Я припал к ручью и пил сколько мог; мальчику я велел делать то же самое, ведь в горах много безводных мест и вполне могло случиться, что до утра мы не встретим ни одного источника. Он спросил, не вернемся ли мы домой; я действительно собирался идти назад, к домику Касдо и Бекана, но теперь передумал и ответил отрицательно. Я понял, как тяжело будет ему снова увидеть эту крышу, поле и садик, а потом опять покинуть родные места. Такому малышу, пожалуй, могло показаться, что его папа, мама, сестренка и дедушка все еще где-то рядом.
Но дальше спускаться мы тоже не могли — мы и так находились ниже той границы, за которой мое путешествие становилось опасным. Власть архона Тракса распространялась более чем на сотню лиг, а теперь еще и Агия могла пустить его димархиев по моему следу.
К северо-востоку от нас поднимался горный пик, выше которого мне не доводилось видеть. Не только голову его, но и плечи обнимал снежный покров; снег лежал и на его груди. Я не мог разглядеть, да и никто, наверное, не знал, чье горделивое чело было обращено на запад поверх столь многих менее значительных вершин; несомненно было одно: он царствовал в самые ранние и славные дни человечества и управлял силами, способными придавать форму граниту, как нож резчика — дереву. Я смотрел и думал, что даже упрямые димархии, так хорошо знавшие дикие высокогорные края, наверное, остановились бы перед ним в благоговении. И вот мы направились прямо к нему, вернее, к возвышенному переходу, соединявшему его складчатую мантию с горой, на склоне которой Бекан когда-то выстроил дом. Подъемы не были особенно тяжкими, так что поначалу ходьба отнимала у нас больше сил.
Малыш Северьян часто брал меня за руку, даже когда в моей поддержке не было необходимости. Я плохо определяю возраст детей, но он, по-видимому, был в тех летах, когда, окажись он одним из наших учеников, он вошел бы в класс мастера Палаэмона — то есть он хорошо ходил и речь его была достаточно развита, чтобы понимать других и объясняться самому.
За целую стражу, если не больше, он не произнес ни слова, за исключением того вопроса, о котором я уже упоминал. Когда же мы спускались по широкому поросшему травой и окаймленному соснами склону, напоминавшему место, где погибла его мать, он спросил:
— Северьян, а кто были те люди? Я понял, о ком он говорил.
— Это не люди, хотя когда-то были людьми и до сих пор их напоминают. Это зоантропы, то есть звери, похожие на людей. Понимаешь?
Мальчик с серьезным видом кивнул и снова спросил:
— А почему они без одежды?
— Потому что, как я уже сказал, они перестали быть людьми. Собака родится собакой, птица — птицей, но быть человеком — это достижение, об этом постоянно нужно размышлять. Вот ты, малыш, размышляешь об этом последние три-четыре года, хотя, наверное, и не подозреваешь об этом.
— Собака просто ищет еду, — заметил мальчик.
— Верно. Но вот вопрос: следует ли принуждать человека думать? Давным-давно некоторые люди решили, что им это не нужно. Собаку еще можно заставить вести себя, как человек, — ходить на задних лапах, носить ошейник вроде воротника и делать много других подобных трюков. Но невозможно и не должно заставлять человека вести себя по-человечески. Тебе доводилось засыпать по собственной воле? Когда глаза не слипаются и нет ни капли усталости?
Он кивнул.
— Это потому, что тебе хотелось сбросить бремя мальчика, хотя бы на время. Иногда я пью слишком много вина — это оттого, что мне хочется ненадолго перестать быть мужчиной. Некоторые люди для этого лишают себя жизни. Ты знал об этом?
— Или делают себе больно.
Тон, которым Северьян произнес эти слова, многое мне объяснил: скорее всего именно таким и был Бекан, иначе он не увел бы свою семью в столь далекое и опасное место.
— Да, — ответил я, — так тоже бывает. Но случается, что люди, и среди них есть женщины, исполняются ненавистью к обременительному размышлению, но смерть при этом они вовсе не любят. Они видят животных и хотят стать, как они: знать только инстинкт и ни о чем не думать. А ты, Северьян, знаешь, где у тебя рождаются мысли?
— В голове, — не задумываясь, ответил мальчик, обхватив голову руками.
— У животных тоже есть голова — даже у таких глупых, как раки, быки и клещи. А мысли родятся в небольшой части головы — той, что находится над глазами. — Я дотронулся до его лба. — Если тебе зачем-то понадобится отрезать себе руку, существуют люди, которые умеют это делать. Например, твоя рука сильно болит и никогда не пройдет. Они смогут так искусно ее отнять, что остальному телу никакого вреда не будет.
Мальчик кивнул.
