ЧАСТЬ ВТОРАЯ



I. «МОЛДАВСКАЯ СРЕДА»

В открытые окна лился солнечный свет и в то же время веяло прохладой, — как от дыни, только что принесенной из погреба: приближалась осень.

Корзиночка с виноградом посреди стола, украшенная листьями, была пронизана светом.

Виноградные гроздья — цвета ясного утра и утра туманного; цвета светлого дня; цвета рубинового заката; цвета черной полуночи; цвета синих ночей, озаренных спящей луной, — возвышались горой, воскрешая в памяти образы минувших дней и ночей.

Дэнуц ел быстро и много. В его тарелке не оставалось ни косточек, ни кожи: только зеленые скелеты виноградных гроздей. Ольгуца яростно бросала кожицу, словно оскорбления тарелке, и была увлечена скорее самим процессом еды, чем ее вкусом. Моника отрывала ягоду, губами снимала кожицу, выбирала языком косточки из сочной сердцевины и задумчиво клала кожицу на тарелку, словно это была шахматная игра: каникулы кончались, и мысли ее были далеко.

— Дэнуц, вымой виноград; сколько раз я тебе говорила!

Дэнуц окунул виноградную кисть в воду…

— У тебя будет аппендицит, так и знай! Зачем ты глотаешь косточки?

«Дай-то Бог», — мысленно пожелал себе Дэнуц, продолжая глотать целые ягоды: приближались школьные занятия.

— Спичку, — попросила госпожа Деляну, наливая кипящую воду в кофейник.

Герр Директор извлек спичку из коробка.

— Дай мне целый коробок. Я ведь не луну прошу у тебя!

— Это невозможно! Спичечные коробки исчезают бесследно.

— Хорошо. Я возьму реванш, когда дело дойдет до пенки.

— Возьми коробок… пусть только кофе будет с пенкой.

— И почему исчезают спичечные коробки? — спросил господин Деляну, закуривая папиросу и машинально опуская коробок к себе в карман.

— Потому что все мы похищаем чужие коробки! Верни мне коробок.

— Какой коробок?

— Мой собственный.

— С какой стати! Это мой коробок. Я его вынул из кармана. Вот, пожалуйста: один коробок… Ах ты черт!

Два коробка появились из кармана.

— Ты прав! Чудеса происходят со спичками! Видимо, в них есть нечто располагающее к преступлению.

— В огне, а не в спичках.

— От Прометея святое благовествование?

— Вот именно.

— Браво, Григоре! Когда будет пересматриваться уголовный кодекс, я предложу внести туда статью о новом правонарушении: прометеев деликт… Я это сделаю, чтобы увидеть выражение лица своих коллег. «Что это такое?», «Кто это?»

— А кто это, священник?

— Витязь, Ольгуца. Он похитил божественный огонь, и боги наказали его хуже, чем вора.

— И он стал гайдуком?

— Нет. Он умер.

— А кто отомстил за него?

— Литература, — улыбнулась госпожа Деляну.

Ольгуца нахмурилась и замолчала. Некоторые разговоры, сопровождавшиеся улыбками, сердили ее, словно они велись на языке, который она недостаточно понимала. Но больше всего ее возмущала усмешка Дэнуца.

— Что ты смеешься?

— Мне попалась кислая ягода.

— Хм! Тебе это очень к лицу: я потому тебя и спросила. Ты вроде Патапума. А от сладкого ты что, плачешь?

Дэнуц так некстати развеселился, потому что случайно ему в голову пришла одна остроумная мысль. Когда господин Деляну объяснял Ольгуце, что похититель огня был наказан, Дэнуц подумал: «Обжегся на огне!» Если бы не было Ольгуцы, он произнес бы это вслух. Вообще Дэнуц был внешне молчалив, а внутренне весьма говорлив, может быть потому, что внутри не было Ольгуцы.

Вокруг кофейника ярким хороводом плясало пламя.

«Фууу!»

Закипевший кофе вдруг поднялся, пенясь и шипя, как индюк. Держа кофейник за ручку над огнем, госпожа Деляну начала снимать пенку.

— Я больше не могу! — пожаловалась Ольгуца. — Я сейчас лопну. Мамочка, свари мне тоже кофе.

— Скажите пожалуйста!

— Пожалуйста, мама!

— Кофе не для детей.

— Почему?

— Потому что он возбуждает.

— Зачем же ты его пьешь?

— Он способствует пищеварению.

— А у меня разве нет пищеварения?

— У тебя оно хорошее и без кофе.

— А ты и без кофе возбуждена, мамочка, — прошептала Ольгуца.

— Ольгуца, не дерзи!

— А если мне хочется кофе.

— Ну, ничего, папа даст тебе немножко кофе, на блюдечке… для аппетита, — пояснил господин Деляну, чувствуя на себе грозный взгляд госпожи Деляну.

— Хорошо, что скоро начнутся занятия, — вздохнула мама Ольгуцы. — У меня тоже будут каникулы… Дэнуц, хватит. Иди вымой руки.

— Merci, tante Алис.

— На здоровье… Ольгуца, иди погуляй в саду вместе с Моникой. Скоро вам спать.

— Я знаю, — вздохнула Ольгуца. — Папа, ты дашь мне кофе?

Господин Деляну наполнил блюдечко.

— Подуй, Ольгуца, чтобы простыло.

В блюдечке поднялась коричневая буря, на скатерть выплеснулась кофейная волна.

— Ольгуца! Сегодня я постелила чистую скатерть.

— Мамочка, — спросила Ольгуца, покончив с кофе, — а почему, когда у тебя прольется кофе, ты говоришь, что это к деньгам?

— Потому что так говорят.

— А почему же ты сердишься, если я проливаю?

— Благодарю!

— Не за что, мамочка! Merci, папа! Пошли, Моника!

Когда они остались одни, Герр Директор расхохотался.

— А что за учительница у Ольгуцы?

— Чудесная девушка.

— Трудно ей приходится!

— Представь себе, нет! Конечно, уроки превращаются в беседы, и отношения у них скорее товарищеские. Ольгуца угощает ее чаем или вареньем, а учительница Ольгуцу — полезными рассказами… К тому же она учится легко и охотно: единственное хорошее качество, доставшееся ей от Фицы Эленку!.. И я уверена, что дружба с Моникой должна несколько смягчить ее нрав.

— Как жаль! — вздохнул господин Деляну.

— Жаль?! Подумай сам, ведь она девочка, а не гайдук!

— Да, да. Но Ольгуце это идет… Если бы Дэнуц был как она…

«Дэнуц попроще: он похож на свою мать».

— Вообрази, Григоре, эту любезность преподнесла мне одна ваша приятельница детства… вероятно, ваше общее увлечение.

— Кто? — спросил, смеясь, Герр Директор.

— Домнишоара Добричану.

— Она еще жива?!

— Душа моя, ей столько же лет, что и вам!

— Бедняжка Профирица! То, что исходит от нее, не должно тебя огорчать. Уж ей-то уготовано место в царствии небесном. Она была весьма неравнодушна к Йоргу…

— Только неравнодушна?

— Кто знает?! Ты и Дэнуц не в ее вкусе! Ей нравятся люди задиристые и острые на язык. Сама-то она кроткая, как ягненок. Но ей по душе тореадоры!.. Бедняга! Йоргу, ты помнишь, какие ты ей говорила дерзости?

— Да… Бедняга!

— Дорогие мои, — начал Герр Директор, протирая монокль носовым платком, словно ему предстояло сражение и основным его оружием были глаза, — раз уж зашла речь о Ками-Муре и пробил час отъезда…

— Уже?

— Если вы сами не выставите меня отсюда, это сделает осень… И поскольку, как я уже говорил, приближается отъезд, я бы хотел выяснить один вопрос, который меня серьезно занимает. Каковы ваши планы насчет Дэнуца?

— Как? Все очень просто, — быстро ответила госпожа Деляну. — Мы отдадим его в гимназию.

— И?

— Точка.

— Быстро же ты ставишь точки!

— Я не понимаю, куда ты клонишь?

— Погоди… В какую гимназию вы собираетесь его отдать?

— В пансион.

— Живущим?

— Ой, Григоре? Да разве это возможно!.. Приходящим, конечно.

— Йоргу, что ты на это скажешь?

— Я совершенно согласен с Алис. По-моему, все ясно, как апельсин.

— Вовсе не ясно!.. Сколько лет Дэнуцу?

— Одиннадцать, разве ты не знаешь?

— Прекрасно. Значит, он уже большой мальчик.

— Дитя!

— Нет, нет! Мальчик. И несчастье состоит в том, что для тебя он всегда будет ребенком.

— Это естественно. Я его мать.

— Очень хорошо и даже похвально. Ничего не скажешь: ты прекрасная мать.

— Цц!

— И именно поэтому не годишься для воспитания мальчика.

— Ой!

— Послушай, Алис, давай поговорим серьезно. На карту поставлено будущее твоего единственного сына и единственного продолжателя нашего рода. Ты прекрасно знаешь, что я люблю твоих детей. Так ведь?

— …

— У меня детей нет. Бог уберег меня от женитьбы, а уж теперь я и сам сумею уберечь себя. Так что моя любовь… и все остальное принадлежит вашим детям. И моя единственная радость — другие назвали бы это идеалом, но я человек скромный — состоит в том, чтобы увидеть их людьми… более достойными и цельными, нежели мы. А мы, слава Богу, тоже не из последних…

— И? — вышла из терпения госпожа Деляну.

Герр Директор закурил новую папиросу.

— Поверьте, что все, что я говорю, давно продумано и взвешено в этой лишенной поэтических кудрей башке… Я вас спрашиваю: что выйдет из Дэнуца, если он будет учиться в гимназии, как этого хотите вы?

Госпожа Деляну пожала плечами.

— Милый мой, что получается из детей, выросших в хороших условиях, под надзором родителей? Ответь ты более определенно… если можешь.

— Думаю, что могу. Пустое место!

— Григоре!

— Ты сегодня определенно не в духе, — сказал господин Деляну с улыбкой и в то же время с некоторым беспокойством в голосе, словно услышал собственную мысль, которую глубоко прятал и которую высказал другой человек.

— Я вовсе не шучу и не предрекаю беду. То, что я сказал, я могу вам доказать математически, с карандашом в руке.

— Вот вам, пожалуйста… ты сделался пророком!

— Нет, Алис. Ты напрасно сердишься. Я уверен, что и Йоргу думает то же самое: правда?

— Милый Йоргу, ты честный человек: любишь детей, жену, но, скажем прямо, ты человек с ленцой, истинный молдаванин. Этим все сказано… Предположим, что у тебя прохудилась крыша. Вместо того чтобы заняться ее починкой — что на некоторое время отвлечет тебя от привычной жизни, — ты предпочтешь пить горькую, лишь бы позабыть, что с минуты на минуту крыша может обрушиться тебе на голову. Верно?

— Возможно. Только, к счастью, крыша нашего дома в порядке.

— Хорошо. Забудем про крышу. Предположим, что пуговица на твоих брюках висит на ниточке, а ты не укрепляешь ее, потому что надеешься на случай и твердо уверен, что случай занят одним: крепостью нитки, на которой держится пуговица. А в тот день, когда она обрывается, ты становишься пессимистом и слагаешь душещипательные стансы о людях, обиженных судьбой, — вместо того чтобы пришить другую пуговицу… Ты полюбуйся на Яссы, наши Яссы, Яссы! Это город, в котором есть поэты, но нет городского головы, потому что городской голова — тоже, естественно, молдаванин. Вся деятельность городского головы сводится к созданию все более и более поэтичных и печальных руин, питающих воображение поэтов, все более и более пьющих, разочарованных и нищих… Дорогие мои, молдавская леность начинается с молдавской речи и заканчивается молдавскими делами. Разве вы не видите, что наша речь создана для женщин и для болтунов! Приятная на слух — это верно — и протяжная невероятно, угнетающе протяжная! И какая-то приглушенная — так беседуют, сидя у жаркой печи со слипающимися от сна глазами, вполголоса, в перерыве между двумя чашечками кофе с щербетом. Речь валахов вульгарна: бесспорно. Груба: тоже верно. Но это живая речь. Слова звучат энергично, как перед битвой. Кажется, что у того, кто их произносит, есть мускулы, крепкие мускулы, и такие же крепкие нервы… Поверьте, все, что я говорю, я говорю с горечью, потому что люблю Молдову… Но ведь даже эта любовь к Молдове пронизана жалостью, как к бедному старику, беспомощному и в то же время достойному. Кстати, молдаване, говоря о Яссах, восклицают: «Старый наш город! Бедные Яссы!» Все оплакивают его, и все требуют от других сострадания к старой столице Молдовы. Скажи мне, Йоргу, разве ты не чувствуешь себя молдаванином?

— Конечно, старина, ведь мы с тобой братья!

— Мы братья… Да. Хотя мой молдовенизм получил здоровый привой…

— Монокль?

— Если бы я остался жить в Молдове, то носил бы его, как говорится, глубоко засунутым в брючный карман.

— Ты преувеличиваешь!

— Вовсе нет!.. Ты вспомни, ведь в шестом классе гимназии я сочинял стихи!

— И?

— И уже закладывал в ломбард свою энергию.

— Все мальчики проходят через это.

— Особенно в Молдове… и, к несчастью, терпят крах.

— Ты сделался молдофобом?

— Не-ет… Но я убежден, что Молдова очень опасна. Ее существенная черта, из которой проистекают все остальные, — это лень, изящная, аристократичная, изысканная, если хочешь, но, главное, вредоносная. Кто с детства живет в Молдове, должен закладывать уши ватой, как это делали матросы Улисса, иначе его погубят прекрасные сирены…

— Григоре, я жил и живу в Молдове, хм?

— И я совершенно уверен, что ты тоже спрашиваешь себя, как ты стал тем, что ты есть?

— У меня нет привычки задавать себе подобные вопросы… но, возможно, ты и прав.

— Конечно, прав. Если бы не было Алис, весь твой ум и талант стали бы для тебя еще одним источником горечи. Возможно, я немного преувеличиваю, но, по существу, я совершенно прав. Молдавская среда вредна для воспитания мальчиков… Будущее Дэнуца не следует вверять молдавскому счастливому случаю. Пока он еще в ваших, в наших руках!

— С Дэнуцем я не расстанусь. Так и знай, — встрепенулась госпожа Деляну.

— Дорогая Алис, завтра-послезавтра ему придется отбывать воинскую повинность. Хочешь ты этого или нет, но армия у тебя его возьмет. Я уж не говорю о тысячах разлук родителей с детьми и особенно матерей с сыновьями, которых требует сама жизнь. Неизбежно начнутся женщины, кутежи и прочее… Что ты будешь делать? Привяжешь его? Нет. Будешь плакать… Но для тебя — и особенно для него — важно, чтобы расставание было мужественным, без слез. И очень важно, чтобы бесчисленные соблазны юности и молодости застали его мужчиной, закаленным жизнью, а не поэтом, пришитым к материнской юбке… И уверяю тебя, Алис, — это я испытал на себе — настоящую любовь к своим матерям испытывают дети, которых вырастила жизнь, а не те, что выросли в материнской спальне. Дети, выросшие в спальне у матери, умеют отравлять ее старость своими ничтожными проблемами. Те же, которых воспитала сама жизнь, напротив, удивительно ценят деликатность и самоотверженность той, которая их вырастила, потому что на каждом шагу они сталкиваются с суровой действительностью, а она, как ты прекрасно знаешь, не тратит время на заботу и материнскую нежность.

— Григоре, милый мой, — взмолилась госпожа Деляну, — ведь я вовсе не балую Дэнуца. Скажи, разве я с ним недостаточно строга? Быть может, более строга, чем с Ольгуцей!

— Алис, такая строгость в расчет не принимается. Строгая мама — все равно мама. Дети это знают или чувствуют. И этого вполне достаточно для баловства. Строгость, которая исходит от постороннего человека, бодрит… Разумеется, я имею в виду не те чудовищные методы воспитания, которые калечат душу. Слава Богу, мы в состоянии уберечь от них Дэнуца. Я говорю о строгости, о твердости, с которыми мальчик должен столкнуться с малых лет, потому что это воспитывает в нем стойкость и умение бороться. Допустим, что строгость его воспитания до сих пор — безупречна… Перевернем страницу, представим себе Дэнуца в гимназии, разумеется, в ясской гимназии. Вообразим, что в один прекрасный день Дэнуц является домой с разбитой головой, потому что дрался или просто играл с другими мальчиками… А! Видишь! Ты уже вздрогнула! А тогда ты совсем растревожишься, все преувеличишь, станешь плакать и жалеть его… И у Дэнуца возникнет потребность в сестре милосердия на случай несчастья или беды… А ведь в жизни, как и на войне, сестры милосердия не всегда бывают под рукой, а если и встречаются, то редко… Или другой случай. Плохая отметка, например. Дэнуц убедит тебя — с помощью слез, если будет нужно, — что к нему несправедливы. И ты ему поверишь, потому что ты его чуткая мама и потому что учителя — всего лишь живые люди со всеми вытекающими последствиями, они не похожи на мам и не могут быть мамами для тридцати — сорока чужих детей… И вот результат: вместо того чтобы самому придумать, как победить недоброжелательность, невнимательность или строгость учителя, он прибегнет при помощи родителей к вмешательству директора… Какое уж тут мужество… И потом условия жизни становятся все более тяжелыми. Крестьянские волнения тому доказательство. Рано или поздно начнутся и другие волнения, другие беспорядки. Цивилизация, проникая в нашу страну, принимает комические и даже опереточные формы, но в конце концов она проникнет глубоко, и тогда дело может принять трагический оборот. Начнется переоценка социальных ценностей, будут разрушаться как варварские, так и культурные традиции, а огромная трудовая энергия победит леность вчерашних хозяев жизни. У нас будет наконец больше врачей и меньше попов, больше больниц и школ, а в общественную жизнь хлынут люди, которые потащат за собой цивилизацию, люди вульгарные, но энергичные, грубые, но сильные. И тогда, дорогие мои, на внука Костаке Думши будут смотреть как на пустое место везде и всюду, за исключением, пожалуй, нескольких гостиных с полуразвалившейся мебелью и разорившимися помещиками. Тогда никто не станет спрашивать: «Кто был твой отец?» То, что так ценится сейчас в аристократических салонах и в современной общественной жизни, станет анахронизмом… Но счастлив будет тот, кто найдет в себе силы, чтобы спасти свое доброе имя от всякого рода наскоков, и кто сделает это при помощи своих собственных кулаков. Так вот! Он будет хозяином жизни, как и его предки, но по-другому…

— Григоре, ты забываешь о том, что Дэнуц будет богатым человеком…

— Вовсе нет… Только поэты почитают за счастье, свалившееся с небес, унаследованное состояние, здоровые люди придерживаются иного мнения. Нет! Я не говорю, что нищета есть счастье! Это убеждение я оставляю церкви с ее толстыми священниками! Но состояние, доставшееся по наследству, так же опасно для детской души, как и нищета. Милая Алис, мой отец достиг всего только при помощи собственных сил… Не бойся! Я не демагог, я не занимаюсь политикой, и я не принадлежу к числу так называемых снобов, наоборот! Я только хочу сказать, что у отца был богатый жизненный опыт. И знаешь, что он говорил нам, когда мы подросли? «Мальчики, здоровье у вас есть, голова тоже: вот состояние, которое я вам оставляю. Если вы сумеете выйти в люди, вы моим внукам оставите больше, чем я оставляю вам, но и того, что я вам оставил, вам хватит». Вот, Алис, единственное, действительно доходное имущество. Всякое другое — да еще если оно к тому же получено в наследство — годится для игры в баккара, для шампанского… а позднее и для докторов. «Дэнуц будет богатым» — конечно! Очень хорошо! Но только вот к тому времени, когда ему самому придется распоряжаться своим состоянием, он должен быть таким цельным и таким сильным человеком, чтобы у него было гордое ощущение, что он и сам смог бы нажить свое состояние, как это сделали его родители, и чтобы он ценил его скорее как доказательство заслуг своих предшественников и как память о них и при этом не чувствовал бы себя недостойным их и слабым. А для этого мы должны сделать из него человека, до того как он станет богатым человеком.

— Что же мне, отправить его в Германию? — медленно, с неуверенностью и робостью в голосе проговорила госпожа Деляну.

— Я даже и не думал об этом!

Госпожа Деляну облегченно вздохнула и просияла. Герр Директор спрятал улыбку за внешней суровостью. Отложив в сторону папиросы, он приготовил себе сигару. Герр Директор курил сигары только после продолжительных обедов, с музыкантами и другими развлечениями, а также после долгих бесед, которые, как ему казалось, успешно завершались.

Он закурил сигару.

— Дорогие мои, в этом отношении я придерживаюсь других убеждений, чем богатые дельцы, купцы и даже многие дворяне, которые отправляют своих отпрысков за границу, едва отняв их от груди, чтобы учить иностранным языкам. Это заблуждение чревато серьезными последствиями, главное из которых — отчуждение от национального языка. Детство каждого человека, по моему мнению, должно проходить дома. Человек должен уметь ругаться на родном языке — без словаря, должен уметь смеяться, плакать и любить тоже на своем языке. Если у тебя нет детских воспоминаний на своем языке, а только на языке, выученном с помощью учителей, из тебя вырастет жалкое существо — у нас много таких. А между тем учение за границей не должно иметь своей целью национальное отчуждение, оно должно играть роль привоя более высокой цивилизации на душу, вполне сформировавшуюся в этническом отношении, в тот момент, когда эта душа еще восприимчива. Что же касается Германии, то… Вы, верно, думаете, что я собираюсь всю свою родню отправить в Германию, потому что я сам получил там образование? Глубоко заблуждаетесь, дорогие мои… Прежде всего, Германия сама по себе не была для меня призванием, как, например, Париж для стольких ничтожеств. Боже сохрани! Я отправился в Германию, чтобы изучить инженерное дело в таких условиях, каких, насколько мне известно, нет нигде. Это не значит, что я считаю Германию обязательной для хорошего воспитания! Германия — это страна со многими социальными преимуществами, но и со многими недостатками, очевидными для выкормышей волчицы. Мне она пошла на пользу, ничуть не подавив во мне индивидуальность. Но это уже совсем другая тема для разговора!.. Я в состоянии оценить и все другие виды образования, отличные от немецкого. Впрочем, для целеустремленного человека хороша любая истинная цивилизация. Да и контакт со многими цивилизациями может принести только пользу. Он как бы распахивает несколько настоящих окон в помещении с нарисованными окнами, которые в подавляющем большинстве случаев и есть наш собственный ум. Об этом мы поговорим отдельно. А пока речь идет о том, чтобы придать определенную форму нашему Ками-Муре.

— Как?

— Очень просто. Ками-Муру надо увезти подальше от молдавской спальни его чудесной матушки.

— Григоре, ты говоришь серьезно? — спросил господин Деляну.

— Милый Йоргу, ты слишком пристально вглядываешься в мой монокль. Вот, я вынимаю его.

— Григоре, ты во многом прав, я не отрицаю. Но я должен тебе сказать со всей откровенностью: я хочу, чтобы мои дети росли вместе, у меня на глазах, как росли мы с тобой на глазах у своих родителей… А в остальном… поживем — увидим…

— Или, точнее, ты меня извини, Йоргу, в остальном — как Бог даст! Бог и счастливый билет в государственной лотерее.

— В конце концов, как хотите! Я высказал только свое желание… А так пусть решает Алис… Я не хочу быть помехой своим детям… даже если мне придется пойти наперекор себе.

Оставшись одна на поле битвы, госпожа Деляну кусала губы и теребила носовой платок.

— …? — посмотрел на нее Герр Директор сквозь опять вставленный в глаз монокль.

— Григоре, скажи прямо, безо всяких околичностей. Что ты предлагаешь?

— Слава Богу!.. Дэнуца вы отдадите мне… Погодите, не волнуйтесь! Дэнуца вы отдадите в мои руки.

— А точнее?

— Точнее: я определю его в одну из бухарестских гимназий — живущим, — в какую именно, решим потом. Сейчас я говорю о самом принципе… В лютеранскую школу, например. Сначала на некоторое время. Туда я поместил бы его только ради спорта. У немцев спорт обязателен. А среда там достаточно румынская… Так что, находясь в тесном контакте с немцами, Дэнуц одновременно вступит в клан тамошних румын и сделается патриотом: одним словом, весь общественный театр в миниатюре плюс спорт. Что вы на это скажете?

— Мы ведь обсуждаем это в принципе. А что же дальше?

— А вот что… Каникулы он будет проводить в Бухаресте — или где-нибудь еще — в моем обществе. Во всяком случае, не дома.

— Как??

— Подожди, Алис. Я не так уж свиреп! Я говорю о пасхальных и рождественских каникулах; летние каникулы он, разумеется, будет проводить вместе с вами, в Меделень — чтобы раз в году как следует надышаться парами молдовенизма.

— Григоре, это бесчеловечно!

— Дорогая Алис, вино с водой вещь хорошая, но только в стакане… А в данном случае, либо вино, либо вода. Ты хочешь, чтобы из него вышел мужчина? Дай мне срок, и я это сделаю. Отдай его мне на то же самое время, что и в школу; учебный год с короткими каникулами… и ты не пожалеешь!

