Вечером начали девишник делать. Матери хотелось, чтобы свадьба была не хуже, чем у людей. Братья в ту пору зарабатывали свои деньги, да отчим помог, вот свадьбу и провели по-настоящему. Мяса да рыбы свои были, студени да масла - тоже, пива наварили водки накупили, конфет да пряников припасли. Столы ломились от печенья и соленья - всего было. А мне поперек горла все вставало. Сидела я, рта не открывала и никакой крошечки на свадьбе в рот не положила.
Собрались девушки к нам в дом, началось благословенье. У матери для этого и хлеб припасен и все приготовлено. Принесла она в горницу оленью шкуру и разостлала ее среди пола. Потом меня за плечо подталкивает:
- Вставай, - говорит, - на шкуру.
Встала я, поклонилась матери в ноги. Прослезилась мать, благословляет, а руки трясутся. Плотно ложится благословенный хлеб с иконой на мой затылок, на спину и плечи.
- Со Христом, с божьей милостью. Божья милость, мое родительское благословенье. Как почитала меня, так почитай и мужа, богу не на грех, людям не на смех.
Я креплюсь, а мать не удержалась - первая упала на стол плашмя и запричитала:
Рожоно ты мое дитятко,
Бессчастна да бесталанна.
Не от радости я тебя кидаю,
Не от охотушки отдаю;
По чужим ты людям шатаешься,
По рабам ли да по холопам.
Беззащитна ты, бесприютна,
Не сердись ты да не гневайся,
Рожоно ты мое дитятко.
Оплакала мать, только тогда посадила меня на кухне, в простенок между двух окон. Тут и я начала плакать, матери пеняться да досаду выплакивать:
Уж ты, свет моя осударыня,
Уж ты кинула меня, бросила
Из жарка пламя во палюч огонь,
Из больша горя - во кручинушку.
Пригласила я родню и девушек за столы:
- Просим милости - не всех поименно, а всех заедино чаю пить, хлеба-соли кушать.
Усадила я всех по порядку: которые побольше дружились - те поближе, которые меньше - те дальше.
А родня сидит ниже девушек. Только сватью ниже не посадишь, та рядом сидит.
Первым делом девушки запели:
В сентябре во первом месяце,
При девичьем большом вечере...
Началось угощенье. Мать подносила чай, пряники, конфеты, пироги, а я вставала и кланялась всем:
- Кушайте, гости честны, красны девушки, не посудите - не подивите.
После чая до ужина девки играли, плясали. За ужином снова опевали мою девью жизнь:
Одна ночка - с тобой ночевать...
Тут уж мне вовсе тошно было. Девкам петь легко, гостить весело, одна невеста только как на смерть собирается.
Все подружки переночевали у меня. Долго разговаривала я с ними, а все-таки на какой-то час уснула. Плач хуже хмеля долит: хоть сон-то и нездоровый, а все же сон.
Утром девушки стали баню топить. Истопили да приготовили и стали меня в баню звать. Все собрались, пришли в избу, огляделись-осмотрелись, поклонились и запели:
Просим милости в парну баенку,
Ты, девица да душа красная,
Ты невеста да зарученная,
Как княгиня да первобрачная,
Маремьяна да свет Романовна.
Парна баенка тебе принатоплена,
Ключева вода принагретая,
Тазы медные приначищены.
Просим милости в парну баенку.
Еще раз поклонились девушки, а я ответ держу:
Уж вы, свет мои белы лебеди,
Белы лебеди да красны девушки,
Задушевные мои подружечки,
Мы пойдемте да в парну баенку,
Приумойте меня, младу-кручинну,
Уж вы смойте да, белы лебеди,
С белой груди воздыханьице,
С ретива сердца печаль-горюшко,
Со бела лица горючи слезы...
Тут сдала я свою девью красоту матери: заплела я себе косу накрепко, вправила в нее шелковую красную ленту, накинула на плечи платок и запричитала матери:
Ты сними с меня волю привольную,
Ты сними с меня девью красоту,
Ты положь ее в крепки ящики,
Ты замкни ее во туги замки...
Подошла мать и сняла с моих плеч платок. Крепко я его держала, а мать на своем настояла. По избе шепот пошел:
- Красоту сняли.
Снова стала я теперь пенять да выговаривать своей матери в плаче.
А мать отвечала мне таким же плачем.
Попросила я своих подружечек:
Расплетите мою русу косыньку,
Разведите мою девью красоту
По единому вы по рядышку,
По едину да русу волосу,
Вы разложьте мою трубчату косу
По могучим да моим плечикам.
Расплели мне девушки русу косу и повели в баню. Идут впереди, дорогу вениками метут. Пришли - веники на крышу побросали, один только оставили на обратный путь - дорогу заметать. Раздели меня в бане, вымыли, домой привели. Поблагодарила я девушек за парну баенку, за ключеву воду, за шелков веничек, за тазы медные. Сказала им, что смыли они с моей груди воздыханьице, с ретива сердца - печаль-горюшко, с бела лица - горючи слезы. А только сказала неверно...
11
Сходили девушки домой, переоделись и опять пришли. Только у них в это время и работы, что со свадьбой справляться. Каждая принесла мне по подарку, у нас зовут "принос". Подойдет, поздоровается, поцелует и подарит кофточку ли, платок ли, тарелку, чайную чашку, пару ложек, денег - кто что может.
Сели девушки за стол, чай пьют да меня опевают:
Что во светлой во светлице,
Во столовой новой горнице
Тут спала красна девица
Что невеста зарученная,
Маремьяна Романовна.
Разбудившись от крепкого сна,
Обвела очми по горнице,
Она узрела-увидела
Своего брата родимого,
Она просила-упрашивала,
Она молила-умаливала:
- Засеки, братец, засеку
От востока до запада,
Что от матушки сырой земли
До ходячего облака,
Не проходили б люди добрые,
Не пробегали бы кони быстрые...
Так в песне поется... Но не могла я умолить. Сколько я ни плакала мне не верили. Никакой не засекли засеки, а еще разгородили. И показалось мне, что будто шутя эту свадьбу делают, как игру играют. Думалось мне: поиграют-поиграют да и бросят. Было мне в ту пору еще шестнадцать лет. Жениха я не видала. Вот, думаю, как увижу да не понравится - и вся свадьба ничем кончится.
Отпили девушки чай - играть начали. Попляшут под гармошку да попоют. А песни все попадались такие, будто только для меня и сложены. Моему сердцу от них больно было.
Не на улице дождь поливает
В Голубкове у нас девок убывает,
Что молодушек у нас прибывает.
Уж я батюшку просила,
Уж я свету родному говорила:
- Не отдай меня, батюшка, замуж,
Ты не зарься на высокие хоромы:
Не с хоромами жить - с человеком.
После игры начался родительский обед. Столы составили. Пришли девушки и вся моя родня, уселись, стали пить да есть, угощаться.
Родительский обед не успели отвести, а уж надо готовиться к женихову столу. Старую посуду убирают, моют, снова уставляют, чтобы столы не голые стояли. Вскоре заслышались колокольцы - "женихи" приехали. Опять у меня помутилось в глазах, полились горючи слезы. Опять заплакала, запричитала.
Уж дважды приходил сват.
- У нас был товар закуплен. Как бы нам дорядиться да договориться, да к рукам прибрать?
Дважды его отсылали обратно:
- Не пора еще, Егор Иванович, не время. Пока товар наш, так и дело наше.
На третий раз Егор пристал и попросил:
- Хочу я свою должность дружкам передать. Они помоложе и на ногу полегче. Им - в науку, а мне - в замену.
Мать с родней согласились. Вот Егор привел дружек и передал матери:
- Вот вам легкая замена, скорая посылка. Встречайте да принимайте, как меня встречали да принимали.
И дружки раза два сходили к нам.
- Нельзя ли нам с князем поездом прийти? Наш молодой князь Федор Михайлович соскучился по молодой княгине Маремьяне Романовне.
Согласилась родня:
- Просим милости с князем молодым, со всеми любящими, с гостями да с гостьями.
Пришли женихи. Меня пытались закрывать платком, чтобы я узнала, какой характер будет у моего мужа. Если он сердито платок стащит, то, значит, будет драчливый да взыскательный.
Только я не согласилась. Говорю:
- Не видала я его, так хочу хоть в дверях посмотреть: человек или собака - какой он есть.
Так и не закрыли меня. Я во дверь большие глаза направила. Тысяцким у жениха был брат его Виктор, того я узнала. И знаю еще, что за тысяцким жених должен пойти. Тут его в первый раз я увидела. Сразу он мне не понравился: какой-то темный да грубый, лицо злое. Да к тому же вместо меня он начал сватью целовать, ошибся. Сватьей была моя невестка, брата Константина жена, немного меня постарше. Все закричали:
- Не та, не та ведь невеста!
Тогда уж он подошел ко мне. А бабы все заметили, судачат:
- Не будет житья.
Я и так не бела, да еще почернела, черней закопченного потолка стала. Во весь вечер ни на кого не гляжу и никого не вижу. Все пьют да едят, а я ни к чему не притронулась. Жених за все время мне слова не сказал. "Горько" закричат, сластить целованием надо, а я застыла, и целует жених ровно не губы, а доску.
Бабы шепчут:
- Чего ты такая-то, сиди ты посветлей да повеселей.
- Над чем буду светлеть-то? - говорю.
Сижу да и думаю: "Не поеду под венец, развалю дело".
Ночь отсидели, гости ушли, а я сразу начала реветь. До того доревелась, что сама себя не стала знать. И на улицу выводили меня, и водой отливали.
- Схлынуть ей, - говорят, - надо. Много ревела, так отойти не может.
А я ничего уже не слышу, обмерла. Прибежал брат Константин, схватил в охапку, уложил на кровать и выговаривает матери да брату:
- Заели, - говорит, - человека. Я побегу, откажу.
Побранились они, а той порой уж дружки подходят, про невесту спрашивают:
- Жива ли, здорова ли наша княгиня, спрашивает князь молодой.
- Какое жива! - огрызнулся Константин. - Уж гроб начинаем делать.
Брат Алексей и перо мне в нос пихал и нашатырный спирт совал, готов его в рот налить, чтобы только в чуство меня привести. Очнулась я - кровь носом пошла. Потом начало меня трясти. Женихова родня, свадебщики уже думали, что все дело распалось.
Когда в сознанье пришла да смогла сидеть - надо бы мне последний раз красоту сдавать, косу расплетать. А мать видит, что нельзя мне больше плакать. Шепнула, чтобы запрягли да подъезжали за невестой.
Я и сейчас понять не могу, что со мной было в то время: вся ослабла я и слова против не сказала. Меня одевают, и уже малицу надели, а я стою как пень какой. Бабы да девки там дожидают, думают - выйду, буду красоту сдавать да косу расплетать.
Вдруг и жених подъехал к крыльцу. Выводят меня из горницы прямо в малице. Бабы ворчат:
- Ждали, ждали, а она и красоту сдавать не будет. Коса-то у ней хоть расплетена ли?
Спохватились только тогда. Мать не то брат Алексей на ходу расплели мне косу, да и то не всю, сунули под малицу - да и за стол, благословлять. Поставили рядом с женихом, угостили его с дружками пивом да водкой, благословили и в сани повели. Невесте надо за собой скатерть тянуть: по примете, девок замуж волочить. Какое тут! Сама-то я не хочу замуж идти, а не то что девок за собой тащить.
Посадили в сани и поехали к венцу. Приехали в Пустозерск поздно вечером. В церковь завели, в сторожке платье подвенчальное надели. Тут у меня больше надежды не стало.
Поп Николай прослышал, что меня насильно отдают, дважды приходил в сторожку, спрашивал:
- Невеста, я слышал, что тебя насильно отдают. Если так, то я венчать не буду.
А мне какой-то дьявол шепнул в ухо: "Куда я теперь денусь? Ведь меня за двадцать верст увезли, как я пешком-то? Ведь все равно догонят".
Я и ответила попу, как комар, чуть слышно:
- Нет.
Начался венец. Людей я никого не видела. Только дьячка Маркела приметила, да и то одну голову с длинными волосами. Под венцом стою - вся дрожу, и мерещится мне, что скоро я упаду. Вот и падаю, падаю, а сама все еще на ногах стою. Венец все равно как давит к земле. Где-то далеко, слышу, поют, а мне мерещится, что кто-то плачет, кто-то поет одну и ту же песню:
Вытри слезы, взвеселися, девка, с нами,
От печали забавляйся ты играми.
А мне самой хотелось подтянуть, закричать изо всей силы:
Будьте вы жалостливы, люди,
Вырвите сердце из груди.
Был у нас в то время такой обычай: когда поп спрашивает жениха: "Не обещался ли другую взять?", в это время могла подойти любая девушка, которой он обещался, встать в "подножки" жениху с невестой, на коврик. И тогда, по обычаю, поп невесту отправлял домой, а жениха венчал с той, которой он обещался.
Но ко мне не пришла замена. Обвенчали, а я подумала: "Видно, бог судил".
В дом мужа привезли меня уже к ночи. Приехали, да и за стол. Подоспела к тому времени и мать. Глянула на меня и едва своей признала.
- Ровно тебя обменили, - говорила она. - Сама на себя непохожа.
С дороги да с перепою первый день свадьбы у жениха, "приводный стол", редко бывает веселым. А тут и вовсе пир был не пир, а гостьба - не гостьба, вроде как у покойника сидели. Молодые невеселые, так и гостям какое веселье. Гости понимали, что мне стыдно да тошно: какой я человек-то была - ребенок, шестнадцати лет. И ни рюмку выпить, ни светлей смотреть не неволили.
Вечером молодой и допьяна напился. А пьяный-то он характерный, дикий был.
Брат его знает это и уговаривает:
- Держись, Федор, не пей, добра не будет.
В первую же ночь он свой характер и выказал. За мое упрямство дважды пряжкой одернул и драться лез, ноги вязал. Та ночь вся в слезах прошла, только никто не видел да не слышал, будто и все ладно. Утром родителям надо, чтобы молодые веселые шли умываться, а я слезами умываюсь. Муж уговаривает:
- Пойдешь такая темная, сама на себя бесчестье накличешь.
Пошли умываться, переоделись. Я мужу рубаху с поясом подарила. А потом пошла я мужнюю родню чаем поить. Это называется "молодкин чай".
12
Три дня шла свадьба. Стали все разъезжаться, а мне надо остаться одной, горе мыкать. Уехали - стала я думать, как мне держать себя, чтобы люди не сказали, что у молодки не светла взгляда, ни ласкова разговора. Вот днем-то я немножко держусь: где пошучу, где с людьми поговорю, где и мужу слово скажу. Деверь посмеивается:
- У нас молодка-то стала разживаться.
А ночь придет, на меня и болезнь найдет: завздыхаю и спать не могу, сама не своя делаюсь.
Два года так и прожили. Муж выпивал и в карты играл, с первого дня драться начал. Как-то пришел вовсе пьяный да стал меня за вином посылать. Лавка закрыта была. Обошла я трех соседей, добыла ему вино. Выпил еще, начал капризничать:
- Днем ты хороша, а ночью худа. Ты упряма, а сегодня я над тобой поупрямлюсь. Зови меня спать ложиться, а то не лягу.