Вот и хорошо. Эти же люди могут вынуть из твоей головы ту самую частицу, благодаря которой ты думаешь. И обратно, как ты понимаешь, вложить уже не в состоянии. А если бы и смогли, ты сам не сумеешь их попросить, поскольку лишишься ее. Случается, однако, что некоторые все-таки просят тех людей удалить эту часть и даже платят им. Они хотят навсегда перестать думать и заявляют о желании отказаться от всего, что создано человечеством. Поэтому к ним уже нельзя относиться как к людям: они сделались животными, хотя внешне похожи на людей. Ты спрашиваешь, почему они не носят одежды? Просто они не понимают, что это такое, и уже никогда не смогут одеваться, даже в холод, хотя лечь на одежду или завернуться в нее они еще способны.
— А сам ты не такой — хотя бы немножко? — спросил мальчик, указывая на мою обнаженную грудь.
Я даже опешил: ничего подобного у меня никогда и в мыслях не было.
— Таково правило моей гильдии, — ответил я. — Мне ничего из головы не удаляли, если ты это имеешь в виду. Когда-то и я носил рубашку… Но ты прав; наверное, я чуть-чуть похож на них, потому что ни разу о ней не вспоминал, даже в самый жгучий холод.
Судя по его взгляду, я только подтвердил его подозрения.
— И поэтому ты убегаешь?
— Нет, не поэтому. Если уж на то пошло, я убегаю по обратной причине. Та часть моей головы, похоже, чересчур разрослась. Но насчет зоантропов ты прав — они бежали в горы именно поэтому. Когда человек становится зверем, этот зверь очень опасен, в населенных местах, например, на фермах, где много людей, таких не терпят. Вот их и оттесняют в горы, а иногда их приводят сюда старые друзья или люди, которым они заплатили, прежде чем лишиться дара человеческой мысли. Они, конечно, могут еще немного думать, как и все животные, — достаточно, чтобы искать пищу в диких лесах и горах, хотя каждую зиму многие из них погибают. Достаточно, чтобы кидаться камнями, как обезьяны орехами, чтобы драться дубинками и даже добывать себе подруг, поскольку, как я сказал, среди них есть и женские особи. Их сыновья и дочери долго не живут, да оно и к лучшему: ведь рождаются они, как мы с тобой, обремененными разумом.
Когда я кончил говорить, это бремя обрушилось на меня с неимоверной силою, и я впервые воистину осознал, что для других оно может быть таким же проклятьем, каким иногда становится для меня память.
Я никогда не был чувствителен к красоте, но красота гор и неба подчинила себе мои размышления, и я, казалось, приблизился к постижению непостижимого. Когда после первого представления пьесы доктора Талоса передо мной появился мастер Мальрубиус — что было выше моего понимания тогда, да и сейчас тоже, хотя теперь во мне возросла уверенность в реальности происшедшего, — он заговорил со мной о кольцевой структуре власти, хотя к управлению я никакого касательства не имел. Сейчас я внезапно осознал, что и сама воля управляема если не разумом, то чем-то низшим либо, напротив, высшим по отношению к нему. Но которым из двух, сказать было чрезвычайно сложно. Инстинкт есть, разумеется, нечто низшее; а вдруг он одновременно располагается и на более высокой ступени, чем разум? Когда альзабо бросился на зоантропов, его инстинкт повелевал ему отобрать у других свою добычу; когда то же самое сделал Бекан, его инстинкт направлял его на спасение жены и ребенка. Двое предприняли единое действие и в едином теле. Что это: согласие высшего и низшего начал где-то в глубинах разума? Или существует только инстинкт, стоящий за всеми действиями разума, так что тот со всех сторон видит лишь направляющую его руку?
Прав ли мастер Мальрубиус, и действительно ли инстинкт есть та «преданность персоне правителя», которая составляет одновременно и высшую, и низшую основу правления? Инстинкт сам по себе не мог возникнуть из ничего — это ясно; крылатые хищники, парившие у нас над головами, строили гнезда, повинуясь инстинкту; но наверняка когда-то было время, когда гнезда не строили, и первая птица, свившая гнездо, не могла унаследовать этот инстинкт от родителей, поскольку те не знали его. Подобный инстинкт не мог развиться и постепенно; навряд ли тысячи поколений птиц приносили в клюве одну веточку, пока какой-то из них не пришло в голову принести две: ведь из одной-двух веток гнезда не совьешь. Возможно, впереди инстинкта идет высший и одновременно низший принцип управления волей. Возможно, и нет. Парившие в небе птицы чертили в воздухе свои письмена, но не мне было их читать.