— Григоре, милый, целый год не видеть его?!

— Ты всегда сможешь приехать, если почувствуешь, что очень соскучилась, — вместе с Йоргу — у него достаточно процессов в кассационном суде, повидаешься с Дэнуцем… но только в школе.

— А кто же будет о нем заботиться? Кто будет одевать его? Штопать ему?

— Ээ! Вот оно что!.. Кто будет вытирать ему нос! Поправлять шляпу! Почему бы тебе не женить его, Алис?.. Нет-нет, не беспокойся! Я о нем позабочусь, сколько нужно и как нужно.

— …Григоре, а наш дом?.. Ведь он опустеет…

— А Ольгуца? Она стоит пятерых! А Моника? Прелестная девочка; и как раз то, что тебе нужно: тонкая, послушная, красивая… С Ольгуцей и Моникой ты сможешь взять двойной реванш — областной и женский — над мужчинами моего склада и над мунтянами.

Госпожа Деляну смотрела в пустоту…

— И еще одно, последнее требование, совершенно необходимое, — поспешил добавить Герр Директор, — следующие каникулы Дэнуц проведет со мной. Мы вместе совершим путешествие за границу: Италия, Германия, Франция, Англия… Я хочу угостить его интернациональным аперитивом… Не волнуйся, Алис! Конечно, я не смогу заменить ему мать. Но в моем лице у него будет внимательный и опытный товарищ. Он привыкнет спать один в номере гостиницы — разумеется, первоклассной — рядом с моим номером. Научится сам укладывать вещи в чемодан — кожаный, с несессером, купленный старым холостяком, который прекрасно разбирается в чемоданах. Ему придется объясняться на чужом языке с кельнером, с портье… Он будет слушать серьезную музыку, — видишь, Алис, на какие жертвы я способен! — чтобы приучить себя не спать в общественном месте… А через два года я пришлю тебе другого Дэнуца — более раскованного и независимого, — который привезет, как полагается, когда возвращаешься из-за границы, подарки, выбранные им самим, купленные на собственные деньги, для сестер и родителей… И у тебя будет время — целых три долгих месяца, — чтобы наделить его душевной тонкостью и деликатностью, которые так необходимы и которые являются бесценным даром таких, как ты, матерей…

Из закрытых глаз госпожи Деляну струились по щекам слезы и падали на скатерть. Иногда ладони ее поднимались — с возмущением или мольбой — и, побежденные слезами, снова опускались.

В столовой, где не было детей и куда пришла осень, царила тишина, подавляя собой все живое.

Господин Деляну, отвернувшись, смотрел в окно, позабыв на скатерти зажженную папиросу. Герр Директор вдруг спохватился, вздохнул и кашлянул.

— Послушай, Григоре, — заговорила госпожа Деляну, вытирая глаза ладонями вместо платка, — Дэнуц… Дэнуц, — голос у нее дрожал, подбородок тоже, — ведь Дэнуц еще совсем маленький, — прошептала она и разрыдалась.

Скатерть начала тлеть, никто этого не замечал. Господин Деляну отошел к окну. Герр Директор пожал плечами.

— Алис, душа моя, такова уж наша судьба. Мы дети… до тех пор, пока не перестаем ими быть… Мы люди… на земле… И мы делаем то, что в наших силах…

— Григоре, — взмолилась госпожа Деляну, не отнимая ладоней от глаз, — он ведь совсем не готов… У него нет гимназической формы… Он совсем не готов… То, что ему нужно… Если он не готов…

— Давайте отбросим в сторону жалость! Мы его словно отпеваем. Право! Ведь не на смерть мы его посылаем! Мы сделаем из него честного человека, настоящего мужчину. И все мы будем счастливы.

— Григоре, — внезапно встрепенулась госпожа Деляну, — мы ведь должны и у Дэнуца спросить, хочет ли он. Он должен сам решить.

— Ты права, Алис. Иначе, чем ты думаешь и хочешь, но ты права. Пусть с малых лет учится хотеть. Я позову его.

— Я уйду, — не выдержала госпожа Деляну.

— Алис, дорогая моя, иди сначала освежись. Смотри, у тебя красные глаза. Он не должен тебя видеть такой!.. А мы вас подождем.

Госпожа Деляну вышла, опустив плечи под тяжестью последней надежды.

— Ну вот, Йоргу, мы с тобой остались вдвоем… Ты должен признать, что то, что я сделал, хорошо…

— Ты прав, дорогой Григоре… Молдавская среда не отличается твердостью, — улыбнулся господин Деляну, вытирая мокрые глаза. — Бедный Дэнуц!

* * *

Футбольный мяч с двумя покрышками — кожаной снаружи и резиновой внутри — вытеснил детские мячи для игры в лапту, а затем в течение нескольких лет вытеснил решительно все мячи для лапты во всей стране. Первыми его жертвами в доме были башмаки — словно изъеденные проказой.

— Григоре, не забудь, когда поедешь, взять выкройку ступни своих племянников. После каждой игры в футбол я буду отправлять тебе срочную телеграмму: «Пришли». И ты будешь высылать по две пары башмаков на нос. После трех телеграмм ты окажешься полностью скомпрометированным. Весь Бухарест будет знать, что у тебя есть незаконные дети.

— Или, точнее, племянники, мама у которых отличается большими странностями, — отвечал Герр Директор, весьма довольный успехом мяча.

Следующими после башмаков жертвами были Аника и Профира. У Аники и Профиры были только ноги — ленивые у Профиры, быстрые — у Аники. У мяча же были крылья птицы и лоб барана…

За этими жертвами следовали окна: никогда мяч не влетал в дом через дверь. На окраине деревни, против кладбища, тянулся пустырь, — самое, казалось бы, подходящее место для игры в мяч. Однако госпожа Деляну разумно полагала, что лучше слышать Ольгуцу — даже если она при этом бьет стекла в доме, — чем не слышать ее совсем.

Герр Директор провозгласил законы игры с соответствующими пояснениями.

— Хорошо, Герр Директор, но почему нельзя отбивать мяч рукой? — поинтересовалась Ольгуца, которой было не по душе это спортивное ограничение.

— Потому что закон есть закон. Его не обсуждают.

— Тогда я издам другой закон.

— Что же это, Ольгуца? Ты не в состоянии сделать то, что делают сотни маленьких немцев?

— Ну хорошо! Я им покажу!

Чтобы рассчитаться с немцами, Ольгуца поклялась Монике, что эту немецкую башку, которая не заслуживает удара рукой, она будет бить только ногой.

* * *

Моника была судьей.

Дэнуц вел мяч, на ходу ударяя по нему одной ногой и направляя другой. Ольгуца поджидала спокойно, не сводя с него глаз, как боксер на ринге ждет нападения своего противника. То, что ему пришлось бежать с одного конца двора на другой и одновременно толкать ногами мяч, и то, что он постепенно приближался к Ольгуце, совершенно вымотало Дэнуца, у него стучало в висках.

— Ну, давай!

Они находились в нескольких шагах друг от друга. Мяч лежал неподвижно, ожидая удара, который сдвинет его с места.

Рискуя потерять равновесие, Дэнуц использовал наивный прием: он притворился, что собирается ударить правой ногой вправо, — а тем временем его левая нога нанесла решительный удар по мячу. Но Ольгуца прыгнула тоже влево и двумя ногами, точно клещами, поймала мяч. Дэнуц слепо ринулся… в пустоту. Отдохнув, Ольгуца неторопливо вела мяч, частыми ударами заставляя его двигаться в нужном направлении.

Задыхаясь, Дэнуц бежал за Ольгуцей с отчаяньем неудачника… Ольгуца повернула голову… увернулась на невероятной скорости от нападения — Дэнуц при этом упал, — а мяч, получив сильный удар, подпрыгнул и вошел в ворота.

Колено у Дэнуца было в крови, напоминая своим видом спелый гранат. Моника уже летела к нему с платком в руках.

— Больно, Дэнуц?

— Отстань!

— Что ты ему сделала, Ольгуца? — спросила госпожа Деляну, сбегая с лестницы.

— Я его побила! — крикнула в ответ Ольгуца, с мячом под мышкой подбегая к матери.

— Как побила?

— Мы играли, мама. Я споткнулся и проиграл партию.

— Ольгуца, вот увидишь, я брошу этот мяч в колодец. Тогда ты наконец угомонишься.

— Ты чем-то расстроена, мамочка? — ласково спросила Ольгуца, внимательно вглядываясь в ее лицо.

— Я вовсе не расстроена!.. Но мне не нравятся грубые игры.

— А почему ты плакала, мама?

— Оставь меня, Ольгуца!.. Дэнуц, милый, пойдем в дом.

— Мама, а сегодня мы не будем спать?

— Не приставай… Поиграй еще с Моникой.

Прихрамывая, с перевязанным носовым платком коленом, чувствуя ласковую руку матери на своей макушке, Дэнуц шагнул в будущее…

— Моника, определенно что-то случилось! Пойдем в дом… Подожди, еще один разок.

Ольгуца разбежалась и ударила ногой; мяч взлетел высоко-высоко… и опустился с небес на грешную землю.

— Видела удар? А теперь пошли!

* * *

Пепельница была полна окурков; скатерть местами поседела от пепла.

Герр Директор курил. Господин Деляну курил. Оба молча наблюдали за восточным танцем ароматного дыма.

Ольгуца заняла свое обычное место за столом. Моника устроилась рядом с Ольгуцей.

— Герр Директор, почему ты не спросишь у меня, зачем я пришла?

— А! Это ты, Ольгуца! Вот я и спрашиваю: почему ты пришла?

— Так просто!

— Отлично.

— Папа, а ты не хочешь спросить?..

— Что?

— Что хочешь.

— …Что ты делала до сих пор?

— Играла во дворе.

— Отлично.

— Все, что я делаю сегодня, отлично: отчего, папа?

— Что ты сказала?

— Ничего. Я пошутила.

— Хорошо.

Выпятив нижнюю губу, Ольгуца посмотрела на Монику. Моника сметала крошки со скатерти.

— Герр Директор, у тебя мигрень?

— Нет.

— Значит, у тебя мигрень, папа?

— Почему, Ольгуца? У меня нет никакой мигрени.

— Ну, тогда у меня мигрень.

И, насупившись, замолчала.

— У тебя болит голова, Ольгуца? — спросил господин Деляну, наконец-то внимательно посмотрев на нее.

— Не знаю.

— …Скажи папе, Ольгуца. Ты, мне кажется, очень разгорячилась.

— У меня не болит голова… Я не люблю лгать.

— Ты сердишься?

— А что мне сердиться?

— Но, в таком случае, что с тобой?

— А с тобой что, папа?

—..? Со мной ничего. Я курю. Думаю…

— О чем ты думаешь, папа?

— О тебе… о Дэнуце… о вас.

— Хорошо, папа.

Послышался шум в дверях. Все повернули головы в ту сторону. Вошла Профира, что-то жуя. Она пришла из кухни за своим десертом.

— Барин, можно убирать со стола? — спросила она, подавив зевок и не сводя глаз с оставшегося винограда.

— Можно, когда ты сама кончишь есть, — сурово отвечала ей Ольгуца.

— Я кончила.

— Тогда пойди и посмотри на себя в зеркало.

—..?

— Иди, иди, Профира; а со стола уберешь потом, — вмешался, улыбаясь, господин Деляну.

Профира вышла. Громкая икота сопровождала ее тяжелые шаги.

— Папа, почему мы здесь сидим?

— Ждем маму.

— И ты тоже ее ждешь, Герр Директор?

— Я жду Дэнуца.

— И мне подождать?

— Если хочешь…

— Что ты скажешь, папа?

— Как ты сама хочешь, Ольгуца!

— Я сделаю так, как хочешь ты.

— Оставайся… почему бы и нет?!

Ольгуца отщипнула от кисти винограда несколько ягод и стала катать их по столу.

— Папа, тринадцатое число приносит неудачу?

— А ты знаешь, что такое неудача, Ольгуца? — посмотрел на нее сквозь монокль Герр Директор.

— Конечно, знаю, раз говорю!.. Неудача — это когда ты проиграл в карты… или когда у меня колики.

— Браво! И кто тебя только учит?

— Ты, Герр Директор.

— Где Алис, чтобы слышать тебя! Досталось бы мне на орехи!

— Скажи, папа, число «тринадцать» приносит неудачу?

— Кто его знает, Ольгуца?.. Некоторые люди так думают.

— А ты что думаешь?

— Да как тебе сказать!.. И да и нет.

— Скорее да или скорее нет?

— Пожалуй, скорее да.

— И я так думаю, папа… Герр Директор, а сегодня случайно не тринадцатое число?

— Почему? У тебя какая-нибудь неудача?

— Ну вот!.. Сначала ответь ты, а потом и я.

— Не тринадцатое. А теперь скажи ты.

— У меня-то все хорошо… а вот, может быть, у других не все в порядке?

— А вот и не угадала: у других сегодня большая удача.

— Я знаю, Герр Директор, — попыталась взять его на пушку Ольгуца.

— Откуда ты знаешь? Ты подслушивала у двери?

— Я не подслушиваю у дверей!

— Тогда что же ты знаешь?

— Спроси у папа.

— Что она знает, милый?

— Да откуда же мне знать!

— Ну и чертенок ты, Ольгуца!

— …Герр Директор, что ты делаешь, когда тебе обидно?

— Всяко бывает! Иногда глотаю обиду… иногда…

— Иногда?

— Иногда курю!

— Я глотаю.

— Глотаешь! Что?

— Виноград, Герр Директор, — спокойно отвечала Ольгуца, словно орех, раскусывая хрупкую, душистую ягоду.

* * *

В спальню госпожи Деляну сквозь опущенные шторы проникал мягкий и спокойный послеполуденный осенний свет.

Дэнуц опирался рукой о плечо матери, стоявшей перед ним на коленях. Его больная нога покоилась на подушке. Ссаженное колено было промыто и смазано йодом… Теперь наступила очередь антисептической повязки.

Сильный запах аптеки щекотал Дэнуцу ноздри. Он не отрывал глаз от упаковки бинта, на которой был нарисован красный крест.

Солдат, израненный в сраженьях,

В жестоких муках опочил

Вдали от матушки родимой, которую он так любил…

Не подозревая о том, что Дэнуц умирает «вдали от матушки родимой, которую он так любил…», госпожа Деляну была обеспокоена серьезным выражением его лица.

— Очень туго, Дэнуц?

— Да, туго… Нет. Не туго!

— Скажи маме, Дэнуц. Если туго, я перевяжу.

— Нет, мама. Так очень хорошо. Merci.

Повязка начиналась чуть выше колена и доходила до середины икры, казалось, что Дэнуц получил тяжелое ранение и достоин боевой награды.

«Il pressent quelque chose!..»[39]

Было время, когда госпожа Деляну разговаривала с мужем по-французски, особенно когда хотела, чтобы ее не поняли дети. Эта привычка — теперь, когда дети знали французский — сохранилась у нее, хотя и ушла глубоко внутрь, для выражения сокровенных мыслей.

— Тебе грустно, Дэнуц? — спросила она, поглаживая ему лоб.

— …

Вопрос сделал свое дело, Дэнуц опечалился.

«Pauvre petit! Quel sourire navrant…»[40]

Весь во власти поэтического тщеславия и лирической грусти, Дэнуц принимал как должное то, что его гладили по лбу, по щекам, — словно это были аплодисменты.

— Хочешь чего-нибудь вкусного? Ну! Попроси у мамы…

— Мама, а сегодня не нужно спать днем? — спросил Дэнуц. В его голосе оставалось все меньше и меньше уверенности.

— Ты устал, Дэнуц? Хочешь спать?

— Не-ет!

— Тогда зачем тебе ложиться! Разве тебе плохо здесь, с мамой?

— Хорошо.

— Давай, мама тебя причешет.

«Может я заболел», — с надеждой подумал Дэнуц, чувствуя себя у власти.

Гребень легко скользил по мягким и крутым завиткам, подчиняясь скорее печальному направлению мыслей госпожи Деляну, чем движению ее рук, которые преследовали практическую цель.

Любой человек сказал бы, что у Дэнуца вьющиеся каштановые волосы. Любой, но только не госпожа Деляну! Глаза чужих людей отличаются рассеянностью и достаточно равнодушны: ни дать ни взять, глаза паспортных чиновников!

«Каштановые и вьющиеся!» То есть такие же, как у сотен и тысяч людей!.. Бедные мальчики! Вот уж поистине надо быть женщиной, чтобы внушить людям, что у тебя красивые волосы!

Сердце госпожи Деляну болезненно сжалось при мысли о человеческом равнодушии. И материнские руки попытались хотя бы на миг уберечь от чужих глаз и ножниц роскошные кудри Дэнуца.

— Сядь, Дэнуц. Мама тебя хорошенько причешет.

Дэнуц сел на кушетку у изножья составленных вместе кроватей.

— Ляг поудобнее… Вот так. Знаешь, Дэнуц, когда ты был совсем маленький…

Он вытянулся на кушетке, положив голову на колени матери. Пыльные башмаки покоились на турецкой шали, и — вот удивительно! — никаких замечаний! Напротив, смеющиеся из-под опущенных ресниц глаза.

«Израненный в сраженьях…»

— Хочешь, мама расскажет сказку?

— Да-а!

— Что же тебе рассказать?

— …

— Дэнуц, — вдруг опечалилась она, — у мамы уже нет для тебя сказок! Ты вырос, Дэнуц!.. Как летит время!

Госпожа Деляну вздохнула и, оставив гребень в волосах, погладила голову, для которой у нее уже не было сказок.


Глаза госпожи Деляну знали оттенки кудрей Дэнуца так же хорошо, как ноты шопеновского ноктюрна…

Каштановые кудри!.. Каштановые снаружи — да. Но сколько огоньков тлело внутри! Сколько ржавых ручейков! Какие изящные медные кольца сияли на кончиках прядей!

В конце каникул кудри у Дэнуца были совсем другие, чем в начале. В их чуть приглушенном блеске чувствовался скрытый жар, ощущалось приближение осени, — так на некоторых картинах Рембрандта в ярком луче света угадывался нимб Христа.

«И кудрявые!» Каждый завиток вился на свой лад. Утром, когда Дэнуц просыпался, — в тот момент, когда у всех людей волосы всклокочены и лежат в беспорядке, — его кудри напоминали куст тюльпанов, только что распустившихся в тихом саду сна.

Столько утренних часов! Столько пробуждений! В один миг череда ушедших лет превратилась в темно-золотую грядку круглых тюльпанов…

…И вот начнется гимназия… школьная жизнь… гимназическая форма… стриженые волосы… старость для одних, молодость для других… и мальчик с девичьими кудрями, лежащий на кушетке, никогда, никогда не вернется назад, в свое прошлое…

— Дэнуц.

— …

Углубившись в свои мысли, госпожа Деляну не заметила, как Дэнуц задремал у нее на коленях. Приподняв его голову, она положила ее на изголовье кушетки, осторожно, словно драгоценный сосуд с цветами и бабочками.

Джик… Дэнуц в испуге проснулся, ему померещился звон сабель.

— Что такое?

— Ничего, Дэнуц. Смотри…

— Ты меня стрижешь, мама? — встревожился он, увидев прядь волос и ножницы в руках у матери.

— Нет, Дэнуц, — улыбнулась она, с грустью думая о том, что другие руки остригут его волосы. — Я только отрезала прядку… для себя.

— Зачем, мама? — спросил Дэнуц, сладко зевая.

— Так… чтобы ты увидел, когда вырастешь большой… Дэнуц!

— Да?

— Ты ведь уже совсем большой, Дэнуц?

— Да, мама.

— А ты не хотел бы навсегда остаться таким, как сейчас?..

— Нет!

— …и вместе с мамой.

— Да-а.

— А если это невозможно, Дэнуц!.. Хочешь, мама даст тебе сладкого?

— Из шифоньера?

— Из шифоньера, — улыбнулась госпожа Деляну, открывая шифоньер красного дерева, когда-то принадлежавший ее матери и ее бабушке.

…Аромат легкой грусти, который исходит от шифоньеров нашего детства в спальнях наших матерей, любивших и баловавших нас! Аромат, который исчезает вместе с прошлым… Аромат, который вспоминаешь, проходя торопливо по старой улице с цветущими абрикосовыми деревьями… Внезапно ты замедляешь шаг, ощутив как бы легкое дуновение весны из незнакомого окна, в котором, кажется, вот-вот появится лицо молодой девушки — из этого ли дома? или из твоего прошлого? — кто знает…

Аромат лаванды и донника из цветных мешочков, которые подвешены к полкам и кажутся изящным вместилищем воспоминаний… Аромат девясила, одеколона и духов с позабытыми названиями — аромат счастья… Стопки ослепительно белого белья в лиловом полумраке полок…

…И серебряный звон ключей, и легкий скрип отворяемых белой рукой шифоньеров, и короткое мгновение, когда в зеркале вдруг отражается спальня и мальчик с влажными губами и веселым блеском глаз, — вдруг в шифоньере спрятан шоколад…

— Мама, а сколько мне можно взять? — спросил Дэнуц, разгрызая круглую дольку шоколада «Маркиз» и поедая глазами коробку, которую он держал в руках.

— Возьми все… пусть будет у тебя в комнате.

— Правда?

— Правда.

После некоторого колебания Дэнуц прикрыл коробку крышкой: он был взволнован.

— А теперь, давай мама тебя подушит.

Дэнуц склонил голову, словно для коронования. Влажная стеклянная пробка прошла по его кудрям, задержалась на висках и за ушами, оставив после себя запах цветущего луга и кислых леденцов.

— Дэнуц…

— Да?

— Дэнуц…

Руки госпожи Деляну быстро сновали по полкам, вороша стопки носовых платков.

— Дэнуц, — прошептала она с трудом, — иди в столовую… Тебя ждет дядя Пуйу.

Дэнуц вышел. Дверь захлопнулась от сквозняка, который вырвал ее из рассеянных рук. Оказавшись за дверью, Дэнуц ожидал замечания: «Двери закрывают, а не хлопают ими!» Ничего не услышав, он слегка удивился и отправился в столовую, прихрамывая, с оттопыренным карманом, в котором лежала коробка шоколада.

В зеркале шифоньера на короткий миг возникло отражение руки, которая прикрывала лицо…

* * *

— А вот и Ками-Мура! — радостно объявил Герр Директор, отбрасывая карты.

В ожидании Дэнуца, которое несколько затянулось, Герр Директор сыграл несколько партий в ecarte[41] с господином Деляну.

— Что с тобой, Ками-Мура?

— Ободрал колено, дядя Пуйу.

— И в подарок получил повязку… Молодец! Ну, садись.

Герр Директор пододвинул свой стул поближе к Дэнуцу… Ольгуца, которая терпела муки вынужденного молчания, уперлась подбородком в стол и настороженно всматривалась. Господин Деляну уставился в потолок. Моника опустила глаза.

— Мама сказала тебе, зачем я тебя позвал?

— Нет.

— Очень хорошо. Тогда поговорим как мужчина с мужчиной… как двое друзей: да?

— Да, — произнес Дэнуц, крепко сжимая ладонью коробку с шоколадом.

— В твоем возрасте — сколько тебе лет? Двенадцать?

— Неполных, — с сожалением сказал Дэнуц и покраснел.

— Не важно! В двенадцать лет ты уже не дитя. Ты громадный детина! Таким ты, по крайней мере, должен быть.

Голос Герр Директора звучал решительно и властно. Дэнуц приготовился к многочисленным «да».

— Ты ведь знаешь, Дэнуц, что дядя Пуйу тебя любит… как и мама и папа…

— Да.

— …и желает тебе добра, только добра…

— Да.

Ольгуца умирала от любопытства.

— Хорошо, Дэнуц. Посмотрим, любишь ли ты дядю Пуйу так, как он любит тебя…

Дэнуц только моргал глазами. Столько слов, обращенных к нему, и только к нему, кружили ему голову. Ему казалось, что между его головой и ногами пролегли километры. Голова поднялась высоко, высоко, вместе с потолком; ноги опустились глубоко, глубоко, вместе с полом. И над пропастью между головой и ногами все мчался и мчался оглушительный поезд из слов…

— Скажи-ка, Дэнуц, ты хочешь когда-нибудь стать, как дядя Пуйу?..

— Да.

— Зарабатывать — сколько угодно, тратить — сколько хочешь, иметь автомобиль, носить монокль, одним словом, быть самому себе хозяином, а это значит, что стоит тебе сказать одно слово, и другие будут трепетать перед тобой, слушаться тебя и подчиняться тебе, словно королю…

— Да.

— В таком случае, Дэнуц, ты должен поступить так, как тебе скажет дядя Пуйу.

— Хорошо.

— Но поскольку ты большой, умный, образованный и послушный мальчик…

Безотчетный страх словно молния пронзил Дэнуца.

