Свирский Григорий Мать и мачеха

Григорий Свирский

Мать и мачеха

Рассказы изгнанных родиной писателей

ПРЕДИСЛОВИЕ

Авторы, объединенные этой книгой, оставили Родину на закате своей жизни. В 60, 70, 80 лет от роду. Что вдруг?

Почему они бросили все нажитое, оставили друзей, родственников и -бежали при первой возможности?

"Боже, как грустна Россия!" -- более ста лет назад сказано Александром Сергеевичем Пушкиным.

Что говорят об этом они, ветераны войны и труда, не связанные ни с политикой, ни с литературой, не претендующие на обобщения, люди безыскусственно искренние?

Их рассказы в моей записи, откорректированные и авторизованные участниками сборника "МАТЬ И МАЧЕХА", как бы не выходят за рамки собственной судьбы ветеранов и тем не менее неожиданно дают ярчайшее представление о сегодняшней России.

"Три года назад можно было сказать, что мы живем на полке у сытого людоеда. Сейчас мы живем на вулкане, -- передал из Москвы ученый-востоковед Григорий Померанц. -- ...убежден, что события наподобие тех, какие произошли в Закавказье, неизбежны: другого выхода нет..."

Как пришла к этому страна, несколько десятилетий шумно, во всех газетах и журналах, боровшаяся за мир и дружбу между народами? Где корни застарелой ненависти? Слепой жестокости?.. Что способствовало полному изменению духовной атмосферы в Советском Союзе, который превратился, по выражению академика Сахарова, из страны дружбы народов в страну вражды народов?..

Когда жители советской страны ощутили первые толчки землетрясения, вызвавшие жертвы? В тридцатые? Сороковые годы?

"Кто поджег бикфордов шнур"? -- спросил один из авторов этой книги.

Эти имена в сегодняшней советской прессе названы, но только как имена организаторов резни крестьянства, голода на Украине, террора 37-го года и т. д., но -- никогда! -- как запевал и исполнителей погромной шовинистской политики. Ни один политический деятель нашего перестроечного времени не поднялся, вот уже в течение стольких лет, на высокую трибуну и не обмолвился о том, как, скажем, десятилетиями подвергали дискриминации, унижали, выталкивали из советской страны евреев. Как бросали в лагеря или обрекали на голод и изгнание всех, кто осмеливался сказать хоть слово о государственном антисемитизме, о стравливании партийным аппаратом советских людей, наций, республик. Долгое молчание идеологов настораживает...

Эта книга написана для тех, кто хотел бы понять, исследовать истоки нынешних "непредсказуемых" страшных явлений. Их как бы не существовало... вплоть до начала погромов, о которых узнал весь мир.

Многому рассказанному нашими авторами можно было бы и не поверить, если оставить в стороне, выпустить из виду главное обстоятельство, о котором иные из них и не задумывались.

Иосиф Сталин требовал от авиаконструкторов создать бомбардировщик, который достиг бы Америки. Он мечтал о таком сверхдальнем. И "ТБ-7" был создан. В опытном экземпляре.

Ярый антисталинец Никита Хрущев почти осуществил сталинскую мечту: монтировал на Кубе ракеты с ядерным зарядом.

Враг и могильщик Хрущева Леонид Брежнев, в свою очередь, выстроил такой огромный атомный подводный флот, что он способен сейчас, не выходя из Лиинахамари и других баз Кольского полуострова, испепелить половину земного шара, в том числе обе Америки.

При наступательной стратегической доктрине, которой по сути столько же лет, сколько Русской империи, русский шовинист в государстве -- первый человек.

Он "первый среди равных", уточнил Иосиф Сталин, как известно, не церемонившийся ни с первыми, ни с последними. Преодолевая проклятое наследие царизма, он довел дружбу советских народов до немыслимого совершенства -узаконил новую паспортизацию -- по крови...

Ныне, по заявлению официальных лиц, стратегическая доктрина России изменена. Она более не наступательная, а оборонительная.

Однако русского шовиниста, погромщика и врага западной цивилизации, по-прежнему берегут пуще глаза... Империя, запугавшая и весь мир, и самое себя, не сдается.

"В соответствии с какой стратегической доктриной это происходит?" -все чаще спрашивают меня авторы этой книги, и не только они...

Вот почему наши авторы здесь, на Западе. И родные их, дети, братья, племянники, все прибывают и прибывают.

Теперь это даже трудно назвать эмиграцией. Продолжается бегство.

Нет, им нелегко на гостеприимной чужбине. Первые шаги всегда трудны. Тем более не просто тем, кому за пятьдесят, т.е. "Оver fifty" -- так называется канадский клуб эмигрантов из СССР, который стал инициатором этой книги.

Как бы иные из них ни преуспели на Западе, о прошлом они забыть не могут, тем более что прошлое напоминает им о себе каждое утро. Вот уже много лет.

-- Включайте телевизор! -- позвонил мне один из почтенных авторов в шесть утра. -- В Баку вошли танки...

-- Слышали, как разгулялись ваши думцы? -- только что прозвучал в трубке язвительный старческий фальцет. -- Охотнорядцы ваши думцы, черная сотня. Вот уже и русских гонят в шею с окраин России. Точь-в-точь, как "народные избранники" гнали евреев, стравливали Кавказ, убивали Чечню. А Президент молчит как рыба. Сколько лет молчит!..

Вот объясните мне со всей ясностью, кто же всему причина?..

1990 г.

Григорий СВИРСКИЙ

Михаил Острицкий. "Москва за нами!.."

(ТРИДЦАТЬ ЛЕТ БЕСПОРОЧНОЙ СЛУЖБЫ)

1. СУХОПУТНЫЙ ВОДОЛАЗ

Слышали ли вы когда-нибудь о такой редчайшей профессии -- сухопутный водолаз? Странное словосочетание, не правда ли? Водолаз и суша.

Я был сухопутным водолазом. Мы могли бы спасти во время второй мировой войны на речных переправах десятки и сотни тысяч солдат, но нам не позволили этого сделать. Про нас "забыли". Увы, это так.

Знает ли кто-нибудь об этом?

Я учился в военно-инженерном училище в Ленинграде, когда пришла разнарядка -- отобрать пять курсантов для специального дела. Отобрали самых здоровых. И меня в том числе. Привезли в Царское село, под Ленинградом (тогда оно уже называлось Детским), поселили на бывшей даче фельдмаршала Суворова. Широко жил фельдмаршал. Нас там разместилось человек 45-- 50. Дача была на озере. Большое озеро было у Суворова. Глубокое. С проточной водой. Вот, сказали, ваш объект. Будете здесь заниматься.

Обучение началось осенью. Дни стояли холодные. Вода тем более. Градусов 7-- 9... Начали нас погружать в воду. Специальные скафандры, водонепроницаемая одежда -- все это появилось позднее. Мы об этом и не слыхали. Один из нас, правда, где-то читал. Кажется, у Жюль Верна. Нас опускали под воду в обычном армейском обмундировании. Летние гимнастерки. Зеленые штаны. На ногах, вместо солдатских сапог, тапочки. Выдали также теплое белье, оно грело, пока было сухим... Естественно, чтоб не захлебнулись, -- зажим на нос и резиновый загубник, такой сейчас у любителей подводного плавания. Но у них кислородные баллоны большие. А у нас намного меньше, к тому же с несовершенным поглотителем углекислого газа, который мог стать причиной гибели. Ребята порой теряли сознание.

Каждому, кто погружался, давали в руки груз, чтоб его не вынесло на поверхность. Кирпичи свяжут или еще что. Когда опустили меня в первый раз, на два-три метра -- ничего. Когда ушел на восемь метров, страшновато. Мрак. Ледяной холод, руки цепенеют. Вода давит нешуточно. Ногу свело, а кирпичи не бросишь: вынесет пробкой. Привыкаешь...

Задачи усложнялись. Нас учили переходить под водой на другой берег озера. С целью разведки, захвата и удержания плацдарма. Обучали подвешивать под водой заряды и взрывать мосты, корабли в гавани -- что придется.

Не знали мы, что являемся в Красной Армии первыми подводными бойцами, радовались только, что нам преподают ученые из Военно-медицинской академии, а как-то побывал даже академик Орбели, человек знаменитый, на лекции по физиологии и патологии. Ребята наши были с образованием небольшим, а понимали почти что все.

В конце октября подъезжает к нашему "фельдмаршальскому озеру" целая кавалькада легковых автомашин. Смотрим и глазам не верим: выходят из автомобилей Сергей Миронович Киров, самая высшая власть в Ленинграде, за ним народный комиссар обороны Ворошилов, затем какие-то командиры: у некоторых по четыре ромба в петлицах. Нас построили для встречи, начальник курсов доложил, что мы готовы выполнить приказ, и нас без промедления по группам опустили под воду. У каждой группы было свое задание, одни разведывали берег, другие "взрывали..."

Погода в тот день была отвратительной. Когда шел к воде, заметил: начальство ежилось на пронизывающем ветру. На озере рябь. А тут еще дождь застучал. Вода тоже, надо сказать, была неприветливой... Однако все прошло гладко.

Когда мы сгрудились после учения в своей раздевалке, горячий чай прихлебываем, вдруг вошла к нам вся прикатившая группа. Стали выяснять начальники, каково наше состояние. А что тут выяснять. Один скрючился на скамейке, синий весь. Другой дрожит, чай расплескивает. Конечно, ледяная вода свое дело сделала. Но не только она. Обстановка нервная. Проверка. Всей жизни решенье...

Начались вопросы: как долго мы можем работать под водой? Насколько быстро передвигаться? И прочее...

И тут Сергей Миронович Киров задал наркому Ворошилову вопрос.

-- Вот ты, когда промерзаешь на охоте до костей, тоже пьешь горячий чай?

-- Нет, -- отвечает Ворошилов, -- я, когда на охоте продрогну, обязательно хлопну водочки.

-- Та-ак, -- укоризненно произнес Киров. -- А почему же тут никто не подумал, что этим людям надо дать что-либо дополнительное для обогрева?

Ворошилов переступил с ноги на ногу, ответил негромко:

-- Да, Сергей Миронович, мы тут немножко недодумали... -- И он обратился к начальнику Военно-медицинской академии, которая вела над нами наблюдение: -- Как же так? Почему не предусмотрели? Не улучшили режим питания?.. -- Выслушав оправдания комкора (три ромба носил) от медицины, сказал твердо, что, по-видимому, будет принято решение приравнять сухопутных водолазов к подводникам, которые получают молоко, шоколад и водочку...

Вскоре приказом по Красной Армии нас объявили инструкторами водолазного дела. Устроили банкет. Мне вручили именные часы, правда, не водолазные: пропускали воду. Прошло некоторое время, и водолазные станции для обучения войск появились во всех военных округах. Начато было, оказывается, новое и большое дело, и я стал постигать, что нас готовят не для обороны, а для наступления. Как и парашютно-десантные войска, тренировавшиеся неподалеку от нас.

В Николаеве, на реке Буг, в Черкассах и Киеве на Днепре солдаты учились перетягивать по дну легкие пушки. Вначале сорокапятимиллиметровые. Затем покрупнее. А позднее -- любое оружие. Время не ждало. Война вот-вот начнется, а кто же не знает: реки Европы текут в радиальном направлении...

Я понял, какая мы серьезная сила, на Киевском учении. К нам приехал -на водолазную станцию на протоке Днепра в районе Вышгорода -- командарм I ранга Иона Эммануилович Якир с большой группой высшего комсостава. Якиру было тогда лет сорок пять, а казался молодым. Ярким был человеком, эрудированным, о нашем деле говорил так, словно сам в воду погружался.

Задачу поставил конкретную. Идти впереди наступающих войск...

На Киевских маневрах, на реке Тетерев, сухопутные водолазы применялись широко. Мы подготовили бойцов; несколько рот, около батальона, первыми скрытно, когда ночной туман еще не рассеялся, вошли в реку. И когда солдаты, в подводных аппаратах с двумя шлангами, похожие на пришельцев с другой планеты, стали вдруг вырастать из воды, пограничники, охранявшие на учениях противоположный берег, ребята простые, деревенские, в ужасе побежали прочь от реки.

До сих пор помню встречу с Якиром на нашей водолазной станции, когда происходил разбор показательного учения. Радостное лицо командира, его взволнованную речь. Разбор был подробнейшим. Ничего не забыл командарм Якир.

Наше обучение было непростым, порой чреватым несчастными случаями. Как-то группа перетягивала по дну якорь, за которым тянулся канат. Когда двигаешься под водой, течение может отнести, разбросать людей. Бойцы держались за канат. Но у каждого над головой еще и своя веревка, идущая вверх, к поплавку, который перемещался вместе с бойцом. Если поплавки на воде, движутся, значит, все в порядке. Пропал поплавок -- тревога! И вот пропали вдруг поплавки. Оказалось, якорный канат, за который держались бойцы, начал всплывать, не удержал его привязанный к нему груз. И веревки от поплавков запутались в нем. Пытались ребята выплыть, не могли. Это была трагедия -- погибло целое отделение, восемь человек... Командира, у которого случилось это ЧП (чрезвычайное происшествие), разжаловали. Горький урок заставил нас заново продумать технику обучения и оснащения водолазов... Больше потерь не было...

В 1936 году меня наградили за успехи в деле подготовки подводных бойцов орденом Ленина. Тогда ордена Ленина давали редко, это был праздник всех "сухопутных водолазов". Мне исполнилось лишь двадцать пять лет. Будущее казалось безоблачным...

После войны я потратил много времени и сил, чтобы выяснить, как и когда применялся наш способ форсирования рек, который резко снижает потери атакующих войск. Оказалось, способ этот не применялся нигде. Никогда. Хотя пришлось брать с бою и Днепр, и Сож, и Буг, и Прут, и Западную Двину, сотни рек России, Польши, Германии, оставляя на переправах десятки тысяч убитых и утонувших солдат. Страшное дело -- переправа под огнем. Недаром знаменитый поэт Александр Твардовский посвятил ей в своей поэме "Василий Теркин" немало места, начав просто и честно:

Переправа, переправа!

Берег левый, берег правый,

Снег шершавый, кромка льда...

Кому память, кому слава,

Кому темная вода, -

Ни приметы, ни следа...

Почему же наш способ не применялся? Остались бы в живых, возможно, не десятки, а сотни тысяч "стриженых ребят", которых оплакивает Твардовский.

Я понял это не сразу. Не сразу поверил в злодейство...

Сталин убил и Кирова, и почти всех выдающихся полководцев Советского Союза. Среди них и Якира.

Вместе с расстрелянными полководцами были отброшены и предложенные ими новые средства ведения войны, снижавшие потери... Поэтому навстречу ураганному огню солдаты плыли, форсируя реки, на лодках, плотах, бревнах. Словно это была не вторая мировая война, а битва с татарами на реке Непрядве или Калке. Кто думал о потерях? Горько об этом говорить. Однако так было...

