ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПАРАСТАЗ: кратковременный акт или действие абстрагирования, то есть выделения образа или представления из постоянного потока времени, когда оригинал и его точная копия на мгновение оказываются сосуществующими в одном и том же пространственно-временном континууме.

Словарь Oxford English Dictionary, 1856

I

Я прибыл в гостиницу «Лярк-ан-сьель» ближе к полуночи, едва держась на ногах после утомительного четырехдневного путешествия, но Планшон настоял на том, чтобы мы выпили его лучшего коньяка за мой благополучный приезд. Тем не менее, укладываясь в кровать, я не мог отделаться от тревожного ощущения, что в Керси может случиться нечто непредвиденное, несмотря на все усилия, которые я приложил к тому, чтобы в мое отсутствие поместье управлялось должным образом. Наконец мне удалось заснуть, но в большой почтовой гостинице, которая стоит на перекрестке важнейших европейских дорог, тихо бывает только в самую глухую полночь. Еще не начало светать, когда под моим окном раздались крики форейторов и почтальонов. Лошади всхрапывали и нетерпеливо били копытами, снизу доносился аромат кофе и свежеиспеченного хлеба, чавканье тряпки, опускаемой в ведро для мытья полов, и хриплые грубые голоса, спорящие из-за потерянных саквояжей и перепутанных списков пассажиров. Потом раздался жуткий грохот и лязг, заглушивший все остальные шумы и звуки, и с криком Attention a vos tetesf[10] со двора вылетел почтовый дилижанс.

Я лежал и смотрел, как первые лучи солнца озаряют уютную и привлекательную спальню, которую мадам Планшон сочла возможным предоставить мне, руководствуясь двоякими мотивами: нашей старой дружбой и моим вновь обретенным благосостоянием. Я находился не в Испании, хотя и несколько ближе к ней, чем раньше, и вполне отдавал себе отчет в том, что подобная близость неспособна сделать мою любовь еще сильнее, равно как время и расстояние не могут погасить ее, поскольку она стала неотъемлемой частью меня самого. Но каким-то непостижимым для меня образом, образом, который не имел ничего общего ни с принадлежностью, ни с местом рождения или родным языком, я вдруг ощутил, что очутился в таком месте, где мог питать обоснованные надежды на то, что прошлое и настоящее будут мирно сосуществовать здесь.

Когда я проснулся во второй раз – поскольку мое благоприобретенное довольство победило старую солдатскую привычку вставать ни свет ни заря, – солнце уже взошло. Одной рукой я позвонил в колокольчик, чтобы мне принесли воду для бритья и кофе, а второй извлек из большого серванта свежую рубашку. Она была только что отутюжена, да и кофе прибыл очень быстро. Я осознал, что едва ли стоит тратиться и хлопотать для того, чтобы остановиться именно в «Лярк-ан-сьель», это никоим образом не отразится на исполнении моих пожеланий и отношении к моим вещам.

Я оделся и позавтракал, отклонив предложение мадам Планшон вызвать для меня экипаж. Шла последняя неделя апреля, и день был яркий и теплый, и легкий ветерок доносил чарующий аромат лесов Форе-де-Суанье, раскинувшихся к югу от города. Один из ароматов я вскоре распознал. Не успел я распроститься с шумом и суетой внутреннего дворика гостиницы, как с дальнего конца улицы донесся крик:

Muguets! Venez, M’selles, ’dames, ’sieurs! Les plus belles – les vraiesfleurs du printemps! Venez acheter![11]

Обладательница звонкого голоса угадала мои намерения еще до того, как я сам сумел разобраться в них, и оказалась рядом, словно фея, материализовавшаяся в лучах весеннего солнца. Она протянула мне небольшой букетик майских ландышей, завернутых в бумажный фунтик. Их белые головки-колокольчики легонько подрагивали. Опуская монету в ее не очень чистую ладонь, я вдруг услышал плач и, удивленно взглянув вниз, заметил, что под шалью у нее привязана годовалая светловолосая девочка. Цветочница переложила корзинку в другую руку, подтянула корсет и прижала головку ребенка к груди, которую малышка жадно обхватила губами.

– Прошу прощения, месье, – пробормотала цветочница, нимало не смущенная, снова прикрывая девочку шалью, – но я не выношу, когда она плачет. Я ведь не шокировала вас, месье, а?

– Все в порядке, пустяки, – отозвался я.

– Своего первенца я оставляла с нянькой, но он, бедняжка, так и не успел вырасти. Подхватил лихорадку, и я потеряла его. Когда у меня родилась дочурка, я поклялась Деве Марии, что меня никогда не разлучат с ней.

– Я не имею ничего против, вы меня ничуть не шокировали. – Я дал ей еще несколько монет. Ладонь у нее была теплой и влажной. – Bonjour,[12] милочка.

– Да хранят вас святые угодники, месье! – крикнула она мне вслед и возобновила свой концерт: – Muguets! Venez, M’selles, ’dames, ’sieurs! Les plus belles – les vraiesfleurs du printemps! Venez acheter!

Я направился к центру города и через несколько минут оказался перед большим кафе, которое хорошо помнил по прежним приездам, рядом находился «Театр дю Саблон». Пока я готовился к отъезду из Керси, у меня было слишком мало времени, чтобы предупредить знакомых, которые еще оставались в Брюсселе, о своем приезде, так что выяснилось, что ни на этот, ни на какой-то другой вечер особых планов у меня не было. Трезво оценив положение, я предпринял кое-какие меры, а именно запомнил время начала вечернего представления, после чего, войдя в кафе, потребовал кофе, чернила, ручку и бумагу.


Моя дорогая мисс Дурвард!

Прежде чем написать, как вы о том просили, что я вполне благополучно прибыл в Брюссель, я должен извиниться за то, что принудил вас скрыть от своего семейства письмо, о котором вы упоминаете. Я отчетливо помню те обидные и даже оскорбительные слова, и меня охватывает чувство стыда при мысли о том, что я подверг вас опасности разоблачения со стороны вашего батюшки и презрения со стороны вашей матушки. Сейчас мне остается только поздравить вас с тем, что вы не утратили присутствия духа и сообразительности, громко и быстро прочитав это злополучное письмо вслух. Насколько я понимаю, поверх того наброска, на котором я изобразил плоть и кровь своих солдат, вы сумели нарисовать образ величественных кукол, которых весь мир предпочитает видеть в качестве героев. Я также преклоняюсь перед вашими либеральными взглядами и широким кругозором. Вы были так любезны, что даже позволили себе высказать предположение, что в мои намерения не входило оскорбить чьи-либо чувства. В качестве предлога, не способного, впрочем, извинить меня, я готов признать, что наша с вами переписка касалась столь многих тем и стала настолько либеральной в выборе объекта для критики и высказывании своего мнения, что я уже давно перестал ограничивать себя, дословно передавая все пришедшие мне в голову мысли и образы. В случае если у вас возникли хотя бы малейшие опасения в том, что моя безответственность сделала наше дальнейшее общение невозможным, я, разумеется, при первой же оказии верну ваши письма и надеюсь взамен получить от вас мои послания. Мне останется лишь сожалеть о содеянном и надеяться, что вы, и только вы сама, можете выступать в роли единственного достойного судии вашего поведения.

Сознавая, что и у вас нет желания представать перед своей семьей в качестве ее члена, вовлеченного в тайную переписку, предлагаю вашему вниманию следующую историю, которая может послужить примером армейской жизни во время военной кампании и которая, на мой взгляд, угодит любому вкусу.

Поскольку невозможно быть уверенным в том, что полковой обоз, перевозивший такие скромные удобства, как чай и одеяла, окажется под рукой по окончании изнурительного дневного марша, у многих офицеров вошло в привычку, как это случалось и в других подразделениях, поручать эти предметы первой необходимости вниманию мальчишки-португальца…


Поскольку я намеревался лишь убить вечер, то не обратил особого внимания на то, какое именно представление решил осчастливить своим присутствием. Я занял кресло в центре партера под яростным светом газовых фонарей и огляделся по сторонам. Моими соседями оказались весьма жизнерадостные личности, от которых пахло ничуть не лучше, чем от моих собственных солдат. Впрочем, вместо запаха черного пороха нос мой уловил ароматы, выдававшие их принадлежность к множеству профессий: мясника, владельца гостиницы, джентльмена-гуляки в изрядном подпитии, знатной дамы и даже, вы не поверите, дубильщика-кожевенника.

Оркестр умолк, первые актеры вышли на сцену и начали диалог, и тут до меня дошло, что хотя пьеса именовалась на афише как Un conte d’hiver,[13] на самом деле это была, вне всякого сомнения, «Зимняя сказка» Шекспира.

Мой французский, к величайшему сожалению, оставлял желать лучшего, равно, впрочем, как и игра некоторых актеров. Царь Леонтий оказался обладателем громоподобного голоса, он чрезмерно жестикулировал и походил на недалекого необразованного полковника. Царь Поликсен был пьян, и вообще в их исполнении комедия выглядела издевательством над последователями Мольера. В партере мои соседи весело чистили апельсины и обсуждали события минувшего дня, а леди и джентльмены в ложах вставали и выходили, когда им заблагорассудится. Газовые фонари в зрительном зале горели приглушенным, неярким светом, отчего все внимание поневоле устремлялось на сцену, в противоположность освещенным свечами и масляными лампами театрам моей юности. Однако же в шипящем и ослепительно ярком свете новых фонарей на сцене в первую очередь бросались в глаза рваные и штопаные чулки, макияж, которому не удавалось заставить тусклые глаза выглядеть яркими, и улыбки, таявшие и расплывавшиеся от жары.

Мне была известна и сама «Зимняя сказка», и то, чем она заканчивается. Царица Гермиона была не более мертва, чем актриса, исполнявшая ее роль, равно как она не лишилась и дочери. Тем не менее поступь Гермионы, отягощенная вынашиваемым ею ребенком и ее честностью, болью отдавалась в моем теле, проникая в самое сердце. Так когда-то звучали на камнях мостовой города мои первые робкие шаги после того, как я лишился ноги. Ее ребенок был забыт на морском берегу в то самое время, как отец малышки размышлял о своих несбывшихся надеждах. А когда Пердиту нашли, уже взрослую и красивую девушку, и она встала перед холодной мраморной статуей своей матери, самый невзыскательный зритель времен королевы Елизаветы не мог бы смотреть постановку с большим удивлением и изумлением, чем я. А я смотрел, как потерявшийся ребенок вдохнул жизнь в окаменевшую мать, и та ожила.

Эта сцена настолько ошеломила и потрясла меня, в ней столь странным и причудливым образом переплелось мое собственное прошлое и будущее, о котором я не мог даже мечтать, что некоторое время я сидел неподвижно, а аплодисменты вокруг постепенно затихали. Опомнившись и придя в себя, я скомкал носовой платок и сунул его в карман, нащупал трость и поспешно встал, чтобы не оказаться объектом для насмешек. И все-таки при возвращении по опустевшим улицам в гостиницу «Лярк-ан-сьель» все, на чем останавливался мой взор, казалось исполненным некоего тайного, глубокого смысла, который я скорее ощущал сердцем, нежели понимал умом. Перчатка, небрежно смятая и лежащая в кругу света от фонаря; клетчатая лента, привязанная кем-то к ограждению, и ее поблекшие некогда яркие цвета в желтом свете уличного фонаря; ребенок, в нерешительности стоящий на перекрестке, где сходились целых пять улиц; мужчина и женщина, прижавшиеся друг к другу в темноте дверного проема. Казалось, что передо мной развертывается некое действо, в каждом мгновении которого соединились прошлое и будущее.

Встряхнув головой, чтобы отогнать наваждение, я обнаружил, что стою перед гостиницей. Я чувствовал себя усталым и разбитым, как если бы не слезал с коня целый день, поэтому, не задерживаясь в фойе, прямиком направился к лестнице.

Un petit Cognac pour M’sieur?[14] – предложила мадам Планшон, когда я кивком головы поздоровался с ней.

– Нет, благодарю вас, – отказался я и поставил ногу на первую ступеньку.

– О, одну минуточку, месье, для вас почта, – сказала она и поспешила в контору.

Адрес на конверте был надписан рукой мисс Дурвард. Должно быть, он разминулся с письмом, которое я сегодня утром отправил из кафе. «Наверное, где-нибудь на пути от Гента до побережья», – решил я, переворачивая конверт. Он был достаточно толстым, чтобы внушить мне надежду, что в нем лежат, по крайней мере, два листа бумаги. Так оно и оказалось на самом деле. Вслед за пожеланиями счастливого пути и надежды на то, что я прибыл и устроился вполне благополучно, следовало сообщение о помолвке миссис Гриншоу и скорой свадьбе.


«Мистер Барклай, владелец предприятий по производству и продаже бумаги, является давним и добрым деловым партнером моего батюшки, – писала мисс Дурвард. – Он несколько старше Хетти и проживает в Ливерпуле; мы поддразниваем Хетти, говоря, что она вверяет свою судьбу человеку, проживающему на берегах Мерси! Он вдовец, а его сестра, которая вела хозяйство и присматривала за его домом, недавно скончалась. У него нет своих детей, но он очень расположен к Тому. Мои родители единодушны в том, что его можно считать прекрасной партией, и брак обещает оказаться удачным для всех заинтересованных сторон».


Я дочитал письмо до конца, приняв к сведению просьбу мисс Дурвард набросать для нее карту расположения и передвижения войск в битве при Ватерлоо, а также предоставить кое-какую информацию относительно униформы Шотландского стрелкового полка, после чего задул свечу и долго лежал без сна. Уже не в первый раз меня неприятно поразило то, что боль в несуществующей ступне мучила меня сильнее, чем ощущение усталости в другой, живой и действующей конечности. Наконец эти фантомные боли унялись настолько, что я погрузился в тревожное забытье. Мне снились кошмары, которые, впрочем, хотя и неприятные для моего сознания, а точнее, подсознания, которому пришлось пережить их наяву, по обыкновению растаяли с первыми лучами солнца, лязгом молочных бидонов и грохотом тележек с овощами.


Утром я попытался убедить себя в том, что мое нежелание отвечать мисс Дурвард вызвано отнюдь не известием о помолвке ее сестры – кто мог отказать миссис Гриншоу в праве на заслуженное счастье? – а тем, что я еще не получил от нее заверений в том, что наша переписка должна непременно продолжаться. Я твердо решил, что буду ждать этих вышеупомянутых заверений, а пока ничто не мешает навестить один типографский магазинчик гравюр и эстампов, известный мне еще из прежней жизни. Я рассудил, что у них вполне может наличествовать в продаже карта Ватерлоо, которая послужит прекрасным дополнением к моим усилиям.

Было еще слишком рано для того, чтобы перед витриной магазина собралась толпа зевак. Я постоял некоторое время у входа, возобновляя свое знакомство со столь любимыми в Нидерландах скандалами о коррумпированности и семейственности. С таким же успехом я мог стоять и на Пэлл-Мэлл в Лондоне, если не обращать внимания на то, что церковные сановники, ставшие жертвой карикатуристов, носили кардинальские шапки, а политики были одеты по последней парижской моде.

В стеклянной витрине магазина отражались снующие по улице мужчины, женщины и тележки с товарами. Мое собственное отражение, в свою очередь, разбилось на несколько фрагментов, разделенное оконными панелями. «Ни одна женщина в мире не рискнула бы назвать меня красавцем, но, с другой стороны, – подумал я, – в моей внешности нет ничего отталкивающего и неприятного». Я был высок – пять панелей, по крайней мере, если судить по меркам изготовителя эстампов, широкоплеч, не слишком дороден, но и не особенно худощав. Лицо мое и глаза ничем не выдавали болезнь, таящуюся у меня в крови, и теперь, когда я мог позволить себе нанимать хорошего портного, никто не догадался бы о моем увечье, пока не заприметил моей хромоты во время ходьбы. Впрочем, и тогда вряд ли кто-либо мог заподозрить, что моя тросточка свидетельствует не о наличии мелкой травмы, полученной на охоте и скрываемой брюками хорошего покроя, а о полном отсутствии у меня ступни. Равно как и о том, что плоть ниже колена у меня вся покрыта шрамами там, где когда-то находилась здоровая нога. Именно отвращение к подобному увечью заставило миссис Гриншоу отвернуться от меня и толкнуло ее в объятия престарелого торговца бумагой, который уже похоронил одну супругу. «Никто ни о чем не догадается, – думал я, разглядывая стеклянную панель, в которой отражалась моя нога. – Ни одна женщина, во всяком случае». Но подобные мысли не могли меня утешить, поскольку я понимал, что рано или поздно желание либо чувство долга непременно подведет такую женщину к тому, что она осознает неполноценность – и ущербность – своего покровителя и заступника.

Отражение домов позади меня сменилось видом подъехавшего экипажа, из которого на мостовую в шорохе нижних юбок шагнула леди, немедленно поднявшаяся по ступенькам в магазин. Сообразив, что торчу перед витриной уже достаточно долгое время, я последовал за ней.

Продавец разложил на прилавке три карты и приложил все усилия, дабы заинтересовать меня гравюрой нового монумента пруссакам, установленного в местечке Пляснуа, но я не обратил на нее особого внимания. Владелец лавки сам обслуживал женщину, и ее голос, негромкий и приятный, звучал столь отчетливо, несмотря на грохот и лязг прессов, что во мне зародилась несомненная уверенность в том, что я уже слышал его раньше.

Я стал вспоминать своих прежних друзей по Брюсселю, но она явно не могла быть чьей-либо супругой или дочерью, хотя и обладала каштановыми волосами и карими глазами, столь характерными для уроженки Брабанта. Да и говорила она чересчур правильно для знатной дамы, что позволяло заподозрить ее в несколько ином, не столь благородном происхождении. Сделав вид, будто изучаю карту, которую продавец положил на прилавке далеко от меня, – я заметил, что она была отпечатана в Париже, чем и объяснялись многочисленные ошибки в масштабе, размерах, диспозиции и передвижениях армии союзников, – я принялся исподтишка разглядывать свою невольную спутницу.

Она была хорошо и неброско одета и рассматривала театральную афишку с изображением женщины с поднятыми вверх, как у марионетки, руками, означающими универсальный жест удивления и узнавания. Как явствовало из подписи внизу, на афишке была запечатлена мадемуазель Метисе в роли Гермионы в постановке Une conte d’hiver, par William Shakespeare.[15] Так вот где я видел ее раньше! У меня вырвался невольный вздох, и женщина, подняв голову, взглянула на меня.

– Вам нравится рисунок, месье?

– Прошу прощения, мадемуазель. Я видел ваше выступление прошлым вечером.

– А теперь я сошла со сцены в обычную жизнь. Вам понравилась пьеса?

– Очень, мадемуазель.

– По-моему, вы англичанин. Что вы думаете по поводу нашей попытки поставить здесь Шекспира?

– Она была очень удачной.

– Благодарю вас.

Женщина взяла с прилавка еще один оттиск с тем же рисунком. Вот только линии гравировки на нем были заполнены блестками, кусочками кружев и галунов, осколками изумрудов и рубинов, золотыми и серебряными паутинками и перламутром, так что в пыльных столбах света, падавшего из окон, фигурка сверкала и переливалась подобно панцирю некоего экзотического создания. Мадемуазель Метисе разжала пальчики в перчатках, и оттиск спланировал обратно на прилавок. Владелец магазина с поклоном собрал эстампы.

– У меня нет сомнений, мадемуазель, что они будут продаваться очень хорошо.

Она наклонила голову в знак согласия, и я отметил, как шелковые завязки шляпки скользнули по ее щеке.

– Чем больше блесток, тем лучше, я полагаю.

– Таковы вкусы публики, мадемуазель. Но для знатоков… – Он сделал знак рукой, и продавец поспешил в заднюю комнату.

Мадемуазель Метисе с улыбкой повернулась ко мне:

– Боюсь, месье, что вы сочтете это проявлением обычного женского тщеславия.

– Вовсе нет, – ответил я, хотя при виде столь привлекательной женщины, отстраненно рассматривающей собственное изображение, мне вдруг захотелось узнать, какие мысли посещают в этот момент ее хорошенькую головку.

– Поскольку такие эстампы будут сделаны в любом случае, независимо от моего желания, лучше уж как-то повлиять на процесс их изготовления. Кроме того, мы не можем позволить себе, чтобы публика забыла о нас.

Я уже открыл рот, чтобы сказать «Никто не сможет забыть вас, мадемуазель», но тут вернулся продавец, бережно держа в руках большой оттиск-эстамп, который владелец магазина взял у него и с поклоном положил перед женщиной на прилавок.

На нем была выгравирована мадемуазель Метисе в образе Андромахи, и линии на рисунке столь нежно, бережно и тщательно выписывали роскошный классический наряд, который соскальзывал у нее с плеча, что казалось, будто вот-вот раздастся легкое шуршание атласа и шелков, падающих на землю. Она во все глаза смотрела на призрачного Гектора, и линии ее чувственного рта изгибались в возвышенной и благородной скорби.

– В прошлом году мадемуазель Метисе позировала для месье Терверена, о чем он давно мечтал, – поймав мой взгляд, сообщил владелец, – и он оказал нам честь, разместив у нас заказ на изготовление оттисков и эстампов. Мы использовали бумагу двух видов, одна из которых дешевле, поскольку следует помнить, что изысканный вкус не всегда идет рука об руку с благосостоянием. Но можете быть уверены, что бумага эта все равно хорошего качества. Ведь подобная работа из разряда тех, которые знатоки предпочитают хранить долгие годы, тогда как обычные сувениры отправляются на свалку довольно быстро.

– Может быть, – обронила мадемуазель Метисе. – Я должна идти. У меня в десять часов репетиция. – Когда я открыл и придержал для нее дверь магазина, она на мгновение приостановилась, взглянула на меня и сказала: – Сегодня вечером мы даем Le manage de Figaro.[16] Вам известна эта постановка?

– Я знаком с ней, мадемуазель.

– Если появится желание посмотреть ее, я смогу это устроить. Просто обратитесь в билетную кассу.

– Это очень любезно с вашей стороны. Я с радостью воспользуюсь вашим предложением.

В приоткрытую дверь ворвался шаловливый весенний ветер, и в витрине рядом с нами карикатуры на разжиревших церковников и двуликих министров затрепетали вперемежку с патриотическими песнями, изображениями величественных кораблей, идущих под всеми парусами, и символами любви и скорби. Она сбежала по ступенькам, я последовал за ней.

– Вам следует зайти к нам после спектакля, – бросила она через плечо, – и рассказать, что вы о нем думаете. Я распоряжусь, чтобы вас пропустили за кулисы. – Внезапно она резко повернулась и протянула мне руку. – Какое имя, месье, я должна назвать в билетной кассе?

Ее миниатюрная рука, обтянутая перчаткой, показалась мне невесомой, теплой и твердой. Я отвесил низкий поклон.

– Майор Стивен Фэрхерст, к вашим услугам, мадемуазель Метисе.

– Катрийн Метисе… Майор? Думаю, мы можем сказать commandant[17] Фэрхерст.

Произнесенное по-французски, собственное звание прозвучало для меня непривычно, поскольку я привык слышать его лишь в качестве обозначения воинского звания опасного, но поверженного противника. У нас более не было достойного недруга, и отныне нашими врагами, как заявило правительство, должны считаться мастеровые, ремесленники и голодные дети. Мадемуазель в ответ на мое молчание рассмеялась теплым, ласковым смехом. Я встрепенулся и проводил ее к экипажу. Когда я закрывал дверцу, она сказала:

A bientot, Monsieur le commandant![18]


Знакомство с мадемуазель Метисе быстро переросло в дружбу. Свободного времени у меня было хоть отбавляй, а она относилась к тем женщинам, которые, поставив перед собой какую-либо цель – будь то роль, которую следовало выучить, или построение дружеских отношений, – решительно принимались задело. Я смотрел, как она играла Гермиону, Сюзанну, Андромаху; она приглашала меня составить ей компанию на дружеских ужинах с друзьями, и я наблюдал за ней в роли себя самой. Она принимала знаки внимания со стороны мужчин и женщин с таким изяществом, словно под взглядом художника-портретиста, и даже возвращала их в ответ. Но тем не менее я был удивлен, когда однажды вечером, провожая ее домой после ужина в обществе актеров и театральных критиков, получил приглашение подняться в ее апартаменты на рю де л’Экуйе. Сонный консьерж впустил нас. Ему так явно хотелось вернуться в объятия Морфея, что у меня не возникло опасений относительно того, что он может сделать какие-либо нежелательные выводы.

– Моя кузина уже наверняка спит, – сказала мадемуазель Метисе, поднимаясь первой и показывая дорогу. – Она настоящий жаворонок, поэтому спать ложится рано. Бедная кузина Элоиза! Она поступила очень разумно, согласившись приехать сюда и остаться жить со мной, когда я перебралась в Брюссель. И я намерена сделать все от меня зависящее, чтобы она не передумала.

Я постучал в дверь квартиры, и служанка средних лет почти мгновенно распахнула ее.

Bonsoir,[19] Мейке. Мы с майором Фэрхерстом сами о себе позаботимся.

Служанка взяла ее накидку, мою шляпу и тросточку, окинула взглядом приставной столик с фруктами, сыром и вином и поспешно удалилась. Мадемуазель Метисе присела на краешек софы, стоявшей у камина.

– Прошу вас, угощайтесь, майор. Я вынул пробку из графина.

– Могу я предложить вам вина, мадемуазель?

– Пожалуйста, зовите меня Катрийн. Да, налейте немного, если вам не трудно. Я надеюсь, вы составите мне компанию.

Это оказался превосходный кларет, который прекрасно смотрелся в хрустальном бокале.

– Простите за нескромный вопрос. Почему вас не назвали «Катрин», на французский манер?

– Моя мать была фламандкой, и меня назвали в ее честь, так что можете считать меня полукровкой. Так это, кажется, называется.

Я подал ей бокал, и она жестом предложила мне присесть рядом. Она поднесла вино к губам и отпила маленький глоточек, а я не мог оторвать взгляд от кружевной манжеты у нее на запястье и выше, от кружев и розового атласа, едва прикрывавших ложбинку груди. Она опустила бокал. Я быстро отвел глаза и сделал добрый глоток кларета, чтобы скрыть свое смущение.

Когда я вновь осмелился поднять голову, она взглянула мне в глаза.

– Я привыкла к тому, что мужчины смотрят на меня, Стивен. Если нам суждено быть вместе, вы не должны стесняться своих желаний. И желаний других тоже.

– А нам суждено быть вместе?

– Это зависит только от вас.

Я мечтал об этом с той минуты, когда впервые увидел ее, когда с ее губ сорвался невинный вопрос: «Она вам нравится, месье?» Но я и надеяться не мог, что мои мечты когда-либо сбудутся.

– Я не думал…

– В данную минуту думать вовсе необязательно, – перебила Катрийн, поднимая ко мне лицо, и свет канделябра позолотил ее щеку, рассыпавшись по приоткрытым губам и белым зубкам. – Вероятно, вы слишком много думаете о своей ране – о том, что лишились ноги.

– Откуда вы знаете…

– Разумеется, я догадалась обо всем. Ведь меня учили смотреть, как люди двигаются, чтобы решить, как играть их на сцене. Точно так же, как вас учили, как их убивать.

– Только солдат противника.

Это было правдой, но внезапно перед моим мысленным взором возникла женщина, которая умерла у моих ног в Питерлоо, хотя убил ее отнюдь не я.

Катрийн улыбнулась и провела пальчиком по моим нахмуренным бровям.

– Да. Но все это, дорогой Стивен, отныне осталось в прошлом.

Вот так и получилось, что мы нашли друг друга, сгорая от предвкушения, восторга и желания. Когда я вошел в нее, она выгнулась подо мной в экстазе, и я не мог более сдерживаться. Она оказалась очень умной и тактичной, и я сумел забыть о своем увечье. И только когда по потолку протянулись первые робкие лучи восходящего солнца, только тогда мы заснули в объятиях друг друга.