— …Дядя Пуйу хочет, чтобы ты сам решил… И решение, которое ты примешь, будет свято. Как ты скажешь, так мы и поступим. И папа, и мама, и дядя Пуйу послушаются тебя, как если бы мы все были твоими детьми… Но ты, Дэнуц, должен серьезно взвесить все и ответить, как подобает мужчине. Если ты сделаешь так, как думаем мы, мы полюбим тебя еще больше и будем относиться к тебе, как к взрослому и умному человеку, а не как к ребенку… Договорились?

— Да, — одними губами ответил Дэнуц.

— А теперь слушай внимательно…

«Солдат, израненный в сраженьях…» Что же случилось?

— Начиная с этого года, — потому что ведь каникулы уже кончаются…

Дэнуц еще крепче сжал коробку с шоколадом.

— …ты будешь учиться в гимназии… Эге! Ты даже не представляешь себе, Дэнуц, что значит быть гимназистом! Что такое начальная школа? Пустяк! Это для маленьких детей!.. Гимназия — совсем другое дело! И папа и я — мы были гимназистами. И как нам жалко, что мы уже не гимназисты!..

Дэнуц покосился на Ольгуцу, но встретил только печальные и удивленные глаза Моники.

— Теперь ты будешь всегда носить длинные брюки со стрелкой! Слышишь, Дэнуц? Длинные брюки. Как папа и я. Что же еще человеку нужно?

Дэнуц начал внимательно слушать.

— Но вот в чем дело: мы все хотим, чтобы ты получил от жизни все самое лучшее… И поскольку в Яссах нет ни одной порядочной гимназии, нам бы хотелось, чтобы ты учился в бухарестской гимназии. В столичной гимназии, Дэнуц! В том городе, где живет король! По воскресеньям я буду брать тебя домой, и после… обеда у Энеску, где ты сможешь заказать себе все, что тебе вздумается, мы с тобой будем ездить гулять на шоссе в коляске с вороными рысаками… И может случиться, Дэнуц, что извозчик, которого я выберу, обгонит королевскую карету! Гей-гей! Бедный король! Мы с тобой впереди, рысью, а за нами он следом… Ты ведь знаешь, дядя Пуйу в этом разбирается!.. А через год — после того, как ты хорошо его закончишь, чтобы не осрамить дядю Пуйу — мы оба поедем за границу. Поездом и на пароходе!.. А когда вернешься, зная много языков, Ольгуца только рот раскроет от удивления, — пошутил Герр Директор, подмигивая Ольгуце. — Так вот, Дэнуц, что предлагает тебе дядя Пуйу: или ты останешься в Яссах — в обшарпанной гимназии, где учатся одни оборванцы и где нет даже порядочной гимназической формы, — или вместе с дядей поедешь в Бухарест, в сказочную гимназию, в город, где живет король, в город, где по воскресеньям мы будем пировать в ресторане и откуда, как только наступят каникулы, мы с тобой — прыг в поезд и поехали в дальние края… А теперь подумай хорошенько и выбери… Ты сам знаешь, что лучше и чего хочет дядя Пуйу. Решай.

— Пойдем, Моника. Нам здесь делать нечего.

Дверь хлопнула… Герр Директор раскурил сигару… Дэнуц обвел взглядом комнату… Господин Деляну хмуро смотрел в потолок, как будто там было изображено предательство Иудой Иисуса.

Взгляд Дэнуца остановился на бритой голове Герр Директора, на его шраме; испуганно уперся в буфет… Бедный буфет! Когда Дэнуц был маленький, он прятался в буфет… А теперь он стал большой!.. И мамы в столовой не было…

Он судорожно глотнул, снова глотнул… Сидит он на стуле, один-одинешенек на всем белом свете… И надо ответить «да».

Он посмотрел на Герр Директора. Взгляд его выражал покорность.

— Не торопись, Дэнуц, — ободрил его Герр Директор. — Подумай хорошенько.

В голове Дэнуца звенело.

Рука сжимала коробку в кармане… Прилетевшая в комнату оса жужжала перед самым его носом. Он тряхнул головой, отмахнулся от осы руками. Оса опустилась на виноград. Рука Дэнуца снова судорожно вцепилась в коробку.

«А!.. Так вот почему мама…»

И папа и Ольгуца! Все знали, один только он не знал!.. Его изгнали из дома… Все его бросили… Никому не было до него дела… даже маме! Даже маме!.. У Дэнуца никого больше не было…

Он закрыл увлажнившиеся глаза… И вдруг котомка Ивана приоткрылась. Из нее стремительно выпрыгнули — точно гигантские тени из пустынного мира — Барбара Убрик, Женевьева Брабантская, Золушка, все несчастные царевны и царицы… и среди них собака солдата, погибшего на войне, — пес Азор.

«Так вот оно как! Вот как!..»

По щекам Дэнуца покатились две слезы и упали в толпу жалких теней… Дэнуц рукой яростно вытер глаза… Потому что из Ивановой котомки вдруг вышел Фэт-Фрумос из слезы, с черными, развевающимися на ветру кудрями, с горящими глазами, с палашом в одной руке и булавой — в другой.

Дэнуц вытащил из кармана коробку с шоколадом и положил на стол.

«Она мне не нужна! Раз так, пусть!.. Погодите, я вам покажу!..»

Громко, необыкновенно звонко и решительно Дэнуц произнес великие слова:

— Да, дядя Пуйу, я поеду с тобой в Бухарест. Я так хочу.

— Браво, Дэнуц, браво! Вот это я понимаю! Иди, я тебя поцелую.

— Дэнуц! — вскрикнула госпожа Деляну, которая заглядывала в полуоткрытую дверь, но не решалась войти, точно ожидала результатов операции.

«Что я сделал?»

Подобно утренней росе, Фэт-Фрумос растворился в потоке слез, хлынувших из глаз Дэнуца.

— Алис! Иди сюда, Алис! Дело сделано! Да здравствует наш Дэнуц! Бутылку котнара!

— Ничего, ничего, родной мой, все будет хорошо, — утешала сына госпожа Деляну, обнимая его так, как, вероятно, обняла бы на перроне темного вокзала, услышав гудок паровоза, который должен был увезти его на войну.

* * *

В один миг столовая полностью преобразилась. Профира, получив соответствующее приказание, живо сняла со стола скатерть с пеплом и крошками, подмела пол, недружелюбно поглядывая на шуструю Анику, которая приносила и уносила тарелки и столовые приборы, постукивая ими, словно кастаньетами. Другая скатерть, белая, вышитая, покрыла стол, придав ему воскресный вид. Герр Директор помогал госпоже Деляну, с галантным видом поправляя края скатерти.

Господин Деляну спустился в погреб. Дэнуц, сидя неподвижно на стуле, с серьезным и отсутствующим видом наблюдал за всей этой суетой, точно статист за сменой декораций пьесы, в которой он тоже является декорацией.

— Алис, бьюсь об заклад на икс килограммов засахаренных каштанов, что у тебя не найдется бисквитов к шампанскому.

— Ты думаешь? Вот, полюбуйся…

На верхней полке буфета, рядом с традиционной корзинкой мускатного винограда и миндаля, горой высились посыпанные сахарной пудрой бисквиты, словно желтые весла в праздничной ладье.

— Я проиграл. Приказывай!

— Когда начнется сезон каштанов, ты пришлешь нам из Бухареста целый вагон… А мы устроим пир на весь мир. Верно, Дэнуц?

— Что?

— Ничего… Мама болтает глупости.

Сердце у нее сжалось… Когда созреют каштаны, Дэнуц уже будет в Бухаресте… Пустота в доме, пустота в душе…

Послышались удары ногой в дверь.

— Откройте!

Аника распахнула дверь. Задыхаясь, в шляпе и пальто, накинутом на плечи, вошел господин Деляну.

— Это для Алис и для детей.

— Какого года?

— Ммм, девятьсот шестого.

— Принято, — воскликнул Герр Директор, внимательно изучавший этикетку, в то время как его пальцы исследовали пробку с проволочной сеткой.

— Григоре, взгляни…

— Счастлив видеть настоящую пыль на бутылке с вином!

— …на бутылке с вином из Котнара, — уточнил господин Деляну тоном непревзойденного знатока геральдики.

— Посмотрите, что вы сделали с моей скатертью!

Посреди стола господин Деляну поместил бутылку, подложив под нее салфетку. Темная бутылка с залитой воском пробкой была покрыта пылью и паутиной, накопившимися за те годы, что она стояла в погребе.

— Аника, пойди в комнату к девочкам и позови их.

— Давайте садиться за стол.

— Как мы рассядемся?

— Дэнуц со мною рядом, — решила госпожа Деляну, обнимая сына за плечи.

— Значит, меня вы гоните вон! — возмутился Герр Директор.

— Ты сядешь поближе к шампанскому. А мы, молдаване, — вместе с Дэнуцем и котнаром.

— Отрекаюсь от Сатаны!

— Зато он не отрекается от тебя!

— А где же Ольгуца? — обратилась госпожа Деляну к Монике.

— Tante Алис, Ольгуца… Ольгуца говорит, что она спит, — прошептала Моника, почти проглотив слово «говорит».

— Это не годится. Ольгуца должна обязательно быть здесь.

— У нее голова болит, tante Алис.

— Ну-ка, пойду посмотрю, что с ней, — поднялся господин Деляну, чувствуя, что здесь что-то нечисто.


Можно войти?

— …

— Ольгуца.

Господин Деляну приоткрыл дверь, огляделся и тихонько направился к постели Ольгуцы.

— Ты спишь? — спросил он, гладя ее волосы.

— Нет, — ответила она, не открывая глаз и не разжимая стиснутых кулаков.

— У тебя болит голова?

— Нет.

— Тогда почему ты отказываешься выпить бокал шампанского за Дэнуца?

— Не хочу.

— Посмотри-ка на папу.

Из-за черных ресниц сверкнули черные глаза. И, словно открытые глаза непременно требуют от человека определенной позы, Ольгуца поднялась и села на кровати. Она смотрела, не мигая, прямо перед собой.

— А! Я вижу, ты огорчена! Ну-ка скажи папе: что случилось?

— Я правда огорчена.

— Почему?

— Потому что я права.

— Да ведь это радость, Ольгуца, а не огорчение!

— Нет. Я права, а ты нет… а я хочу, чтобы ты всегда был прав.

Господин Деляну с трудом сдерживал улыбку. Ольгуца погрозила ему пальцем: это означало, что обида проходит.

— Ну-ка, объясни в чем дело.

— Папа, — сердито сказала Ольгуца, — кто я по-твоему?

— Ты-ы? Моя дочь.

— А еще кто?

— Дочка своей мамы.

— А кто еще, папа?

— …приятельница деда Георге.

— Перестань, папа! Тебе хочется меня рассмешить, а мне не до шуток! Ну, скажи, папа.

— Я уже дошел до конца! Скажи лучше ты сама.

— Папа, а кто по-твоему Дэнуц?

— Ага! Твой брат.

— Так, значит, он мой брат?

— Конечно.

— Папа, ведь Дэнуц для меня такой же родственник, что и для вас с мамой?

— Да, Ольгуца, — улыбнулся господин Деляну.

— И, значит, если бы я была такой же взрослой, что и мама, я была бы мамой Дэнуца?

— Да. У него было бы две мамы. Бедняга!

— Папа, я ведь не шучу… Значит, я его сестра только потому, что я маленькая…

— Нет, Ольгуца! Ты сестра Дэнуца, потому что вы оба наши дети.

— Конечно, папа. А я что говорю!.. Значит, я все равно что мама для Дэнуца, только я маленькая, а мама большая. Но и я тоже буду большая.

— Ты обиделась на папу за то, что он отправляет Дэнуца в Бухарест?

— …

— Скажи, Ольгуца, ты ведь знаешь, что папа тебя слушает с большим интересом.

— Папа, а почему вы меня не спросили?

— Ты очень любишь Дэнуца?

— Конечно!.. Я его сестра. Но почему вы меня не спросили?

— …Право, не знаю!.. Уж таковы родители, Ольгуца: нет у них доверия к детям. И, возможно, они не всегда… правы.

— Ты рассердился, папа?

— Нет. Я, может быть, нахмурился, сам того не желая.

— Папа, я не хочу тебя огорчать. Мне хочется, чтобы ты был прав… А почему плакала мама?

Рука господина Деляну ласково коснулась ее руки.

— Тебе ведь тоже не по себе, папа. Я уверена.

— И тебе, Ольгуца! И вообще всем родителям! — грустно пошутил он.

— Вот видишь, папа! А меня вы и не спросили!

— Ольгуца, а ты знаешь, что Дэнуц хочет ехать? Он сам решил, никто его не принуждал… Ну, что же, в конце концов…

— А я знаю: он поступает так, как хочет Герр Директор.

— Дядя Пуйу любит Дэнуца так же, как и все мы. Он желает ему добра… иначе, нежели мы… но, я думаю, он прав.

— Ты говоришь правду, папа?

— Да, да!

— Разве ему плохо у нас?

— Хорошо, Ольгуца… Но мальчику лучше расти среди мальчиков… в определенной строгости.

— Лучше бы я была мальчиком.

— Почему, Ольгуца?

— Да так!.. И мама тогда бы не плакала.

— Ты ошибаешься, Ольгуца. Мама вас обоих одинаково любит.

— Я знаю, папа, я и не говорю, что не любит!.. Но я не хочу, чтобы мама плакала.

— Значит, ты бы оставила папу, если бы была мальчиком?

— Ведь ты мужчина, папа!

— И что же?

— …Я бы никогда не оставила тебя, папа, — горячо сказала она, — потому что я девочка.

Господин Деляну поцеловал ее.

— У тебя прошло плохое настроение?

— Если ты прав, то конечно.

— Прав, Ольгуца. Адвокаты всегда правы!

— И родители, папа!

— Вот и умница! Такой я тебя и люблю: веселой. Пойдем в столовую.

— Папа, ведь Герр Директор строже, чем ты: правда?

— Мне кажется, нетрудно быть более строгим, чем я… Что ты на это скажешь?

— А, правда, ты совсем не строгий!.. И не должен быть!

— Да? Ты так считаешь?

— Да, папа. Если бы ты был строгим, я…

— Ты?..

Ольгуца лукаво посмотрела на него.

— Я бы спрыгнула с крыши… и ты тоже, если бы ты был маленьким и тебе было бы не по себе!

— Неужели?

— Но ты не строгий. Ты ведь даже сердиться не умеешь, папа.

— Ну?!

— Не умеешь. Это я тебе точно говорю! Тебе всегда смешно, когда ты сердишься, и поэтому тебе еще больше хочется рассердиться…

Господин Деляну весело рассмеялся.

— Ты похож на меня, папа.

— Да, Ольгуца. Тебе следовало бы поставить своего папу в угол за то, что он не умеет быть серьезным.

— Ну что ты, папа! Я-то ведь тебя слушаюсь. Ты знаешь, как-то раз я тебя обидела, и ты мне ничего не сказал, и тогда я сама поставила себя в угол… Видишь! И мне не стыдно! Я тебе об этом говорю… Но я хочу знать, строгий ли Герр Директор?

— Ровно столько, сколько нужно, Ольгуца. Григоре вас любит.

— Я знаю, папа… Ну, ничего, я сама поговорю с Герр Директором… Зачем ты пришла? Почему ты не стучишься в дверь, Аника?

— Барыня велела спросить, почему вы не идете…

— Пойдем, папа… Я рада, что ты пришел меня проведать. Я научусь варить кофе. И когда ты в следующий раз придешь ко мне, я угощу тебя черным кофе.

— Ах ты, чертенок, ведь мне достанется от Алис!

— И вареньем, папа.

— А у тебя есть варенье?

— Конечно. Смотри, папа… Только не выдавай меня!

Глаза у господина Деляну искрились от смеха при виде банок с вареньем, спрятанных в печке.

— Там у тебя буфет!

— Да, папа, там же я буду прятать кофе и кофейник.

— А где ты возьмешь кофе с кофейником?

— Ты мне купишь, папа… чтобы я могла принимать гостей.

— А если нас обнаружит мама?

— Она тоже попробует кофе… и увидит, что я хорошая хозяйка!

— А если она рассердится?

— Она поставит нас обоих в угол!


— Куда вы запропастились? — встретила их госпожа Деляну, выходя из задумчивости.

— Тишина! — провозгласил Герр Директор. — Тот, кто боится шума, пусть заткнет уши!

— Григоре, не разбей зеркало.

— Будь спокойна, Алис! Пробки от шампанского представляют большую опасность для твоих ушей! Впрочем, не волнуйся…

Госпожа Деляну и Моника заткнули уши. И все же праздничный выстрел заставил их испуганно вздрогнуть. Пробка птицей вылетела из бутылки вместе с целым букетом цветов, внезапно распустившихся и так же внезапно уронивших все свои лепестки в хрустальные бокалы.

— Безупречно! — похвалил себя Герр Директор, наполняя бокалы… — Пейте на здоровье! Самый полный бокал — Ками-Муре.

— Налей мне еще, Герр Директор, не обижай меня! — потребовала Ольгуца, пальцем указывая на истинный уровень шампанского по отношению к декоративному, — пене.

— Алис, что ты на это скажешь? Твоя дочь жаждет возлияний!

— Бог с ней, Григоре! За счастье Дэнуца!

— Повремени, Ольгуца… Не беспокойся, ты непременно захмелеешь!

— Ты произнесешь речь, Герр Директор? — спросила Ольгуца. Губы у нее были в пене шампанского.

— Не прерывай меня! Ты всегда в оппозиции… Мои дорогие, — начал Герр Директор, поднимая бокал, — сегодня я навсегда утратил племянника и обрел сына при тех же обстоятельствах, что и Дева Мария. Прежде всего я пью за новоиспеченного отца — весьма достойного! — который своего сына крестит не в воде, а в шампанском… И в каком шампанском! — добавил он, касаясь губами светлой пены. — Gaugeamus igitur.[42]

Все чокнулись, бокалы пропели свою чистую нежную арию.

— Ну же, Алис, не будь мачехой! Чокнись с отцом вашего сына!

— Наполни мой бокал, Григоре.

— Как? Ты уже все выпила! Ты, Алис!

— Я.

Герр Директор наполнил весельем бокал, в котором его явно было слишком мало. Пена с шумом поднялась вверх. От этого бокал сделался высоким и трепещущим, словно балерина, окутанная легкой дымкой и стоящая на пуантах.

— А теперь, дорогие мои, — продолжал Герр Директор, чокаясь с госпожой Деляну, — выпьем за здоровье приемного сына. Мое самое горячее желание — чтобы лет через десять, собравшись за этим уютным столом, мы все снова выпили шампанского. И чтобы ты, Дэнуц, посмотрел на меня сквозь монокль — как я сейчас смотрю на тебя — и сказал: «Этот жалкий безумец, который за всю свою жизнь не удосужился родить собственного сына… сумел создать человека». В ожидании этого дня, выпьем за сегодняшний день, выпьем за матерей!

— У тебя хорошее настроение, Герр Директор! — сказала ему Ольгуца, держа в руке бисквит.

— По-моему, мы с тобой оба в хорошем настроении… Хорошее шампанское! Что ты на это скажешь, Ольгуца?

— Хорошее, Герр Директор! Пощипывает язык!

— В таком случае произнеси тост.

— Думаешь, я боюсь?

— Посмотрим! — поддразнил ее Герр Директор, откинувшись на спинку стула.

Ольгуца встала.

— Мама, позволь мне влезть на стул.

— Что ты собираешься делать?

— Я хочу произнести речь… в честь Герр Директора.

— Влезай. Только не упади!

— Ты прямо как статуя! — воскликнул, любуясь ею, Герр Директор.

— Не прерывай меня, Герр Директор!

Господин Деляну не находил себе места. Ему был хорошо знаком страх перед публичными выступлениями и, хотя это была шутка, дебют Ольгуцы волновал его.

Ольгуца провела ладонью по лбу и запачкалась крошками, потому что у нее в руке был кусочек бисквита.

— Дорогой Герр Директор, — произнесла она уверенно, смело глядя на него, — мы с тобой и до сих пор были родственниками, потому что ты мой дядя. Я об этом ничуть не жалею.

— Я тоже, Ольгуца.

— Нам обоим везет на родственников!

— Браво, Ольгуца! — захлопал в ладоши господин Деляну.

— Очень везет, Ольгуца! Запомни!

— Я знаю, Герр Директор, недаром я была в родстве с Фицей Эленку…

— С сегодняшнего дня мы еще больше родственники! — Герр Директор возвел в превосходную степень сравнительную степень Ольгуцы.

— Нет! Очень родственники мы только с мамой, папой и еще кое с кем…

— Кто же этот таинственный кое-кто?

— Сейчас узнаешь, Герр Директор.

— Не перебивай ее, Григоре, — вступился за дочь господин Деляну.

— Ничего, папа, я ему отвечу… Теперь ты отец моего брата. Мы еще больше родственники, потому что два больше, чем один, и потому что теперь ты дважды мой родственник.

— Ты этому рада, Ольгуца?

— Конечно, рада!

— Тогда давай чокнемся.

— Подожди, я еще не кончила!.. И я хочу, Герр Директор, чтобы и моему брату повезло с родственниками так же, как нам с тобой.

— A bon entendeur, salut![43] — воскликнул Герр Директор, обнимая ее.

— Браво, Ольгуца! Я ставлю тебе десятку за твою речь.

— Мои дорогие, — произнес Герр Директор, усаживая Ольгуцу на ее прежнее место, — то, что я обрел сына, еще не самое главное! Я лишний раз убеждаюсь, что ни один человек не может уйти от того, что ему на роду написано. Бог уберег меня от жены, но зато, как я вижу, послал мне тещу!.. Выпьем за самую юную на земном шаре тещу, и пусть все тещи будут похожи на нее!

…Дэнуц безо всякого аппетита съел несколько бисквитов, смоченных в шампанском. Он слышал звон бокалов, разговоры, шутки, но все это проходило мимо его сознания… Так, значит, произошло что-то хорошее. Всем было весело оттого, что Дэнуц сказал «да». Дэнуц мог сказать «да» или «нет»… Он сидел в столовой на стуле, высоком, странно высоком — как все стулья в торжественные минуты, — и от него ждали, чтобы он сам решил свою судьбу…

Да.

Когда-то давно зубной врач вытащил у него зуб, и Дэнуц, держа в руке этот зуб, плакал и глядел на него с недоумением и враждебностью. И тогда, как и сейчас, родители поздравляли его и смеялись, стоя рядом с креслом, в котором он испытал такие мучения… Странно! Тогда — зуб, теперь — короткое словечко «да», слетевшее с его уст. И всем очень весело! А если бы он сказал «нет»? Всем было бы грустно… Бедный Дэнуц! Ему одному только и было грустно… и в то же время словно бы и нет… Жил-был император, у которого одна половина лица смеялась, а другая плакала…


Удобно откинувшись на спинку стула, господин Деляну вдыхал аромат котнара.

— Григоре, — улыбнулся он с грустной иронией, — уж очень ты чернил сегодня нашу бедную Молдову!..

— Цель оправдывает средства!

— Нет, нет! Критика твоя была искренней, и к тому же никто лучше детей не сможет разглядеть соломинку в глазах родителей… А я, дорогой Григоре, выпил шампанского и теперь пью это вино, которому пятьдесят девять лет: оно — тысяча восемьсот сорок восьмого года!.. Я в свою очередь пью за Молдову, которая подарила нам это горькое и доброе вино, за Молдову, в которой еще рождаются души, подобные этому вину, и потому что они горькие, и потому что — добрые, и потому что редкостные. Одного желаю я своему сыну: пусть он будет одной из таких душ даже тогда, когда этого вина уже не останется в погребах Молдовы.

— Папа, а вино лучше табака?

— Хочешь попробовать, Ольгуца?

— Раз ты предлагаешь!

— Ну-ка, посмотрим.

Ольгуца смочила вином губы, потом отпила с напряженным вниманием, поморщилась и пожала плечами.

— Оно горькое, папа! Шампанское гораздо вкуснее!

— Тебе этого не понять, Ольгуца! — улыбнулся господин Деляну. — Оно для таких старцев, как мы!

— Папа, но все-таки скажи, оно лучше табака?

— Ну, еще бы! И, главное, реже!

— Тогда я тебя попрошу о чем-то.

— Пожалуйста.

Ольгуца встала со стула, подошла к отцу и начала шептать ему что-то на ухо, косясь глазом в сторону остальных.

— Ольгуца, это невежливо! — упрекнула ее госпожа Деляну.

— Merci, папа!.. Мамочка, что же делать, если у нас пир на весь мир!

— Вот, Ольгуца… И скажи ему, пусть выпьет за здоровье вас, детей.

Ольгуца вышла из комнаты с бокалом вина в руке, ступая осторожно, как акробат на проволоке.

— Для деда Георге? — спросила госпожа Деляну.

— Ну, конечно!

— Мы остаемся без детей, — вздохнула госпожа Деляну. — Дэнуца отбирает у нас Григоре, Ольгуцу — дед Георге… Правда, у нас есть Моника… Ну, пора вставать из-за стола.

— Мы еще посидим, Алис, — запротестовал Герр Директор, указывая на свой наполовину полный бокал.

Герр Директор и господин Деляну остались одни со своими бокалами.

— Когда ты уезжаешь, Григоре?

— Завтра.

— А когда привезти тебе Дэнуца?

