятавшиеся в траве камни или кроличьи норы.
Загонщики заметили лису, раздалось громкое улюлюканье, и мы помчались по пропитанной влагой земле. Гончие и всадники на лошадях равно распластались в беге, вниз по склону, потом наверх, и лошади тяжко приседали на задние ноги.
Внезапный хруст донесся до меня снизу и сзади, и я еще успел высвободить ногу из стремени и спрыгнул в сторону. Мимо промчалась кавалькада, и нам повезло уже хотя бы в том, что мы не оказались под копытами лошадей. Дора перевернулась на бок и застыла в неподвижности, потом с трудом поднялась на ноги, неловко отставив в сторону левое заднее копыто. Попытавшись сделать шаг, она тяжело завалилась на передние ноги и жалобно заржала. Когда я встал с земли и подошел к ней, то заметил окровавленный острый осколок кости, который торчал у нее из бедра.
Уэлфорд придержал своего коня и вернулся назад. Слова нам были не нужны, мы и так видели, что сделать уже ничего нельзя. Оглядевшись по сторонам, мы заметили вдалеке среди деревьев фермерский дом.
– Я съезжу туда, – вызвался Уэлфорд, вновь вскакивая в седло.
– По-моему, хозяина зовут Гостлинг, – крикнул я вслед, и он, отъезжая, поднял руку в знак того, что понял меня.
Я расстегнул на Доре подпругу, и она немного приподнялась, чтобы я смог вытащить ремни у нее из-под брюха и снять седло. Потом я опустился на землю рядом с ее головой. Она прекратила бороться и просто смотрела на меня, время от времени помаргивая темным глазом. Я погладил ее по морде, пропустил между пальцев мягкие упругие уши, как делал на позициях в Испании или в ее стойле в Керси. Она досталась мне от австрийского капитана, которого я взял в плен под стенами Виттории; лошадь является единственным военным трофеем, который офицер может оставить себе на законных основаниях. Австриец на ломаном французском сообщил мне, что Дора – кобыла ирландских кровей, пятилетка и что он очень любит ее. Сидя в грязи Саффолка, я вспомнил, как Дора вышагивала по пыльным дорогам Эстремадуры, ступала по утрамбованному снегу у моего плеча, когда мы задыхались в разреженном воздухе пиренейских ущелий. Самыми сладкими были мои воспоминания о том, как она стояла на страже у амбара в Бера, нежно и бережно обнюхивая густую зеленую траву, словно благословляя наше счастье своим дыханием. Отправляясь в Брюссель, я продал ее своему приятелю, а потом, вернувшись в Керси, без колебаний выкупил ее обратно. Она помнила меня, как это обычно бывает у лошадей, и восторженно заржала, когда я взял ее под уздцы. Она была гнедой масти, несколько светлее обыкновенного, с переливающейся роскошной черной гривой на выгнутой, как аргийский крест, шее. Сейчас она нервно била по земле обрезанным хвостом, обращенный ко мне бок вздымался и опадал, и я ощущал, как в руке у меня трепетали ее бархатные ноздри. «Если бы она была человеком, – думал я, – то мы могли вылечить ее ногу или даже сделать протез, как у меня».
Когда Уэлфорд вернулся со старинным кремневым ружьем, я решил, что сделаю это сам, потому что был уверен, что она понимает, что мы задумали, и не хотел, чтобы она покинула этот мир в одиночестве. Я зарядил ружье, приставил дуло ей ко лбу, и она взглянула на меня – устало и, как мне показалось, растерянно. Я нажал на курок, но ружье дало осечку. Мне пришлось вспомнить все ухищрения и уловки всадника, потому что Дора начала трясти головой и вновь попыталась встать на передние ноги. Уэлфорд вынужден был схватить ее за узду, чтобы успокоить. Наконец я освободил заевший курок, но она никак не могла успокоиться, и когда я выстрелил, то промахнулся. Обливаясь кровью, она жалобно стонала и мотала головой. Я судорожно перезарядил ружье и выстрелил снова. Тело ее задрожало, и наконец она замерла.