…Вы спрашиваете, как я провожу дни, и должен сказать, что провожу их с большой приятностью. Последние новости и фасоны одежды всегда можно узнать и увидеть в лавках и кофейнях, а то, что город относительно невелик, не может не идти на пользу моему увечью, ведь мне не приходится много ходить. Я навестил старых друзей и обзавелся новыми, кое-кто из них имеет непосредственное отношение к «Театр дю Саблон». И если мне приходит в голову такая блажь, я могу начать вечер с того, что неспешно потягиваю чай в элегантном салоне под взглядами дюжины Mesdames une telle, или, как говорим мы с вами, мадам такой-то и такой-то, а завершаю его в кофейне, стены которой увешаны картинами, подаренными в счет оплаты угощения, на которых изображены царь Леонтий, Андромаха и граф Альмавива.

Надеюсь, вы не будете шокированы ни тем обществом, в котором я иногда оказываюсь, ни моей откровенностью, с которой я признаюсь в этом в письме к женщине. Я знаю, что либеральный склад ума позволит вам согласиться с тем, что истинное величие духа, равно как и интеллигентность и сострадание, пусть даже на первый взгляд они не подпадают под определение «благопристойность», с одинаковым успехом можно найти как в компании художников и актеров, так и в любом другом месте.

Мне бы очень хотелось узнать подробнее о бойне у Питерлоо, если только вы сможете выкроить время среди хлопот, связанных с бракосочетанием вашей сестры, поскольку известия о ней в бельгийских газетах крайне скудны. Мне больно думать о том, что власти горят желанием покарать тех, кто имел неосторожность бросать камни в членов магистрата. В таком случае они просто обязаны покарать и тех, кто бросил необученные, недисциплинированные конные войска против женщин и детей. Здесь, в Брюсселе, я на каждом шагу замечаю следы испанской, а впоследствии и революционной, тирании и считаю, что термин «Питерлоо» был выбран исключительно удачно. Я живу всего в нескольких милях от поля у Ватерлоо, где только ценой обильно пролитой крови удалось остановить продвижение последнего по счету тирана. И у меня в душе разгорается гнев, когда я читаю о том, что в Англии корыстолюбивые торговцы хлопком и невежественные баронеты заплатили золотом за клинки, которые скосили невооруженных англичан. У меня возникает очень неприятное ощущение, что и важные государственные деятели, не стесняясь, продают свою честь, поскольку даже постороннему наблюдателю видно, что парламент не собирается принимать законы, регулирующие порядок проведения подобных собраний, намереваясь лишь ограничить естественное право человека на участие в собраниях и митингах.

Кампании, в которых я имел честь участвовать, в равной мере несли с собой скорбь и счастье. Но с того злосчастного дня на площади Святого Петра эти мои воспоминания померкли, поскольку образы прошлого, которые я всегда ношу в сердце, отступают под натиском горечи, испытанной мною в тот роковой день, превращаясь в некое подобие жестокой карикатуры.

Я надеюсь, что приготовления к бракосочетанию сестры не мешают вашей работе. Мне известно, что окружающие склонны думать, будто незамужняя леди, которая живет в комфорте и уюте в доме своих родителей, располагает неограниченным временем, дабы посвятить его только и исключительно удовлетворению нужд и прихотей других людей. Совершенно очевидно, что ваша поездка к мистеру Веджвуду, в ходе которой вы сможете оценить его работу, должна оказаться интересной, и я с нетерпением жду известий о ней после вашего возвращения.

Прошу передать мои самые искренние и сердечные поздравления вашей сестре по случаю ее бракосочетания, а также пожелания счастья в дальнейшем в качестве миссис Барклай.

В начале сего письма я намеревался принести свои извинения за задержку с ответом, но меня отвлек ваш вопрос о том, как я провожу свои дни. Прошу вас верить, что в мои намерения не входило проявить неуважение к вам и создать впечатление, будто я не хочу отвечать на ваши письма. В первую очередь я посчитал себя обязанным дождаться от вас подтверждения того, что вы хотите продолжать нашу переписку (и теперь, после того как получил от вас необходимые заверения, могу признаться, что мне бы очень ее не хватало, прими вы решение прервать ее). Во-вторых, вследствие некоторых домашних неурядиц в течение последних дней у меня совершенно не было свободного времени, чтобы со всем вниманием ответить на ваше письмо. В поисках тишины и уединения, которые, к величайшему сожалению, не могла мне обеспечить гостиница «Лярк-ан-съель», расположенная у самых городских ворот Порт-де-Намюр, я переехал на рю де л’Экуйе и свой новый адрес указываю в конце этого письма.

Умоляю простить меня за то, что я начал уже третью страницу своего письма, но пока так и не выполнил вашу просьбу относительно осады Бадахоса. Вы найдете план города и нашу диспозицию вокруг него на обороте этого листа. Собственно говоря, мы смогли отпраздновать лишь сугубо стратегический факт взятия Бадахоса штурмом. Все три бреши, пробить которые артиллерия сподобилась только после нескольких недель обстрела, оказались фактически бесполезными. Первая была затоплена в ходе наводнения, намеренно устроенного французскими инженерами, вторую они заминировали и разбросали по ней доски, усеянные гвоздями, а в третьей попросту создали лес из шпаг и палашей, которые рассекли бы на кусочки любого, кто рискнул приблизиться к ней…

… Тот факт, что испанцы изначально сдали город французам без намека на сопротивление, а те защищали его до последнего солдата еще долго после того, как взятие стало неминуемым, мы сочли нарушением неписаного кодекса ведения войны, и наши солдаты искали отмщения. Войдя в город, они принялись убивать и грабить, и наши офицеры, число которых катастрофически уменьшилось после штурма, не смогли остановить их. Убийства, пытки, грабежи и изнасилования по своим масштабам превосходили все, что мне доводилось видеть на поле боя. В это время мы из последних сил пытались увести женщин в безопасное место, а также отправить солдат, которые были еще в состоянии распознать своих офицеров, обратно в лагерь.

Лорд Веллингтон терпел эти непотребства в течение трех дней, после чего направил в город португальскую дивизию с офицерами-англичанами, которые нескольких солдат повесили, а остальных вытеснили за пределы города. У них отобрали награбленное, выпороли батогами и привели к трезвости и повиновению.


В жару людям снятся сны. Иногда кошмары. Я проснулась мокрая как мышь, пот лил с меня ручьями. И только когда я открыла глаза, то заметила бледно-серый рассвет, сочащийся в окна, а огня в камине и криков мальчишек, напоминающих волчий вой и улюлюканье, больше не было. Пробуждение отсекло от меня эти видения, закрыв перед ними дверь.

За окном надрывались птицы. Они чирикали, свиристели, пищали и вскрикивали на разные голоса, создавая невероятную и невыносимую живую какофонию звуков. Они, конечно, пели и в городе, но когда я там слышала их хор, то это означало лишь, что я опять не выспалась и опоздала в школу.

Мне было лень принимать ванну, но душа я не нашла, поэтому пришлось скорчиться в холодной громадине и плескать на себя водой из-под крана. Из открытого окна тянуло сквозняком, и я продрогла до костей, пока дошла до спальни. Из радиоприемника доносилось негромкое бормотание, но я не вслушивалась в слова диктора: у меня было такое ощущение, будто он не здесь, а где-то далеко-далеко, и то, о чем он говорил, не имело ко мне никакого отношения.

Одевшись, я подошла к зеркалу. Стоит ли накладывать макияж, если он все равно потечет в такую жару? Глядя на свое чисто вымытое лицо, впервые за много лет я решила, что не стоит, поскольку мне не для кого было прихорашиваться. Интересно, что видели во мне люди, другие люди? Меня нельзя было назвать красивой или стройной, но при всем том я не была и дурнушкой. Во всяком случае, парни так не считали. А того, что у меня внутри, сразу и не разглядишь.

Я спустилась вниз. Там никого не было. На разделочном столике стояла металлическая хлебница, и в ней я обнаружила ломтики нарезанного хлеба, но мне было лень намазывать его чем-нибудь. Итак, я стояла у окна, жевала хлеб и наблюдала за невероятно жирным голубем, балансировавшим на сухой ветке. В кухню вошел Сесил, я услышала шлепанье его ног. Он по-прежнему был голым, если не считать порванных трусов фирмы «Уай-франт», и никто не удосужился смыть с него вчерашнюю грязь.

– Привет, Сесил, – сказала я.

– Привет.

Он подошел к хлебнице и встал на цыпочки, пытаясь достать ломоть, отчего десять грязных пальцев у него на ногах растопырились на полу.

– Хочешь, я дам тебе кусочек хлеба? – предложила я.

Он кивнул. Я подняла крышку, вынула пару ломтиков из пластикового пакета и протянула ему. Он сунул один в рот, не сводя с меня глаз, как если бы я была животным, которое пока ведет себя тихо и спокойно, но которого следует на всякий случай опасаться.

– Занятия в школе уже закончились? – наконец не выдержала я. – Ты ведь ходишь в школу?

Он покачал головой.

– А сколько тебе лет? Когда у тебя день рождения?

Он пожал плечами, потом снова тряхнул головой. На остреньком личике маленького марсианина выделялись раздувшиеся щеки, он еще не прожевал хлеб. Мне стало интересно: неужели он всегда такой неухоженный? Но я знала, что социальные работники, как правило, не занимаются такими, как он и Рей. Даже если и должны это делать.

Я спросила:

– А где Рей?

Или Сесил зовет его по-другому?

– Не знаю. Спит, наверное.

Внезапно в заднюю дверь кто-то постучал, и я подпрыгнула на месте от неожиданности. Сесил исчез как по мановению волшебной палочки. Спустя мгновение я увидела его, спрятавшегося за одним из больших холодильников. Снова раздался стук. Это оказался почтальон.

– Доброе утро, – поздоровался он. – Какая жара, вы не находите? Заказное письмо для мистера Хольмана.

Я сообразила, что это не могла быть обещанная открытка от матери, прошло слишком мало времени. Я расписалась в журнале, который протягивал мне почтальон. В общем-то, я не слишком расстраивалась, если честно. Совсем неплохо было отдохнуть в тишине и покое. К тому же среди почтовых конвертов и извещений я обнаружила письмо от Холли.

Когда я вернулась в кухню, Сесил все еще сидел в своем укрытии.

– Смотри, я тоже получила письмо, – сказала я.

Заказное письмо было толстым, адрес напечатан на машинке или принтере, а остальные письма походили на счета. Я положила их на стол.

– Взгляни, моя подруга Холли обклеила конверт вырезками из журналов.

Сесил медленно подошел ко мне и уставился на конверт.

– Зачем?

– Чтобы он выглядел красиво. Видишь, вот цветы, – сказала я, показывая на куст коки, – а это Эйфелева башня. Она находится в Париже.

– Однажды я тоже видел башню. К ней прибили людей, как жуков. Они все были мертвыми.

– Какой ужас! – воскликнула я. – Но теперь больше так не делают.

– Но раньше ведь делали.

– Только в истории.

– Что такое история?

Мне пришлось надолго задуматься. В конце концов я сказала:

– То, что было давным-давно. И далеко, в другом месте. – В памяти у меня внезапно всплыли тени прошлой ночи. – Хотя, наверное, здесь тоже была своя история… Видишь, а вот плюшевый мишка, и у него на животе нарисовано сердце.

– Я люблю мишек. – Он подтянул конверт к себе и посмотрел на адрес. – А почему почерк с такими завитушками?

– Потому что моя подруга Холли считает, что так красиво, особенно с картинками.

– А ты тоже думаешь, что так красиво?

– Да. Ведь Холли украсила конверт специально для меня.

– Она твой друг?

– Да, – в который уже раз ответила я. Мне стало грустно, в горле застрял комок.

– У меня тоже есть друг. Иногда мы с ним видимся.

– Правда? Вот здорово! Сесил, послушай, внизу есть туалет?

– Да.

– Можешь показать, где? Мне надо туда.

– Он рядом с моей комнатой.

– А где твоя комната?

– Пойдем, я покажу тебе.

Он вышел в коридор, который вел к задней двери, а потом повернул налево, в неприметную дверь, о которой я раньше думала, что это дверца шкафа или чего-то в этом роде. За ней тянулся еще один коридор, темный и мрачный, с голым бетонным полом и стенами. В нем не было окон, но почему-то он казался хрупким и ненадежным, готовым обрушиться в любое мгновение. В конце его виднелись три двери в ряд. За одной из них оказалась ванная комната, вонючая, какими всегда бывают туалеты для мальчиков в школе.

– Спасибо, – пробормотала я, стараясь не дышать. Когда я вышла из туалета, он стоял в дверях соседней комнаты.

– Это твоя спальня? – поинтересовалась я.

– Нет, – ответил он. – Это спальня Сюзанны.

– А кто такая Сюзанна?

– Она стирает.

– Ты имеешь в виду, она стирает здесь белье?

– Да. И еще моет полы. А иногда играет со мной. Когда мне снятся страшные сны, я залезаю к ней в кровать.

– А где она сейчас?

– Она уехала домой вместе с остальными. Так сказал дядя Рей.

– Ты по ней скучаешь?

– Да. Я нарисовал для нее картину. Заходи, я покажу тебе ее. Сесил переступил порог последней комнаты, и я последовала за ним. Воздух в ней был душным и спертым. В комнате имелось темное, закрытое окно с наполовину задернутыми занавесками. На полу валялась грязная одежда, а на кровати лежали серые простыни. Я ожидала увидеть прикрепленные к стенам листы бумаги – и действительно увидела несколько, – но, оказывается, ему разрешали рисовать прямо на стенах.

Должно быть, он вставал на цыпочки, чтобы достать как можно выше, и нарисовал человечка с большим улыбающимся лицом, длинными черными волосами и синими глазами, с растопыренными кляксами вместо пальцев на ногах и руками-спичками. Он показал на фигурку рукой, а потом подбежал к стене и прижался к зеленому платью, и на какое-то мгновение мне показалось, будто фигура вот-вот сойдет со стены и обнимет его.

На другой стене он, по всей видимости, работал большой малярной кистью, поскольку на ней там и сям виднелись красные влажные пятна. Было заметно, что он попросту тыкал кистью в стену – изо всех сил, как будто хотел проткнуть ее насквозь.

Когда я оглянулась, его уже не было.

Я решила отложить чтение весточки от Холли до того момента, пока не поднимусь к себе наверх. Она писала очень мелким, убористым почерком на почтовой открытке с рисунком радуги на обороте, но открытка была не слишком большой, так что много новостей разместить на ней не удалось. Холли написала, что на лето она нашла себе работу в «Теско» и что ее мамаша очень разозлилась из-за этого, поскольку хотела, чтобы Холли поехала с ней в Марракеш.


«Впрочем, я с большим удовольствием потрачу деньги на Мальорку в сентябре, если все получится. Может, ты тоже сможешь поехать, а? Мама говорит, что мы можем поехать вдвоем, если я заработаю немного денег, и Скай с Куртом тоже едут. Я случайно столкнулась с Эйлин в супермаркете «Ауэр прайс», и она рассказала, что встречается с Дэвидом Картером. Но мать Эйлин возражает, потому что отец Дэвида – цветной, и она не позволяет им встречаться у Эйлин дома, она такая старомодная. Моя мать сказала, что они могут приходить к нам, и вот, когда я прихожу с работы, мне больше всего на свете хочется содрать с себя униформу и принять душ, а они там, в моей спальне, на кровати, то есть на всей кровати…»


Я закончила читать открытку и спрятала ее. Близился к концу ленивый птичий концерт, в раскрытое окно вливался запах травы и солнца, но в это мгновение я бы отдала что угодно, только бы оказаться в грязном и смрадном Лондоне вместе с Холли. И пусть у меня будут болеть ноги, пусть мои руки будут пахнуть медяками и мелочью, пусть мне придется с трудом расстегивать пуговицы на униформе, выданной в «Теско», пусть на моей кровати валяются Эйлин и Дэвид… Вот только сейчас было раннее утро, и все там было не так. Открытка не могла рассказать мне, что делает Холли. Но все равно я бы многое отдала, чтобы оказаться в городе. Если бы у меня было что отдавать…

Я услышала рев моторов и выглянула в открытое окно спальни. Из-за угла показались два белых фургона, которые, подпрыгивая и переваливаясь на ухабах, покатили к старой передней двери. Они остановились прямо под моим окном, и сверху мне были хорошо видны старые, пожелтевшие, исцарапанные пластиковые крыши. Как-то раз я оказалась на заднем сиденье подобного фургона с одним мальчиком. Фургон принадлежал его отцу, в нем было холодно, пахло бензином и вещами чужих людей, и крыша пропускала свет, подобно глазам старухи.

Шаги на лестнице, стук в дверь, резкий запах пота.

– Анна, – сказал Рей. – Извини, что приходится тебя побеспокоить. Эти люди сейчас заберут лишнюю мебель.

Мне пришло в голову, что, может быть, следует предложить им свою помощь. В конце концов, я ведь прекрасно разбиралась в переездах. Мне пришлось переезжать не один раз. Каждый раз, когда на сцене появлялся новый ухажер матери, и каждый раз, когда он сваливал. Каждый раз, когда квартплата оказывалась слишком высокой или сама квартира становилась слишком мрачной. Каждый раз, когда мать находила новую работу, и каждый раз, когда она ее теряла. Я знала, как пристроить горшки с цветами в задней части фургона, а самой втиснуться на переднее сиденье рядом с ней и ее очередной пассией, кем бы он ни был. Иногда вслед нам на прощание махала рукой соседка, пару раз – мои школьные подружки. Чаще всего нас не провожал никто: в тех местах, где мы жили, всем на все было наплевать. Я подумала, а придут ли в следующий раз Холли и Таня провожать меня, если он будет, этот раз.

Но этот переезд оказался совсем не таким, как те, к которым я привыкла. Белль восседала в конторе и командовала грузчиками, требуя, чтобы они аккуратнее выносили шкафы с картотекой, которые ей даже не принадлежали, а Рей только улыбался и обливался потом. Каждый раз, когда она повышала голос, он бежал к ней, чтобы узнать, что нужно. Хотя на самом деле как раз ему лучше других было известно, что и как следовало делать, несмотря на огромное количество мебели.

– Я могу помочь?

Он прекратил засовывать мусор из корзины в мусорный пакет, выпрямился и взглянул на меня.

– Нет. Думаю, мы управимся сами. Спасибо, что предложила свою помощь. – Он огляделся по сторонам. – Нет, в самом деле, остались только большие вещи. Не беспокойся. Когда все уберут, здесь станет намного свободнее. А пока на твоем месте я бы пошел и прогулялся. А перевозку оставь мне. – Один из мужчин подхватил пустую мусорную корзину и вышел с ней. Я расслышала металлический лязг, когда он сунул ее к остальным. – Пока грузчики еще здесь, ты ничего не хочешь поставить в свою комнату? Я скажу им, и они занесут мебель, которая тебе нужна.

– Стол мне бы не помешал. И, может быть, еще стул.

– Ну конечно, – дружелюбно отозвался он, но в голосе его прозвучало удивление, как если бы он решительно не представлял себе, на что вообще похожа моя комната и зачем мне понадобились стол и стул.

Мне стало интересно, что он думает по поводу того, что я буду здесь делать. Очевидно, он полагал, что в школе останутся какие-нибудь люди – учителя и так далее. Наверное, все случилось слишком уж неожиданно. Я имею в виду то, что школа закрылась, и все такое. «Банк перекрыл краник», – вспомнила я слова маминого приятеля с «ягуаром», когда он как-то вечером явился в гости уже без него. Рей постоянно начинал говорить о чем-нибудь, а потом умолкал на полуслове. Может быть, он ошарашен, растерян и до сих пор не пришел в себя, как случилось и с мамочкиным приятелем. А тут еще приезд Белль – вынужденный, как я поняла. «Видишь ли, ей пришлось нелегко в жизни. Она пережила эвакуацию. Война. И то… как с ними обращались. Иногда… Но она очень рада, ты можешь мне поверить», – сказал Рей.

Грузчики вынесли из спальни все гардеробы и кровати, за исключением моих, а я получила стол и стул. Они опустошили дом, вытаскивая штабели стульев, столы, шкафчики для одежды, школьные доски, буфеты, гимнастические снаряды и тренажеры, большие кухонные машины и два холодильника, и свалили все это на лужайку перед входом. Так что когда я вышла на улицу и оглянулась, мне показалось, что дом наконец-то отрыгнул все это школьное барахло.

Жара стояла просто неимоверная. Плотная серая туча нависла над землей и над нами подобно огромному стеганому зимнему одеялу. Не успела я дойти до калитки, как у меня уже разболелась голова, а из глаз потекли слезы.

Я мечтала оказаться подальше от Холла, но и идти к Эве не собиралась. Я не хотела, чтобы они подумали, будто я специально болтаюсь поблизости, чтобы напроситься к ним в гости. Но тут она сама показалась на тропинке между деревьями, направляясь в мою сторону.

– Анна! Доброе утро! А я как раз ищу тебя. Мы с Тео едем в город, и я подумала, что, может быть, ты захочешь поехать с нами?

Хочу ли я? Еще бы. Я бы пошла с ними пешком, если бы они меня пригласили.

У них был старый большой автомобиль «вольво», который выглядел так, словно его сварили из листов железа сразу после окончания нормирования военного времени и с тех пор не мыли. Внутри пахло выхлопными газами и высохшей кожей. На сиденье рядом со мной лежала приготовленная к отправке посылка, на ней был написан адрес какой-то компании в Германии, а в багажном отделении, насколько я смогла разглядеть, были сложены картонные коробки с подрамниками. Под ногами у меня валялись смотанные в клубок электрические провода большого сечения, треножник и старые иностранные газеты.

– Мы организуем выставку, – сказала Эва через плечо. За ревом мотора ее почти не было слышно.

Тео гнал машину очень быстро, одной рукой держа руль, а другую, в которой была зажата сигарета, выставив в окно. Впрочем, дорога была пуста, и поездка доставляла мне удовольствие.

– Мы будем заняты все утро, и у тебя будет масса времени, чтобы пройтись по магазинам.

В задней части автомобиля царил полумрак. Сиденье оказалось мягким и продавленным от старости, и всякий раз, когда машина подпрыгивала на неровностях дороги, я проваливалась в него, раскачиваясь, как на качелях. Ощущение было приятным и убаюкивающим. А потом мы выскочили на длинную узкую улицу, по обеим сторонам которой выстроились неряшливые запущенные дома, и пересекли мост. Под ним вместо реки на многие мили протянулась полоса растрескавшейся грязи, посередине которой струился жалкий ручеек, в котором трепыхались ленивые раскормленные утки. Тео надавил на тормоза, и машина замерла перед большим домом цвета шоколадного мороженого, стоявшим на узеньком тротуаре. Передняя дверь открылась, оттуда вышел невероятно высокий худой мужчина и помахал нам рукой. Мы стали выбираться из машины, а он подпер дверь, чтобы она не закрылась, зеленым стеклянным шаром, большим, как футбольный мяч. Где-то внутри дома зазвонил телефон, он снова махнул рукой и через другую дверь вошел в запущенную контору, чтобы ответить на звонок.

Я помогла Эве и Тео вытащить картины из машины и занести их внутрь. Мы как будто кормили ими дом. Собственно, это был не совсем дом, скорее музей. Он был очень старым, и все в нем как-то странно перекосилось и накренилось, включая пол, да и окна почему-то были не прямоугольными. Можно подумать, мы попали в ресторан «Отбивные по старинке»,[20] где стены оклеены рисованными обоями, на потолке видны почерневшие от времени балки и медные лампы. Но это был отнюдь не ресторан «под старину», хотя пара предметов старинной мебели все-таки имелась в наличии, очень чистых, мягких на вид и пахнувших медом и лавандой. Впрочем, осовременить его тоже никто не удосужился, здесь не было виниловых полов, супермодного покрытия на панельных дверях и вычурных поручней перил. Пол был сделан из простых деревянных досок, но начищен до мягкого золотистого блеска – отнюдь не серый и пыльный, каким он бывает, когда вы скатываете ковер, который пролежал на полу слишком долго. Стены были чисто выбелены, безо всяких излишеств, если не считать таковыми лампы подсветки, использованные вместо краски или обоев, так что мебель мягко сияла в их отраженном свете, а несколько старых картин, висевших на стенах, выглядели живыми, яркими и сочными. Они как будто приветствовали вас.

А вот фотографии, сделанные Эвой и Тео, пусть и привлекали внимание с первого взгляда, но вызывали двойственное чувство. Хотя они были черно-белыми, у меня возникло ощущение, что кто-то взял в руки зубило и с его помощью пробил в стенах целый ряд небольших квадратных окошек на улицу.

У каждого из них была наверху своя выставочная комната, они разделялись арочным сводом и вращающимися двойными дверями, створки которых сейчас были распахнуты и прижаты. Сначала вы попадали в комнату Тео. На большинстве его фотографий камера запечатлела множество людей, вещей и событий. У него был снимок, на котором солдаты сидели в баре с вьетнамскими девушками. Подпись под ним гласила: «Сайгон, 1968 год». Мне не составило труда разобраться в выражении лиц мужчин, без слов было понятно, чего им хотелось, а вот лица девушек ничего не выражали, оставаясь непроницаемыми и гладкими, и казалось, что их глаза и улыбки нарисованы на фарфоре. Мне стало интересно: они выглядели так потому, что были сильно накрашены, или же потому, что на самом деле они думали о чем-то совсем другом и не хотели, чтобы это было заметно? Впрочем, и это было мне знакомо. И внезапно я сообразила, что солдаты сидят вроде как по краям фотографии, а девушки находились в самой ее середине, так что выбраться оттуда они не могли, но именно они приковывали к себе внимание зрителя. Вы смотрели только на них, как смотрели и солдаты. В общем-то, прием был не новый, но, думается, если бы у вас на стене висела такая фотография, то вы часто и подолгу смотрели бы на нее.

– Анна, у тебя есть спиртовой уровень? – окликнул меня Тео из соседней комнаты. Я взяла уровень и отнесла ему. Он приложил его к верхнему краю картины, которую намеревался повесить на стену, и принялся выравнивать, пока не установил строго горизонтально, прищуренными глазами вглядываясь в маленький желтый пузырек воздуха в трубке. – Ты не могла бы отметить на стене места, где надо забить гвозди? Пожалуйста, – попросил он. – Карандаш у меня за ухом.

Я взяла карандаш – его волосы, когда я коснулась их кончиками пальцев, походили на теплую тонкую шерсть – и сделала отметку в петле, которая выступала с одной стороны рамки, потом обошла его и сделала вторую отметку. Он опустил картину на пол, взял дрель и вонзил ее в стену на карандашной отметке, и я увидела, как мускулы у него на руках вздулись и расслабились, и еще раз, когда он проделывал вторую дырку. Потом я приподняла картину и подержала ее на весу, пока он аккуратно и быстро прикрепил ее шурупами к стене.

Мы отступили на шаг и принялись рассматривать изображение. Сначала мне показалось, что это фотография какого-то человека, сидящего в машине с опущенным стеклом, запрокинувшего голову и смеющегося. Но выяснилось, что я ошиблась, и тут желудок у меня подступил к горлу. На фотографии действительно была машина, только сожженная, а на сиденье находилось тело, не скелет, а именно тело, обгоревшее, выгнувшееся от жара, черно-серое, покрытое струпьями. От лица остались только сверкающие зубы, потому что человек явно кричал, умирая.

– Анна? – уже второй раз окликнула меня из соседней комнаты Эва.

– Да, иду. Простите.

– Я хотела бы услышать твое мнение. Я подошла к ней.

– Смотри, – сказала Эва, – вот в это место устремляется взгляд, как только ты входишь сюда из комнаты Тео. Но ты еще далеко от стены. Затем большинство людей поворачиваются сначала направо, а потом кругом, рассматривая фотографии на стенах. При этом они оказываются совсем рядом с ними. – Она кивнула в сторону распакованных снимков в рамках, стоящих у дальней стены. – Как по-твоему, какой снимок нужно повесить на это место, чтобы он первым бросался в глаза?