— Примерно через неделю.

— Так скоро?

— Ведь начнутся школьные занятия.

— И судебные заседания.

— Начинается все на свете!.. Я должен подготовить его: сшить гимназическую форму, показать ему Бухарест…

— Ну что же… Твое здоровье!

— Удачи нам всем!

Аромат котнара — пряный, чуть горький, навевающий грусть — наполнил собой комнату, погруженную в тишину. Дыхание осеннего сада, смешиваясь с этим ароматом, будило воспоминания…

* * *

Госпожа Деляну вышла из столовой, перебирая пальцами кудри сына. Моника шла следом за ними. Дойдя до дверей спальни, госпожа Деляну остановилась.

— Входите, дети.

Молча опустив голову, Дэнуц пошел дальше, к своей комнате. Дверь затворилась за ним. Рука госпожи Деляну, гладившая волосы Дэнуца, на секунду повисла в воздухе с растопыренными пальцами, точно лист, отделившийся от ветки и оторванный от плода, который он прикрывал… Рука безвольно упала.

— Ты хочешь ко мне, Моника?

Девочка взяла руку госпожи Деляну, сжала ее изо всех своих детских сил и вошла в спальню, бросив украдкой грустный взгляд в сторону двери в комнату Дэнуца.

Два молчаливых существа, рядом, рука в руке.

Госпожа Деляну прилегла на кровать и закрыла глаза; Моника сидела на краю постели.

Она не сводила глаз с неподвижного лица госпожи Деляну, стараясь не дышать, чтобы не потревожить ее.

Потом ресницы госпожи Деляну едва заметно дрогнули… и две слезы скатились по ее щекам. Не дыша, Моника склонилась над ее рукой и робко поцеловала.

— Ты все время была здесь, Моника? — встрепенулась госпожа Деляну.

— С вами, tante Алис.

— Девочка моя… ты иди к Дэнуцу, побудь с ним… А я постараюсь уснуть.

Моника вышла на цыпочках. Остановилась перед дверью в комнату Дэнуца. Тихо постучала пальцем.

— Дэнуц, — шепнула она и прислушалась.

— …

Осторожно нажав на ручку, она приоткрыла дверь.

— Спит!.. Бедный Дэнуц!..

Когда дверь закрылась, Дэнуц открыл глаза, но даже не улыбнулся.

Моника вошла в свою комнату.


В трех комнатах три молчаливых существа пытались проникнуть в тайну жизни…

* * *

Вернувшись от деда Георге с пустым бокалом, Ольгуца влетела в столовую. Профира с набитым ртом вскочила со стула, словно незадачливая школьница, застигнутая учительницей. Аника стояла, опустив глаза и пряча за спиной бисквит, как мальчишка — папиросу.

— Приятного аппетита! Аника, ступай за мной!

Профира ждала, пока они уйдут. Как только дверь за ними закрылась, она ожила, точно статуя в шараде после того, как опустился занавес… Нагнулась, подняла брошенный Аникой бисквит и тут же отправила в рот.

— Послушай, Аника, — сурово спросила Ольгуца, — ты только ела или еще и пила?

— Я даже и не думала есть, барышня, — жалобно отвечала Аника, показывая пустые ладони.

— Хорошо! Тогда поторопись, а то Профира все съест. Подожди не уходи. У меня к тебе дело… Пожалуй, я и Профире поручу сделать кое-что!

После короткого раздумья Ольгуца распахнула дверь столовой:

— Профира!

— Ох! уж и напугали вы меня, барышня!

— Пойди скажи садовнику, чтобы дал тебе кисть винограда: слышишь? И пускай выберет получше.

— А здесь кто уберет?

— Аника тоже умеет есть бисквиты! Ступай за виноградом. Поскорее!

Профира вздохнула и направилась к двери… на ходу вынимая из кармана своего фартука припрятанный бисквит.

— Слушай внимательно, Аника.

— Слушаю, барышня.

— Ступай в турецкую комнату к дяде Пуйу, тихонько постучи в дверь. А если он не ответит, постучи громко… Ну-ка, покажи, как ты это сделаешь!

Аника подошла к двери столовой… и вошла.

— Аника, ты смеешься надо мной?

— Я забыла, барышня!

— Делай, как я тебе велела.

— Хорошо. Я тихо постучу…

Тук-тук, постучала она пальцем.

— …А если не ответит, постучу громче.

Бух-бух, стукнула она кулаком.

— Так. А если и тогда не ответит, вбежишь в комнату, хлопнешь дверью, ударишь ладонью по губам и громко скажешь: «Ох, грехи мои тяжкие! Я-то думала, вы в столовой!» Поняла? Устрой шум, чтобы разбудить его!

— А вдруг они рассердятся, барышня Ольгуца? — спросила Аника, с трудом удерживаясь от смеха.

— Не твое дело! Ты ему скажешь, что барышня Ольгуца хочет с ним поговорить.

В ожидании Аники Ольгуца расхаживала по столовой, заложив руки за спину и все убыстряя шаг, — казалось, она сочиняет диалог, состоящий из коротких реплик. Иногда она останавливалась, убирала со лба черные кудри и снова принималась ходить взад и вперед.

— Он сказал, чтобы вы пришли.

— Он спал?

— Нет, курил.

— Хорошо. А теперь иди и доедай то, что осталось на столе. Ничего не оставляй Профире!


— Ты рад гостям? — приветливо осведомилась Ольгуца, входя к Герр Директору.

— В полном восторге!

— Как поживаешь, Герр Директор? Я тебе не помешаю?

— Ты! Мой друг-приятель! Как ты можешь мне помешать!.. Каким ветром занесло тебя ко мне?

— Да никаким, Герр Директор! Просто я пришла повидать тебя, поговорить…

Герр Директор приподнялся на локте и вставил в глаз монокль.

— Значит, ты ко мне с визитом?

— Ну да… Какой у тебя красивый халат! Ты элегантный, как какая-нибудь дама.

— Уж таковы холостяки, Ольгуца.

— Почему только холостяки?

— Да потому, что у них нет жен! Но зато есть красивые халаты.

— А у женатых не бывает?

— Им не нужно. У них красивые жены.

— А если некрасивые?

— Тогда они ищут утешения! Впрочем, нет. Они только вздыхают!.. Но что же это я? Садись. Что я могу тебе предложить: сигару?

— Какой ты сегодня веселый, Герр Директор!

— Как обычно.

— Сегодня не так, как обычно.

— Ты права. Сегодня особенный день.

— Для тебя?

— И для Ками-Муры… и вообще для всех. Разве ты не заметила?

— Но тогда почему же плакала мама?

— Откуда ты знаешь, что она плакала?

— Я видела.

— Ну, хорошо! Она плакала… потому что она мама.

— В таком случае ей пришлось бы плакать каждый день!

— Она плакала от радости, Ольгуца.

— Нет, Герр Директор.

— Я так думаю.

— А я скажу тебе, почему она плакала: потому что уезжает мой брат.

— Милая Ольгуца, мама поняла, что для Дэнуца лучше учиться в Бухаресте, и она сама так решила — как, впрочем, и Дэнуц.

— Но тогда почему она плакала?

— Так уж устроены все дамы, Ольгуца. Стоит им решиться на что-нибудь, и они тут же пускают слезу и тут же утешаются.

— Она пошла наперекор себе, Герр Директор!

— Ну и ну! Все-то ты знаешь!

— Герр Директор, когда ты уезжаешь?

— Завтра, Ольгуца.

— Ты едешь один?

— Да. Дэнуц приедет вместе с Йоргу, через неделю.

— …Я очень рада, — вздохнула она.

Герр Директор погладил ее по голове.

— Хорошая ты девочка!

— Герр Директор, — спросила Ольгуца, глядя ему прямо в глаза, — ты строгий человек?

— Строгий с кем, Ольгуца?

— Не знаю!.. В Бухаресте, со своими служащими.

— Конечно. Иначе нельзя.

— А что ты делаешь, когда хочешь быть строгим?

— Ну!.. Разговариваю сурово, хмурюсь… а если они меня не слушают, то прогоняю их.

— А если мой брат не будет тебя слушаться?

— Дэнуц меня слушается.

— Кто знает?! А если он сделает глупость?

— Я сделаю ему внушение.

— А если он снова сделает глупость?

— Хм!.. Тогда и увидим!

— Хм!.. Герр Директор, ты когда-нибудь бил кого-нибудь?

— Может быть! Я уже не помню! Когда я был мальчиком…

— Ты любишь драться?

— Нет, Ольгуца, это некрасиво и грубо.

— Значит, ты никогда не будешь бить моего брата?

— Дэнуца? Боже упаси!

Ольгуца вздохнула с облегчением.

— Merci, Герр Директор. Я так и думала. Ты строгий, но добрый… Можно, я пороюсь в твоем чемодане?

— Пожалуйста!

— Закрой глаза, Герр Директор… Ладонями… А теперь скажи, что я сейчас буду делать?

— Устроишь себе душ из одеколона!

— А вот и не угадал!.. У тебя сегодня не болит голова, Герр Директор?

— Слава Богу, нет!

— Очень жаль! Я хотела сделать тебе растирание.

— Болит, болит! Конечно, болит!

Из опрокинутого флакона лился одеколон; Ольгуца ладошкой быстро втирала его в неровную поверхность головы, покрытой короткими волосами, и одновременно изо всех сил дула на ее макушку.

— Тебе приятно, Герр Директор?

— Необыкновенно! Как если бы Северный полюс вселился в мою голову! Но только не надо так сильно тереть, а то у меня и в самом деле сделается мигрень.

— Ничего, Герр Директор! Я тебе сделаю еще одно растирание. Сегодня великий день!

— Для моей головы!

— И для других тоже, Герр Директор, — добавила Ольгуца, массируя изо всех сил его голову.

* * *

Воздух был как-то особенно прозрачен, осенний свет необыкновенно приятен… словно воспоминание о прошлом…


Дэнуц сбежал по ступенькам крыльца, засунув руки в карманы, опустив плечи. Ему попался на глаза футбольный мяч, позабытый во дворе, он вспомнил, что недавно играл здесь с Ольгуцей и поранил себе колено — и ему вдруг показалось, что ступени, по которым он спустился, другие, чем те, по которым он поднимался, и что двор совсем другой, да и сам Дэнуц тоже другой…

Как если бы ступени, по которым он поднимался тогда и спустился теперь, принадлежали времени, а не крыльцу родительского дома.

Он закрыл глаза.

Очень часто, особенно в конце каникул, ему снилось, что произошло какое-то несчастье. Оно проходило, стоило ему открыть глаза. Он просыпался с ощущением счастья, с просветленной душой, избавившись от ужасов сна. Но эти ночные кошмары приучили его к мысли о возможности несчастья, которое представлялось ему чем-то вроде порога, который надо переступить, чтобы оказаться в белом, светлом помещении с зеркалами, предназначенными для одних только улыбок, и с окнами — для солнца…

…Он открыл глаза. Тот же футбольный мяч; то же высокое и широкое небо; наступало время занятий, приближался отъезд; а Дэнуц такой маленький и такой одинокий…

Так, значит, его изгнали из дома… Плакать ему не хотелось, нет. Он вздохнул. Ему так хотелось, чтобы небо сделалось маленьким-маленьким и низким-низким, как скатерть на столике, где иногда, зимой, госпожа Деляну раскладывала пасьянс или читала книгу. И чтобы под этим низким и маленьким небом лежал ковер, озаренный пламенем печи, и спала кошка…

Над столиком висела лампа под абажуром. Под столиком виднелись мамины ноги в легких туфлях, которые то были спокойны, то беспокойно двигались, то нетерпеливо отбивали носками такт. Дэнуц, разумеется, сидел под столом. Ольгуца играла во дворе, занесенном снегом. А ему совсем не хотелось играть. Мир для него уменьшался до размеров кукольного домика. И на свете не существовало ничего, кроме ножек стола, Дэнуца посредине, маминых туфель и кошки. Дэнуц знал, что делает мама, потому что видел, что делают ее туфли. Он знал, когда она улыбается и когда хмурится и сердится. Мурлыкала кошка. И стояла такая тишина!.. От печки шло легкое и сонное тепло… Там начинались сказки о Мужичке с ноготок, борода с локоток, и о Карлике… Там Дэнуц создал крошечный мирок, где люди были не больше буквы, животные — размером с заглавную букву, домики же были величиной с книжку сказок — одни только сказки могли там поместиться. А Дэнуц был великаном, но каким добрым великаном!.. Там было хорошо. Там была родина Дэнуца, освещенная огнем из печки, напоминающим изображение солнца на коврах, где спят дети и дремлют кошки…

И вот его изгнали.

Какое высокое небо! И какая большая земля!

Он поплелся в сад… Что же случилось с котомкой Ивана? Какой ветер высушил, вытряхнул и выгнал всех императоров, фэт-фрумосов и все сказки? Котомка у Ивана совсем опустела!

Дэнуц шел один. Никто его не сопровождал. Войско, которое всегда следовало за ним или поджидало его впереди, — исчезло. Пустота впереди, пустота позади! Из дома его изгнали, а впереди его ожидала школа…

Котомка у Ивана была пуста и тяжела, потому что в нее проникла грусть из настоящей жизни, печаль и мертвая тишина осеннего леса.

На дорожке в сад его нагнал Али и стал ластиться к нему.

Только Али любит его. А когда он уедет, оба они останутся в полном одиночестве: Дэнуц — в Бухаресте, Али — в Меделень.

— Дэнуц!

Моника бежала за ним, длинные и тяжелые косы хлестали ее по спине.

— Дэнуц, подожди, Дэнуц!

Она догнала его уже в саду. Она тяжело дышала.

— Дэнуц… мне так жалко, что ты уезжаешь! — сказала она чуть не плача и глядя на него широко раскрытыми глазами. Она взяла его за руку.

— Что я вам всем сделал? Чего вам от меня нужно? Почему вы не оставите меня в покое?

Он вырвал руку из руки Моники и пошел дальше, прочь ото всех, в глубь осеннего сада.

— Что я ему сделала? — прошептала Моника, прижимая ладони к щекам… — Бедный Дэнуц!

Али побежал за хозяином, а Моника пошла следом за Али, хотя ее только что отвергли.

* * *

Нежные, горьковатые запахи, пряные ароматы, тонкое благоухание, легкое, едва уловимое, но, тем не менее, ощутимое дуновение ветра…

Подернутое влажной дымкой солнце, ветер, доносящий запахи садов, жнивья, пашни, плодов и деревьев, земли, опавших листьев и осенней травы.

Чьи-то души блуждали среди деревьев, ютились в траве, прилетали вместе с ветром, тихо падающие листья легко касались их бесплотных хмурившихся лбов и таких же бесплотных, в отчаянии заломленных рук.

Во всем чувствовался приближающийся отъезд, но не было видно ни печальных сундуков, предвещающих разлуку, ни женщин, в задумчивости сидящих на этих сундуках, облокотившись на тесно сдвинутые колени и прикрыв глаза ладонями: чтобы ничего не видеть и ни о чем не плакать.

— А что же осень?

Моника притаилась позади огромной яблони. У нее над головой сгибались ветки под тяжестью спелых яблок, — так серьги со слишком большими камнями оттягивают уши маленьких инфант.

Оттуда Моника тайком наблюдала за Дэнуцем.

Она почувствовала усталость и опустилась на колени.

Дэнуц сидел неподвижно на скамье под ореховым деревом. Монике видна была только его голова, склонившаяся над дубовым столом. Солнце припекало ему голову, кудри его отливали медью.

На дубовый стол падали листья, солнечные блики и темные орехи в зеленой кожуре. Казалось, что раскрылся старый громовник в переплете из ореховых листьев, пронизанных солнечными лучами. И низко склонившаяся голова маленького фавна погружалась в мечты…

Если бы хоть одна слезинка, сверкнув на солнце, скатилась из глаз Дэнуца, Моника осмелилась бы выйти из своего укрытия. Но одни только листья падали с веток орешины.

* * *

Душа Дэнуца была так далека от его тела, что губы его шептали что-то, скорее напоминающее детский лепет, и только улыбка, пожалуй, принадлежала ему самому, а, впрочем, может быть, и солнцу, освещавшему его лицо.

Илэ, Илэ,

Здоровила,

Дуб творожный,

Придорожный,

За ворота на прогулку

Вышла ночью дочка турка

В душегрейке

Из цигейки,

Фартук новый

Весь лиловый,

Один — раз,

Двое вас,

Если третьим буду я,

Вот уже компания.

Эти лишенные смысла стихи когда-то, видимо, родились от простого движения губ, которые умели смеяться, но еще не умели говорить. В то время Дэнуцу было года три. Он, так же как Ольгуца, носил платье, а когда ему хотелось спать, заявлял: «Бай-бай!» И его буковинская няня, вероятно, тоскуя по своей родной деревне, оказавшейся по ту сторону границы, постепенно выучила его стихам своего детства. Сидя на руках у матери, Дэнуц декламировал их и в награду получал конфеты и поцелуи. Когда он ложился спать, то повторял их шепотом, для себя, пока не засыпал.

Илэ, Илэ,

Здоровила…

— Баюшки-баю! — доносился, как во сне, голос матери с кровати, слабо освещенной лампой под зеленым абажуром. И Дэнуц шептал еще тише:

Дуб творожный,

Придорожный…

— Тсс!

За ворота на прогулку

Вышла ночью дочка турка…

— …? Цц-цц!

И Дэнуц улыбался, потому что в его мыслях еще слышалось: была у дочери турка:

Душегрейка

Из цигейки…

И он засыпал с улыбкой.


…Один за другим листья орешины падали на дубовый стол.

Этой весной все деревья были в цвету, а теперь цветов на них не было, и только желтые листья с сухим шелестом падали на землю. Поэтому, может быть, слова песенки, которые рождали сонную улыбку на губах у Дэнуца, когда ему было три года, теперь, лишенные смысла и вырванные из прошлого, звучали так печально в его устах:

Илэ, Илэ,

Здоровила,

Дуб творожный,

Придорожный…

В саду — по мере того как тени становились все длиннее — воцарялась влажная прохлада. Моника скрестила руки на груди: ей было зябко.

А Дэнуц так легко одет! Вдруг он простудится? Она встала на ноги, потирая затекшие колени. Прячась за стволами деревьев, крадучись, она пошла в сторону дома. Остановилась, оглянулась назад: Дэнуц сидел неподвижно. И она помчалась со всех ног, чтобы как можно скорее принести Дэнуцу теплую пелерину.

…Когда очень грустно, хочется спать. Хочется положить голову на колени того, кто тебя любит, а если ты одинок и у тебя нет никого, — на свои собственные ладони… Да. Хочется спать, когда грустно. И позабыть обо всем… Ну, а когда проснешься? Тебе опять станет грустно, но ты уже не сможешь уснуть!..

Дэнуц вздохнул.

…Отчего падают листья?.. Оттого, что пришла осень… Листья умирают на дереве?.. Нет. Листья падают и умирают на земле, оттого, что пришла осень… Осень…

Листья падают потому, что хотят упасть?.. Но ведь пришла осень!.. Что им остается делать!..

Когда наступает осень, улетают птицы, опадают листья…

Если бы Дэнуц был листом на ветке орехового дерева и наступила бы осень — что бы он сделал?.. Все листья вокруг него постепенно бы облетели, а он бы оставался на дереве, чувствуя себя все более и более одиноким — как теперь… Да. Он бросился бы вниз с ветки… ветер подхватил бы его, смешал с другими листьями и унес Бог знает куда… и никто-никто на свете ничего не узнал бы о нем…

…Когда совсем грустно, хочется уснуть и позабыть обо всем…

Странная мысль подкрадывалась к Дэнуцу как бы снаружи, такая странная, что его глаза широко открылись, как бывает в темноте, когда тебя охватывает страх и сердце сжимается…

В глубине сада был высокий склон, такой же высокий для Дэнуца, как ветка для листа… Листья тихо кружатся и плавно опускаются на землю… Орехи падают и раскалываются!.. У орехов нет крови. Если бы у них была кровь, она стекала бы по кожуре… как у человека… как у человека с проломленной головой… как у несчастного человека…

«Дэнуц! Дэнуц! Где ты, Дэнуц? Где Дэнуц?..»

Пастух нашел бы его внизу, под откосом, с разбитой головой, с залитым кровью лицом…

Мертвый Дэнуц?.. Он, Дэнуц, мертв?..

— Я?

«Невозможно!» — пронеслась у него в голове мысль и тут же исчезла.

…Все в трауре. Идут за гробом Дэнуца. Горько плачут… И Дэнуцу тоже хочется плакать, потому что он тоже идет за гробом.

— Мертвый?

Один в гробу? Один в могиле? В черной земле?.. Ночью с оборотнями? Один!

«Нет. Уж лучше в школу».

…Осенью гибнут расколотые орехи и опавшие листья. А Дэнуц отправляется в школу.

Моника вдруг возникла из-за скамьи, словно икона, перед которой зажгли лампаду. Не говоря ни слова, накинула пелерину на плечи Дэнуца… и против своей воли, неизвестно почему, тонкими руками обняла его за шею и поцеловала в голову…

Видя, что руки не принадлежат его матери, Дэнуц вскочил, встряхивая кудрями.

— Кто тебе позволил меня поцеловать?

— …

— Зачем ты принесла пелерину?

— Чтобы ты не простудился, Дэнуц, — пролепетала Моника.

— Лучше бы я простудился. Тебе какое дело?

— А если мне тебя жалко?

— Кто тебе позволил жалеть меня? Мне это не нужно!

Так! Ведь каникулы еще не кончились! Сейчас он им всем покажет! Он схватил Монику за косы и дернул изо всех сил. Голова Моники покорно откинулась назад. В его памяти вспыхнуло воспоминание: в начале каникул, когда зрели абрикосы, в саду он тоже дернул Монику за косы… Тогда он как будто испугался Моники… и ему почему-то было досадно. Как быстро пролетели каникулы! Приближались занятия! И его отъезд. Становилось прохладно, наступала осень!

— Ты сердишься, Моника? — ласково спросил он, выпуская из рук ее косы.

Он не видел ее лица: только мягкие и тяжелые косы.

— Я больше не буду, Моника. Прости… Тебе не холодно?

Голова Моники сделала знак, что нет.

— Хочешь, побежим вместе?

Голова Моники утвердительно кивнула.

— Ты будешь лошадкой, а я тебя буду погонять: да?

— Да.

— Но-о, лошадка! — прозвучал громкий и пронзительный голос Дэнуца.

Каникулы еще не кончились!

Разбуженный криком, Али вскочил и стрелой помчался вперед. Держа в руках золотые косы, Дэнуц бежал по золотому саду. А впереди него бежала Моника, тоненькая, стройная, с улыбающимся заплаканным лицом. И всюду царила Осень.

* * *

Длинные слоистые облака протянулись по высокому синему небу до самого закатного горизонта, точно бесконечные мраморные ступени сказочных дворцов.

В поднебесье, в ярком праздничном сиянии, вдруг возникла черная точка и тут же исчезла. Быть может, ласточка? А потом солнце отправилось на покой, прихватив хрустальный башмачок, потерянный Летом на последней ступеньке небесного дворца, и унеся с собой печаль всех принцев, влюбленных в Золушку.

* * *

Моника вздрагивала во сне и бормотала какие-то непонятные слова. Она спала на боку, раскрывшись, согнув ноги в коленях, положив сжатую в кулак руку под голову. Другая ее рука лежала на бедре, и вся ее белая, освещенная лунным светом, беззащитная в детской своей наготе фигурка казалась опрокинутой статуэткой, изображающей бегство.

— Но-о, лошадка!

…Она бежит по саду и никак не может увидеть того, кто бежит за ней следом, дергая за косы…

Во сне она так сильно рванулась вперед, что ее длинные распущенные волосы закрыли ей лицо и глаза… Слегка приподнявшись, она прикрыла пледом ноги.

— Но-о, лошадка! — прошептал голос, идущий откуда-то сверху.

Она перевернулась на спину и засмеялась от счастья. А какой славный был Дэнуц! И какая у него была добрая улыбка!.. И какие добрые глаза, зеленоватые с золотистыми искорками! И пахнущие спелыми каштанами кудри! И как быстро проходила у него обида!..

— Но-о, лошадка!

Моника улыбнулась и, лежа с закрытыми глазами, стала ждать, когда к ней вернется сон, который снова вложит ее косы в руки Дэнуца.

* * *

Белый лунный бал волной вливался в окна вместе с шелестом осени и пением цикад.

Господин Деляну нащупал в темноте папиросу и, приподнявшись на локте, закурил ее.

— Ты тоже не спишь?

— Я курю, Алис.

— Который час?

Вспыхнула спичка, потревожив ночную темноту.

— Уже поздно… Час ночи.

Госпожа Деляну встала с постели, накинула на плечи кимоно… Осторожно нажала на ручку двери и на цыпочках вошла в комнату сына. Дэнуц спал, приоткрыв рот. Одеяло было отброшено в сторону. Белая ночная рубашка поднялась выше колен, обнажив длинные, покрытые царапинами ноги с округлыми икрами и тонкими щиколотками.