Но все это, как легко понять, было позднее. А тогда, после первого экзамена на "фельдмаршальском озере", в присутствии Сергея Мироновича Кирова и наркома Ворошилова, вскоре "забывшего" почему-то о нашем опыте, вернулся я в свое военное училище сдавать экзамены. Сдал хорошо, я бы сказал, вдохновенно, и в январе 1933 года был выпущен. Командовать саперным взводом, как ранее предполагалось, меня не послали. Я стал учить в разных городах сухопутных водолазов...

Еще тут, в училище, прозвучал, фигурально выражаясь, тот первый тревожный звонок, который, казалось, не имел ко мне никакого отношения.

Вызвал меня к себе начальник строевого отдела училища. Две шпалы у него было. Майор по-нынешнему. Для меня -- большой начальник. И говорит, что из города Тирасполя, где я родился, пришла анонимка. Письмо без подписи. В ней говорится, что отец мой был лишен избирательных прав.

Анонимка -- типичное явление в сталинской России, где для того, чтобы погубить человека, не требовались никакие доказательства. Тогда я этого, конечно, не понимал. Только возмутился тем, как все "вывернуто наизнанку".

-- Ладно, -- сказал, выслушав меня майор. -- Правды ты не ищи, меня не подводи. Не будет в твоем командирском деле этой анонимки. Не было ее, ясно?

Через пять лет меня вдруг не взяли в Академию имени Фрунзе. А должны были взять. Я был единственным в полку кавалером ордена Ленина и все экзамены сдал на "отлично". Оказалось, замполит понтонного полка послал в Москву донесение, что у меня есть родственники за границей.

И опять встретился на моем пути хороший человек. На этот раз это был командир полка, в котором я служил. Приняли меня через два года. Правда, не в Академию имени Фрунзе, а в Военно-инженерную имени Куйбышева. Забыл я, что земля подо мной время от времени трясется. Анкета у меня с "родимым пятнышком".

Правы ли были анонимщики, мои тайные враги, которые хотели меня погубить? Или они были просто лжецами?

Нет, они ничего не врали, хотя подписывать свои доносы и опасались.

У нас была большая семья. Мать умерла, когда мне было десять лет. Отец уехал в Бессарабию вслед за своей дочерью и моей сестрой, которая вышла замуж за молдаванина. А потом Бессарабия стала румынской. Отец и сестра оказались за границей. Отец, правда, вернулся, тайно пробрался по льду через реку Днестр. И жил с новой семьей отдельно. А сестра осталась и вскоре уехала в Аргентину вместе со своим мужем, молдавским коммунистом, которого преследовала румынская тайная полиция -- сигуранца.

Но ведь никто не разбирался в том, что мы, по сути брошенные дети, жили отдельно и даже не хотели затем видеть отца, ушедшего к чужой женщине.

Начали работать с тринадцати лет. Младшая сестра -- на ткацкой фабрике. Брат тоже. Жили бедно. Сами пробивались в люди. Я отправился зайцем (без билета) на товарном поезде, который вез фрукты из Тирасполя в Ленинград, чтоб поступить в военное училище. "Родственники за границей"? Да я-то при чем, люди добрые!..

Увы, в тридцать седьмом году, году сталинских процессов над Бухариным и другими "врагами народа", никто ответственности на себя взять не хотел. Никто не спросил: что у тебя, красный командир, за родственники и почему они аж за океаном? Что из того, что сестра в Аргентине умерла в 1932-м, а ты поступаешь в 37-м! Не проходишь по анкетным данным, сказали, и все!

По анкете меня, оказывается, надо было давить, как чуждый элемент. Иначе самого кадровика бы задавили -- за потерю бдительности! Так бы и было, если бы не хорошие люди, которых после войны стало заметно меньше. А может, власти у них стало меньше. Но об этом позднее...

2. "МОСКВА ЗА НАМИ!" "РОДИНА В ОПАСНОСТИ!"...

16 октября 1941 года 332-ю Ивановскую имени Фрунзе стрелковую дивизию, в которую входил и мой саперный батальон, разгрузили на окраине Москвы. Москва точно вымерла. Ни людей, ни машин. Ночь провели в Чертанове, на Кирпичном заводе, а утром выбросили нас на линию обороны. На юго-восток от столицы, между Подольским и Каширским шоссе. С целью заминировать все лощины, низины, перепады, пологие места, через которые могут прорваться в Москву немецкие танки. Инструктаж был ночью. Задачу ставил немногословный, крутой генерал Овчинников, внешне неказистый, полугорбатый человек с красными от бессонницы горящими глазами. За пять дней заминировать все и вся. Ставить тысячу мин в день.

Началась уж осенняя распутица. Грязь, холодный дождь. Сушиться негде.

Машина за машиной сгружали противотанковые мины "Ям-5" в деревянном корпусе. Чтоб поставить "Ям-5", надо было вырывать в глинистой почве, в непролазной грязи, лунки. Мины и против танков, и против пехоты. Вперемежку. На откосах скользко, случалось, сапер соскальзывал вниз и взрывался на собственной мине. У кого руку отрывало, кто без глаз остался. Случаев таких было, слава богу, немного, но, сколько бы их тогда ни было, останавливаться было нельзя: немцы шли на прорыв...

Первые восемнадцать танков врага появились в районе Каширы. И начали подрываться на наших минах. Черный дым повис над полями. Через три часа показалась огромная танковая колонна. Увидела взорванные танки. Повернула обратно. Произошло это в конце октября. Позднее из работ военных историков узнал, что советских войск в этом районе не было. Под Подольском немцев встретили лишь курсанты местного военного училища, которые полегли в бою почти все.

Кто знает, как бы повернулось дело, не поставь мы тогда на пути танковых колонн, прорывавшихся к Москве с юга, в обход Тулы, свои "Ям-5" в деревянных корпусах. Тридцать тысяч деревянных ящиков... Один из полков нашей дивизии промаршировал 7 ноября по Красной площади. Заслужили.

Немцев остановили. Началось наступление. Сибирские части бросали в бой прямо с колес. Мы получили подкрепление. Ждали своего часа...

31 декабря, в ночь под новый, 42-й год, нас погрузили по тревоге на автомашины и доставили в район города Осташков. Здесь располагался Калининский фронт, 4-я ударная армия. Она называлась ударной, хотя состояла всего из четырех дивизий. 8 января получили приказ наступать. Меня назначили дивизионным инженером. Я отвечал, как сапер, за все наступающие полки.

Солдаты окопались на озере Волго, южнее Осташкова. Из этого озера вытекает река Волга. На противоположном берегу, в деревне Лохово, немцы соорудили опорные пункты. Озеро замерзло. Морозы в ту военную зиму достигали сорока по Цельсию. Не только в снегу лежать -- даже выйти на улицу было нелегко. Спирало дыхание. Лица у солдат в инее. Трут лица варежками, чтоб не обморозиться. Ждут команды...

Я хотел отправиться вместе с саперами на лед, где разведчики проверяли щупами: не заминировано ли озеро? Не разрешили. Сосредотачивались скрытно, боясь выдать свой замысел и считая, что немцы в такой морозище не высунутся из изб и укреплений. "Наша сила -- внезапность!" -- сказал командир дивизии.

В темноте, перед рассветом, два пехотных полка бесшумно спустились на лед. Снегу навалило по колено. Поползли, проваливаясь в снег, к противоположному берегу, и, когда солдаты оказались посередине озера, взлетели немецкие ракеты. Стало светло, как днем. Ожили "спавшие" немецкие опорные пункты. Я не могу вам рассказать, какие страшные крики, какой стон стоял надо льдом тихого озера Волго. Нас расстреливали почти в упор. Сверху, с крутого берега, били и орудия и пулеметы; кромешный ад!

Дали приказ отступать, но солдаты не могли даже головы поднять.

Тех, кто пытался спастись бегством, срезали пулеметным огнем.

Рассвет обнажил картину, которую не забуду до конца дней своих. Такое видел за войну лишь дважды. Здесь и на Брянском фронте, где погибали тысячами... На поле боя распластались серые скрюченные фигурки, которые засыпало снегом. Некоторые вмерзли в искореженный снарядами лед.

Стоны, проклятия слышались весь день, но тех, кто пытался добраться до раненых, убивало, едва они вступали на лед.

Когда после войны слышал по радио, как мастера художественного слова читали из Некрасова: "Выдь на Волгу! Чей стон раздается над великою русской рекой...", я выдергивал радиошнур из розетки. Стон звучал у меня в ушах.

Такое, наверное, и Некрасову не снилось. Чтоб от немецких снарядов, да на Волге!...

Лишь когда стемнело, мы смогли вытащить раненых и убитых. Оказалось, на льду полегла треть солдат из двух наступавших полков...

Командующий армией требовал наступление продолжать. На этот раз наступали не в лоб, а на стыке между опорными пунктами. Нашли у немцев уязвимое место. Как тут не найти, когда они обнаружили все свои огневые точки. Всю ночь постреливали трассирующими пулями... Третий полк, последний полк дивизии, простоявший первую ночь в резерве, пошел в наступление с вечера. Как только стемнело. И в ночном бою прорвал оборону. Дрались штыками, ножами, стреляли в упор. Озверело дрались, в ярости... В этот прорыв хлынула вся дивизия. Опорные пункты немцев было приказано оставить в тылу. Не ввязываться в бой с ними, не замедлять наступления.

Танки вырвались на противоположный берег и мололи все, что попадало под гусеницы. Людей, машины, орудия, каски. По дорогам чернели навороченные груды металла, сгоревшие машины. Обычный позднее пейзаж немецкого бегства...

Побежали немцы и из опорных пунктов. А куда бежать? На те же дороги...

Танки прошли, а наш гаубичный полк не может двинуться за танками. Машины с продовольствием увязли сразу. Я -- дивизионный инженер, я отвечаю за дороги.

А дорог нет. Проселки -- горы развороченного танками оледенелого снега. Саперы идут с войсками, порой впереди войск. Чистить дороги некому. Получаю приказ: на очистку дорог мобилизовать все местное население. Ох, нелегкая это работа! Не работа -- горе одно. В домах остались старики да женщины с детьми. Кого мобилизовывать?.. Вышли кто мог и кто не мог. С лопатами, ломами, кирками... Кому не в чем было выйти, снабдили солдатскими ватниками. Подоспели тут и красные ботинки огромных размеров. Из Америки, кажется. Бабы наворачивали на ноги солдатские портянки, половые тряпки и -- ноги в ботинки.

Крестьяне выручали не только на дорогах. Подкармливали нас мороженой картошкой. Мы бы, наверное, подохли без наших деревенских кормильцев. Тылы не поспевали, даже если не было заносов. Сухари, мороженая картошка да иногда каменное мороженое мясо артиллерийских лошадей, павших от обстрела, -- тем и были живы. Конское мясо было деликатесом. "Татарами мы были, татарами и остались", -- смеялись бойцы, раздирая зубами куски льдистой конины.

Мы шли двадцать один день, не останавливаясь. Казалось, это было триумфальное шествие. По двадцать километров в день. Отходившие немцы задерживались в лесах, устраивали засады и убивали наповал целые роты. Начали взрываться под ногами и мины. Саперы снова вышли вперед... Захватили Демидово, Смоленской области. Вышли к городу Велиж, на Западной Двине. Появилось Витебское направление, хотя до Витебска оставалось еще километров 150. Однако Москва была теперь в относительной безопасности.

А для дивизии наступили лихие дни. Она растянулась на 20-- 25 километров. Солдаты боевого охранения находились друг от друга на расстоянии более ста метров. Правый фланг -- по Западной Двине -- оголился: другие фронты не смогли прорваться так далеко... Надо было срочно зарываться в землю. Никаких землеройных машин не было. Взрывали замерзший слой земли толом, а затем в ход шли лопаты. Не хватало снарядов. Танки стреляли болванками. А тут еще командир дивизии совершил глупость, которая на войне стоит дорого... Надо было удержать большое село Рацковицы, на высоте, господствующей над местностью, -- послали не минометную роту, которая обезлюдела, не стрелков, а первых, кто попался под руку, -- роту моих саперов, у которых не было даже станкового пулемета. Я сказал в сердцах командиру дивизии, что его поведение "выходит за рамки", -- это не помогло ни мне, ни моим саперам, полегшим наполовину. Я пожаловался начальнику инженерных войск и командующему армией генералу Курасову.

Командиру дивизии теперь пришлось со мной, "склочным" дивизионным инженером, объясняться. Он извинился сдержанно, скорее формально: саперов без моего ведома брать не полагалось! И заключил разговор жестко:

-- На войне, как на войне! Можете идти!..

Летом нас подкармливали партизаны: перед селом Рацковицы тянулся бесконечный лес. Наверное, до Витебска он тянулся. В нем действовали партизанские отряды, и немцы старались там не появляться... У партизан оказалось больше провизии, чем у нас, которых наши снабженцы никак не могли догнать.

Партизанские повозки подымали наш дух. Дело было не только в сухарях, от которых, конечно, никто не отказывался. Весь народ поднялся -- вот что означали для нас эти скрипящие телеги. Народ не одолеют...

И сейчас я с теплотой, а порой с душевной болью вспоминаю свой саперный батальон, свою Ивановскую имени Фрунзе дивизию, отогнавшую немцев от Москвы. Так вспоминают родной дом. Хотя я расстался с ним еще в 1942-м, выехав, вместе с "оперативной группой" инженеров-саперов под Сталинград.

Спустя год я получил назначение в штаб инженерных войск Красной Армии, которыми командовал маршал Воробьев.

3. ЕВРЕЙСКАЯ СУДЬБА

Только так можно назвать то, что случилось со мной и с моей семьей дальше. В этом причина того, что мне пришлось покинуть свою Родину, которую я защищал, не жалея своей жизни. Ощущал ли я себя обездоленным несчастным евреем во время войны? Или ранее? Нет, никогда. Я уехал из традиционной черты оседлости, когда мне было девять лет. Я не жил с евреями. Не знал и, увы, по сей день не знаю идиша, отчего иные евреи смотрят на меня косо. Моего родного брата исключили в 1933 году из Института водного хозяйства, с выпускного курса, за то, что он не написал в анкете, что его отец был "лишен избирательных прав". А у меня, как известно, обошлось. Даже "родственники за границей" в конце концов не помешали.

Да, я знаю, что "анкетный отстрел" с годами переродился в анкетный произвол, а затем и в анкетную паранойю, которой нет оправдания.

Но в войну я почти забыл об этом.

В 1944-м мне посчастливилось участвовать в белорусской операции, которой руководил маршал Жуков. Я видел, как Жуков готовил ее, как заслушивал начальников всех родов войск, среди которых были и евреи, как изгнал с позором начальника артиллерии 48-й армии, когда тот не мог сказать, какова плотность его артиллерийского огня на километр наступления.

-- Вы свободны! -- прервал его маршал Жуков, хотя тот был вовсе не евреем, а, напротив, "первым среди равных", по сталинской терминологии. -- С этого дня вы не начальник артиллерии.