Неохота мне лишних побоев принимать, стала кланяться в ноги, как велел:
- Федор Михайлович, пойдем спать. Был день, стала ночь. Сами ляжем спать, и людям надо покой давать.
А он куражится да ломается. Накланялась я, навеличалась, а легли - он меня с койки кулаками столкнул. Раза три я так падала. А потом деверь, у которого мы жили, пожалел меня:
- Ты, молодка, плюнь на него. Зайди на печь да и спи.
Я и ушла, на печь легла. С тех пор я умней стала.
Звала да звала мать - поехали к матери в гости. Девки собрались, играть стали. Меня зовут. Ребята приглашают. Сперва я не иду, а спрашивать мужа неохота. А он захмелел. Брат Алеша зовет, мужа просит, чтобы отпустил.
- У ней, - отвечает, - свой язык есть.
Прошло сколько ли времени, муж прямо за столом уснул. Тогда я и пошла поиграть.
А тут сидел Егор Иванович, который меня высватал. Вот ему и не понравилось, что я без спроса от мужа плясать пошла. Ворчит:
- У нас прежде молодки так не делали. И родители не должны потакать.
- По полу прошлась, так чего будет? - говорит мать.
А той порой муж и проснулся. Сват Егор и напевает племяннику:
- Федька, воли не давай женке. Наша бы пора была, так она бы шелкова была.
А сам кулак о кулак хлопает. А тому, пьяному, много не надо. Соскочил, подбежал ко мне и кулаком ударил. Вина-то ведь была не маленькая - по полу прошла. А потом схватил меня за волосы, таскать начал. Тут брат Константин не вытерпел, оторвал его от меня.
- Если хошь добра - садись, а не то свяжу.
Вот они оба и заскандалили. Ушел муж к дяде, лошадь запряг, да меня и оставил, уехал в Пустозерск. На другой день брат отвез меня туда же. Муж сидит трезвый. С братом говорит, а со мной не говорит. Брат с лавки встал, пошел к лошади да и уехал. Я осталась с ним одна. Деверь с невесткой уехали на озеро рыбу ловить. Двое-надвое с мужем - хоть задуши меня, так заступиться некому.
Взял муж веревку, свернул ее вдвое и начал меня терзать. Петлей хватит кругом руки - сразу кровяная веревка на коже появится, запечется тут, как печать приложил. Хотела вон я убежать. Выскочила из кухни, а он опередил, поймал, двери все заложил и снова за бой взялся. Я уж по-всякому просила, чтоб не бил: и в ноги кланялась, и на шею вешалась - ничего не помогало. Отцепит от шеи да еще о пол так грянет, что кости трещат. Пока лежу, он остолбенеет, отступится немножко, а потом - вставать стану - он снова начнет. Помешкает да опять бить.
Последний раз ударил о пол, я еле доползла до кровати. Упала лицом вниз и думаю: "Ну, если еще будет бить, так пусть хоть на кровати грешна душа выйдет".
И сказала ему:
- Коли руки еще вздымаются - бей, а я за собой никакой вины не знаю.
Бить больше он не стал, а только сказал:
- Если ты это в люди вынесешь, скажешь кому, что я тебя бил, - другой раз в живых не оставлю.
Отступился. А это ему дядя Егор хорошего посоветовал. Он и сыновей своих так учил:
- Берете женку, первый год - жалко или не жалко - плачьте, да бейте. Тогда уж будет покорна.
Вечер настал. Скоро деверь с невесткой с озера приедут. А я встать не могу, руки все в крови, запухли, лицо в синяках, глаз не видно. Когда я здорова, так к приезду деверя коровы обряжены, самовар готов. А тут ничего не сделано. По полу половики разметаны, стулья разбросаны, как Мамай воевал.
Приехал деверь, а я лежу. Невестка зашла:
- Ты, Мариша, дома?
А муж, когда деверь ко двору приехал, малицу надел и ушел. Целые сутки ходил пьянствовал. Деверь утром уехал в лес по сено, все еще не знает, что я так избита лежу. Невестка баню топит, дело было перед каким-то праздником: в ту пору праздники часто были. Баня истопилась, невестка зовет:
- Мойся до Виктора, а то поздно будет. Может, и твоего еще леший принесет.
Она мужа моего не любила. Виктор в пьяном виде тоже был зверь. Невестка Агнея не один раз бита была. Но трезвый - не то, что его брат, был смирный, жену уважал.
Пошли мы в баню, а я и говорю:
- Ты меня не испугайся.
Руки ей показала, и лицо она увидела и говорит:
- В баню созовем Хионью, враз снимет. А то худая кровь будет к сердцу приступать и в голову метаться.
Сбегала, созвала Хионью. Хионья божьего масла взяла, чего-то нашептала, лечить стала.
Я едва рубаху стянула: она к телу присохла. От которых мест рубаху оторвала - тут и кровь побежала. Повалила меня Хионья на лавку, полила маслом, тихонечко потерла: придавливать-то нельзя, больно телу и раны сырые есть.
Разогрелась я, голова ослабла. И мыться не могу и думаю, что не выйти мне из бани. Сполоснули меня поскорей водой, из бани вывели, - думают, как бы не померла.
А я дома Хионье говорю:
- Уж ты, ради бога, никому не сказывай.
Вечером пришел муж, да не один, а с гостем-соседом. Оба пьяные. Чай заваривает, а сосед спрашивает:
- Чего у тебя, женки, что ли, нету, сам чай завариваешь?
- А ей лихо, - говорит муж.
Выпили они еще, муж кричит на меня:
- Растряси-ко лень, поди к Тобоку, принеси водки.
Могу не могу, а вставать да идти надо. Не послушаю - опять скандал будет. Оделась кое-как, пошла. С этаких-то побоев да после бани ноги едва передвигала. На дворе и не особенно морозно, а меня в дрожь бросило, зуб о зуб щелкает.
Добыла я у Тобока половинку, радехонька, что хоть столько дал.
Выпил муж половинку, а пустую бутылку в меня бросил на кровать. Выпил муж с соседом и вовсе одичал. Сует мне в руки пятирублевый золотой.
- Иди, - говорит, - принеси еще. Не принесешь, в пух и прах разобью всю, вздоху не будет.
Виктор не выдержал, вскочил и закричал на брата:
- Ты ее не трогай, коли добра хочешь!
Муж обозлился, сам себя начал рвать, всю одежду сбросил, разделся донага и побежал на улицу. Думает, я побегу за ним, просить буду. Виктор взял тогда веревку, выскочил за ним да голого и начал веревкой одергивать. Прибежал муж со снегу в избу, оделся, забрался на полати и заснул.
И все спать легли. Виктор с невесткой умаются за день - крепко спят. А я дрожу, думаю, не простит мне муж, что не послушалась, подымется, зарежет либо задавит меня - никто и не услышит. У Лизаветы Пашковой дядя зарезал как-то ночью свою жену. А ведь и жили-то хорошо. Вот я и дрожу, спать не сплю, все слушаю - не пошевелится ли муж на полатях. Как полати заскрипят, мне чудится, что это он слезает. Уж когда по-настоящему захрапел, успокоилась я.
Утром все встали, самовар согрели. Муж чай заварил, меня спросил:
- Не хошь чаю?
А я и того рада, что хотя спросил-то. И не хотела бы, да не смела сказать, что не хочу.
- Налей чашку, - говорю.
Всего и разговора у нас за весь день было. Он пущальницы из катушечных ниток для зимнего лова вяжет и молчит. Днем у нас ничего не готовлено было, а ему с похмелья есть нужно. Сходит в амбар - то сырого мяса, то сырой рыбы принесет поесть, а мне кусочка не дал. Вечером лег он ко мне в кровать. А я другие сутки лежу, лишний раз повернуться не смею: каждое место болит. Тут меня такая обида взяла! Разлилась я слезами горючими. А в уме думаю: была бы у меня над подушкой петля да могла бы голову поднять, так лучше бы задавилась тут на месте.
Утром Виктор принялся его ругать, трезвого:
- Пьяная ты рожа, дурак ты! Что ты, человеческого мяса захотел? Так ли надо с такой женкой обходиться? Далось дураку счастье в руки, а не умеет владеть. Этак человека искалечил. Добрый хозяин скотину так не бьет. Я смотрю да едва терплю. Пойду с заявкой в правление - тебя же, дурака, засудят за это. Добро бы пьяный был, выпился из ума, тогда не знаешь, что делаешь. А то - трезвый. Молодка, ведь трезвый он был?
Промолчала я сначала, не сказала. Посмотрю на мужа, думаю, сам сознается. А тот молчит. Виктор наступать стал на меня, чтобы сказала. Соскочил с лавки, малицу схватил.
- Пойду в правление, - говорит.
Я же его и уговариваю:
- Бога ради, Витя, не ходи. Зачем грех заводить?
Тогда Виктор остыл.
- Дура, - говорит, - трезвый тиранил, да еще прощаешь.
До весны кое-как прожили. Я себя только одной думой тешу: придет весна, брат на лодке приедет, и уеду я с ним. А муж нет-нет да опять какую-нибудь вину выищет: люди меня похвалят - неладно ему, пить да есть мне надо - тоже грех тяжкий, а если что в горло не лезет - надо есть, а то опять не угодишь, будет расправа. Глаза у меня были чуть не выстеганы, нос - чуть не оторван.
Не каждая бы живой осталась от того, что я за те два года вынесла.
13
Решила я наконец, что уеду. Мужней еды я есть не стала, все раздельно пошло. Друг с другом не говорим.
Брат Алексей приехал в Пустозерск, в гости к своему тестю. Обещал он мне, что когда соберется домой, и меня возьмет.
Люди стали поговаривать:
- От Федьки женка уезжает.
Уговаривают Федора соседи:
- Одумайся, дурак, живи по-хорошему. Поклонись жене, может быть, все обойдется.
Вот уж брат торопит меня, ждет в лодке:
- Погода тихая, поехали.
Пришла я за своим ящиком, откуда ни возьмись - муж. Додумался мне покоряться да извиняться. По-настоящему стал упрашивать. И целует, и говорит ласково, вину признает и прощения просит. Расплакалась я и осталась.
Вскоре мы с мужем на низ пошли, рыбу добывать. Ветер с моря потянул. Печора разыгралась. Подыскали мы становье на речке Мясничихе, остановились. Бегаем по берегу, чтобы разогреться. Разбежались мы с мужем друг другу навстречу, он слабей оказался, ноги подвернулись, он упал, и я на него. И надо мне было в шутку крикнуть:
- Куча горит, прибавку просит!
Люди засмеялись:
- Ох, Федор, тебя женка-то оборола!
Это ему за великую досаду показалось. Сдернул он ремень и начал меня пряжками хлестать. Не вытерпела я, побежала. Вскочила в лодку, по лодке на корму, с кормы на другой берег перемахнула. Часа два я там проходила. Назад не перепрыгнуть, муж не перевозит, а добры люди не в свое дело не мешаются. Все это надо было вместо меду проглатывать.
Все-таки на ловле мы с мужем будто и неплохо жили. Бечевой идем - я и за себя и за мужа лодку тащу: от него ждать подмены не приходилось. Он еще смеется:
- Пусть у нее подбородок-то опадет.
И верно, здоровенная была я в то время. От работы не плакала, работа плакала от меня. А все же лямка и другим-то бабам плечи растирала, хоть они попеременно с мужьями шли.
Всех обид моих не перечесть. Бывало работаешь, работаешь, а он и есть не дает. Хлеб гниет, плесневеет, в воду бросит или домой везет, а мне не даст. Сам чай пьет, а мне воду. Да еще из лодки дразнит:
- Маремьяна Романовна, чайку не хочешь?
Почти всю дорогу домой с низов мы тянули лодку вдвоем с Александром Дрыгаловым, из деревни Устье. У него жена Иринья на путине родила и ехала в лодке.
Дошагали мы до Тельвиски. Там чердынские купцы стоят. Сдал муж-кормилец нашу рыбу, а, вижу, у чердынцев мне ничего не покупает, никаких продуктов. "Ну, - думаю, - денег оставит".
Смотрю, он обратно в Юшино собирается семгу плавать, а денег не дает, молчит. И я молчу. Нет - и не надо. Не прошу. Надеюсь, что с голоду не пропаду, себя прокормлю. Спровадила, слова не сказала. Гордость помешала за свою работу Христа ради просить.
Муж мой родом был из Никитцы. А новоселам земли для сенокоса на жену не отводят. Лошадь зимой кормить надо, вот я все лето, пока мужа не было, день кому-нибудь из соседей кошу, а на другой день за это и отведут мне кусок сенокоса.
Заготовила я сена, дров в лесу нарубила, муж приехал. Хорошо я его встретила, и сначала у нас все было спокойно.
Подвели меня зубы. Так заболели - ни есть, ни спать не могу. А муж зовет на озеро ловить. Сказала, что зубы болят, так он меня веревкой:
- Вот тебе лекарство.
Потом смилостивился:
- Завтра поезжай в Оксино к фельдшеру.
Съездила я в один день туда и обратно. Торопилась, чтобы пораньше домой попасть. А он уже ждет.
Вижу, сидит один, на меня не глядит. Малицу я сняла, а жакетку помешкала: сквозь жакетку все не так больно попадет. Смотрю, веревку с гвоздя снял. Не успела в двери войти, схватил он меня. Я уцепилась за веревку, не даю бить. Долго мы возились, все думаю - не придет ли кто-нибудь, не защитит ли. Толкнул он меня, я запнулась о порог и упала. Навалился он на меня и давай коленками в бок пинать. Вдруг внутри у меня словно все перевернулось, стало тошно-тошно. Застонала я, веревку выпустила.
- Ой, - кричу, - голова кругом пошла!
А муж тут же грозится:
- Вот ударю по голове - и голова с плеч.
На мой крик прибежали люди.
- Воды! - кричу.
Мне дали воды, полили голову. А муж еще нахлестал веревкой и приговаривает:
- Вот тебе вода.
Тут я совсем омертвела. Старуха Матрена пришла, видит, что быть выкидышу. Увела меня к себе, не оставила. Я двое суток на постели вертелась, мучилась. Матрена с Хионьей хлопотали вокруг меня - ничем пособить не могут. Стали посылать мужа за акушеркой. А у него ответ короток:
- Я не буду с ней возиться.
Послала Хионья какого-то парня на своей лошади в Тельвиску. А не знала она, что акушерка тут же в Пустозерске в тот день у богачей Кожевиных ребенка принимала. Той порой и получился у меня выкидыш. Ребенок был на четвертом месяце. Весь изуродован, весь растискан, а все же вид человеческий уже был.
Дня через четыре мать приехала. Поп Николай присоветовал матери увезти меня. Мать согласилась. Собираемся мы, а муж сидит, молчит. Вынесли постель, одеяло, подушку. Пошла я к саням, простилась с мужем:
- Ну, прости. Может, я помру.
Он руку дал, а молчит.
Увезла меня мать. Недели две в банях мыли да лечили. Потом на ноги встала, стала работать.
Прослышал муж, что я выправилась, стал домой звать. Один раз хотел силой увезти. Я ухитрилась спрятаться у соседей на чердаке.