Решение мое никак нельзя было назвать спонтанным: в течение многих недель я говорил себе, что покидаю Керси вовсе не из-за глупого каприза, вызванного гибелью старой любимой лошади. За годы войны мне пришлось потерять нескольких скакунов, и я не мог допустить, чтобы обыденная и вполне естественная скорбь поставила под угрозу благополучие моих земель и людей. Тем не менее настроение оставляло желать лучшего, зимняя меланхолия оказала и на меня свое пагубное действие, так что даже первые подснежники, пробивающиеся сквозь прошлогоднюю листву, которая укрыла пропитанную влагой землю, не внушили мне бодрости духа.
Сидел ли я у камина, дрожа в лихорадке, окидывал ли взором пустые, вымершие поля или грязные проселки, видел ли перед собой одни и те же скучные добродушные лица челяди, сидящей за моим столом или смиренно выстроившейся в церкви вместе со своими наряженными и непослушными отпрысками, в памяти снова и снова оживали дни, проведенные в Испании. Но я видел не Испанию пыльных оливковых рощ и скалистых гор, вздымающихся ввысь в воздухе, дрожащем от веса собственной жары. Это была не Испания черных монахов, тореадоров в раззолоченных одеждах и женщин, бросающих к их ногам цветы. Нет, это была совсем не Испания Веллингтона. Почему-то на память приходили негромкие шумы и мягкие ароматы, сопровождавшие мою жизнь в Сан-Себастьяне после войны: смолистый, соленый запах кораблей и причалов, щебетанье девушек, умывающихся, переодевающихся и подсчитывающих ночную выручку, крик водоноса на улице, звон церковных колоколов, призывающий прихожан на мессу, жалобные причитания нищего, пронзительные вопли чаек и хлопанье свежевыстиранного белья на морском ветру. Но я не собирался возвращаться в Сан-Себастьян. Эти времена остались в прошлом, и, кроме того, только самые простые из пришедших мне на память звуков и запахов были по-настоящему невинными: в этом городе сосредоточилась для меня вся боль, которую я не собирался впускать в свои воспоминания о Бера.
Нет, я не вернусь в Испанию. Но зато я могу искать те же самые удовольствия в других местах: лица путешественников; типографии, ювелирные лавки и кофейни; разъездные торговцы-коробейники, баллады и горячие пироги; констебли и фонарщики; тарабарщина иностранного языка; грохот экипажей по брусчатой мостовой; беседы с мужчинами, которые знают этот мир, и с женщинами, которых не сломили его удары. Весна постепенно вновь завоевывала акры моих земель, и я вдруг осознал, что стремлюсь вкусить этих простых удовольствий, как изгнанник мечтает вновь ощутить на языке любимое блюдо своей бывшей родины. И даже благополучие моего поместья, которое я теперь называю своим домом, не могло перевесить моего стремления к прежней жизни.
Когда я сел за стол, дабы написать мисс Дурвард о своем намерении, воспоминание о ее спокойном и пытливом взгляде побудило меня дать ей намного более полное объяснение своему поступку, чего не удостоился никто другой.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Я с благодарностью принял ваши добрые пожелания удачи в моем путешествии. Прошу вас передать искреннюю благодарность и вашему семейству, поскольку я уверен, что дорога моя будет легкой, ведь я имею на то ваше благословение. Как вы и предполагали, мне оказалось нелегко оставить свои дела здесь в таком состоянии, чтобы ни арендаторы, ни земли не пострадали в мое отсутствие. Если бы я не был уверен в достоинствах и благонравии вкупе с надежностью своего управляющего и прислуги высшего ранга, то, пожалуй, не смог бы уехать вообще. Однако же я считаю, что мне очень повезло в этом смысле, намерение мое остается непоколебимым, и я отправляюсь в Брюссель на четвертый день мая.