В штабе инженерных войск евреев было порядочно. Работали подчас на износ. Постоянно в наступающих войсках. С минерами, которые разминировали, можно сказать, целые страны. С понтонерами, которые готовились к переправам под огнем и бомбежкой.

Мне удавалось спать лишь днем. Часа два-три в сутки. Приходилось ночами дежурить вместе с маршалом Воробьевым. Он не ложился до пяти утра. Пока не спал в своем кабинете Сталин, который мог позвонить в любую минуту и который тут же изгонял любого министра или маршала, если тот позволил себе прикорнуть и не отвечал сразу же.

Евреи, отличившиеся в боях, становились генералами, Героями Советского Союза. Стал Героем Советского Союза начальник инженерных войск 13-й армии генерал Концевой. Но большинство не достигло таких командных высот. На 2/3 командный состав был истреблен. Саперы подрывались на минах, гибли на переправах, только один сапер-еврей из Ивановской дивизии, капитан Ойслендер, выжил; после войны мы с ним встречались в Одессе.

В те дни мы напоролись на другое минное поле. Сталинское. Я видел, как в 1945-46 годах начали подрываться на этом поле офицеры-евреи из нашего инженерного управления. К 50-му году было изгнано до 90% офицеров-евреев. Изгоняли безжалостно. Человеку оставалось дослужить до полной пенсии год-два, а его прочь... Евреи из центральных штабов, которых не удавалось вытолкать из армии сразу, оказывались в Тюмени, Иркутске, Чите, на Сахалине. Подчас на высоких должностях, но все равно, прочь с глаз...

Я не хочу сказать, что все армейские "кадровики" были антисемитами, однако оставаться на этих должностях могли лишь те, кто выполнял расистские указания Москвы без трепета. Начальником отдела кадров инженерных войск Советской Армии был полковник Пожаров. Всюду находился такой Пожаров, или "пожарник", как мы его называли.

Меня наш "пожарник" решил спалить в пятидесятом году, когда еврейский погром в стране достиг своего пика. В газетах били евреев -- театральных критиков, евреев-писателей (так испепелили, по личному указанию Сталина, писателя Василия Гроссмана); естественно, и армия не осталась исключением.

Однако маршал Воробьев отказался подписать подготовленный "пожарником" приказ о моем увольнении из кадров Советской Армии. Он был не лишен сантиментов, наш инженерный маршал. Трудно сжигать здание, построенное своими руками. Он поздравил меня с присвоением мне очередного звания -полковника и распорядился отыскать мне место в войсках.

-- Могу в Читу, Тюмень или... Львов, -- сказал мне Пожаров доверительным тоном.

Он хорошо знал свое дело, наш инженерный "пожарник". Кто откажется от Львова, если альтернативой Тюмень или другая тьмутаракань?

С 50-го по 59-й год я был начальником цикла в военно-учебном заведении во Львове.

Из 13 офицеров-евреев, которые служили со мной, вскоре осталось трое. Как легко понять, здесь был свой "пожарник". Львовский "пожарник" был самым вдохновенным; в 59-м и мне пришлось выйти в отставку. Надоели юдофобы. Опротивела дискриминация, которая ничуть не уменьшилась после смерти Сталина.

ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВО АНКЕТА по-прежнему торжествовала.

Правда, мало кого интересовало ныне, не были ли твои родственники дворянами или мелкими торговцами. Вперед вышел ПЯТЫЙ ПУНКТ. НАЦИОНАЛЬНОСТЬ.

Тем не менее, когда моя дочь сказала, что хочет уехать из Советского Союза и увезти своего сына, я воспротивился. Покидать свою Родину? Никогда! Несколько лет я мучил и ее, и своего зятя, не давая своего согласия на их отъезд.

Но вот подрос ее сын, мой внук, Санечка, мальчик старательный и добрый. На школьных переменках слово "жид", "жиденок", которым награждали Санечку, стало явлением обыденным, на которое жаловаться было некому. Классная руководительница Сани, некая Евраш, встречала наши жалобы и протесты усмешкой. Ее муж был зампредисполкома Одессы, "высокая номенклатура", она чувствовала себя неуязвимой и в конце концов стала известной юдофобкой; как-то даже позволила себе заметить в раздражении, когда я пришел жаловаться в очередной раз на то, что внука доводят до слез и избивают:

-- Ежели некоторым здесь не по нраву, они могут ехать в свой Израиль! Скатертью дорога!

Саня увлекся математикой. Что его ждало? При том, что дед его не был "социально чуждым", лишенцем, а, напротив, заслуженным человеком, полковником в отставке?.. Я хорошо знал, что математическую науку в СССР превращают в "юденфрай". В университет, на физмат, и в Физико-технический институт евреев не берут уж не только годами. Десятилетиями. В Московском университете разработаны для них особые, "провальные" задачи. Я знал, какие именно, мне показывали их плачущие абитуриенты...

Да, я прорвался сквозь анкетные тенета, и моя дочь, не без моей помощи, прорвалась через них, стала специалистом, но по какому праву я отдаю в руки новейших "пожарников" своего внука? По какому праву отнимаю у него будущее?

Я подписал дочери все нужные для ОВИРа бумаги. Пусть едет туда, где наш внук может выжить.

Они уехали в Канаду, а мы с женой затосковали. Одна у нас дочь. И внук один. Кого нам на старости лет пасти? Чем жить? Боевыми воспоминаниями?

И вот я здесь, в городе Торонто. Горько. Но не жалею, тем более что, когда решил ехать вслед за дочерью, натерпелся таких унижений, что и вспоминать не хочу. Упомяну лишь одно. На границе. Увидели на моей груди боевые ордена -- снимайте, говорят. Не пропустим. Как? -- изумился я. Мне их вручали не за придворные балы. Вся моя жизнь за ними. Забегали. Зашептались. Два ордена Ленина, No 3127 (1936 г.) и No 290931, и Боевого Красного Знамени заодно (No 340581) не пропустили. Остались там.

-- У вас и без них наград достаточно, -- категорически заявил молодой "пожарник" в фуражке таможенника. -- Хотите остаться и "качать права"? Или уехать?

Я решил уехать...

Ефим (Хаим) ЛИПМАН

МОЙ ПУТЬ В ЛАУРЕАТЫ...

1. ЯТКЕВЕРГАС -- ЕВРЕЙСКАЯ УЛИЦА

Когда мне было четырнадцать лет, к нам заявились водопроводчики. Они тянули трубы, обрезали их голубым огнем, и совершенно сказочным образом пошла вода. Даже не пошла, а хлынула. Я хлопал босиком по воде, меня оттаскивали. Я сопротивлялся. Что вам сказать, это было счастливое время!

Я просил родителей отдать меня в водопроводчики. И мама, после некоторого сопротивления, отдала меня в ученики в фирму "Братья Курлянчик".

Фирма была солидной, и для меня было припасено там немыслимо солидное слово "инсталлятор".

Инсталлятор -- это совсем не то, что водопроводчик. Каждое утро начиналось с того, что братья Курлянчик кричали мне: "Хаимке!" Хаимке туда! Хаимке сюда!.." Оказалось, что я нужен на всех улицах и всем сразу. Я был очень горд, а скажите мне, зачем гордому инсталлятору гимназия? Окончил шесть классов, на что больше?!

Когда мне было пятнадцать лет, я был на нашей улице очень знаменитый Хаимке. Хаимке-инсталлятор; и, что вам сказать, действительно, ни одно строительство в Каунасе не обходилось без меня. Тем более, в те безмятежные годы богатые евреи строили очень высокие дома наперегонки. Один возведет дом в пять этажей, другой -- тут же в шесть. Третий надстроит седьмой. Так мы шли к небоскребам, и каждому небоскребу нужен Хаимке.

Моими верными друзьями были такие же рабочие люди, как и я. Очень самостоятельные и гордые. Некоторые отсидели по десять лет за политику. Наш Сметонас был хороший президент, но, как говорил мой отец, почему-то любил дать человеку возможность подумать наедине с самим собой.

И некоторые додумались двинуться в Биробиджан, который был где-то за Китаем. Иоске Хазан отсидел при Сметонасе десять лет и потому знал все. Россия, сказал он, -- это страна счастья для всех, там равенство; там нет никакой эксплуатации, и предложил присоединиться к ним. Я бы поехал, мне интересно, но мама не хотела. У нас был дом, как можно бросить дом? И нашу улицу, сказала она.

Что тут возразить, улица у нас была замечательной. Она называлась Яткевергас. Это значит Мясная улица. Еврейские магазины тянулись на два километра. Они были набиты мануфактурой, обувью, гусями. Гусь на четыре килограмма за два лита. Евреи, как тогда говорили, "торговали с Гинденбургом", можно себе представить сколько еврейских гусей ушло в Германию?!

Я помню, в один год Гинденбург почему-то не принял гусей. В Каунасе назревал экономический кризис. Власти обязали всех рабочих брать по два гуся в месяц. Сметонас предотвратил катастрофу, говорили.

Что вам сказать, тогда хорошо работали, хорошо ели и хорошо пили. Уезжать, наверное, было бы ошибкой, тем более что пришла весть, что в Биробиджане всех моих знакомых каунасцев расстреляли как троцкистов.

Я в те годы знал даже такое непонятное евреям слово, как "каратист". Однако что такое троцкист, на Яткевергас не знал никто. Во всяком случае, не мог мне толково объяснить. Россия, в моем представлении, продолжала оставаться большим и добрым Иваном, который живет счастливо и всем предлагает жить так же. Что вам сказать, вы не хотите жить счастливо? Я хотел, хотя и дома мне было неплохо. Интересно повидать...

В сороковом году нам протянули "братскую руку помощи". Евреи были в восторге. Мои друзья-коммунисты ходили по Яткевергас так, словно их всех наградили орденом. Не были довольны только братья Курлянчик и мой папа, но ведь на всех не угодишь...

Я был, правда, несколько смущен. Освободители выглядели, как бы это сказать помягче, как городской нищий Мотке Мишугинер, который ходил в рванье, с оторванными подошвами. На ногах освободителей были обмотки зеленого цвета, ботинки старые и рваные. "Босенькие"!

А глаза какие! Рыскающие, круглые, особенно в магазинчиках на нашей Яткевергас...

Сколько раз я слышал здесь такой непонятный разговор:

-- Копченой колбасы-то! Продаете?.. Килограмм можно?

-- Пожалуйста, -- говорил радостный папа или кто-либо другой. -- Берите хоть два, хоть три...

А десять тоже можно?

-- Да пожалуйста!..

Через месяц магазины опустели. Такого успеха в торговле не было никогда, но никто не радовался. Мой папа вспоминал почему-то приезд Зеева Жаботинского в 1936-м. Жаботинский собрал евреев и говорил горячо: "... Ваши дома -- не ваши. В один из дней придет Гитлер и все заберет. Продавайте дома и уезжайте в Палестину".

Папа продал каменный дом и... переехал в деревянный, на Слободке. Деревянный все-таки терять легче. Да и потребуется ли Гитлеру наш почти сарай? При своем сарае -- зачем нужна Палестина? Нет, Жаботинский нас не убедил...

И, как известно, пришел не Гитлер. Пришли Советы. Евреи всегда отличались прозорливостью... Местные коммунисты начали составлять списки. Тех, кто был богачом, имел магазины, начали увозить в Сибирь. В течение месяца, что вам сказать! -вывезли 2800 человек.

Нас не тронули. Папа говорил, что нас спас наш деревянный дом. Считать, что мы недостаточно богаты для выселения, самолюбивый папа не желал...

Я же пошел в гору. Большая страна -- большое строительство. За год требовалось построить сорок домов начальствующего состава Красной Армии. Так они и назывались -- ДНС. Как тут обойтись без инсталлятора? Я стал старшим прорабом, работавшим не за страх, а за совесть...

Однажды зазвучал за окном гудок автомобиля. Нервный такой гудок, нетерпеливый. Я выглянул. Рядом с шофером сидит полковник Осокин, начальник строительного управления.

-- Ефим! -- кричит мне. -- Давай с нами!.. Началась война!..

-- Сейчас! -- говорю, -- я соберу своих. Отца, мать, сестер...

-- Каких своих?! -- вскричал полковник. -- Есть только одно место. Как-нибудь потеснимся...

А своих, значит, бросить?! Нас девять человек... как можно бросить?

И слушать не стал меня полковник Осокин, рванулся военный "бобик", только гарь осталась...

Что тут сказать, никто не верил, что это война. Мой шурин был директором Мелькомбината. Новая власть дала ему, бывшему грузчику, пистолет и ключи от амбаров, так он думал, что он теперь царь, бог и воинский начальник. Я звоню ему: доставай лошадь и телегу. Война! Какая война, отвечает. Это маневры!

Евреи -- народ хоть и доверчивый, но предусмотрительный. Шурин мне не поверил, но телегу пригнал. И быстренько...

Куда править? Конечно, на Россию. На Минск!

Что вам сказать о дорогах 41-го года? О них все известно. Мчались военные герои-освободители. Если кто-либо цеплялся за борт их машин, они били по рукам, отшвыривали женщин, стариков.

Но самое большое удивление и ужас вызвали наши родные литовцы.

На дороге был узкий проход в холмах. Они поставили там пулеметы и расстреливали всех, кто удирал от Гитлера. И советских солдат, и евреев... Нет, тут ошибки не было. Солдаты не сидели на фурах. Только евреи. Дорога была забита перевернутыми фурами... Когда нас обогнали немецкие солдаты-мотоциклисты, мы поняли, что нас ожидает. После многих приключений добрались до реки, на берегу которой лежала высохшая барка. Столкнули барку в воду, законопатили. Я посадил стариков внутрь, и мы поплыли по течению. Речка текла к Каунасу.

И тут узнали: наша Яткевергас вырезана. Из дома в дом ходили литовцы с белыми повязками, называвшие себя партизанами, и вырезали евреев... Ночью стучали и в дом знакомого, в котором мы спрятались. Мы не отвечали, тогда литовцы, ругаясь, поднялись на второй этаж, зарезали там всех, в том числе трех девочек, и вышвырнули их трупы во двор.

Немцев на еврейских улицах еще не видели, они мчались по дорогам Литвы, а ужасные слухи ширились. Увы, они вскоре подтвердились. У нашего дома закопали 138 евреев. В Укмерге вырезали всех. Десять тысяч человек. Вскоре у "партизан" появился свой вождь, Импулявичус, и пустил большую кровь...

И лишь тогда в городе объявилась немецкая комендатура. Первый ее приказ мы читали и глазам своим не верили. Кто будет убивать евреев, сам будет... -- черным по белому: "расстрелян".

И действительно, стреляли: немцы, как водится, не терпели беспорядка. Как это -- убить? А где еврейское золото? Где бриллианты? Порядок восторжествовал. Нас всех переселили в гетто. Только нашу семью не надо было переселять. Оказалось, что наш деревянный дом на Слободке стоит в черте гетто. Папа радовался своей прозорливости, как будто он и это предвидел. Впрочем, кто знает...