Лунный луч играл на его раскрытой ладони. Лунный свет трепетал в волосах и на щеках.

Можно было подумать, что это юный паж, уснувший у ног своей госпожи, чей веер из белых страусовых перьев оберегает его сон.

Госпожа Деляну укрыла его, кончиками пальцев погладила круглые завитки волос и тихо вышла.

— Что он делает?

— Спит.

— Хорошо быть ребенком! — покачал головой господин Деляну, гася папиросу в пепельнице.

— Бедные дети! — как бы для себя проговорила мама Дэнуца.

Медленно и как бы неуверенно падали белые лепестки роз на ночной столик: так раскрываются во сне маленькие дети, когда им что-то снится.

II. РОБИНЗОН КРУЗО

Шел дождь…

Последняя телега цыганского табора остановилась на дороге, чуть в стороне от ворот барского дома. Тощие лошади стояли неподвижно, низко опустив тяжелые головы, худая — кожа да кости — кошка, привязанная веревочкой к телеге, жалобно мяукала.

Под полотняным навесом цвета дождевых облаков желтые и красные одежды цыганок и яркий блеск их монист тонули в дымной мгле от множества трубок, из которых то и дело вылетали рубиновые искры.

Тихо, завораживающе звучал женский голос, — быть может, пел, укачивая младенца или успокаивая боль.

Аника зябко ежилась под мелким дождем, вверив свою судьбу и свою ладонь темной руке гадалки. Слова гадания, то редкие, то быстрые и невнятные, вселяли надежду или страх. Аника испуганно следила за пальцем ворожеи, который искал на ее ладони жизненные пути, тропинки счастья и рощи любви.

Поднялся ветер, дождь усилился. Резкий голос из-под навеса грубо произнес какие-то слова.

Гадалка получила деньги и направилась к телеге. Аника, низко опустив голову, вошла во двор. Проходя под дубом у ворот, заметила слабый след автомобильной шины. Взгляд ее скользнул к туманному горизонту… Она вздохнула. Все дороги были скрыты под частым серым дождем. Она сделала резкое движение, как бы отгоняя от себя что-то, и побежала к дому. Собаки, сбившиеся в кучу под навесом, едва взглянули на нее.

Телега с цыганами тронулась в путь, увозя с собой последние проблески осени, ее огни и краски, оставив позади только болезненно-серую мглу…

Не было слышно лая собак. Лишь дождь что-то бормотал, не умолкая, точно безумная нищая.

* * *

Сквозь чердачные оконца мансарды, — зарешеченные дождем снаружи и затянутые паутиной изнутри, — проникал слабый свет, точно тонкое кружево, вместе со всяким другим старьем позабытое на чердаке. Чего там только не было! По мере того как старики один за другим навсегда покидали дом, чердак заполнялся вещами, которые служили скорее их привычкам и прихотям, чем их действительным потребностям.

Комната Фицы Эленку была полностью перенесена на чердак, от нее стремились избавиться, как от останков чумного больного. Поместительные кресла и диваны с изогнутыми ножками и удобными спинками, обитые синим шелком — специально привезенным из Франции, — поседели от пыли с тех пор, как в них уютно устроилась сонная тишина. Табуреты, похожие на черепах с синим панцирем, застыли неподвижно под тяжестью прожитых лет. И все книги — старые, набранные кириллицей, месяцесловы и часословы, некогда перелистанные сухими пальцами Фицы Эленку и прочитанные ее зелеными глазами, лежали в ящиках на полу.

Странные музыкальные инструменты — прихоть какого-то предка, меломана и чудака — стояли в углу, ожидая правнука, в котором возродится душа прадеда, дабы оживить умолкнувшие мелодии. Скрипки светлого дерева с выгнутыми шейками; темные, цвета жженого сахара скрипки с лебедиными шеями; виолы со вздутыми животами сластолюбцев; кобзы, мандолины и гитары, одна причудливей другой. И все погруженные в полное молчание!

Горы портретов в черных, коричневых и позолоченных рамках, овальных или прямоугольных, деревянных или бархатных, больших и маленьких — постепенно исчезающих со стен нижних комнат, — прислонялись мало-помалу к плечу всеобщего забвения; окутанные пылью и опутанные паутиной, они все больше теряли человеческие черты.

Пахло нагретым деревом, древесной трухой и архивной пылью.

Поэтому аромат персиков здесь, на чердаке, казался особенно приятным…

«…Нужно было видеть, с какой королевской пышностью я обедал один, окруженный моими придворными. Только Попке, как любимому, разрешалось разговаривать со мной. Собака, которая давно уже одряхлела, садилась всегда по правую руку своего властелина, а слева садились кошки, ожидая подачки из моих собственных рук…»

Дойдя до этого места, Дэнуц перевернул книгу переплетом вверх, положил на пол, взял румяный персик и с шумом раскусил его.

Самым счастливым человеком на земле, бесспорно, был Робинзон Крузо, каким его изображала яркая цветная литография на обложке.

Между хижиной — скорее пещерой — и пальмой, на стволе которой висел кокосовый орех, за невысокой изгородью, виднелось море — безобидное и прелестное, как садик, усеянный васильками.

У входа в хижину, в черно-зеленом углублении, аллегорический паук сплел паутину из небрежно натянутых нитей. Из хижины торчала молодая трава с сине-зеленым, как на мокрой акварели, отливом.

По всей вероятности, когда Робинзон фотографировался, было очень жарко, потому что над его остроконечной шапкой — которая прикрывала ему, словно капюшон, затылок и уши — виднелся зонтик из пальмовых листьев с розовыми от солнца краями, а над зонтиком сияло синее небо, по которому шли красные буквы заголовка: Робинзон Крузо. Но уж, видно, так нравилось Робинзону: в любое время ходить тепло одетым! Бурка из лохматого меха была скроена в талию. У Робинзона было очень симпатичное лицо — он был похож на Деда Мороза, только борода и усы у него были каштанового цвета. Усы загнуты кверху, щеки румяные; борода красиво подстрижена. Из-под шапки выбивались кудри до самых бровей, как завитая челка.

В левой руке над левым коленом он держал попугая. Вернее, попугай поддерживал руку, потому что все его пальцы — расположенные на равном расстоянии друг от друга — лежали на зеленой спине птицы, как на отверстиях свирели; а четыре пальца правой руки покоились на спине у козы, которая тянулась мордочкой к попугаю, точно собиралась поцеловать или укусить его.

Робинзон сидел на… непонятно на чем! Он сидел, как сидят факиры, в воздухе. У его ног — широко расставленных и опирающихся на носки, как бывает, когда подбрасываешь на коленях ребенка — лежала лопата, крест-накрест с еще каким-то орудием, основание которого было отрезано художником. Кошки спали, вероятно, внутри хижины или на ее крыше. Собака убежала с обложки и похрапывала на чердаке, у ног Дэнуца. Звали собаку Али. Там же, на чердаке, бодрствовал попугай — такой же, как на обложке, — с той только разницей, что был набитым чучелом.

Остров Робинзона, во всем своем хромолитографическом великолепии, переселился на чердак со старым хламом. Дэнуц был Робинзоном Крузо на острове Робинзона Крузо. И ему там было очень хорошо!

Борода у Робинзона на обложке была залита душистым соком… потому что в Меделень на чердаке со всякими древностями Робинзон Крузо ел персики в обществе спящей собаки и чучела попугая.

* * *

У бумаг и книг в обоих кабинетах господина Деляну — городском и деревенском — бывали приливы и отливы в зависимости от того, в чьих руках они в данный момент находились.

В эпохи прилива обставленный тяжелой мебелью кабинет содержался в величайшем порядке и чистоте. В это время господина Деляну или не было дома, или он не работал.

В эпохи отлива из шкафов, со шкафов, из ящиков, с полок, из карманов всех пиджаков, пальто, халатов и пижам появлялись разноцветные и разноформатные книги, папки, журналы, газеты, тетради, блокноты, листы бумаги, письма, телеграммы, квитанции, записки, коробки с табаком и папиросами, спичечные коробки… В эти периоды госпожа Деляну не входила в кабинет мужа. Господин Деляну погружался в работу, словно Нептун в морскую пучину.

Телеграмма, полученная утром из Ясс, вызвала внезапный отлив.

«Арестован. Злостное банкротство. Подтверждаю ордер арест. Прошу написать прошение прокуратуру. Необходимо срочное вмешательство. Супруга едет деньгами, сведениями. Не оставьте беде. Уважением. Блюмм».

Перо раздраженно бегало по листу бумаги. Мадам Блюмм, изгнанная из кабинета, сидела в гостиной, держа зонтик и сумку в руках, не снимая шляпы, напряженно прислушиваясь и шумно вздыхая от горя и насморка.

Господин Деляну закурил папиросу, бросил косой взгляд на стереотипную формулировку ордера на арест… и все его красноречие, сосредоточенное на кончике пера, вдруг вылилось на бумагу:

«Возмутительна та…»

Он зачеркнул слово… Улыбнулся, представив себе захлебнувшийся колокольчик богини правосудия, величавой и раздражительной, как все женщины, которые мало двигаются.

…Странной и оскорбительной представляется та легкость, с которой лишают свободы человека в цивилизованном обществе, где умеют уважать собственность, но не умеют уважать человека. Арест без предварительного следствия является незаконным действием…»

Когда господин Деляну работал, никто не осмеливался входить к нему в кабинет, — никто, кроме Ольгуцы.

— Я несу тебе кофе, папа… Прольется или не прольется? — гадала она, осторожно неся в руке чашку кофе.

— То, что прольется, достанется тебе!

— Ну вот! Папа! Ты хочешь, чтобы я ни капельки не пролила?

— Почему?

— Ты можешь подумать, что я нарочно.

Господин Деляну отпил из чашки; Ольгуца — с блюдечка.

— Так холодно, папа! Хочется заболеть!

— Мне кажется, что тебе нечем заняться, Ольгуца!

Ольгуца посмотрела на него из-под насупленных бровей, с трудом удерживаясь от зевоты.

— Почему? — сказала она. Я гуляю по дому… но просто мне досадно, что плохая погода!

— Что же теперь делать? — вздохнул господин Деляну, одним глазом глядя на дочь, а другим на текст прошения.

— Да ничего, папа. Я тебе мешаю. Я вижу, тебе надо работать.

— Когда же ты вырастешь, Ольгуца?

— А что, папа?

— Мы с тобой будем вместе работать.

— Вот хорошо, папа! Мы будем все время смеяться и пить кофе!

— Да… Уж мы повеселимся!

— Но мы будем и делом заниматься, — сказала Ольгуца, поднимая брови.

— А как же иначе?!

— Ты мне будешь диктовать, а я буду записывать… а когда я устану, я буду диктовать, а ты записывать… И тебе не нужен будет секретарь!

— Я тебе поручу принимать клиентов.

— Клиенток, папа. Уж я им покажу!

— Ты права! Клиентки ужасны! Они должны были бы платить вдвойне.

— Папа, женщина, которая сидит в гостиной, собирается разводиться?

— С чего ты взяла?

— Она все время вздыхает, папа! Такая противная: она хотела меня поцеловать!

— Подумать только!

— Правда, папа! Что я ей?.. И почему только женщины все время целуются?

— Это их основное занятие!

— Я никогда не буду целоваться!

— И даже папу не поцелуешь?

— Ты — совсем другое дело!

— Хорошо нам с тобой вдвоем, Ольгуца!

— Жалко, что ты взрослый, папа. Мы бы с тобой вместе играли! Я бы хотела, чтобы мы были братом и сестрой.

— Мы ведь друзья.

— Но я не даю тебе работать, папа! Я пойду.

— Куда?

— В гостиную.

— К мадам Блюмм?

— Ничего, папа!.. Ты работаешь, а она вздыхает! Я буду играть гаммы, пока ей не захочется плакать!

— Браво, Ольгуца! А потом мы отправим ее на вокзал.

— Да, папа. Обязательно отправим.

— И вместе наведем порядок в кабинете!

Ольгуца улыбнулась. Уж она-то знала, что такое наводить порядок!

— Вот какой у тебя отец, Ольгуца!

— Папа, тебе не надо было быть отцом… Но ты очень хороший — такой, какой ты есть!

— По вкусу тебе?

— Да, папа… Как будто я получила тебя в подарок от деда Георге!

* * *

Столовая была наводнена цветной паутиной, как любая швейная мастерская: в этой мастерской изготовлялось школьное приданое Дэнуца. Одержимая периодическими приступами ярости, которые каждый раз вспыхивали с новой силой, швейная машина то пускалась вскачь, то вдруг останавливалась и замолкала, чтобы начать все сначала, — подобно жене, что гневно ругает своего мужа.

Этническая и профессиональная словоохотливость швеи, которая по такому важному случаю была выписана из Ясс, не находя никакого отклика, обернулась сумрачной молчаливостью, и только ритмичное движение ног, нажимавших на педали машины, да еще ярко-рыжая копна волос говорили о ее присутствии.

Госпожа Деляну, в ослепительно белом фартуке сестры милосердия, с клеенчатым сантиметром на шее и с ножницами в руке, сосредоточенно кроила на раздвинутом столе.

Моника, сидя у окна на стуле с двумя подушками, низко склонившись над работой, вышивала на носовых платках инициалы Д.Д. — то есть: Дан Деляну. Это имя в скором времени должно было появиться на страницах классного журнала.

Первое Д. получалось у Моники чуть ниже и меньше, чем второе, потому что даже ее руки отказывались называть его иначе, чем: Дэнуц.

Но если бы кто-нибудь знал истинную правду!.. Д.Д., то есть: Дэнуц Деляну… Иголка едва не выскользнула из рук Моники. Истинная правда яркой гвоздикой горела на ее личике, низко склонившемся над работой… Д.Д. — ведь это… «дорогой Дэнуц…».

Две вышитые буквы были первым любовным посланием Моники.

— Моника, ты не видела выкройку?

Моника вздрогнула и уронила на колени платок. Вместо нее ответила, приветливо улыбаясь, веснушчатая мадемуазель Клара, которая знала все на свете, даже местонахождение выкройки.

«Кто тебе позволил меня поцеловать?» — рассердился Дэнуц, когда она поцеловала его в саду.

«Кто тебе позволил полюбить меня?» — рассердился бы Дэнуц, если бы узнал правду.

«Дорогой Дэнуц…»

Да. Кто ему позволил быть любимым?

Она улыбнулась… Кто знает! Быть может, Дэнуц и позволил бы ей полюбить себя…

* * *

— Деточка!

— До-о, — гулко отозвался рояль.

Мадам Блюмм только покачала головой.

Мизинцем левой руки и большим пальцем правой Ольгуца яростно отбивала двойное «до» на левой стороне клавиатуры, нажимая и на педаль. Басистый рокот грома в горах прокатился по гостиной и ударился об окна и зеркала.

Ольгуца намеревалась устроить шотландский душ барабанным перепонкам посетительницы. Гамма начиналась в быстром темпе, звучала все выше и выше, пока, с помощью педали, не превращалась в бурю оглушительных звуковых вибраций, в непрерывный звон в ушах, как после приема хинина, потом вдруг переходила на басовые ноты и снова на высокие, и так до бесконечности…

Звуковые стенания все нарастали… И внезапно сменялись зверским рычанием, отдаленно напоминающим разнузданную драку обитателей жалкой ночлежки.

Наконец Ольгуца опустила педаль. Буйная гамма смолкла… Комнату окутала блаженная тишина, словно аромат цветущей липы… Потом едва слышно, с иезуитской вкрадчивостью, монашеская процессия обычной гаммы прошла через гостиную.

Ольгуца прислушивалась и присматривалась.

Но барабанные перепонки ее слушательницы давно привыкли и к резким звукам домашних разговоров, и к шумной музыке, за которую платишь деньги, от которой кружится голова… и которой завидуют соседи. Дочка мадам Блюмм окончила ясскую консерваторию по классу фортепиано. Она увлекалась Бодлером и играла на рояле оперы Вагнера.

Ольгуце и в голову не могло прийти, что ее слушательница превратилась в почитательницу. Мадам Блюмм одобряла ее игру, удивляясь отсутствию нот. По ее глубокому убеждению, Ольгуца играла наизусть. Наизусть! Как Рашела, только ноты Рашелы стоили больших денег! «Деточка» была очень похожа на господина Йоргу. И он говорил хорошо и тоже наизусть! На него была вся надежда…

— Уфф!

Руки у Ольгуцы устали. Мало-помалу она стала сокращать звуковое поле гамм, играя ровно и монотонно, как утреннее упражнение после сна.

В гостиной было холодно. Окна запотели от дождя. Свет был беловатый, словно мгла…

— Не может быть!

Она не поверила своим ушам. Оглянулась через плечо. Мадам Блюмм спала, держа в руке сумку и зонтик. Спала, как оркестр: шумно втягивала воздух, похрапывала, вздыхала и свистела носом.

Ольгуца с отвращением слушала… У нее было скверно на душе… и ей некого было дразнить. Моника была ее другом. Дэнуц уезжал… Кроме того, два дня тому назад, вместе с дождем в душу Ольгуцы закралось тревожное чувство, которое ей хотелось побороть, но она не знала как. Случайно услышанные слова:

— Что такое с дедом Георге? Уж очень он похудел! — спросил управляющий соседнего имения.

— Да что с ним может быть! Просто подходит и его смертный час… пора уж! — вздохнул Ион, преемник деда Георге по конюшне.

— И не стыдно тебе лгать? — напустилась на него Ольгуца, топая ногой.

Вот и все.

С тех пор, каждый раз оставаясь одна, она с беспокойством и страхом вспоминала об этом вранье. И ей было досадно и на себя, и на свой страх, и начинало казаться, что враки Иона — правда и что они могут подтвердиться.

Она принялась играть концерт Моцарта ля мажор для фортепиано с оркестром — на сей раз по нотам. В музыке, как и в жизни, у Ольгуцы были свои горячие симпатии и антипатии. Концерт Моцарта был ее другом.

— Что ты сейчас разучиваешь, Ольгуца? — спрашивала ее госпожа Деляну во время каникул, когда она довольно редко видела ее в гостиной.

— Я буду разучивать свой концерт, — отвечала Ольгуца, присваивая себе Моцарта и будущее.

Концерт ее звучал грустно. Она закрыла тетрадь… Мадам Блюмм зловеще храпела… Все в доме были заняты делом… Шел дождь. Ольгуца прижалась лбом к клавишам. Клавиши жалобно отозвались. Нога Ольгуцы с яростью и возмущением нажала на вторую педаль.

* * *

…Прошло немало лет на страницах книги и на чердаке после обеда Робинзона в обществе попугая, собаки и кошек.

Тогда весело смеялись толстощекие персики; теперь от них остались только косточки, похожие на маленькие деревянные сердечки. Али во сне состарился, а может быть, и умер. Попугай с тусклыми пыльными перьями молчал, начиненный прошлым. Все покрылось пылью и подернулось паутиной, на чердаке лежали пыльные сугробы, стояла глубокая тишина. А за окнами — дождь, дождь и опять серый дождь, в осеннем воздухе и в водяных часах времени.

И Дэнуца не пощадила череда прошедших лет. На его лице совершенно ясно, — не так, как в тусклом переводе книги, — было написано, что Робинзон покидает свой остров, навсегда прощаясь с долгой, прожитой там жизнью.

«Когда я покидал этот остров, я взял с собой на память большую остроконечную шапку… и зонтик…»

Дэнуц вздохнул — и опять принялся читать, вернувшись к пяти пропущенным строкам, где влюбленный ждет прихода своего поезда не на перроне, а в зале ожидания, потому что это чуть ближе к дому любимой и чуть дальше от последнего порога расставания.

«Вскоре после этого…»

Глаза его вбирали в себя слова «вскоре после этого», а в душе у него виолы и нежные виолончели грустно и протяжно пели: «…когда я покидал этот остров…»

«Вскоре после этого на берег была послана шлюпка с вещами, которые я обещал поселенцам. К этим вещам капитан присоединил, по моей просьбе, сундук, набитый всевозможной одеждой. Они приняли этот подарок с большой благодарностью».

И снова:

«Когда я покидал этот остров…»

Затуманенные слезами глаза Дэнуца долго прощались с цветной литографией на обложке книги, залитой слезами радости. Плакал и Робинзон, но в то же время и смеялся. Слезы принадлежали Дэнуцу, а не тексту. Тогда — когда он улыбался на обложке — он еще не знал, что ему предстоит уехать. Занятый шапкой и зонтом, переводчик позабыл о слезах.

Быстро и неотвратимо текст отдалялся от Дэнуца.

«Когда я покидал этот остров, я взял с собой на память большую остроконечную шапку… зонтик и одного из моих попугаев. Не забыл я взять и деньги, но они так долго лежали у меня без употребления, что потускнели…»

«На острове», — мысленно добавил Дэнуц.

До конца оставалось еще семь строк.

«…мой отъезд состоялся 19 декабря 1686 года. Таким образом, я прожил на острове двадцать восемь лет два месяца и девятнадцать дней. Я распростился с этой печальной жизнью на острове в тот самый день и месяц, когда я избежал мавританского плена…»

И он даже ни разу не взглянул на остров с корабля, пока тот совсем не скрылся из виду? И не помахал ему платком?

Дэнуц снова посмотрел на цветную литографию на обложке: Как? Печальная жизнь на острове? Но тогда чему смеется Робинзон? И почему все на его острове тоже смеялось и было того же цвета, что и лицо у Робинзона?

И он опять вернулся к тем же строкам:

«Мой отъезд состоялся…»

Он опустил книгу на колени. Читал и плакал, вытирая руками глаза.

«Путешествие мое было удачным. Я прибыл в Англию 11 июня 1687 года, после тридцатипятилетнего отсутствия».

— Тридцать пять лет, — прошептал Дэнуц.

И он ничего не взял с собой на память! Ни камешка! Ни горсти песка! Ни цветка или листа с дерева!.. Ничего, ничего!

Дэнуц закрыл книгу, склонился мокрым лицом над обложкой и долго и крепко целовал то, что приносило ему одновременно и радость и печаль.

Душа Дэнуца была островом, который покинул Робинзон Крузо, захватив с собой только шапку, зонтик и попугая.


…Первый класс… второй… третий… четвертый… пятый… шестой… седьмой… восьмой; и остальные классы…

И Дэнуц один у океана — школьных парт…

На чердаке было только то, что когда-то было. На чердаке был остров Робинзона Крузо. За чердаком начинались школьные парты…

«Когда я покидал этот остров»… Дэнуц положил книгу в ящик со сломанными игрушками и прочитанными книгами, кликнул Али и спустился с чердака… Но котомка Ивана, невообразимо широко распахнутая, поглотила и чердак, и остров, и этот миг — с нитями паутины, слезами, пылью, ароматом персиков, веселыми картинками…

Вот почему плечи Дэнуца были низко опущены.

Он спускался по лестнице, чтобы с чердака со старым хламом выйти в осенний сад.

* * *

Второпях не найдя своих галош, Ольгуца надела галоши брата. Они ей были велики. С большим трудом шла она по скользкой грязи.

Когда тебя подгоняет страх и ты не можешь бежать, дорога превращается в сущий кошмар, который давит тебе на грудь и от которого болезненно сжимается сердце.

Закутанная в резиновый плащ с капюшоном, Ольгуца еле-еле продвигалась вперед. Кончиками пальцев ног она удерживала галоши, чтобы не потерять их… проваливалась в лужи… изо всех сил напрягала икры ног, чтобы выдернуть их из грязи.

Можно было подумать, что она толкает железный мяч каменными ногами в морской глуби, запруженной медузами.

Дед Георге молился, стоя на коленях перед иконами.

Вокруг старого человека, который творит молитву, — тишина, словно отзвук далекого хора.

В комнате сильно пахло базиликом. Огонек в красном стаканчике лампады румянил темные лики икон, — так восход зари окрашивает розовым цветом темные стволы деревьев.

Время от времени дед Георге разводил сложенные в молитве ладони, прижимая их к груди, которую сотрясал кашель.

Господь всегда внимал его молитвам, и дед Георге надеялся, что так будет и впредь.

Было вполне естественно, что он кашляет: ведь он был стар.

Было вполне естественно, что он задыхается и что у него покалывает в груди: ведь он был стар.

Было вполне естественно, что ему предстоит страдать, пока он жив, и в скором времени умереть: ведь он был стар.

Все, что было, было естественно, а иначе и быть не могло. Он не роптал, не жаловался и не вздыхал. Деду Георге не хотелось, чтобы именно теперь, у небесного порога, какое-нибудь проклятие — мысленное или произнесенное шепотом — отвратило от него милостивый лик Господа и его всепрощающий слух. Дед Георге молил о снисхождении к чужим грехам: его господа не ходили к причастию и редко переступали порог церкви, воздвигнутой их предками. Но они были добры душой, милосердны и справедливы, хотя и позабыли о доме Господнем и страхе Божием.

— Прости их, Господи, ибо велика милость твоя!

И снова кашель, точно зов к человеческой вечерне.

Господь внял его мольбе. Он молился не за себя. Деду Георге предстояло переселиться туда на глазах у бедных его лошадей, о которых он преданно заботился и которых оберегал, словно сирот.