Мой выбор Брюсселя в качестве конечного пункта назначения объясняется отнюдь не капризом или прихотью, и, смею вас заверить, отнюдь не желанием вновь оказаться в soi-disant, так называемом приличном обществе, которое, если мне не изменяет память, мы с вами уже обсуждали ранее в ходе переписки. Вы пишете о том, что бунт, свидетелями которого были мы оба, сделал вас менее терпимой к устоям общества, в котором вы живете. Может статься, у вас возникло чувство, которое не оставляет и меня, что такая жизнь – неплохая, в общем-то, жизнь, если судить не слишком предвзято, которая приносит пользу всей нации в целом и обеспечивает пропитание беднейшим ее слоям, – в некотором смысле покоится на жестокости и лжи. Не стану отрицать факта, что случившееся в тот день и его последствия сыграли определенную роль в моем решении покинуть Англию. Что касается выбора места назначения, будет лучше, пожалуй, если я изложу вам некоторые обстоятельства моего последнего пребывания там. Кроме того, в качестве послесловия к нашей дискуссии о мирной жизни армейского офицера считаю своим долгом предоставить вам описание некоторых случаев из моего штатского существования.
Когда я в достаточной мере оправился от ранений, полученных в битве при Ватерлоо, чтобы задуматься о возвращении в Англию, мне стало ясно, что если жизнь боевого офицера в мирное время представляется унылой и скучной, то само мое положение стало вообще невыносимым. В военное время ранения, подобные моему, и даже более серьезные, считаются обычным делом и ни в коей мере не могут стать препятствием для дальнейшего продолжения службы Его Величеству. Но в мирное время армия уже не нуждается в наших услугах, посему и платит нам, соответственно, меньшее жалованье. Вот почему, подобно многим собратьям, которые оставили здоровье и силу на чужбине, получив в ответ лишь половину того, что им воистину причиталось, я продал свое обмундирование и оружие, подыскал новых, достойных хозяев для своего грума и ординарца и снял квартиру в Лондоне. Многие мои приятели оказались в подобном положении, и мы частенько собирались вместе, чтобы пропустить стаканчик и обменяться свежими новостями и воспоминаниями. Но под Ватерлоо свершилась такая бойня, такая, не побоюсь этого слова, мясорубка, что ряды моих знакомых существенно поредели.
Известие о том, что наш полк, в знак признания заслуг в Пиренейской войне, а также в битвах при Катр-Бра и Ватерлоо, станет самостоятельной войсковой единицей в качестве стрелковой бригады, было встречено нами с восторгом. (На этот же день, кстати говоря, пришлось и мое рождение, которое я нынче отмечаю с некоторой приятностью и удовольствием. Дело в том, что точная дата моего рождения оставалась мне неизвестной. И лишь когда подошло время моего производства в офицеры, армейские чиновники потребовали от меня уточнить ее. Для этого мне даже пришлось написать священнику прихода, в котором состоялось мое крещение.) Наше празднование получилось весьма продолжительным и шумным. Как бы то ни было, свои ощущения и чувства на следующий день я не могу приписать только последствиям неумеренного потребления вина. Мне сравнялось двадцать семь лет, и при надлежащем лечении и уходе мои раны не должны были помешать моему производству в следующий чин с учетом соответствующей выслуги лет, когда один год на войне засчитывался за три года службы. И вот я сидел в поношенном цивильном сюртуке и раздумывал о своем будущем у жалкого огня, который моя хозяйка полагала вполне достаточным для бывшего офицера, потерявшего ногу и заработавшего лихорадку за то, что охранял ее гражданские свободы.