Второй раз приехал, добром зовет.
- Не еду, - говорю ему. - Зачем я поеду - бока ломать? И так им досталось.
Мать уговаривает:
- Пускай еще поживет, окрепнет, тогда и поедет.
А я думаю: "Зря, родимая, сулишь".
Когда муж уехал, я мать и спрашиваю:
- Ты, мама, вправду или нарочно?
Мать как ножом отрезала:
- Этим не играют.
С тех пор мать все меня уговаривала вернуться к мужу.
Накануне рождества опять нежеланный гостенек приехал. Остановился он у своего дяди Егора, а от него и к нам пришел. Мать чин по чину чаем его напоила. А я не выхожу.
Собралась вся моя и мужняя родня, дотолковались, что я вернуться должна. Пришла ко мне мать, говорит:
- Собирайся.
Вышла я в избу, зашла в передний угол за стол, села, на стол голову приклонила.
- Отсеки мне, - говорю, - маменька, буйную голову на колодке топором, режь меня - не поеду.
Вся родня, кроме Константина, приступила ко мне. Муж раз десять в ноги поклонился. А я как камень лежу. Брат мне голову от стола оторвать не может. Я как онемела. Весь день пробились, ответа не получили. Я одного боялась: буду говорить - обмякну, покорюсь. Ну и креплюсь, молчу.
Но вот все отступились. Муж вышел. Слышу, с матерью в сенях толкует. Потом он ушел вместе с дядей. Не знаю, о чем муж говорил с моей матерью, а только она после этого и напустилась на меня:
- Вон, чтобы ни духу, ни следу твоего не было! Неслыханного сраму наделала - от живого мужа ушла. Собакам тебя бросить надо. Примешь этот позор на себя - прокляну. А сейчас - вон!
Тут и отчим за меня вступился, на мать заворчал:
- Ты с ума сошла! Человек в таком несчастье, а ты вон гонишь. Добрый человек в такую ночь собаку не выгонит, а ты в святой вечер свою дочь клянешь.
Как услышала я, что отчим так говорит, потихоньку на полати поднялась и лежу. Лежала я так двое суток. Рождество наступило. В праздник рано встают, пекут да варят. Все сели есть, а меня мать не поит, не кормит. Ну я и лежу: свое не нажито, а на чужой каравай рта не разевай.
Ребятишки приходят со звездами, славят рождество. Девчонки поют свое:
Снеги на землю падали,
Очи на небо взирали.
А одна озорница переиначила:
Овцы на небо скакали...
Лежу я на полатях и вспоминаю, как я шести да семи лет вот так же бегала по дворам славить. Позже не пришлось: сразу большая выросла и не до того стало. А девчонки поют:
Прикатилось рождество
Ко Петру под окно,
Ко Ивановичу.
Уж ты, Петр осподин,
Вставай поране,
Ручки мой побеле,
Отпирай окно,
Встречай рождество...
Одарила мать христославцев гостинцами: калачами, пряниками, конфетами да еще и гривенник сунула. А я лежу и думаю: некуда мне голову приклонить. Славить идти, что ли? Есть еще не хотелось: сыта я была обидой своей. Обидно было, что мать родная не то что угощеньем, а словом ласковым свою дочь не утешила.
Еще сутки лежала я, не сходя с полатей. Под боком-то была не мягкая перина, под головой не пуховая подушка - голые доски. А все-таки лежу. А потом вовсе тяжело стало, захотелось свежего воздуха. Вышла на улицу - у брата Константина в доме огонь горит. Пошла к брату. Думаю: "Замуж он меня идти не неволил, к мужу не посылал, что же он мне сейчас скажет?"
Пришла, а у брата рождество празднуют. Самовар согрет, зовут и меня чай пить. Села - глаза не глядят, и язык говорить не ворочается. Брату тоже нелегко было смотреть на меня, так и приглашал тоже сквозь слезы.
Поднесла я чашку к губам, рот раскрыла и не выдержала. Руки затряслись, разревелась, бросила чай и выбежала.
Пришла домой, снова на полати легла. Вот мать с отчимом да с ребятами ужинать сели. Поужинали, мать меня не зовет. А отчим не вытерпел, говорит матери:
- Девка-то сутки лежит, есть хочет. Щи остались - дай, пусть сойдет да поест.
А мать из кожи вылезает:
- Пускай к мужу едет, у ней там своя еда есть.
И налила в щи холодной воды, чтобы я чего доброго не сошла да не наелась. А я думаю: "Удавлюсь, а к мужу не поеду. А ты, родимая матушка, позови меня есть - все равно не пойду".
14
Утром, на другой день рождества, попросила я тайком от матери у отчима лошадь. Задумала я поехать к своей крестной в Каменку, посоветоваться. Согласился отчим, пошел, запряг лошадь. Слезла я с полатей, оделась и пошла к саням.
Мать увидела - обрадовалась, думала, что я к мужу собираюсь.
А отчим и поддакнул ей:
- Согласилась, - говорит, - так повезу.
Приехала я к крестной, рассказала все. Вижу, здесь не на меня, а за меня стоят.
Успокоила меня крестная. Посоветовала в люди наняться. Поехала я в Оксино и нанялась к сыну кулака Сумарокова, у которого я раньше работала. Привела домой лошадь, от матери таюсь, что в люди нанялась.
А она той порой, пока я ездила, колдуну-старику заплатила, чтобы он присушил меня к мужу и чтобы я сама к нему убежала. Вот я в тот вечер лежу на кровати, колдун и пришел. Мать его честит, угощает да уговаривает. Выпил он водочки и захвастал:
- Это, Дарья Ивановна, для меня мало дело. Бывали эти рога в торгу! Я еще во молодости всю черную науку испрошел. Обучал меня человек большой, ненонешной силы, самому дьяволу брат родной был и меня к нему в гости важивал. Дьявола-то ведь домами живут. А тот дом в неозначенном месте, бо-ольшующий. Да и сам дьявол не мал, как лесина хороша: головища как пивной котловище, глаза как чашищи, ручища как граблищи, носище как печище. Сидит наш хозяин, из глаз искры сыплет, изо рта пламя мечет, из носу дым валит. Вздохнет - вихорь ходит, чихнет - с ног валимся.
Не грубо встретил, не скучно угостил, а потом дьявол и говорит: "Ты, Иван Федорович, у меня не в частом быванье. Мои ребята без дела сидят - не можешь ли распорядиться?" - "Как не могу! Ребятам-то у меня дела не переделать".
Подбежали ребята - радехоньки. Взял я у дьявола веревку о сорок сажен, сростил концы, отдал да и говорю: "Вот, смеряйте-ко, ребята. Беритесь да не ленитесь".
Вот и кружат они, меряют, меряют, а конца нету. А дьявол хохочет: "Хитер же ты, Иван Федорович".
Я на печи лежу, слушаю, не до сна стало. Не хочу, да хохочу. А Иван Федорович выпьет да опять свое заведет.
Матери и ладно, что этакий знахарь. Тут девка уж сразу к мужу побежит! Угостился Иван Федорович и делом занялся. Взял щепоть чаю на заварку, высыпал на бумажку, хочет вон выйти, а мать его и уговаривает:
- Чего ты, Иван Федорович, на мороз пойдешь? Делай свое дело здесь. Девка крепко спит.
А у меня только рубаха спит, а ухо слушает. Слышу - начал колдун шептать да наговаривать. Пьяноватый он, так и не бережется, громко свою речь ведет:
- Встану я, не благословясь, выйду, не перекрестясь, из дверей - в двери, из ворот - в ворота. Пойду не прямой дорогой - мышьими норами да лисьими тропами. Выйду на широку улицу, встану на восток затылком, на запад лицом. Там живет батюшка сатана, из глаз искры сыплет, из ноздрей дым столбом. Я ему покорюся, в праву ногу поклонюся. Попрошу батюшку сатану: "Послужи мне на сем свете, а я отслужу тебе в будущем веке. Сотвори так, чтобы моя младша сестра Маремьяна не могла ни жить, ни быть, ни ночи спать без моего младшего брата Федора". Будьте, словеса мои, крепки. Ключ - в море, замок - в поле.
Три раза наговаривал эти слова колдун, дул и плевал на чай. А потом свернул бумажку и позвал мать:
- Дарья Ивановна, можешь взять. Сумей только споить - без промашки дело будет.
На другой день приехали за мной из Оксина. По уговору со мной сказали они матери, что Сумароковы зовут меня подомашничать. Мать обозлилась:
- За кого вы ее почитаете? Слава богу, она мужняя жена.
А все же отказать остереглась: Сумароковы большую силу имели. На дорогу мать потчует:
- Выпей, Мариша, хоть чайку-то чашку.
А я только о том и думала, как бы этого чая наговорного миновать.
Села в сани да и поехала. У Сумароковых я неделю живу и другую живу. Мать ждет, а меня все нету. И месяц прошел. Муж к матери приехал, узнал, где я, зазвал мать в Оксино. А день-то субботний был, я полы мыла. Домываю, а гости идут. Я еще ворчу:
- Леший принес: на чистые полы - нелюбые гости.
Гости в избу, а я из избы. Оделась, быстрехонько мимо их прошла да еще сказала:
- До свиданья. Уезжаю.
Как вырвалась я из мужниных да материных рук на волю, я и посмелее с ними заговорила. Спряталась я у знакомых и до тех пор сидела, пока надоело меня гостям ждать и они уехали без греха.
Приезжал муж еще раз, добром просил вернуться к нему. Выпроводила я его. Считала я, что сила на моей стороне. А дня через три он приехал с десятским и с понятыми: хотел меня силой увезти. Собрались они все. С улицы и ребята бегут и взрослые идут. Мать первая завела песню:
- Бесчестье ты всему роду-племени! Воля тебе понадобилась? Куры и хотели бы воли, да морозу боятся. Не-ет, кукла! Не дадим тебе вольничать. Добром не пойдешь, судом добудем.
Я сижу и жду, что меня уж нынче возьмут. А все же думаю, что живьем в руки не дамся. Потом десятский взялся ругать.
Поругали, поругали. И люди все на меня нарекают. Мать на прощанье стукнула по столу кулаком:
- Не думай, голубушка, не обойдется так. Судом вытребуем.
Суда я испугалась. Раз все люди обвиняют, так и суду меня не оправдать. Лучше я сама себя до суда в петлю положу.
Тем же вечером подыскала я веревку, под потолок за матицу поддернула, петлю направила, оттянула ее к лестнице, сунула голову и о лестницу ногами толкнулась. Веревка у самой матицы сорвалась, как ножом обрезало, а я с петлей на шее грохнулась о пол. Ударилась лбом, а когда очувствовалась, думаю: "Ну, мне, видно, еще жить надо".
И столь мне тоскливо стало! Бросилась я к хозяйке, вцепилась ей в плечи.
- Марья Васильевна, спаси меня!
Хозяйка перепугалась: видит, что я в лице изменилась, нехорошая стала.
- Что с тобой? - спрашивает.
- Терпеть больше не могу. Приходит последняя минута. Как я на суд-то пойду? С какими глазами я туда явлюсь? Что буду отвечать, когда меня еще здесь осудили?
Успокоила она меня, капель дала, на кровать положила и глаз с меня не спускает.
- Судьи-то, - говорит, - тоже с головами. Расскажи им, как жила, рассудят, кто из вас виноват.
А через два дня повестка в суд пришла. У меня опять руки затряслись. Потом одумалась: без меня они чего там насудят, а буду налицо - сама отвечу. И вдруг я какая-то свежая сделалась. Освежела и поехала. Хозяйка со мной, как с покойницей, прощается, говорит:
- Видно, Маремьяна, ты не приедешь к нам, присудят тебя к мужу.
А я и мысли не допускала, что живая к нему за порог ступлю.
В Пустозерске пошла я к знакомому человеку, рассказала ему все, что дорогой обдумала, и спрашиваю:
- Что, если на суде все это сказать? Правильно ли будет? Не присудят ли меня?
- Иди, - говорит, - не бойся. Все правильны твои слова. Только не бойся да не путайся.
Встали мы с мужем перед судьями, один против другого. Его допросили он никакой особенной вины предъявить мне не может. Главная вина в том, что зовет меня, дозваться не может.
Допрашивают и меня:
- Из-за чего, - говорят, - уехала?
Рассказала я, как два года жила, доброго дня не видала. Выложила все свои вины, из-за которых он терзал меня. И смертные побои все рассказала.
И он на суде во всем сознался, только лишь бы я шла к нему.
- Даю ей, - говорит, - своеручну расписку, так бить больше не буду.
И суд не смог меня приневолить. Мужа посчитали виновником, а мне сказали:
- Свободна. Можешь хоть сейчас разводную подавать.
И я пошла, хоть песню запой. Как шестом отпихнулась.
15
В Оксино никто больше меня не неволил идти к мужу. Разводную я, конечно, не подавала: надо было большие капиталы иметь, чтобы разводную подавать. Я и тем довольна была, что отвязалась да оправдалась. Только среди людей было мне трудно. Какая-то я отреченница от всех стала. И от родителей я отстала, и от всей родни отказалась. Всю заботу и печаль на себя взяла: худо живу - сама, и добро живу - сама, больше винить некого. Жить умею: мяты кости. Ну, думаю, вперед новое буду ждать. Живу да все новое жду.
Весной пошла я от Сумароковых на низы. Кормщиком с нами шел мужик из нашей деревни Фома Федорович, Голубков тоже. Он был вдовец. С ним шли и его ребята: два сына и две дочери. Против Фомы другого такого рыбака по всем низовым деревням не было. Знал он и воду, и ветер, и рыбу: под какой ветер на каком берегу какая рыба подходит. Где высыхает вода и рыба откатывается, мы заплываем и берем рыбу, как из какого-нибудь горшка. И легко, и рыбы много вычерпываем. Мы всегда с рыбой приедем, а другие ездят-ездят, бьются-бьются - ничего не привезут. Народ дивится на Фому да и поговаривает:
- Не иначе - Фома колдовством рыбу берет.
А Фома смеется:
- Как же! Наряжу чертят - они рыбу и загоняют.
А люди верят:
- Вот видишь, он и сам не отпирается. Он и волком ходить может и соколом летать...
Пришли мы с низов, а у хозяйки еще вторая работница нанята, устьцилемка Агафья, девушка моих лет: я девятнадцати, а она восемнадцати. Хозяйка свела нас и говорит:
- Живите, девушки. Ты, Мариша, будь старшей, а ты, Агаша, слушайся ее, если что тебе скажет.
Ну и сразу мы с ней за сенокос приниматься стали.
В ту пору весть пала, что война пришла, забирают мужиков и что моего брата Алексея увозят. Ну, а мы люди хозяйские, как на проводы убежишь? Еще дня три жили на сенокосе, и только когда хлеб кончился, мы проводить вышли. В Оксине все мужики, которые на войну уезжают, собрались, ждут парохода. Из нижних деревень тоже много их наехало на лодках. Тут и плачут, тут и поют, и семьи ревут, да и чужие-то их жалеют. Не гостить поезжают - на войну, на побоище.