Несколько секунд я не могла понять, что ей от меня нужно, перед глазами у меня все еще стоял сгоревший человек, и я просто растерялась, да и фотографии Эвы показались мне тусклыми, скучными и унылыми, похожими одна на другую. На одном снимке был виден заброшенный и неработающий бензиновый насос со светящейся табличкой наверху, шланг безжизненными кольцами лежал на земле, и кончик его казался безнадежно сухим и потерянным.

– Ну, что скажешь? – поинтересовалась Эва. – Как насчет вот этой – площади Беркли-сквер?

Я, честно говоря, ожидала увидеть соловьев, мужчин в цилиндрах, женщин в бальных платьях, что-нибудь в этом роде, но на фотографии виднелись одни только перила и ограждения. Они отбрасывали четкие тени на серые квадратные камни мостовой, бордюр тротуара загибался, и еще было видно колесо мотоцикла, выезжающего откуда-то из-за угла. Спицы его сверкали, словно длинные брызги света от взрыва сверхновой звезды.

– Она мне нравится, – пробормотала я, отступая назад и сталкиваясь с Тео, который пришел нам на помощь из соседней комнаты. – Но если смотреть на нее издали, она кажется непонятной. Сбивает с толку, если вы понимаете, что я имею в виду.

– Да, она права, Эва, – поддержал меня Тео.

– А тебя никто не спрашивает, Тодос Беснио. Я поморщилась, но они уже смеялись. Оба.

– Да любой слепой дурак скажет тебе то же самое, – заявил Тео. – Эта фотография не годится, сюда ее вешать нельзя.

– Итак, Анна, – поинтересовалась Эва, – что мы туда повесим?

Я снова обвела взглядом выстроившиеся в ряд на полу у стены снимки, и на этот раз кое-что разглядела. Здесь нужна была какая-нибудь крупная и простая фотография, над которой не придется ломать голову, чтобы понять, что на ней изображено.

Вот эта, например. Фотография с куском дерева, который я держала в руках, когда была у них дома. Эве удалось сделать так, что и на снимке оно выглядело теплым и гладким. И когда я взяла рамку в руки, то разглядела и пятнышки чернил, или что это было, отчего дерево выглядело серебристым – галогениды, назвал их Тео, галоиды серебра. Я приложила фотографию к стене.

– Может быть, вот эту?

Эва отступила к тому месту, где стоял Тео, и они вдвоем принялись разглядывать снимок.

– Да, – наконец сказала она, – ты права. Согласен, Тео?

– Да.

Она подошла ко мне и взяла фотографию.

– Тогда помоги нам повесить их, Тео, и теперь моя очередь говорить, где ты ошибешься.

Мы как раз успели повесить последнюю картину, когда на лестнице послышался стук каблуков. Это оказался тот самый худой мужчина.

– Тео, Эва, прошу прощения! Я веду себя крайне негостеприимно! Как у вас дела? Я никак не мог освободиться раньше, мне позвонила председатель совета попечителей, а от нее так просто не отделаешься.

– Криспин, познакомься, – сказал Тео, – это Анна Вэар. Анна – Криспин Корднер. Он здесь главный. Директор.

– И еще телефонист, мойщик бутылок и местный подхалим-миротворец, успокаивающий оскорбленное самолюбие наших авторов, – добавил Криспин, пожимая мне руку. – Как поживаете, мисс Вэар? – Он огляделся по сторонам. – Боже мой, какая красота. А какой контраст!

– Не слишком ли разителен этот самый контраст? – с сомнением пробормотала Эва. – Это наша первая совместная выставка.

– Вовсе нет, – заверил ее Криспин. – Встряхните наше старичье. – Он кивнул в сторону фотографий, сделанных Эвой, потом повернулся к арке, чтобы оценить творчество Тео. Мы последовали его примеру. Я пыталась не смотреть на снимок сгоревшего человека.

– Тео! – воскликнула Эва. – Я думала, ты не будешь выставлять эту фотографию.

– Я решил, что не могу обойтись без нее, – возразил Тео.

– Ты никогда не мог трезво оценить свою работу, – заявила Эва. – Если убрать что-то одно, то оставшееся будет производить более сильное впечатление. И кроме того… это немного чересчур.

Я выглянула в окно. Листья на деревьях посерели и пожухли от жары и пыли, они выглядели высохшими и безжизненными. Но перед глазами у меня по-прежнему стояли черно-серые струпья, бывшие когда-то человеком, в пятнышках и трещинках, как кусок дерева, который я держала в руках.

– Криспин, а ты что скажешь? – поинтересовалась Эва. Он долго всматривался в фотографию. Наконец сказал:

– Не для слабонервных, это уж точно. Могут пойти жалобы. Тео заявил:

– Неужели это тебя остановит?

– Нет, конечно, – согласился Криспин. – Во всяком случае, не сейчас. В данный момент попечители очень довольны нами, после выставки Гертина. Но все-таки…

– Ты ведь не собираешься встать на сторону миссис Праведное Негодование из Ипсвича, а, Криспин? – уколол его Тео.

– Нет, конечно нет. Но… Вспомните, это ведь Тим Пейдж украсил стены своего офиса во Вьетнаме фотографиями, о которых агентство Рейтер выразилось, что они слишком отвратительны, чтобы их публиковать?

– Нет, это был Хорст Фаас, – поправила его Эва, – из Ассошиэйтед Пресс. То же самое говорю и я, Тео. Для всех нас это замечательный, потрясающий, сильный снимок, сделанный с большим мастерством. И отпечатанный почти так же хорошо, как если бы я сама сделала его. – Тео ухмыльнулся. – Но большинство посетителей будут шокированы. Шокированы в самом плохом смысле слова, как после дешевого фильма ужасов. Это кич. Кич для вуайеристов.

– Тогда мы все вуайеристы, – возразил Тео. – Если тебя это так беспокоит, то что тогда ты скажешь о борделе? – Он махнул рукой в сторону своей комнаты, где на стене висел снимок с солдатами и вьетнамскими девушками.

Я сказала:

– Но это совсем другое дело. – Они повернулись и взглянули на меня, но я не собиралась сдаваться. – Глядя на ту фотографию, ощущаешь себя солдатом. Вроде как становишься частью происходящего, переносишься во Вьетнам. А эта… В общем, создается впечатление, что вы хотите сделать самому себе больно. И вам это нравится. Делать себе больно, я имею в виду.

– Браво, Анна! – воскликнула Эва.

– Но она очень красивая, – сказал Криспин. – Может, в этом как раз и заключается ее спасение. И наше тоже.

Они помолчали. А я никак не могла взять в толк, как можно было считать эту отвратительную фотографию красивой, когда даже от одной мысли о ней к горлу у меня подступала тошнота, а по телу пробегала холодная дрожь. И тут Тео повторил каким-то мертвым голосом:

– Мы все вуайеристы. И еще мне нужно выпить. Криспин, присоединишься к нам?

– Хотел бы, но не могу, – с огорчением отозвался Криспин, качая головой, отчего волосы рассыпались и упали ему на лоб. – У меня еще столько дел. Мне очень жаль, но нет.

– Увы. Ну что же, тогда в другой раз, – протянула Эва.

– Идемте выпьем! – сказал Тео. – Криспин, чуть погодя мы вернемся, чтобы убедиться, что здесь больше ничего не нужно менять и перевешивать.

– Ну а вы, Анна – вы разрешите мне называть вас Анной? – вы живете поблизости? – полюбопытствовал Криспин, жестом предлагая мне первой спускаться по лестнице.

– Анна остановилась у Рея Хольмана в Керси-Холл, – вмешалась Эва.

– В самом деле? У нас здесь есть кое-какие остатки архива Фэрхерста.

– Фэрхерста? – переспросила я.

– Это семья, которая когда-то владела Керси. Когда Холл реквизировали в тысяча девятьсот тридцать девятом году, они оставили несколько документов и писем на хранение трастовому фонду, которому теперь принадлежит поместье. По-моему, там жили эвакуированные, так что одному Богу известно, что там творилось. Как бы то ни было, когда поместье разделили на части и продали после войны, нас попросили взять эти документы на хранение. Какая злая ирония – пережить Питерлоо, беспорядки, вызванные «Хлебными законами», смерть близких, две мировые войны, а потом потерпеть крах из-за подоходного налога… – На какое-то мгновение мне показалось, что он говорит о самом себе, а не о семействе, которому когда-то принадлежал огромный дом и которое впоследствии не смогло его содержать. – В архиве, правда, совсем немного документов, но если вас это интересует, я могу как-нибудь показать их.

– Спасибо, – вежливо откликнулась я, пока мы шли к входной двери. В самом деле, это было очень мило с его стороны, и, похоже, он и действительно был готов на эти ненужные хлопоты, тем более что какие-то бумаги меня ничуть не интересовали. Впрочем, он наверняка скоро забудет о них.

– Внизу, возле лестницы, висит портрет одного из владельцев, – заметил Криспин. – Стивена Фэрхерста. Самое начало девятнадцатого века, по-моему. В следующем году мы его уберем, наверное. Пойдем взглянем на него.

Я вернулась, главным образом потому, что, судя по тону, он ожидал этого от меня. Краска была старой и темной, вся в трещинках-паутинках, которые покрывали полотно, словно вуаль. На портрете был изображен мужчина, державший в руках наполовину вскрытый конверт.

От двери меня окликнула Эва:

– Анна? Ты идешь с нами выпить чего-нибудь? Это самое малое, что мы можем для тебя сделать после того, как ты нам помогла.

Так что я виновато улыбнулась портрету и вышла на улицу.

Снаружи стало еще жарче, чем раньше. Духота стояла такая, что казалось, будто бензиновая гарь, как плотное облако, улеглась между домами подобно вонючей грязи в сточном желобе.

Мы поднялись по крутой рыночной площади и вошли в бар. Эва направилась к стойке, а мы с Тео подошли к столику у окна с эркером. Оно было забрано старым зеленоватым стеклом, отчего прохожие выглядели размытыми и дрожащими силуэтами. Мне стало интересно, какими они видят нас.

– Думаю, они видят лишь свое отражение, – раздался голос Тео у меня за спиной. Я услышала треск и шипение спички, когда он закуривал. Он опустился рядом со мной на сиденье у выгнутого окна.

От стойки меня окликнула Эва:

– Анна, что тебе взять?

– Маленькую кружку светлого пива, пожалуйста. Бармен кашлянул.

– А сколько лет юной леди?

Меня никогда не спрашивали об этом раньше. Но я еще никогда не заходила в бар в тенниске, шортах и без макияжа.

Эва и Тео смотрели на меня. Если бы их здесь не было, я бы солгала, не моргнув глазом, но они были рядом.

– Пятнадцать, – ответила я.

– В таком случае я не могу выполнить ваш заказ, мисс, извините, – заявил бармен. – Только безалкогольные напитки.

– Тогда кока-колу, пожалуйста, – попросила я. Я почувствовала, что лицо у меня горит, а футболка прилипла к спине.

Тео понимающе улыбнулся.

– Это ведь нечасто случается, верно? – заметил он.

– Нечасто. Вообще никогда не случалось.

Он по-прежнему не сводил с меня глаз.

– Да, пожалуй. Ты немного напоминаешь мне Эву, какой она была, когда я впервые встретил ее в Сан-Себастьяне. Тот же самый цвет кожи. В тебе, случайно, нет испанской крови?

– Нет, насколько мне известно, – ответила я со смущенным смешком.

Тут Эва принесла напитки – они с Тео взяли по большой кружке светлого пива, а позже велела бармену сделать нам всем бутерброды. Поев, мы вернулись в галерею, и Эва попросила меня отнести посылку на почту – если мне не трудно, ведь я все равно иду по магазинам.

– Конечно, занесу, мне не тяжело, – ответила я. Мне действительно хотелось помочь ей. И еще поблагодарить за то, что они подвезли меня до города. Это было совсем не похоже на то, когда меня отправляла пройтись по магазинам мать, ведь она желала, чтобы ей никто не мешал, когда она уляжется в постель со своим ухажером.

– Ее придется отправить заказной почтой, и еще нужно заполнить таможенную декларацию, – пояснила Эва, протягивая мне деньги. – Это объектив, который надо починить. Скажи на почте, что объявленная стоимость посылки – фунтов пятьдесят, ладно? Почтовое отделение вон там, за церковью.

– Хорошо, – отозвалась я, – сделаю все в лучшем виде. – И только потом изумилась, что она доверяет мне вещь, которая стоит таких больших денег.

Но она лишь молча вручила мне посылку и деньги, я взяла их и зашагала вверх по рыночной площади к почтовому отделению. Городок был не слишком велик, чтобы заблудиться, так что, освободившись, я решила прогуляться. В киоске я купила открытки для Холли и Тани. На отдельной стойке лежали игрушки для малышей, и я вдруг подумала, что неплохо купить что-нибудь Сесилу в подарок, поскольку у него, похоже, вообще не было игрушек или чего-нибудь в этом роде. Я купила ему альбом с рисунками, выполненными невидимой акварельной краской, потому что помнила, что, когда сама была маленькой, он казался мне волшебным. Я завернула альбом в бумагу, чтобы ему пришлось повозиться, прежде чем добраться до альбома. Так всегда делала мать.

Она положила на мой счет сто фунтов в банке строительного кооператива, чтобы мне хватило на первое время, пока она не пришлет мне деньги на дорогу до Испании, но при этом не удосужилась проверить, есть ли здесь отделение, а его, конечно, не было. Мне самой предстояло выяснить, где оно находится. В городке было совсем мало магазинов модной одежды, и я скорее бы умерла, чем отказалась пойти туда, даже по такой жаре. В одном я даже присмотрела себе симпатичный топик, нейлоновый, с индийскими бусами, но, взглянув на себя в зеркало, поняла, что смотрится он на мне плохо, этакой дешевой вещичкой. Это часто бывает с магазинными зеркалами; такое впечатление, будто владельцы и продавцы не хотят, чтобы вы купили у них что-нибудь. Но было слишком жарко, чтобы попытаться подобрать что-нибудь еще, так что я поплелась обратно в галерею.

Эва и Тео стояли на тротуаре и жарко о чем-то спорили, размахивая руками. Криспин торчал в дверях, опершись одной рукой о притолоку. В другой он держал кипу бумаг, наблюдая за ними и время от времени вмешиваясь в перепалку. Они выглядели такими простыми и беспечными – спорящими и смеющимися, а рядом на дороге сонно приткнулась их старая машина. Может быть, все дело в том, что я устала, но я стояла и смотрела на них, и мне казалось, что жара и духота так плотно заполнили разделяющее нас пространство, что мне его никогда не преодолеть.

А потом Эва увидела меня и помахала мне рукой. Я подошла к ним, и вышло так, что идти мне было совсем недалеко.

– Привет, Анна, – сказал Криспин. – Я был в хранилище и нашел те письма, о которых рассказывал вам. Боюсь, что не могу отдать вам оригиналы – им еще предстоит микрофильмирование, – но я сделал для вас фотокопии.

Мелкие черные буковки старомодного почерка бежали по глянцевой белой фотокопировальной бумаге, на которой отпечатались следы сгибов и потертостей Я всмотрелась в текст, но не смогла разобрать ничего, кроме обращения «Моя дорогая мисс…».

– Благодарю вас, – проговорила я.

– Имейте в виду, читать фотокопии зачастую легче, потому что чернила смотрятся ярче, чернее. А получилась изрядная куча документов! Они не дадут вам заскучать, когда Эва и Тео в очередной раз сбегут за границу, – заметил Криспин. – Я просмотрел бумаги. Да, забыл предупредить, все они написаны Стивеном Фэрхерстом. Человеком, портрет которого вы видели.

И тогда я вновь вошла в галерею.

У него были коротко подстриженные каштановые волосы и брови, изгибающиеся в уголках. Одет он был в темный фрак, а на шее повязана одна из тех старомодных штучек, которые мужчины в те времена носили вместо галстука. Он смотрел на меня. На мгновение я задумалась о том, что он видит в моем мире и что я смогла бы разглядеть в его, если бы достаточно пристально всмотрелась в потемневшую от времени краску.


Моя дорогая мисс Дурвард!

Прошу вас не искать в выраженном мной удивлении недостатка воодушевления и даже восторга по поводу планов вашей сестры. Возможность граждан без всякой опасности выезжать за границу – в том числе и в свадебное путешествие – была одной из тех свобод, за которые некогда сражалась наша армия. С нетерпением ожидаю нашей встречи в Брюсселе. Я восхищен тем, что мистер Барклай не имеет против оной каких бы то ни было возражений, а миссис Барклай не видит в ней ничего предосудительного. Надеюсь, что мое знание региона поможет сделать ваше пребывание здесь легким и приятным. Возможность сопровождать вас по местам сражений, которые мы с вами так подробно обсуждали, доставит мне ни с чем не сравнимое удовольствие. Могу только надеяться, что то, что вы увидите собственными глазами, будет не слишком отличаться от написанного мною. Очень жаль, что мастер Том не сможет составить вам компанию, но вы, вне всякого сомнения, правы – в этом вопросе я не обладаю достаточным опытом,полагая, что его пребывание в доме дедушки и бабушки послужит им утешением в отсутствие обеих дочерей. А уединение, безусловно, сыграет положительную роль в том, чтобы мистер и миссис Барклай еще сильнее укрепили то безусловное единство сердца и ума, которое должно лежать в основе любых матримониальных отношений. Отвечая на ваш вопрос, спешу сообщить, что климат Нидерландов, Бельгии и Люксембурга весьма схож с нашим собственным. Если не считать того, что иногда в летнее время здесь по нескольку дней кряду стоит удушающая жара. Но если, как вы говорите, вы намереваетесь прибыть сюда в июне месяце, то вполне можете рассчитывать на все прелести нашего английского лета и по сравнению с Ланкаширом ожидать, что дождей будет намного меньше. Брюссельские аптекари и торговцы мануфактурными товарами имеют в своем распоряжении достаточный запас всего, что только может понадобиться путешественнику, и условия проживания в большинстве гостиниц просто превосходны, так что я настоятельно советую вам ехать налегке, взяв с собой только предметы первой необходимости. Если вы будете так любезны, что сообщите мне о дате вашего ожидаемого прибытия, я возьму на себя смелость заказать для вас комнаты в гостинице «Лярк-ан-сьель». Если у миссис Барклай возникнут какие-либо иные пожелания, надеюсь, что вы без колебаний передадите их мне, дабы их мог выполнить ваш покорный слуга

Стивен Фэрхерст.


Я выпил достаточно, чтобы спиртное придало мне храбрости, и ловлю предостерегающий взгляд, брошенный на меня Ханмером с другого конца комнаты, поскольку я уже усадил себе на колени Джейн. Я хочу наконец познать, что это такое, а сделать это можно только одним способом. Джейн не слишком хорошо вымылась, лицо у нее разрисовано румянами, но от нее пахнет землей и теплом. Она лишь жеманно взвизгивает, когда я касаюсь ее округлой груди. А потом она говорит, что сначала я должен заплатить миссис Мэггз.

Она распростерлась на кровати, которая пахнет другими мужчинами, но лишь смеется и протягивает ко мне руки.

– Первый раз, сэр, не так ли?спрашивает она, раздвигая ноги, пока я пытаюсь судорожно выпутаться из бриджей и сапог.Не волнуйся, Джейн позаботится о тебе, солдатик.

У меня есть некоторое представление о том, что и как я должен делать, и она кажется мне всем, о чем я только мечтал жаркими бессонными ночами. Но, несмотря на свои предшествующие слова и улыбки, она просто лежит на кровати в ожидании, пока все закончится, и, как я ни стараюсь, у меня ничего не получается. Чтобы скрыть свой позор, я виню во всем вино и пытаюсь поцелуями возбудить ее интерес и желание. Краска размазывается под моими губами, она отворачивает голову, и меня захлестывает отвращение. Я бью ее по лицу и называю шлюхой.

– Эй, солдатик, а кто я, по-твоему?говорит она без всякого удивления, потирая опухшую щеку. – Какая-нибудь сраная леди?

Я натягиваю одежду и ухожу. Мне кажется, что за каждой дверью я слышу мужчин и проституток, каждый из них делает то, что должен и что хочет. Они тяжело дышат, целуются, изображают страсть, удовлетворение или любовь. Кого-то вырвало на ступеньках, а дальше, покачиваясь, стоит мужчина, которого ограбила одна девушка, пока он противоестественным образом удовлетворял другую. Голова у меня начинает кружиться от выпитого, тошноты и запаха совокупления, и передо мной в темноте пускаются в хоровод лица, искаженные страхом, отвращением и ненавистью к самим себе.

II

Было воскресенье, театры не работали, поэтому, отправив письмо мисс Дурвард, я решил прогуляться пешком до апартаментов Катрийн. Кузина Элоиза, по ее словам, навещала заболевшую подругу.

– Будет ли невежливо по отношению к твоей кузине, если я польщу тебе и скажу, что чрезвычайно обрадован подобными известиями? – поинтересовался я, обнимая и целуя ее.

– Я знаю, – ответила она, возвращая мне поцелуй, в котором чувствовалось обещание продолжения. Она выскользнула из моих объятий, чтобы налить нам вина. – Я прощаю тебя, поскольку, когда вы встречаетесь, ты ведешь себя с ней исключительно куртуазно. Ты должен понимать, что моя профессия бросает недвусмысленный вызов ее респектабельности, потому что, несмотря на то что я выгляжу и веду себя как леди, я все-таки не принадлежу к bourgeois. Я ведь полукровка, если помнишь. Но мне почему-то кажется, что так было не всегда: кое-кто из старых актеров еще помнит времена, когда общество было не столь привередливым. Не думаю, что с началом нового века поведение актеров изменилось или что они превратились в изгоев по праву рождения. Скорее всего, наступили другие времена, что в немалой степени объясняется прошедшими революциями. Кузина Элоиза пытается как-то компенсировать мою нереспектабельную профессию, и, естественно, у нее ничего не получается, как бы она ни щебетала о целых армиях слуг, которыми ей приходилось командовать. Как только она станет мне не нужна, я немедленно отправлю ее восвояси, туда, где она будет чувствовать себя намного комфортнее. Бедняжка, она ведь не виновата в том, что и ты сгораешь от нетерпения, не говоря уже обо мне.

Итак, мы поужинали вдвоем, сидя у длинного окна в гостиной, которое выходило во двор. Прозрачный муслин платья Катрийн трепетал над чугунными поручнями небольшого балкона, а свечи тихо плакали воском в теплом воздухе. Даже после того как Мейке убрала посуду, мы остались сидеть за столом, наблюдая, как сумерки затапливают колодец двора и только верхушки самых высоких труб еще золотят лучи заходящего солнца.

Катрийн положила ладонь на мою руку, в которой я держал бокал с вином.

– О чем ты сейчас думаешь?

– Ни о чем. Точнее, не знаю, – удивленно отозвался я, и в самом деле не понимая, куда устремились мои мысли в последние несколько минут. Это не были воспоминания о времени, проведенном мною в Бера; я вряд ли могу назвать их воспоминаниями, притом что они стали неотъемлемой частью моего существования, хотя я никогда не рассказывал о них Катрийн. Скорее, это было ощущение радости бытия – такое яркое и сильное, что почти причиняло мне боль, тем не менее оно возникло отнюдь не вследствие какого-либо определенного образа или звука. Его принес ко мне свет свыше, и два видения слились перед моим мысленным взором воедино; казалось, я существую в двух местах одновременно. Я не мог с уверенностью сказать, то ли моя память заставила время повернуть вспять и остановиться, то ли само время вызвало из забытья мое прошлое, обострив до предела восприятие и заставив капитулировать мое сознательное «я».

– Стивен?

– Прости меня. Я думал об Испании.

– Это были хорошие мысли или плохие? – негромко спросила она, взяв мою руку в свои и нежно водя большим пальцем по моей раскрытой ладони.

– Ох… хорошие. – Я сжал ее руку. – Я вспоминал закаты, которые мы наблюдали в Пиренеях.

Я говорил правду, потому что голос Катрийн вернул мне способность рассуждать здраво, и я понял, что знаю, какое именно воспоминание захлестнуло мою душу. Но я не мог описать его так, чтобы она сумела понять, поскольку привыкла иметь дело, главным образом, с привычками и страстями, которые управляли жизнью человека на земле.

Она смотрела на меня в упор, с той настойчивостью, которая заставляла меня не сводить с нее глаз, когда она играла на сцене, освещенная светом рампы.

И тут я вдруг понял, в какую форму мне следует облечь свои мысли, чтобы она поняла.

– Когда ты играешь, например, Андромаху и стоишь на сцене, освещенная газовыми фонарями, ты ведь не живешь при дворе царя Пирра… Но… – Я попытался облечь ускользающую мысль в слова и начал снова. – Ты ведь не вдова Гектора и не мать Астинакса…

Она рассмеялась.

– Нет, конечно нет! – воскликнула она.

– Ну а как же тогда я могу смотреть на тебя, кого я так хорошо знаю… – При этих словах она подарила мне улыбку, которая неизменно заставляла мое сердце замирать в сладостной дрожи. – Смотреть на тебя и чувствовать скорбь и гнев, как если бы я действительно смотрел на Андромаху, поставленную перед нелегким выбором? Эти подлинные чувства и в самом деле существуют, пусть даже ее воображаемую роль исполняет мадемуазель Метисе среди теней и бумажных декораций.

– Когда я изображаю скорбь или счастье, ты сидишь в удобном кресле и наблюдаешь за марионеткой, оттиском с живого человека, которая жестикулирует, обозначая эти чувства. Но когда я стараюсь примерить на себя характер своей героини Андромахи, если она тебе нравится, или Сюзанны, тогда… тогда я способна ощущать ее чувства столь же ярко, как ощущаю свои собственные в реальной жизни. И мое тело, и мой голос подчиняются владеющим ею чувствам. Ее образ накладывается на меня. – Она улыбнулась. – Даже моя фамилия «Метисе» означает «полукровка», ты знал об этом? Я только наполовину я сама, а другая половина – это другой человек… А правду говорят, что в Англии слово voyeur[21] имеет очень нехорошее значение?

– Правда.

– Я так и думала… Хотя особой разницы нет… Наверное, когда ты смотришь на то, как я играю на сцене, мои слова и движения заставляют твои мысли следовать за моими, а мои счастье или скорбь усиливают твои чувства. Ты видишь меня, но при этом чувствуешь еще и себя. – Помедлив мгновение, она откинулась на спинку кресла, и сумерки растворили мерцание свечей, освещающих ее лицо. – Ну и, разумеется, я должна быть уверена, что меня видят и слышат, я должна смотреть себе под ноги, чтобы не наступить на подол платья, и должна помнить еще и о том, что сегодня после обеда месье Менье слишком долго просидел в винной лавке, так что он может и не подсказать мне реплику вовремя.

Я перегнулся через стол и крепко поцеловал ее в губы, словно стремясь впитать в себя свет, из которого она сделана.

– И даже если он забыл просуфлировать тебя, я все равно вижу перед собой Андромаху, пришедшую ко мне сквозь время, и вижу Катрийн, пришедшую ко мне сквозь расстояние, и вижу себя – если мне будет позволено так выразиться – в вас обеих.


…Может быть, вы несказанно удивитесь, если я скажу, что самые необычные воспоминания о годах, проведенных за границей, связаны у меня с закатом одного спокойного и тихого дня, когда я стоял на вершине Пиренеев и смотрел сверху вниз на равнины и долины Франции. Безусловно, окружающий пейзаж – одинокие утесы и бурные потоки – был превосходен, и сознание того, что мы добились капитуляции французов, согревало мне душу. Мне довелось быть свидетелем величайших сражений у Бузако, Виттории и Ватерлоо, где наши солдаты проявили небывалую силу духа, даже героизм, а командиры продемонстрировали блестящий военный талант, которые навсегда сохранятся в памяти тех, кто воевал в тех местах, и останутся предметом их гордости. Однако память об этом дне, когда подо мной лежала долина Бера, затмевают все прочие воспоминания.

Воздух был кристально чист, и лучи заходящего солнца только начали подсвечивать розовым и золотистым светом облака, зацепившиеся за вершины гор. И внезапно я понял, что, не сделав ни единого шага и не отсчитав ни секунды, я оказался в другом мире, который существовал параллельно моему собственному. Я ощутил себя частью бесконечности, как если бы и я сам, и Дора, и каждое дерево, и все люди возникли из этой бесконечности пространства и времени. В едином и великом устройстве мира нашлось место и падающему листу, и раскрывающемуся бутону, и они были столь же важны, как горы и висящие над ними облака, и в каждом из них жила частичка чуда, воспринять и осознать которое мы были не в силах.