Впрочем, меланхолия недолго оставалась со мной после того, как я сменил апартаменты. Мое новое жилье содержала некая мадам де Беф, дама средних лет, эмигрировавшая из Бельгии, которая прекрасно знала, как создать уют и комфорт для старого солдата, и не только. Она пришла в неописуемый восторг, узнав, что моя склонность описывать военные события леди и джентльменам, специально собиравшимся послушать меня, привела к тому, что я стал получать приглашения и из других подобных заведений. По ее словам, ее зять держал процветающую частную гостиницу в юго-западном пригороде Брюсселя. Так вот, к нему часто обращались состоятельные путешественники с вопросом, не знает ли он кого-нибудь, кто мог бы сопровождать их в качестве гида по полю битвы у Ватерлоо и прочим местам сражений этой кампании, пусть даже они находились за границей. Если меня заинтересует возможность предоставления услуг подобного рода ces homes gentils[7], то мадам была уверена, что я смогу заключить взаимовыгодное соглашение с ее зятем, хозяином гостиницы «Лярк-ан-сьель», или «Радуга».
Меня это заинтересовало, и дело устроилось быстро и ко всеобщему удовлетворению. Я обнаружил, что мадам Планшон отличается тем же гостеприимством, что и ее сестра, а сам Планшон произвел на меня впечатление честного и открытого делового малого, который много работает сам и от других ожидает того же. Меня обуревало желание приступить к делу, и вскоре я уже сопровождал дам в легких сандалиях и платьях из невесомого муслина на экскурсиях по рвам и траншеям, которые еще совсем недавно были склепами для павших и умирающих. Рассказ о моем собственном ранении тоже производил нужное впечатление на экскурсантов, служа доказательством того, что, хотя британская армия, без сомнения, является лучшей в мире, было бы ошибкой объяснять все потери одним только героизмом.
Разумеется, я был не единственным отставным офицером, сопровождавшим светских дам и джентльменов во время экскурсии по местам былых сражений. Однако исключительное гостеприимство гостиницы «Лярк-ан-сьель» и, должен заметить не без некоторой гордости, мое собственное искусство в составлении дневников и мемуаров знаменитой кампании, впоследствии изданных отдельными трудами, а также моя способность превращать эти записи в развлечение, снискали мне славу одного из самых популярных гидов в этих краях. Меня рекомендовали и передавали буквально из рук в руки.
Разумеется, я должен отметить и то, что у многих слушателей, прибегнувших к моим услугам, имелись свои весомые и скорбные причины посетить эту пропитанную смертью землю, где прошли последние часы их родных и близких. И все те, кто совершал подобное тягостное паломничество, увидев вокруг себя покой и процветание, обретали утешение в осознании того, что наши собственные жертвы и тяжелые утраты были не напрасными. После этого мы обычно отдыхали и приводили себя в порядок в ближайшей гостинице, где, как мне было известно, нам предоставят хорошую еду и постель. Однажды мне весьма любопытным способом удалось заслужить благодарность почтенной мамаши. Дело было так. Услышав отказ ее отпрыска отправиться в цирюльню, дабы привести в порядок отчаянно нуждавшиеся в стрижке волосы, я взвалил его на плечо, после чего поведал солдатскую байку о том, как однажды капитан Хенли, возвращаясь в лагерь в сопровождении двадцати семи плененных им французских драгун, был обстрелян своими же товарищами. Оказывается, те, завидев лошадей с очень длинными хвостами, решили, что это атака французов. Неужели он, отпрыск благородного рода, готов подвергнуться такому риску или все же предпочтет вернуть себе облик, более приличествующий истинному англичанину?
Именно по рекомендации этой леди я попал в Португалию, а потом, по воле двух ученых джентльменов, и в Испанию. Там моим домом на несколько лет стал Сан-Себастьян, древний и процветающий порт, на берег которого, как мне было известно, частенько высаживались путешественники, которые могли бы воспользоваться моими услугами. Как раз во время пребывания там я и получил известие о смерти кузена, проживавшего в Керси, и о свалившемся на меня наследстве.