Нас особенно не извещали, для чего эта война, только мужики поговаривали, что чьего-то племянника - то ли царского, то ли генеральского - убили, как выезжал он в Германию или в Австрию. Мы тогда только и название первый раз услышали, что есть Германия да Австрия. Мне уже девятнадцать лет было, а я только тогда услышала, что какие-то города называют. А до этого я думала, что сколько я знаю деревень - Оксино да Голубково, Каменка да Лабожское, Виска да низовские деревни - и все тут.
Места наши от городов далеко - за двенадцать быстрых рек, за моря ледовитые, за леса непроходные, за тундры непролазные. Колыхалась наша Печорушка наособине. Никакие вести к нам не доходили, птицы их не приносили. Разве только в царском семействе кто-либо помрет или родится узнавали по звону: повсеместно в церквах колокола звонили. Да еще о войне узнавали по плачу: в деревнях рев стоял.
Дожидаются солдаты отправки, ходят-бродят по Оксину, и семьи за ними волочатся, пока глаза еще видят да ноги носят.
Ночью гроза ударила: гром, молния. Ночь темная, страшная была. Я проснулась и услышала, как под самыми окнами идут солдаты и поют песню:
По архангельской дороге
Идет армия солдатов,
Все солдаты слезно плачут,
Лишь один солдат не плачет.
Он во скрипочку играет,
Всех солдатов утешает;
- Вы не плачьте-ко, солдаты,
Вы не плачьте, молодые.
Как в ответ ему солдаты
Отвечают молодые:
- Да и как же нам не плакать,
Как нам горьких слез не лить?
Наши домички пустеют,
Отцы-матери стареют,
Молоды жены вдовеют,
Наши дети сиротеют.
Слушаю да плачу. Как нож по сердцу резнул. У меня ведь тоже идет на войну брат Алеша. Да и брата бы не было, так я бы все равно плакала. Я уж все на свете пережила - так мне любая боль понятна.
Людям больно, и мне больно и жить тяжело.
Днем у пристани и в домах слышно было, как причитают матери да жены. Особенно убивалась жена Алексея, моя невестка, Лизавета. Она оставалась с двумя ребятишками, третий на запасе. Вот она и плакала:
Уж не ждано было, не думано.
Уж не чато было, неведано,
Что со горем, со печалью,
Со указом немилостивым,
Со приказом да нежалостливым
Осударя да самого царя.
Уж тут горем меня приубило,
Тут печалью да одолило.
Ретиво сердце вередило,
Ровно зубом его укусило,
Как огнем его опалило.
Не в точности я помню, как она плакала, ее слова еще горше были. Все ревут да плачут - где упомнишь!
Алешу мы провожали всей родней, а не только всей семьей. Он людям много не показывал свое горе, а еще людей развеселит да разговорит. Да и чего людям свое горе показывать! Мы все и так его знали. Чем могли его засаривали и веяли, мололи и мельчили. Словами да смехом отгоняем, оно будто и подальше от нас, а отвернулись да замолчали, оно тут же и ютится, около нас.
Я не дождалась, когда брата повезли на пароход. Надо было мне на пожню идти - не своя ведь воля. Работа-то ждет, да хозяевам не терпится. Сколько я ни жила у чужих людей, испытала, что у всех хозяев два ума: один - человеческий, а другой - хозяйский. Одним умом лестят, а другим кастят. Распрощалась я с братом, отправилась на пожню и осталась там со своей новой подругой Агашей.
16
Разговорились мы с Агашей в лугах.
- Ты зырянка?** - спросила я Агашу.
- Пошто? Ты не видишь?
- Ижемка?**
- Чо ты? Я ведь не по-ижемски говорю.
- Наша русская?
- Чо ты мелешь-то? Руськи небось не таки.
- Ну так я хочу знать, кто ты есть.
- Усть-Цильму-то** слыхала? Так я устьцилемка, не тонконога горожанка.
Усть-Цильма от нас за триста верст кверху по Печоре. Живут там такие же русские, но по виду их отличишь от наших нижнепечорцев. Устьцилемы и крупнее ростом и крепче здоровьем. И одежа их не похожа на нашу: у женщин - длинные, по пятам, сарафаны, широкие рукава и подолы. Из их сарафана наших, не нынешних, а старинных, не меньше двух выйдет. По двенадцати аршин они клали на сарафан да по пять аршин на рукава. Чулки шерстяные разных цветов натянут, приспустят их немножко, и не поймешь, тонка ли, толста ли такая нога.
В Усть-Цильме на сенокосе не так, как у нас, работают. Первое время пришлось мне показывать Агаше, как надо работать. У них днем в жаркое время не косят, а у нас хоть какая жара - не разбирают, в любую жару косим. Косишь, так с тебя на руки пот каплет, как дождь. Агаше за мной с непривычки и трудно тянуться, а не говорит. Сядем когда пить-есть, она от жару мечется и ни пить, ни есть не может.
А я вижу, что из нее может выйти работница, только сноровки недостает. Слыхала я, что устьцилемы по росам косят. Попили чаю, я и говорю ей:
- Агафья, отдохнем нынче.
А она спать крепкая была, уснула сразу же. Обманула я ее и пошла косить. Добрый упряг косила. А потом пришла, чайник снова согрела, Агафью разбудила.
- Чо, ты уже выспалась? - спрашивает меня.
- Нет, - говорю, - вдвоем спать нельзя. Увидит кто ли, хозяевам скажет - худая слава пойдет про нас. А одна-то ты спишь, в случае кто спроси, я скажу, что ты захворала.
- Мотри, как хитра! - удивляется Агафья.
Косим, гляжу - у ней силы вдвое больше прибыло. А все же в косьбе она не могла до меня дотянуться. Зато гребла она проворней меня. А в стога сено класть опять не умела. Вот мы друг дружку узнали и договорились, как нам работать. Я ей объясняю:
- Тебе, Агаша, тяжело за мной тянуться, а я грести не могу успевать за тобой, ты уж не обижайся. Стог опять я сложу, только ты стожары да подпоры высеки.
А она говорит:
- А чо тебе ладно, так мне и подавно ладно.
Так мы и приноровились. Косит она ровно, не вынуждает себя, зато гребет - только грабли свистят. А нагребем довольно перевалов, я без лошади охапками в стога ношу. Вот дело у нас идет без остановки и без споров.
Домой придем - хозяйка спрашивает, как работаем. А мы обе довольны друг дружкой. В одном только мы не сошлись: она есть-то крепче меня ела, кашу любила, а я - чай. Она меня чайной рекой звала, а я отшучиваюсь:
- Чайник на огне не сгорит. Ну а ты - кашная смерть.
И рассказываю:
- Одна старуха-свекровка старая стала. Сын надеется, что жена кормит мать, а жена пойдет, кашу понесет в горницу к старухе и покажет ей кулак: "Этого, - говорит, - хошь?" А старуха шамкает: "Шама, кормилича, ешь". Выносит обратно: "Ничего мать не ест, как я насилу-то кормить буду?"
Уехал как-то сын в лес. Женка печь затопила, полную избу дыма напустила. А свекровка лежит, чихает и приговаривает: "Дым да чад - душа моя, каша с маслом - то смерть моя". Невестка испугалась: "Ой, значит, от дыму старуха скоро не помрет". Открыла двери, выпустила весь дым, наварила каши, налила масла, несет к свекровке. Та набросилась на кашу, объелась и померла.
Агаша смеялась. Смеялась она не как все. Крепится, крепится, вытягивается, зубы сцепит, глаза закатит, сморщится, да как грохнет. Остановится и опять будто крепится, ломает ее смех, корежит, да снова вдруг, как медведица, и взревет. Посмеется, а потом и удивляется, как будто ото сна разбудилась:
- Что ты говоришь-то? Я еще не слыхала, что от каши помирают.
Домой придем и туда веселье принесем. И в работе мы успеваем, и живем дружно.
17
Осенью, после страды, я от хозяев на путину к морю пошла. Кормщиком был Михайло Шевелев из Голубкова. Жили мы на острове Кашин в Коровинской губе, а ловить ездили на свой берег. Всего нас было семь человек: две женки, три подростка, девочка лет десяти да сам кормщик. Рыбак он был не очень путевый, незадачливый.
Однажды мы поехали с острова на свой берег. Тянем тоню, рыба ударяет в сетки. Первого сига увидели, кричим:
- Петра!
Щука у нас плеснулась, опять кричим:
- Павла!
Такой у нас обычай был первую рыбу петрить да павлить. Видим - рыба кишмя кишит. В то время под нижний край невода корень попал, рыба вон рвется. Бросилась я с кормщиком к матице, а кашевару кричу:
- Держи нижний край, а верхний подымай выше!
А он, бестолковый, наоборот сделал. Чую, рыба мне в ноги тычется. Я корень выхватила, бросилась к парню, сменила его.
В невод рыбы ввалило - сила не берет. Люди наши слабые, сила мала, вот и возимся вдвоем с кормщиком. Парень выбирает из невода рыбу. И попалась ему матерая щука. Как хватила у него руку - все лальцы оборвала. Идет он, рукой трясет, кровь брызжет.
Кое-как одолели все дело. Обратно на остров поехали. Темно стало. Берега не белые, снегу еще не было - приметить их трудно. Компас у нас самый ненадежный - вольный ветер. Был бы кормщик толковый, он бы по воде должен знать, в какую сторону вода льется. Ну, раз компаса нет да кормщик растяпа, так едем по песням. Одну песню спели, другую спели, третью завели, а берега нет. Вижу я, раздулся ветер, туча снежная пришла. Буря собирается. Лодку бьет, валами плещет. Я и говорю:
- Михайло, не туда мы едем.
Он молчит, думает: чего баба понимает! Подъехали еще, я весло сунула в воду - весла не хватает. А коли к берегу бы ехали, одна бы мера была у весла. Перестала я грести.
- Михайло, - говорю, - мы через субой** переезжаем. Остров-то проехали, через губу едем.
Он не верит. Едем дальше. Песни петь перестали. Вал придет, в лодку заглядывает. Рыбаки наши маловозрастные, боятся за борт на волну взглянуть. Волны помельчали, рассыпистей стали. А я все веслом глубину караулю. Сунула последний раз весло, оно землю хватило. Тогда я вовсе уверилась, что мы на другую сторону губы, на Ловецкую Лопатку, переехали. Говорю это кормщику. А он в затылке чешет и говорит:
- Отдохните, бабы. Неладно заехали.
Спустили мы якорь в воду, ночевать решили. А осеннюю ночь на море надо уметь провести. Осматриваемся да оглядываемся - ничего не видать. Спать не ложимся, свету дожидаем. Рассвет пришел, видим - берега белеют, ночью снег выпал.
Направились тогда прямым путем к жилью. Шевелев мне при всех и говорит:
- Ну, Маремьяна, ты можешь кормщиком ходить.
Подъехали к берегу, я не могу из лодки выйти и на ноги встать не могу. Чулки к бахилам примерзли, подолы колоколом стоят, и ноги ничего не понимают.
У жилья второй невод стоял. Рыбаки нас и ждать перестали. А тут забежали в лодку, меня скорее хватают и на берег выводят. Завели в землянку, стянули с ног бахилы вместе с чулками. Ноги опухли, красные, ноют - терпеть не могу. Керосином ноги натерли, разогревают, в сухих чулках по полу водили, потом уложили на пол (мы вповалку на полу все спали), закрыли одеялом, а меня всю трясет. До вечера промучилась, к ночи заснула. Ног все-таки не лишилась.
Мороз упал, ловля кончилась - домой пошли.
Шли невода вместе. Иногда у нас собирались по двенадцати неводов, работали и шли домой ватагой. Если в одиночку ловить, в разных неводах, становилась между людьми какая-то ненависть. Друг дружке невода вырезали. Норовили пораньше обловить хорошую тоню. Воровски уезжали мужики, надевали рукавицы на уключины, чтобы весла не гремели. Вернутся к жилью - друг с дружкой не говорят, не хотят в глаза смотреть.
А заодно ловят - все проходит спокойно, по согласью разъезжаются по своим тоням, заранее уговариваются, кому и где ловить. Добыча и не у всех ровная, а ссыпают рыбу вместе, порют и солят ее тоже вместе. Отдадут чердынцам рыбу гуртом, а выручку разводят по паям. Домой идут все двенадцать неводов вместе.
Любо смотреть, как идут лодка за лодкой. У каждого невода по две лодки: одна - грузовая - для рыбы, другая - легкая - для людей. Паруса поднимут, и побегут все двадцать четыре лодки. Бывало, из Большой Печоры в Малую выезжаем, там парусов еще столько же. Вот и сбегутся, лодка с лодкой переговариваются:
- Где ловили? Под какой берег рыба приступала?
- Сей год под Родником рыба больше держалась. Как из амбара брали.
- По скольку добыли?
- По двадцать пять.
- О, парень, хорошо!
Когда мы шли с Кашина, намаялись. Во время войны народ был тощий. Бабенки попались нерасторопные, так приходилось мне больше отдуваться. Недаром наш кашевар меня богатырицей звал. Не только руками - зубами бечеву тащу.
Торопишься, во вниманье не берешь - где тебя веревкой охвостнет, где кустом остегнет. А дома с дороги пойдешь в баню - смотришь: в том месте шея лямкой натерта, в другом месте кусок кожи сорван, синяки гнездами сидят, как с побоев.
Агафья около дому ловила. Это самая беспокойная работа: днем ловишь, а вечером еще и дома надо управиться, сено запасать, осенью дрова по голой земле до снегу рубили; обредню надо обряжать и всю домашнюю беспутную работу не забывать.
Скучала Агафья без меня, да и я обрадовалась - встретились.
Разделили опять работу. Агафья уличную работу ведет: воду привезет, дров наколет да наносит, лошадь накормит да уберет. А я коров обряжаю, печки топлю, варю да стряпаю, да комнаты убираю. Вечерами Агафья овечью шерсть прядет, а я рюжи да сетки вяжу. Так и осень прошла, зима наступила.
У Агафьи срок доходит: рядилась она до Филимонова заговенья. А у меня срок еще впереди, о рождестве кончался. Любы мы были хозяевам, выполняли все дело без хозяйского распоряжения, сами знали и видели. Хозяйка взглянет, а дело уже сделано. Мы с Агафьей и всю мужскую работу делали, мужиков заменяли.
Однажды летом у нас сено было накошено на одной пожне: для коровы на зиму хватило бы. Отправила нас хозяйка сено грести. Работы на трое суток, а мы располагали на двое. Я еще говаривала: "Хозяйскую работу с умом работать, так надолго хватит, а без ума, так в один день сделаешь". Дикая голова, говорят, ногам покою не дает.
Вот пошли мы. День проработали, на ночлег надо собираться. Солнце давно уже село, а мы все еще гребем. А ночь выпала хорошая, сухая. Ночи были уже не белые, а с сутеменками, подлинней, чем в самую красную пору. Жалко нам ночи, и сговорились мы с Агашей всю ночь грести.