Я не верю в рай, несмотря на то что меня учили в него верить, как не верю, впрочем, и в его противоположность. Тем не менее строгая организация окружающего мира, в существовании которой убеждает нас натурфилософия[22], тоже не в состоянии объяснить подобные вещи. В такие моменты, как сейчас, даже усталый и измученный солдат, голова которого забита приказами и уставами, видит перед собой нечто большее, чем просто активность частиц. Нечто намного большее, то, что природа являет ему как свое величие.

Но Марс не склонен позволять своим воинам слишком уж долго созерцать и наслаждаться такой красотой, во всяком случае, пока они могут верой и правдой служить ему, и спустя несколько мгновений, которые показались мне вечностью, внизу в долине вспыхнула перестрелка.

Меня совсем не удивляет тот факт, что вы полагаете, будто многочисленные приготовления даже к такой скромной церемонии, на которой настаивают ваша сестра и мистер Барклай, имеют слишком мало общего с духом подлинной супружеской любви. Более того, я готов пойти дальше и предположить, что в нашем обществе – надеюсь, мои слова не покажутся вам оскорбительными – иногда случается так, что суета и беспокойство по поводу новых платьев и составления списка приглашенных отражают действительную природу взаимоотношений между мужем и женой. Вероятно, правила приличия и государственная церковь пока что не в состоянии принимать в расчет бесконечное разнообразие человеческих жизней.


Почтовое сообщение с Ланкаширом является одним из самых лучших и быстрых из всех, с которыми мне пришлось иметь дело, поскольку торговцы столь же сильно зависят от сведений, получаемых ими со всех концов земного шара, как и правительство Его Величества. А поскольку и те, и другие в состоянии подкрепить свои требования весомыми денежными средствами, то мое письменное общение с мисс Дурвард, даже из Брюсселя, протекало в ранге спокойной и дружеской беседы. Но это было последнее отправленное мной письмо, относительно которого я мог быть уверен, что оно попадет ей в руки до того, как она отправится в Бельгию. Я с некоторым удивлением обнаружил, что время тянется для меня теперь слишком медленно, и испытывал огромную благодарность к Катрийн за то, что она, будучи занята более обыкновенного, тем не менее редко отказывала мне в своем обществе или в полном забвении, которое я испытывал, наслаждаясь ее телом.

Однако же случались ночи, когда после репетиций, длившихся целый день, вечером ей приходилось играть еще и какую-нибудь главную драматическую роль, например Ифигении, и тогда я проявил бы себя последним животным, если бы потребовал от нее удовлетворить мою плотскую страсть. У меня вошло в привычку провожать ее домой даже в том случае, когда я не был на спектакле, но тогда мне хватало одного взгляда в гримерную, чтобы заметить ее широко раскрытые, покрасневшие глаза и дрожащие руки, чтобы я сразу же спешил позвать извозчика. Когда это случилось в первый раз и я влез в коляску вслед за ней и захлопнул дверцу, отрезая нас от шума ликующей толпы, она бессильно привалилась ко мне и облегченно вздохнула.

– Я провожу тебя домой, а там передам на руки Мейке, – сказал я.

Она в ответ лишь кивнула. Сидя рядом с ней в тесноте экипажа, я чувствовал, как ее оставляет приподнятое настроение и напряженное внимание только что сыгранного спектакля. Она наверняка ощущала страшную усталость, как солдат, разбивающий бивуак на клочке земли, отвоеванном у противника в кровавой битве. Коляску никак нельзя было назвать просторной и комфортной, она ничем не отличалась от аналогичных экипажей, во всяком случае в лучшую сторону. Я услышал, как спустя несколько мгновение Катрийн вздохнула, расслабилась и прижалась ко мне, положив голову мне на плечо. Я взглянул на нее и увидел, что она устало прикрыла глаза. Когда мы добрались до ее апартаментов, я поднялся с ней наверх и вручил ее попечению Мейке, а потом отправился пешком к своей гостинице. Меня терзала мучительная боль ушедшей любви, я страшился пустоты, которую несла с собой наступившая ночь, и только слабый, нежный запах духов Катрийн, оставшийся у меня на щеке, сулил некоторое облегчение.

За день до предполагаемого прибытия мисс Дурвард и Барклаев в Брюссель у Катрийн не было вечером репетиции. Мы пообедали вместе, потом я сел на свое обычное место в ложе и стал смотреть, как она играет Сюзанну. Она соблазняла и искушала нас, зрителей, каждым шагом, словом и взглядом, пытаясь в то же время защитить свою честь от похоти хозяина и ревности нареченного. Уже ночью, когда мы лежали, обнявшись и погрузившись в уютную и теплую дремоту, оберегавшую нас от tristesse,[23] которую древние полагали неизбежной, Катрийн пробормотала, уткнувшись носом в мое плечо:

– Тебе, очевидно, придется проводить много времени с друзьями, когда они приедут?

Я поцеловал ее в шею, в то место, где темные волосы разметались по кремовой коже.

– Я пообещал показать им Ватерлоо и, быть может, еще Катр-Бра. Без сомнения, они обратятся ко мне за советом относительно возможных увеселений и развлечений в Брюсселе.

– Ты не хочешь сводить их в театр?

– Если они выскажут такое пожелание. Я уверен, что мисс Дурвард с радостью примет мое приглашение. Но я совсем ничего не знаю о Барклае – о его вкусах, вообще о том, как он относится к театру. – Катрийн внезапно пошевелилась, как если бы тяжесть моего тела показалась ей непомерной, и я отодвинулся. – Они приезжают всего на несколько недель, в свадебное путешествие, и мисс Дурвард сопровождает сестру. В этом нет ничего необычного. Вероятно, мне придется провести в их обществе какое-то время. Но в любом случае мы с тобой и так видимся не каждый день, да и не собираемся этого делать.

– Ты прав… – Она повернулась на бок, так что мы оказались лицом друг к другу, и протянула руку. – Так для нас ничего не изменится?

– Нет, конечно. Да я и не хотел бы, чтобы что-нибудь менялось.


Я спал так хорошо и крепко, что, открыв глаза, обнаружил, что Катрийн уже одевается. Она стояла в ногах кровати, повернувшись спиной к Мейке, которая затягивала на ней шнуровку корсета. Я же просто лежал и наблюдал за ней. Мои руки еще ощущали тепло ее тела, и мне казалось, что это я обнимаю ее, а не хлопчатобумажная набивная ткань платья ласкает ее живот, талию и спину, стягивая все крепче, петля за петлей, крючок за крючком, дюйм за дюймом, и уже только ее грудь вздымается при каждом вдохе над закованной в ткань плотью. Если бы не Мейке, я бы овладел ею прямо сейчас. Катрийн наблюдала за мной краем глаза, продолжая одеваться, медленно натягивая чулки на гладкую и шелковистую внутреннюю поверхность бедер, завязывая подвязки маленькими бантиками, наклонившись, чтобы застегнуть жесткие черные сапожки, плотно облегающие ее икры, а потом выпрямляясь и отбрасывая назад упавшие на плечи волосы. Я вдруг страшно пожалел, что мне нужно скоро уходить, и тут Мейке позвала кузина Элоиза, которая никогда не покидала своей комнаты по утрам, пока я не уйду. Я воспользовался случаем и притянул к себе Катрийн. Она наблюдала за мной, укладывая волосы в пышную прическу, которую мне так нравилось разрушать. Оказывается, она так же горела желанием, как и я, возбужденный процедурой одевания, свидетелем которой мне довелось стать.

После этого у нас хватило времени лишь на то, чтобы второпях выпить кофе, и Катрийн поспешила на репетицию, а я добрался до «Лярк-ан-сьель» немного позже, чем рассчитывал. Мне следовало бы, конечно, прибыть раньше, но я предпочел пройтись пешком от рю де л’Экуйе, несмотря на моросивший дождь, отчего камни булыжной мостовой стали скользкими и опасными. Даже с тросточкой я вынужден был ступать очень медленно. Впрочем, я не жалел о представившейся возможности подышать холодным воздухом и размять мышцы, чтобы успокоиться. Из своей конторы поприветствовать меня вышел Планшон, и я расположился в гостиной номера, заранее заказанного по просьбе Барклаев. Я сидел в ожидании и листал газету «Ле Монитор», дабы отвлечься от легкого замешательства, которое, как я опасался, могло возникнуть во время моей встречи с новоиспеченной миссис Барклай.

Я читал отчет о путешествии принцессы Уэльской из Брунсвика, которая спешила заявить свои права на участие в коронации супруга, – странно, но скандалы в нашем королевском семействе попадали на страницы континентальных газет, в то время как сообщениям о чрезмерной жестокости политиков и некомпетентности военных не уделялось ровным счетом никакого внимания. И в это время за спиной прозвучал женский голос, обратившийся ко мне с несомненным английским акцентом:

– Майор Фэрхерст?

Я вскочил на ноги и пожал протянутую руку.

– Мисс Дурвард! Рад вас видеть. Как прошло путешествие? Надеюсь, оно было не особенно утомительным для вас. Равно как и для миссис Барклай.

– Вовсе нет. Сегодня утром мы проделали лишь путь из Гента, и дороги были очень хорошими, – сказала она, и хотя длинная мантилья несколько измялась за время пути, а ленты на шляпке перепутались, выражение ее лица подтверждало правоту ее слов.

Мы обменялись рукопожатием, и в эту минуту, приподняв с лица вуаль, в комнату вошла миссис Барклай. Я пожал ей руку и с некоторой неловкостью поздравил, после чего справился о здоровье Тома. Она принялась рассказывать о нем, и тут появился Барклай. Он оказался почти таким, каким я его себе представлял, хотя несколько моложе и намного выше. Одет он был просто и неброско, но очень дорого, и только произношение, характерное для севера Англии, отличало его речь от речи его новых родственников из Ланкашира.

Женщины наотрез отказались отдохнуть с дороги. Миссис Барклай заявила, что намерена переодеться и надеется, что супруг согласится сопровождать ее в короткой прогулке по городу.

– Надеюсь, мы можем рассчитывать на вас, майор, если вы не слишком заняты? Ваши рассказы изрядно возбудили мой аппетит! – заявила она, стоя в дверях. – Прошу извинить нас, но мы недолго вас задержим. Пойдем, Люси.

– Что, Хетти? – Мисс Дурвард уже успела извлечь свой альбом и, стоя у окна, увлеченно что-то рисовала.

– Ты разве не собираешься переодеться?

– О… да, полагаю, что собираюсь, – ответила она, взглянув на свое платье, а потом подняв глаза на меня. – Черт бы побрал это старое стекло! Через него ничего не видно. Я иду сию же секунду.

Но прошло еще несколько минут, прежде чем она закончила эскиз мальчишки-почтальона, державшего лошадь под уздцы, удовлетворенно вздохнула и отправилась следом за сестрой.

– Думаю, они появятся еще нескоро, – заявил Барклай. – Может быть, мы пока пропустим по стаканчику? Дороги очень хорошие, но в горле у меня пересохло так, словно я из конца в конец пересек пустыню, а не провел всего лишь неделю в приятном путешествии по Европе.

Я позвонил в колокольчик, а потом поинтересовался у него, как прошло путешествие. И только когда официант принес пиво для нас и шерри для женщин, которые до сих пор не появились, Барклай поудобнее устроился в кресле и сказал:

– По словам Хетти, вы очень хорошо знаете Брюссель. Она выразила желание в любом случае отправиться в свадебное путешествие за границу, полагая, что для начала неплохо было бы поехать туда, где мы можем встретить друга.

Я не был уверен, знает ли он о моем знакомстве со своей супругой.

– Да, мне довелось побывать здесь несколько лет назад. Еще до того, как я унаследовал имение кузена в Керси.

– Вы сражались при Ватерлоо?

– Да.

– А потом решили остаться здесь?

– Не совсем так. – Я сделал глоток бельгийского пива, оставлявшего на языке приятную горечь, но молчать дальше было неприлично. – Я начал сопровождать англичан по местам боев.

– Ага, – с живостью подхватил он, – я так и думал, что на такие услуги наверняка будет спрос, особенно если вы разбираетесь в своем деле. А я почему-то уверен, что так оно и есть.

– Да, спрос был. И есть. Во всяком случае, так утверждает Планшон, владелец этой гостиницы. Но сейчас я стараюсь держаться от этого подальше.

– Что же, вы, очевидно, можете себе позволить просто жить в свое удовольствие. – Он отпил еще глоток пива и поморщился. – Полагаю, вы привыкли к этому напитку?

– Разумеется, он не похож на наш английский эль, – согласился я, – но при более близком знакомстве производит приятное впечатление. А Планшон держит замечательный винный погреб.

– В самом деле? Мне от этого никакого проку, я не пью вина. Да и эль я употребляю только тогда, когда сомневаюсь в качестве воды, и не пью вообще ничего, когда меня могут видеть мои люди. Звучит глупо, зато я подаю хороший пример. Ну и, разумеется, следует помнить об учении матери-Церкви нашей, особенно в том, что касается рабочих и их трезвости.

– Могу вас уверить, что здесь вам не придется опасаться воды. Насколько я понимаю, вы принадлежите к диссентерам?[24]

– Именно. Вообще-то я считаю себя унитарием,[25] хотя, честно говоря, заглядываю в церковь только по делам. Хетти хотела, чтобы мы обвенчались, и я не собирался поднимать шум из-за таких пустяков. Вы не женаты, Фэрхерст?

– Я? Нет.

В этот момент я с радостью услышал женские голоса в коридоре, потому что хотя Барклай и понравился мне больше, чем я того ожидал, все-таки он оставался последним человеком, с кем бы я принялся обсуждать свой затянувшийся холостяцкий статус. Вот-вот должно было пробить полдень, да и дождь прекратился, и даже тротуары и мостовая успели немного подсохнуть. Миссис Барклай поудобнее пристроила свой зонтик, поправила шляпку сестры, взяла супруга под руку и предложила мисс Дурвард опереться на мою руку. После этого мы наконец отправились смотреть город.


Во сне я неожиданно кончила и промокла, как мужчина, а утром, проснувшись, обнаружила, что свернулась клубочком и что между ног у меня липко и влажно. Это случается со мной не слишком часто – во сне, я имею в виду. Когда это произошло в первый раз, я испугалась и решила, что со мной что-то не в порядке, потому что никто и никогда не говорил мне, что и с девочками такое бывает. Даже между собой мы никогда не заговариваем об этом. Мы болтаем о чем угодно: о прыщах, о менструациях, о родителях, о мальчиках, о грязных старикашках, об омерзительных молодчиках, даже о том, каково это, забеременеть. Словом, мы болтаем о самых ужасных вещах. А вот о приятных не заговариваем никогда. Такое впечатление, что никто, даже мы сами, не в состоянии вообразить, что может случиться что-то приятное, если рядом нет мальчика, который занимается с тобой любовью.

И еще одна приятная вещь заключается в том, что после этого ты медленно, как в теплую воду, погружаешься в сон. Вот только мне заснуть не удалось. Я вдруг подумала, что если собираюсь когда-нибудь сходить в деревню и разузнать там насчет автобусного расписания, то не будет ничего плохого, если я пойду туда прямо сейчас.

Итак, я встала, умылась, привела в порядок свой макияж и одежду, а письма, которые дал мне Криспин, сунула в выдвижной ящик стола.

Снаружи было очень тихо, в городе никогда не бывает такой тишины, и в воздухе висела легкая дымка. Мне показалось, что в этом неярком, призрачном свете все окружающие предметы видны как сквозь вуаль.

Эва говорила мне, что к дороге лучше идти мимо их дома – так быстрее, чем тащиться вниз по подъездной аллее, и я последовала ее совету. Впрочем, я старалась держаться в тени, чтобы не попадаться им на глаза, если они не захотят меня видеть. А если они окликнут меня, чтобы поздороваться, значит, действительно рады мне. На траве лежала роса, и носки моих босоножек потемнели от влаги. Оконные рамы в доме были маленькими, и витражные стекла сверкали на солнце подобно бриллиантам, становясь то темными и непроницаемыми, то прозрачными до невозможности, так что, проходя мимо, в них можно было заглянуть. А над крышей вздымались печные трубы, темно-коричневые, похожие на леденцы на палочке.

В этот момент одно из окон отворилось и выглянула Эва в домашнем халате.

– Анна! Доброе утро! Ты спешишь, или нам удастся соблазнить тебя чашечкой кофе?

Голос ее звучал вполне искренне, уж в этом-то я разбиралась. И внезапно я поняла, что мне, пожалуй, понравится жить в Керси.

На Эве был китайский халат, расписанный извивающимися драконами, чуточку несвежий, и один карман у него слегка надорвался, как если бы она зацепилась им за что-то. Я начала понемногу привыкать к кофе, да и вообще Эва как-то обмолвилась, что в такую рань предпочитает cafe-au-lai[26]t. Оказалось, что она имеет в виду самый обычный кофе, но с добавлением горячего молока, что было чертовски вкусно, если не считать пенки, которую она не потрудилась вынуть. Помню, когда я была маленькой, стоило мне простудиться, как мать готовила мне горячий шоколад, но при этом обязательно убирала пенку.

Эва отправилась переодеваться. Тео сидел за кухонным столом в одних брюках, пил черный кофе и курил. Для мужчины его возраста тело у него оказалось очень крепким, на руках и плечах бугрились мускулы, на груди блестели серебристые волоски, и вообще он выглядел так, словно родился вот таким загорелым и здоровым.

– Как тебе нравится в Холле?

– Ничего, нормально. Оттуда увезли школьные причиндалы – кровати, парты и все остальное, и теперь он выглядит пустым и заброшенным. Но ведь я все равно не хожу по комнатам. А Рей постоянно очень занят. Я его редко вижу.

Внезапно я сообразила, что они почти наверняка ничего не знают о Белль, но почему-то никак не могла придумать, как рассказать о ней.

А Тео тем временем рассуждал:

– Закрыть собственное дело всегда нелегко. А школа там была очень долго.

– Правда?

– В общем, я думаю, что он приобрел ее – как это будет по-английски? – как действующее предприятие незадолго до того, как мы переехали сюда, а это случилось почти два года назад. Наверное, он так и не смог добиться, чтобы она начала приносить прибыль. – Он вдруг улыбнулся мне. Так бывает, когда кто-то входит в комнату, в которой вы сидите в темноте, и включает свет. – Тебе, наверное, здесь одиноко и скучно.

– Да нет, все нормально, – отозвалась я, хотя горло у меня сжалось от благодарности к нему, ведь он угадал, как я на самом деле себя чувствовала. – Здесь живет моя… моя бабушка. Ее… ее зовут Белль. И еще там живет Сесил.

Он заколебался, но потом спросил:

– Кто такой Сесил?

– Маленький мальчик, за которым вроде бы присматривает Рей. Что-то в этом роде. Хотя я думаю, что это настоящий беспризорник.

– Надо же, а я и понятия не имел, что у него кто-то живет, – пробормотал он, делая последнюю неторопливую затяжку и гася окурок.

Вошла Эва в атласном дымчато-голубом платье. Ее нельзя было назвать худенькой, но и полной она тоже не выглядела, а была, что называется, в теле, невысокая и крепенькая. Мать непременно бы заявила, что в ее возрасте нельзя ходить без лифчика, но ей это почему-то шло, она казалась очень стильной и расслабленной.

– Эва, – поинтересовался Тео, – ты знала, что у Рея в Холле живет маленький мальчик, фактически беспризорник?

– Нет. Но ведь там живет, то есть жило, много детей. Теперь там тихо, и это так непривычно и странно. Хотя, если подумать, я и в самом деле видела там одного мальчугана. Он выглядел намного младше остальных. Он любил прятаться за деревьями, но не показался мне таким уж беспризорным. Но вот уже некоторое время я его не вижу. Интересно, где его мать?

– Думаю, она больна или что-нибудь в этом роде. Или даже какое-нибудь нервное расстройство, полный упадок сил.

– Ага, понятно, в таком случае. – Она начала готовить кофе. – Тео, как ты думаешь, может, нам все-таки спросить Анну?

– Спросить меня о чем?

– Ты говорила, что ищешь работу. Я кивнула головой в знак согласия.

– В общем, мы подумали, может быть, тебе будет интересно поработать здесь.

– Здесь?

– Вести документацию, подшивать письма в папки, печатать, отвечать на телефонные звонки, – пояснила Эва. – Боюсь, это покажется тебе скучным занятием. Но если ты готова учиться, то со временем для тебя найдется и работа в фотолаборатории. Платить мы, правда, сможем немного, чуть больше пособия по безработице. Зато ты сэкономишь время и деньги, ведь тебе не придется никуда ездить.

– Большинство вопросов решает и улаживает агентство «Магнум», – вмешался Тео. – Вообще-то оно принадлежит Эве, но она предпочитает не выпускать вожжи из рук, если можно так выразиться.

Я была настолько поражена, что не знала, что сказать. Они еще немного поговорили о том, что я буду делать, а потом Эва вдруг сказала:

– Но, быть может, Анне вовсе не хочется работать у нас, Тео. – Она пристально взглянула на меня. – А ты что скажешь?

Хочу ли я работать у них? Мне даже не нужно было времени на раздумья, но я все-таки заставила себя глубоко вздохнуть, прежде чем ответить:

– Да, конечно. Договорились!

Мы выпили еще по чашечке кофе, чтобы отпраздновать мое назначение, потом Эва заявила, что проголодалась, и приготовила всем нам гренки из тонкого черного хлеба с тмином, которые намазала вишневым вареньем. Тео спустился в фотолабораторию, а Эва принялась показывать мне, как и что здесь работает.

У них был аппарат, который отвечал на телефонные звонки, когда они отсутствовали, и записывал сообщения на пленку. В углу стоял большой шкаф с картотекой, битком набитый бумагами.

– Смотри, вот это папки, – говорила Эва, – это счета, наряды, поручения, письма в «Симулакрум», это еще одно мое агентство, а также много чего другого. Здесь хранятся данные о преподавательской работе, отрывные листы, рассортированные по датам и названиям журналов, планы лекций. Кроме того, налоговые декларации, права на повторное использование, страховка на оборудование, страховка за убытки потребителей, разрешение моделей на использование их фотографий. – Она выдвинула верхний ящик другого шкафчика. – Здесь лежат бумаги Тео. Их немного, большая часть хранится в «Магнуме».

– А где же фотографии?

– Внизу, – ответила она и взяла со стола большой раскрытый ежедневник.

– В фотолаборатории?

Она отрицательно покачала головой, по-прежнему глядя в ежедневник.

– Нет, конечно нет. В студии. Фотографические материалы ни в коем случае нельзя хранить рядом с химикатами. Их следует держать в защищенном от пыли месте, в специальной архивной бумаге, температура должна оставаться неизменной.

Вот почему мы держим их внизу, это очень удобно. А пленку мы храним в холодильнике.

– В холодильнике? А это еще зачем?

– Даже у пленки есть срок службы, и мы хотим использовать его по максимуму. Холодильник замедляет ее разрушение.

– Столько всяких вещей, которые надо запомнить. И это все действительно важно?

– С технической точки зрения? Или для меня лично? – Эва наконец подняла голову и взглянула на меня.

– Я… я не знаю.

– С технической точки зрения, да, очень важно. Все фотографические материалы со временем ухудшаются. А диапозитивы и негативы вообще представляют собой большую ценность, поскольку сделать их заново или исправить нельзя. Что касается меня лично… Наверное… Знаешь, я бережно отношусь к своей работе. Я хочу, чтобы она осталась, потому что… В общем, я считаю, что моя работа – единственное доказательство и единственная наглядная демонстрация моего существования.

Я во все глаза уставилась на нее. Под атласной тканью ее соски набухли, превратившись в твердые комочки, а волосы крупными жесткими прядями лежали на загорелых плечах. Раньше она всегда прихватывала их эластичной повязкой. В любом случае, мне было трудно представить себе, что Эва не существует.

Она продолжала:

– Я говорю не о том, что будет после моей смерти – хотя, наверное, в каждом из нас живет тщеславие и мы хотим, чтобы наша работа была не просто reportage.[27] Я говорю о будущих поколениях. Но и действительно имею в виду свое существование. В огромном мире. Что видела я – я, Эва Перес – и как видела…

На столе рядом со мной пронзительной трелью разразился телефон. Она бросила на меня взгляд и, должно быть, заметила, что меня охватила паника, потому что улыбнулась и протянула руку, чтобы снять трубку.

– Эва Перес… Криспин, привет! Как дела?.. Криспин, я знаю, и если бы я могла разорваться на две части, то так бы и сделала, но я вернусь из Мадрида не раньше вторника, и то к обеду… А нельзя ли выставку для постоянных клиентов устроить в другой день, не в субботу?.. Да, да, я ни за что не хотела бы оказаться между леди Рейнхэм и норковой шубой из «Хэрродз» за полцены, хотя и не представляю, как она носит ее в такую жару… Думаю, с них вполне хватит Тео, если они настаивают на том, чтобы им обеспечили эксклюзивный доступ… Хорошо, Криспин. Мы еще поговорим об этом до понедельника. Ciaol[28] – Она повернулась ко мне. – Прошу прощения. Итак, на чем мы остановились?

– На будущих поколениях, – сказала я. Брови у нее удивленно взлетели вверх, и мы весело рассмеялись.

В общем-то, я немного разбиралась в делопроизводстве, потому что миссис Бакстер, владелица газетного киоска, в котором я подрабатывала по субботам, сказала, что будет платить мне больше, если я возьму на себя еще и канцелярскую работу. С грехом пополам я научилась печатать после нескольких уроков, которые нам преподали в школе, а мать даже заплатила за несколько вечерних занятий. Она рассчитывала, что я могу стать одной из суперсекретарш какого-нибудь банкира или политика, или еще кого-нибудь, и они могли бы брать меня с собой в зарубежные поездки. Она всегда повторяла, что и сама хотела когда-то стать офис-менеджером или секретарем, но ей не нужно было говорить, что ее карьера оборвалась из-за меня, поскольку я и сама это знала. А вот мать Холли как-то заявила:

– Даже и не думай об этом, потому что на всю жизнь так и застрянешь на этой должности. Мужчины-начальники не позволяют женщинам подняться выше из-за своего мужского шовинизма.

В общем, я не знала, что и думать, но миссис Бакстер платила мне лишние 25 пенсов в час за работу в офисе, расположенном позади ее киоска. При этом не нужно было краснеть под взглядами клиентов, которые они бросали на меня, покупая «Плейбой». Так что меня не слишком пугала работа, которую предложили мне Эва и Тео. Эва вручила мне кучу бумаг, которую надо было подшить в папки, и сказала в промежутках между телефонными звонками:

– Если будешь читать то, что раскладываешь, сможешь многому научиться.

И она оказалась права. Я и так читала все, что попадалось на глаза, но теперь по крайней мере можно было не делать вид, будто мне это неинтересно.

Потом как-то внезапно наступило время обеда, наверх поднялся Тео и достал из холодильника салями, какую-то темную мягкую ветчину и необычный сыр. Честно говоря, ему не пришлось ничего готовить, нужно было просто накрыть на стол. Этим он и занимался, пока Эва подписывала письма.

– Если у тебя есть время, оставайся и пообедай с нами, – предложил он, когда я поднялась, чтобы уходить. Он разломил французскую булку на несколько ломтей, мягких и очень аппетитных. – А если ты не занята сегодня после обеда, то я мог бы тебе показать, как работает фотолаборатория. Мне нужно отпечатать несколько снимков.

Разумеется, я не была занята, о чем ему и сказала. Он приготовил огромный салат, не из помидоров и огурцов, а из краснокочанной капусты, и дал мне попробовать, пока готовил. Салат получился свежий и острый, и мы уселись обедать.

Потом я вымыла посуду, а Тео взялся за полотенце, Эва тем временем варила кофе. Впрочем, он ограничился тем, что вытер лишь большие ножи, которыми готовил салат и резал ветчину.

