Вскоре после полуночи ксендз Сурин внезапно пробудился, будто от толчка, и сразу почувствовал, что тот, черный, прямо-таки распирает его изнутри, что проснувшиеся бесы разбухли, стали осязаемой реальностью и что весь он заполнен субстанцией зла, которая словно переливается через него. И он тут же вспомнил о топоре, на который наткнулся Володкович, когда они в первый раз были в этой корчме. Сатана и топор — два эти образа так явственно, так властно захватили его, что он с силой потянулся, словно отталкивая от себя покров мрака, и спросил:
— Что? Ты уже здесь?
— Да, здесь, — отвечал сатана.
— Заберешь меня совсем?
— Совсем, — ответил нечистый.
И тут опять почудилось отцу Сурину, что он тонет. Черная вода заполняла не только все пространство вокруг, она была даже в нем самом, булькала в груди, в легких и выливалась из горла и носа потоком крови и мрака. Дышал он прерывисто и тяжко, свистящий воздух с трудом пробивался изо рта. Он схватился за грудь и начал раздирать на себе сорочку.
— Отойди, — произнес он, напряженно хватая руками воздух, — отойди, не мучай меня!
Сатана немного отпустил его.
— Отойди совсем, — сказал отец Сурин и, собрав все силы, сдерживая разбегавшиеся мысли, попытался молиться.
— Боже, поскорее приди мне на помощь! — всей душой вздохнул он. Дьявол еще чуточку отпустил его, отдалился, как бы отделился от мрака и навис над ним в облике нетопыря. Ксендз Сурин хотел перекреститься, но рука стала тяжелой, как камень.
— Отойди! — еще раз повторил он.
Дьявол захихикал. Смех был тихий, дробный, ксендзу Сурину показалось даже, что это он сам смеется так искренне, от души, но этот тихий звук заполнял все кругом, все без остатка. Во всем мире уже не было места ни для чего, кроме этого тихого смеха. Ах!
— Я отойду, — прошептал нетопырь мрака, — отойду! Но коль я тебя оставлю, я должен буду возвратиться к матери Иоанне. И тогда уж не покину ее вовек.
Отца Сурина пробрала дрожь. Он вспомнил глаза матери Иоанны, устремленные на него, словно она хотела сообщить ему свою душу, и огромная, невыразимая жалость объяла его, рыдания сдавили горло, дыхание снова стало затрудненным. Он думал о любимой женщине. Неужто сатана опять завладеет этим нежным телом? Он содрогнулся, и любовь его вдруг стала огромной — больше мрака, больше скорби, больше сатаны.
— Я отойду, — молвил сатана, — с радостью отойду. Мне в женском теле куда приятней.
Кинжалы боли пронзили ксендзу Сурину сердце, ноги, желудок.
— Нет, не отходи, — шепнул он.
— Как это — не отходи? Напротив, вот я сейчас оставлю тебя, ты будешь свободен, чист, светел, спасен — как бишь вы там говорите? А мать Иоанна будет моею до скончания веков. Всегда.
— Останься, возьми меня.
— Ты еще не весь в моей власти. Ты еще молишься! Мне еще легко тебя оставить.
— Возьми меня всего.
— Предайся мне навсегда.
— Предаюсь тебе, — прошептал отец Сурин, чувствуя, что волосы поднимаются у него на голове, а лоб, щеки и спину заливает холодный пот.
— Что ж, возьму тебя, — молвил сатана и чуть опустился над ложем отца Сурина, — возьму тебя, только мне надобна печать.
— И никогда меня не оставишь? — с надеждой и отчаянием спросил ксендз Сурин у мрака.
— Никогда, — шепнул сатана страстно, как возлюбленная.
— И не возвратишься к матери Иоанне?
— Никогда, — еще более страстно подтвердил сатана.
— И мать Иоанна будет навсегда свободна от бесов?
— Навсегда, — раздалось в темноте.
— И будет спасена?
После этого вопроса черное облако, словно мягкий пух, обволокло тело отца Сурина, он откинул голову, будто в приливе страсти, и со всех сторон послышались ему голоса — они звучали в его ушах, в мозгу, в глазах. Голоса эти повторяли хором.
— Она будет святой, святой…
Покров мрака снова приподнялся, и сатана молвил:
— Это зависит лишь от тебя.
— Что я должен сделать? — с мукой спросил ксендз Сурин.
— Предайся мне навсегда, — сказал сатана.
— Что я должен сделать? — опять спросил Сурин, и голова у него закружилась. На него нахлынули вдруг воспоминания детства, запахло сеном, и он почувствовал, что этот запах сена ему дано услышать в последний раз в этой жизни и что к сладостному аромату, напоминавшему о давно ушедших временах, уже примешивается иной запах — о боже, какой душный, приторный, омерзительный!
— Не призывай бога! — приказал сатана.