Я позволил себе вольность и удовольствие написать вам весьма длинное послание, но это объясняется тем, что, несмотря на быстроту современных почтовых сообщений в ныне мирной Европе, наш обмен письмами будет отныне протекать медленнее. Должно быть, вы чрезвычайно рады и испытываете великое облегчение оттого, что состояние здоровья миссис Гриншоу более не внушает опасений, равно как и потому, что годовщина ее утраты прошла без каких-либо чрезмерных душевных страданий, кроме тех, которые можно считать естественными в данном случае. Прошу вас передать ей мои наилучшие пожелания в том виде, какой вы сочтете наиболее подходящим.
Большие двойные двери в холле оказались чуть-чуть приоткрыты. На противоположном его конце находилась задняя дверь, через которую я входила и выходила, когда приехала сюда. «Казалось, это было много-много дней назад, – внезапно подумала я, – а не сегодня утром». Создавалось впечатление, что тишина и пустота были осязаемыми и густыми, что время здесь, в сельской глуши, текло медленнее обыкновенного. Подумала я и о том, что даже в самом большом и унылом жилом микрорайоне, в котором мне довелось обитать, у меня никогда не возникало подобного чувства: там всегда ощущалось присутствие других людей. Здесь был один только Рей, но ведь я собственными ушами слышала, что он поднялся наверх, к Белль.
Я потянула двойные двери на себя, и створки медленно распахнулись, как будто поселившаяся в доме пустота не позволяла им открыться быстрее. Передо мной предстало крыльцо с изъеденными древоточцами деревянными перилами и круглыми плоскими ступеньками, которые спускались к подъездной дорожке, огибавшей заросшую сорняками лужайку, усеянную палыми листьями и сучьями. Откуда-то издалека до меня донесся шум машин, пролетавших по автостраде с двусторонним движением, которая шла мимо старинного и роскошного въезда в поместье и казалась мне дорогой в другой мир. Слева трава была вытоптана, выдавая импровизированное футбольное поле. В центре и там, где, вероятно, располагались ворота, виднелась голая земля, в промежутках поросшая какой-то клочковатой травой, отчего лужайка походила на голову кудрявого парня, который начал лысеть. На дальнем ее краю стеной стояли деревья и виднелся забор. Если посмотреть на небо, можно было предположить, что день еще не закончился, но мне показалось, что с земли как будто поднимается темнота, и, когда я подошла к деревьям, на траве уже выступили капельки росы.
В заборе имелась калитка, достаточно широкая для того, чтобы в нее мог пройти человек, и запертая снаружи на засов, до которого можно было дотянуться и отсюда. Правда, он заржавел и не поддавался, да и вообще у калитки был такой вид, словно ее соорудили в расчете на то, что в один прекрасный день она может понадобиться, вот только день этот так и не наступил. Я решила перелезть через забор. Кожа моя после купания в ванне была настолько чистой и гладкой, что даже старые джинсы в обтяжку болтались у меня на бедрах. Кроме того, подтягиваться, напрягая мускулы, было так здорово, как никогда не бывает на уроках физкультуры, когда тебя подгоняет какой-нибудь фашист-преподаватель.
Я спрыгнула с забора на другую сторону. Под деревьями за забором рос густой кустарник, так что я не могла толком ничего разглядеть. Тропинки, по-моему, тоже не было. К тому времени, когда обнаружился какой-то проход, я уже успела заблудиться и не помнила, с какой стороны вошла в лес. Кусты и деревья стояли вокруг меня сплошной стеной, переплетаясь ветвями и листьями, а тишина, такое было впечатление, тяжким грузом давила на плечи, отчего я почувствовала себя одиноко.