– Остальное и так высохнет в сушке, – заявил он. – Ну что, показать тебе студию?

Стены в ней были выкрашены в белый цвет, а пол выложен старыми клинкерами, темными и отполированными до блеска.

Свет в комнату попадал сквозь большие окна. Толстые темные занавески были отдернуты, и в студии пахло нагретым на солнце деревом. Здесь стояли большие шкафы для картотеки с надписями типа «ТБ – 1969-9» и «ЭП – Портреты – Фонтейн-Лорка», а по стенам тянулись электрические розетки. Кроме того, в комнате имелось несколько больших металлических запертых на замок сундуков, в которых, как сказал Тео, хранились фотокамеры и осветительные приборы.

– Эва работает здесь чаще меня. Обычно здесь не так чисто. – Он улыбнулся и выдвинул ящик одного из шкафов. – Вообще-то, это я аккуратист. – Он вытащил толстую папку, на которой было написано «ТБ – 1948, май, Берлин». – Видишь? Такой у нас порядок. В каждой папке лежит контактная страница, негативы и все отпечатки с пленки. – Он вытащил один лист и показал его мне.

Контактная страница оказалась большим листом глянцевой фотобумаги, на которой разместились уменьшенные копии всех фотографий, подобно окошкам современного здания, и на них видны были самолеты, похожие на больших металлических жуков, мужчины в комбинезонах, волочившие большие мешки, солдаты и женщины в платках. Потом Тео выдвинул другой ящик, в самом низу шкафа. На нем виднелась табличка «ТБ и ЭП – Испания, 1936». Он вытащил оттуда папку с пожелтевшей от времени обложкой с загнутыми краями.

– Вот то, что мне нужно. Идем в фотолабораторию?

Не знаю, чего я, собственно, ожидала, но фотолаборатория оказалась совсем другой. Например, хотя в ней не было ни одного окна, она не выглядела темной. Наоборот, она оказалась белой, а под потолком протянулись гирлянды ламп. В ней было очень тепло. В углах стояли большие раковины и поддоны, все в пятнах, а с одной стороны выстроились в ряд полки с химикатами в бутылочках и мерной посудой. На противоположной стене – на сухой стороне, как выразился Тео, – имелась лишь одна широкая полка, под которой стояли три черных агрегата в нишах, выкрашенных изнутри черной краской. У меня сложилось впечатление, что внизу все было выдержано в двух цветах – или черном, или белом.

– Что это такое? – поинтересовалась я, показывая на аппараты.

– Увеличители. Они проецируют… – Он оборвал себя на полуслове. – Сейчас увидишь.

Он бросил взгляд на контактную страницу, поднес полотно с негативами к свету и стал разглядывать его, прищурив глаза. Затем осторожно выудил одну полоску.

– Ты не могла бы сделать дневной, то есть белый свет поярче? Пожалуйста.

«Безопасное освещение» – так Тео назвал красный свет. И хотя впоследствии выяснилось, что он имел в виду бумагу, я все-таки подумала, что он безопасен и для нас, людей, тоже. Мы очутились в полной изоляции, словно бы обернутые ватой, за плотно закрытой дверью, и в шуме вентилятора различалось лишь негромкое журчание воды, а мы сидели и дышали в тепле и безопасности, под красным светом ламп.

Тео заправил негатив в увеличитель и включил аппарат. Внезапно на белой рамке ожили серебристые призраки, замершие под лучами черного солнца. Оно выкрасило их лица в чернильный цвет, отбрасывая озерца лунного света на булыжную мостовую. Поверх мешков с песков, держа в руках белую винтовку, на меня смотрела женщина, а неподалеку от нее, в тени высоких домов, обратив лицо к небу, которого я не могла видеть, притаился худощавый молодой человек.

– Итак, – произнес Тео, помещая что-то похожее на крошечный микроскоп в центр картинки. – Сейчас мы проверяем резкость. Она должна быть четкой, то есть мы с тобой должны разглядеть зернистость.

Он склонился над рамкой и другой рукой принялся вращать колесико в верхней части увеличителя. В красноватом свете безопасного освещения мне были видны все позвонки у него на спине, видны настолько четко, что я могла сосчитать их все до единого. Я смотрела сбоку на его профиль, там, где изгиб нижней челюсти смыкался с ухом. Мышцы на его спине напряглись, он пошевелился, выпрямился, улыбнулся мне и выключил увеличитель.

– Ну что, теперь отпечатаем снимок? Пожалуйста, принеси мне коробку бумаги с полки. Глянцевой, десять на восемь, волокнистой, второго сорта.

В конце концов я отыскала требуемое, и он положил лист бумаги под металлическую рамку. Увеличитель щелкнул, включаясь и выключаясь, пять раз, и с каждым щелчком он подкладывал очередной лист бумаги.

– Готово.

– Но на ней ничего нет, – возразила я. – Это всего лишь белая бумага.

– Смотри, что произойдет с ней в проявителе.

Он опустил лист в жидкость в одном из поддонов, приподнял его одним пальцем и принялся легонько покачивать, как колыбель, отчего волны жидкости плавно перекатывались по бумаге.

– Смотри, начинает появляться.

Я смотрела. Сначала на белом фоне проступили черты женского лица, теперь очень бледного, потом стало видно темное, покрытое пылью кепи, и мешки с песком, похожие на огромные валуны под солнцем. Один край снимка оставался бледным и залитым солнечными лучами, и каждая новая полоска времени была темнее предыдущей, приближаясь к другому краю, где лицо мужчины выделялось облаком на фоне ночного неба.

– Ну вот, проявитель сделал свое дело, – сказал Тео и приподнял бумагу пинцетом, позволив последним нескольким каплям жидкости соскользнуть с нее по влажной поверхности назад в поддон. – Теперь фиксажная ванна на несколько секунд, потом закрепитель и промывка.

Он попросил меня включить лампы дневного света, и мы прищурились.

– Ну, что скажешь? – обратился он ко мне, и я наклонилась над глубоким поддоном с промывочной водой. Должно быть, у меня на лице отразилась растерянность, потому что он продолжил: – Мы должны различать мельчайшие детали происходящего и при ярком свете, и в глубокой темноте. В противном случае снимок… в общем, он получается неполным, наверное, так будет вернее сказать. Ну, какая полоска времени была правильной, по-твоему?

Я взглянула на него. Он смотрел на меня, а не на полоску. Это был не просто риторический вопрос, призванный смутить меня, его действительно интересовало мое мнение. Тонкие его губы, с морщинками в уголках, уже готовы были изогнуться в улыбке.

Я перевела взгляд на полоску.

– Средняя?

– Да, я думаю, ты права.

Один щелчок света, потом пятнадцать секунд, которые показались мне вечностью и в течение которых я не осмеливалась дышать, и вот я опускаю бумагу в проявитель. Я пыталась увидеть женщину, и мне казалось, что ее создает и показывает нам сам проявитель. Сначала она была бледная, как призрак, но при этом отнюдь не расплывчатая, потому что как только ее образ появился, то уже и тогда был четким и выразительным – она всматривалась вперед, поджидая врага сорок лет назад.

Фиксаж. Закрепитель. Промывка. Фотография плавает и колышется в безостановочно и бесконечно меняющейся воде.

– Смотри, – обратился ко мне Тео, когда я подошла после того, как включила лампы дневного света. – На светлом месте изображения видна каждая деталь, за исключением лица девушки. А вот что ты скажешь о тенях?

– Вы имеете в виду этот черный квадрат? Он выглядит так… ну, он выглядит так, словно в нем чего-то не хватает.

– Это окно. Да. Отличная работа. – Еще мгновение он рассматривал его прищуренными глазами, как будто вглядывался вдаль. Потом заметил: – Выключи свет, пожалуйста, и я покажу тебе, что мы делаем со свежими отпечатками.

Щелк. Вниз на рамку хлынул поток света из увеличителя, и спустя несколько секунд он взял в руки кусочек картона, загораживая свет, идущий из окошка. Руки его двигались осторожно, скупо и точно. Он слегка нахмурился, с головой уйдя в работу, и я уловила слабый запах его пота. Увеличитель снова щелкнул. Потом он добавил на таймере еще пять секунд, сложил ладони ковшиком, чтобы только узкий лучик света проходил у него между пальцами, рассеиваясь по лицу девушки на бумаге.

– Как ее звали? – спросила я. Снимок лежал в закрепителе, а мы стояли над ним и смотрели, как жидкость накатывалась на него, словно морской прибой на берег.

– Откуда мне знать? По большей части мы этого не знаем и даже не спрашиваем. Ты просто стоишь и ждешь, а потом нажимаешь на пуск. Помню, я спросил у них, что слышно. А потом, когда все стихло, я отдал им все сигареты, что у меня еще оставались, и ушел. Мы почти никогда не заглядываем в будущее, стремясь узнать, что было дальше. Мы просто ловим момент. Кто она такая, не имело значения, главное, кем она была. Мы всегда шли дальше. У нас не было другого выхода. Вскоре это стало привычкой.

– Да, – сказала я. – Понимаю. – Я чувствовала, что он смотрит на меня. – Может быть, она уже умерла?

– Разумеется. Это же было самое начало гражданской войны. A las milicianas[29] не любила ни та, ни другая сторона. Но всякое могло быть. – Он вытащил снимок из закрепителя, подержал его мгновение на воздухе и сунул в промывку. – Война с обычными людьми не церемонится. Мы должны были рассказать о ней. По крайней мере, я мог сделать хотя бы это.

Я взглянула на него. У него был такой голос, словно он разговаривал отнюдь не со мной. И он больше ничего не добавил, просто стоял и смотрел на девушку, которая то исчезала, то вновь появлялась в струях воды. Мне показалось, что ему просто необходимо было сделать этот снимок – сфотографировать и отпечатать его, спустя много лет и много миль, и после этого, после всего того, что довелось повидать, ему больше нечего было сказать.

Когда время истекло, я, не дожидаясь напоминания, включила дневной свет и вернулась туда, где он стоял и смотрел в кювету. Там, где раньше был черный квадрат, теперь проступило окно, открывающееся внутрь, и сквозь нежную и шелковистую пленку воды я разглядела кувшин с вином и лицо старой женщины.


Я вернулась в Холл с двумя фунтовыми банкнотами в кармане и увидела на кухне Сесила. Он лежал на животе под столом и пытался сложить поленницу из веточек, укладывая их друг на друга.

– Привет, – воскликнул он сразу же, как только увидел меня, и вылез из-под стола.

– Во что ты играл?

– Я сжигал ведьму на костре.

– Уф! Послушай, у меня для тебя есть подарок.

– Какой?

– Пойдем посмотрим, – сказала я. – Он в моей комнате.

Я направилась к выходу из кухни, но не раньше, чем расслышала шлепанье его босых ног у себя за спиной. Из конторы донесся звук глухого удара, потом хриплый и громкий голос Белль. Рей что-то отвечал ей почти шепотом. Внезапно Сесил оказался так близко, что я ощутила его теплое дыхание, но он ничего не сказал.

Мы поднялись ко мне в комнату, и я отдала ему альбом с акварельными рисунками, завернутый в бумагу. Он крутил пакет в руках и так и эдак, словно ему раньше никогда не приходилось видеть ничего подобного. И только когда от свертка отогнулся свободный конец, он догадался заглянуть внутрь, а потом поднял на меня глаза.

– Ну, давай же, доставай его, – сказала я.

Он вытащил альбом, внимательно осмотрел его и спросил:

– Что это?

– Это волшебная книга для рисования, – ответила я. Он, скорее всего, не умел читать. – Тебе нужна только вода.

Сесил открыл альбом.

– Он пустой.

– В этом все волшебство, – сказала я. – Тебе нужна одна только… Ох!

Естественно, крохоборы-производители не обзавелись привычкой вкладывать в альбом кисточку, а в магазине я как-то не подумала, что она мне понадобится.

– Может, пройдемся по классам и посмотрим, не осталась ли где-нибудь кисточка?

– Нет! – Он резко попятился, словно я собиралась утащить его в темный, непроходимый лес. – Мне не разрешают.

– Ага. – Я не знала, что сказать. – Тогда можешь взять одну из моих кисточек для макияжа. Сейчас мы ее вымоем, и готово.

Мы пошли в ванную, я вымыла кисточку и наполнила стакан водой из-под крана, а Сесил уселся на пол и провел полоску воды поперек страницы. На ней проступили неяркие цвета, как радуга после дождя.

Сесил подскочил, потом присел на корточки.

– Что это?

– Проведи еще несколько линий, и увидим. Только стряхни кисточку, чтобы с нее не капала вода.

На листе оказался кролик с корзинкой пасхальных яиц, на следующей странице вода высветила кораблик под парусами, а еще на одной проступил светло-розовый Дед Мороз.

– Я знаю его, – заявил Сесил. – Сюзанна рассказывала мне о нем. Он хороший.

– Что ты здесь делаешь? – прозвучал позади нас голос Белль. Я сразу поняла, что она пьяна. Мальчуган вскочил на ноги и перевернул стакан воды, а она схватила его за ухо, как делают матери. – Дрянной мальчишка, посмотри, что ты наделал! Немедленно убери за собой!

– Не беспокойтесь, я все сейчас уберу, – вмешалась я и подняла с пола альбом, чтобы его не намочило водой. Потом я бросила полотенце в маленькую лужицу воды.

– Ступай вниз! Ты плохой мальчик! – продолжала орать Белль. Я чувствовала, как от нее разит джином. Сесил съежился и отступил к двери, но не ушел.

– Это я привела его сюда, – сказала я. – Я купила ему подарок.

– Тебе не следовало тратить на него деньги, – заявила она дрожащим голосом, как если бы вдруг рассердилась на меня. – Он все равно испортит его.

– У него получается очень хорошо. Ему понравилось раскрашивать альбом.

– Дай-ка посмотреть, – заявила она, протягивая руку. Та была пурпурно-красной и тоже дрожала. Белль действительно была разгневана.

Я подала ей альбом.

– Совершенно бесполезная вещица, – сказала она. – Боюсь, она не научит его ничему хорошему. – С этими словами она развернула альбом, разорвала и швырнула обрывки на пол.

Она расправила плечи и судорожно сжала руки, словно хотела, чтобы они перестали дрожать. Через несколько секунд она сказала, тщательно выговаривая слова:

– Анна, пожалуйста, не покупай ему больше ничего, предварительно не посоветовавшись со мной. А уж я разберусь, нужно это делать или нет. Я уверена, ты меня понимаешь. Ты производишь впечатление разумной девушки. А сейчас я, пожалуй, прилягу. У меня очень болит голова. Прошу тебя, немедленно отправь его вниз. И никогда не позволяй подниматься сюда без разрешения.

Она вышла, и я услышала, как она тяжело спускается по ступенькам. Сесил с грустью смотрел на обрывки альбома у наших ног. Он снова присел на корточки и принялся перебирать страницы, пока не нашел кораблик и расплывшегося кролика.

Деда Мороза он даже не искал. Вдруг он вскочил на ноги, выронил листы из рук и выбежал за дверь. Я слышала, как его босые ноги с мягким стуком протопали по ступенькам.

Мне было плохо, я злилась на нее, как если бы она взяла и ударила мальчика, но поделать ничего не могла. Даже при том, что это Рей присматривает за мальчиком, а вовсе не она. Во всяком случае, предполагается, что присматривает. Я наклонилась и стала подбирать страницы. Я нашла и Деда Мороза: он лежал лицом вниз, но упал на пробковый коврик для ванной и потому нисколько не размазался. Я сложила остальные листы вместе, положила Деда Мороза сверху и вернулась в свою комнату. Если Сесил не захочет, чтобы я снова склеила для него альбом, то, по крайней мере, я помогу ему развесить эти рисунки по стенам.

Я выдвинула верхний ящик комода, чтобы взять клейкую ленту, и под письмами неожиданно обнаружила свой пенал. Как же его звали? Ага, Стивен Фэрхерст. Он так и подписался внизу первой страницы: «Ваш покорный слуга Стивен Фэрхерст». Черные строчки заблестели, когда на них упали солнечные лучи. «Моя дорогая мисс… моя дорогая.. мисс Дурвард», – прочла я. «Я был счастлив получить ваше письмо…»

Пытаясь разобрать написанное, я скользила взглядом по черточкам, завитушкам и мелким буквам, которые выводила его рука, рука Стивена Фэрхерста. На мой взгляд, он злоупотреблял закорючками вместо «и»[30] и после цифр ставил буквы «-й» и «-х». И еще было великое множество длинных слов. Чернила на некоторых из них уже побледнели и выцвели. А потом вдруг следующее слово оказывалось черным и жирным, как будто у него высыхало перо и он снова обмакивал его в чернильницу.

Учитывая замысловатые обороты речи и выцветшие чернила, мне иногда нелегко было понять, что же именно он хотел сказать. Впрочем, спустя некоторое время он начал писать об армии, о сражении, названия которого я не разобрала, и о какой-то мельнице.


…Мои солдаты организованно отступили со своих очень выгодных позиций, прямо через равнину, занятую французской кавалерией, только ради того, чтобы 7-й полк не оказался в окружении…

…Здесь я вынужден прерваться, чтобы благополучно отправить это письмо по назначению из рук вашего покорного слуги

Стивена Фэрхерста.


У меня заболела шея, потом закололо в затылке, а голову словно стиснул железный обруч. Я решила, что все эти описания армейских будней не стоят усилий, которые я прилагаю, чтобы разобрать его почерк. Впрочем, мне и в самом деле хотелось узнать, что же дальше случилось с этим Стивеном, но очередное письмо было слишком уж длинным, а голова у меня по-прежнему раскалывалась от боли. Поэтому я сунула письма обратно в ящик и задвинула его на место. Оглядевшись по сторонам и снова увидев картинки Сесила, я вспомнила, с какой злобой Белль рвала его альбом, и вдруг испугалась, а головная боль стала просто невыносимой.


Мои знакомые остались довольны площадью Гранд-Пляс, гостиницей «Отель де Билль» и собором Нотр-Дам-дю-Саблон, так что моя тщательно разработанная экскурсия была принята благосклонно, и я получил приглашение присоединиться к ним за обедом в гостинице «Лярк-ан-сьель». Табльдот мадам Планшон был столь же изобилен, как обычно, и мисс Дурвард, как я заметил, оказалась единственной, кто не воспользовался его преимуществами в полной мере. Когда в теплой гостиной, в которой царил полумрак, меренги и сладкий крем сменили turbot аи sauce champenois[31] и каплуна, фаршированного трюфелями, я ничуть не удивился тому, что по мере того, как понижается уровень пива в его бокале, Барклай все медленнее ворочает языком. Оказывается, оно пришлось ему по вкусу, да и веки его супруги отяжелели, бросая тень на ее раскрасневшиеся щечки и лениво двигающиеся губы.

– Прошу простить меня, майор, – заявила она, вставая из-за стола. – У меня разболелась голова, и, вероятно, после путешествия я все-таки устала несколько сильнее, чем думала вначале. Вы меня извините, если я покину вас?

– Вам не за что просить прощения, – откликнулся я, открывая перед ней дверь. – Надеюсь, завтра утром вы будете чувствовать себя лучше.

Внезапно она протянула мне руку.

– Я очень рада, что мы здесь… – Барклай с трудом вылез из-за стола и, покачнувшись, направился к двери. – Нет, нет, Джордж, спасибо, не беспокойся. Я вполне доберусь до кровати сама. Доброй ночи, майор. Доброй ночи, Люси.

Была только половина восьмого, и на улице еще даже не начало темнеть. Мы беседовали о том о сем, и если Барклай и выглядел сонным, то уж никак не настолько привязанным к своей супруге, чтобы озаботиться состоянием ее здоровья и последовать за ней. Они с мисс Дурвард пересказывали мне происшедшие в Дувре события, о которых я читал в «Ле Мониторе» и свидетелями которых они стали, когда их багаж грузили на корабль «Королева Каролина», причаливший к берегу под протестующие вопли недоброжелателей нового короля.

– Они бежали рядом с каретой, бросая розы в ее открытое окошко, – сказала мисс Дурвард. – И более всего усердствовали женщины… – Она потерла лоб. – Как здесь душно!

Она встала и подошла к окну, но защелка никак не желала поддаваться и даже прищемила ей палец, так что она вскрикнула «Да провались ты!», после чего с обиженным видом отошла в сторону, морщась и потирая ушибленное место.

– Почему оно не открывается? Это сделано специально? Я всего лишь хотела подышать свежим воздухом!

Я подошел к ней.

– Могу я вам помочь?

– Нет, я сама справлюсь, – ответила она и вновь взялась за защелку. Еще один рывок, протестующий визг петель, и наконец окно распахнулось. В комнату хлынул прохладный вечерний воздух.

Она высунулась наружу, глубоко дыша и наблюдая за городскими обитателями Брюсселя, вышедшими на вечерний моцион.

– Нет, этого явно недостаточно, – заявила мисс Дурвард, отворачиваясь от окна. – Мне необходимо выйти на улицу.

Дверь гостиной приоткрылась, и в комнату бочком вошла гостиничная служанка. Сделав реверанс, она обратилась к Барклаю:

– Мадам передает вам свои наилучшие пожелания, месье, и просит незамедлительно пройти к ней в комнату.

Тот удивленно воззрился на нее.

– О да, конечно, очень хорошо, – пробормотал он, поднимаясь на ноги. – Люси, прошу простить меня. Майор, рад был познакомиться с вами. – И с этими словами он вышел.

– Ах, какая досада! А я так надеялась убедить его составить мне компанию и прогуляться, – с сожалением воскликнула мисс Дурвард. – Интересно, что там стряслось у Хетти…

– Может быть, ей всего лишь нездоровится.

– Вероятно. – Она прошлась по комнате, словно бы для того, чтобы успокоиться. – Пожалуй, я несправедлива к ней. Ей и в самом деле необходима поддержка. Что же, в таком случае, я отправлюсь одна. Я ни за что не останусь в четырех стенах в такой чудесный вечер, как сегодня, особенно если учесть, что я впервые покинула Англию.

– Мисс Дурвард, прошу меня простить, но ваша сестра… Быть может, она опасается, что вы подвергнетесь некоторой опасности.

На лице у нее появилось озадаченное выражение, но потом она весело расхохоталась.

– Неужели вы думаете, что она волнуется о моей безопасности? Или о приличиях? Но ведь вы знаете Брюссель лучше любого из нас. Мне здесь действительно ничего не угрожает?

– Не более чем в любом другом городе в такой час. Но женщины, с которыми я имею честь быть знакомым, не ездят за границу без всякого сопровождения, в особенности если они не замужем… – Я умолк, потому что она отвернулась, подошла к креслу, на котором лежали ее вещи, и начала укладывать альбом в свой ридикюль. – Мисс Дурвард, если вы твердо решили выйти на улицу, то разрешите мне хотя бы сопровождать вас!

– Лучше подвергнуться опасности, чем задохнуться здесь! – воскликнула она, с такой силой дергая завязки своей шляпки, что чуть не оторвала их напрочь. – Но я буду останавливаться, чтобы делать зарисовки. Надеюсь, вам это занятие не покажется нестерпимо утомительным и скучным.

Я подхватил свою тросточку и распахнул перед ней дверь.

– Ваше общество мне никогда не наскучит. Она замерла на пороге.

– Простите меня. Это было невежливо с моей стороны. Вы очень добры, и я вам чрезвычайно признательна.

Я бы предложил ей опереться на мою руку, но она уже минула добрую часть коридора.

– Не хотите ли подняться на бастионы? – предложил я, догоняя ее. – Оттуда открывается прекрасный вид на город и окрестности. Но вам, пожалуй, лучше прихватить с собой шаль. После захода солнца похолодает, а здесь солнце садится раньше, чем вы привыкли в Ланкашире.

– Нет. Шаль только мешает, когда я работаю. Однако прогулка на бастионы и в самом деле выглядит соблазнительно.

Она двинулась в путь легкой, стремительной походкой, что живо напомнило мне Дору в пору ее бурной молодости. Нога моя ныла после целого дня ходьбы, и даже с тросточкой мне было нелегко поспевать за ней. Когда мы прошли несколько сотен ярдов, я сказал:

– Вообще-то нам предстоит изрядная прогулка. Быть может, вы предпочтете, чтобы я кликнул fiacre![32] Они открыты, так что вы сможете любоваться городом.

– О, только не это. Так хорошо пройтись по свежему воздуху. Я очень люблю Хетти, но ее неторопливость сводит меня с ума. Правда, у меня появляется время, чтобы сделать наброски, но она вечно упрекает меня, что мне приходится бежать, чтобы догнать ее.

Некоторая часть нашего пути пролегала по тем самым улицам, по которым мы гуляли утром, но она все так же внимательно оглядывалась по сторонам, настолько внимательно, что ее ответы на мои реплики звучали невпопад. И только когда мы остановились перед театром «Театр дю Моннэ», я понял, в чем дело: не говоря ни слова, она извлекла из ридикюля альбом и принялась рисовать. При дневном свете вид площади дю Моннэ и нового театра являл собой самое утонченное и изысканное зрелище. И сейчас, стоя здесь, она быстрыми штрихами набрасывала темноту ночи, которая сгущалась вокруг зажженных газовых фонарей и сверкающего огнями входа, потемневшие крыши, провалы черноты под железными перилами и ограждениями, тени, собирающиеся в складках женских юбок и прячущиеся в глазах мужчин.

Мисс Дурвард резким движением закрыла альбом и огляделась по сторонам.

– А, вот вы где, майор. Куда мы теперь?

Целью нашей прогулки был бастион отнюдь не ближайший, и к тому времени, когда мы наконец добрались до него, я с величайшим трудом поспевал за ней. Теперь уже я невпопад отвечал на вопросы. Она расспрашивала меня о расквартировании и передислокации войск в кампании при Ватерлоо, о знаменитом бале герцогини Ричмондской, о погоде и о временах года.

– Что касается климата, – сказал я, всем телом опираясь на тросточку и поднимаясь вслед за ней по ступеням на самый верх бастиона, откуда открывался потрясающий вид на окрестности, – вам следует лишь внимательно взглянуть по сторонам. Это было как раз в это время года. Не хотите ли присесть на парапет, чтобы передохнуть?

Он был для нее немного высоковат, но она только покачала головой в ответ на мою протянутую руку и взобралась на парапет с мальчишеской ловкостью. Когда она благополучно устроилась там, пришла моя очередь. Она сидела, вцепившись руками в край парапета, чуточку подавшись вперед, и смотрела на раскинувшийся ландшафт.

– Трудно даже представить… – наконец пробормотала она.

– Что именно?

– Все это… – Она широким жестом обвела сады с цветущими лилиями и розами, которых сменяли яблони и персики, зеленые поля и древние леса. – Все это, когда здесь шла битва.

– Но ведь битва шла отнюдь не за каждую пядь земли. Во всяком случае, не в том смысле, какой вы сюда вкладываете. Помимо собственно поля боя не следует забывать и о том, что вокруг была расквартирована огромная армия. Фермеры и лавочники, обслуживая ее нужды, нажились на этом в течение «Ста дней» больше, чем могли бы заработать за всю жизнь, не случись здесь того, что случилось.

– Я полагаю, что и женщины определенного сорта тоже не остались внакладе.

Пораженный и сбитый с толку, я искоса взглянул на нее, но не заметил румянца или воинственно задранного подбородка, столь характерного для молодых женщин, желающих произвести шокирующее впечатление. Голос ее прозвучал обыденно и равнодушно, и спустя мгновение, хотя и избегая взглянуть ей в глаза, я вынужден был согласиться:

– Несомненно.

Она повернулась ко мне.

– Послушайте, майор Фэрхерст, ради всего святого, не напускайте на себя столь оскорбленный вид! Полагаю, вы можете писать о таких вещах, но мне непозволительно даже упоминать о них. Я угадала?

– Нет… нет, разумеется, нет. Разве я не принес вам свои извинения за то письмо?

– Вам вовсе не следовало извиняться, это нелепо. Я страшно разозлилась на подруг своей матери, но они, конечно же, ничего не поняли. Но с вами, я думала, по крайней мере совсем необязательно выглядеть сладкоречивой ханжой.