О гетто существует большая литература. Не буду повторяться. Скажу только, что из общего числа в 48 тысяч человек, согнанных в Каунасское гетто, погибло 35 тысяч евреев. Наша семья спаслась только потому, что я работал в подполье гетто, копал, тайно от немцев, бункеры, в которых прятались люди.

Мы выкопали около тридцати бункеров. Последний рыл для своей семьи и друзей. Площадь его была 6 метров на 4. Инсталляция там была не хуже, чем в домах начсостава, да вот только теснота... Мы прятались 3,5 месяца...

Немцы ушлые. Они прошли всю Европу и хорошо знали, как прячутся люди. Они сожгли все деревянные дома, расстреливая выскакивавших оттуда евреев в упор, и взрывали каменные. Мой последний бункер был под четырехэтажным "небоскребом" с большим подвалом, из которого и был лаз в убежище.

Мы выбрались из него, когда по улицам шли солдаты в знакомых мне зеленых обмотках и разбитых ботинках. Свои!

Известный в Литве инженер Индурский, который тоже прятался в нашем бункере, тут же открыл сантехническое управление и позвонил мне: "В городе нет воды. Хаимке, -- начинай!"

Что вам сказать. Я работал и днем и ночью. Сперва в Каунасе, затем в Вильнюсе, куда был вызван телеграммой: немцы взорвали Бернадинскую насосную станцию, и без воды остались и гостиница "Жорж", и жилье Палецкиса, Президента Литвы. Бедный Президент!

В Вильнюсе ко мне пришел брат. Он был печален, а слова его были еще печальнее:

-- Хаимке, -- сказал он, -- нельзя еврею жить в Литве, ты же сам видел. Что мы пережили в гетто и что будет дальше? Мы хотим двинуться в Польшу, а там кто знает? Ты едешь?

Я отказался. Зачем мне уезжать? И потом, бросить стариков? Пусть едут с сестрой, а я останусь с родителями.

Я помог брату и сестре упаковаться и заодно купил дом у женщины, которая отправлялась вместе с ними. "Пишите, -- сказал я им на прощанье. -Если наши родные литваки не уймутся, мне придется когда-либо... сами понимаете..."

Они уехали 6 января 1946 года, и на выезде из Вильнюса их "студебеккер" задержал НКВД. Вместо Польши брат и сестра оказались в тюрьме, а какого-то паренька из их машины, который протестовал против ареста, застрелили.

Я бросился к знакомым коммунистам. Мария Ходосайте отсидела при Сметоне десять лет. Она была отчаянной женщиной. Ее даже отдали Советам -- в обмен на какого-то священника. Узнав о случившемся, она как-то испуганно оглянулась вокруг и просила меня ни во что не вмешиваться. Я, конечно, бросился к Президенту. Я верил в правду. Увы, у Президента уже была вода, зачем ему инсталлятор? Я разыскал Яцовского, бесстрашного подпольщика, который теперь работал в Президиуме Верховного Совета Литвы.

-- Ты меня не вмешивай, Ефим, -- сказал бесстрашный Яцовский... -- Кто будет связываться с НКВД? И тебе не советую...

Я обошел всех друзей и знакомых, которые при Советах стали властью. Оказалось, что у литовской власти нет никакой власти. Совершенно никакой!..

2. "ФАШИСТСКАЯ МОРДА..."

Спустя несколько дней стук в дверь. Часы показывают первый час ночи. На улицах хозяйничают бандиты. Решил не отпирать, хотя говорят, что они из НКВД. Иди разберись, бандиты они или НКВД?

Пришедшие подошли к окну, показывают через стекло свои книжечки. Майор Бабинцев. Да, оттуда. Пришлось открыть. Ввалились несколько офицеров, двое солдат с винтовками.

-- Липман Хаим Иосифович... Это вы?

Начался обыск, продолжавшийся до утра. В уборной было много бумаги. В гетто некоторые писали дневники, прятали документы. Мне поручили, сразу после освобождения, эти бумаги собрать. Затем коммунисты из университета отсортировали то, что им было нужно. Для публикаций или будущего музея. Об оставшейся кипе сказали: "Мусор. Повесь в уборной на гвоздик!"

Я так и сделал. Оказалось, что в одной полуразорванной тетрадке было написано по-древнееврейски: "Враги еврейства -- и гитлеровцы и красные бестии".

Однако старшина с револьвером на поясе, который вел меня сразу после обыска по длинному коридору НКВД, этого не знал. Как и я.

Тем не менее он швырнул меня в одну из многочисленных дверей изо всех сил и, когда я выразил недоумение по поводу такого обращения, сказал с ненавистью:

-- Иди-иди, фашистская морда!

Когда тебе после гетто, в котором чудом уцелел, говорят, что ты -фашистская морда, это кажется мистерией. Я ничего не мог понять. Я и сейчас не знаю, мог ли быть закон, который требовал бы доносить. На брата и сестру. Да, брат хотел уехать в Польшу, но это брат, а не я...

-- Ишь ты, овечка, -- кричал следователь. -- Не понимает... Почему не доложил органам, что брат пытается удрать за границу? Да тебя за недонесение!...

Я и слов таких не знал -- "недонесение". Я всю жизнь прожил в Литве и не помню, чтоб за границу нужно было удирать. Люди хотят уехать, так что?

-- Пропитался сионистским духом! -- ярился следователь. -- Говори, хотел уехать?

-- Так это брат хотел уехать, а не я...

-- Все вы на одну колодку сколочены! Раскрой свою гнилую душонку, мать-перемать!...

От него воняет водкой, а я гнилая душонка... Мистерия!

Продолжалась она полгода. В камере не ругались. Там сидели политические.

А на допросе каждое третье слово было "мать-перемать". Словно в Литву на этот раз пришли не Советы, а банда уголовников...

Подозрения мои стали превращаться в уверенность, когда меня вдруг вызвал начальник следственного отдела НКВД. (НКВД в это время, кажется, уже назывался НКГБ, однако я не ощутил разницы.)

-- Ты хочешь выйти на свободу? -- спросил начальник... Так вот! 35 тысяч рублей, и завтра ты будешь на свободе... У тебя нет денег? Возьми у отца. Найдет!.. Пожадничаешь -- переделаю твою статью с 58-12 на 58-10. Антисоветская пропаганда и агитация. На всю катушку!.. Жадничай-жадничай!..

Банда уголовников, сказал я самому себе. Или... провокаторов?.. Я был уверен, что на суде вся эта чушь развеется без следа. Придут мои товарищи по подполью. Будет адвокат, в конце концов!

-- Предлагаю высшую меру! -- заявил на суде прокурор. "О чем он говорит?" -- спросил я по-литовски. Я забеспокоился, это правда. Тон у прокурора был недружелюбный. Но я действительно не знал этого выражения-"высшая мера..." Никогда не слыхал. Да и забыл об этом, когда стали говорить руководители подпольщиков гетто Михаил Эндлин, Меир Елин, писатель. Человек пять пришло из нашего подполья. Возвышенные слова произносили, как на похоронах: "Один из лучших бойцов..." "Верный товарищ..." "Никогда не забудем..."

Тут поднялся мой адвокат Коллинзон. Кто в Литве не знал Коллинзона!

-- Я хочу походатайствовать за моего подзащитного Липмана, -- начал он.

Судья не перебивал подпольщиков, а тут немедля:

-- Слушай, Коллинзон-Моллинзон! Садись, пока тебя не посадили вместе с твоим подзащитным!

Тут же зачитали и приговор. Заранее подготовили: по статье 58, пункт 10, 10 лет лишения свободы в отдаленных лагерях Сибири, 5 лет ссылки и еще 5 лет лишения прав. На всю катушку!

И подпись прочитали. Громовым голосом: "Военный трибунал войск МВД Литовской ССР. 29 июня 1946 года".

Подпольщики гетто начали было шуметь: "Как это так?!" "Что такое?!"

Председатель трибунала закрыл свою папку и жестом приказал солдатам вытолкать из здания посторонних.

Продолжением военного суда оказалась баржа. В ее трюме везли нас, 500 заключенных. По Волге, а затем Каме. Всю дорогу дикий крик разрывал уши.

Уголовная шпана хватала зеков, одного за другим. Двое держали за голову, а третий, вооружившись восьмидюймовыми гвоздями, вырывал у жертвы золотые коронки и мосты. Часть поживы отправлялась наверх, охране НКВД, которая в ответ спустила бидон с водой, почерпнутой из Волги, и батон хлеба.

Через несколько лет узнал, что мой следователь майор Бабинцев, сфабриковавший "дело X. И. Липмана", на другой день после моего ареста поселился в нашем доме, присвоив себе заодно и все наши вещи и обстановку. Тут и жил все годы.

Я человек не злой, это знали все на улице Яткевергас. Тем более не злобный. Не спешу с обобщениями. Но ведь и не слепой...

Что тут можно сказать? Вы видите разницу между баржей, где хозяйничали уголовники, и военным трибуналом войск НКВД? Я не вижу. Ни тогда не видел, ни сейчас, на склоне лет.

К такому разгулу уголовщины, поддержанной всей карательной системой СССР, я, идеалист из Литвы, естественно, подготовлен не был. Я был ошарашен, когда выяснилось, что из пятисот зеков из Литвы, доставленных на барже, через год осталось в живых пятьдесят человек. Такого не достигли даже эсэс в нашем гетто...

И вместе с тем оказалось, что к тюрьме и лагерю я подготовлен всесторонне. Я был чемпионом Литвы по тяжелой атлетике, занимался боксом и, когда меня после суда швырнули в уголовную камеру, поговорил с ее обитателями на единственно понятном им языке. Одному, желавшему раскурочить мой мешок, я врезал боковым ударом, крюком, так, что он три раза перевернулся. Второго схватил за ноги и приложил головой о стенку. Третий в ужасе принялся барабанить в дверь: "Спасите! Пришел жид и убивает всех!"

Меня тут же перевели в другую камеру, чтоб не терроризировал патриотов...

В Соликамске, на пересылке, на воротах написано: "Добро пожаловать!" Меня тут держали не одну неделю, как обычно, а почти полгода. В лагере не работала "пожарка", не было горячей воды -- ни в бане, ни в домах начальства. "Это для тебя вывесили. -- Охранники веселились. -- Добро пожаловать. Заждались..."

Представляете себе, сколько приходилось драться, если уголовники каждую неделю новые и каждый раз они предлагают тебе лезть под нары!..

Наконец довезли меня до Нироблага. Предгорье Урала. Лагерь ужасный. Еда -- вонючая капуста. Зеки в коросте от грязи... Узнал с удивлением, что в лагере нет воды.

"Так я скажу, надо сделать колодец!" -- воскликнул я. Это вызвало хохот всего барака. В тот же день меня вызвали к Архипову, мрачноватому начальнику управления. "Воду хочешь провести?" -- спрашивает. "Я думаю..." -- пытаюсь объяснить. "Думать тут нечего! -- прервал он меня. -- Или -- или! Если нет, голова полетит..."

Я сделал сруб. Принялся копать... Каждый день подходят охранники, спорят между собой: "Лажа! На Урале воды нет..." И все обещают со мной разделаться, когда выяснят, что я обыкновенный брехун. А кое-кто режет прямо: "Жид! Ловчит, чтоб уйти от лесоповала..."

Нет, я не был авантюристом. Внизу, в овраге, заметил, сочился ручеек. Я прикинул глубину оврага. 14,5 метра. Дали мне зеков, которые помогали рыть и подымали землю наверх. Лагерь ждет. Вот уже тринадцать метров, вот еще метр. Сухо. Только камней больше. Ушел на пятнадцать метров. Нет воды. Зеки посмеиваются, охране не терпится, когда меня отдадут в ее руки. "Вырыл себе могилу. Тут и закопаем", -- говорят. Что вам сказать, было страшновато... Ночью, когда все ушли, спустился в колодец, поковырял дно, стенки, ушел в барак. Утром проснулся от крика: "Ефим! Полный колодец воды!" Начали вычерпывать. Чем больше вычерпывают, тем больше воды... Пустил воду в баню, сделал змеевик. Работал, как вол...

То ли по этой причине, то ли оттого, что в моем деле прочитали, кем был ранее, вместо спасибо отправили меня со спецконвоем на строительство Волго-Донского канала.

3. "БЕЗ ТУФТЫ И АММОНАЛА НЕ ПОСТРОИШЬ КАНАЛА"

Доставили меня на Волго-Дон и сразу к начальству. Генерал Шиктеров, говорят. Тут же пришел начальник строительства Волго-Дон генерал Раппопорт. Представился и руку подал, словно я уж вовсе не "фашистская морда". Удивительно.

Оказывается, на строительстве катастрофа...

Вырыли канал. Шагающие экскаваторы работали. Только они появились, их тут же отдали Волго-Донскому проекту. Ковши у них четырнадцать кубов. Но на стройке грунт не песок, а сырая глина. Сгорели могучие, в 500 ватт, моторы. Пришлось ковши ставить поменьше... Рыли в три смены, без отдыха, а все равно отстали от графика, утвержденного Лаврентием Берия.

Выбросили наконец в отвалы всю глину, осталось канал забетонировать.

Тут-то и началось главное несчастье. Только расчистят, осушат дно, а на нем уже вода. Вычерпают, осушат -- снова сочится...

А Берия звонит, уже произнесено слово "саботаж..."

Наконец Москва вняла объяснениям своих генералов, на стройку прибыла специальным рейсом комиссия ученых. Ходили профессора, колдовали, вызвали своих гидротехников с новейшим оборудованием. Поставили по краям котлована запроектированные в Москве иглофильтры.

Началась откачка. Зекам разрешили поглядеть, не увели в бараки. Включили компрессоры, компрессоры пыхтят-откачивают. А вода все прибывает и прибывает. Парадокс!

Шесть шагающих экскаваторов с гордыми, до неба, стрелами, тонут на глазах. Вот уж по кабины желтая глинистая вода, вот уже и стрелы в воде. Торчат верхушки из глины и жижи. Точно руки утопающих...

Смеется природа над генералами НКВД, начальниками стройки, а им не до смеха: Берия звонит...

Тут-то и предстал перед ними заключенный Хаим Липман, в ватнике и деревянных ботинках-котах. Попросили зека Липмана снять ватник, приказали принести всем чаю (и Липману тоже протянули хорошего чаю, индийского...)

Объяснили, что стройка в беде. Канал 110 километров. Рельеф тяжелый. Волга ниже, Дон выше, а посередине гора. Грунтовые воды ведут себя необъяснимо... Придется, очевидно, пробивать канал не здесь, где рыл Петр I, а совсем в другом месте... "А это чревато..." Чем чревато, генералы не расшифровали, только глаза у них стали нервными...

Попросил я время -- оглядеться, подумать. Разрешили. "Газик" дали, свозили туда-сюда...