Он молился за дитя человеческое, чистое, как роса, и прекрасное, как цветок, дитя, с которым ему вскоре предстояло расстаться.

— Барышня наша…

Пусть не тяготеют над ней заблуждения родителей. И пусть жизнь будет добра к ней, пусть минуют ее горести и страдания.

Душа деда Георге простиралась у ног Господних, словно ковер, по которому его барышне надлежало ступать в ее земной жизни, пока не предстанет она перед лицом Господа Бога…

Держа галоши в руках, Ольгуца стрелой промчалась по двору деда Георге. Добежав до дверей, она попыталась войти в дом. Засов был задвинут изнутри. Она принялась стучать кулаком в дверь. Никакого ответа.

Отшвырнув галоши, она стала колотить обоими кулаками.

— Дед Георге! — крикнула она повелительно. Однако голос ее слегка дрожал.

— Что, моя барышня? Это вы? В такую погоду?!

Услышав его голос и увидев его самого, Ольгуца вздохнула с облегчением. Она подняла валявшиеся в грязи галоши и, мгновенно обретя душевное равновесие, лукаво улыбнулась и принялась отряхиваться.

— Дед Георге, я пришла узнать, не холодно ли лошадям?

* * *

Дэнуц обошел весь дом, так и не заглянув ни в одну из комнат. Он не находил себе ни места, ни покоя. Долгое чтение на чердаке отвлекло его от домашней жизни. Он тосковал по Робинзонову острову; сожалел об одиночестве острова и о своем собственном одиночестве.

Привычная семейная обстановка, встречая его повсюду своими конкретными проявлениями, отдаляла его от дома, подобно тому как отталкивает человека любая грубость, когда ему грустно. Так, духи любимой, с которой ты, плача, расстался, живут в памяти твоей души и твоих чувств, а звук любого другого женского голоса кажется тебе тривиальным, и самая нежная ласка воспринимается как грубость.

Отчуждение, мрачность и печаль могут найти приют и утешение лишь в письмах, написанных рукой, еще не остывшей от пожатия любимых рук, в письмах с униженными и горькими, как аромат осенних хризантем, жалобами.

Он вошел в маленькую гостиную госпожи Деляну. Заметив календарь на крошечном бюро, подошел поближе. Он был открыт на черном дне; черным был и следующий день. Все дни были черные, словно красные дни календаря ушли навсегда вместе с каникулами и листьями на деревьях…

Он вошел к себе в комнату.

Теплая одежда, вынутая из сундуков и развешанная на спинках стульев, пахла нафталином. Холодная печь, растревоженная ветром, вздыхала и жаловалась, точно крестьянин со слабой грудью, еще больше увеличивая холод в комнате и ее пустоту.

И было так далеко до наступления ночи, что Дэнуцу хотелось зевать и скулить. Он бросился на кровать, подтянув ноги к самому подбородку, засунул руки в тепло рукавов и сжался в комок; он старался сам себя согреть, как это делают кошки…


Голова Ольгуцы просунулась в дверь.

— А! Вот ты где!

— Да.

— Что ты делаешь?

— Ничего. Лежу.

— Я пришла тебя проведать.

«Что могло понадобиться Ольгуце?», — подумал про себя Дэнуц, внешне безразличный, внутренне настороженный.

Ольгуца вошла в комнату, держа в руке галоши Дэнуца, которые блестели так, словно были сделаны из черного дерева. Ольгуца была в домашних туфлях.

— Я их поставлю под кровать.

— Что?

— Галоши.

— Галоши?? Почему?

— Потому что это твои галоши. Куда ты хочешь, чтобы я их поставила?

— Поставь под кровать.

«Что она делала с моими галошами?»

— Ольгуца, что ты делала с галошами?

— Я их мыла, — объяснила она, поднося галоши к самому носу Дэнуца, словно только что срезанные цветы.

— Merci, — уклонился в сторону Дэнуц. — А почему ты их мыла?

— Так мне захотелось. Нечего было делать!

— Ты и башмаки вымыла? — серьезно спросил Дэнуц, приподнимаясь на локте.

Ольгуца нахмурилась. Но тут же улыбнулась.

— Ты был на чердаке? — поинтересовалась она, прищурив глаза.

— Кто тебе сказал? — вздрогнул Дэнуц.

— Я знаю!

— Пожалуйста, не выдавай меня, Ольгуца!

— Не беспокойся! — уверила она его, размахивая галошами.

— Merci. А ты где была?

— Гуляла.

— В моих галошах.

— Просто в галошах! — рассердилась Ольгуца, швыряя галоши под кровать.

— Я вижу!

— Ничего ты не видишь! Слушай: хочешь стручков?

— А у тебя есть?

— Конечно.

— Откуда?

— Говори: хочешь или не хочешь?

— Хочу.

Взмахнув руками, Ольгуца прыгнула через порог в свою комнату.

— Ага! — уяснил себе Дэнуц, устанавливая связь между стручками Ольгуцы и своими галошами.

— Вот, пожалуйста, стручки.

— Merci… Вкусные, Ольгуца, потрясающе вкусные! — воскликнул Дэнуц, зная, что они от деда Георге.

Ольгуца, польщенная, улыбалась. Дэнуц тоже улыбался, гордясь тем, что оказался хитрее Ольгуцы.

— Ольгуца, а если мама увидит, что ты без чулок?

— Почему увидит?

— У тебя нет чулок?

— Есть… но мне лень искать.

— Я могу тебе дать пару чулок.

— А они длинные?

— Да. Из тех, что для школы. Я их еще ни разу не надевал.

— Давай. А я тебе дам свои.

— Не-ет! Я их тебе дарю.

Каждый раз, когда ему приходилось бывать сообщником Ольгуцы, Дэнуц распространял на себя восхищение ее проделками. Дарение чулок было одновременно и услугой и платой.

Ольгуца уселась по-турецки на постель Дэнуца, сняла туфли и в ожидании чулок принялась разглядывать свои голые ноги.

— Ты можешь пошевелить большим пальцем, не двигая остальными?

— Не могу.

— Почему ты смеешься? — нахмурилась Ольгуца, демонстрируя чудеса акробатики.

— Не знаю… Очень смешные пальцы ног!

— Моих? — спросила Ольгуца с угрозой.

— Нет. Вообще пальцы ног.

— Ты прав, — вслух размышляла Ольгуца, вытягивая ногу и разглядывая растопыренные пальцы… — Смешно на них смотреть!

— Ольгуца, — сказал Дэнуц, усаживаясь на край постели и ощущая прилив откровенности, вызванной интимностью беседы, — я заметил одну вещь.

— Какую?

— Ты будешь смеяться… Скажешь, что я говорю глупости!

— Посмотрим! Сначала скажи.

— Я… думаю, — медленно произнес Дэнуц, не сводя глаз с Ольгуциной ноги, — что лучше быть ногой, чем рукой…

— Что??

Дэнуц покраснел.

— Повтори.

— …

— Погоди. Значит, ты говоришь, что лучше быть ногой, чем рукой? — размышляла Ольгуца, глядя по очереди то на руку, то на ногу… — Я об этом никогда не думала! А почему ты так говоришь?

— Я думал об этом как-то в школе…

— Ну-ка, скажи еще раз!

— Знаешь… я сидел за партой. Был урок арифметики. Я решал пример в тетради… и запутался.

— Еще бы, раз мамы не было рядом с тобой!

— И тогда я подумал, что лучше быть ногой, чем рукой… Потому что мои ноги ничего не делали: они были обуты в башмаки и стояли… на месте. А в это время рука мучилась над примером…

— Да. Конечно: ноги ничего не делали.

— Вот я и говорю! Ноги что делают? На перемене играют, а в классе отдыхают! — пожал плечами Дэнуц, все больше и больше оживляясь от разговора.

— Хорошо, но ногами ты ходишь, — заметила Ольгуца.

— Ну да! Но разве тебе не нравится ходить?

— Конечно, нравится!

— Вот видишь! Ногами делаешь только то, что тебе нравится!

— Тебе нравится ходить в школу? — спросила Ольгуца.

— …Нет.

— Значит, ноги делают не только то, что тебе нравится?

Дэнуц размышлял, покусывая палец.

— Подожди, Ольгуца! Но им-то что! Ведь ноги не учатся в школе.

— Верно! Они все время на переменке!

— Ты очень хорошо сказала! Это и я хотел сказать!

— Постой. Вначале ты сказал, что лучше быть…

— …ногой. Да, — перебил Дэнуц, убежденно взмахнув рукой.

— И рукой неплохо быть! Зимой руки в рукавицах, в карманах пальто или в муфте… Руки очень умные! — улыбнулась Ольгуца, глядя на свои руки, которые натягивали чулки Дэнуца, а до этого держали его галоши.

— Если ты нога, у тебя есть ботики, — робко защищал Дэнуц свою точку зрения.

— Ну и что? Боты уродливы, а ноги глупы! Потому их и не видно: они спрятаны в башмаках… Мне больше нравятся руки… Хорошие чулки! Merci!

— Ольгуца, что бы ты предпочла: чтобы тебе отрезали руки или ноги?

— Я не хочу ни того ни другого!

— Да нет. Я говорю просто так! Если бы ты была героиней сказки и император приказал бы отрезать тебе руки или ноги, что бы ты выбрала?

— Я бы стала разбойником и отрезала ему и руки, и ноги, и язык.

— Ты не хочешь отвечать! — вздохнул Дэнуц.

— Разве я тебе не ответила? Ему бы пришлось выбирать! А я ничего не отдам!

Ольгуца спрыгнула на ковер. Дэнуц в задумчивости продолжал сидеть на краю постели.

— Ольгуца, ты можешь представить, что будет, если тебе отрубят голову?

— Будет очень плохо!

— Я могу представить себе… Но у тебя от этого голова пойдет кругом!

— Что ты все выдумываешь!

— Нет, правда, ты никогда об этом не думала?

— А что мне об этом думать! Есть более приятные вещи! Разве голова тебе дана, чтобы думать, что ее нет?

— Я просто подумал… Если отрубят голову, обязательно умрешь?

— Конечно.

Дэнуц не решился перечить Ольгуце, однако с сомнением покачал головой.

— Однажды я посмотрел на себя в зеркало… и представил, что у меня нет головы.

— Ты бы сначала ее отрубил.

— Да нет… Просто я смотрел в зеркало и представлял себе, что я сам где-то снаружи, и только голова у меня в зеркале.

— Эге! Но ведь ты думал головой! Значит, мысли у тебя были не в зеркале, а в голове.

— В той голове, которая была в зеркале, — настаивал на своем Дэнуц.

— И ты умудрился не разбить зеркало, когда водворял ее на место?

— Мне было страшно, Ольгуца. Я смотрел из зеркала только на свои ноги. Значит, ноги у меня были в одном месте, а голова — в другом… как если бы два человека стояли друг против друга, но один из них был без головы. Смотри, Ольгуца!

И Дэнуц поставил ладони параллельно.

— А теперь предположим, что здесь, у кончиков пальцев, расположены глаза. Значит, правая рука — это голова в зеркале. Видишь: я сгибаю пальцы, в зеркале остаются только ноги.

— Это значит, что ты смотришь в зеркало… и видишь всякую ерунду!

— Попробуй, Ольгуца. После этого хочется закрыть глаза и уснуть.

Но Ольгуца уже не слушала его. Она что-то высматривала, глядя в сад из окна.

Дэнуц вздохнул… Ему многое хотелось сказать Ольгуце — перед отъездом. Сказать, например, что, если тебе отрубят голову, ты умрешь не весь. Умрет голова: что правда, то правда. Умрет тело: и это правда. Но есть ведь и нечто другое: котомка Ивана. Она не может умереть, потому что она и не живет: у нее нет ни тела, ни головы. Она возникает, «если закроешь глаза». Когда ты мертв, глаза у тебя закрыты. Значит, котомка Ивана остается на своем месте. И, значит, Дэнуц не может умереть, потому что, хотя котомка Ивана и принадлежит Дэнуцу, он сам тоже имеет к ней некоторое отношение. Когда он закрывает глаза, он может думать о себе, как о другом человеке. И Ольгуца находится в котомке Ивана. Все они находятся там. Значит, если умрет Дэнуц, останется котомка Ивана. Пока Дэнуц жив, котомка принадлежит ему. А кто возьмет ее, когда Дэнуц умрет? Бог… Если Богу будет угодно, он дунет в котомку Ивана, и все те, что находятся внутри, тут же воскреснут; и Дэнуц вместе со всеми… Да только вот тогда у Дэнуца уже не будет котомки. Она будет принадлежать Богу. А все те, которые были в котомке, перейдут к Дэнуцу, потому что он принес их Богу в своей котомке. И тогда Дэнуц станет хозяином извне, так же как сейчас он хозяин изнутри…

Но что поделаешь, если Ольгуца не хочет его слушать!

— Где патроны? — вдруг спросила Ольгуца, снимая со стены ружье.

— Что ты собираешься делать?

— Не приставай! Давай сюда патроны!

Крадучись, она подошла к окну и осторожно открыла его. Осенняя мгла наполнила собой комнату… Мокрая от дождя ворона раскачивалась на ветке. Ольгуца прицелилась.

— Оставь ее, не трогай!

Ольгуца обернулась, не меняя положения ружья, и смерила взглядом Дэнуца. Это был взгляд карточного игрока, адресованный тому, кто в разгар игры, стоя у него за спиной, осмеливается подавать советы. Потом она отвернулась, снова прицелилась и выстрелила. Ворона упала на землю. В саду поднялся переполох, черная туча взметнулась к небу, тревожный крик множества птиц заглушил остальные звуки.

Ольгуца снова зарядила ружье.

— Тебе что, ворон жалко? Я выстрелила ей в голову: хотела увидеть, может она жить без головы… как ты, или нет!

— Мне их не жалко! — солгал Дэнуц, заливаясь краской. — Я думал, ты собираешься подстрелить воробья.

— Видел, какой выстрел?

— Да.

— Вот она! — встрепенулась Ольгуца, вскидывая ружье.

И словно нарочно одновременно с выстрелом отворилась дверь. Ворона упала в отдалении. Госпожа Деляну отпрянула назад, выронив из рук пижаму Дэнуца.

— Ольгуца! Это что такое?

— Я стреляю в ворон.

— Когда-нибудь я выброшу это ружье!

— Мамочка, оно не мое, а его!

— Я тебе его дарю! — улыбнулся Дэнуц.

— Лучше отдай маме; а мне Герр Директор обещал подарить охотничье.

— Закрой окно и ступай к себе в комнату. А ты, Дэнуц, разденься, я хочу примерить тебе пижаму.

— Можно, я тоже посмотрю, — попросила Ольгуца, затворяя окно.

— Оставь меня в покое, Ольгуца! Ты уж не знаешь, что еще такое сделать, чтобы рассердить меня! Этого нам недоставало: охота в доме!

— А если на улице дождь! Ты, мамочка, шьешь — пижама-то какая красивая! — а мне что остается делать? Вот я и стреляю из ружья.

— А почему ты не играешь на рояле?

— Ну уж нет! Что я, музыкант? В гостиной папина клиентка храпит, а я должна играть?

Кипя от негодования, Ольгуца переступила порог и закрыла за собой дверь. Она лукаво улыбнулась: ей удалось спасти от конфискации ружье.

Моника только что вошла в комнату со стопкой романтических носовых платков; улыбка Ольгуцы привела ее в замешательство. Она отвела в сторону взгляд и спрятала платки у себя за спиной.

— Я принесла тебе десять стручков, — сообщила Ольгуца.

Моника еще больше смутилась.

— За что ты так хорошо относишься ко мне? — сказала она, разглядывая домашние туфли Ольгуцы.

— Почему ты думаешь, что я к тебе хорошо отношусь? — возмутилась Ольгуца.

— Ты очень добрая… я этого не заслуживаю.

— Неправда! Я тебе не позволяю так говорить! Ты мой друг. Ты меня обижаешь!

Дверь распахнулась, вошла госпожа Деляну.

— Что случилось?

— Ничего!

— Тогда почему ты кричишь?

— Кричу? А на кого мне кричать? Я просто громко разговариваю… чтобы согреться.

— Согревайся, но так, чтобы я тебя не слышала!

Дверь захлопнулась.

Моника села на кровать рядом с носовыми платками.

Ольгуца спрятала ружье за печку и подошла к Монике. Увидев платки, взяла тот, что лежал сверху, и не успела Моника и рта раскрыть, как она громко высморкалась.

— Ольгуца! Что ты делаешь?

— Ты разве не видишь?

— Возьми мой платок.

— А этот чем плох?

— Он для Дэнуца.

К счастью, платок Дэнуца послужил лишь в качестве музыкального инструмента. Моника положила его на место.

— Моника, ты заметила, что, если видишь сразу много носовых платков, хочется высморкаться?

— Потому что у тебя никогда не бывает своего платка! — вскипела Моника.

— А у кого он есть? Разве что у тебя!

— И у Дэнуца тоже есть, — возразила Моника, прижимая платки ладонью.

— Ты думаешь? За неделю он их все растеряет! — заверила ее Ольгуца.

— Ой! Неправда! Зачем ты это говоришь?

— Как неправда? Тогда зачем же мама приготовила ему столько носовых платков? Чтобы было что терять!

Моника посмотрела вверх, вниз; повернула голову вправо, влево…

— Видишь, Моника! Мне хочется высморкаться, когда я вижу платки… а тебе хочется плакать! Лучше, чтобы их совсем не было!

* * *

В пижаме из белой фланели Дэнуц выглядел как младший брат Пьеро.

— Тебе не тесно под мышкой, Дэнуц?

— Не-ет!

— Запомни, Дэнуц, пижаму ты будешь надевать, только если там будет холодно. Нехорошо спать тепло одетым!

Госпожа Деляну избегала слова: дортуар.

Дэнуц не отрывал глаз от зеркала. Пижамные штаны были первыми в его жизни длинными панталонами. Он все время их ощупывал, словно опасался, что они внезапно окажутся выше колеи, там где проходила старая граница его штанов. У них была и стрелка, — спасибо прачке. Строгая линия стрелки скрывает природное дерзкое изящество колен и икр.

Дэнуц был очень горд. Так горд, что хотел бы иметь зрителей даже среди товарищей по гимназической спальне.

— Не режет тебе, Дэнуц? — продолжала госпожа Деляну задавать вопросы, которые самую совершенную одежду превращали в заготовку.

Дэнуц тряхнул головой.

— Нет, мама! Зато старые штаны здорово резали! — упрекнул он ее задним числом.

— Носи на здоровье! А пока сними пижаму.

— Мама, позволь мне сегодня остаться в пижаме… У меня ноги зябнут.

— Хорошо, Дэнуц. Раз тебе хочется!

Госпожа Деляну быстро вышла из комнаты. У нее было тяжело на душе от одного вида белой фланелевой пижамы.

— Ольгуца!

— Что?

— Ты у меня оставила патроны.

— Ничего. Давай их сюда.

Моника подошла к окну, украдкой вытирая глаза, как будто голос Дэнуца, доносившийся через закрытую дверь, мог ее увидеть.

Дэнуц помедлил, прежде чем войти. Ему все время хотелось смеяться. Сделав серьезное лицо, он вошел и протянул Ольгуце ящичек с патронами.

— А что, если бы мама увидела? К счастью, я его спрятал!

— Зря хвастаешься! Маме вовсе не нужны патроны!.. Ну и как тебе в длинных штанах?

— Хм!

— Вечером я их тоже примерю.

— Ты-ы?! — изумился Дэнуц.

— Я. Чему ты удивляешься?

— …Девочки не носят брюки!

— А я буду носить. У меня уже есть брюки для верховой езды.

— Почему бы тебе не надеть кимоно? — предложила Моника.

— Потому что мне хочется носить брюки!

— Ты кончила стрелять ворон? — попытался отвлечь ее Дэнуц.

— Да… Не хочу пугать маму.

— Чем же нам заняться? — недоумевал Дэнуц.

— Знаете что? Вам холодно?

— Да, — в один голос ответили Моника и Дэнуц.

— Хотите погреться у огня?

— У какого огня? — удивился Дэнуц.

— Это не твое дело! Хочешь или нет?

— Хочу.

— Тогда ступайте за мной… Только тихо, чтобы никто не услышал!

Крадучись, неслышным шагом язычников, которые стремятся к своим низвергнутым божествам, Моника и Дэнуц, гуськом, шли следом за своим провожатым, обутым в домашние туфли.

Они позабыли обо всех огорчениях и неприятностях этого хмурого осеннего дня.

Дэнуц был в приподнятом настроении, потому что обновил свою пижаму и потому что вместе с Ольгуцей собирался совершить очередную проделку.

Моника радостно улыбалась, потому что была вместе с Дэнуцем.

Улыбалась и Ольгуца, потому что таинственный огонь, к которому она вела их, был всего-навсего очагом в кухне.

* * *

С приходом детей кухонная плита совершенно преобразилась. Там, где раньше стояли задумчивые горшки всех размеров — они были сдвинуты в глубь плиты, — теперь весело потрескивали кукурузные зерна. На краю плиты под неусыпным надзором старой кухарки пеклись три гигантских яблока, словно троица угрюмых второгодников под присмотром строгой учительницы и под насмешливыми взглядами младших коллег.

У горящей печки, на трех низеньких скамейках, сидели румяные от жары дети и грызли воздушную кукурузу.

— Ыы! Накажи тебя Господи! Сейчас!.. — крикнула кухарка нетерпеливому горшку, который кипел, с шумом подбрасывая крышку.

Все трое дружно засмеялись.

Кухарка непрерывно ссорилась с горшками, кастрюлями и мухами. Так что, доведись кому-нибудь сидеть рядом в соседней комнате, он мог бы подумать, что кухня полна людей, которых все время ругает строгая матрона с мужским голосом. И, действительно, кухарка была полновластной хозяйкой всего, что находилось в кухне. Хозяйкой усердной и проворной, как лето в саду. И очень толстой! Такой толстой, что была похожа на неестественно поднявшийся в просторной печи кулич.

Косясь краешком глаза на яблоки, кухарка приоткрыла дверцу духовки, заглянула туда и тут же захлопнула дверцу.

Из духовки повеяло ароматным теплом.

— Пахнет медовой коврижкой! — смеясь, воскликнула Ольгуца.

— Были бы едоки! — вздохнула кухарка, переворачивая яблоки.

Яблоки старели на глазах. Их нежная кожа темнела и покрывалась морщинами. Они украдкой вздыхали и сонно слезились. А их аромат делался все более крепким и по-летнему пьянящим.

Ольгуца сидела посредине, прямо против огня, который окутывал ее лицо золотистой дымкой; Моника и Дэнуц сидели справа и слева от нее.

На полу, у печки, мурлыкало и нежилось в тепле пушистое и гибкое кошачье племя. В некотором отдалении спал Али — само благоразумие и достоинство. Почти все мухи уснули. И все-таки их было достаточно, чтобы не давать покоя псу. Чуткие уши Али то и дело вздрагивали, отгоняя мух.

Под печкой, в корзинке с сеном, наседка высиживала цыплят. Сверчок, спрятавшись под одной из балок, участвовал в общем деле.

А печка гудела от огня и ветра, словно праздничная хора.

Войдя в кухню, господин Деляну сразу же увидел детей, сидевших за круглым столиком. Они ели руками печеные яблоки. На столике, вместо мамалыги, остывала медовая коврижка, нарезанная ломтиками.

— Так вот вы где, оказывается, Ольгуца!

— А ты зачем пришел сюда, папа?

— Матушка Мария, скажи, пожалуйста, Иону, чтобы запрягал лошадей. А-а! Ну, теперь я с вами расправлюсь! — потирая руки и притворно хмурясь, сообщил господин Деляну.

— Посиди с нами, папа! — попросила Ольгуца; Моника и Дэнуц вторили ей.

— Куда же я сяду, Ольгуца!

— А вот сюда, рядом со мной.

Когда кухарка вернулась, она обнаружила четверых гостей, сидящих на трех стульях вокруг столика. И от смеха закрылась рукавом.

— Матушка Мария, а меня ты ничем не попотчуешь?

— Чем же, барин?

— Э!.. кофейком… Да не нашим, а вашим.

— Непременно найдется! — подмигивая, отвечала кухарка.

— Откуси, папа!

Господин Деляну откусил от протянутого Ольгуцей яблока.

— У-ух! Замечательно вкусно!.. Такого я не ел с самого детства!

— Папа, знаешь что? Расскажи нам что-нибудь, — как ты был маленьким.

— Расскажи, папа, — попросил Дэнуц.

— Пожалуйста, дядя Йоргу.

— Когда я был маленьким… Да!

— Откуси еще кусочек. Так тебе легче будет вспоминать.

Аромат печеных яблок, теплый запах медовой коврижки, огонь в печке и три дорогих тебе детских личика — это источник не только вдохновения, но и сказок и воспоминаний.

Вокруг столика сидело четверо детей.

За окном шел осенний дождь и стучал по стеклам.

Над деревнями, полями, лесами, холмами и городами шумел серый поток, губя листья, разводя грязь, вызывая кашель, сгоняя с лица улыбку.

А румяная от огня кухня, полная детей, кошек, цыплят и сказок, плыла навстречу дождю и осени, как новоявленный Ноев ковчег.