– Вы совершенно правы. Если вы сочли меня шокированным, примите мои извинения. Не мне судить, что вам говорить и что нет.

– Полностью с вами согласна! Мне очень жаль, что я вышла из себя. Ну что, пойдем дальше?

Она спрыгнула с парапета раньше, чем я успел помочь ей, не обращая внимания на пыль, испачкавшую юбки. Я последовал за ней, обнаружив, что передышка уняла ноющую боль в ноге, и теперь я без труда успевал за мисс Дурвард.

В небесах погасли последние искры заката, и воздух стал заметно прохладнее. На городской стене нас обдувал вечерний бриз, и, поскольку проход был достаточно узким, я оказался в непосредственной близости от мисс Дурвард и заметил, что она дрожит. Я охотно предложил бы ей свое пальто, но поступить так сейчас, когда вокруг не бушевал ураган, значило подвергнуть ее любопытным взглядам. Теперь я уже узнал ее получше, поэтому ограничился тем, что предложил:

– Не освежиться ли нам? Кофейня внизу вполне приличное заведение, даже в такой час.

– Ваше предложение очень заманчиво, – согласилась она, поворачивая к ступеням, которые вели вниз. – Я только сообразила, что мы еще не пили чая сегодня.

– Здесь мы вполне наверстаем упущенное, хотя, боюсь, здешний чай не совсем такой, к какому вы привыкли дома. – Мы вошли в кофейню, и я предложил ей стул у столика в углу. – Но здесь подают и кофе. Или, быть может, вы предпочтете бокал вина?

– Бокал вина! Замечательно. Хетти делает вид, что вино ей не нравится, а Джордж, разумеется, вообще не пьет его.

– Теперь, когда я знаю это, мне кажется, он поступил весьма любезно, заказав для меня вино за обедом. Если бы я только знал, что вы присоединитесь ко мне, то принял бы его предложение с большей радостью.

Она одарила меня улыбкой.

– В следующий раз мы так и сделаем.

Появился официант, и я заказал графин красного вина. Как только он отошел к соседнему столику, чтобы обслужить других посетителей, мисс Дурвард достала альбом и принялась рисовать его. А он стоял и терпеливо ждал, когда же клиенты сделают выбор между коньяком и eau-de-vie.[33] Он был высок и очень молод, с характерными для фламандца светлыми волосами, выгоревшими на солнце почти до белизны, в то время как кожа у него загорела, как у фермера. Я обратил внимание на то, что моя гостья набрасывает его фигуру тонкими штрихами, в отличие от растушевки светлых и темных пятен, что имело место, когда она зарисовывала площадь дю Моннэ.

Я заговорил об этом, когда нам подали вино.

– Все зависит оттого, интересует вас игра света и теней или же сам субъект, – ответила мисс Дурвард. Она подняла бокал. – Давайте выпьем, скажем, за Брюссель!

– За Брюссель! – отозвался я, и мы выпили.

Она улыбнулась, потом вдруг прищурилась, глядя на что-то у меня за спиной. Я обернулся, чтобы проследить за ее взглядом. Официант вышел на крыльцо, подрезая фитиль одной из ламп, освещавших вход в cafe.[34] Когда я снова повернулся к столику, взгляд мисс Дурвард переместился на раскрытый альбом. Она схватила карандаш и быстро, несколькими штрихами, набросала залитый светом профиль официанта, его поднятые над головой руки, его поглощенность выполнением своих обязанностей. Затем она закрыла альбом и откинулась на спинку кресла, не промолвив ни слова, как если бы сам акт перенесения на бумагу того, что она увидела, был в этот момент самым важным.

Спустя какое-то время я поинтересовался:

– Успешной ли была ваша поездка в Стаффордшир? Они кивнула, и слова ручьем полились с ее губ:

– Действительно, она оказалась очень удачной. Нас приняли любезно и радушно. Мистер Веджвуд взял на себя труд оставить предприятия в Этрурии только ради того, чтобы продемонстрировать нам работы своего брата – «солнечные рисунки», как он их называет. Мы с отцом были в полном восторге, хотя разобрать что-либо на них оказалось не так-то просто. Отпечатки следует хранить в темноте, чтобы они не потемнели еще больше, и рассматривать только при свечах. Мистер Веджвуд объяснил, что его брат покрывал бумагу или белую кожу нитратом серебра – в растворе, как вы понимаете, – а затем копируемый объект помещался поверх него, и эту конструкцию выносили на солнце. По его словам, весь процесс занимает всего несколько минут, при условии, что солнце светит достаточно ярко. – Она придвинула свое кресло поближе к столу, оперлась о него локтями и продолжила: – Видите ли, под действием света нитрат серебра тускнеет в тех местах, где его не защищает помещенный на него предмет, и при этом играет роль даже прозрачность каждой части упомянутого объекта.

– Похоже на то, как если бы кто-то поднял давно упавшее яблоко с земли, после которого на траве остается след.

– Да! И разумеется, если трава вновь, подобно бумаге, подвергается воздействию света, то она становится еще темнее. Вся разница в том, что солнечные картинки выполняются в течение нескольких минут, и они получаются такими точными! Мистер Веджвуд показал нам отпечаток виноградного листа. На нем была видна каждая прожилочка, как если бы я нарисовала его сама, и еще он был белым, разумеется, на темном фоне, похожим на гравировку по дереву. Моего отца интересовала, главным образом, точность изображения, поскольку он подумывает о механическом копировании подобных отпечатков посредством определенного процесса, но это было так красиво! Нам показали несколько отпечатков крылышек насекомых, сделанных с помощью солнечного микроскопа, так они получились большего размера, чем на самом деле. Я почти боялась, что они взлетят в воздух, если я вздохну посильнее. – Она сделала паузу, словно от одного только воспоминания об этом у нее перехватило дыхание.

– А миссис Гриншоу – миссис Барклай, следует сказать, – она сопровождала вас?

– Да, к тому времени Том чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы остаться с моей матерью, и Хетти пошло на пользу то, что она смогла развлечься. Впрочем, она все время проводила в гостиной в обществе миссис Веджвуд и ее дочерей. Она говорила, что они очаровательны, скромны и что с ними ей было очень легко. Но она сама может поведать вам значительно больше меня. – Она отпила маленький глоток вина. – Мой отец остался разочарован, потому что, несмотря на то что мистер Веджвуд пытался сделать копии отпечатков с помощью камеры-обскуры, со временем рисунок темнел и становился нечетким, размытым. Мой отец и мистер Веджвуд сошлись на том, что существующие трудности не позволяют в настоящее время говорить о сколько-нибудь прибыльном применении этого процесса.

Я вновь наполнил наши бокалы. Даже увлечение мисс Дурвард рисованием несло на себе отпечаток внутренней сосредоточенности; я еще никогда не видел ее столь оживленной, не считая часов, проведенных в страшном беспокойстве о Томе, и еще никогда она не рассуждала с такой страстью и даже горячностью.

– По словам его брата, Том Веджвуд пробовал использовать и хлористое серебро, которое сначала приобретало бледно-лиловый оттенок, а затем становилось фиолетовым в течение нескольких секунд даже в сумерках. Но наносить его довольно сложно, поскольку оно не растворяется в воде.

Грохот, донесшийся до нас из задней части кафе, означал, что официант начал переворачивать стулья на столики и что почти все посетители уже отправились по домам. Мисс Дурвард огляделась вокруг.

– Боже мой, должно быть, уже поздно!

– Вероятно, нам пора возвращаться.

– Полагаю, вы правы, – ответила она.

Я подозвал официанта и оплатил счет. Он проводил нас наружу и снова потянулся к лампам, на этот раз чтобы погасить их полностью. Я подумал о наброске, который сделала мисс Дурвард, и, судя по ее легкому кивку и улыбке, она подумала о том же. Потом она сказала:

– Самое необычное заключается в том, что мы смогли создать изображение чего-то реально существующего без постороннего вмешательства, безо всяких посредников, за исключением природных свойств солнца. Объект создает свой собственный образ. Мистер Веджвуд называет этот образ «подобием» – то есть точной копией. И внезапно он начинает жить собственной жизнью.

– Это похоже на привидение, – заметил я. – Объект… может быть давно утрачен, в другом времени. А его изображение продолжает жить, в другом месте…

Я более не мог продолжать, потому что перед моим внутренним взором встал призрак моей любви, и видение это было настолько ярким, что у меня перехватило дыхание.

– Да, – согласилась мисс Дурвард. Она взяла меня под руку, и сквозь ткань пальто я ощутил твердость ее ладони. – Но только если хранить его в темноте.


Холод не отпускает. Умирают пальцы на ногах и руках, а мужчины не замечают этого; перед тем как сгнить, они должны отогреться. Ступни тонут в холодной, как лед, грязи. Губы замерзают. Лошади оставляют кровавые отпечатки в снегу: их копыта давно сбиты и стерты. Если они падают, их пристреливают. Если поблизости находится враг и приказано соблюдать тишину, то наездник обязан вышибить из лошади мозги прикладом своего мушкета. Слезы замерзают на щеках, не успевая скатиться. Я спотыкаюсь о тела женщины из лагеря и ее ребенка. Изо ртов у них струйкой вытекает вино, но они мертвы. Ноги у них босы, кровь застыла в грязи. Вот уже три дня мы ничего не ели. А когда мы находим еду, то страдаем от дизентерии, которая вытягивает жизнь из наших тел. Троих мужчин следует наказать плетьми, и я должен принять меры, чтобы это было сделано до того, как появятся французы.

Камни на горной тропе утонули в грязи и во льду; кто-то из мужчин поскальзывается и падает в пропасть. Воздух неподвижен и холоден, поэтому мы слышим, как его тело ударяется о камни, слышим грохот его мушкета и котелка, слышим треск льда и приглушенные удары о снег. Снова и снова… Затем наступает тишина. У нас нет времени искать его тело: он всего лишь один из многих. Под ноги ложится дорога, утоптанная до черноты.

Мой мозг опустошен болью. Я не могу думать ни о чем, кроме того, что происходит сейчас, а «сейчас» – это агония смерти. Как было бы легко и просто остановиться, сдаться и навеки уснуть в снегу.

III

Я сопровождал мисс Дурвард и чету Барклаев в их экспедиции в Мехелен, но, оказывается, я слишком долго не практиковался в роли гида, чтобы принять во внимание празднество в честь святого Антония в Падуе. Посему улицы Брюсселя, заполненные празднично одетыми людьми, державшими флаги и транспаранты, кающимися грешниками и звонящими в колокола священниками, задержали на обратном пути наш экипаж настолько, что я попал в театр только в середине третьего акта, усталый и вымотанный. В начале четвертого акта Катрийн взглянула туда, где я сидел, и я помахал ей рукой в знак приветствия и извинения. Зная, что ее раздражает бесцеремонность светских бездельников, которые приходят и уходят, когда им вздумается, и заботятся лишь о том, чтобы покрасоваться перед другими, вместо того чтобы смотреть постановку, я всегда старался занять свое место до поднятия занавеса. Она повернулась боком и улыбнулась мне, тогда как остальная аудитория видела только Эльмиру, улыбавшуюся лицемерному Тартюфу. К тому времени, когда я добрался до ее гримерной, она уже надевала шляпку. Я наклонился, чтобы поцеловать ее в щеку.

– Любимая, мне очень жаль. Прости меня. Мы были в Мехелене, и я забыл о празднике святого Антония.

– Не имеет значения, – заявила она, отворачиваясь, чтобы взять перчатки. – В любом случае, спектакль был неудачным.

– Это невозможно! – искренне воскликнул я. Она рассмеялась моим словам.

– Что заставило тебя отправиться в Мехелен?

– Мисс Дурвард очень хотела взглянуть на собор. А миссис Барклай пожелала купить кружев.

Она кивнула и позволила мне подать плащ. Когда мы уходили, я сунул руку в карман и нащупал несколько монет, которые обыкновенно давал Слатеру, старому театральному привратнику, а также подарок, который успел купить ей, пока мои друзья отдыхали после обеда.

– Доброй ночи, мадемуазель, месье комендант, – сказал Слатер. Я распахнул дверь перед Катрийн. – Да, кстати, месье, я передал ваш заказ в кассу, как вы и просили. На вечер четверга, ложа номер восемь во втором ярусе.

Катрийн поглядела на нас через плечо. Я поблагодарил Слатера, вручил ему монеты и поспешил вслед за ней.

– Я привез тебе подарок из Мехелена. Она покрутила в руках мягкий сверток.

– Спасибо, Стивен, это очень любезно с твоей стороны. Может, попробовать угадать, что там? Впрочем, мне, пожалуй, лучше открыть его, когда мы приедем домой.

– Очень мудрое решение, – заметил я.

Мы поговорили о том и о сем, ведь прошло несколько дней с тех пор, как мы виделись в последний раз. Внезапно она спросила:

– Ложа номер восемь? Насколько я знаю, ты страдаешь близорукостью, поэтому не лучше ли было выбрать места где-нибудь поближе? Все-таки ложа номер восемь во втором ярусе находится очень далеко от сцены.

– А, это не для меня, – ответил я и переложил трость в другую руку, чтобы иметь возможность взять ее под руку. – Барклаи выразили желание посмотреть спектакль. Я решил, что они предпочтут оказаться подальше от оркестровой ямы.

– Разумеется. Но я могла устроить это для тебя.

– Мне не хотелось беспокоить тебя из-за таких пустяков, – сказал я, и мы перешли на другую сторону улицы, чтобы свернуть на рю де л’Экуйе.

– Как понравился твоим друзьям Мехелен?

– По-моему, он произвел на них очень сильное впечатление. Мисс Дурвард готова была провести на улицах Синт-Кателийн-страат и Бежинаж остаток своих дней, она все никак не могла оторваться от своего альбома. Ей также очень понравилась часовня Рыцарей Ордена Золотого Руна в соборе, и она даже подумывает о том, чтобы изготовить серию эстампов с сюжетами из войны Алой и Белой розы. Она говорит, что в Англии существует большой спрос на баллады о рыцарях и рыцарстве.

– Война Алой и Белой розы? Звучит очень романтично.

– Гражданская война редко бывает романтичной, что бы там ни писал на этот счет автор «Уэверлийских романов». Но я несколько беспокоюсь, поскольку мне очень мало известно об армиях тех времен. Так что я буду чувствовать себя неловко, если мисс Дурвард пожелает получить от меня сведения о битве при Босуорте, как я снабжал ее все эти месяцы информацией относительно сражений у Саламанки и Ватерлоо.

– В самом деле?

Катрийн кивнула консьержке, и мы поднялись наверх. Мейке ожидала нашего прихода и держала дверь в апартаменты Катрийн приоткрытой.

– Ей нужны были сведения для работы, и я мог снабдить ее всеми интересующими данными, ведь сам принимал участие в войне. Я даже предложил всем поехать в Брюгге на несколько дней.

– Понятно. Да, Брюгге очень красив, если тебе нравятся старые здания. – Катрийн положила пакет на столик и принялась стягивать с рук перчатки. – Ну-ка, что же все-таки там может быть?

Торговец трикотажными изделиями вложил внутрь несколько цветков лаванды, поэтому, когда она развязала ленточку, их аромат наполнил комнату. Когда она достала чулки, они подобно струе молока выскользнули у нее из рук, вспенившись кружевами в остатках обертки.

– Большое тебе спасибо, Стивен! Они очень красивые! – воскликнула она, по-прежнему держа чулки в руках и подавшись вперед, чтобы поцеловать меня. Прохладный мягкий шелк запутался в моей щетине, потому что с утра я еще не успел побриться.

– Они далеко не так красивы, как ты, – возразил я. – Я бы хотел, чтобы ты позволила мне подарить тебе что-нибудь более существенное, а не эти безделушки. Ты не разрешаешь мне ни заплатить за твою квартиру, ни купить тебе платье. Я крепко прижал ее к себе и поцеловал в губы.

– Стивен!

Я отпустил ее.

– Прости меня. Я сделал тебе больно?

– Нет… но я умираю от голода.

– Разумеется, – виновато промолвил я.

Сам я обедал с мисс Дурвард и Барклаями в одной из моих самых любимых гостиниц, поблизости от Эппигема, откуда открывается чудесный вид на замок Хетт Стин. Сейчас я налил вина нам обоим и принялся угощать Катрийн фруктами и пирожными, каковые обычно составляли ее ужин.

Она взяла инжир, а я смотрел, как она аккуратно прокусила кожуру белыми зубками и впилась в сочную, полную семечек красную мякоть плода. Покончив с ним, она вытерла пальцы и сказала:

– Ты должен будешь рассказать мне, понравится ли твоим друзьям «Тартюф». Ведь в четверг мы даем «Тартюфа», не так ли?

– Да.

Она сказала, что немного устала, но не настолько, чтобы отказать мне. Потом она заснула так крепко, что на рассвете, когда я проснулся, она еще спала и открыла глаза только тогда, когда я уже оделся.

– Стивен?

– Я должен идти, – прошептал я, наклоняясь, чтобы поцеловать ее в лоб. – Прости, что разбудил тебя.

– И вовсе ты меня не разбудил, – возразила она, потягиваясь, как маленький котенок, посреди кучи простыней, что все еще хранили наш запах. – Может быть, останешься, ведь еще так рано? Репетиция у меня начинается только в десять часов.

Она села в постели, и простыня соскользнула с ее плеч. Моему взгляду открылись коричневые полукружья с розовыми сосками, которые так мягко льнули к моим жадным рукам, и голова закружилась от исходящего от нее аромата ромашки и корицы.

– Я должен идти, – повторил я, пытаясь не дать волю рукам. – Я пообещал прийти в «Лярк-ан-сьель» в девять часов, а до этого мне еще нужно успеть переодеться.

– Разумеется, – откликнулась она, вновь заползая под покрывало. – A bientot, cheri![35]

– A bientot![36]


Я добрался до гостиницы «Лярк-ан-сьель», побрился, принял ванну и переоделся. Мои друзья уже сидели за столом и завтракали. Когда я распахнул дверь в гостиную – мы уже давно решили отказаться от лишних церемоний, – то услышал, как миссис Барклай говорит:

– Если бы я знала, Джордж, то, конечно, спросила бы у тебя разрешения потратить такую сумму. Но ты ничем не дал мне понять, что намерен ограничить меня…

– Ты должна в первую очередь полагаться на свой здравый смысл, Хетти… – начал Барклай, но оборвал себя на полуслове, когда я громко откашлялся в дверях. – А, Фэрхерст, входите! Мы несколько припозднились сегодня утром.

Мне показалось, что миссис Барклай, державшая в руках чашечку с кофе, выглядит бледнее обыкновенного и веки у нее припухли. Она капризно протянула:

– Не представляю, куда могла подеваться Люси. Джордж, ты не видел ее?

– Нет, – отозвался тот, протягивая чашку, чтобы она налила туда кофе. – Одному только окну в гостиной известно, в какое время дня и ночи уходит и приходит твоя сестрица.

– Хотите кофе, майор? – поспешно предложила мне миссис Барклай. – Вы должны извинить нас, мы еще не пришли в себя нынче утром. Это плата за столь чудесный и полный событий вчерашний день.

– Я рад, что вам понравилось, – любезно произнес я, принимая у нее из рук чашку с кофе. – Я опасался, что вы и мисс Дурвард могли переутомиться. Вы по-прежнему намерены отправиться на прогулку сегодня? Мы можем отложить экскурсию до лучших времен.

– О, что вы, Люси просто неутомима! И я ни за что на свете не откажусь взглянуть на Ватерлоо. А всему виной ваши рассказы о величии и героизме!

Открылась дверь, и в комнату вошла мисс Дурвард.

– Доброе утро, майор, Джордж, Хетти, – поздоровалась она с нами таким спокойным и отсутствующим тоном, что я моментально заподозрил: мыслями она где-то далеко-далеко отсюда.

– Где ты пропадала? – пожелала узнать миссис Барклай. – Кофе успел остыть. Уже и майор здесь. Он полон желания немедленно тронуться в путь.

– Прошу прощения, я работала, – вот и все, что сочла нужным сообщить мисс Дурвард, принимая чашечку кофе, который все еще исходил паром.

За столом воцарилось молчание, Барклай невозмутимо расправлялся с яичницей с ветчиной. Его супруга нервно отодвинула от себя кофейные приборы.

– Что касается того, чтобы отправиться немедленно, – заговорил я только ради того, чтобы нарушить тягостную атмосферу, – нам спешить некуда. Я к вашим услугам, так что можете располагать мною по своему усмотрению.

Мисс Дурвард на мгновение оторвалась от гренка, который единственный составлял ее завтрак, бросила на меня короткий взгляд и улыбнулась.

Я предложил нанять для предстоящей экскурсии открытый экипаж. День обещал быть ясным и теплым, и если дамы не пожелают выйти из коляски, то с легкостью смогут увидеть больше из четырехместного экипажа, чем из почтового дилижанса. Но я совсем упустил из виду густую тень, которую отбрасывал на дорогу лес Форе-де-Суанье. После яркого солнечного света казалось, что над нами нависла мрачная грозовая туча, и миссис Барклай вздрогнула. Я ощутил, как в груди зашевелился знакомый, липкий страх.

Когда-то я научился подавлять в себе этот страх тем, что принимался пересчитывать своих солдат и изучать округу. Впоследствии, на глазах дам и джентльменов, которых я вызывался сопровождать, я старался загнать воспоминания о нем в самые потаенные уголки души, рассказывая веселые байки и анекдоты о знаменитых фламандских быках и их неуклюжих погонщиках. Я уже собрался было прибегнуть к этому спасительному средству, когда миссис Барклай с резким щелчком сложила зонтик от солнца, и неожиданный этот звук смешался со стуком копыт, эхом метавшимся между деревьями.

– Какие высокие деревья! – воскликнула мисс Дурвард, прежде чем я успел открыть рот. – Неужели здесь растут одни буки?

– Большей частью, – ответил я, вновь обретя самообладание, на этот раз с помощью разговора об окружающей природе. – Впрочем, полагаю, здесь встречаются и дубы, и лесной орех. Равно как и каштаны.

– А вам приходилось передвигаться походным порядком в темноте?

Я кивнул головой в знак согласия.

– Мы выступили из Брюсселя около трех часов, хотя мой полк находился в полной боевой готовности задолго до полуночи, поскольку горнист сыграл сигнал «К оружию!» еще в девять вечера. Вскоре после восхода солнца мы достигли деревушки, где провел ночь со своим штабом лорд Веллингтон. Кто-то нам сказал, что она называется Ватерлоо, – здесь мои слушатели всегда улыбались, – и у нас еще было время, чтобы сделать привал и позавтракать. А потом мы двинулись в Катр-Бра, чтобы контролировать дорогу, которая связывала нас с пруссаками. Мы не собирались позволить Бонапарту перерезать наши коммуникации с союзниками. – Барклай задумчиво кивнул. – Однако он попытался это сделать, и вскоре перестрелка перешла в настоящее сражение. Теперь ее называют генеральной репетицией перед битвой у Ватерлоо, и, наверное, в глазах историков она таковой и является. Но для тех из нас, кто участвовал в ней, она была ничуть не лучше того, что было до или после… Если вы не возражаете, я предлагаю сначала наведаться туда, а в дальнейшем отступить вместе с армией коалиции к деревушке Монт-Сен-Жан, где располагался лорд Веллингтон. За час или два мы покроем расстояние, на преодоление которого у нас когда-то ушло целых три дня. – Я улыбнулся. – Его светлость имел привычку именовать баталии названиями тех местечек, где ему довелось ночевать накануне. Но от его секретаря – может быть, вы знакомы с ним понаслышке, это лорд Фитцрой Сомерсет – мне стало известно, что лорд Веллингтон не без основания полагал, что англичане не могут правильно произносить французские названия. Я имею в виду Монт-Сен-Жан, или даже Ля Белль Альянс, как желал его называть генерал Блюхер. Его светлость был уверен, что мы будем свободно и с радостью болтать о фламандском местечке под названием Ватерлоо!

В это мгновение экипаж выкатился из тени и нас ослепил солнечный свет. Я вдыхал свежие запахи зеленого леса, по которому мы ехали. Позади нашего экипажа столбом вилась невесомая пыль, а птицы вокруг замолкали в предвкушении послеобеденной сиесты. Очередное короткое погружение в глубокую тень деревьев, и вот мы снова выехали на свет. Перед нами предстал во всей красе горный кряж Монт-Сен-Жан, и дорога спускалась под уклон к ферме у Ле Хей Сант.

Я заранее побеспокоился о том, чтобы заказать легкий поздний завтрак в Катр-Бра. Впрочем, хотя здешняя гостиница управлялась намного лучше, чем можно было ожидать от столь небольшого местечка, даже мисс Дурвард съела больше миссис Барклай, которая отрицательным покачиванием головы провожала почти каждое блюдо. Раз или два я заметил, как она украдкой прикладывала носовой платок к губам. Поэтому меня нисколько не удивило, что, когда мы встали из-за стола, она покачнулась.

Барклай и я подхватили ее одновременно.

– Благодарю вас, Фэрхерст, – сказал он. – Я позабочусь о ней.

Я оставил ее на его попечение и вышел из комнаты.

Миновал по крайней мере час, прежде чем мисс Дурвард отыскала меня. Я сидел на скамейке на пляже, надеясь, что жаркие солнечные лучи прогонят слабость, которую ощутил ранее, когда меня охватил полузабытый, но, оказывается, такой живучий страх.

– Боюсь, моя сестра чувствует себя недостаточно хорошо, чтобы присоединиться к нам сегодня после обеда, – сказала она, когда я встал, чтобы поприветствовать ее.

– Я боялся, что именно так и случится. Я надеюсь, ничего серьезного с ней не произошло?

– О нет, – ответила она. – Она прилегла в спальне, и я уверена, что вскоре ей станет лучше.

– Может быть, она предпочла бы незамедлительно вернуться в Брюссель? Я приказал готовить лошадей.

– Нет, это ни к чему. Мы все уладили, – сказала она. – По крайней мере, если этот план не вызывает у вас возражений. Хетти желает немного отдохнуть, но при этом не испытывает особой нужды в женском обществе, поэтому я убедила Джорджа, что ему следует остаться с ней. Так что вам придется иметь дело только со мной.

– Это просто замечательно, – заявил я, проявив, вероятно, тем самым некоторое неуважение к Барклаям. Однако сомнения не покидали меня. – Но ваша сестра…

– О, у нее нет ни малейших возражений. Я пообещала ей, что мы вернемся к ужину – правильно? – и если она по-прежнему будет чувствовать недомогание, то, судя по вашим словам, хозяйка гостиницы – дама надежная во всех отношениях.

– Безусловно.

– Итак, майор Фэрхерст, что в таких случаях говорят французы?

En avant? Вперед?

– Да. En avant! Вперед!

Экипаж поджидал нас в дальнем углу двора. Я открыл дверцу.

– Кроме того, они любили кричать: L’Empereur recompense се qu’il avancera![37]

– И что, это помогало? – поинтересовалась мисс Дурвард, когда я подал ей руку, помогая взойти в экипаж. – Неужели они шли в атаку только потому, что за это была обещана награда?

– О да, и еще как! Найдется немногое, чего Бонапарт не знал бы относительно того, как управлять мужчинами. И солдаты тоже любили его, любили так, как наши никогда не любили лорда Веллингтона. – Я уселся рядом. – Простите, боюсь, я помял ваше платье.

Она подобрала подол из простого муслина и уложила его на коленях, не заботясь о складках, а я приказал вознице доставить нас на перекресток у местечка Ла Белль Альянс. Он щелкнул вожжами, экипаж медленно покатился вперед и выехал на дорогу. Стараясь, чтобы голос мой был слышен за стуком колес, я спросил:

– Быть может, вас интересует какая-либо определенная часть поля битвы?