— Что я должен сделать? — спросил ксендз в последний раз.
— Предайся мне навсегда, — повторил сатана и присел на край постели. В тот же миг ксендз Сурин ощутил под ногами холод пола.
— Топор помнишь? — тихо спросил лукавый.
— Помню! — с отчаянием ответил ксендз Сурин и вдруг увидел в воображении своем сверкающий предмет, прислоненный в сенях к чурбану для рубки дров. — Помню, — повторил он и встал на ноги.
Вытянув руки в темноту, он сделал несколько неуверенных шагов. С минуту двигался, как слепой, но потом почувствовал, что кто-то его поддерживает мощной рукой. Он пошел быстрее и, ощупью найдя дверь, переступил порог комнатки.
— Сюда-сюда-сюда, — тихо повторял сатана, осторожно направляя его шаги.
И ксендз Сурин в ночной тишине прошел через пустую корчму, и очутился в сенях, и нащупал топор; топор стоял на том же месте, что и несколько недель назад. Потом тихо скрипнула входная дверь, потом показался вход конюшни, черневший во мраке, там в ночной темноте фыркали кони. Топор срастался с рукой Сурина в надежное, ударяющее без промаха оружие. Он чувствовал, как кровь, кружа в его жилах, переливается в топорище и кружит в лезвии. Сатана все крепче поддерживал его тело и когтистыми лапами сжимал сердце. Назойливой мухой, неустанно описывающей круги, носилось над головой ксендза кем-то нашептываемое слово:
— Навсегда, навсегда, навсегда…
Еще до рассвета пан Хжонщевский соскочил с постели, на которой спал с сестрой Малгожатой. Женщину одолел глубокий сон, она лежала неподвижно, свесив руку с кровати. Хжонщевский разбудил слугу и велел потихоньку, никого не тревожа, вывести из конюшни лошадей да поживей впрячь в коляску, чтобы никто не заметил их отъезда из корчмы. Володкович спал рядом со слугой и, не чуя предательства, громко сопел и храпел; от него сильно несло кислым винным перегаром. Пан Хжонщевский с презрением покосился на спящего.
— Ослы, — пробурчал он, — что они себе воображают? Что я буду эту монашку повсюду возить за собой? Хватит ей этой ночи, — добавил он и, припомнив некоторые подробности, ухмыльнулся.
Слуга пошел в конюшню. Ворота были открыты. Торопясь из всех сил и стараясь не шуметь, он взнуздал лошадей, вывел их из конюшни и впряг в коляску. Его немного удивило, что в том углу конюшни, где на лежанке спали Казюк и Юрай, было что-то очень уж тихо. Правда, двигался он без шума, что ж тут дивиться, если они не проснулись.
А не храпели они, видать, потому, что устали от езды, да от водки, да от плясок; стало быть, спали крепко. Только почудилось ему, будто из того угла тянет чем-то противным, приторным. Лошади тоже всполошились, стригли ушами в ту сторону. Этот запах встревожил парня.
"Что бы это могло так вонять?" — подумал он и вывел лошадей, хоть они и артачились. Поеживаясь от предрассветного осеннего холода, он спешил поскорее накинуть постромки на валек и оглобли. Но тугие ремни были влажны, скользки и никак не хотели налезать. Холеные кони перебирали копытами и поводили ушами в сторону конюшни.
Было темно и холодно. Легкий морозец прихватил поверху грязь, лужи покрылись пластинками льда, которые трещали под конскими копытами. Старая цыганка уже встала; молча смотрела она, стоя под стеной корчмы, на поспешный отъезд пана Хжонщевского.
Она ни о чем не спрашивала, только тихо кашляла, прикрывая рот ладонью. Ночь была и правда осенняя.
Когда Хжонщевский подошел к коляске, слуга сказал:
— Пан камергер, там, в конюшне, кровью пахнет…
Хжонщевский перекрестился.
— Что ты мелешь! Оса тебя укусила, что ли?
— И кони что-то чуют, пан камергер.
Хжонщевский заметно встревожился.
— Езжай, езжай, поживей! — приказал он и залез в кузов коляски.
Тихо заскрипел под колесами песок, хлюпнула у ворот жидкая грязь, и, оставляя след в мягком грунте, коляска вскоре скрылась в темноте. Только когда уже совсем рассвело, вскочила с постели сестра Акручи и поняла, что пан Хжонщевский сбежал, оставив ее в корчме.
Торопливо накинула она платок и растолкала Володковича.
— Вставайте, вставайте, Хжонщевский уехал! — кричала она, всхлипывая.
Володкович мигом протрезвел, скатился с постели и, подпрыгивая, стал натягивать сапоги.
— Ой, несчастная я! — причитала сестра Малгожата. — Что мне делать? Куда податься? А все вы, пан добрый, виноваты. Вы меня на грех подбивали!