Взялись навертывать граблями. От кошенины пыль столбом идет. Не успеем обвернуться - стог да стог. Одна берет граблями широко, а другая еще шире хватает. Хватали-хватали - поглядываем, что дело под конец подходит. И рассчитываем: надо успеть все сгрести до подъема солнца, чтобы уехать домой с плавальщиками. Так нажали, что ночь не жаркая, а у нас с волос течет, рубаха к коже льнет. Плавальщики из Запечорья поехали домой, а у нас пожня говором-говорит, стога, как пешки, стоят.
Приехали домой - у хозяйки печка дотапливается. Зашли в избу хозяйка глаза уставила:
- Девки! Вы пошто этак-то пришли?
Я Агашу опережаю, говорю:
- Дождь у нас, Марья Васильевна, проливной прошел, всю кошенину замочил.
- Какой дождь? Здесь никакого дождя не было, так у вас какой особый? Да день-то хороший, кошенина, может, и высохнет, тогда бы и сгребли.
Вижу, невесело хозяйке. Подвеселила ее:
- Да, полно, Марья Васильевна, не печалься, все сгребли.
Не верит хозяйка:
- Да брось ты врать-то, Маремьяна!
- Чего мне врать, ведь не деньги с тебя брать.
Побожилась я, тогда она поверила. Повеселела, забегала, шаньги таскает, масленник, самовар на стол:
- Ешьте, девки, пейте.
Отдыхать бы можно, да раз время прошло - не до сна, тут же и снова на пожню...
Срок Агаши кончился, хозяева нанимают нас обеих на второй год.
- Наймитесь, девки, за платой не постоим, не жалко прибавить, а жалко вас отпустить.
Мы на словах-то поддакиваем, а друг дружке подмигиваем. Уговорились мы с Агашей. Агаша решила поехать домой в Усть-Цильму будто в гости - и не вернуться. А я до своего срока доживу и, если она не вернется, тоже уйду: жить - так обеим, и уходить обеим.
К рождеству оповестила Агаша, что выходит замуж и не приедет. Хозяйке я про это не говорю. Рождество пришло, я уважила хозяев, еще около двух месяцев прожила.
А в феврале говорю хозяйке:
- Задумала я выйти на волю.
Пообиделась хозяйка, да мне воля дороже. Всей чужой работы не переробишь. Я о воле денно и ночно думала, готовилась, исподволь заводила свое хозяйство.
Заработок я не на чаи пропила. Завела себе пять сетей тягловых, веревки, бродни на ноги, чулки, рукавицы, самовар, всю посуду.
18
Любо не любо хозяйке, ушла я от нее. Было мне в то время двадцать два года.
К матери я не пошла: боялась, что снова опутает меня так, что и не выпутаться. А я решила самостоятельно жить. Поселилась я в Голубкове у Матрены Шевелевой и стала разворачивать свое немалое хозяйство: ни теленка, ни ягненка, ни кошки, ни собаки, а все-таки хозяйством зову. Готовлю я к весне рыболовную снасть, вяжу сетки. И на людей опять работаю: кому штаны, кому платьишко сошью. А мне - кто маслом, кто молоком заплатит.
Никто меня утром рано не будит, вечером поздно на работе не неволит. Только не с кем мне было слово перемолвить, не с кем думой поделиться.
А как раз в ту пору сватался ко мне тот самый Фома Голубков, с которым я два года назад на путину ходила. Уже тогда он поговаривал:
- Живу я, Мариша, один, без жены, ты тоже без мужа живешь. Давай поженимся.
Мне было смешно. Он мне годился в деды, а не то что в отцы: ему было пятьдесят три года. От первой жены у него было пятнадцать парней да девок. Как-то сказали мне, что Фома на меня поглядывает и свататься хочет, так я плюнула:
- Тьфу ты! Неужели я пойду?
На другой год после его предложения я снова ходила с ним на низы. Пришлось там вместе с ним и беды и воды хлебнуть.
Как-то хорошая погода сменилась сильной бурей - падерой. И начало нас рвать да полоскать, ветер тащит без милости. Бьемся на веслах - сила не берет. Забросило нас в прилук - в самое худое место. Берег крутой, лодку о берег хлопает; вал за валом в лодку заходит. Я воду из лодки ведром лью, не разгибаясь, а вал придет, перекатится мне через спину - на берег брызги летят.
Боимся, чтобы лодку о берег не выломало: тряхнет, так ведь донница отлетит. Отвели лодку от берега, завернули носом на ветер, бродим, лодку держим. Намерзлись в воде, на ветру - зуб на зуб не попадает.
Якорь бросили - кормщик Фома еле говорит со стужи. Лишнее добро было на берег выброшено, сами на якоре стоим. Так и отстоялись. Хлеб подмок, сети, одежда.
Согреться нам негде. Нарубил Фома мелких дров, я разожгла их в котле, продела чайник на палку и держу над огнем. И другой чайник в руках скипятила. Лодка качается, отпустишь - все упадет. Обогрелись мы все, переждали, пока ветер стих. Снялись с якоря, сели и поехали.
Била нас вода и еще один раз. После того как мы с Фомой вместе бедовали, перестала я смеяться, когда заговаривали про него. Думала-гадала да жребий метала. А как переселилась в Голубково да пожила одна-одинешенька, и надумала.
Девки у Фомы - моя ровня. Они ко мне в гости ходят, и я к ним хожу. Играли мы вместе с ними, о святках наряженными ходили, проказили. Фома держал их в строгости, ни на гулянку, ни на игры не пускал. А приду я, попрошу: "Мы, Фома Федорович, с девками пойдем поиграем", - он усмехнется и пустит. А девки и радехоньки.
Однажды я пришла к ним в дом, вижу - один Фома на печке лежит.
Слез он с печки, посадил меня на лавку и сказал:
- Поговорим, Мариша. Я ведь не шутя тебя третий год дожидаюсь.
- Как же я тебя звать-то буду, - говорю ему, - отцом или дедушкой?
- Да хоть горшком зови, только в печку не ставь.
У меня все было сдумано да сгадано, но все же говорю ему:
- Если мне решиться, так сам ты должен задуматься. Вот я с твоими девками играю. А что, если я заиграюсь и забуду тебя? Я молодая, ты будешь сомневаться во мне. И потом еще - венчаться я не буду, - за тебя ли, за другого ли пойду.
А он со всем согласен, только чтобы шла.
- Я еще не решила, - говорю. - А пока ты ничего никому не говори.
Ну а раз каша в рот положена, так проглотить надо. На второй день пришла я к девкам с делом. Приняли они меня как гостью, и обедала я у них и чай пила. Только уж мне ни игра, ни веселье на ум не идут. Девки выбежали, Фома спрашивает:
- Решилась, Мариша?
- А иначе зачем бы пришла? - говорю ему.
И осталась я у Фомы - мужу женой, а дому хозяйкой. В этот день я опять круто повернула свою жизнь.
После я узнала, что было это в те самые дни, когда в Питере свергли царя.
Часть вторая
НА ПЕРЕПУТЬЕ
1
Не стало деревне сил дольше царскую войну терпеть.
Раненых да контуженных вернулось - всех не перечесть. Слез да вздохов всех не упомнишь. А только запомнила я, как пришла в Голубково к сестре Ольга Кирилловна, у которой мужа убили. Ходила она, разведывала про мужа. Слух по деревне ходил, знали, что Степан убит, а от Ольги таили. А тут узнала Ольга и принялась убиваться, на всю деревню слышно:
И распроклята ты, война-злодейка,
И сокрушила ты, разорила,
И отняла ли ты, разделила,
И развела ли ты, разлучила
Живу рыбу да со водою,
Милу ладу да со мною,
Ты с малыми со детями,
Ты со древней да старой матерью.
У мужа моего сын Прокопий тоже был ранен. Когда Фома получил письмо, почернел:
- Хоть и пишут, что не смертельная рана, а худо верится: все равно правды не скажут.
По всем печорским деревням вой шел. Задумались люди, над чем раньше и думы не было: откуда эта война взялась, кем она затеяна, кому она нужна? И все на царя обижались.
Я и то своим умом думала: "И какого лешего они там делят? И без того нам достается слез и вздохов".
Вспоминаю я своих братьев, Алексея да Константина: "Где-то они там, бессчастны головы, горе мыкают?" И ждала я вместе с соседями - скоро ли война кончится.
Как царя свергли да солдаты к домам потянулись, все вздохнули:
- Ну, скоро войне конец.
В мирное время мы ничего про царя не знали да не слышали, а тут все осмелели да царя как следует кастить начали.
Иным людям, которые горя не хватили, не нравилось, что беднота да солдаты царя поносят. Мой муж тоже роптал:
- Новая власть вам не пухову шапку наденет, не красну рубаху сошьет.
Прежде красные рубахи были в почете у стариков.
И верно, никаких больших перемен не вышло. Как при царе, приехали летом чердынцы. Как при царе, собирали рыбу за старые долги. Только вперед ни муки, ни конопли, ни охотничьего припасу нашим мужикам чердынцы уже не давали. Все же определяли старики, что все обойдется и по-старому заживется.
А я сразу уверилась, что царю больше не бывать: мертвого с погоста не ворочают. Скажу этакое мужу, а он не одобряет:
- Ну еще солдаты - те ходили да видели, а ты-то чего понимаешь?..
Поневоле станешь помалкивать. Вспомнишь пословицу: "Ты, язычок, смалкивай, я за тебя много бед плакивал". Вот и знаю, да не знаю, кряхчу, да молчу.
Слышим мы, что в Петрограде Временное правительство поставилось. А из Питера до нашего Голубкова не близок переезд. И никакие перемены не задели нашу деревню. Задело ее одним слухом, да и тот люди меж ушей пропустили: и верили ему и не верили. А больше - не верили.
- Не может быть, - говорили старики. - Миколай был не царь, да и Керенский - не осударь.
Старики вздыхают:
- Куда-то теперь мать Россию понесет? Под какой-то она ветер попадет? К какому-то она берегу пристанет?
И у мужа моего те же речи.
Все и перемены наши, что подушные подати мы перестали платить и никто их у нас не требовал. Будто и забыли про нас.
Потом услышали, что Керенский сбежал. Муж-то и ахнул:
- Миколку спихнули, а этот сам наубег убежал. Миколай худой был, а от дела все-таки не бегал.
А я ему в ответ:
- Худому дереву немного надо: от ветра падет. А они оба на корню подрябли да погнили. Не два же века им жить.
Не любо мужику.
- Ты уж скажешь, так не от жалости.
- Чего, - говорю - их жалеть: доброго от них я ничего не видала, хорошего не слыхала.
2
Так я с мужем и жила. Браниться мы с ним не бранились, а словом его осекала. Скажешь слово, муж на лавку так и сядет.
С детства мне пословицы за ласковое слово казались. На них я и говорить училась. У кого услышишь - как на удочку подхватываешь. А потом я и своедельные пословицы сыпать стала. Вижу, что к случаю слово применить можно, - пословица сама на язык и просится. Скажешь - все, что нужно, свяжешь.
А вот в хозяйском да и семейном деле муж верх держал. Тут уж говори не проговаривайся, тут я каждую минуту на его лицо поглядывала. Ждала, пока он не только словами, но и глазами заговорит.
Через двор от нас мать жила: окна в окна. Пошла я как-то к ней да и долгонько просидела. Пришла домой, муж темный ходит. Не бил он, не мучил, не бранил и не ругал, а только сказал:
- Уйдешь, так знай, когда прийти.
Тут уж я не отвечала, а смолчала, только вздохнула. Вздыхала-то я чаще, говорила-то реже. Да и к матери решила не почасту ходить да не подолгу сидеть. И с тех пор по месяцу да по два я к матери не хаживала. Мать ко мне не идет, и я к ней.
Посмотрит-посмотрит муж да и скажет:
- Ты, добра дочь, хоть бы к матери заглянула.
- А я через окна заглядываю. Не умею ходить, так и дома сижу.
Весной мы с мужем поехали в Пустозерск. Надо было мне хлопотать в волостном правлении, чтобы в девичью фамилию перевестись, снова Голубковой стать. Не хотелось мне, чтобы дети мои носили фамилию изверга - моего первого мужа. Вот там мы и узнали, что сейчас уже не волостное правление Называется, а исполком.
Муж мой был лихой рыболов. Когда он уходил на низы, никогда с праздниками не считался. Если рыбное время подойдет, он едет ловить, на других не смотрит.
- Рыболова, - говорит, - одна тоня кормит, не надо десять забрасывать, коли во пору да вовремя.
Благовещенский день люди никогда в дороге не проводили, считали его бессчастным днем. В благовещенье добрая птица гнезда не вьет, красна девица косы не плетет, добрая жена решета в руки не возьмет, добрый мужик топора не берет... Примет к благовещенью много.
А Фома считал этот день счастливым. Люди празднуют, а мы едем.
- Вот когда рыбы не будет да падеры ударят, тогда и попразднуем, говаривал он.
Объездит Фома стоялые, необновленные тони, обловит их, возьмет заледную рыбу, а соседи только еще едут. Опоздают на неделю, а у Фомы полпромысла добыто.
Раньше всех уйдет он с низу, сено косить начнет. Люди с низу идут на летнюю работу, а у Фомы, видят, уже стога стоят.
И столько у него семейства было - от двух жен тридцать человек детей, - а жил он не хуже, чем другие люди. И ведь не чужими трудами пользовался: сам бы еще чье-нибудь дело сделал.
3
Появилась на Печоре небывалая болезнь - испанка. Много людей мерло от той болезни.
В Пустозерске половина людей вымерла, в деревнях целые семьи испанка скосила. А у нас, в нашем роду, все переболели, и ни один не помер, ни из малых, ни из старых. Мы с мужем тоже испанкой болели, а всю болезнь на ногах перенесли. Я целый день за больными хожу, все хозяйство на мне, а ночью - самовары грею, больных горячим поить.
Той порой нашу Печору белые под себя подмяли.
И до Голубкова дошел слух про белых. Говорили, что вверх по Печоре белые мужиков убивают, расстреливают. В одной избушке, в лесу, они двадцать красноармейцев сожгли.
Под селом Сизябским на Ижме (там жила моя крестница) белые спускали мужиков в прорубь. В Мохче старуху Лукерью семидесяти пяти годов за то, что у нее двое сынов партизанили, белые привязали к конскому хвосту, и конь всю ее растаскал.
Народ злобился. Слышно было, что хотят белые всю Печору иноземцам отдать.
На лесопильный завод иноземцы нежданными гостями приехали. Стали мужиков к себе подманивать да подговаривать. О ту пору хлеба по всей Печоре не было. А иноземцы навезли пароходы муки, да не простой, а белой сеянки, которой мы вовек не видали.
Начали ездить по деревням разные прихлебатели иноземцев.
В Оксине был такой мужик продажный, звали его Подлесный. Договорился он с иноземцами, что за муку им в армию силу поставит. Получил он вместе с кулаками белую муку, рис, сахар. Стали они писать мужиков в списки: кто хочет в белые идти. Кто пойдет, тот две нормы всего добра получит. Только не густо было охотников писаться к белым. В Оксине да в Виске из богачей некоторые записались, а народ не хотел к ним идти.
Старик из Пустозерска, Евгений Михайлович Торопов, работал в то время в Виске. Вот он и рассказывал:
"Поехали пустозерцы да висчане за хлебом к морскому пароходу. Отправил их туда с бумагой волостной писарь Подлесный.