А потом деревья вдруг расступились и я вышла на опушку. Передо мной на большущей поляне стоял дом, совсем не такой, какой рисуют на аляповатых картинках, а позади него тянулись открытые поля, сливавшиеся у горизонта с сине-зеленым небом. У дома была высокая двускатная крыша, вычурные трубы, а посередине красовались старомодные двойные двери, как в гараже, только больше, над ними – ряд окошечек, а сбоку приютилась маленькая дверь. И тут я поняла, что это, должно быть, бывшая конюшня. Оказывается, я вовсе не потерялась – это наверняка дом Эвы.
Я намеревалась выждать немного, а потом сделать вид, будто иду в деревню: у меня возникло неприятное чувство, будто я подглядываю в заднюю дверь, а в такое время суток трудно притвориться, что я просто дышу воздухом. Но было уже поздно. Что-то темное мелькнуло за одним из нижних окон, и маленькая дверь распахнулась.
– Привет! – Это оказался мужчина, а не привидение. – Ты, должно быть, Анна из Холла?
– Да. Но я не… Простите, я, кажется, заблудилась.
– Эва рассказывала о тебе. Ты не спешишь? Я как раз собирался приготовить кофе. Она наверху.
В речи его явственно слышался иностранный акцент, и еще он как-то странно выговаривал имя «Эва» – как если бы набрал полный рот горячей каши. У него были серебристые, стоящие торчком волосы, из тех, что кажутся на ощупь жесткими и пружинящими, как мох, а лицо напоминало цветом темную тонкую выдубленную кожу.
– Проходи сюда.
Он двинулся по узким ступенькам лестницы, которая начиналась прямо от входной двери, и я поспешила за ним, с опозданием сообразив, что, должно быть, именно от этого и предостерегают молоденьких доверчивых девушек: от разговоров с незнакомыми мужчинами. Впрочем, он был достаточно стар, чтобы годиться мне в отцы, хотя, конечно, Господь свидетель, я не могла знать, сколько ему лет. И еще он сказал, что Эва наверху.
Комната была очень большой, с низким потолком и маленькими окнами. Вдоль одной стены выстроились книжные шкафы и полки, ломившиеся под тяжестью книг. Мне еще никогда не доводилось видеть такого их количества, совсем как в библиотеке. Одна полка целиком была отведена под виниловые пластинки, долгоиграющие и «сорокапятки». В углу притаилась кухонная плита с раковиной и буфетами. Посередине гордо расположилась большая мягкая софа в окружении кресел, покрытых чем-то вроде кричащих и безвкусных гобеленов. На кофейном столике тоже громоздились толстые фолианты. В другом углу стояла небольшая железная печь, как в фильмах о ковбоях, рядом с которой горкой высились поленья. На большом столе стоял ящик, похожий на переносной рентгеновский аппарат, только плоский, а за письменным столом, заваленным бумагами, напоминавшим директорский в школе, сидела Эва и что-то писала на листах, сложенных стопкой. Она поднялась нам навстречу.
– Анна! Рада тебя видеть. Вижу, ты уже познакомилась с Тео.
– Я заметил ее из окна студии, – пояснил Тео. Он подошел к кухонному уголку и начал возиться с чем-то вроде кофейника. – Как тебе понравился Холл?
– Он немного странный. Здание школы и все такое, я имею в виду. Но в общем-то все в порядке.
Он поставил кофейник на плиту.
– Итак, что же заставило тебя поселиться у Рея?
– Он мой дядя. Моя мать уехала в Испанию, чтобы открыть там собственное дело. Она собирается купить отель. А я должна присоединиться к ней, как только она все уладит.
Произнесенное вслух, такое объяснение всегда казалось мне более убедительным, чем было на самом деле.
– Как интересно! – протянула Эва. – Ты, наверное, ждешь не дождешься, когда она позовет тебя?
– Вроде того, – отозвалась я. Она открыла жестяную коробочку.
– Тебе нравятся Lebkuchen?[8]
Ага, получается, и они хотели запутать меня и сбить с толку. Но ведь человека невозможно сбить с толку, если он сам того не хочет.
– Простите, я не знаю, что это значит.