Когда сообразил, в чем дело, самому себе не поверил. Просто, как апельсин.

Откачали первые от Волги шлюзы, грунтовые воды подпирала... сама Волга. Можно выкачать Волгу?

Проектировали иглофильтры в Москве, на равнине, где подпочвенные воды ничто не подпирает. Или подпирает слабо... Этого "Гидропроект" не учел.

Вернулся к генералу Шиктерову, спросил, был ли он на концерте лагерной самодеятельности. Зеки пели: "Волга-Волга, мать родная. Волга -- русская река..." Хо-орошая песня. Я ее в Литве не слыхал. Так в этом все дело, в Волге-матушке. Смеется над нами матушка...

Мне с профессорами не спорить, добавил я на всякий случай. Уедут профессора, тогда возьмусь за дело.

Паводок схлынул, а все равно иглофильтры Волгу не переспорят. Показались облепленные рыжей глиной экскаваторы, а дно в сырой жиже, хоть плачь.

Иглофильтры не тянут. Залеплены жижей, забиты плотно.

Как только профессора улетели, я принялся за свой план. Выделили мне слесарей, сварщиков. Каких только тут профессий не было!.. Нарезали широкие, в полтора дюйма, дырчатые трубы, расположили по периметру котлована, каждые пять метров, и, соединив вместе, сделали общий отток воды. Подальше от канала, в Сальские степи... Но главный фокус был не в этом. Я понял, что "Гидропроект"... так его и этак! (к этому времени я тоже научился выражаться) не провел геологической разведки... Я понял это, еще занимаясь колодцами. Никто не знал, на какой почве стоят бараки... Здесь то же самое. Нет представления. А глинистый слой лишь наверху. А на глубине 14-- 15 метров -- земля. Я опустил откачивающие трубы на 16 метров. "Тянуть надо со дна и залпом", -- сказал я своим помощникам. Вторая труба нагнетала в почву воздух под давлением, выжимая воду...

Я вам так скажу, уверен все же не был. Это ведь с Волгой наперегонки. Кто одолеет? Хаим Волгу или Волга Хаима?

Когда показалось дно котлована, зеки стали кричать "ура!". Подряд два солнечных дня, и дно сухое. Принялись немедля бетонировать ложе канала, откосы. Победа, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! И что вы думаете? Победа!

"Ты башковитый, Липман. У тебя мозги крутятся". Думаете, кто это сказал? Сказала Эстер, или Эся, как ее звали подруги, молоденький инженер, ленинградочка. Только что окончила в своем Ленинграде институт и попала на Волго-Дон -- надолго вон, как она весело заявила.

А я был уже человек вольный. В сентябре 1949-го меня досрочно освободили. За всяческие мои банно-прачечные усовершенствования. Выручила меня моя профессия. Оказалась даже важнее бокса... Как человек вольный, пригласил я Эстер чаю попить. Вышла она за меня замуж. Не побоялась, что я сидел по 58 -й статье. Люблю, говорит, башковитых. Легкомысленная особа. До сих пор живем вместе...

Затем еще много чего на стройке сделал. Поставил мачту с блоками, вытаскивал шагающие экскаваторы, которые другим способом никакие тягачи не могли вырвать из глинистой жижи. Учил своему делу зеков и нового районного механика капитана Коновалова, из ИХНИХ человек, который ходил за мной по пятам, вроде "дядьки". Словом, всего не перескажешь...

Волго-Дон мы сдали правительственной комиссии летом 1952-го.

Зеки быстренько свернули колючую проволоку вокруг канала, сняли дозорные вышки, на которых сидела охрана. Уволокли овчарок. Повесили большой плакат на кумаче: "КОМСОМОЛЬСКАЯ СТРОЙКА". Ох, хохотали, когда приколачивали! Понаехали из Москвы репортеры, фотографы. Праздник. Фанфары.

И тут узнаю, что месяц назад отправлены в Москву наградные документы. Главный механик канала Волго-Дон по фамилии Энгельс, бывший бедолага из немцев Поволжья, представил к Сталинской премии особо отличившихся подчиненных. И я включен в этот список -- за "глубинный водоотлив..."

Генералы поздравляют, молодые инженеры в восторге. Не терпится им, конечно, премию обмыть. Месяца три пропивали всю зарплату, хотя сам я пить так и не научился. Танцуют, поют "Волга-Волга, мать родная...", обнимают. Славное было время. Медовый месяц, затянувшийся на целых три.

Через три месяца пришли газеты. Сталинскую премию за "глубинный водоотлив" дали... капитану Коновалову.

Эстер моя обомлела. Молоденькая, что с нее взять. Бывшему зеку по 58-й статье, да еще еврею, кто же даст? Инженеры матерятся, ходят к генералам выяснять отношения. Коновалов появился белый: Ефим, говорит, ты зла на меня не держи. Я тут ни при чем. Как говорится, ни ухом, ни рылом. Будь другом, напиши на листочке, как мне этот твой водоотлив объяснять...

Появился как-то знакомый инженер, головастый мужик. Там он, в СССР, не буду называть его фамилии. Эстер звала его "Шура -- русский самородок". Сказал мне русский самородок вот что:

-- Совершил ты, Ефим, большое путешествие. Из капитализма в социализм. И что ты увидел? Строил канал ты и такие, как ты. Зеки. А назвали "комсомольской стройкой". Ложь. Туфта, по-лагерному.

Эти "комсомольцы" как работают, видел? Перебросают лопатами десять кубов, запишут тридцать. Это закон, иначе сдохнут. Опять туфта, так?

Ты разработал и применил здесь глубинный водоотлив, а Сталинскую дали капитану НКВД Коновалову. Ты понял нашу систему? БЕЗ ТУФТЫ И АММОНАЛА НЕ ПОСТРОИШЬ КАНАЛА. На том стоим...

Поохали, выпили, зовут меня в управление. Принял генерал Шихтеров. Сказал, что они вторично ходатайствуют о присвоении мне звания Лауреата Сталинской премии. Общественность ходатайствует, они поддерживают.

Мой последний разговор в управлении был в 1952-м, а следующий год был 1953-й, год антисемитской истерии и "процесса врачей". Думаю, что "наглейшее" предложение дать Лауреата какому-то Хаиму в Москве просто уже не рассматривали...

Ладно. Перебираемся мы на новую стройку -- "Вытеграстрой". Восстанавливать Мариинскую систему, из шумного проекта "Москва -- порт пяти морей". Дорог туда нет. Едем через буреломы. Везем оборудование, насосы. Принимает в управлении завкадрами, знавший меня еще на Волго-Доне. Говорит со смущением, что на работу он меня взять не может. Есть указание. Евреев до руководящей работы не допускать. Извини, Ефим...

Так, думал я, завершился мой путь в лауреаты. Но, оказалось, меня выдвигали еще и на Ленинскую премию. Это было в Ленинграде, в тресте "Сантехмонтаж". За многолетнюю работу на знаменитых Ижорском и Кировском (бывшем Путиловском) заводах... Вызвав меня в трест, официально сообщили о представлении и что оно "согласовано с обкомом"... "Тебе дадут, Липман, и бригадиру Косецкому..."

Но мы с женой решили, что с моим лауреатством пора кончать. Сыты по горло. Достаточно и того, что у нас шотландская овчарка -- колли вся в медалях: 18 золотых и 4 серебряных. Уехали в Вильнюс в собственный дом, из которого торопливо убрался майор Бабинцев, тогда уже, кажется, полковник. И тут же подали бумаги в ОВИР на отъезд.

И десяти лет не прошло, как разрешили...

Можно бы на этом кончить, однако остается неясным немаловажное обстоятельство, которое требует пояснения. Во всяком случае, обсуждения.

4. "СТАЛИН -- ЭТО ЛЕНИН СЕГОДНЯ"

( )

Сталин -- это несчастье нашей семьи. Мои отец, мать, брат и шурин из Сибири не вернулись. Мать не вынесла даже дороги в товарном вагоне, без воды. Похоронили в Красноярске.

Какие тут могут быть вопросы? Даже истерик Гитлер по сравнению со Сталиным -- мальчик в коротеньких штанишках.

-- Прямодушный маньяк, -- сказал я своей жене Эстер, когда Сталин был еще жив.

-- Тш-ш! -- ответила мне жена, воспитанная в доме большевика-политкаторжанина.

Ныне "вождя и учителя" прокляли даже официально, хотя порой и сквозь зубы. Изменилось ли что-либо после его смерти? Для меня и для всех тех, кого Россия "освободила"? Для самой России, наконец?

Что тут сказать, конечно изменения есть. На первый взгляд, кардинальные.

В 1953 году, когда мной побрезговал "Вытеграстрой" (Москва -- порт пяти морей), я уехал с женой в Красноярск, где десять лет работал не менее успешно, чем на Волго-Доне. Правда, вначале жил, согласно 39-й статье паспортного режима, за 105 километров от города, как "бывший..."

В 1961 году, через восемь лет после смерти Сталина, мне наконец прислали бумажку о том, что меня арестовали и мучили незаконно. Таких бумаг, говорили, выдано в те годы сотни тысяч. Вот она, одна из них.

ВОЕННАЯ КОЛЛЕГИЯ

ВЕРХОВНОГО СУДА СОЮЗА ССР

14 декабря 1961 г.

No 8Н-- 15084/ 46

Москва, ул. Воровского, д. 15

СПРАВКА

Дело по обвинению ЛИПМАНА Хаима Иосифовича, до ареста -- 8 января 1946 года -- работавшего прорабом в Вильнюсском стройтресте No 1, пересмотрено Пленумом Верховного Суда СССР 15 ноября 1961 года.

Приговор военного трибунала войск МВД Литовской ССР от 29 июня 1946 года и определение Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 4 февраля 1947 года в отношении ЛИПМАНА Х.И. отменены и дело за отсутствием состава преступления прекращено.

ЛИПМАН Х.И. по данному делу реабилитирован.

Гербовая печать

Военная Коллегия

Верхсуда СССР

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ СУДЕБНОГО СОСТАВА

ВОЕННОЙ КОЛЛЕГИИ

ВЕРХОВНОГО СУДА СССР

ПОЛКОВНИК ЮСТИЦИИ подпись

/ЦЫРЛИНСКИЙ/

Получил я эту бумажку и стал работать, как вольный и незапятнанный гражданин СССР. Переехал в Ленинград, на родину Эстер.

Но появилось ли у меня ощущение воли, ощущение, что трагедия моей семьи не повторится и дочери и внукам не придется пройти моей дорогой?

Судите сами.

Когда стал старшим прорабом и начальником участка, пришлось мне общаться с многочисленными партийными и советскими деятелями: теплые уборные нужны всем. Расскажу о моем общении с ними в городе Колпино.

Я остановился на Колпино, потому что этот город героический. Рабочие Ижорского завода, размещенного здесь, стояли насмерть. И не пропустили немецкие танки в Ленинград. Колпино стало легендой. И вот я тут работаю, через двадцать лет после легендарных событий.

Вызывает меня председатель райисполкома. Если не ошибаюсь, товарищ Сапожкин. Жду. У входа стоят с одной стороны Ленин, с другой -- непонятно кто, без бороды. Наверное, Энгельс. Посередине, в глубине кабинета, над столом Сапожкина, Никита Хрущев.

От двери кабинета до стола метров тридцать. Почти как у Людовиков. Чтоб посетитель начал трепетать еще на подходе. Я усмехнулся, председателю это не понравилось.

-- Вам сейчас будет не до смеха, -- говорит. -- Садитесь! -- И грозно: -- Вы ведете работу для райисполкома? Ах, вы уже кончили? Сдали? Сдать-то сдали, а что вы там поставили? Ах, радиаторы?.. Скажите мне, вы знаете, где вы работаете? В райисполкоме, так?.. Мы -- советская власть в Колпино. А что вы поставили советской власти в санузлах?! Какие писсуары?! Какие унитазы?! Какой вы поставили фаянс?! Вы проверили или нет?!

-- Проверил, отвечаю. Наше оборудование. Отечественного производства.

-- Ах, отечественное!

-- Извините, а надо какое? Советское -- самое лучшее...

-- Самое лучшее, но не для райисполкома! Переделать все! Другие унитазы! Другие писсуары!.. Что там у вас есть в загашниках? Чешское? Итальянское? Японское? Вы видели когда-либо настоящий фаянс?.. Вы сами откуда? Из Литвы?.. А как вы сюда попали? Из Красноярска? Из Сибири? Та-ак, это надо проверить... Вы поняли, что надо делать? Даю три дня на переделку! Все!

-- Извините, я всего только начальник участка. Исполнитель. То, что получаю, то и ставлю... Кто начальник управления? Вот его телефон. Слуцкий Яков Ильич.

-- Ах, из ваших! А кто главный инженер?.. Левин? Тоже из ваших?.. Даю три дня! Все!.. К нам туристы ходят... Из ФРГ, понимаете? Что они увидят?!..

Что тут сказать, все переделали. Вызвали бригады сантехников, плиточников, маляров. Поставили советской власти чешские писсуары...

Однако возникает законный вопрос. Все суммы давно израсходованы. Откуда деньги на королевские прихоти? Как оплачивается спесь? Глупость? Анекдотическое фанфаронство?

На это есть особые люди, очень важные, надо сказать. Проверенные в боях.

На Ижорском заводе таким человеком был Иван Иванович Рудановский, начальник сметного отдела завода. Меня представили. Я должен был ставить в некоторых цехах отопление. Менять радиаторы.

-- Это прекрасно, -- говорит Иван Иванович. В цехах должно быть тепло. -- И не снижая голоса: -- А вас не заливает краска стыда оттого, что у Ивана Ивановича в дачном домике отопления нет?

Намек понял. Провел у него отопление. Представил счет. Рабочим надо платить, объясняю. Без задержки.

-- Потерпят! -- сказал Иван Иванович. -- Платить буду за все сразу. Приходи ко мне такого-то числа.

Пришел. С процентовками по Ижорскому заводу. И его домику, где поставили восемь радиаторов, печку, трубопроводы.

Иван Иванович подошел к стеллажам. На них сотни томов. Строительные нормы и правила. СНИПы. Взял один из томов, полистал. "Пиши, -- сказал, -значит, так: копка траншеи вручную. С двойною перекидкою". Я пишу и думаю: ну, и жук ты, Иван Иванович. Никаких траншей мы не копали... -- "Пишешь, что ли?! Значит, так: кладка трубопровода на высоте 5 метров 40 сантиметров..."

Я пишу, мне надо рабочим платить. Улыбнулся только.

-- Улыбишься все? -- говорит Иван Иванович. -- Думаешь, ты еврей, а я пальцем деланный?.. Пойдем лучше, Ефим, пообедаем! Я тебе на обеды накинул там... Пойдем в ресторан. Да не в Колпино. В Пушкино поедем. В Царское село. Приедешь, машину у входа в управление не ставь, а за воротами. В Пушкино поставь машину не у ресторана, а на квартал в стороне.