Приехали они - пароход стоит. Подъезжают, приводят их в главную каюту, к начальству. А в этой каюте, видят, генерал сидит. И не какой-нибудь это генерал, а английский.
Вот распечатал он письмо Подлесного и говорит:
- Молодцы, ребята, сами добровольцами приехали.
Мужики как от сна пробудились:
- Какими добровольцами?
- Белой армии, - объявляет. И распоряжается, чтобы им оружие выдали.
- К чему нам ружья-то? - спрашивают люди. - Утку убить, так у нас дробовки есть.
- Как к чему? Защищать свои дома.
- От кого?
- От красногвардейцев.
- Да как же это? - спрашивают мужики. - Красногвардейцы-то ведь наши сыновья. В сыновей, что ли, стрелять?
Генерал как заорет. И видим мы, что русский язык он чисто знает, хоть и английский генерал. Тут же он команду свою отменил, взревел:
- Сами вы разбойники! Вам не то что оружие - хлеба давать не будем.
Вот он и томит мужиков:
- Кто у вас руководит?.. Кто против белых народ смущает?
Сколько генерал ни топал ногами, ни одного слова от них не добился".
Так на Печоре встретили английских интервентов. Народ называл их "инстервентами".
После уж, когда я вышла на широкий простор жизни, когда с многими людьми встретилась, рассказывал мне печорский старожил, судовой механик парохода "Вега" Василий Андреевич Негодяев, как их команду заставили везти интервентов от моря к Ульсеновскому лесозаводу.
"Утром снялись с якоря - и дальше. Переводчик готовил завтрак генералу. Посматривает он на берег и показывает пальчиком:
- Вот здесь англичане построят новый английский завод на двадцать рам...
В это время мы проходили мимо Василькова озера, что недалеко от становища Юшино, против Кореговки".
Англичане хотели отнять у нас волю, посадить на шею народу царя, вернуть в Россию помещиков и капиталистов, а на Печору - ненавистного заводчика Ульсена.
Весь берег Мурманской пристани изрыли окопами, установили орудия.
Англичане собирались обосноваться здесь не на день или неделю, а надолго.
Заморские гости и белогвардейцы в Оксине, Виске, Куе, Никитцах, Пустозерске вербовали к себе в отряды самых последних бандитов. Они мучили мирных жителей, беззащитных старух, у которых сыновья ушли в Красную гвардию, привязывали к конским хвостам, детей сжигали заживо. Всего натерпелся народ. Ну, зато крепко досталось белым! Помнят люди, как их погнали с Печоры.
"Однажды сверху показался дозорный пароход "Артельный", - рассказывал Василий Андреевич. - Пароход этот дежурил прежде в Оксине, а сейчас на всех парах приближался к заводу. Английские офицеры переполошились.
- Остановить! - командуют.
С пароходов, что стояли у берега, одновременно раздались тревожные гудки. Но "Артельный" проскочил мимо завода и скрылся в направлении заставы, которая находилась в деревне Никитцы.
- Красные прошли к заставе! - ахнули белые.
В это время работник почтово-телеграфной конторы в Никитцах Виноградов решил подбавить страху перепуганным белым. Он и передал в штаб белых телеграмму, будто бы полученную из Усть-Цильмы:
"Усть-Цильма занята красными. Сейчас красные спускаются вниз по Печоре".
Тут поднялся великий переполох. Весь груз с берега и с пароходов белые сбросили в воду. Полетели ящики с английской свининой и галетами, с консервами и боеприпасами. Начальство сломя голову бросилось на разгруженный пароход и уехало в Архангельск, а отряд бросило на произвол судьбы. Когда белые удирали с Печоры на Мезень, их наголову разбили партизаны и отряды Красной гвардии".
4
В ту пору, когда белых прогнали, моему сыну Паше исполнился год. За это время он дважды у смерти был, горлом болел.
Однажды сунул Павлик ручонку в чашку с кипятком. И пришлось мне больного ребенка у чужих людей оставлять, надо было на низ отправляться. Жалко, да что ж делать, некогда было детей тешить.
На низах в этот год было шумно. Съехались туда мужики из разных деревень. Разговорам конца нет. Тут и мы, голубчане, прислушиваемся, хотим поболе знать про Советскую власть, про Ленина.
Жили мы все под лодками. Землянок не было. Соберемся в неловчий день все у одного места. Да еще с другой горки соседи приедут. Были тут и те, что от себя ловили, и те, что кулаками подряжены, - работники.
Вот и начнутся разговоры.
- Вот, - говорит один старик, - прежде на низах рыбы наловишь, домой приедешь, под горкой стоят баржи - красота! Рыбу выкатываешь да вываливаешь на баржу. Чердынцы бочки расколачивают, рассматривают, любуются. А тебе рюмочку за рюмочкой. Хозяин с тобой чокается, глядишь - и выпили. Сдашь рыбу - и напьешься, уши по земле волокутся. А нонче куда ее, рыбу, приведешь да кому отдашь? Волоки по фунтам да по пудам - весь исклянчишься.
Первое время на Печоре кооперации еще не было, местные кулаки помалу выменивали. Разве устьцилемы приедут да на ничто - на картошку да на репу - рыбу выменяют.
Вот старики и пеняли, что чердынцы перестали ездить. А то забыли они, что у чердынцев из долгов не вылезали. Я тут не вытерпела, напомнила.
Муж взглянул на меня, вздохнул, да ничего не сказал. Нелегко ему было, что жена его умом не живет. Только и мне хорошо не было, что мы с мужем врозь глядим. Никому я не могла свои мысли поведать: ни мужу верному, ни брату родному, ни другу ближнему. Хоть на старое-то я и смотрела, а все от него отодвигалась. Хоть и пятками вперед шла, а все от старого, а не к нему. К новому же, хоть и по куриному шагу, а все вперед подвигалась.
5
Когда я вышла замуж за Фому, было у него в доме шесть детей, седьмая невестка, два внука, а я - одиннадцатая. Старший сын Прокопий служил на войне. Невестка Серафима, жена Прокопия, как куроптиха, оберегала своих ребят - Ониску да Санка. Жили мы все вместе, дружно. И девки и ребята меня и мачехой не считали.
Все шло в добре да в согласии. А когда пришел с войны Прокопий, начались раздоры. Замужние его сестры, Ольга из Лабожского и Анна из Оксина, писали ему на фронт:
"Ты там кровь проливаешь, а отец у тебя здесь семью распложает. Уже и наша молодость прошла, а отцовой не начинаться..."
Показалось это Прокопию за беду. Он и холостой-то с отцом нехороший был, нравный да злой. А тут пришел с войны, не успел через порог переступить, скандал завел. Поздоровался он с отцом, ко мне подошел - я думаю, будет здороваться, а он ударил меня в лицо.
- Чтобы на моих глазах тебя не было!
Они меня не женой считали: без венца, так какая жена!
Драться не будешь, я встала и ушла в кухню, упала на кровать, лежу. Фома пришел вслед за мной. Прокопий с женой, с братьями да сестрами чай пьет, а мы с мужем одни. Фома меня успокаивает:
- Не плачь, все обойдется. Пасху проведем, отделю.
- Чего, - говорю, - делиться. Не хочу, чтобы из-за меня у вас разлад был. И у тебя не останусь, уйду.
На другой день утром поднялась я не поздно и ушла к соседке. Тут же пришел за мной муж, увел к своему брату и говорит:
- Помешкай праздники, а потом отделим Прокопия.
В праздники Прокопий пришел меня в гости звать.
- Прости, - говорит, - меня, я неладно поступил, у меня характер такой. Пойдем к нам праздники справлять.
Не пошла я. Пришел Фома, тоже зовет. Вдвоем с Прокопием увели меня. За столом я между ними сижу, оба они меня за руки держат и с обеих сторон мне платками слезы утирают. Кто бы чужой в то время смотрел - посмеялся бы.
Праздники согласно прошли, и после еще жили дружно. За стол всей семьей садимся, и меня не различишь между детьми мужа.
Весной поехали на ловлю. Ну а там и вышел скандал. Прокопий меня в зубы ударил, а меня за руки схватили - не успела камнем в него залепить.
Вернулись с путины, муж раздел начал. Побранился Прокопий при разделе, но драки большой не получилось. До драки дело дошло через полтора года. Прокопий сбил братьев Федора да Александра уйти от отца.
- Эта ведь барыня, - говорит, - на низы больше не пойдет. Один малый на руках, другого дожидается. А вы будете работать на них. Пусть сама поскачет да поработает для своих воронят.
Прокопий моих-то детей считал воронятами, а своих соколятами.
Федор был тогда уже на девятнадцатом, Александр на восемнадцатом году. Послушали они Прокопия, пошли прочь от отца.
А Прокопий совсем ошалел. Ругает меня словами поносными. Я в обиду себя не даю. Прокопий еще больше ярится.
Вот Фома отомкнул амбар и начал раздел с младшими сыновьями. Разложил все и говорит:
- Прибирайся, ребята, это будет ваше, а эти два пая мои с девкой.
Трофена в это время уже была замужем в деревне Бедовое. Дома оставалась последняя дочь, двенадцати лет, Агриппина, или, как мы ее звали, Пина. Ребята поплакали не рады уж, что с Прокопием связались. Да заварили кашу, так и дохлебали.
Вечером пришли коровы. Я и говорю:
- Ну, ребята, выбирайте любых.
Отделили мы им по корове, которые получше, а себе оставили коровушку похуже. Дочери досталась телка.
Вот и стали мы жить круглой семьей: муж да Пина, да я с Павликом. Ребята с Прокопием скандалили, а у нас никакого греха не было. После Павлик мой всех нас снова сдружил. Сыновья Фомы жили над нами наверху. Павлик сначала к Федору ходил, все с ним возился. А потом и Прокопий начал им забавляться да похваливать. Глядишь, Павлик и с гостинцами от него придет. И я Прокопьевым ребятишкам гостинцы посылаю с Павликом да и самому Прокопию отправляю. "Прокопию, брату, - говорю, - снеси".
Прокопию нравится, потом и гоститься начали, стали жить дружно.
6
Родился у меня второй сын, назвали его Андреем.
Подрастал Андрюшка ревучий. Как родился, месяца три я голову на подушку не прикладывала.
От той ребячьей бессонницы я сама Андрюшу лечила. Как начнет потухать вечерняя заря, подымется месяц, беру я Андрюшу, завертываю получше, чуть щелочку для глаз оставлю и несу на улицу. Встану я лицом на восточную сторону, прижмусь лицом к его лицу и начинаю заговоры.
Ничто не помогает, так за песню примешься, укачиваешь Андрюшу:
Байки, побайки,
Матери - китайки,
Отцу - кумачу,
Брату - ластовицу,
Сестре - ленточку
С позументочкой.
На ловлю я больше не ходила. А лучше бы уж ходить, чем справляться с домашним хозяйством да с ребятами. Да еще и рыбу около дома для себя промышляю. Рыба под боком, так неужели я мимо пройду? Иной раз и полный низовский пай в ближних протоках добуду. С ребятами весь день мотаюсь, да еще на пожне поспеваю. Охапку кошеницы такую хватишь, что и меня из-под нее не видно.
Осенью, пока в лесу голо, снегу нет, по тонколедью да по голоснежью побегу я в лес по дрова. Полвоза нарубишь, будто и делом не считается. Лишь бы топор был, так дрова сами крошатся. Косить да дрова рубить - самая веселая работа, лучше всякого рукоделья.
Дружила я в то время больше, чем с другими, со старухой Палагеей Марковой. Она старше моей матери была, а дружба у нас была крепкая. Полюбила меня Палагея за мою работу. Отстрадаю я свое и к Марковым на поденщину пойду. Неволя заставляла и людям помогать.
- Других назовешь, - говорит Палагея, - так много барышу не получишь, а Маремьяну позовешь - как из беды вынесет... - И невесткам своим пример показывает: - У Маремьяны на все сноровка: рыбу ловит и сено косит, и ягоды от нее не уйдут, и дрова она не упустит, и дома все сделано да приправлено, и ребята обшиты-обмыты.
Кормила нас рыбой виска, которая протекает недалеко от Голубкова и впадает в Пустозерский шар. Владели мы ею погодно: год - одна половина деревни, а другой год - другая. Ловили мы не сеткой, а мережами. Мережа связана вроде большого мешка и ставится между двух кольев. Рыба в мережу зайти может, а из мережи не выйдет.
Иные работники пойдут, колья не укрепят, вода располощет мережу, а они и внимания не обращают. А то еще неправильно поставят: нижнюю тетиву не загрузят, рыба низом и пройдет. А я знаю, что каждое дело доглядку любит. Ладом все догляжу, дерном заложу между кольев, чтобы вода не пробегала, - и без печали домой иду. На другой день Игнатий Марков, Палагеин старик, придет за рыбой и говорит:
- Маремьяна, - говорит, - наладит мережку, так знай, что рыбы наедимся, а другие и готовую-то рыбу из рук упустят.
7
Любили Марковы меня, и я к ним привыкла. Соберемся в гости, выпьет Игнатий с мужем рюмку-другую, да и запоет сначала песню про горы Воробьевские, а потом и до былин дойдет. Былины у нас на Печоре называют старинами. Вот Игнатий Терентьевич и поет:
Уж ты гой еси, дядюшка Микитушка.
Я задумал теперь, дядюшка, женитися,
Уж ты пива направляй, пива пьяного.
Бадейки направляй меду сладкого.
Сорок сороковок зелена вина.
Отец Игнатия, Терентий Григорьевич, тоже был большой старинщик, и Игнатий перенял у него былины еще в детстве. А от Игнатия и сын Василий научился петь былины про богатырей русских.
В каждой деревне у нас свои былинщики. У нас в Голубовке - Марковы, в деревне Бедовое - другой Марков, Афанасий Сидорович. В Лабожском у ненца Василья Тайбарейского вся семья от стара до мала поет старины. В Смекаловке жил былинщик Иван Кириллович Осташев. На гостьбах он везде первый певун.
И в старую пору жили среди простого народ стоящие люди. Иной человек проживет свой век - на земле словно светлое чудо свершится. А умер он - не сохранились его слова, думы его развеялись по ветру, слезы смешались с землей да водой. Нынче мимо даровитого человека не пройдут, всякий талант у нас, в Стране Советской, найдет себе дорогу. А в ту темную пору, еще когда я в Лабожском жила в работницах, знала я там одну женщину из Виски лет сорока, Прасковью Яковлевну Дитятеву. В Нижнепечорье ее все знали. Красивая, умная, она среди других выделялась, как лебедь среди уток. Про все, что есть на земле: про людей и про зверей, про моря и вольный ветер да вольную жизнь, - про все были у ней свои заветные, самородные думы, свои сердечные слова.
За ее красоту, да за то, что она рассказывала, будто кистью писала, Прасковью прозвали Живопиской. Дивились люди, какой находчивой она была в ответах, рассудительной в речах.
Дивиться они дивились, да что с того? Умный-то задумается, а глупый усмехнется да мимо пройдет; бедный послушает да промолчит, богатый за вольные слова пригрозит да огрубит. Так весь талант Прасковьи будто на ветер ушел: заветные думы к жизни путь не пробили и делом не процвели.