– В общем, теперь, когда я избавилась от Хетти и Джорджа… – Она поправила шляпку, чтобы прикрыть глаза от солнца, потому как зонтик с собой не носила, и мне показалось, что щеки у нее вспыхнули румянцем. – То есть я хочу сказать, что земли вокруг Монт-Сен-Жана имеют большое значение, – продолжала она. – Но особенно я хотела бы взглянуть на замок Шато д’Огмонт и, может быть, сделать несколько набросков. Вот только… – она заколебалась. – Когда мы ехали из Брюсселя – через ворота Намюр Гейт и далее в лес – вы сказали, что той ночью проходили здесь маршем, зная, что вас ожидает. В общем, это навело меня на мысли о полях боев. – Она увидела явное непонимание у меня на лице. – Я хочу сказать, что подумала о тех местах, где отгремели сражения: о том, какими они предстают в глазах тех, кто приходит после, уже обладая знанием о прошлом.

– На городских бастионах вы сказали, что трудно представить, будто здесь шли бои.

– Да, это так.

– Даже если я расскажу вам, как мы остановили корпус Рейля вон там? – поинтересовался я, оборачиваясь и указывая на расстилающиеся позади нас кукурузные поля. – И когда был убит герцог Брансуикский – он был совсем молод, ведь его отец погиб под Йеной, мы решили, что пришел и наш черед? И только когда вон оттуда, – я снова махнул рукой, – подошел генерал Кук с лейб-гвардейским конным полком, мы опомнились и вновь заняли утраченные позиции.

– Я так много читала об этом, и теперь мне легче будет представить это наяву. Но… но как быть с самим местом сражения? – Она нахмурилась. – Я воспользуюсь полученными знаниями – тем, что рассказали мне вы, и тем, что прочла сама, – чтобы сначала нарисовать картину мысленно, а потом перенести ее на бумагу. В конце концов, все это лишь вопрос света, формы, тени, текстуры. А потом я возьму в руки офортную иглу и буду смотреть, как она пронзит дым, войдет в землю и проникнет до самых ее глубин. – Она жестом обвела открывающийся пейзаж. – Вон там! Смотрите! Этот изгиб гребня, склон холма к дороге внизу. Уверена, это место будет бросаться в глаза. И я бы хотела узнать о тех, кто стоял на этом гребне…

– На этот ваш вопрос мне очень легко ответить, – сказал я, – потому что там стоял мой собственный полк.

Она кивнула и, не тратя более слов, вытащила альбом и с головой ушла в работу. Передо мной лежала знакомая дорога. Я много раз ездил по ней, но впервые мне попался компаньон, который искал моего общества, который требовал от меня точности в воспоминаниях, а потом вдруг неожиданно обрывал разговор. Она всматривалась вперед, щуря глаза от напряжения, опускала взгляд на бумагу, потом снова поднимала голову. Ее изящная рука со спокойной уверенностью порхала над альбомным листом. Она занималась своим делом тщательно и сосредоточенно, без колебаний и показных раздумий.

Мы достигли замка Шато д’Огмонт, величественно возвышавшегося в окружении садов и огородов.

– На самом деле это всего лишь удобный и уютный сельский дом, помещичья усадьба, – улыбнулся я. – В пороховом дыму – мы с вами однажды уже говорили об этом, если мне не изменяет память, – французы приняли его стены из красного кирпича за роту гвардейцев, после чего открыли по ним ураганный огонь.

Она рассеянно кивнула, настолько уйдя в свою работу, что я умолк.

– Продолжайте, я слушаю.

– Легкая пехота окопалась в саду, и они сдерживали противника долгое время. А это двенадцать тысяч французов, причем отборные войска. Оборону держали двенадцать сотен солдат второй и третьей роты полка королевской гвардии. И они выстояли! Но потом… Их осталась всего горстка.

Она опять кивнула.

Наконец по моей команде экипаж снова покатился вперед, по огромному смертному полю, на котором совсем недавно, сражаясь до последнего солдата, проливали кровь полки и бригады, ослепшие от дыма и оглохшие от разрывов.

С резким вздохом мисс Дурвард опустила альбом на колени.

– Я могу нарисовать все, – негромко сказала она. – Я могу нарисовать все неровности местности, все деревья и все здания. Я могу отправиться домой, взглянуть на униформы и правильно передать все цвета и положение пуговиц – публике нравится военная форма. Я могу отобразить, как обученные солдаты сражались, не щадя своей жизни. Я могу изучить анатомию – или, во всяком случае, ту ее часть, что общество позволит мне изучить. Я могу нарисовать лошадей, могу нарисовать раны – не слишком ужасающие, разумеется, чтобы не отпугнуть покупателя и внушить ему лишь легкий трепет. Ну, и не следует забывать о мужестве, опасности, капельке страха. В торговой лавке или типографии у клиентов начинает чаще биться сердце, в глазах появляется удивленное и взволнованное выражение, как если бы они увидели красивую женщину… – Она умолкла.

В голове у меня поселилась сверлящая боль, глаза щипало, словно в них насыпали песка, но я все-таки попытался понять, что она имеет в виду.

– Вы хотите сказать – я не ошибаюсь? – что смотреть на батальное полотно – это то же самое, что смотреть на воплощение страсти, или потери, или страха. Оно пробуждает в зрителях сострадание и ужас. В своей работе, подобно актеру на сцене, вы стремитесь воплотить и вызвать в воображении именно эти чувства.

– Естественно, – заявила она, поворачиваясь ко мне и нахмурившись, словно была не в состоянии подобрать нужные слова, чтобы выразить свою мысль. – Но… должна ли я это делать? Не грешно ли это – зарабатывать деньги на смерти?

– В мемориалах и воспоминаниях нет греха или позора. Они служат лишь для утешения тех, кто потерял близких, возможно, даже для того, чтобы помочь им смириться с потерей. А передача новостей – благородное дело. Граждане имеют право знать, что делается от их имени.

– Да, но я-то делаю вовсе не мемориал, да и Ватерлоо более не представляет собой новость первой величины. Я делаю деньги на желании людей вкусить чуточку ужаса, дабы разнообразить собственную жизнь. Я продаю удовольствие, которое доставляет страх. Смотрите! – Она подалась вперед, чтобы обратиться к вознице: – Arretez-vous la, s'il vousplait![38]

Тот натянул вожжи, кони замерли, и она выскочила из экипажа раньше, чем я успел предложить свою помощь. Ступив на землю, она повернулась ко мне и сказала:

– Не хотите остановиться здесь? Эту часть поля битвы вы должны знать лучше всего.

Так оно и было в действительности. Но я с величайшим трудом, чего со мной уже давно не бывало, спустился в песчаный карьер у подножия холма, который нам было приказано удерживать во что бы то ни стало. Я как будто раздвигал собственным телом волны жара, струившегося с безоблачного неба. Мисс Дурвард быстро поднялась на небольшое возвышение и теперь стояла в редкой тени деревьев, оглядываясь по сторонам. Когда я оказался рядом, она как ни в чем не бывало продолжила наш разговор, словно он был прерван всего несколько мгновений назад.

– Если бы только я могла нарисовать картину так, как вижу ее сейчас… Битва буквально ожила перед моими глазами, ожила так, какой она никогда не будет ни на печатной форме, ни на листе плотной бумаги весом в двенадцать унций. Если бы только я могла передать эту сцену так, как вижу ее сейчас, чтобы зритель увидел ее моими глазами… Вот это было бы честнее! Вы понимаете?

– Боюсь, не до конца, – ответил я. В моей голове уже начал стучать многотонный молот.

Она схватила меня за плечо и развернула лицом к простирающемуся пейзажу.

– Смотрите! Взгляните на эти холмы и поля! Постарайтесь запечатлеть их в своей памяти! Вы никогда не увидите их такими в золоченой раме на стене гостиной!

Я всматривался в даль, как она и просила. Жара сегодня была просто удушающей, перед глазами у меня все дрожало и расплывалось. Нашу дикость и свирепость пронумеровали, заковали в цепи, одели в военную форму, наши животные инстинкты взнуздали и запрягли. Мы стали маленькими зубцами огромного механизма, мы цеплялись друг за друга и приводили его в движение. И вдруг вокруг меня раздались крики протеста, возник оглушительный шум, и я ощутил запах страха. Пыль резала мне глаза, забивала рот, закупоривала уши. Я более ничего не слышал, не видел, не мог дышать. В глазницах у меня скопилась кровь, горячая и жгучая. Дыхание прекратилось, сердце замерло, мысли рассыпались. Остался только скрежет механизма…


Первое, что я ощутил, придя в себя, это маленький сучок, впившийся мне в щеку. Потом до меня донеслось пение птиц над головой, негромкий шелест листьев на деревьях, и они каким-то образом заглушили шум крови у меня в ушах. Я открыл глаза и с ослепительной ясностью, вызванной крайним истощением, увидел, что время и солнечные лучи способны сгладить даже острый конец давно засохшей, сломанной веточки. Рядом со мной на коленях стояла мисс Дурвард.

– С вами все в порядке? Ох, простите меня, пожалуйста!

– Все хорошо, – прошептал я. Или решил, что прошептал.

На губах у меня ощущался привкус крови и земли. На мгновение рассудок мой вновь застлала темнота, но это оказалась всего лишь разбитая губа. Я обнаружил, что лежу, скорчившись, на земле, обхватив руками голову и поджав ноги. Я пошевелил ногами, и сапоги мои прочертили бороздки в пыли. Через несколько мгновений я ухитрился выпрямиться, на что потребовались усилия не только тела, но и разума, а потом смог даже привстать, опершись на локоть. На лице мисс Дурвард читались нешуточная тревога и волнение.

– Простите меня, – сказала она. – Вы больны… Я понятия не имела…

Я ничего не ответил, поскольку все силы уходили на то, чтобы вновь не потерять сознания.

Спустя долгое время она заговорила снова:

– Первый раз в жизни я жалею о том, что не ношу с собой нюхательную соль, как на том настаивает мать. Но в любом случае я уверена, что вы предпочтете бренди.

– Вы правы. Тем более что у меня есть с собой некоторый запас, – ответил я, после изрядных усилий принимая сидячее положение, и сунул руку во внутренний карман сюртука. – У меня вошло в привычку, сопровождая леди, брать с собой бренди. – Я протянул ей фляжку. – Вы пережили шок, и все из-за меня. Могу я предложить вам выпить?

Она сделала изрядный глоток, вытерла губы тыльной стороной руки, как мальчишка, и вернула мне фляжку.

– Благодарю вас. Особенно если учесть, что вы нуждаетесь в нем более меня.

Бренди придало сил нам обоим, и вскоре мы с мисс Дурвард уже возвращались к въезду на поле, где нас поджидал экипаж. Мы медленно плелись по неровной земле, и я затруднялся сказать, кто кого поддерживал.

– Полагаю, нам лучше вернуться в гостиницу, – заявила мисс Дурвард, когда мы приблизились к коляске.

– Мне бы не хотелось столь бесцеремонно прерывать вашу экскурсию, – сказал я. – Вы наверняка предпочли бы увидеть побольше.

Она остановилась и огляделась по сторонам, словно прощаясь с окружающей природой, потом решительно повернулась ко мне, положив руку на дверцу экипажа.

– Это очень любезно с вашей стороны, но я не представляла себе… Майор, мне стыдно за свое поведение. Я не думала… Точнее, я могла думать только о том, чтобы получить побольше сведений, о том, что вы можете сообщить мне сверх того, что уже рассказали. Я понимаю, что это невообразимо, а ведь вы, должно быть, представляете это постоянно.

– Вы правы.

Я не сказал более ни слова, потому что не мог описать то, что видел, то, что ощущал, как чувствовал свою утраченную конечность и свою потерянную любовь. Они были для меня ничуть не менее реальными, живыми и болезненными, пусть даже и существовали только лишь в моем воображении. Не мог я рассказать и о неподвижности острого конца сломанной веточки, впившейся мне в щеку.

Наш экипаж снова покатил на юг. Я с удивлением заметил, что солнце стало оранжевого цвета и склоняется к западу. Оказывается, я потерял счет времени. Я обратил внимание на то, что мисс Дурвард оглядывает позолоченные лучами солнца поля, по которым мы проезжали. Спустя некоторое время я заговорил:

– Надеюсь, миссис Барклай будет чувствовать себя достаточно хорошо, чтобы проделать обратный путь домой Однако, если состояние здоровья не позволит ей немедленно отправиться в путь, я уверен, в гостинице вам будет вполне удобно, хотя она достаточно скромная.

– По-моему, ей уже лучше. По крайней мере, если это то, что случилось с ней в прошлый раз. – Она продолжала, по-прежнему не сводя глаз с окружающей местности: – Возможно, мне не следовало бы говорить об этом, но вы наверняка уже догадались сами. Или я скажу вам. – Она заколебалась.

– Скажете что?

– Хетти… в интересном положении. И она неважно себя чувствует, не говоря уже о том, что случилось с ней раньше…

Голос у нее задрожал, и часть щеки, которая была доступна моему взору, определенно порозовела. Я поспешил ответить:

– Я понимаю. И приложу все усилия к тому, чтобы она не проявляла активности, которая может оказаться чрезмерной.

– Вы очень заботливы и внимательны, майор. Вы не будете возражать, если я займусь рисованием?

– Ничуть, – рассмеялся я. – Разве не для этого мы и предприняли нашу вылазку?

Она улыбнулась и вытащила альбом.

– Разумеется.

При том что я находил общество мисс Дурвард исключительно приятным, в данный момент ничто не могло доставить мне большего удовольствия, чем тишина и молчание. Мое душевное равновесие было нарушено лязгом, шумом и запахами, пришедшими из прошлого и ввергнувшими меня в беспамятство, продолжавшееся неизвестно сколько. И какой же нежной и тихой, по контрасту, казалась мне радость и даже опасения, содержавшиеся в известиях, которые поведала мисс Дурвард! У меня перед глазами вставал образ ее сестры, когда она подперла рукой бледную щеку за обеденным столом, или изгиб ее нежной шеи, когда она скосила глаза туда, где тонкий батист платья ласково облегал ее живот. У меня более не было желания жениться на миссис Барклай, равно как и на любой другой женщине, но известие о том, что она носит ребенка, причинило мне боль, вызванную сожалением о том, чего я никогда не знал.

К тому времени, когда я очнулся от своих раздумий, экипаж уже сворачивал во двор гостиницы в Катр-Бра, и вот тут-то меня начал бить озноб. А когда мы достигли Брюсселя, состояние мое ухудшилось настолько, что чета Барклаев настояла на том, чтобы отвезти меня на рю де л’Экуйе, где и высадила прямо напротив моего обиталища. Я с трудом пробормотал извинения и попрощался, отчетливо сознавая, что кора хинного дерева не оказала своего лечебного действия. У меня начиналась лихорадка.


Проснувшись в первый раз, я обнаружила, что свернулась калачиком под простыней, что меня колотит крупная дрожь и что холодное окружающее пространство давит на меня, словно стремясь проникнуть в мои плоть и кровь. Я поняла, что проспала. Солнца не было, и, должно быть, именно поэтому мне было холодно. Кроме того, я проголодалась. Да еще и обещала, что приду в бывшую конюшню в десять часов. Вскочив с кровати, я умылась и оделась так быстро, как только смогла, не потрудившись включить радио, поскольку в этом не было никакого смысла: слова и разговор доносились очень уж издалека. Я уже причесывалась, когда вдруг заметила сложенные кучкой листы из альбома для рисования Сесила. Спускаясь вниз, я прихватила их с собой, а заодно и кисточку для макияжа.

В кухне его не было, так что, позавтракав гренками, я зашла в его комнату и положила картинки и кисточку на комод. От его кровати шел сладковатый, влажный запах. Интересно, меняла ли Сюзанна ему простыни? И менял ли их кто-нибудь вообще?

На стене появился новый рисунок. Сесил разбрызгал белую краску по всему листу, и она, подобно снегу, укрыла коричневое животное с длинными ногами, похожее на лошадь, которая распростерлась на белом же пятне. Вся ее голова была заляпана ярко-красной краской, которая стекала по стене на пол. Он говорил, что иногда ему снятся сны, точнее, кошмары. Может быть, это как раз и был один из них. Бедный Сесил!

Выходя из дома, я едва не налетела в коридоре на Рея, который шел из кухни. В руках он нес картонную коробку, полную бутылок.

– Привет, Анна! Собираешься уходить?

– Тео и Эва дали мне работу.

– Смотри-ка, – промолвил он, приглаживая рукой спутанные, клочковатые волосы. – Ну что же, это хорошие новости. И тебе много… много приходится работать?

– На самом деле я еще не знаю. Наверное, я буду работать тогда, когда им нужно. По всей видимости, почти каждое утро. – Я уже собралась проскользнуть в сад, когда вдруг подумала, что лучше рассказать ему о Сесиле. – М-м… по-моему, Сесил намочил свою постель.

– О Боже, опять, – Он испустил тяжелый вздох и улыбнулся мне взрослой понимающей улыбкой. – Я думаю, он совсем перестал следить за собой. Ну ладно, я разберусь. Ты бы никогда не подумала, что за соседней дверью находится его ванная комната, правда?

– Я думаю, он просто еще слишком мал.

– Увы, да. – Он бросил взгляд через мое плечо в кухню. – Хорошо, что вспомнил. Белль сказала мне, что вчера ты взяла его с собой наверх, Анна.

– Да?

– Естественно, ты желала ему только добра, но теперь, когда с нами Белль… В общем, я думаю, будет лучше, если он останется у себя, внизу. Он еще очень мал, а здание такое большое, что за ним просто невозможно уследить. Вдруг он потеряется. Ты меня понимаешь?

– Он не сделал ничего плохого. Я все время была с ним, – возразила я. – И вообще, я думаю, он не способен на дурные поступки.

– Будем надеяться. Но… словом… я решил, что будет лучше, если я скажу тебе об этом. Не нужно, чтобы он привык бывать наверху.

– Почему?

– Ну… Как я говорил… Я ведь уже сказал, нет? Обычно он по пятам ходил везде за Сюзанной, но теперь за ним некому присматривать, во всяком случае сейчас. А если он наткнется на Белль… Ей это не нравится.

Я сдалась. Я ведь тоже не хотела, чтобы Сесил наткнулся на Белль, кроме того Рей в первый раз обратился ко мне с просьбой делать или не делать чего-либо. Поэтому я ответила:

– Хорошо. Он повторил:

– Я рад, что ты нашла работу.

Он тяжело вздохнул, расправил плечи и вернулся на кухню, а я вышла наружу и двинулась по хрустящей коричневой траве к рощице.

Когда я добралась до конюшни, Эва сидела за столом наверху, а перед ней громоздилась куча бумаг.

– О, Анна, слава богу! Я пытаюсь разобраться во всех этих квитанциях, а мне надо срочно подготовить доклад для Мадрида. Налей себе кофе, а потом я расскажу, что нужно сделать.

Я разложила все бумаги по кучкам, как она сказала: оборудование, материалы, билеты, гостиницы, проявка пленки и печатание фотографий, профессиональное вознаграждение и тому подобное. Потом аккуратно и красиво вписала все расходы в правую колонку в большом журнале. Мне даже в голову не пришло пожаловаться, что работа, в общем-то, достаточно нудная и однообразная. На квитанциях значились такие экзотические названия, как «Отель Мамония, Марракеш» или «Компания Эрнст Лейтц Ветцлар». Кое-что непонятное было написано черными чернилами и вычурным неразборчивым почерком, каким пишут монахи. Мне пришлось спросить у Эвы, что это такое. Она мельком взглянула и сказала:

– Это по-немецки. Ремонт повреждений, причиненных песком и падением. Я уронила одну из «леек»[39] с вершины пирамиды. Ремень лопнул.

– Вы имеете в виду, в Египте?

– Да. Это был заказ и командировка, где-то лежит счет на твердую сумму гонорара, по-моему, для журналов «Тайм» и «Лайф». Как бы то ни было, «лейки» можно ремонтировать, слава богу. Итак, на чем я остановилась?

Я вернулась к стопке квитанций. Там значились и адреса учреждений, расположенных несколько ближе, но и они вызывали у меня восторженный трепет. Например, надпись «Британский музей», квитанция на доставку от Фортнума и Мэйсона, на которой значилось «шоколадные конфеты для Андрея Сахарова». Я узнала почерк Эвы. Имя показалось мне смутно знакомым.

В конце концов передо мной осталось несколько квитанций, с которыми я не знала, что делать. Поэтому мне пришлось подождать, пока Эва освободится, тем более что она снова говорила по телефону.

А потом я услышала треск спички и негромкое «пу-ууф», которое издают люди, делая первую затяжку. В комнату с сигаретой во рту вошел Тео, щурясь и помаргивая после яркого солнечного света на улице. Вокруг него витал запах закрепителя, который перебивал аромат сигаретного дыма.

– Ты ведь останешься пообедать с нами, правда? – спросил он как о чем-то само собой разумеющемся.

И я ответила:

– Да, конечно.

И снова готовил Тео.

Мы уже почти покончили с обедом, когда я наконец набралась храбрости и спросила:

– Я буду вам нужна сегодня после обеда?

Я надеялась, что они не заметят, как сильно мне хотелось, чтобы они ответили утвердительно. Я взяла еще один кусочек рассыпчатого черного хлеба, кисловатого, отдающего дымом и какого-то живого, и поняла, что мне очень-очень не хочется возвращаться – я не могла заставить себя сказать «домой» – назад в Холл. А куда еще я могла пойти, если не буду нужна Тео и Эве?

– Тео, ты, по-моему, собирался показать Анне, как проявлять снимки?

Он взглянул на меня.

– Собирался, но, боюсь, я уже все проявил.

Вооружившись кусочком французской булочки, Эва тщательно выбрала мякотью остатки салатной приправы прямо из миски, а потом отправила ломтик в рот.

– Вот что я тебе скажу, Тео. Если мы дадим ей «Ф-второй» и катушку НР-4, она сможет отщелкать собственные кадры. Она научится намного быстрее и лучше, если будет работать со своими снимками, а не смотреть, как ты это делаешь.

– Хорошая мысль, – согласился Тео. – Анна, что скажешь?

– Что такое «Ф-второй»?

– «Никон». Это такой фотоаппарат, – ответила Эва. – А НР-4 – хорошая любительская пленка, вполне приемлемая. Иногда я сама пользуюсь ею. Даже Тео вынужден был согласиться, что она совсем неплохая, особенно когда в Калькутте не смог достать ничего другого и оказался перед выбором – воспользоваться ею или умереть с голоду.

– Черно-белая? – поинтересовалась я с умным видом, откинувшись на спинку стула и стараясь, чтобы голос мой прозвучал так же небрежно профессионально, как и у них. В их словах и голосах мне чудился запах аэропланов, виски и пишущих машинок. Типа «Иметь или не иметь» и тому подобных фильмов.

– Да, – отозвалась Эва, и на мгновение напомнила мою учительницу истории мисс Хадсон, вот только я не думала, что Эва позволила бы мальчишкам довести себя до нервного срыва. – Разумеется, цвет играет важную роль. Никто этого не отрицает. Но только работая со светом, формой, тенью, текстурой и структурой, можно овладеть этой профессией. – Она пододвинула ко мне вазу с персиками. – Ну что, тебе интересно?

Пока Тео готовил кофе, она вложила мне в руки фотоаппарат. Он был большой и тяжелый, металл кое-где поцарапан, и черное воронение стерлось в тех местах, где его часто касались пальцами. А потом и я взялась за него руками в тех же самых местах, а когда поднесла к лицу, мне показалось, что я держу старого друга. Глядя в видоискатель, я ощутила исходящее от него и тепло, и холодок. Я даже уловила слабый запах дыма от сигарет Тео. Эва показала мне, как с ним обращаться. Это было не так просто, как с «Инстаматиком» матери – здесь нужно было крутить колесики и всякие штучки. Следовало также определиться, что должно выглядеть резким и четким, а что, наоборот, расплывчатым: то есть решить, что имеет значение в кадре, а что – нет. Все его части проворачивались тяжеловесно и солидно, как в «ягуаре» приятеля матери, которого он лишился, когда банк перекрыл краник, – сплошная натуральная кожа и двери, закрывающиеся с утробным гулким чавканьем. Приятель был одним из немногих мужчин, которые мне нравились; впрочем, насколько мне помнится, он не задержался надолго. Как правило, хороших людей всегда было мало. Я постоянно надеялась, что уж следующий точно им окажется, равно как и очередная квартира, которая окажется настолько хорошей, что мать захочет в ней остаться.

Эва повесила фотоаппарат мне на шею, похлопала по плечу и отступила в сторону.

– Готово! А теперь ступай и посмотри, что тебе понравится. После обеда мы уходим, но к ужину вернемся, и Тео покажет тебе, как обращаться с пленкой.

Я сразу направилась к одному месту, откуда, как мне помнилось, можно было увидеть Холл в обрамлении деревьев и забора, как на настоящей фотографии или даже картине. Я чувствовала, как фотоаппарат раскачивается у меня на шее, легонько касаясь груди.

Я сделала снимок дома, но никак не могла решить, что же мне сфотографировать еще. Я не знала, на что стоит расходовать пленку, а на что – нет. По словам Эвы, у меня было тридцать шесть кадров, и я отщелкала несколько просто так, чтобы посмотреть, что из этого получится. Странное ощущение, доложу я вам. Я взгромоздилась на забор, но оттуда Холл выглядел каким-то кукольным домиком. Потом я попробовала подойти поближе, чтобы в кадр с одной стороны попала колонна из шершавого, исцарапанного и пятнистого камня, похожего на старческую кожу, в которой не было ничего величественного. Но – вот оно! В оконном стекле отражались две другие колонны и стоящие вдалеке деревья, разрубленные на квадраты и слегка дрожащие в такт раскачиванию створки, но в остальном – то, что надо. Я сделала один снимок и покрутилась на месте, выискивая очередной сюжет, а заодно попыталась втиснуть в отражение в оконной раме и украшенное завитушками основание колонны.

И тут вдруг в одно из окон у входной двери кто-то забарабанил изнутри. Я настолько увлеклась своим занятием, так сосредоточилась на съемке, что едва не подпрыгнула на месте. Я всмотрелась в окно и увидела чью-то тень. Это оказалась Белль. Она глядела на меня с той стороны и стучала по стеклу. Я толкнула половину входной двери, от неожиданности по-прежнему ощущая тяжесть в руках и ногах.

– Что это ты делаешь? – задала она совершенно дурацкий вопрос, учитывая, что я держала в руках фотоаппарат.

– Фотографирую, – отозвалась я. «Отщелкиваю пленку», как выражались на этот счет Тео и Эва.

Дверь в кабинет была приоткрыта. Я не заглядывала туда с тех пор, как из школы вывезли мебель, и теперь оказалось, что там остался письменный стол с телефоном и двумя стульями. На полу валялись какие-то бумаги, а в камине лежала груда мусора.

– Для чего? – пожелала она узнать.

– Эва учит меня, как правильно снимать, – ответила я, – чтобы я могла помогать им.

– Но разве я говорила, что ты можешь заниматься этим здесь? Я удивилась. Мне почему-то казалось, что ее не особенно интересует, чем я занимаюсь.

– Я не знала, что должна спросить разрешения.

– Разумеется, ты должна была спросить разрешения. Здесь я глава семьи.

– Хорошо, я больше не буду фотографировать, если вам это не нравится.

– Дело не в этом, – заявила Белль. – Ты не спросила разрешения. Как же мы можем начать жизнь сначала, одной семьей, если ты упорно меня игнорируешь?

Мне казалось, что в тот момент, когда я смотрела в видоискатель и нажимала на спуск, мой разум оставался чистым и незамутненным. А сейчас ее слова запятнали и исказили эту чудесную чистоту. «Ну что же, – внезапно подумала я, – если в ее понимании семья должна быть такой, то я не желаю становиться ее частью. Мать тоже иногда напивается, но по крайней мере, пьяная или трезвая, она хотя бы меня обнимает и ласкает. И она помнит, когда у меня день рождения, пусть даже то, что она дарит мне в таких случаях, зависит от состоятельности ее нынешнего ухажера. И все равно тогда это была семья. А то, что мне предлагается сейчас, нет».