– Это маленькое сухое печенье, немецкое, с сахарной глазурью.
– Звучит неплохо.
Она высыпала содержимое коробки на тарелку и водрузила ее на кофейный столик. Коврижки были самых разных форм и размеров – звезды, сердечки и полумесяцы. Некоторые покрыты черным шоколадом, другие – белой сахарной глазурью. Они были сладкими и хрустящими, мягкими и воздушными внутри, и на языке у меня еще долго держался медовый привкус. Тео подал в крошечных чашечках кофе, в котором, похоже, совсем не было молока, зато крепостью он не уступал виски. Аромат его ударил мне в нос, отчего на глазах выступили слезы. Потом Эва поставила на столик сахарницу, и я сразу же положила себе несколько ложек, так что последний глоточек кофе мне даже понравился.
Комнату никак нельзя было назвать опрятной, но в то же время разбросанные повсюду вещи выглядели так, будто лежат на своем месте, и лежат давно, и всегда так лежали. Я подумала, что это, наверное, оттого, что здешний беспорядок никак не походил на беспорядки, которые мне доводилось видеть. У большинства людей в квартире валяются упаковки из-под чипсов, картонные стаканчики для кофе и чая, старые свитера. Здесь тоже был свитер, но из толстой, плотной шерсти, а по нему, как лужицы, были разбросаны яркие цветные пятна пряжи, которые уместнее выглядели бы на картине. К стене была прикреплена змеиная кожа – блестящая, черно-бело-серая. Четыре серебряных подсвечника, довольно коротких и потемневших от времени, стояли на куске толстой шелковой ткани, покрытой пятнами и обтрепавшейся по краям, зато расшитой узорами из цветов и фруктов. В углу ютился маленький телевизор, но я решила, что его вряд ли кто-то смотрит, так как он почти скрылся под грудой газетных вырезок. И еще в комнате были большие светлые камни, типа тех, что попадаются на полях. Но только эти, расколотые пополам, были внутри темными и блестящими, как сама ночь. На кофейном столике лежал кусок дерева, толстое ошкуренное полено, белое, как будто выгоревшее на солнце за долгие годы, но в трещинах и узелках таилась чернота. Мне захотелось погладить его. Падавший из окна солнечный свет говорил моей руке, что полено на ощупь гладкое, но если я коснусь обрубленного и расщепленного конца, то острые края вопьются мне в ладонь.
– Потрогай его, если хочешь, – подбодрил меня Тео. Эва подошла к плите.
– Это кусок дерева, упавшего в лесу. Я думаю, что когда-то, давным-давно, в него ударила молния. Еще кофе, Анна?
В ее устах мое имя прозвучало протяжно и округло, словно она пропела его.
– Да, пожалуйста.
Я протянула руку, чтобы взять со стола кусок дерева. На ощупь оно оказалось теплым, как я и ожидала, а солнечный свет из окна как будто гладил и ласкал его.
– Когда я принес это полено, Эва фотографировала его два дня, – сообщил мне Тео.
– Она фотограф?
– Мы оба занимаемся фотографией.
– Типа репортеров из газет и журналов?
– Да, в общем, это и есть моя работа. Я фотожурналист. А Эва фотохудожник.
– Мой учитель рисования говорит, что фотография не может считаться искусством.
Он улыбнулся, и я пожалела, что сморозила глупость. Но по его тону нельзя было сказать, что он обиделся на грубость.
– Это то же самое, как заявить, что и картина, написанная маслом, не является произведением искусства. Хотя если иметь в виду краску, которой красят дом, то, пожалуй, нет. А картину можно нарисовать и галоидами серебра.
– Чем-чем?
– Химикатами, чувствительными к свету химическими веществами, которые содержатся в пленке и присутствуют в бумаге.
– Ага.