Октябрь, будто высокий вал, Прасковью на самый гребень поднял. Выбрали ее нижнепечорцы в депутаты. Ездила она не один раз на съезды в Тельвиску: вчерашняя батрачка училась управлять государством. Помогала Прасковья, как умела, Советской власти своим красным словом: когда руки кулакам укорачивали, бедноту сплачивали в одну семью, когда всю жизнь на Печоре по советскому пути направляли, сослужили ее слова да сказы свою пользу, была она хорошим агитатором.
Жалко, что Прасковья Яковлевна вскоре умерла. Только-только пришло время горе на радость сменить, а тут и веку конец.
Слушать былины и я слушала, а перенимать их не перенимала. Былины казались мне стариковским делом, а для себя я песни выбирала. Коли печаль на душе лежит - беру проголосную песню: та скорей слезы добывает. Затянешь - слова унывные, голос тоже, сердце заноет, и слеза покатится. В которой песне горе поминается, ту и хватаешь:
С горя ноженьки меня не носят,
Очи на свет не глядят.
Понесите-ка меня, ноги резвы,
По матушке меня по земле.
Поглядите-ко, мои очи ясны,
Вы на вольный белый свет.
Слово-то в песне было, а только по матушке земле недалеко уйдешь все на одном месте топчешься; и глядеть немного доводилось: из-под руки на солнышко посмотришь - вот только и свету видишь.
День по дню да ночь по ночи время все вперед идет. Через год родилась у меня дочь. Назвала я ее Дуней, Хлопот опять прибавилось. Дети копятся, а муж все не моложе, а старей, да и у самой здоровье портится. Сама себя наругаешь и наплачешься.
Только никто не видел моих слез, никто не слышал причитаний. Все носила в своей душе. Поплачешь во хлеве, а в избу заходишь - норовишь, чтобы слезу люди не заметили. И муж-то не заметит, не то что чужие люди. Нарочно уйдешь к ребятам, возишься с ними, торопишься, будто что-то делаешь, так и обойдется. Сядешь к Дуниной зыбке, качаешь да поешь:
Дуня ходит по полу,
Кунья шуба до полу,
Руса коса до пят,
Красна девица до гряд.
Уж ты, ягодка красна,
Земляничка хороша,
Ты на горочке росла,
Против солнышка цвела.
В праздник до обеда надо бы переодеться, а я с ребятами провожусь, не до того мне. После обеда переоденусь, а муж ворчит:
- Ну, это уж не для меня срядилась. До обеда жена перед мужем наряжается, а после обеда - перед другом.
А я и скажу:
- По вечеру бела Пастухова жена. Когда переоболокусь, тогда и ладно.
Вздохнет муж и скажет:
- Осподи, осподи, убей того до смерти, у кого денег много да женка умна.
Так все шуткой и возьмется. Людям-то кажется, что мы и ладно живем. Они смотрят, что наверху видно, а никто не знает, что в мыслях есть. Все еще завидовали, что мы хорошо живем с мужем.
- Молодые, - говорят, - так не живут, как вы с Фомой. Живешь у стара, да песни поешь.
И никто меня не осуждал больше. Брат Алексей говаривал:
- С одной стороны, мы тебя губили. А теперь ты сама себя в руки взяла, живешь не хуже людей. Тебе ладно, и нам хорошо.
Брат Константин, тот больше всех радовался, что я живу хорошо. Он за годы войны больше других горя хватил. После революции он вернулся в Голубково. Скажет что - его слушают. Фома - старик, а и то его слушал.
8
В ту пору, в девятьсот двадцать пятом году, кулаки снова в силу пошли, снова ожили. И рыбу опять скупать стали, и пушнину. Снова ижемские купцы в Оксине свою торговлю открыли. Никифор и Петр Сумароковы тоже покупать да продавать стали. Муж и рыбу им сдавал и песцов сбывал.
Песцов у нас и в капканы добывали, и на ружье в тундре брали, и загоны устраивали, и норы откапывали. Фома каждый год норы копал. Отыщет их в тундре в какой-нибудь сопке, собака скажет ему, есть ли там песцовое гнездо, и начинает он копать. Докопается до самого гнезда, а там щенки песцовые забились, а иногда и взрослые попадались.
Дома муж растил песцов в конюшне. К зиме они вырастут, побелеют. На день мы выводим их на цепочках и перед окошком держим. А осенью пойдет муж на путину - с собой их берет: там и сохраннее, и кормить есть чем.
Муж знал, в какое время и у какого места песцы бывают, и никто веснами столько песцов в норах не добывал, сколько он. Растил молодых да кулаку Полинарьичу продавал. Да и от других мужиков текла к кулакам добыча. И пушнина и рыба опять у них в руках.
На кулаков глядя, захотелось порасшириться кое-кому из наших мужиков. Сосед Иван Коротаев придумал самогон продавать. Водки тогда у нас не было, ему и на руку.
Приходит однажды Павлик и говорит:
- Мама, мне сегодня Федя что показал. У них на чердаке стоит печка сложена, чугун в нее вмазан, с оружейным дулом, а из дула водичка каплет. Попробовал я - горька, дух невкусный. И Федя сказывал, что эту водичку самогонкой зовут.
Немного прошло времени, нанял Иван плотников, дом стал строить. Потом пьяный хвастался:
- Не умеют люди жить! Я вот один мешок муки истравил, а дом выстроил.
Потом у Ивана и работники появились. Всю жизнь он в людях, как и мы, ходил, а тут вдруг самого на чужой труд потянуло.
Слышим, что он и ненцев самогонкой стал подпаивать.
Приезжает как-то к нам из Виски начальник милиции. Остановился у нас. Мужа дома не было, он и спрашивает меня:
- Здесь кто-то самогонку гонит?
Ну и рассказала я ему, как Павлика коротаевский мальчишка на чердак водил. Только просила мужу не говорить. Начальник хитрый был. В тот вечер он вернулся в Оксино, а на другой день и нагрянул. Сразу с саней да к Коротаеву. На теплую самогонку и набрел. Оштрафовали тогда Ивана, отбили охоту против закона идти.
9
Старое спорило с новым, а все больше уступало ему дорогу.
Открылся в нашей деревне ликпункт. Прежде народ в наших краях был темный, неграмотный против нынешних советских людей. Понадобится кому-нибудь прошенье подать, так в волостное правление к писарю ехать надо. На моей памяти первая в волости школа при церкви в Оксине открылась. Только в ней ничего похожего на школу не было. Приходил туда дьячишко, всегда пьяный. Он не столько ребятишек учил, сколько за уши да за волосы драл. Домишко под школу отвели плохонький, не школа - одна насмешка.
А богатым нужно было сыновей учить. Оксинский купец Сумароков Александр на свои средства школу построил, учителей достал, а потом с мужиков деньги собирал за помещенье, за отопленье да учительницам на жалованье. Кто платить не может, так и дома ребятишек оставляет. Вот и остался у нас народ неграмотным.
Когда появился у нас ликпункт, вот все и обрадовались. Повели туда ребят - по двое, по трое. И я задумала Павлика отдать. Веду его в ликпункт, муж - ни слова, ни брани. И я стала понемногу волю забирать. Вижу, туда ведут и постарше ребят: иные годов по шестнадцати, а на одну скамью с Павликом садятся, хоть ему и восемь годов еще не исполнилось.
Учился Павлик неплохо. Ребята прозвали его Большеголовым. Когда кончилась учеба, он и на испытаниях хорошо прошел. Учитель мне наказывал:
- Не упускай, учи Павла. Из твоего парня выйдет человек.
Той порой у меня еще двое ребят прибавилось: сначала сын Степа, а потом дочь Сусанья. Лишний человек и то лишняя забота, а тут двое новых, да прежним счет потеряла. Вот и вожусь с ними: где пихну, где качну, а иной раз и сама в слезы.
Дуне надо куклу сшить. Коле - сказку рассказать. Степе - деревянную побрякушку из дощечек сделать. Младшей - соску в рот сунуть.
Один раз все мои ребята да и я сама чуть без веку ноги не протянули. Пошла я в баню, а дома падчерица Пина истопила печку, закрыла трубу раньше времени, оставила ребят одних и ушла на улицу. Пришла я из бани, ребята все как мертвые лежат. Отходили. Только Дуня долго без памяти лежала.
Это было уже в новом доме. Мы недавно туда перешли, сырость еще не вывелась, и нередко угорали. Новый дом мы строили трудно. В первый год подрядили Ивана Кирилловича Осташева приплавить нам четыре бревна. А доставать их надо чуть не из-под самой Усть-Цильмы. Под боком-то у нас тундра, настоящие деревья не растут, один березняк да дровяные елки. А Иван Кириллович родом из устьцилемских краев, он и взялся. Денег у нас не было, так за эти четыре дерева мы ему веревку рыболовную отдали сажен на сорок.
Весной муж на низ ушел, а я начала кирпич припасать для нового дома. Нашла под угором глину, ношу ее мешками да корзинами к дому, да стряпаю кирпичи. Дала сама себе заданье по сотне в день делать, и выполняла, не жалела себя. Больше тысячи кирпичей сделала. Каждый кирпичик надо сколько раз с боку на бок переворотить да пересушить. Вечером в дом заносишь, чтобы роса не напала или под дождем не рассырел, а утром снова на солнышко выносишь.
Осташев бревна приплавил, да ведь из четырех бревен дом не выстроишь. Муж занял лес взамен рыбы весеннего улова. Устьцилемам рыба была нужнее, чем деньги: они от моря далеко и в рыбе нуждались.
Плотники свои, деревенские тоже за рыбу строили. Да, кроме того, к тому времени кооперативы пошли, мы за рыбу муку стали получать. У кого промысла много, так тому еще и премии давали.
Хлев перенесли старый: завели скотинку, так надо заводить и хлевинку. А после того и перешли в новый дом. Стоял он на пустыре, в полуверсте от деревни. Место там хорошее: луговое, а сухое, водой не топит.
Весной в Голубкове организовался рыболовный коллектив. Приехал к нам учитель Колосов и созвал мужиков и баб на собрание. Мы с мужем оба пошли. До этого я на собрания никогда и не хаживала, некогда было. Да и муж считал, что мне незачем отходить от шестка и ребячьей зыбки.
А тут собралось людно. Всем хотелось знать, какой такой коллектив есть.
Колосов объяснил нам про него. Говорил он, что в других деревнях мужики вступили в коллективы и ловят рыбу все вместе, что не худо бы и у нас в Голубкове также объединиться, рыбу ловить вместе, сдавать кооперативу тоже вместе, а выручку делить по паям.
Сначала мужики пошумели.
- Како уж тут согласье, когда будешь не хозяин своих сеток.
Евгений Шевелев спрашивает:
- А вот как, товарищ Колосов, к примеру, я буду жить? У меня ребятишки мал мала меньше, а у Прокопья вон все подростки. Прокопий пойдет втроем, а я один пойду. Никакой уж мне прибавки против их не будет?
- Не будет, - говорит Колосов.
Покричали-покричали мужики, а потом выступил брат Константин.
- Вот что, мужики, - говорит. - Кто из вас на низу один ловит? Никто. Собираетесь вы ехать, так уж всегда сговариваетесь один невод с другими. Да и то еще мало. Чтобы спокойней ловить, друг друга не гонять, ведь вы из веков вместе ловите. Съезжаются два-три невода и ловят в одну кучу, и каждый хочет в эту кучу побольше принести. А потом делите по паям. Так чем же вам коллектив плох? Ведь это одно и то же.
- Нет, - говорят, - не одно и то же. У нас невода-то у каждого на руках, а тут общий невод надо составлять. А потом воедино мы ловим, так каждый невод на какой хочешь тоне лови, только рыбу вместе свози. А тут одним-то неводом и хотел бы на другу тоню выехать, да не ускочишь.
- Общий невод, - говорит Константин, - нам не в диковинку. В безрыбный год разве мы не делали большого невода? Вон Фома - он рыбак не последний - сшивался большими неводами с Солдатом: сто двадцать сеток вместе вбухают, зато с самого дальнего субоя рыбу достанут. Тут прямая выгода.
Колосов еще объяснил, что коллективу не надо будет печалиться, как снасти заводить: коноплю, мочало, веревки - даже в кредит может государство все отпустить.
Константин первым записался.
- Сколько, - говорит, - нас ни наберется, а работать коллективно будем: общий горшок гуще кипит. Пример подадим, а там люди сами увидят пользу и к нам же придут. Почин - дела половина.
За Константином тут же записался Иван Коротаев, за ним - брат Алексей, за Алексеем - сын мужа Прокопий. На них глядя, потянулись в коллектив и братья Шевелевы, Евгений да Михайло.
В этот вечер запись на том и кончилась. Кто вступил - сказал, сколько у них будет паев. У кого сколько в семье работников, столько и паев. Тут же стали намечать, кого ставить председателем, кого хозяйственником, по-теперешнему - завхозом. В председатели поставили Константина. Он перед этим ездил на курсы счетных работников да и, кроме того, был главным заводилой в этом деле.
Те, кто не записались, уходя с собрания, судачили:
- Ну, этот коллектив долго не устоит. Собрались с бору да с сосенки, все прахом и пойдет.
А я говорю:
- Вступила бы и я в коллектив, да уши выше головы не бывают. Больше мужа не станешь. А вот у меня сколько ребят, так я их выращу да свой коллектив сделаю...
На тех же днях коллективщики съездили в Оксино и привезли оттуда два воза добра: конопли, ниток, мочала, смолы. Сети вязали уже коллективно, по паям, кому сколько положили. Приглашали работать и других. Тогда у нас по большим праздникам и первые субботники пошли. Константин беседу соберет, объяснит и тут же записывает всех, кто хочет помочь коллективу. На другой день и соберутся. Первый субботник был в самую пасху. Приглашал Константин и меня. А муж бога боялся, ворчит:
- В пасху христову пойдешь поредню вязать! Мало еще хвораешь, так хочешь божье наказанье накликать?
- Ну, - говорю, - а если на пасху не пойду работать, так разве не буду хворать да охать? Может, и ребят больше носить не буду? Бог все равно мне зыбку-то ни разу не качнул.
Днем-то все же не утерпела. Думаю, хошь посмотрю схожу, за посмотренье меня бог не убьет. Да и бабы зовут:
- Пойдем, Маремьяна, хоть песен нам попоешь.
Пошла. Песни пела, да и без дела не сидела: на иглы нитки мотала. Поработала, меня и на угощенье пригласили. Константин нам и чай и обед придумал. И время весело провели, и дело сделали. Вечером и пляску девки устроили. Только тогда я уж домой ушла, чтобы муж не пенял.
Весна пришла, коллективщики и сети и лодки смолят. Тут к ним и другие потянулись. Мужики все вступили в коллектив, кроме Семена Коротаева, Егора Шевелева, Тюшина и моего мужа.
- Какие мы коллективщики, - говорит муж. - Молодым-то, тем, может, и нужно, а уж мы, старики, как жили, так и доживать будем.
Я только поддакивала. К своим коровам когда идти надо, так и то ждала мужа, пока с улицы придет да отпустит. А иной раз все же заупрямлюсь.