И тень матушки Марии на белой стене достигала поистине библейских размеров.

III. КУКЛА МОНИКИ

В комнате у Дэнуца пылал огонь, подогревая яркий солнечный свет. На полу стояли в ряд башмаки, туфли, тапки и галоши. Кровать, стол и стулья были завалены, точно сугробами, белоснежным бельем, приготовленным для укладки в стоящий посреди комнаты сундук.

— Ты что толкаешься? — пробурчал Дэнуц, сжимаясь в комок.

— Молчи… Я уже сказала тебе — молчи! — пригрозила ему Ольгуца, хватая за плечо.

Они сидели в сундуке, из которого были вынуты ящики, застыв неподвижно в позах факиров. Сундук принадлежал Дэнуцу; идея — Ольгуце. Дэнуц проклинал идею. Ольгуца презирала сундук. Но Ольгуца обычно осуществляла свои идеи.

— Не могу больше. Я вылезаю, — взбунтовался Дэнуц.

— Сиди на месте.

Дэнуц горестно вздохнул.

— Ну хоть приоткрой немного… мне душно.

С величайшей скупостью Ольгуца приподняла крышку. Дэнуц наполнил легкие воздухом и тут же получил по носу, потому что крышка захлопнулась.

Психологическая напряженность все возрастала, как на получившей пробоину подводной лодке по мере ее погружения.

Из коридора доносился шум голосов. Там, под руководством госпожи Деляну, Аника и Профира укладывали другой сундук: с постельными принадлежностями.

Профира, громко кряхтя, запихивала матрац, как Ион, когда он месил куличи. Делом занималась Аника; Профира трудилась только на словах.

Около сундука сидела Моника в синем суконном платье и смотрела в пустоту… Внезапно, как во сне, она ощутила на своем плече сильную руку госпожи Деляну.

— Что с тобой, Моника?

— Да так… Ничего, tante Алис! — вздрогнула Моника.

Она стиснула кулаки. Глаза у нее потемнели от гнева против самой себя. Ей хотелось мысленно увидеть Дэнуца, но тщетно. А ведь она знала его лучше, чем себя! И вдруг он отчетливо возник в ее воображении!.. Но что толку? Ведь Дэнуц скоро уедет — осталась всего одна ночь, — и она его больше не увидит?

«Неправда!»

Как выглядел Дэнуц в представлении Моники?.. У него были золотисто-зеленые глаза, каштановые кудри, вздернутый нос. Он носил курточки из серого бархата, которые ему очень шли.

— А где же Дэнуц?.. — спросила госпожа Деляну, запирая сундук.

Моника тряхнула косами и отвернулась, боясь, что tante Алис заметит, как Дэнуц играет в прятки у нее в душе.

— Дэнуц! Ольгуца! Да где же вы?

— …

— Посмотри, Моника, нет ли их там?

— Нет, tante Алис!

Моника заглянула под кровать Дэнуца, госпожа Деляну пошарила в шкафу.

— Целую руку, барыня.

— Что, матушка Мария?

— Я пришла узнать у молодого хозяина, — улыбнулась она, — какое сладкое ему приготовить напоследок?

— Ты слышишь, Дэнуц! — принялась соблазнять сына госпожа Деляну, словно какого-нибудь прожорливого духа.

— Я вылезаю, Ольгуца! — взорвался Дэнуц и откинул крышку сундука.

Взлохмаченный, пунцово-красный, ослепленный светом, владыка матушки Марии и Моники выпрыгнул из сундука.

— Ой! — сморщился он от боли, прикусив язык.

— Что, Дэнуц?

— Она ущипнула меня за ногу!

— Чтобы знал, куда ступаешь! — крикнула Ольгуца, ощупывая на лбу только что полученную шишку.

— Будьте вы неладны! — пробормотала кухарка, помогая Ольгуце вылезти из сундука.

— Матушка Мария, испеки безе!

— Молчи, Ольгуца. Сегодня распоряжается Дэнуц.

— Да ведь он молчит, мамочка! Пока он решится, придет пора обедать!

— Я вовсе не молчу… я говорю… чтобы… сделали…

— Что? Безе. Видишь: сам ты ничего сказать не можешь! — укоряла брата Ольгуца, гипнотизируя его взглядом.

— Скажи, Дэнуц, — приободрила сына госпожа Деляну, — что тебе нравится больше всего? Ванильный крем? Блинчики с клубничным вареньем? Пончики?..

— Лучше всего безе. Я хочу безе со взбитыми сливками.

— Со взбитыми сливками? Пирожное со взбитыми сливками! — возразил сестре Дэнуц, которого внезапно осенила идея.

— Безе, — крикнула Ольгуца.

— Вижу, у меня два хозяина! Сделаю-ка я и пирожное и безе со взбитыми сливками.

…У самого окна яблоня с облетевшими листьями кипела от воробьев. Их пронзительные крики так напоминали первую перемену в начальной школе после окончания каникул, что, казалось, вот-вот зазвонит колокольчик, призывая всех в класс, и шум прекратится.

* * *

Бег наперегонки начинался от самой изгороди. Моника связала косы под подбородком. Вытянув руки и согнувшись, Дэнуц проверял крепость своих мускулов, которые подверглись тяжелым испытаниям в сундуке. Али вертелся около них и громко лаял. Краем ступни Ольгуца провела черту на дороге у камня, который указывал место Ольгуцы, линия шла прямо — но она изгибалась и поворачивала назад по мере того, как приближалась к камню Дэнуца.

— Я так не играю! — запротестовал Дэнуц, искоса взглянув на коварную черту.

— Вот дурак! Проведи ее ты, Моника.

Моника пожалела свои подошвы. Острым камнем она аккуратно провела на влажной дороге дрожащую линию.

— Раз… два, — мучительно медленно считала Ольгуца, напрягая икры.

— Три! — крикнул Дэнуц и бросился бежать.

— Назад! Я считаю.

Дэнуц неохотно вернулся на свое место.

— Раз, два… три.

Они помчались по дороге, впереди всех бежал Али, Моника рядом с Дэнуцем, Ольгуца — следом за ними. Дэнуц не отрывал глаз от дома деда Георге, к которому они бежали. Моника краешком глаза косилась на Дэнуца, вместе с которым бежала. Ольгуца спокойно бежала за ними с таким видом, словно они оба находились в зависимости от ее бега.

Косы у Моники развязались, она снова связала их, повернув голову в сторону Дэнуца. Как было бы чудесно бежать вместе, так, чтобы он держал ее за косы! Никто не сумел бы их опередить!

Дэнуц тяжело дышал. Он оглянулся: Ольгуца бежала, глядя в землю и улыбаясь. Собравшись с силами, Дэнуц рванулся вперед. И споткнулся.

Моника остановилась и помогла ему подняться.

— Я упал из-за тебя!

Ольгуца промчалась мимо, прямо к деду Георге, который поджидал ее на пороге своего дома.

— Ну, держись, Плюшка!

Дэнуц только вздохнул. Моника замедлила свой бег ради Дэнуца.

— Видел, дед Георге?

— Наша барышня прямо как ласточка!

— А кто второй? — небрежно спросила Ольгуца.

— Дэнуц, — радостно сообщила Моника.

Дэнуц не в силах был говорить: он совсем запыхался. Бросив безжалостный взгляд на проигравшую Монику, он вошел во двор вместе с Ольгуцей: таковы все победители!

— Кто идет со мной на качели? — осведомилась Ольгуца, отправив в рот горсть сухих вишен.

Моника ждала, что ответит Дэнуц. Дед Георге вытряхивал трубку.

Дэнуц молчал. Он сидел на лавке перед очагом, чувствуя себя побежденным. На него напала такая лень, что даже смеяться было ему трудно.

— Ты не идешь, Моника?

— Мне холодно.

— Тогда я пойду одна.

— А дедушку не возьмешь?

Ольгуца улыбнулась.

— А кто дом стеречь будет?

— Эгей! Старики, что у огня сидят. А мы, молодые, пойдем на качели.

Одна с Дэнуцем!.. Не решаясь сесть рядом с ним на лавку, Моника примостилась на скамеечке лицом к очагу. Если бы огонь в очаге мог пройти насквозь через душу Моники, у Дэнуца над головой воссияла бы радуга…

…Столько доблестных дел свершил Фэт-Фрумос, что все они, вместе взятые, не уместились бы в шкафу, наполненном книжками сказок. Но и этого было ему мало. И он отправился дальше в поисках новых подвигов.

В сердце у Дэнуца отдавался топот копыт чудесного коня… Но что это: свист палицы? Нет. Муха. Фэт-Фрумос остановил коня. Дэнуц приоткрыл один глаз: у него на носу сидела муха. Он сморщился, муха тут же улетела. Его глаз следил за мухой, пока она не уселась Монике на голову. Тогда Дэнуц закрыл глаз.

У Моники были золотые косы, как у Иляны Косынзяны! Но что делал Фэт-Фрумос, когда оставался вдвоем с Иляной Косынзяной? Дергал ее за косы?

Нет. Целовал ее. Так говорится в сказке.

Но почему целовал?

— Моника, ты не знаешь, почему поцеловал Фэт-Фрумос Иляну Косынзяну?

Иляна Косынзяна отлично знала, но сердце у нее билось так сильно, что она не могла ничего ответить Фэт-Фрумосу.

В душе у Дэнуца возник неясный страх… как если бы Фэт-Фрумос вдруг умчался прочь и оставил его одного… Как же так? Ведь Фэт-Фрумос не боялся ни змеев, ни драконов и вдруг испугался Иляны Косынзяны!

Он открыл глаза. Протянул руку. Схватил Монику за косу и потянул к себе. Голова Моники откинулась назад; потеряв точку опоры, Моника упала на лавку. Глаза у нее были закрыты, лицо призрачно бледно, как аромат лилии.

Дэнуц склонился над Иляной Косынзяной. Ощутив ее легкое и теплое дыхание, услышав запах малины, отпрянул назад.

Все та же надоедливая муха села на легендарную щеку Фэт-Фрумоса. Сердце у Дэнуца вернулось на свое место. Он пальцем отогнал муху.

«Куда же мне ее поцеловать?» — размышлял Дэнуц, водя пальцем по щеке. Он выбрал кончик носа, так было, пожалуй, наименее опасно, поскольку эта точка дальше всего отстояла от остальной части лица.

Сама того не желая, Моника вздрогнула, ощутив губы Дэнуца на кончике носа. Поцелуй, словно мокрый цветок, упал на ее губы.

— Пусти! — вырвался Дэнуц, откинув голову назад. Я больше не буду играть с тобой в Фэт-Фрумоса.

Но для Иляны Косынзяны это была вовсе не игра.

* * *

Комната Дэнуца мало-помалу опустела. Солнечные лучи слабо освещали дно сундука, окутанного изнутри простыней; золотом сверкали на белье, положенном в верхнее отделение; а теперь угасали на опущенной крышке среди этикеток с названиями заграничных отелей.

В сундуке у Дэнуца таились всякие сюрпризы. В кармане каждой курточки лежал золотой наполеондор; серебряная копилка, подбитая лиловым бархатом, была наполнена серебряными монетами; коробка английских конфет; плитки шоколада «Вельма Зухард»; жестяная банка с драже «Марки»; мешочки с лавандой; душистое саше для носовых платков… Добрая половина души старинного шифоньера отправлялась в пансион вместе с сундуком Дэнуца, а он и не знал об этом.

— Аника, открой окно, надо немного проветрить.

Красный осенний закат и громкое воронье карканье воскрешали в памяти картину гигантского поля битвы, усеянного убитыми и ранеными. Оттуда веяло холодом.

Госпожа Деляну заперла сундук и проверила замки.

— Аника, закрой шкаф.

Шкаф был полон мятых газет, как номер гостиницы после отъезда постояльца.

— Господи, барыня! Бог с вами! Дайте я задвину.

Госпожа Деляну отодвигала сундук с середины комнаты к стене.

— Ничего, Аника, а ты лучше подмети пол.

— Барыня, — спросила Профира, войдя в комнату с зажженной лампой, — где мне постелить сегодня барчуку?

— Как где? Здесь… Что он, гость?

— Да ведь матраца нет!

— Цц! Возьми с другой кровати.

Госпожа Деляну еще раз окинула взглядом комнату, задержав его на сундуке, готовом к отъезду: он выглядел тяжелым; так же тяжело иногда бывает на душе.

Избегая света лампы, она вышла из комнаты.

Аника и Профира многозначительно переглянулись.

* * *

Дед Георге рассказывал сказку о тех временах, когда Господь Бог жил среди людей и бродил по земле вместе со Святым Петром в обличье и одеянии нищего.

Все трое, сидя на лавке, слушали его внимательно и сосредоточенно. Дед Георге сидел на низенькой скамейке, спиной к очагу, лицом к детям. Они больше слышали его, чем видели, потому что свет в комнате делался все слабее, опускались сумерки, сначала совсем светлые, потом голубоватые и, наконец, синие, как слива, а окошечки в доме были очень маленькие. Пепел посеребрил в очаге кучку красноватых углей, окутав их сединой.

В ушах у детей звучали голоса разных людей: добрых и злых, равнодушных и милосердных. Всех повстречал Господь на дорогах сказки, со всеми поговорил — и пошел дальше. И ни один из путников не слышал, как бились сердца троих детей, в ушах у которых, словно три маленьких серебряных колокольчика, звенело: «Вы говорите с Богом! Вы говорите с Богом! Вы говорите с Богом!»

И волшебная сказка отправилась дальше, вместе с тенью нищего Бога, бредущего по белым дорогам земли.

Когда Святой Петр обращался к Богу, дед Георге вставал, низко склоняя белую свою голову в знак глубокого смирения и послушания. И голос Святого Петра и его почтительность были так похожи на голос и речь самого рассказчика, что дети, слушая сказку, тут же вспоминали деда Георге и улыбались ему, хотя они его и не видели. А голос Господа Бога не был похож ни на один из известных им голосов, и все же это был голос близкого человека.

Господь говорил на мягком деревенском молдавском наречии, шепотом, отчетливо, но шепотом; три пары ушей и три головы, обращенные к нему, внимательно вслушивались в его речь.

…В сказке наступала ночь, как наступала ночь за оконцами дома деда Георге. Стоя у порога ветхого домика, Господь просил приютить и накормить его.

— Входите, люди добрые, входите. Место, слава Богу, есть. А вот еду мне взять неоткуда, ведь я бедная вдова с тремя детьми.

Дед Георге распахнул дверь. Господь и Святой Петр вместе с ночным ветром вошли в гостеприимный домик, где трое детей плакали от голода. А женщина пекла лепешку из золы, чтобы обмануть их голод.

— …Только собралась бедная женщина вынуть из очага жалкую лепешку, и что же она видит?..

Широко раскрытые и сияющие, словно солнце, глаза детей ждали продолжения.

— …Хлеб величиной с солнце… Свершилось чудо. Нищий, сидевший у очага, оказался самим Господом Богом.

Молчание и тьма кромешная.

— Дед Георге, где ты? — громко позвала Ольгуца.

— Здесь я, барышня.

Ольгуца провела ладонью по глазам. Ее пронзил страх, что дед Георге и есть сам Господь Бог и что она его потеряла.

* * *

— Дед Георге! — послышался вдруг голос из-за двери, прервав долгое молчание.

— Это мама, — шепнула Ольгуца, соскакивая с лавки. — Прячьтесь скорее! Сюда-сюда! Готово, дед Георге!

— Целую руку, барыня. Давненько вы здесь не были! — встретил дед Георге госпожу Деляну, которая вошла в комнату с тремя пальтишками в руках.

— Ничего, и без меня есть кому приходить сюда! Где же они?

Дед Георге окинул взглядом комнату…

— Было здесь трое козлят, да, видать, съел их серый волк!

Вспомнив, как отыскал волк в сказке трех козлят — и особенно одного из них, — Дэнуц не выдержал и рассмеялся. В ответ послышался звонкий смех. Пошарив рукой в темноте, госпожа Деляну обнаружила его источник: три головы высовывались из-под стола со старыми книгами. Тем временем дед Георге засветил лампу. На белой стене промелькнули синие тени трех медведей, вылезающих из берлоги.

— Теперь тебе и подметать не придется, дед Георге! — улыбнулась госпожа Деляну, указывая ему на чулки детей.

— И то правда! — согласился дед Георге. — Уж такие у дедушки хозяйственные внуки. Из ряду вон!

Раздался новый взрыв смеха.

— Чему вы смеетесь? — спросила госпожа Деляну, глядя по очереди на каждого из детей.

— Будь здоров… крестный! — только и смогла вымолвить Ольгуца, задыхаясь от смеха.

— Что ты там бормочешь?

Дети переглянулись. И из их широко раскрытых глаз снова брызнул смех; держась руками за живот, с мокрыми от слез глазами, они катались по лавке и по полу.

— Что с ними, дед Георге?

— Дети, они и есть дети, барыня! — закусил ус дед Георге, сам едва удерживаясь от смеха.

— Крестный, мама, крестный!

— При чем тут крестный? Какой крестный? — удивилась госпожа Деляну.

Моника и Дэнуц плакали от смеха. Ольгуца завывала, раскачиваясь, точно плакальщица.

— Сказка о волке и трех козлятах, барыня! — пожал плечами дед Георге, уже не в силах сдержаться от смеха.

— О волке?

— Дедушка и вам эту сказку рассказывал, да вы тогда малы были. Так вот…

Кашель прервал его на полуслове. Прижав руки к груди, дед Георге нетвердыми шагами вышел из комнаты, унося с собой кашель. Некоторое время смех и кашель звучали одновременно, точно какой-то странный жалобный звон. Потом смех стал затихать и, наконец, совсем смолк. Что-то чужое вошло в домик деда Георге и затаилось в черной тени, под навесом, куда не доходил свет от лампы. Все ждали, затаив дыхание, окончания приступа кашля. На личиках у детей высохли последние слезы радости, горькие слезы навернулись на глаза их матери.

Копоть черным копьем вылетела из лампы и поднялась вверх.

Через некоторое время дед Георге снова вступил в полосу света.

— Ну, дети, пора уходить. Попрощайтесь с дедом Георге, а ты, Дэнуц, простись перед отъездом… Поправляйся, дед Георге, и не выходи из дома ни завтра, ни послезавтра… пока я тебе не разрешу. Слышишь, дед Георге?

Дэнуц украдкой вздохнул: он и позабыл, что уезжает. И Моника тоже совсем позабыла об этом.

Дед Георге снял образок в серебряном окладе, поцеловал и протянул Дэнуцу.

— Да хранит тебя Господь. Расти большой и сильный… на радость всем…

Голос у него был хриплый, голова низко опущена.

Не отдавая себе отчета в том, что он делает, Дэнуц наклонился и поцеловал руку, которая протягивала ему образок. Склонившись еще ниже, чем Дэнуц, дед Георге поцеловал руку сына своих господ.

…Было уже поздно, когда дед Георге, сидевший на краю лавки, вдруг поднял голову и внимательно оглядел комнату: пахло сажей. Лампа уже давно коптила. Стекло было черным. Дед Георге потушил лампу и снова уселся на край лавки. Уезжает Дэнуц, скоро уедет и Ольгуца… А потом и он сам…

* * *

— Мама, а почему три ключа? — спросил Дэнуц, входя в спальню следом за госпожой Деляну.

На кольце с ключами от двух сундуков Дэнуца вместо двух позвякивали три ключа. Два толстых и тусклых, один тонкий и блестящий.

— Потому что у тебя два сундука и один чемодан.

— И один чемодан! — встрепенулся Дэнуц.

Госпожа Деляну улыбнулась.

— Этот, да, мама? — спросил он, с надеждой и недоверием указывая на синий сафьяновый чемодан, стоящий на кушетке.

— Конечно, Дэнуц. Я тебе его дарю.

К величайшему изумлению госпожи Деляну, Дэнуц выбежал из спальни, хлопнув дверью… и, возбужденно жестикулируя, вернулся в сопровождении Ольгуцы и Моники.

— Мама, Ольгуца мне не верит! Вот смотри: чемодан, от которого вкусно пахнет. Что я тебе говорил!

— Конечно, не верю! Я должна сначала увидеть сама.

— Видишь?

— Мда!.. Но от него уже не пахнет так вкусно!

— Вздор! У тебя насморк, — возмутился Дэнуц, с жадностью вдыхая запах кожи.

— Не открывай его сейчас, Дэнуц. Откроешь в Бухаресте.

— Значит, я не увижу, что внутри? — надулась Ольгуца.

— Да тут и смотреть нечего! — пожала плечами госпожа Деляну, открывая чемодан. — Вот, смотри: носовые платки, ночная рубашка…

Но у Ольгуцы был глаз таможенника.

— А там что?

И, не дождавшись ответа, извлекла пенал из японского лака.

— Не трогай, Ольгуца! — рассердился Дэнуц, вытаскивая из чемодана кожаный кошелек, наполненный чем-то выпуклым.

— Подождите, подождите! Я вам сама все покажу, — сказала со вздохом госпожа Деляну.

И со смиренной улыбкой артиста, вынужденного бисировать, принялась распаковывать чемодан.

Сафьяновый чемодан — сам по себе уже подарок — заключал в себе столько даров, что, закрыв его, пришлось тут же открыть шифоньер. Иначе Ольгуца сказала бы, что к ней несправедливы, — непочтительность, за которую госпоже Деляну пришлось бы ее наказать, или, может быть, только подумала бы, что к ней несправедливы; то же самое, возможно, подумала бы и Моника об Ольгуце, — все это были мысли, которые госпожа Деляну считала более опасными, нежели откровенные дерзости.

Ольгуца получила плитку шоколада и обещание, что она получит перочинный ножичек, такой же, как у Дэнуца в пенале; Моника — изящный флакон с одеколоном.

Дэнуц расхаживал взад и вперед по спальне, с видом собственника поглядывая на чемодан в полотняном чехле. Кончиками пальцев он вертел ключи, глухо позвякивая ими: у него уже появилась привычка, свойственная людям, которые носят в кармане ключи или металлические деньги.

— Что же это? А обо мне вы позабыли!.. Мы разве не будем обедать? — спросил господин Деляну, стоя на пороге двери и стряхивая на ковер пепел папиросы…

— Ай-яй-яй! Вы мне дали настоящую отраву, Ольгуца! — морщился господин Деляну, жуя кусочек шоколада.

— Это мама мне дала! — смеясь, защищалась Ольгуца… — Папа, когда ты так делаешь, ты становишься похожим на кота! Сделай еще раз.

— Оставьте шоколад. Так у вас пропадет аппетит. За стол!

Из-за детского оживления, огня в печке и подарков канун отъезда Дэнуца напоминал Сочельник. Казалось, вот-вот под окном зазвучат тоненькие голоса, поющие рождественскую коляду:

Звезда на небе появила-а-ась,

Великой тайной засветила-а-сь…

Но когда все вышли из комнаты, прихватив с собой лампу, за окнами, бледными от лунного света, зазвучали трели осенних кузнечиков.

* * *

Длительное наслаждение рождает меланхолию — ангела хранителя, страдающего от морской болезни. На сей раз она возникла из взбитых сливок и безе — для Ольгуцы и пирожного — для Дэнуца. Кроме господина Деляну, все молча сидели вокруг стола. Моника едва притронулась к пирожному, госпожа Деляну даже не прикоснулась. Так же, как и Профира. Но ее взгляд, когда он задерживался на складках взбитых сливок, разлитых по румяному пирожному, приобретал особое выражение — как у голодной собаки.

— Мама, можно выйти из-за стола? — спросил Дэнуц, стараясь не глядеть на пирожное и на Ольгуцу.

— Да. Выходите из-за стола… надевайте пальто и идите гулять в сад.

Моника подошла к госпоже Деляну, поцеловала у нее руку и, опустив глаза, тихо сказала:

— Tante Алис, позвольте мне лечь спать.

— Тебе нехорошо, Моника?

— Хорошо… Но у меня болит голова.

— Уж не простудилась ли ты!.. Ну, иди ложись. Дэнуц, попрощайся с Моникой.

— Зачем? — остановился Дэнуц на полдороге.

— Потому что ты рано утром уезжаешь. Моника еще будет спать. Поцелуйтесь, дети!

Моника вытянула губы; Дэнуц подставил ей щеку.

«Никогда больше не буду есть пирожное», — мысленно поклялся Дэнуц, оберегая свою щеку от губ Моники, дыхание которой еще раз напомнило ему невыносимую приторность пирожного.

И до поры до времени сдержал клятву, — щека Моники так и осталась без его поцелуя.

* * *

Моника заперла дверь. Зажгла свечу. Пододвинула стул к шифоньеру и, встав на цыпочки, сняла сверху небольшой пакет, завернутый в шелковистую бумагу. Поставила стул на место. И, вместо того, чтобы раздеться самой, принялась раздевать куклу: Монику младшую.

Две ночи подряд, когда Ольгуца засыпала, Моника шила белое шелковое платьице — из пакета, спрятанного на шифоньере; кукле предстояло надеть его вместо черного платья, которое она носила после смерти бабушки… до самого отъезда Дэнуца.