К нам подошла Эва и снова наполнила наши чашки. Я сразу же положила сахар и взяла маленькую горячую чашечку обеими руками. Кофе горячим, крепким и благословенным ручейком потек у меня внутри.
Уходя, я еще нетвердо стояла на ногах, одновременно ощущая невероятное возбуждение после выпитого кофе. Они предложили проводить меня, но я отказалась, сказав, что благополучно доберусь сама. Под деревьями было темно и тепло. На этот раз я оказалась с нужной стороны, чтобы с некоторым усилием отодвинуть засов, так что мне удалось отворить калитку и войти. Трава на футбольном поле таинственно серебрилась в лунном свете и походила на седые волосы. Луна освещала и темные полы в Холле, и мою комнату, заглядывая в ее большие окна. Кругом царила такая невероятная тишина и было так пусто, что я легко представила, будто нахожусь в школе, совсем недавно наполненной гулом голосов, из которой только что ушли люди. Рей говорил, что это была начальная школа, здесь учились малыши, примерно того же возраста, что и Сесил, а моих ровесников не было вовсе. Мать ошиблась, и мне не следовало рассчитывать, что я подружусь тут с кем-нибудь. Но почему-то перед моим мысленным взором вставали взрослые люди, которые разговаривали друг с другом, дрались и трахались, как всегда бывает в тесном мирке школы, и передо мной в белых столбах лунного света возникали огромные тени мальчишек и мужчин.
Я долго не могла заснуть, но не хотелось стряхивать с себя дремоту, чтобы встать и задернуть занавески. Спустя некоторое время жара, и лунный свет, и полудрема, и бодрствование смешались у меня в голове, и я провалилась в сон.
Когда Бакстер избивает Пирса, кровь брызжет на стену, отчего языки пламени начинают дрожать и трепетать. Один из старших учеников своей тростью заталкивает Пирса обратно в круг, нарисованный мелом на полу, и берет очередной стакан вина. Пирс пытается спрятать за спину сломанную левую руку, а другой старается ударить Бакстера. Бакстер хочет нанести ответный удар, но губы его уже разбиты в кровь. Все вокруг подпрыгивают на столах и скамейках, завывая по-волчьи, топая ногами и заключая пари на то, кто продержится дольше. Я ничего не могу поделать, хотя и пытался, в доказательство чего на щеке у меня до сих пор горит рубец. Я усаживаюсь на подоконник, как будто выбираю удобное место, откуда лучше видно, но на самом деле просто хочу отвернуться и смотреть в сторону. Когда это случилось впервые, я пошел и рассказал обо всем заведующему пансионом при школе. Он поправил очки на носу и изрек: «Duas tantum res anxius optat, Panum et circenses[9]. Откуда это, Фэрхерст? Не знаете? А следовало бы. А теперь ступайте прочь». Сквозь искривленное изображение короля Эдуарда VI на стекле я вижу экипажи, подъезжающие к двери заведующего пансионом. Леди и джентльмены приглашены на ужин. Пирс упал, и поднять его уже не смогла бы никакая сила. Бакстер объявлен победителем, и его несут по комнате на плечах, а в это время Пирс кашляет кровью на мою куртку. В изоляторе хирург пускает ему кровь, приставляет пиявок в том месте, где кость проткнула кожу, но этого оказывается недостаточно. В нынешнем году это уже вторая смерть. На Рождество все разъезжаются по домам. Впервые должен был ехать и я, ехать вместе с Пирсом к его родным, но теперь остаюсь здесь, в пустой школе. Я лежу один в спальне, дрожу, и мне кажется, что его кровь попала на мою ночную рубашку и пропитала мои простыни. Я не вижу ее в темноте, но знаю, что она здесь, рядом, каждую ночь. Она может вечно истекать из Пирса, опустошая его, отдавая его тело во власть лихорадки. Капеллан сказал: «Нищими мы пришли в этот мир, и нищими должны мы уйти из него. Господь дал, и Господь взял; да святится имя Господне».