Андрюша как-то ногу вывихнул. Муж и набросился на меня:
- Вот напротив-то бога идешь, он тебя и наказал.
- Согрешила, - говорю, - так бог не забыл, наказал. А пить да есть мы каждый день хотим, так он небось не помнит.
Про бога я смело рассуждала. И никогда-то я с ним большой дружбы не имела: он меня не знал, так и я его не особенно признавала.
10
Весной коллективщики пошли на свою первую путину. Мой муж ушел на низы еще раньше. Я за хлопотами не успела братьев проводить, вышла на берег, жду, когда мимо поедут. Вот и плывут они. На передней лодке на носу флаг поставлен. Константин помахал мне шапкой, и уехали. В тот день я второй раз за всю свою жизнь красный флаг увидела. Первый раз с красным флагом ходили, когда ликпункт у нас открывали.
Летом коллективщики вернулись довольные. Жили они на путине как следует, не спорили. Добычу привезли хорошую. Ловили они там на два невода, как раньше, сообща, так и теперь дело шло. Только теперь у них, кроме кормщиков, еще главный был - председатель коллектива, мой брат Константин.
Муж с низу вернулся недоволен.
- Нынче, видно, не нашему брату ловить. Все хорошие тони коллектив занял. И все Константин впереди.
Пришли коллективщики да и снова за работу. Недалеко от Голубкова стали они семгу плавать теми же неводами, с которыми на низ ездили. Мужу стало не с кем ловить, а один не поедешь, ну и занялся он сенокосом.
- Люди промышляют, а ты смотри, - ворчит Фома.
- А ты, - говорю, - не смотри, лови вместе с ними.
- Нет уж. Пусть уж Костя семгу ест.
- Костя, - говорю, - тихонько глядит, да далеко видит. Раз время идет такое, что бедняк с бедняком, без богатых, вместе работают, так и тебе от бедняков сторониться не надо.
Муж хлопнет дверью и уйдет. А я вздыхаю: воля не своя, руки связаны. Глядя на коллективщиков, завидовала я им.
Тут пришел на побывку из Красной Армии сын мужа Федор.
Федор рассказал отцу, что за три года в армии он выучился в фельдшерской школе и что теперь работает фельдшером на границе в Карелии. Тут же он всем нам здоровье проверил, всех моих ребят пересмотрел. Начал он отца уму-разуму учить.
- Ты что это, папаша, от людей отстаешь? Тебя в коллективе через силу никто не заставит работать. Подыщут тебе работу по силе.
- Да ведь еще только нынче начинается, успею еще, - отговаривается Фома.
А Федор свое ведет:
- Ты не только о себе думай, а и о ребятах. Да и Маремьяне жить еще надо, она молодая. В случае чего, не останутся они без вниманья. Торопитесь ребят учить. Теперь всем грамота доступна стала.
Видим мы, каким человеком Федор стал. Научила его Красная Армия, он и других научить может.
Ползимы Павлик учился в ликпункте, а потом его перевели в Оксинскую школу, б четвертый класс. Пошел учиться и Андрюша. Ему бы и рановато еще, да выпросил. Он и до этого в ликпункт за Пашей увязался; и все-то ребята тянулись к ученью.
Осенью пошла я в Оксино посмотреть, как живет да кормится Павлик. Интернат поместился в доме кулачки Лизаветы Сумароковой, у которой я когда-то батрачила. Дом большой, комнаты светлые, чистые. Павлик встретил меня веселый.
- Мама, вот моя койка, это моя тумбочка для книг. Кормят нас хорошо. Омулей нажарят или мяса наварят, на второе - рисовая каша с маслом, на третье - компот или кисель.
Я довольна: за парня печалиться нечего.
После Нового года по нашим деревням взялись мужики за кулаков. В Пустозерске Кожевиных раскулачили, в Оксине - Сумароковых.
Беднота в этом деле верховодила, а люди позажиточнее ахали да вздыхали:
- Голодаи голову подымают. Радуются чужому безвременью.
Пошла я как-то в Оксино купить сатину да ситцу в кооперативе. Слышу вокруг один разговор - о колхозах да о кулаках. Спрашивает меня одна женка:
- У вас в Голубкове чего там нового деется?
- Все, - говорю, - спокойно.
- А у нас, - говорит, - люди с ног сбились. Вам счастье - ни страсти, ни ужаса не видели.
- Я, - говорю, - не такие страсти видела. Кулаки у меня полжизни отняли, самые молодые годы. Мы на кулаков здоровье отдавали. Вам, женки, тогда не страшно было? Нас от веку кулаки людями не считали, с мусором смешивали, своей собакой больше дорожили.
Женкам и крыть нечем.
Все выложила я, что на сердце имела. Мужа близко нет, так моя воля была. Я тогда первый раз широко глаза открыла, кругом посмотрела да в полный голос заговорила. Дома-то глаза вниз опустишь и молчишь. Муж думает, что у меня о старом болит сердце-то, а у меня оно давно о новом болит.
В Оксине, Пустозерске, Виске, Лабожском - везде колхозы завелись. А в Макарове да в Каменке решили коммуну сделать - соединили вместе все: дома, коров, кур, сетки, лодки.
- Колхоз так уж колхоз, - говорили каменчане, - из всех колхозов первый будет.
Сначала записались семь хозяйств. Другие говорят:
- Подождем - посмотрим.
Посмотрели - видят хорошо: харчи готовые припасены. Вот за месяц в коммуну больше ста душ и вошло. И кулака Петра Попова туда приняли - сына моего прежнего хозяина Василия Петровича, и белогвардейца Чупрова, и всех лодырей. Набросились они, как воронье, на готовое маслице, на хлебец, на мясо, вынарядились в хорошую одежу, всем деревням на зависть.
В макаровской коммуне тоже роскошно зажили. Каждый день пошли вечеринки с гармониями. Пиво варят, свадьбы справляют. Самый первый обновил коммуну свадьбой Гриша Слезкин. Он посватался к моей падчерице Агриппине.
Сватовство проходило, как и меня когда-то сватали, только невеста не ревела, а посмеивалась. Познакомились они еще в начале зимы на свадьбе в соседней деревне, и теперь Гриша сватался с согласья невесты. Первым делом жених объявил:
- Я теперь коммунар, и к попу ехать мне не к лицу. Венчаться не будем.
Невестина родня забегала:
- Как это без венца можно идти? В нашем роду этого еще не бывало, да и во всей деревне не найдешь.
Пришли они ко мне советоваться. Все пасынки при большом деле никогда меня не обходили, все за советом шли.
Пришли и спрашивают:
- Как нам, Маремьяна, быть?
- Не знаю, - говорю. - Дело ваше, а спрашиваете, так скажу. Друг другу по сердцу пришлись, так это лучше всякого совета. А что в церкви не покружитесь, так от этого большого лиха не должно быть. Меня-то вот кружили, поп пел "Исайя, ликуй", а большая ли радость получилась? Венец любови не заменит. И раз встает невеста на новую жизнь, так пусть встает, не оглядывается.
Так и порешили. Свадьбу играли будто и по-новому, а песни пели старые, новых еще не было придумано. За столом сидели коллективщики и жених-коммунар, а песни пели те же, какими и мою бабушку опевали.
Невеста и не хотела и не умела плакать. Не до слез ей было. Не слезинки, а смешинки из глаз сыпались. Бабы-то и осуждают:
- И на невесту-то она не похожа: ни печали, ни воздыханья, ни слезы, ни причитанья - ничего не дождешься. Каменны глаза.
А невеста тут же смеется над бабами:
- Хотите, так сами плачьте, а мне не с чего.
На родительском обеде гости разговорились. Жених коммуну расхваливает:
- У нас в Макарове житье - не вашему голубковскому чета. Все сообча живем. И хлевины и скотины - все сообщили. Пить-есть - не надо заботиться, без нас припасут. Работой не томят: хошь - иди на работу, не хошь - не ходи. Потому - коммуна.
Не понравилась нашим мужикам такая коммуна. Один и говорит:
- Выходит, не коммунары вы, а едоки.
Другой тоже головой качает:
- Бросай, Гриша, эту коммуну, пока не поздно. Помяните меня, у вас концы с концами не сойдутся.
11
Пасынок Александр пришел за советом.
- Ну, отец, я заявление в коммуну подал. Как ты - советуешь или нет?
Отец помолчал, а потом и посоветовал:
- Раньше или после, а вступать надо будет. Коли не здесь, в Голубкове, так в другом месте, а придется.
- Так вот, - говорит Александр, - пойду, так уж в крупное хозяйство.
И переехал Александр в Макарово. Наш старый дом остался пустой: Прокопий и мы с мужем жили уже в новых домах.
В Голубково зачастили гости из Оксина, из исполкома да райземотдела. Все к Константину. И у всех - один разговор: надо колхоз делать. Константин говорит оксинцам:
- Я колхозу давно рад, да никак к народу подойти не могу. Говорят: у нас коллектив не худая поддержка, зачем еще колхоз нужен?
А оксинские гости говорят, что за голубчанами все дело стало, сплошную коллективизацию портят.
Собрания пошли. Районные работники застращивали по-всякому, а толком не разъяснят. Подход тяжелый у них, народ пристать к ним никак не может. А они одно напевают:
- Не станете колхозниками - ничего вам не дадим. На озеро ловить не выедете и на пожню с косой не выйдете.
Люди как побитые ходили. Старики не хотели даже слушать, что им говорят. Да которые и хотели подходить к новому, и у тех мысли разбегались. Коллективщикам ближе всего к колхозу было, но и они не могли решиться.
- Хорошо, - говорят, - вступить от своего желанья. А из-под палки идти неохота.
В конце марта однажды опять зовут на собрание. Слух по деревне пронесся, что будут статью Сталина про колхозы читать.
Статью Сталина мы не то что ушами - и глазами и ртом слушали. Сталин будто про наших оксинских работников писал. У них в головах ходуном ходило, шумом шумело, как квас в бочонке.
В коммунах жили - как в бабки играли: кто проиграет, кто выиграет, а кон все равно рассыплется. В каменской коммуне "Возрождение" да и в макаровской коммуне амбары ни для кого не закрывались. В Каменке бесплатно по тридцать кусков мануфактуры враз раздавали, и каждому - поровну. Фонды и запасы на все стороны рвались - кто мог, тот и тащил.
А как до работы дело дошло - на нее, как на медведя, глядели. Одному - неохота, у другого - бумажка от врача, третий - из годов вышел, четвертый - молодоват.
И коммуны рассыпались.
Когда статью Сталина прочитали, все и говорят:
- Теперь и в Каменке и в Оксине за ум схватятся.
После статьи Сталина мужики вздохнули: все стало понятно, будто ближе к колхозу подошли или колхоз к ним.
Весна в тот год пала холодная да долгая. Рыбакам ждать тепла наскучило. А как Печора прошла, вода по лугам разлилась, поехали коллективщики всем скопом, двумя неводами на двадцать четыре человека. Четыре лодки отправились. На передней красный флаг красуется.
С низу пришли - за сенокос взялись. Коллективщики решили и сенокос сообща проводить. В ту пору в Оксине МТС появилась. Дала она коллективу косилку. До этого мы косилку и в глаза не видали. У кулаков и то ее не бывало. Привезли, а мужики не знают, как и приступиться к ней. Позвали из Оксина работника МТС. Приехал он, стал показывать на лугу. Сбежались тут и старые и малые смотреть. И я пошла. Затрещала косилка - народ ахает. Научился косить старик Семен Коротаев. Он хотя и не коллективщик был, а тут раззадорился.
- Под семьдесят лет, - говорит, - на косилку сел.
Паше нужно было в пятый класс идти, а в Оксине в школе всего только четыре класса. В Виске была школа крестьянской молодежи. Я хочу посылать Пашу в Виску, а муж говорит:
- Довольно и той грамоты. Некуда нам с большим ученьем.
Я уперлась. Говорю.
- Помрешь, а я куда с ними? Не путай мою и ребячью жизнь.
И Фома не сдается.
- Ребята, - говорит, - не по той дороге идут, так ее для чего им этим делом заниматься. Писарями им не быть, в учителя не гожи.
- Почему, - говорю, - не гожи? Выучить, так и гожи будут. А неуча и в попы не ставят.
- От дому ты ребят отваживаешь. Не захотят дома жить, куда потом денешься?
А я и говорю:
- Выучатся, и я дома не буду жить, пойду к ребятам. Отступлюсь я от коня и воза, откажусь от дома, лишь бы были ребята грамотны. Мы век людям в рот проглядели, слова чужого ждали, а выучатся ребята, так кто-нибудь и им в рот поглядит.
А все-таки муж на своем настоял, не пустил Павлика в Виску. Тогда в середине зимы его в тот же четвертый класс отдала, чтобы старого не забыл. В Оксине в ту пору открылся педтехникум, я и наметила туда Пашу на будущий год отдать. Андрюша второй год ходил в сельскую школу в Оксино. Оба они жили в интернате на всем готовом. Мужу это понравилось, все-таки не за одной коровой всю ораву содержать.
- Я, - говорит, - хоть и бранился, да знал, что ты неглупо делаешь. Прежде нас ведь не учили.
12
Той же зимой Константина выбрали председателем сельсовета в Оксине, а все дела в коллективе начал вести брат Алексей. Константин часто приезжал из сельсовета и все уговаривал мужиков организовать колхоз. Про него люди говорили:
- Матушка Софья все об одном сохнет.
А потом мужики согласились.
Спросила я мужа:
- Мы-то когда пойдем в колхоз?
- Я, - говорит, - уж не колхозник. Пока жив, так колхозниками, пожалуй, не будем. Помру, тогда как хотите делайте.
Другие думали, что в колхозе религию притеснять начнут, судачили:
- Как мы будем жить? В колхозе жить, так надо от бога отказаться и от святых праздников отступиться.
Константин им и говорит:
- Молитесь, никто вас не унимает.
Колхоз организовался в день смерти Смидовича, - вот его и назвали колхоз имени Смидовича.
Сначала женок мало было в колхозе. Семьи надвое раскололись: муж колхозник, а жена - единоличница. Жена свое хозяйство правит, а муж в колхозе работает. Лошадей в колхоз сдали, а сеном своим кормили, в своей стае держали и сами ухаживали каждый за своей лошадью. Колхоз законтрактовал у своих же колхозников телок для общего стада. Да и у меня телку законтрактовали.
До колхоза молоко пропускали через местный общий сепаратор, а сливки отвозили в Оксино и там сбивали масло. А тут сепаратор стал колхозным, и устроили колхозники свой маслодельный завод.
Из беды в беду я с ребятами попадала. У Сусаньи глаза заболели. Билась, билась я, в больницу обращалась, лечили там ее, а все же на обоих глазках бельма навернулись.
Потом Коля заболел, целый год с ним провозилась. Коля поправился Степа слег. Была у него в ту пору одна забава: любил он в грамотных играть. Попросит, сошью я ему из тряпок сумку, натолкает он туда бумаг да книжонок да так с сумкой и лежит. А потом достанет из сумки букварь со славянскими буквами и будто читает. И карандаши мы ему покупали, хоть писать он и не умел.