-- Зачем, Иван Иванович?

-- Еврей-еврей, а смекалки нет...

Что тут сказать, это же не очередь за селедкой в Ленинграде, где то и дело слышишь :"Опять ваши впереди стояли?!", "Куда лезешь, не нашего бога мать!.." и прочее, это ведь советская и государственная власть. Не с членами Политбюро общается человек, а с нею, властью на местах.

Так изменилось ли что-либо в принципе? Не станет у такой власти моя дочь "фашистской мордой"? Шпионом-диверсантом? Губителем России? Таким только свистни...

"Сталин -- это Ленин сегодня", -- писал Анри Барбюс, французский писатель-коммунист. С восторгом писал, не ведая, насколько он прав. Вся послесталинская череда руководителей клялась, что она идет от Ленина. Но ведь в этом-то все дело.

Кто был отцом-учредителем системы, породившей млечный путь Иванов Ивановичей и Иванов Сидоровичей современной власти? Испоганившей идеалы социализма...

Я плохо знал историю революции в России, пока не попал в лагерь. В лагерях бок о бок со мной сидели представители всех революционных течений. Иных я еще застал... А сколько ушло в могилу рядовых коммунистов и беспартийных, думавших о судьбе России? Если отбросить споры и оставить бесспорное, на чем сходились все? Владимир Ильич Ленин разогнал Учредительное собрание, где были представители всех граждан России. И учредил ЕДИНОВЛАСТИЕ ОДНОЙ ПАРТИИ. Узаконил своеволие правителей.

Ведал он, что творил? Бесспорно! Ленин изучал римское право и Кодекс Наполеона, давший национальным меньшинствам Франции равные права, объявивший всех французами. Он знал на материале всемирной истории, и в частности на примере Великой Французской революции, во что вырождается диктатура, которую никто и ничто не сдерживает. Мог он этого не знать, лучший выпускник-медалист гимназии, выдающийся студент-юрист? Все знал, а учредил ДИКТАТУРУ НА КРОВИ. Возжелал власти. Всей власти. И получил ее.

И после этого смеют утверждать, что он не присутствовал в кровавых оргиях Сталина?

Каков бы ни был он по своим личным качествам, пусть даже он таков, как живописуют на советских иконах: в быту честен, к детям и котам ласков, -все равно он отвечает за палачество Сталина в полной мере.

Как не понять Горбачева, утверждающего, что Ленин и Сталин ничего общего не имеют! Что сам он опирается лишь на Ленина! На великого Ленина!

Ведь если "СТАЛИН -- ЭТО ЛЕНИН СЕГОДНЯ", то есть если Ленин такой же убийца, как Сталин, тогда Горбачев повисает в воздухе, точно удавленник.

В таком положении чего только не скажешь!

Не ведал Анри Барбюс, как он глубок. Каждый, кто прорвался к власти в России, -- Ленин сегодня. Мир зависит от кровожадности королей. Ничего нового большевики-ленинцы, увы, увы! нам не предложили.

Семен ПЕРЛАМУТРОВ

РАЗГРОМ ВТОРОЙ УДАРНОЙ...

В районе Каспийского моря есть городок Новоузенск. По улицам его гордо вышагивают верблюды, порой забредают и ослы. Тут никогда не было никаких военных. До нас проходил лишь Пугачев со своим полувойском-полусбродом. Но об этом знал только старик грамотей из местных, который каждое утро становился коленями на коврик, воздавая славу Аллаху, и не любил русских. Однажды он высказал еретическую мысль: "Тут Пугач был, ему сделали секир башка, ты пришел, и тебе будет секир башка..." И ведь напророчил, злой старикан: меня достала немецкая мина, командующего второй ударной армии, формировавшейся в Новоузенске, генерала Власова повесили в Москве, в Бутырской тюрьме.

Надо ли было вешать Власова, решал военный суд, и не мне, младшему лейтенанту военного времени, с ним спорить. Перебежчиков мы стреляли и без суда. Однако приговор суда был бы абсолютно справедливым, если бы рядом повесили Иосифа Сталина, который был подлинным могильщиком и Власова, и всех трех наших армий, четверти миллиона человек, введенных в прорыв южнее Тихвина на верную гибель. Я постараюсь убедить в этом всех, кто захочет меня выслушать, не заткнув уши ватой...

О победах у нас писать любят. Созданы тома, библиотеки. Сотни фильмов. О поражениях приказано забыть. Извините, дорогие! Не могу. Я... да при чем тут я!... нас миллионы, разгромленных на полях Белоруссии в 1941-м, под Харьковом и в Синявинских болотах в 42-м... Да что перечислять! Нас миллионы, и все знают, что это не преувеличение. Мы дети разгрома. Мы были взяты в плен или тяжело ранены и не видели своими глазами победы, у нас своя боль. Имеем мы право ее высказать?

Под Москвой шли бои, и нас отправили на фронт в суматохе и спешке, которую легко понять. В Новоузенске мы разгуливали в гражданской одежде, военную форму выдавали по дороге; на одной станции -- брюки, на другой -ватные куртки-стеганки, на третьей -- рукавицы, на последней -эмалированные кружки. Когда доехали до Москвы, мы уже были снаряжены полностью. По дороге в Ленинград (Москву защитили и без нас) роте автоматчиков даже автоматы выдали...

Когда эшелон по разным причинам останавливался, нам было приказано выходить из вагонов и заниматься строевой подготовкой. Солдаты роптали. Не на парад же везут!.. Я сказал своим артиллеристам в ободрение, что на передовой мы им покажем, нужна ли нам строевая подготовка. Я имел в виду, что на передовой мы себя проявим молодцами и без муштры. Так все и поняли. Кроме стукача-замполитрука, у которого были свои задачи...

В тот же день меня вызвали в штабной вагон, где сидели офицеры из СМЕРШа, учинившие мне допрос: почему я готовлю своих солдат к тому, чтобы стрелять в спину своих командиров? Меня спас лишь мой ответ:

-- Дело в том, что я еврей; и у меня один выход -- драться с немцами...

Малую Вишеру, станцию на железной дороге Москва-- Ленинград, взяли с ходу.

Увы, это была последняя точка, где можно было обогреться под крышей.

Углубились в леса, то густые, хвойные, то жиденькие, осиновые. Смысла всей операции я, командир артиллерийского взвода, не понимал, знал только, что мы идем на выручку Ленинграду, который ныне в блокаде... Мои легкие, 45-миллиметровые пушки, знаменитые "сорокапятки", именовались противотанковыми, но пробить лобовую броню танков не могли. Однако мне еще на моих скороспелых курсах старшина-инструктор втолковал, что это вовсе не недостаток. В лобовую броню и дурак попадет. Тебе ж ее подставляют!.. Попади в гусеничные траки, вот это победа! Танк завертится, как собака за собственным хвостом.

Когда у реки Волхов собрали накоротке офицеров, я был еще полон энтузиазма и мальчишеских иллюзий. Командир стрелковой бригады генерал Гаврилов, пожилой, нешумный человек, сказал, что завтра начинаем прорыв, форсируем реку и что об этом знает Москва. И он показал пальцем на небо. Мы поняли, что это сам Верховный главнокомандующий нас ведет... Это воодушевило, ибо веру в Сталина нам привили с детского сада. В знак общего братства командир вынул из кармана пачку папирос "Казбек" и, раскрыв ее, угостил офицеров.

"Казбек" курили лишь полковники и генералы, мы крутили из газет "козьи ножки" с саратовским самосадом, который драл горло. Подышали ароматным дымом "Казбека", как бы приобщились к высоким замыслам, а на самом деле взгрустнули о своей оборвавшейся молодости.

Зима 42-го года была лютой. Под Тихвином доходило до минус пятидесяти трех. Мы распрягли лошадей, отвели их в сторону и стали стаскивать орудия вниз, на лед.

Масло замерзло, и все лязгало, звенело, все колеса скрипели. И всегда-то этот скрип не любил, а в ту минуту, когда решается -- жить или умирать...

Не буду рассказывать о переправах, когда войска идут в лоб огню. Об этом рассказано...

Скажу только, что мы растерялись, когда навстречу нам побежали пехотинцы. У кого лицо окровавлено, у кого рука оторвана, третий ногу волочит, а за ним тянется красный след. Кого посерьезнее ранило, на льду остались... Атака не удалась, поняли. А что в этом случае делать, назад пушки тащить? Первый раз мы в бою...

Тяжелая артиллерия выручила. Село Горелое Городище на противоположном берегу запылало. Сколько раз надо было пылать российским Горелым Городищам, чтоб их так назвали?

Только развернул на крутом немецком берегу орудия, как жахнула мина. Я прыгнул в сторону. Заметил опаленную пожаром дыру. Это был вход в блиндаж. Я влетел туда, и у меня начали волосы на голове шевелиться. Блиндаж был полон немцев. Со света не сразу разглядел, что это все окоченелые трупы. Война только начиналась, и немцы еще прятали своих погибших подальше от чужих глаз. После зимней кампании 1942-го им было уже не до этого. Трупы лежали и сидели, прислоненные к стене. Я крикнул с перепугу:

-- Ма-а! -- Хотел выскочить, но снаружи жахнуло раз и другой. Нет, позже так не пугался, как в этом первом бою.

Отдохнуть не дали. Снова режущий ухо скрип колес, лязг металла на морозе. Тихая, вполголоса, матерщина ездовых. Храп коней, от которых шел пар.

У меня, командира взвода, тоже был конь. Мирная колхозная коняга; она была выращена не в конюшнях верховой езды и потому все наши ухищрения воспринимала безропотно. Кто-то назвал ее Мухой. Так и осталось. Я снял с нее седло, положил на пушку, а сам садился верхом, чтоб мои ноги грелись об ее взопревшее тело. Солдаты завидовали мне, и я время от времени слезал с кобылы и давал возможность погреться другим. Она была нашим единственным спасением, наша коняга. До сих пор помню и ее судьбу, о которой расскажу...

Мы шли, судя по картам, в сторону Новгорода, Пскова, а затем и Финского залива, но до них было еще далеко. По названию освобожденных нами деревень понимал, что мы и зашли далековато: названия стали нерусские -- Удицко, Тигода...

Это нас радовало, конечно, но чаще тревожило. Солдаты спрашивали на перекурах: куда это нас занесло?

И действительно, занесло. Места были зыбкие, леса болотные -- осина на плавунах. Замерзшая лишь сверху почва под нами колебалась. А от бомбовых разрывов -- тем более. Танки провожали взглядами: они шли, покачиваясь на льдистой почве, вот-вот ухнут в бездну. Даже под тяжестью наших орудий мерзлая земля пружинила, как цирковая сетка.

-- Цирк, -- говаривали солдаты, крутя свои "козьи ножки". -- Развезет, будет нам форменный цирк...

Рыли не блиндажи, а "лисьи норы", углубления на двух-трех человек. Глубже и больше рыть было невозможно. Метр прокопаешь, и уже все мокрое. Замерзший песок пахнет застоялой водой, болотом. Лежишь в "лисьей норе", оттает чуть песок, упадет комок на плечо или за ворот, чувствуешь затхлую сырость. Песок не белый, речной, а ржавый, тухловатый. Неживая местность. Гниль.

Как-то проходили торфоразработки. Видели кирпичики торфа, уложенные штабелями. Котлованы, полузабитые снегом, которые позднее пригодились: похоронные команды стаскивали в них убитых...

-- Прошли огонь, воду и медные трубы. Осталось лето... -- невесело шутили офицеры. Все понимали: летом уйдем под воду. "Хоть бы смерть, да на сухом", -- писал один жизнерадостный поэт. Нам даже это не грозило. На сухом... Всех затянет, если не выведут из гиблых мест. Булькнем, и конец.

Надеялись, не бросят нас в беде. Выведут...

Гораздо больше, и постоянно, тревожило другое. Осветительные ракеты, которые повисали над нами, прилетали то слева, то справа. Мины свистят то с одной стороны, то с другой. Вскоре поняли, как тут не понять, что идем в узком коридоре, шириной километров шесть -- двенадцать, от силы. А прорвались, дай Бог, километров на сто шестьдесят. На картах наш прорыв, наверное, вроде клинка. Или, вернее, изогнутой кавалерийской шашки. Нас отрезать от своих войск -- плевое дело. Солдаты были убеждены, что наша вторая "непромокаемая" находится в окружении. Так думали даже ранее, чем это случилось...

Как тут не понять, если продовольствие не подвозили неделями. Суп-пюре и сухари кончились давно. Солдаты варили кору деревьев, ели падаль. У многих начался кровавый понос. А кто и опух с голодухи. Через полтора месяца все вытянулись. Щеки у всех запалые, серые. Голодный ложишься спать, да не в тепле. Снег разгребешь, чтоб помягче, веток набросаешь, чтоб теплее было, и валишься без сил. Сладость дремоты охватывает, а ты уже вскакиваешь. Ноги окоченели, руки морозом скрючило. Каждые пять-- десять минут вскакиваешь. Мороз не шутит. Крыша, теплая изба -- несбыточная мечта. Наверное, только русский мужик может так воевать: спать в снегу и, мечтая о черных сухарях, идти врукопашную.

Врукопашную приходилось ходить даже моим расчетам. Подбили первый танк, он закрутился на одном месте, теряя гусеницу, а за ним пехота как на ладони. Успели два раза выстрелить осколочным, а тех, кто уцелел, добивали штыками, ножами, душили голыми руками. Откуда силы брались.

А сил было все меньше. Похоже, немцы разрезали наш коридор где хотели и когда хотели: не подвозили даже сухарей...

Саратовские ребята у нас были, так мы их называли. Не то из шпаны городской, не то саратовские все такие бойкие. Стоило нашей кухне пропасть, как саратовские уходили на охоту, перехватывая любую чужую кухню. Даже если сухари к пехоте потащат. "Дак к им все равно не дотащить, -- говорил такой охотник. -- Убьют по дороге..." Разживутся едой и голосят на радостях свои нецензурные страдания: "Ах ты, ворон, черна галка, тебя е..., а мне жалко".

Приходилось и за пистолет хвататься, чтобы унять саратовских, которые, наверное, были вовсе не хуже других, да только тогда я зубами скрипел: "Ух, эти саратовские!.."