Дорога, ведущая к седловине, которая соединяла нашу гору с еще более высокой и уже описанной мною, казалось, пролегала над ликом всего Урса, соединяя полюс с экватором; поверхность, над которой мы карабкались, как муравьи, поистине походила на наш вывернутый наизнанку шар. Позади и впереди, насколько хватал глаз, простирались сверкающие снежные поля. Под ними тянулись каменные склоны, подобные берегам скованного льдом южного моря. Еще ниже раскинулись высокогорные луга, поросшие дикими злаками, сквозь которые пестрели пятна полевых цветов; я хорошо помнил другие луга, те, что видел под собой позавчера, и из-под синей дымки, обвивавшей грудь высившейся впереди горы, словно аксельбант, проглядывала их зеленая лента; темный сосновый лес под нею казался черным.
Седловина, к которой мы спускались, представляла собой совсем иное зрелище: бескрайние широколиственные леса, где высокие, в тридцать кубитов, деревья тянулись чахлыми кронами к умирающему солнцу. Их погибшие собратья, поддерживаемые живыми, стояли прямо, завернутые в лиановые саваны. У ручейка, где мы остановились на ночлег, растительность имела не столь болезненный вид и пышностью напоминала долину. Мы подошли к седловине достаточно близко, и мальчик мог хорошо ее рассмотреть. Когда необходимость идти и карабкаться по камням уже не отнимала все его внимание и силы, он спросил, указывая вниз, будем ли мы еще туда спускаться.
— Будем, но завтра, — ответил я. — Скоро стемнеет, а по этим дебрям лучше ходить днем.
При слове «дебри» его глаза расширились.
— Это опасно?
— Точно не знаю. Когда я жил в Траксе, я слыхал, что насекомые в здешних лесах не опасней тех, что обитают в низинах, да и летучие мыши-кровососы нас не потревожат — одна такая мышь укусила моего друга: ничего приятного в этом нет. Но здесь водятся большие обезьяны, дикие кошки и прочие звери.
— И волки.
— Да, и волки тоже. Волки есть и там, еще выше. На такой же высоте, как твой дом, и даже дальше.
Я сразу пожалел, что обмолвился о его доме: стоило мне произнести это слово, с его лица исчезла радость жизни, которая только-только начала возвращаться к нему. На миг он, казалось, погрузился в раздумье, потом спросил:
— Когда эти люди…
— Зоантропы. Он кивнул.
— Когда зоантропы пришли и напали на маму, ты сразу побежал на помощь?
— Да. Я побежал сразу, как только смог. В некотором смысле это была правда, но она вызывала болезненное неудобство.
— Это хорошо, — вздохнул он. Я расстелил одеяло, и он лег. Я обернул одеяло вокруг него. — Звезды стали ярче; правда? Они всегда ярче, когда солнце уходит.
Я лег рядом с ним и взглянул вверх.
— Оно на самом деле не уходит. Просто Урс отворачивает от него лицо, вот мы и думаем, что его нет. Ведь если ты на меня не смотришь, это не значит, что я ушел, хоть ты меня и не видишь.
— Но если солнце там, почему звезды горят сильнее? Судя по голосу, он был горд своей рассудительностью, да и мне она нравилась; я вдруг понял, почему мастер Палаэмон с таким удовольствием беседовал со мной, когда я был ребенком.
— Пламя свечи при ярком солнечном свете почти незаметно, — пояснил я, — так гаснут и звезды — ведь они на самом деле тоже солнца. Глядя на картины, написанные в древности, когда солнце светило ярче, мы узнаем, что в те времена звезд не было видно вплоть до наступления сумерек. Старые легенды — в моей ташке есть коричневая книга, в ней их много записано — кишат волшебными существами, которые умеют медленно исчезать и так же медленно появляться. Все эти истории возникли, несомненно, тогда, когда люди обратили внимание на звезды.
Он вытянул руку.
— Вон Гидра.
— Верно, — сказал я. — А какие еще ты знаешь? Он показал мне Крест и Большого Тельца, а я ему — Амфисбену и еще несколько созвездий.
— А вот и Волк — вон он, над Единорогом. Где-то должен быть и Малый Волк, только я никак не найду его. Мы отыскали его вместе над самым горизонтом.
— Они — как мы, правда? Большой Волк и Малый Волк. А мы — большой Северьян и маленький Северьян.
Я согласился, и он надолго уставился в небо, жуя кусок высушенного мяса, что я ему дал. Потом сказал:
— А где книжка со сказками? Я показал ему.
— У нас тоже была книжка, и мама всегда читала ее нам с Северой.
— Севера была твоей сестрой?
— Мы были близнецами, — кивнул он. — Послушай, большой Северьян, а у тебя была сестра?
— Не знаю. У меня нет семьи — все умерли. Давно, я тогда был совсем маленький. А какую сказку ты хочешь?
Он попросил меня показать книгу, и я протянул ее ему. Полистав страницы, он вернул книгу мне.
— У нас была не такая.
— Я и не сомневался.
— Тогда поищи сказку про мальчика, у которого есть большой друг и близнец. И чтобы про волков тоже было.
Я выбрал легенду и начал читать. Читал я быстро, стараясь опередить наступление темноты.