Володкович, сильно озадаченный, не говорил ни слова; натянув сапоги, он, как был в одной сорочке, побежал в конюшню. Вернулся оттуда что-то очень быстро, лицо серое, глаза от страха прямо черные. Побелевшие его губы заметно дрожали.
— Что случилось? — испуганно спросила сестра Малгожата.
— Убиты, — не своим голосом прохрипел Володкович, — парни убиты, Казюк и тот другой, зарублены…
— Ну, а Хжонщевский? — с отчаянием выкрикнула монахиня.
— Нет ни Хжонщевского, ни его лошадей.
Во дворе раздались причитания, проклятья и вопли Авдотьи, которая, должно быть, лишь теперь увидела трупы убитых парней.
— Да чтоб тебя черти побрали! — кричала она. — Чтоб волки тебя загрызли! Чтоб тебе вечно в аду гореть! Чтоб ты света божьего не видал! Ах ты, дьявол в образе человеческом!
Сестра Малгожата перекрестилась.
— Чего эта колдунья завыла? Кто это сделал?
— Верно, Хжонщевский, раз он сбежал, — сказал Володкович, немного овладев собой.
— А где ксендз Сурин? Что с ним?
— Пойдем посмотрим.
Оба побежали в большую горницу, открыли дверь в боковушку и остановились на пороге с застывшими от ужаса лицами. В углу комнатки, освещенный неверным светом осеннего утра, выпрямившись во весь рост, стоял ксендз Сурин, очень бледный, приложив палец к губам. Он усмехался, хотя лицо его, руки и сутана были испачканы кровью. В левой руке, пряча ее за спиной, он что-то держал.
— Отец Юзеф, — закричала сестра Малгожата, — что с тобой?
— Тише, тише, — произнес ксендз Сурин мягко, и в голосе его звучала улыбка, — они невинные, они попали прямо в рай.
Он вынул из-за спины руку с топором и, вдруг придя в себя, с омерзением отшвырнул топор на середину комнаты. Лезвие было покрыто густыми красными пятнами.
— А ты, отче? — горестно воскликнула сестра Малгожата, бросаясь к ксендзу и в порыве жалости и сострадания хватая его за руку. — А ты? Подумал ли ты о себе?
Ксендз Сурин повернулся лицом к стене, прислонился к ней лбом и вдруг горько, по-детски заплакал.
— О, боже мой, боже мой! — стонал он сквозь слезы. — Теперь я вечно пребуду во власти сатаны.
Сестра Малгожата, раздираемая противоречивыми чувствами, прижалась лбом к его испачканной кровью руке.
— Отче, — со страстью прошептала она, — Хжонщевский меня бросил.
Слова эти прозвучали так неожиданно, что Володкович, неподвижно стоявший у порога и глядевший на эту странную сцену, прыснул коротким смешком. Ксендз Сурин весь затрясся, как в судорогах.
— Возвращайся, — закричал он, — возвращайтесь оба в Людынь и привезите ко мне отца провинциала!
Немного спустя Володкович запряг лошадей и подъехал к дверям корчмы. Сурин, на вид спокойный, но с неотмытыми пятнами крови на лице, провожал сестру Малгожату, которая опять надела на себя монашеское платье. Сестра жалобно, визгливо рыдала, как невеста на свадьбе, и, подперев кулаком щеку, клонила голову. Володкович держал вожжи, Сурин усадил с ним рядом сестру Малгожату и, не выпуская ее руки, быстро и как бы через силу произнес:
— Скажи, сестра, матери Иоанне, что все это ради нее. Понимаешь, ради ее блага, чтоб ее исцелить, чтоб удержать у себя бесов, — а то они хотели вернуться к ней… Понимаешь? Скажи ей, скажи, не забудь… Скажи, что это я из любви…
Сестра, словно онемев, со страхом уставилась на ксендза Сурина. Даже слезы на ее щеках вмиг высохли.
Но вот Володкович отчаянно заорал на лошадей, четверка тронулась, и вскоре повозка с сестрой Малгожатой исчезла в осеннем тумане, плотной стеной подымавшемся от леса. Ксендз Сурин спокойно повернул в конюшню; преклонив колени у топчана, на котором лежали тела убитых, он начал читать заупокойные молитвы. Авдотья за день раз-другой заглянула туда — ксендз, стоя на коленях, все молился.
На другой день под вечер приехал ксендз провинциал и с ним еще кто-то из Людыни. Казюка и Юрая схоронили в лесу, неподалеку от корчмы, а Сурина провинциал забрал с собой в Полоцк. А еще провинциал привез весть, что бесы снова вселились в мать Иоанну от Ангелов. Лишь через несколько дней она исцелилась вполне и до конца долгой своей жизни управляла людыньскими урсулинками. После благолепной ее кончины посох настоятельницы перешел в руки известной благочестием своим и трудолюбием сестры Малгожаты от Креста.