Особенно когда стряслась беда. Лошадь мою ранило. Верную Муху, отогревавшую нас своими теплыми боками. Осколок пробил ей шею. Она умирала стоя. Покачиваясь на своих костлявых, кровоточивших от ссадин ногах. А убивать лошадей запрещалось строжайше. Лошадь в артиллерии -- тягловая сила. Убьешь -- расстреляют. Вокруг Мухи стояли голодные солдаты и ждали, когда она упадет. Она не падала. Время от времени кто-либо из солдат бросал в мою сторону нетерпеливый взгляд. Я смотрел на них твердо, без ободрения. А они поглядывали в мою сторону все чаще. И уж не вопросительно, а зло. Я помнил судьбу лейтенанта из соседнего дивизиона, который пожалел раненого коня, прикончил его выстрелом из пистолета "ТТ". Нет, идти под трибунал мне не хотелось... Я молчал. Раздосадованные, терявшие терпение солдаты ждали три дня. Муха косилась на них болезненно-острым, почти человеческим глазом. Вздыхала шумно, тощий круп ее время от времени вздрагивал. Она не хотела умирать. Что-то, наверное, было в ней от народа, среди которого она жила. Терпение и покорность судьбе... Я до сих пор словно воочию вижу эту сцену. Ездовой, один из саратовских ребят, не выдержал и, зная, что его могут расстрелять, взял колун и, размахнувшись, ударил Муху между ушей. Повела ушами и стоит по-прежнему. Я крикнул протестующе. Но, видно, не очень уверенно. Двое солдат, стоявшие сбоку, толкнули Муху, и она упала. Я не видел, как ее полосовали. Она еще жила, а ее полосовали, распороли ей брюхо, забирая почки, селезенку, всю "требуху": доложат командиру дивизиона, он заберет все, чтоб разделить поровну по батареям и взводам. Весь взвод протопал мимо меня, а я делал вид, что не вижу. Муха была мне дорога, а ребята?..

А тут еще обстрел начался. Войск в "могильном коридоре" густо. Вторая армия в голове. А за нами еще две, 52-я и 59-я. Четверть миллиона, затолкнутые в кишку. Куда ни упади мина или снаряд, пяти -- десяти человек нет... А в тот день тяжелая мина ударилась взрывателем о сук. У мин чуткий взрыватель. Коснется ветки -- и рванет взрыв сверху, это самое опасное. Так тогда и было. Наводчик у нас был, саратовский, правда; у него под глазом был постоянный синяк. От прицела он не отрывался даже когда пушчонка после выстрела вздрагивала, как живая. Привыкли мы все к его спокойной хрипотце: "Откат нормальный!" Кругом взрывы, осколки звенят по орудийному щитку, а он после выстрела как ни в чем не бывало: "Откат нормальный".

И вдруг кроваво-серые куски на моем заледенелом маскхалате. Мозги саратовского. Пар идет от того, что осталось от него. Парит кровь...

Кинулся к командиру батареи, чтоб дали подмену. Увидел только, как судорога прошла по его телу, распластавшемуся на снегу. Пар подымается.

Нашел комиссара батареи. И над ним пар...

Одна тяжелая мина, и двадцати двух человек как не было.

Помню, тогда впервые сказал самому себе: "Загнали в капкан..." И точно, в капкан. И никто не смел доложить Верховному, что три армии в капкане. Это я теперь понимаю, когда узнал, куда девались наши офицеры, которых время от времени вдруг отзывали. Никого из них не встречал после победы...

А тогда видел лишь: злые все, как собаки. Чуть что не поделили, хватаются за винтовки... Тут и другое выплыло, о чем раньше и не думал.

Подошел как-то ко мне старшина, говорит:

-- Что делать с этим евреем, мать его растуды.

-- Каким евреем?! -- Не знали они, что я тоже еврей. Считали, что я -"зверь", то есть кавказец. Лицо у меня смуглое, носил тогда усы, свою мальчишескую гордость. Усы стали за эти полтора месяца длинными, торчали из-под шерстяного подшлемника, как пики. Так я думал. Пики обмерзали, свисали сосульками.

-- Каким, -- спрашиваю, -- евреем? -- И вспомнил. Действительно, есть во взводе еврей. И фамилия еврейская. Гольдштейн. Крутой человек. Кто жидом назовет или как-то иначе обидит, бьет без задержки. Опять конфликт? Вызвал Гольдштейна в свой шалаш. Такие шалаши мы делали к ночи ближе. Из веток. От ветра спрятаться. Иногда, когда мороз донимал, хоть ложись да помирайнабивались в шалаш и разводили посередине его костерик. Это было, конечно, строжайше запрещено. Тем более что раза два пламя зажигало ветки шалаша и огонь подымался к небу. Одно спасение было -- немцы воевали по расписанию. С восьми утра и до пяти вечера. А потом затихали. Если наши ребята не лезли, и они замирали... Когда их погнали, говорят, они о расписании забыли... Но тогда, в начале 1942-го, они еще были победоносным войском, которое потеснили разве только под Москвой. Позволяли себе высыпаться... Посадил я Гольдштейна на седло, брошенное на землю, налил кипятка. Дал огрызок сухаря. И Гольдштейн поведал мне свою историю. Попал он в плен под Гомелем. Загнали пленных в сараи. Приходят офицеры СС с переводчиками, вглядываются в лица пленных, кого-то подымают, уводят, а куда уводят, известно: за сараем автоматные очереди... Гольдштейн -светловолосый, широколицый, на украинца похож. Притаился, сидит, чуть дыша, в своем углу.

На другой день снова кричит переводчик: "Есть еще жиды среди вас? Вам жрать не дадут, пока не очиститесь от них!" Как будто потом давали...

На третий день однополчанин Гольдштейна, земляк, киевский, встал и говорит: "Сховался, жидюга! Вставай! Скильки можно терпеть! З голоду сдохнем! А ну, выходь!"

Ночью убежал Гольдштейн. Пошел на прорыв. Подрыл землю под сараем. В спину ему стреляли, да спасла темнота. Ушел.

И теперь, как "жида" услышит, задрожит весь. Убить готов...

Да, можно понять человека.

Но только ведь и он хорош! Одного саратовского донимает за то, что тот тащит все, что плохо лежит. Другого, который однажды напился денатурата, называет "ходячим примусом". Стыдит... Хлеба не давай Гольдштейну, только дай поучить ближнего.

К революции опоздал, был бы наркомом...

Вызвал я саратовских доходяг, недвусмысленно показал на свой пистолет "ТТ", висевший, вместе с двумя бутылочными гранатами, на моем поясе.

Развели костерик. Погрелись, выпили кипяточку. Все поняли про дружбу народов. Без слов. "Нам жид не помеха, -- говорят. -- Нам бы не сдохнуть..."

Затем снова позвал в шалаш Гольдштейна. Сказал ему с одесским прононсом, в сердцах: "Ду бист а поц, Гольдштейн! Форштейст?!". Тот онемел от изумления. А удивляться было нечему: я жил в Одессе на русской Молдаванке, окончил на русской Молдаванке еврейскую школу, которую в тот год закрыли навсегда. И чтоб он понял, откуда я родом, без долгих разговоров, завершил беседу уличной одесской поговоркой: "Закрой рот, зубы простудишь!"

А весна меж тем близилась. Мороз помягчал. Я радовался, однако не забывал, по какой земле ходим... Успокаивал себя тем, что все штабы тут же, в нашем "могильном коридоре". И командарм где-то здесь, не на облаке...

Как-то увидел его. Саперы прорубили нам просеки в танкоопасных местах. Протаскиваем пушки по такой просеке быстрым маршем, одно орудие зацепилось за пенек, лошадь тянет, из постромков рвется, не может вытянуть. Первая мысль -- ослабела животина. Вторую неделю без корма. Рядом ездовой стоит, не шелохнется, будто ему наплевать на все и вся. Я подскочил к нему и, выматерившись, стукнул его по шее: мол, что лошади не помогаешь?! И в это время кто-то хлопнул меня по плечу. Я оглянулся. Сам командарм. В белом полушубке, шапка с опущенными ушами, немецкий автомат на груди. Лицо белое, не обмороженное, сытое. В очках. От таких уж отвыкли... Мельком взглянул на меня и сказал вполне одобрительно, торопясь куда-то:

-- Так его! Так его, усатый!

В голосе его была нервная веселость, похоже, и он не встречал эту весну спокойно... За ним прошелестела вся свита, последним торопился начальник штаба нашей бригады полковник Карев, интеллигент, книжник, с которым вскоре меня свела судьба.

В первых числах марта установилось затишье. Сидим, курим, радуясь тишине. Пролетели самолеты с красными звездами на крыльях, бросая листовки. Листовки предназначались немцам, но то ли не рассчитал штурман, то ли ветер швырнул их к нам. Посыпались листовки на немецком языке, как снег. Солдаты кинулись подбирать бумагу для курева, один из них, увидя незнакомые буквы, спросил меня: "Младшой, что пишут-то?" В школе учил немецкий, стал не очень, правда, уверенно, переводить о том, что немцам нет другого выхода, как идти в плен. "В наших лагерях для военнопленных топятся печки. Смотри на фотографию ниже".

И действительно, печка на фотографии. "Буржуйка". "Ox, давно таких не видали".

И тут кто-то склонился надо мной. И строго: "Листовку читаете?" Господи, командарм! Вскочил, докладываю, мол, так и так...

-- Вы знаете немецкий? -- спросил недоверчиво.

-- Так точно! -- отвечаю. И добавляю хвастливо: -- Никаких проблем, как видите!

Командарм повернулся к полковнику Кареву, который опять сопровождал его.

-- Карев! Видите! Мы не знаем наших людей. Взять в штаб!

Часто я вспоминал эти слова генерала Власова.

Не знаем наших людей! Сталина не знали, не только Власова! Я даже присвистнул, когда в госпитале услыхал, что генерал Власов вместе с полковником Антоновым и штабной секретаршей, видать, своей ППЖ, переметнулся к немцам.

Я биографии Власова не читал, мне о ней не докладывали, но хорошо помню разговоры вполголоса в офицерской палате, что Власова война застала во Львове и что он был в списке из двадцати генералов, которых приговорили к расстрелу за отступление. Приказ был такой по Красной Армии, No 275, о казни генералов, войска которых бежали без оглядки. И Власов будто написал Сталину письмо, в котором обещал, если сохранят ему жизнь, "доказать свою преданность..." Оттого Сталин и засовывал его туда, где к смерти ближе. То под Москву, то в Синявинские болота...

Так и по сей день не знаю, был Власов в расстрельном списке или нет, но, похоже, понимал, что за утопленную армию не помилуют.

А отступит, отведет нас к Малой Вишере -- тоже пощады не жди. Хоть так, хоть этак ждала его пуля. И позор...

Шептались об этом по ночам раненые офицеры, стараясь понять, отчего это их генерал к немцам дернул. "Своего он, видать, страшился больше, чем немцев", -- сказали в темноте, и мы от страха одеялами накрылись. Ну их к черту, эти опасные разговоры...

Приказали второй ударной армии "оседлать" железную дорогу Любань -Красная Горка. Красная Горка -- крепость на Финском заливе, место историческое. Расстреливали там каждого десятого, когда был подавлен в гражданскую войну Кронштадтский мятеж. Исторические места, по обыкновению, всегда на крови стоят. Пробейся мы к Красной Горке, отрезали бы немецкие дивизии, осадившие Ленинград. Я составил в те дни штабную строевую записку. В нашей 53-й стрелковой бригаде, когда мы форсировали реку Волхов, было восемнадцать батальонов пехоты. 18 тысяч человек. К восьмому марта в строю числилось 426 живых душ. Семнадцать с половиной тысяч солдат было убито, замерзло насмерть, эвакуировано в госпитали...

Приказали наступать, а -- кому?! Нет людей в окопах. Пригнали на передовую писарей, поваров, снабженцев, которые раздавали нам спирт. Всех пригнали. Это были последние попытки прорваться...

"Оседлала" пехота железную дорогу, но тут позвонили в штаб: идут танки! Побежала наша нестроевая команда назад. Сообщили с передовой: паника!

Полковник Карев понял: головы ему не сносить. Выхватил револьвер и нам: "Бегом!" Пока я его догнал, он уже лежит под сосной. Не сразу сообразил, что произошло. Раскинулся на снегу белый тулуп. Тулупы были только у Карева да у комбрига. Говорит мне тулуп тихим интеллигентным голосом: "Ложитесь! Вы же видите, что творится! Позвоните, чтоб саперы меня вынесли..."

Тут начала нас гвоздить артиллерия. Огонь такой, что все сметет.

Был у меня в мешке сухарь. Дикие мысли приходят перед смертью. Убьют, ранят -- мелькнуло -- пропадет сухарь. Стал его грызть, доел весь.

Тихо стало. Не к добру эта мертвая тишина. И точно! Идут танки. Лупят прямой наводкой: "Шурух! шурух!" Двое солдат лежали с противотанковыми ружьями. "Бейте по гусеницам!" -- кричу им. "Шурух!" -- Поникли головы бронебойщиков. Одни вещмешки торчат над снегом.

На железнодорожной насыпи светопреставление. Здоровые карабкаются на насыпь, раненые, не в силах подняться, хватают их за ноги, стаскивают вниз. Озверели все. Слышу, как ухнула тяжелая мина. И почувствовал боль в ноге. Инстинктивно двинул ногой. Болью как пронзило. Вату из зимних штанин вырвало, она выпучилась, набухая кровью. Долго кричал: "Ребята! Ребята!"

Кто-то схватил меня за ватник, точно снегу за ворот натолкал. Поволокли за насыпь, которая так и осталась тогда немецкой. Успели...

У медсанбата положили на снег, подошел майор, начхим бригады, говорит:

-- Ну, младший лейтенант, тебе пистолет уже не нужен. Оказывается, прислали его на войну без оружия, с пустой кобурой. Отдал пистолет. Забылся в дреме, чувствую, кто-то пытается валенок стащить с ноги. Я пошевелился, тот отскочил. Похоже, шуровали возле медсанбата мои саратовские. А может, и не они...

Пять суток по ночам вывозили нас, раненых, из "могильного коридора". Стояли часами. Вывезли в Малую Вишеру. Стали снимать с полуторки: кто живой, а кто уж отдал Богу душу...

В госпиталях, в городах Шуе и Ижевске, продолжались наши ночные "лейтенантские страдания". Трудно было поверить нам, юнцам, что нас, четверть миллиона людей, отправили на заведомое истребление. В непроходимые топи. Непроходимые даже для конницы. Монголы тут остановились. Не могли пройти далее. То-то нам всегда грозили. Обморозишься -- рассматривается как членовредительство. Трибунал. Потерял лопату -- трибунал. Даже за кровавый понос пытались судить. И судили, пока судьи не стали бегать в отхожее место...

И никого не пытались спасти. Ни одного человека. Даже когда все танки и пушки, введенные в прорыв, утонули в Синявинских болотах. Спасшихся бегством, больных, обмороженных, затолкали в проверочные лагеря и тюрьмы как "окруженцев", которым нельзя доверять. Списали нас как потери, когда мы еще были живыми. Провернули четверть миллиона, как в мясорубке, и все!

А потом все свалили на Власова; на кого ж сваливать, как не на изменника!

Повесили его, и концы в воду.