– Да, конечно, в этом все дело! – громко выкрикнула я, и голос мой эхом прокатился по пустым коридорам, как если бы я вновь оказалась в школе, как если бы вернулась домой, а двух последних дней здесь просто никогда не было. – Я не делаю ничего плохого, никому не причиняю вреда. Я не буду фотографировать вас, а если со своими снимками мне захочется сделать еще что-нибудь, кроме как просто смотреть на них, я спрошу Рея, потому что это его дом. Хорошо?

Она ничего не ответила. На ее щеках цвета непропеченного теста была видна паутина тонких красных прожилок. И внезапно я увидела, что она выглядит как человек, которого согнули годы и прожитая жизнь: несвежая, мятая хлопчатобумажная юбка, высохшие руки, похожие на птичьи лапки, с отвисшей кожей, растоптанные туфли с белыми разводами, как бывает, когда обувь промокает и высыхает нечищеной. Даже волосы у нее были спутанными и неприбранными. Под ногами и позади нее простирались акры черно-белой мраморной плитки, которой был выложен коридор, так что она казалась мне сотканной из морщин, впадин и трещин на фоне древних, строгих линий здания. Кое-где мрамор потрескался, но сохранил свою точность, сохранил линии, которые могли бы служить мерилом или мерой других вещей, людей например. Когда-то этот дом принадлежал Стивену. Он стоял на этом полу, поднимался по этим ступеням. В этих комнатах звучал его голос. «Вы знаете, как получилось так, что я вступил в армию», – написал он однажды мисс Дурвард. Должно быть, эти его слова прозвучали как вполне естественные, само собой разумеющиеся, успокаивающие и все объясняющие. А он, наверное, в тот момент сидел за столом, за большим старым столом в комнате, которую я видела из-за плеча Белль. Сидел и писал, как будто беседовал с мисс Дурвард, зная, что вскоре она прочтет его письмо. Наверное, над камином висел портрет, на котором он был изображен с письмом в руке. Своим письмом или ее? А книги и старая мебель пахли пчелиным воском, как в музее или в картинной галерее. Вечерами же он поднимался наверх, в спальню, и ложился в кровать с пологом на четырех столбиках. Вероятно, ему снились солдатские сны. Внезапно я вспомнила фотографии Тео.

Белль открыла рот, и я увидела, как позади ее, у подножия лестницы, качнулась вращающаяся дверь и в щелку просунулась мордочка Сесила. Он заметил меня и улыбнулся, но тут на глаза ему попалась Белль. Голова его исчезла, а дверь так же медленно закрылась.

– Очень хорошо, – проговорила она, и тут откуда-то сзади послышался приглушенный вопль. Орал Сесил, больше некому. Она повернулась и взвизгнула: – Мальчик! Перестань шуметь!

Я попыталась толкнуть вращающуюся дверь, но он вытянулся на полу прямо за ней, и мне едва удалось приоткрыть ее настолько, чтобы с трудом протиснуться в щель.

– Что случилось?

– Дверь прищемила мне палец на ноге! – взвыл он.

– Покажи. – Я присела на корточки, фотоаппарат качнулся и ударил меня по ногам.

– Не волнуйся! – прошипела Белль. Она была такой тощей, что просочилась в щель намного легче меня. – Вот что бывает с непослушными мальчиками, когда они не сидят там, где им сказано. Не слушай его, Анна, он вечно поднимает шум из-за пустяков. Он всего-навсего требует к себе внимания. Рей с ним слишком мягок, но ничего, скоро все будет по-другому.

– У меня идет кровь! – надрывался Сесил. Кровь и в самом деле текла, но совсем немного. У него была не рана, а небольшая царапина, и, насколько я могла видеть, ноготь не пострадал.

– Давай поищем для тебя пластырь, – предложила я.

– Д-да-а!

Белль развернулась и выскользнула за дверь, так что створка едва не ударила меня в лицо. Я толкнула ее в другую сторону и крикнула:

– Где можно найти пластырь?

– Не знаю, – ответила она и с грохотом захлопнула за собой дверь кабинета.

– По-моему, у меня должен быть пластырь, – сказала я. – Пойдем.

Сесил поднялся на ноги и взял меня за руку. Он ковылял вверх по лестнице, старательно изображая хромоту, и я поняла, что он притворяется. Если бы нога у него болела по-настоящему, он не бросал бы на меня взгляды исподтишка, чтобы понять, о чем я думаю. Белль не могла не слышать, как мы поднимаемся наверх, но не сделала попытки остановить нас.

На верхней площадке лестницы он таки споткнулся и действительно взвыл от боли.

– Сейчас болит еще сильнее! – крикнул он. – Мне отрежут ногу?

– Нет, конечно нет.

– А дядя Рей говорит, что отрежут, только он имеет в виду руки, когда я ставлю локти на стол.

– О, взрослые всегда так говорят, чтобы заставить тебя сделать то, что они хотят. Он совсем не имел этого в виду.

– Но ведь они и вправду отрезают ноги. Я слышал об этом. Берут и отпиливают, и при этом слышен запах горелого мяса. Больно до крика. И я слышал эти крики.

Мы поднялись на мой этаж.

– Тебе это приснилось?

– Я думаю так, – заявил он. – Сюзанна всегда говорила мне, приснилось мне что-то или нет. Но теперь она уехала. Она была моим другом.

В косметичке я нашла упаковку пластыря и антисептические салфетки. От антисептика он снова взвизгнул, и, как всегда, маленькие полоски пластыря закончились, но Сесил не возражал против большой, хотя по-прежнему выглядел очень бледным.

– Терпи, Долговязый Джон Сильвер, – подбодрила я его. Так всегда говорила мне мать, и тут я вспомнила еще кое-что, что она всегда делала. – Давай нарисуем рожицу?

– Да! – с радостью согласился он, и я принялась рыться в сумочке в поисках шариковой ручки. Я нарисовала на пластыре большую улыбающуюся рожицу. Сесил долго сидел на моей кровати и смотрел на свой палец. Он вертел им и так и сяк, и со стороны казалось, что это два человека разговаривают друг с другом.

Света достаточно? Пожалуй, да. Сесил обернулся, когда фотоаппарат Тео щелкнул во второй раз, и я сделала еще два снимка, пока он смотрел прямо на меня, широко раскрыв глаза. По его виду можно было предположить, что в голове у него крутятся самые разные мысли, вот только узнать, верна ли эта догадка, было нельзя.

Из коридора донеслось шарканье. В мгновение ока Сесил спрыгнул с кровати и забился в угол за платяным шкафом. В открытую дверь я видела, как по лестнице, держась за руки, медленно поднимаются Белль и Рей.

Как только они скрылись из виду, Сесил выскользнул из своего угла и исчез – совсем как маленькое, прозрачное привидение, – и сделал это так тихо, что я даже не заметила, когда и куда он удрал.

Я выдвинула ящик комода и спрятала туда пластырь, наткнувшись при этом на письма Стивена. Интересно, как там у него дела?


…Батюшка мой был третьим сыном четвертого сына некоего землевладельца, о котором в течение многих лет мне было известно лишь то, что он владел обширной собственностью в графстве Саффолк…


Почерк стал разборчивее, и читать мне тоже стало легче. Такое впечатление, что глаза привыкли к его манере письма, научив мой мозг улавливать смысл. Мозг же, в свою очередь, учил мои глаза воспринимать слова, которые он складывал в предложения. И вскоре я уже думала о том, как правильно прочесть их, не больше, чем вы думаете о том, как переставлять ноги во время ходьбы. Я просто читала. Такое впечатление, что он сидел рядом со мной в комнате и я вслушивалась в его голос. Должно быть, мисс Дурвард испытывала похожие ощущения, только для нее чтение ассоциировалось со слушанием, чтобы она могла рисовать свои картины.


…В моих воспоминаниях о 1808 годе сохранились лишь ужасы отступления нашей бригады легкой кавалерии к Виго, когда мы, усталые и измученные, брели сквозь метель и буран, играя роль наживки и стараясь отвлечь на себя как можно больше французских войск. Я помню и о том, какая скорбь охватила нас, когда мы узнали о гибели под Коруной благородного сэра Джона Мура…


Снаружи было очень тихо и жарко, но, когда я села на кровать и погрузилась в чтение, моя кожа вспомнила холод сегодняшнего утра, а потом и сон и мертвую лошадь, которую нарисовал Сесил.


…Очевидно, прочитав мой отчет о нашем продвижении через Францию после Тулузы, вы теперь спрашиваете, доволен ли я тем, что, образно говоря, променял свой меч на орало, или, если точнее, свою шпагу на плуг, и должен вам ответить со всей искренностью, что да, доволен. Притом что урожай собран и убран, я чувствую, что впервые в жизни сумел совершить нечто большее, чем изначально предопределила мне судьба, а именно: сделал добро из зла…

…Я объезжаю зеленые и мирные просторы на моей доброй старушке Доре, которой довелось повидать не меньше ужасов войны, чем мне, и которая, как мне иногда кажется, кивает головой в знак согласия со мной. По вечерам мне случается сиживать перед камином в библиотеке со стаканом вина в руке, причем вино это намного превосходит то, какое мне удавалось достать на Пиренейском полуострове, если не считать того времени, что я провел в Порту. Я отдаю себе отчет в том, что теперь мне наконец-то удалось извлечь пользу из того, что попало ко мне в руки.


Следующая страница представляла собой рисунок. Похоже, линии были нанесены карандашом, и на складках и текстуре настоящей бумаги они, наверное, выглядели бы серебристыми. Но свет фотокопировального автомата на мгновение ослепил и иссушил их, и теперь они казались нитями выцветшей черной паутины, разбросанной по тонкой бумаге. Тем не менее в их переплетении легко угадывались двое мужчин в шляпах, бриджах до колен, неуклюжих сапогах из мягкой кожи и куртках с большими пуговицами. У обоих были густые усы и что-то вроде одеяла на плечах, типа мексиканского пончо, каким его показывают в кино, и один из них держал в руках двух упитанных куриц, о которых писал Стивен. Рисунок был плох, откровенно говоря, и недаром он сделал к нему приписку: «…приношу извинения за свои художества, пребывая в уверенности, что ваш талант с лихвой возместит мое неумение». Его рука была не в состоянии воспроизвести и отобразить то, что видели его глаза, впрочем, так же как и я никогда не была сильна в искусстве, особенно изобразительном. А вот мисс Дурвард, похоже, обладала такими способностями и, подобно Эве, могла показать то, что видела. Внезапно я вспомнила о своих фотографиях, которые лежали, свернувшись клубочком, в фотоаппарате. Интересно, а покажут ли они то, что видела я?

Фотокопировальный автомат высветил и строчки, которые Стивен написал на обороте страницы, но при этом, естественно, буквы следовало читать наоборот, чего я не умела. Впрочем, судя по расположению слов, это был всего лишь адрес. Должно быть, он не пользовался конвертами – скорее всего, их тогда еще не изобрели. Вероятно, он просто складывал листы текстом внутрь, после чего запечатывал их – пчелиным воском, как в кино, решила я – и писал адрес на внешней стороне.

Внезапно я поняла, что больше не хочу и не буду пытаться разобрать, что Стивен писал этой мисс Дурвард. Сначала надо было постараться узнать о ней хоть что-нибудь. Я взяла страницу с рисунком и подошла к зеркалу. Тусклый свет из окна упал на обратную сторону листа, и, глядя на отражение в зеркале, я все-таки смогла разобрать слова, пусть даже они были написаны шиворот-навыворот.


Мисс Люси Дурвард, Фаллоувилд Хаус, Дидсбэри, Ланкашир.


Итак, кто такая эта Люси Дурвард и почему она пожелала узнать о вещах, о которых он писал ей, – о кавалерийских полках, об армии вообще, а теперь еще и об этих похищенных курах? Должно быть, у нее имелась на то веская причина, в противном случае он бы не писал ей, верно? Она рисовала картины или что-то в этом роде, но зачем? Может, она была кем-то вроде фотожурналиста, как Тео, с учетом того, что в те времена фотографии еще не изобрели, правильно? Или, быть может, им просто нужен был повод, чтобы писать друг другу? Но ведь он сам сказал: «Мне нравится представлять, как вы читаете мои маленькие истории по вечерам», так что, вероятно, она читала их и другим людям, мастеру Тому и… Как бишь ее звали? Миссис Гриншоу? Я перелистала несколько страниц и сообразила, что теперь разбираю его почерк достаточно легко. «Совершенно определенно, что увечье, подобное моему, не может не отталкивать молодую леди…» Кто… что… о чем вообще идет речь? Я вернулась к тому месту, откуда начала.


Дело в том, что я намерен лично отвезти это письмо в Бери-Сент-Эдмундс, чтобы успеть к отправлению почтового дилижанса, а поспешность при езде по нашим вымощенным булыжником дорогам способна привести к катастрофе. В качестве армейского командира меня учили никогда не подвергать самого себя или своих солдат ненужному риску. Кроме того, человек, потерявший одну ногу, начинает трепетно относиться к состоянию другой…


Я была так поражена, что едва не рассмеялась, уж очень вычурно изложил он свои мысли. Может, он хотел пошутить? Он шутил и относительно других вещей и событий, например захвата мельницы, хотя когда я перечитала этот эпизод заново, то он показался мне страшным, а совсем не смешным. Но иметь только одну ногу – в общем да, в этом есть нечто курьезное. Мне стало интересно, а считала ли Люси этот факт курьезным. Может быть, он старался обратить все в шутку, чтобы люди не смеялись над ним. И хотел выглядеть веселым и довольным жизнью, чтобы никто не смел жалеть его. Пусть даже он калека. Пусть даже он не знает, когда у него день рождения. Пусть у него нет и не было отца. И матери.

Значения некоторых слов я все равно не понимала, хотя и читала их теперь с легкостью. Кое-какие его высказывания о парламенте тоже представлялись мне бессмысленными, поскольку я ровным счетом ничего не помнила из истории, за исключением Ватерлоо, да и то не знала, где это. Да, и еще имя Бонапарт говорило мне о чем-то, особенно когда я вспомнила, что это то же самое, что и Наполеон, хотя Стивен написал его как-то необычно. Еще на одной странице была нарисована карта, на которой были отмечены окопы, траншеи, возвышенности, высоты, полки и цитадели. Почти везде красовались пометки и примечания, сделанные тем же самым аккуратным почерком, черные буковки выстраивались в ряд, сменяя друг друга, так что если я даже не понимала, что он имеет в виду, у меня все равно оставалось чувство, что он разговаривает только со мной.


…Сьюдад-Родриго… живые бомбы, балки, утыканные гвоздями, наконец, лес шпаг и палашей, способных рассечь на кусочки любого, кто рискнул бы приблизиться к ним. Снова и снова офицеры формировали отряды солдат и вели их вниз по лестницам в котлован, чтобы пробиться к бреши, и все это под постоянным и безжалостным обстрелом со стен. Снова и снова нас отбрасывали назад, мы оставляли своих людей убитыми и умирающими, стараясь вскарабкаться обратно по лестницам наверх…

…Каждый из нас понес свою личную утрату, переживая потерю друга, не желая обсуждать это с другими или напоминать себе о том, что, в сущности, в конце всех нас ждет подобная участь…


Я уже успела узнать, что пленка для фотоаппарата – не обязательно пластиковый цилиндрик, который мать вставляла в свой «Инстаматик». Моя пленка представляла собой металлический цилиндр немногим больше мизинца, и когда Тео показал мне, как открывать крышку камеры, то он выпал мне на ладонь и остался лежать там, толстенький и таинственный, как бомба.

И еще выяснилось, что пленке не годится безопасное освещение, как бумаге, с ней приходилось работать в полной темноте.

– Сейчас я заправлю пленку в катушку и помещу в бачок. Сначала тебе придется попрактиковаться на свету, – сообщил мне Тео, роясь в шкафу. Он достал коробку со всякими приспособлениями и продолжил: – Итак, мы можем приступать к проявке. Не могла бы ты выключить свет?

Казалось, что кто-то набросил мне на голову черное бархатное покрывало. Мне стало страшно, что я и дышать-то не смогу, но тут моя рука нащупала шнур выключателя, а из темноты донеслось звяканье химической посуды. Невидимый Тео насвистывал какой-то незнакомый мне мотив.

– Готово, – наконец соизволил сказать он, когда, как мне показалось, прошла целая вечность. – Теперь не засветится. Включи свет, пожалуйста.

Мы использовали те же самые химикаты, что и для печати фотографий, но температура, время экспонирования и даже то, как именно встряхивать бачок, имели намного большее значение. В общем-то, это было похоже на урок химии, только Тео объяснял все намного понятнее. Не так хорошо, как Эва, но, в принципе, я все понимала, и мне совсем не было скучно. И здесь не было мальчиков, которые норовили провести рукой по твоей груди, а девочки не заключали пари, кто первый сумеет заставить покраснеть мистера Хеллера.

– Пленку следует промывать в течение минимум получаса. На ней не должно остаться ничего – никакого неэкспонированного серебра, которое со временем потемнеет.

Когда мы поднялись наверх, я с удивлением заметила, что солнце светит в окна уже с другой стороны. Лучи его, мягкие и желтые, скользили к нам из-под огромных туч, в глубине которых посверкивали грозные лиловые отблески.

– Не удивлюсь, если скоро будет гроза, – заметил Тео. – И еще мне кажется, что сейчас самое время выпить, чтобы отпраздновать уик-энд. Что тебе налить, пива или бокал вина?

Я сказала, что предпочла бы бокал белого вина, потому что боялась, что от пива меня потянет в сон. Я стояла возле проектора, а Тео принес мне вино. Оно было белым, хотя и совсем не таким, как «либфрауэнмильх»,[40] которое по настоянию матери всегда покупали ей кавалеры. Это было крепче и острее, но все равно неплохое, с этаким смешанным букетом, который казался полузабытым, как если бы вы уже пробовали его раньше, а теперь вынуждены подольше держать на языке, чтобы почувствовать, что же изменилось во вкусе.

Тео включил проектор, и слайды, лежавшие на нем, показались мне маленькими окошками, подмигивающими в сумерках путнику.

– Поставь бокал и иди поближе, чтобы ничего не пропустить, – распорядился он. – Эву пригласили ненадолго слетать домой, прочесть лекцию в Мадриде, в одном очень престижном учебном заведении, так что она в спешке отбирала самое лучшее, что нужно взять с собой.

На многих слайдах красовались наклейки с надписями типа «Фентон, Роджер» и иностранные имена «Штейглиц, Альфред» и «Кертеш, Андрэ», но мне показалось, что некоторые принадлежат Эве. Рядом с проектором валялись несколько разрозненных фотографий. Сверху лежал снимок обнаженной женщины. Она лежала на животе, лица ее не было видно, только изящная линия спины на черном фоне, сужавшаяся к талии и вновь вздымавшаяся холмом на ягодицах, пышных и белых, похожих на плодородные поля по обе стороны от водораздела позвоночника.

– Это вы фотографировали?

– Нет, Эва.

– Ага.

– Что ты думаешь об этом снимке?

– Он… он красив, но немного странный, необычный… Она как будто глядит на…

– Как если бы ее снимал не фотограф-мужчина – ты это хочешь сказать?

– Да, наверное.

– Образ обнаженного тела не должен быть возбуждающим, во всяком случае, не в сексуальном смысле. И художник – пусть даже художник-мужчина, который смотрит на обнаженную модель-женщину – вовсе не должен при этом испытывать или провоцировать сексуальный интерес. В конце концов, кто-то может снимать войну для того, чтобы показать весь ужас или скуку какого-то определенного момента, а кто-то, напротив, для того, чтобы показать подлинный духовный героизм человека. То же самое относится и к человеческому телу. Речь может идти о сексе – дозволенном или греховном и запрещенном, – но в том, что касается человеческого разума, тело также выступает в роли мерила вещей.

Я не поняла ровным счетом ничего в его последних словах, но уже давно перестала думать, будто он старается смутить меня или поставить в неловкое положение. И еще я знала, что если спрошу у него о чем-то, то он действительно постарается объяснить, как если бы ему не все равно, понимаю я его или нет, и как если бы ему нравилось разговаривать со мной. Я решила вернуться немного назад.

– Так что, обнаженная натура – это не обязательно исключительно «Плейбой»?

– Нет, конечно. Кроме того, стоит помнить, что некоторые из лучших фотографов, работавших с обнаженной женской натурой, были – и остаются – гомосексуалистами. Что касается обратной ситуации, то я не располагаю достаточными свидетельскими показаниями.

– Показаниями о чем?

– О женщинах-гомосексуалистах, которые снимают обнаженных мужчин. Вне всякого сомнения, такие свидетельства существуют, но они спрятаны где-нибудь в сейфе, за семью замками. Наше общество еще не настолько беспристрастно и объективно.

– Вы имеете в виду, в отношении лесбиянок?

– Да, – ответил он. – Наверное, твоя пленка уже хорошо промылась. Взглянем на нее?

Когда мы спустились вниз, он заявил:

– Всегда существует возможность того, что что-то пошло не так и снимков на пленке нет. Я занимаюсь фотографией вот уже пятьдесят лет и по-прежнему чувствую это.

Внезапно по тому, как он говорил и прикоснулся к бачку, я поняла, что это правда, даже в отношении моей первой и наверняка пустяковой пленки. Он был слегка возбужден и нервничал, я же вообще не находила себе места от беспокойства. Сердце у меня ушло в пятки, как уже случалось давным-давно, когда наступало время сдачи экзамена, который был для меня очень важен, или когда в класс входил мальчик, к которому я была неравнодушна.

Тео отвернул крышку. Внутри, покрытая слоем воды, свернулась спиралью моя пленка. Он добавил туда щепотку порошка, который назвал увлажнителем, вытащил спираль и снял пленку, аккуратно придерживая ее пальцами за кромку, как будто разворачивал ленту в магазине. Потом он поднес пленку к свету, чтобы я могла взглянуть на то, что получилось.

Естественно, снимки были крошечными, как и все остальные негативы, которые я видела до сих пор. Но эти все-таки отличались от прочих, потому что оставались неразрезанными, на одной скручивающейся ленте, да еще и мокрые вдобавок. Четкие нежно-фиолетовые тени и черное небо, деревья, и колонны, и окна, и лица, запечатленные с каждым щелчком затвора, закручивающиеся спиралью и спрыгивающие с пленки один за другим, так что расстояние и время между ними спрессовалось в простые светлые мазки пустоты.


Я попросил консьержа Пермеке, чтобы его супруга нашла в моих вещах порошок коры хинного дерева и приготовила для меня лекарство. Несмотря на сотрясавшую мое тело дрожь, я стянул с себя одежду и даже сумел отстегнуть протез. Но лихорадка набросилась на меня с такой силой, что мои зубы выбили дробь на кромке стакана, и жидкость пролилась на рассеченную губу, отчего та заныла еще сильнее. Мне хотелось только одного – лечь и уснуть, но дрожь сменилась конвульсивными подергиваниями, как будто все мое тело, мои живые и утраченные конечности стремились вырваться из ледяных объятий лихорадки, стряхнуть с себя костлявые холодные пальцы, которые вцепились в мои плечи, лодыжки, руки, живот, внутренности.

Супруга консьержа оказалась верна своему слову и пришла точно в назначенный час, чтобы дать мне еще порцию лекарства, а также предложила передать записку Катрийн, поскольку все консьержки на улице прекрасно знали, что происходит в домах друг друга. Я решил, что все уже устроилось и я смогу справиться с жаром, который непременно последует. Но очень скоро, когда меня охватил настоящий адский огонь, выяснилось, что я в очередной раз ошибся.

Я оказался в эпицентре урагана. Это были благословенные несколько минут покоя, время, отпущенное для того, чтобы я, ослабевший и измученный борьбой, смог перевести дух и выпить глоток воды. Я еще сумел заметить, что за окном спустилась ночь, а вечерняя стража вышла на улицы, выкрикивая часы. Каким же глупцом я был, полагая, что победил! Хотя раньше мне это всегда удавалось… Я проглотил еще немного горького порошка, запил его вином и провалился в трясину жаркой и душной лихорадки. Я вдыхал яд, тонул, мне не хватало воздуха.

А в темной и мрачной глубине болота передо мной вдруг возникло лицо, но не совсем лицо, без глаз и губ, лицо святого Луки, улыбающегося мне сквозь дождь, который омывал его, липкий и тягучий, как кровь. И еще мне явился святой Иоанн, который больше ничего не сможет написать, потому что лишился обеих рук.

Густой воздух облепил меня подобно туману, который висел над Сан-Себастьяном, – промозглый, жаркий, душный, пропитанный всем тем, что принужден был скрывать. В забытьи лихорадки я увидел девушек: Мерседес, вспотевшую от ночных трудов, пытавшуюся смыть поцелуи, прикосновения и семя бесчисленных мужчин со своего тела, которое больше не было молодым, и Иззагу, плачущую над своим разбитым в кровь лицом. Я вышвырнул на улицу негодяя, который так поступил с ней, но вылечить ее лицо я не мог. Мужчина тоже ломается очень легко, вываливая на землю свою маленькую жизнь: хлеб, мясо, молитвенник, дневной рацион воды. И его тоже нельзя починить.

Я не сознавал, то ли это я тону, то ли трясина засасывает меня, поднимаясь все выше. Она шипела, тяжело колыхалась, вздымалась волнами подобно огню в окне церкви, который мне довелось повидать, когда я был еще мальчишкой. Я не спал, но и кошмара, который могло бы прогнать восходящее солнце, не было. Перед моими глазами рушились скалы, пылал огонь, горело клейменое железо. Я видел, как раскаленное докрасна копье вонзилось в рот какого-то мужчины, проткнув его насквозь. «Это будет продолжаться вечно, – говорила матушка Мальпас. – Господь отдаст грешников сатане. Спасутся только праведники, а грешники, подобные тебе, Стивен, будут вечно гореть в аду». Викарий написал мне, что дом ее сгорел и она погибла в огне в страшных мучениях; перед смертью она кричала, что ее прокляли. Я получил это письмо в школе, единственное письмо в тот год, и так в нем и было сказано. Тогда же Джесс убила крысу в амбаре фермера Винни. Джесс – это собака Пирса. У нее было сердце воина, и мы все хотели походить на нее. Но умирающая крыса изловчилась и ухватила Джесс за морду. Она вцепилась в нее зубами и не выпускала. Я схватил палку и бил до тех пор, пока от крысы не осталось кровавое месиво на полу. Но Джесс тоже умерла, и тело ее, которое мы похоронили, явилось мне сейчас в ядовитом дурмане лихорадки. Земля отторгла ее трупик, как каждую весну поле боя под плугом отдает кости под Фермопилами, Таутауне и Мальплакетом. И черепа скалятся на пахаря пустыми глазницами, и никто не знает, кому они принадлежали ранее, потому что теперь там поселились черви и темнота.


Пушки смолкли – и наши, и их. Воцарилась тишина. Мы не должны выдать свое местоположение наблюдателям на стенах. Мы просто ждем, зная, что грядет. Потом раздается команда к наступлению. Стройными рядами, как на параде, мы движемся вперед в тишине и молчании.

В темноте первые ряды натыкаются на палаши и гвозди, торчащие в бреши. Мы не можем ворваться внутрь и становимся легкой добычей для французов. К тому моменту, когда мы прекращаем попытки прорваться и отступаем, земля усеяна мертвыми телами. Возвращение, переформирование из тех, кто еще остался, и снова движение вперед, на бойню.

Мы больше не думаем, мы просто неспособны думать. Мы рвемся вперед, не обращая внимания на живые бомбы, конечности и мозги, разбросанные на нашем пути, не чувствуя вони черного пороха и свежей крови. Я перешагиваю через тела солдат, которых привел к бреши. Мы движемся вперед, и пушечное ядро отрывает голову у кого-то, кто идет рядом со мной. Солдаты смыкают строй, не замечая зубов и осколков черепа, впившихся в нашу собственную плоть.

Чья-то нога ударяет меня по щиколотке, и я слышу умоляющий голос: у бедняги нет руки, чтобы вцепиться в меня. Вода? Ее у меня нет. Это друг, с чьей красавицей женой я недавно танцевал. Я не должен тратить на него пулю, хотя он умоляет меня об этом. И при свете кровавого зарева, что встает над нашими головами, являя картину окружающего мира, я вижу, как его кишки вываливаются наружу.

Загрузка...