Так это было! Под Киевом, под Харьковом, в Синявинских болотах -- всюду в годы разгрома. Мы -- дети этих лет, дети разгрома, нас миллионы, живых и погибших, суд казнил перебежчика, мы это поняли. Но почему тот же трибунал не судил тех, кто обрек нас на заведомую смерть? Ведь о каждом нашем шаге знали ТАМ, не случайно командир бригады показывал пальцем на небо. Почему не казнили за массовое убийство, безжалостность, бесчеловечность? Напротив, дали Сталину звание Генералиссимуса и по сей день твердят, что он, конечно, с одной стороны, убийца миллионов, но зато с другой стороны...

Задурили всему миру голову: объявили Сталина творцом победы. Даже в его послевоенную речь, в которой он благодарил русский народ за терпение, приписали (с его согласия, конечно!) к слову "терпение" прилагательное "разумное"...

Я ни разу не слышал на войне, чтобы клич "За Родину -- за Сталина" произнес боевой офицер. В атаку нас бросал свисток или другой сигнал. На худой конец, матерная брань. "...За Сталина!" кричали, как правило, на митингах политработники, которых мы остерегались: они были первыми доносчиками. А чаще всего эту торжественную тираду воспроизводили в газетных очерках и в послевоенных романах о войне.

Вот уже тридцать лет говорят о культе Сталина. Но никогда не упоминают тех, кто его насаждал с энтузиазмом, а порой со свирепостью.

Нет, мы, окопные люди, имели все основания недолюбливать и кликуш-политработников, и стукачей СМЕРШа, хотя проклинали вовсе не их, и не Сталина -- "Генералиссимуса" и "творца всех побед", а свою судьбу.

Исаак ХОНДО

КРЫМЧАК ИЗ ГОРОДА КАРАСУБАЗАРА

Крымчак -- это я, Исаак Хондо. Мы жили в Крыму тысячу лет. По другим исследованиям -- более двух тысяч. Почему у нашей семьи японская фамилия -осталось невыясненным. Нас не вырезали -- ни Золотая Орда, ни русские самодержцы, которым, правда, приходилось служить. Дед мой был николаевским солдатом, провел в казармах 25 лет, отец надел фуражку с гербом империи в первую мировую. Тогда же и я. Только у меня герб был не солдатский, а гимназистский. Это было время непонятных для меня заварушек. Когда кончал гимназию, по городу Карасубазар шли и шли войска. Я еще не знал, что это войска генерала Врангеля, уходившие из Крыма. Впереди гарцевали на взмыленных конях терские казаки, проплыл матерчатый транспарант, укрепленный на повозке: "БЕЙ ЖИДОВ, СПАСАЙ РОССИЮ!" На обратной стороне транспаранта, однако, признавалось банкротство идеи: "ВСЕХ ЖИДОВ НЕ ПЕРЕБЬЕШЬ И РОССИЮ НЕ СПАСЕШЬ".

Я читал лозунги вслух, вокруг стояли неграмотные крымчаки. Читал весело, убежденный, что эти русские надписи к нашей семье никакого отношения не имеют. И казалось, действительно не имели. У евреев в царских паспортах была красная вкладка со словами: "Паспорт действителен в тех районах, где евреям жить дозволено". У отца не было в паспорте такой бумажки. Было вписано четким писарским почерком: "Вероисповедование: иудейское; национальность -- крымчак".

В моем дипломе, выданном в 1927 году, значилось несколько иначе: "Национальность -- крымчак (крымский еврей)".

В документах моих детей отразились новые изменения: "Национальность -еврей". И никаких крымчаков!..

В этой документации, на мой взгляд, отразилась, как в зеркале, вся национальная политика Советского Союза, расстававшегося с интернационализмом...

Я человек, увы, немолодой. Родился в 1903 году. В 1938 году "вознесся живым на небо", как говаривали мои веселые коллеги-врачи. Ведал кадрами в Народном комиссариате здравоохранения в Белоруссии. Был несколько лет начальником отдела кадров Народного комиссариата. И, как легко понять, видел "интернационализм" и в кавычках, и без кавычек.

Есть такое растение на нашей земле, называется "мать-и-мачеха". С одной стороны лист гладкий, шелковистый -- мать, с другой шершавый, жестковатый -мачеха. Я застал еще то время, когда власть была крымчакам матерью. Открыла дорогу в жизнь...

Поэтому я расскажу все по порядку. И о матери, и о мачехе.

В южной России и Крыму любят прозвища. Когда я работал в селе Тимашевка, под Мелитополем, самым трудным делом оказалась запись моих больных: все жители были Тимашевы. Различались они так: Тимашев, который украл коня. Тимашев, который жил у церкви. Тимашев, который убил жену. В Карасубазаре было так же. Деду, который служил царю, дали прозвище Чопур. В переводе с татарского означает нищий. И жену ему подобрали под стать. Мачеха оторвала моей бабке серьгу вместе с мочкой уха. Чопуры родили 9 детей. Одного из них отдали на выучку сапожнику. Это был мой отец. Отец был гордым Чопуром. Когда он вернулся после первой мировой из немецкого плена, он нанял единственный в Карасубазаре экипаж, который возил доктора, и в нем подъехал к трущобе -- своему дому. По этой причине в Карасубазаре его называли Доктором, хотя он и продолжал сапожничать.

Меня мой отец-"доктор" отдал в талмуд-тору. Еще до войны. Я учился столь прилежно, что крымчаки, населявшие Карасубазар, решили, что я должен учиться дальше. Это было неслыханно! До той поры ни один крымчак не переступал порога гимназии. На что гимназия крымчакам, которые все поголовно были ремесленниками? Мать сопротивлялась: в семье семь детей, пусть идет приказчиком... Тогда сосед, имевший "шалаш" с фруктами, взял меня помощником, на вечер. Я приходил сразу после занятий и уходил домой в полночь. Приносил семье один рубль в неделю. И порченые фрукты, которые вручались как дополнительная плата. Брат и сестры не засыпали, ждали, когда я приду с лопнувшим арбузом или подгнившей грушей. Доставали из-под подушки кусок хлеба, и начинался пир.

Родня недоумевала и смеялась: "Исачек хочет быть доктором, как его отец".

Когда я закончил второй класс, мама сказала: "Достаточно! И так все смеются".

Но тут вмешались учителя. Молоденькая учительница французского отправилась к аптекарю, состоятельному человеку, и тот, вызвав мою мать, обещал выдавать ей каждую неделю по три рубля. Против такой суммы нельзя было устоять. Я учился дальше. Несколько дней подряд приходил к аптекарю обедать, по его приглашению. Затем мать запретила обедать у чужих. "Что мы, нищие?!"

Когда я кончил гимназию, меня наградили золотой медалью. Наградили, но не выдали. Не успели. Вслед за батькой Махно, обманувшим генерала Врангеля, которому обещал верно служить, в Крым ворвались красные. Гимназия провалилась в тартарары, вместе с моей медалью. На ее месте образовалась 2-я советская средняя школа, которую в те годы окончил лишь один крымчак, ваш покорный слуга.

О дальнейшем образовании и помыслить никто не мог. Отец забрал меня к себе. Сапожничать. Сапожника с дипломом в Карасубазаре не было никогда. Я знал латынь, и, наверное, это заставило нашего соседа, шапочника, подбить меня на неслыханный поступок -- отправиться в Симферополь, в Крымский университет. Я уехал тайно, как бы по делам шапочника, который выпросил меня у отца на неделю и заплатил отцу за ущерб. К родственникам, живущим в Симферополе, не заходил: вернут к отцу. По счастью, натолкнулся на парнишку, который тоже поступал в университет, по фамилии Курчатов. Сейчас именем Курчатова названы институт и улица в Симферополе; тогда он меня привлек к себе тем, что начал с мальчишеским рвением устраивать мои дела. "Я тут знаю все", -- сказал он гордо. В канцелярии на углу улиц Пушкинской и Гоголя нам дали общежитие на три дня и отправили на экзамены. Ботанику сдавал вместе с Курчатовым и только благодаря Курчатову не уехал обратно в Карасубазар сапожничать... Списки принятых были составлены не по алфавиту, а "для большей справедливости", как потом объяснили, так: вначале фамилии на "а", затем на "я"; потом на "б", а следом начинавшиеся на "ю"... Одна буква с начала алфавита, другая с конца... Кто мог догадаться о такой справедливости!

Не отыскав себя в списках, я погоревал и отправился искать попутную телегу... Курчатов догнал меня, крича издалека, что меня приняли...

Действительно, где-то в глубине списка существовала и буква "X". Застрелиться можно от такой справедливости! Выяснилось, меня приняли не только потому, что я сдал экзамены. Для новой власти было важно, что я нацмен. Нацмены принимались в первую очередь. И, конечно, то, что я сын сапожника.

Во дворе университета утирали слезы дети священника и магазинщиков, их не приняли. Я же был крымчак и сапожник, сын сапожника. Оказалось, что новая власть была моей властью...

Но стипендий новая власть не давала. Живи, как хочешь. Выручили крымчаки, присылавшие мне 8 рублей в месяц. Кто-то завез шапку, кто-то тапочки -- свою продукцию. Хотя я учился на медицинском факультете, прозвище мое было Сын доктора..." Доктором, как известно, прозывался отец, и это уж навсегда...

В 1925 году, когда я перешел на третий курс, вдруг закрыли Крымский университет. После некоторых приключений решил перебраться в Казань, поскольку понимаю татарский... Здесь, в университете, не было не только стипендии, но и общежития. Жили, как босяки... Наконец, трое земляков сложились и сняли комнату. Наш адрес был "Овраг 1-й горы".

Это было отчаянно голодное время. Никакой работой не брезговали. Разгружали баржи, по двое вынося бочки с астраханской селедкой. Убирали мусор.

Когда нашел репетиторство, это было удачей капитальной. Не платили ни копейки, но кормили обедом. Каждый день! Дети не хотели учиться в воскресенье, но я настаивал: нет занятий -- нет обеда...

В 1927 году я закончил Казанский университет, стал доктором, и сразу испарились все мои мытарства, хотя в Крыму места доктора не оказалось. Тогда-то я и попал в село, где жили одни Тимашевы, "лекарем по всим хворобам", как было написано в приказе о назначении. Село было от железной дороги в 250 километрах, пришлось лечить всю округу. И тут поступила на меня первая жалоба. От старика-еврея. "Если он стал доктором, -- писал старик, -значит, что? Можно не понимать родной идиш?" Пришлось отправиться в местечко, объясняться, что это не со зла, что я "еврей с турецким акцентом..." Простили.

Идиш пришлось учить в Белоруссии. Впрочем, я его не изучал специально. Он меня окружал, где бы я ни работал. А восемь лет подряд, до 1935 года, я лечил, наверное, во всех местечках Белоруссии. Местечки были еврейские, вокруг жили белорусы, говорившие на идиш порой лучше евреев. Как тут не заговорить! Все объявления и надписи были здесь на двух языках -белорусском и идиш. Была еврейская школа и театр на идиш.

Вскоре я перестал быль "лекарем по всим хворобам", стал специалистом по ухо-горло-носу, которых тогда почти не было. "На безрыбье и рак рыба", -сказал я себе, окончив в Минске краткосрочные курсы усовершенствования врачей. Практика была огромной, с таким напряжением работал разве что на войне. В 1934 -м стал руководить в Минске отделением уха-горла-носа больницы при Медицинском институте.

В 1938 году в Минске прошли аресты, как и повсюду в СССР. Уничтожались, как нам объяснили, буржуазные националисты. Я -- крымчак, стоявший вне национальных страстей; не обвинять же меня в белорусском национализме! Тем более -- в сионизме!.. Наверное, по этой причине меня и попросили занять должность начальника отдела кадров Наркомздрава Белоруссии. По счастью, врачей в те годы еще не вырезали; на вечере самодеятельности Наркомата я читал, облаченный в "горностаевую мантию" из простыни и гусиных перьев, монолог Бориса Годунова из пушкинской трагедии: "Достиг я высшей власти: Шестой уж год я царствую спокойно, Но счастья нет моей душе..." Ничего, обошлось... Не объявили даже японским шпионом...

Ждали войны, которую затем объявили "внезапной". В первые минуты гитлеровского "блицкрига" получил приказание выехать в город Брест, развернуть сеть полевых госпиталей. Меня остановили под Барановичами: в Бресте немцы. Западная Белоруссия была оккупирована в считанные дни. Отправили меня с той же целью в Вязьму, где находился территориальный медицинский центр, -- начались бои под Смоленском. Мы едва успевали эвакуировать полевые госпитали; да и не всегда успевали...

Я долго не знал, что вся моя семья уничтожена. И в Минске, и в Крыму. В Карасубазаре всех крымчаков -- под корень, в том числе все семейство Хондо; даже бабушку, которой было 104 года, расстреляли и швырнули в овраг. Бабушка, кстати, просила увезти детей, спасти их. Отец ни в какую. "Я был в плену у немцев, я знаю их, -- твердил он. -- Не слушайте болтовню прохожих..."

Таких "знатоков" было, как известно, немало. И в Крыму, и на Украине, где немцев помнили по оккупации времен Вильгельма II. Ни одного из "знатоков" в живых не осталось...

Как ни горько об этом говорить, но именно в эти годы гитлеровского изуверства и начался официальный государственный антисемитизм в Советском Союзе.

Как точно и образно сказал писатель Василий Гроссман в своем романе "Жизнь и судьба", Сталин поднял над евреями "вырванный из рук Гитлера меч уничтожения..." Он поднял меч и раньше, еще не вырвав из рук Гитлера. Тут можно сказать, пророки шли нога в ногу. Еще в 1942 -м Сталин приказал изгнать всех евреев -- редакторов фронтовых газет и требовал выдвигать "истинно русских" руководителей, под знаменами Суворова и Кутузова. Этот "великорусский поворот" в политике и привел к многолетней антисемитской вакханалии, которая в конце концов докатилась и до меня и до моих детей.

В войну этого не понимал, некогда было оглядеться. А 1943-м я начальник большого госпиталя под Ульяновском. Обязан принять раненых, сколько бы их ни доставляли санитарные поезда. Строжайший приказ был по этому поводу. Раненых укладывали на полу в офицерских палатах, если они были не заполнены; даже в генеральской, благо генералы попадали ко мне редко... В госпитале на 400 мест постоянно находилось не менее 800 раненых. Только медперсонала было 180 человек...

И вдруг нагрянула комиссия из одиннадцати генералов. А сколько остальных чинов при них!.. Никто ничего не понимал. Отчего такая честь? У меня сердце упало: со мной не говорили, словно меня уже увезли... Оказалось, в Москву ушел донос, что я кормлю, за счет раненых, медперсонал... Мне грозил трибунал, хотя постичь, почему московская власть выделила в качестве жертвы меня, капитана Хондо, было трудно. Все начальники госпиталей подкармливали медиков, как бы они иначе работали? "Выбрали еврея"? В это не верилось...

Спасло меня только то, что в нашем госпитале возвращалось в строй 72% раненых. Это была очень высокая, возможно, рекордная цифра госпитальных успехов. А медперсонал, выяснили, я подкармливал за счет "остатков", которые всегда есть в больницах, куда привозят людей порой без сознания...

Загрузка...