Сначала Моника надела на нее носки и белые туфельки другой куклы, подаренной госпожой Деляну. Когда наступила очередь платья, пальцы Моники стали сильно дрожать… А что, если оно ей не подойдет? Будет слишком коротко?

«Дай Бог, чтобы оно ей подошло!»

Она застегнула последнюю пуговицу на спине и усадила куклу на ночной столик при свете свечи.

«Ой, какая красивая!»

Толстенькая, румяная и неуклюжая, кукла была похожа на маленькую крестьянку в подвенечном платье у фотографа.

«Моника, ты не знаешь, почему Фэт-Фрумос поцеловал Иляну Косынзяну?»

Потому что Иляна Косынзяна была красива… как кукла в белом платье.

Щеки у Моники пылали. Сердце сильно билось. И слезы готовы были брызнуть из глаз, потому что кукла была красива, в то время как она…

Она посмотрела на себя в зеркало. Увидев темное платье и пыльные башмаки, опустила глаза. На свою голову она даже не взглянула.

Кукла была очень красива… И Дэнуц, и Дэнуц — грудь у Моники вздымалась, как после быстрого бега, — и Дэнуц должен был непременно в нее влюбиться.

Тряхнув косами, Моника начала быстро раздеваться. Надела ночную рубашку, расплела косы, взяла куклу за обе руки и, прижав к себе, снова посмотрела на себя в зеркало.

На кукле было белое платье…

На Монике белая рубашка…

У куклы были светлые локоны…

Моника улыбнулась, глубоко вздохнула и покраснела.

Кукла была на нее похожа. У куклы были черные глаза, густые ресницы, ямочка на подбородке, светлые локоны… только короткие. Бедная кукла! Из ее волос никогда бы не вышли вожжи для Дэнуца.

— Но зато ты очень красиво одета! — успокоила ее Моника.

Она взяла свечу с ночного столика и поставила ее на письменный стол. Все было приготовлено еще днем: и ручка с новеньким пером, и чернила, и бумага с конвертом. Листок бумаги был совсем маленький, как для папиросы, и цветной; на конверте нарисован листик клевера.

Медленно, каллиграфическим почерком Моника вывела на линованной бумаге:

«Моника любит Дэнуца от всего сердца…»

Шесть старых, как мир, слов: шесть усеянных звездами тропических небес.

Белое платье куклы скрывало одну-единственную тайну: кармашек для любовного послания. Душа Моники была так же чиста, как платье ее куклы.

* * *

Ольгуца и Дэнуц шли вместе по двору. Они молча исследовали карманы своих пальто, где еще можно было обнаружить остатки от прошлой зимы. Дэнуц нашел билет на каток и две кислые карамельки, завалившиеся за оторванную подкладку; Ольгуца мяла в руке комочек из блестящей обертки от засахаренного каштана.

От пальто пахло нафталином. Холодный, резкий воздух проникал в ноздри, раздражая их. От дыхания шел пар. Земля под ногами звенела по-осеннему.

Волнистая линия холмов прорезала ночную темноту.

В ворота вошли две тени — синие, отливающие темным серебром. Собаки с лаем бросились им навстречу. В ответ чей-то хриплый бас грубо, непристойно выругался.

— А ты драться не умеешь! — пожала плечами Ольгуца, внезапно останавливаясь.

— Как это не умею?

— Так, не умеешь!

— Может, ты меня научишь?!

— Конечно, — решительно заявила Ольгуца.

— Хм!

Сердце у Дэнуца тревожно забилось.

Ольгуца посмотрела на него с явным сочувствием.

— Если кто-нибудь даст тебе оплеуху, ты что сделаешь?

— То же самое.

— А если ударит кулаком?

— Отвечу тем же.

— А если еще раз ударит?

— Я тоже ударю.

— А если схватит за руки?

— Вырвусь.

— А если ударит ногой?

— Убегу, — ответил Дэнуц, не подумав.

— Вот видишь?!

— Да нет! — опомнился Дэнуц. — Отстань! Я сам знаю, что мне делать!

— Тогда стукни меня.

Дэнуц смерил ее взглядом.

— Ты хочешь, чтобы мы подрались? — спросил он миролюбиво.

— Нет. Я хочу показать тебе, как надо драться.

— А если я тебя ударю, ты не рассердишься?

— Нет, потому что ты не сможешь!

— Не смогу?!

— А ты попробуй!

— Ты рассердишься!

— Было бы за что! — улыбнулась Ольгуца.

— Ах, так!

— Лучше попробуй!

Дэнуц приготовился стукнуть как следует сестру, метя ей в лицо. Но как только он поднял руку, Ольгуца подставила ему подножку. Дэнуц упал на руки, яростно колотя по земле кулаками.

— Это свинство!

Смеясь, Ольгуца наклонилась, чтобы помочь ему встать на ноги.

— Не трогай меня!

Отойдя на несколько шагов в сторону, Дэнуц в ярости поднял камень, запустил им в Ольгуцу и со всех ног бросился к крыльцу.

— Не попал! — крикнула ему вслед Ольгуца. — Трус! Плюшка!

Но Дэнуц уже не слышал ее. Он был в спальне у матери.

Хромая, Ольгуца направилась к дому. Камень угодил ей прямо в голень.

Моника уже легла. Ольгуца тихо разделась, стараясь не глядеть на больную ногу. Прежде чем потушить свечу, она долго смотрела на дверь в комнату брата.

— Моника, если ты мне друг, — брови у Ольгуцы сдвинулись, — не разговаривай больше с Плюшкой! Никогда! Слышишь, Моника? Я не хочу, чтобы ты разговаривала с Плюшкой.

Погашенная свеча едко дымилась. Ольгуца массировала себе ногу под одеялом.

Моника только притворялась, что спит: ресницы у нее вздрагивали. Не разговаривать с Дэнуцем?.. Вопреки обыкновению, она забыла помолиться, потому что в душе у нее радостно звучало и пело:

«Моника любит Дэнуца от всего сердца».

* * *

Стрижка ногтей и особенно кожицы всегда была мукой для Дэнуца; на сей раз — благословенной. Он позабыл, что каникулы кончились; что завтра, рано утром, когда сон так сладок, он уедет из родного дома на очень долгое время; что будет жить в пансионе; все это он позабыл. Все было абстрактно, конкретной была только месть Ольгуцы; ему казалось, что кто-то невидимый стоит у него за спиной и тотчас же исчезает, стоит только повернуть голову.

Девять ногтей были уже овальными и розовыми. Госпожа Деляну полировала камнем десятый ноготь. Дэнуц был бы счастлив, если бы их было сто. По мере того как розовел ноготь, Дэнуц все яснее видел, как меркнет его счастливая звезда.

И госпожа Деляну всячески старалась хоть немного оттянуть время. Она сама решила, что Дэнуц уедет утром в Яссы вместе с господином Деляну, а оттуда, вечером того же дня, в Бухарест.

— Ты потом будешь жалеть, Алис. Пусть пробудет дома еще день, а вечером ты привезешь мне его на станцию; жаль тратить последний день на визиты!

— Нет. Его долг — попрощаться с родными. Одним днем больше или меньше…

— Как хочешь! Ты заразилась от Григоре!

Теперь она жалела о своем решении. Если бы вечерний поезд, которым Дэнуц должен был ехать в Бухарест, не останавливался в Меделень, ей, пожалуй, было бы легче сказать ему, чтобы он выполнил свой долг перед родственниками ценой целого дня, проведенного дома. Но это было не так!

— Дэнуц… если хочешь, если очень хочешь, не уезжай завтра утром. Побудь целый день с мамой, а вечером мы поедем на станцию и там подождем папу. Хочешь, Дэнуц?

— Нет. Я поеду с папой, — решил Дэнуц.

— Как? Вы еще не легли? — удивился господин Деляну, входя в спальню. — Вы знаете, что уже одиннадцать? Скоро вставать. Спать, спать!

Госпожа Деляну, держа в одной руке палец сына, в другой — полировальный камень, подняла глаза на мужа, открыла рот и ничего не сказала: «Таковы все мужчины!»

— Пойдем, Дэнуц. Нам еще не хочется спать.

Домашние туфли стояли на коврике перед кроватью; ночная рубашка лежала на кровати. Дэнуц искал домашние туфли под кроватью, ночную рубашку — в шкафу. Ольгуцы не было ни под кроватью, ни в шкафу. Оставалась только дверь в ее комнату.

— Мама, у меня никогда не было своего ключа! — пожаловался Дэнуц.

— Какого ключа, Дэнуц?

— Ключа от моей комнаты.

— А что ты собираешься с ним делать?

— Запереть дверь, мама… Почему ключ у Ольгуцы? Я старше ее.

— Почему же ты мне не сказал?

— Я позабыл.

— Какой ты еще ребенок, Дэнуц! — упрекнула сына госпожа Деляну. — Вот ключ, — шепнула она, закрывая дверь.

И, смеясь, протянула ему ключ. Дэнуц запер дверь на два поворота.

— Мама, а нам не пора ложиться спать? — спросил он, стремясь избавиться от ненужного ему теперь сторожа.

Вытянувшись на кровати, Дэнуц почувствовал рядом с собой что-то твердое, прикрытое одеялом. Он спрыгнул на пол: ему показалось, что кто-то шевелится. Он зажег свечу.

— Аа!

Вместо предполагаемой мыши он обнаружил куклу, одетую в подвенечное платье.

— Ага! Ты надо мной издеваешься, — погрозил он кулаком в сторону запертой двери. — Погоди, я тебе покажу! Смейся, смейся!

Уж он ей задаст! Положить ему в постель куклу! Кто он? Девчонка?.. Пусть дерется, если ей так хочется! Но не оскорбляет.

Из сафьянового чемодана Дэнуц вытащил пенал, из пенала ножичек с острыми лезвиями. Потом присел на край постели, держа куклу между коленями. Белокурые локоны, надушенные одеколоном, один за другим стали падать на рубашку Дэнуца.

Кукла изрядно подурнела. Ее кудри, завернутые в газету, исчезли в ярком пламени печки. А Дэнуц, укрытый одеялом до самого подбородка, лежа в теплой постели, улыбался пламени и двери, запертой на два поворота ключа.

У него под кроватью спала кукла, в которую Моника вложила всю свою любовь, юную и нежную, как первая майская черешня, и которая была совершенно обезображена стрижкой и нарисованными первым номером Хардмута усами и бородкой.

* * *

…Дэнуц горько плачет. Ольгуца догоняет его и наносит ему удар в спину кулаком и ногой. Дэнуц молча переносит удар. Он прекрасно знает, что заслужил его.

— Ты что плачешь? — миролюбиво спрашивает Ольгуца, кладя руку ему на плечо.

— Полно, Дэнуц! Давай помиримся.

И они целуются. Дэнуц хочет что-то сказать… но не может вспомнить, что именно!

Они прогуливаются по двору; на этот раз они держатся за руки, как образцовые брат и сестра. Дэнуц видит, что Ольгуца его союзница, и ему очень жаль, что он должен что-то скрывать от нее. Вот только он не помнит, что именно!

— Зачем тебе ехать в Бухарест? Это несправедливо!

— Так хочет мама! — сокрушенно вздыхает Дэнуц.

— Но я не хочу.

…Они оба бегут к деду Георге. Ночь темная, хоть глаз выколи, но Дэнуц не боится, потому что Ольгуца рядом с ним.

Вот они и добежали. Но странно! Домик деда Георге светится в черной ночи, словно луна.

Они стучатся в дверь. У Дэнуца колотится сердце. Вдруг дверь сама отворяется, и под навесом появляется дед Георге. Ольгуца и Дэнуц падают на колени перед Богом, потому что дед Георге и есть сам Господь Бог.

Они целуют ему руку.

Ольгуца говорит, что к Дэнуцу несправедливы, что его хотят отправить в Бухарест и что поэтому они убежали из дома. Господь зовет их к себе в дом.

Ольгуца и Дэнуц сидят на лавке; Господь на низенькой скамейке. Вдруг появляется ангел со змеем Дэнуца в руках. Это тот самый змей, у которого Ольгуца перерезала веревку.

Бог смотрит на Дэнуца. Дэнуц кротко улыбается.

Появляется другой ангел с куклой в руках. Дэнуц дрожит от страха.

Господь сажает куклу на колени, проводит рукой по ее лицу, и вдруг вместо лица с нарисованными усами и бородкой появляется сияющее улыбкой личико Моники. Вот только у нее нет волос.

Господь Бог засовывает руку в печку, достает горсть раскаленных углей и кладет на стриженую головку Моники.

Дэнуц закрывает глаза. Неужели Моника сгорела? Нет. У нее выросли новые косы.

Господь дарит куклу Дэнуцу и змея — Ольгуце… Так, значит, Моника осталась куклой?..

Слышится стук в дверь. Их разыскивают домашние. Ольгуца хмурится. Дэнуц вздрагивает. Только Господь Бог улыбается.

Что делать? Дом окружен со всех сторон. Герр Директор, отец и мать изо всех сил стучат в дверь.

Ничего не замечая, Господь снимает с гвоздя образок, превращает всех троих в нарисованных святых и вешает образок на место. Теперь пускай ищут!

Герр Директор вставляет в глаз монокль и осматривает комнату.

Дэнуц подмигивает святым. Святые умирают со смеху.

Герр Директор всматривается, замечает икону и крестится. Святые подталкивают друг друга локтями и хмурятся так сердито, что Герр Директор снова крестится.

Они сумели обмануть Герр Директора!

А вот и мама! Она тоже смотрит на них… но что-то уж очень пристально.

Святые моргают глазами.

Мама берет в руки икону, склоняется над ней — при этом Дэнуц отчетливо различает запах ее духов — и целует Дэнуца в лоб.

— Ну, Дэнуц, вставай, — прошептала госпожа Деляну, лаской встречая это последнее пробуждение в родительском доме мальчика с каштановыми кудрями.

* * *

Хотя близилось утро, дом все еще был погружен в ночную темноту.

Женщины вошли в прихожую с зажженными лампами, за ними Ион и Прикоп, второй конюх. Несмотря на знаки и просьбы госпожи Деляну, сапоги Иона и Прикопа громко стучали по полу, грозя нарушить сон девочек.

Аника и Профира, тепло одетые, с закутанными в черные платки головами, казались сонными, невыспавшимися.

Дэнуц, бледный, облаченный в синий бархатный костюм с жестким отложным воротником и изящным галстуком, завязанным бантом, рассеянно озирался вокруг. Он то и дело с недовольным видом облизывал сухие губы: по ошибке он налил в стакан с водой слишком много зубного эликсира, и ему пощипывало десны.

Сквозняк задувал огонь в лампах. Сундук с постельными принадлежностями был вынесен во двор. Али вбежал в дом через открытую дверь. Никто его не гнал.

Люди подняли сундук в комнате Дэнуца. В тишине, нарушаемой лишь стуком сапог, тени людей, которые несли сундук, выглядели зловеще.

* * *

На чердаке со старым хламом, при слабом свете свечи, Дэнуц резинкой стирал усы и бороду у куклы. Ничто не изменилось на чердаке с тех пор, как он расстался с Робинзоном Крузо. Тот же запах, тот же покой, те же персиковые косточки, сухие и пыльные.

Энергичные движения резинки вернули кукле ее былую женственность. На подбородке снова появилась ямочка; губы утратили дерзость мушкетерской улыбки, обретя нежность. Только отсутствие локонов еще напоминало о бедах, которые обрушились на ее бедную голову.

Держа куклу за талию, Дэнуц слегка отодвинул ее от себя, внимательно разглядывая. В душе у Дэнуца еще жил ночной сон, и в этом сне присутствовала кукла.

«Жалко, что я ее остриг», — покачал головой Дэнуц.

Во сне кукла была похожа на Монику; кукла, которую он держал в руках, была коротко острижена и не похожа на куклу из сна. Это и было досаднее всего, потому что только теперь он вспомнил, как во сне Бог дал ему куклу, похожую на Монику, и у него как-то странно билось сердце; но никто не знал об этом, потому что ему было стыдно перед Ольгуцей. И Дэнуц со вздохом поместил куклу в ящик с книгами, рядом с Робинзоном Крузо. Кукла в белом шелковом платье, одна среди стольких книг, напоминала принцессу в изгнании. Теперь ее ожидала пыль, как старость среди чужих людей. Дэнуц закрыл ящик.

Ночь для куклы началась вместе с пением петухов, — ночь и бессонница, потому что Дэнуц позабыл закрыть ей стеклянные глаза, которые с грустью поведали ему, почему поцеловал Фэт-Фрумос Иляну Косынзяну, оставшись с ней наедине.

* * *

На почетном месте во главе стола сверкал и шумно пыхтел медный самовар. В его желтоватых боках отражалась столовая, стол с тремя сотрапезниками, комически искаженными и похожими на монгол.

Ожидая, пока у него остынет чай, Дэнуц в задумчивости грыз посыпанные тмином рогалики, только что вынутые из духовки: кухарка встала раньше всех.

Госпожа Деляну рисовала пальцем на скатерти голову сына.

Господин Деляну пил чай с молоком, то и дело проверяя узел галстука. Он был в хорошем настроении. После бесконечно долгих и тихих каникул в деревне, в кругу семьи, его ждал Бухарест…

Машинально взяв со стола бутылку, он налил в стакан Дэнуца слишком много рома… так наливают не глядя, когда за спиной играют музыканты.

— Нет-нет-нет! Это нет!

— Ну почему, Алис? Он взрослый мальчик, что ты, право!

Взрослый мальчик! Эти слова не радовали, а пугали, как черный поезд, который должен был увезти его из дома. В чай с ромом упало несколько слезинок.

Наконец румяная, как цветущая молодость, заря осветила окна дома. Госпожа Деляну встала из-за стола и выглянула наружу.

В полной тишине пыхтел и насмешливо посвистывал самовар, чем-то неуловимо напоминая паровоз.

* * *

— С добрым утром, целую руки!

— А, дед Георге! Вот хорошо! — просиял Дэнуц, увидев его на козлах.

— Дед Георге! — погрозила ему пальцем госпожа Деляну. — Мы ведь договаривались, что ты побудешь дома.

— Так-то оно так, барыня! Только мне что в этом зипуне, что дома — все одно!

Все слуги высыпали на крыльцо. Лошади, стоя на месте, нетерпеливо перебирали копытами. Дэнуц уселся посредине, между господином и госпожой Деляну. Аника и Профира подоткнули с обеих сторон плед.

— Ну прямо князь! — громко воскликнула кухарка.

Дэнуц натягивал кожаные перчатки. Госпожа Деляну с улыбкой наблюдала за ним. Лошади тронулись. Дэнуц помахал на прощание дому и слугам и вдруг увидел на пороге Монику — или это ему показалось? — с распущенными волосами, в слишком широком кимоно, с зажатым ладонями ртом…

Поля побелели от инея; небо было серо-синее; заря на востоке золотисто-красная.

Али мчался следом за коляской. При въезде в деревню пастушеские псы набросились на него. Дэнуц встал во весь рост.

— Мама, смотри, мама! Давай возьмем его в коляску, — попросил он, гладя руку матери.

— Останови, дед Георге!

Али прыгнул в коляску и уселся на плед в ногах у Дэнуца. Лошади снова тронулись. Деревня осталась позади. И каникулы…

Илэ, Илэ,

Здоровила,

Дуб творожный,

Придорожный…

— Какой чистый воздух! — воскликнул господин Деляну. — Как подумаешь о Бухаресте…

— Тсс! Он спит! — шепнула госпожа Деляну, прижимая к себе тяжелую голову сына.

За ворота на прогулку

Вышла ночью дочка турка…

* * *

На одном конце вокзальной скамьи, держась за руки, сидели рядом Дэнуц и госпожа Деляну. Сидя на другом конце, господин Деляну спешно листал пачку вызовов в суд, копии и выписок из дел, слушая объяснения господина Штефли по поводу процесса, дошедшего до апелляционного суда… Господин Деляну требовал от своих клиентов, когда ему приходилось их выслушивать, быстроты и точности — качеств, которых был начисто лишен господин Штефля. Их диалоги были непрерывным столкновением экспресса с товарным поездом.

— Да ведь, господин Йоргу, мне теперь не сносить головы. Как же так?.. Что мне, целый уезд призывать в свидетели?!

— Сударь мой! — ледяным тоном перебил его господин Деляну, подымая глаза от бумаг.

Господин Штефля вытер мокрый лоб и вздохнул.

Госпожа Деляну шепотом беседовала с сыном.

— Напиши маме, как только приедешь… все-все-все, что ты делаешь. Слышишь, Дэнуц?

И она поправила ему галстук и берет.

— Господин Штефля! — произнес господин Деляну тоном, не допускающим возражений.

Господин Штефля почтительно поклонился.

— …Я пробуду в Яссах до вечера. Сегодня я назначу вам дату суда и просмотрю досье. Вечером вы должны меня ждать у бухарестского поезда. Я вам скажу, что нужно делать.

Среди деревенской тишины перрона, совсем как в театре, прозвенел звонок. Двое крестьян встали со своих мест. Госпожа Деляну поднялась со скамейки. Рука Дэнуца крепко сжала ее руку.

Поезд подошел к перрону, длинный, дымный, зловонный. Вагон первого класса остановился далеко от того места, где они стояли. Они помчались туда. Из окон выглядывали сонные, бледные, неумытые лица.

— Быстрей, — торопил Иона господин Деляну, подталкивая ногой чемодан. — Ты что же, не видишь?

Дэнуц проглотил обиду: отец нечаянно задел его ногу.

— Дэнуц, Дэнуц! — звала его госпожа Деляну, идя рядом с поездом, который уже тронулся.

У него едва хватило времени поцеловать протянутую руку.

— Мама, — попросил Дэнуц, вытирая глаза, — не бросай Али, возьми его в ко… в коляску, — крикнул он, уже не видя матери.

На опустевшее железнодорожное полотно села ворона и принялась что-то выклевывать среди мелких камешков.

— Барыня, — сказал дед Георге, поднимая с земли платок госпожи Деляну, — у нас еще кое-кто остался дома.

* * *

Столовая была слишком просторна для молчания втроем за завтраком и обедом; и слишком велика была маленькая гостиная госпожи Деляну для послеобеденного молчания, когда за окном уже совсем стемнело.

— Спать, дети!

Ольгуца и Моника поцеловали ей руку. Госпожа Деляну не пошла их провожать. Они расстались в коридоре.

В комнате Дэнуца была сделана основательная уборка. Дверь со всеми атрибутами русско-японской войны была настежь распахнута. Запах скипидара от свеженатертых полов проникал в комнату девочек, щекоча им ноздри.

Перед тем как начать раздеваться, Ольгуца закрыла дверь. Моника села одетая на край постели, глядя вниз.

— А ты не ложишься спать? — спросила Ольгуца.

— Сейчас лягу.

И усталыми движениями она принялась снимать платье. Ольгуца нырнула в постель. Моника быстрее, чем всегда, прочитала молитву.

— Спокойной ночи, Ольгуца!

— Спокойной ночи, Моника!

Ольгуца задула свечу. Моника долго еще стояла между своей кроватью и кроватью Ольгуцы… Сдерживая дыхание, подошла к постели Ольгуцы.

— Что ты? — вздрогнула Ольгуца, почувствовав слезу на своей щеке.

— Ольгуца, — сказала Моника, прерывисто дыша, — я предала тебя… Я люблю Дэнуца.

— Еще бы. Ты ведь мой друг… И я его тоже люблю.

* * *

Отяжелевший от собственного комфорта, покрытый, словно каплями пота, круглыми фонарями, пахнущий кожей и дымом гаванских сигар, спальный вагон постанывал и поскрипывал, пробегая один километр за другим.

В глубине коридора кондуктор в сдвинутой на затылок фуражке и расстегнутом у ворота кителе, сидя в кресле, занимался какими-то подсчетами, то и дело слюня химический карандаш.

В маленьком купе — № 10–11 — господин Деляну играл в экарте со своим бухарестским собратом. Рядом, на столике, покачивалась бутылка шерри-бренди; два стакана с монограммой компании «Вагон-Ли» тоненько звенели, ударяясь друг о друга.

Перед купе, сидя на откидном стуле, Дэнуц смотрел в окно, прижимая лоб к холодному стеклу. Никто ему больше не говорил: «Иди спать, Дэнуц», или «Как? Ты еще не лег?», хотя давно уже наступил час, когда «дети должны ложиться спать».

— Тут, брат, трудно выиграть!

Стук колес и мунтянский выговор партнера господина Деляну сопровождали мысли Дэнуца.

Паровоз пронзительно загудел. Поезд замедлил ход.

— Приехали, папа! — просиял Дэнуц, увидев у окна остановившегося вагона знакомое лицо господина Штефли.

— Что, брат, тебя клиенты и на вокзале поджидают?

— Да это один болван морочит мне голову!

Не выпуская из рук карты, господин Деляну поднял раму окна, у которого сидел Дэнуц, дал несколько коротких указаний господину Штефле и поспешил вернуться к игре. Потрясенный, господин Штефля остался стоять у окна. Дэнуц не находил себе места… Если бы это было в его силах, он отдал бы господину Штефле и котомку Ивана… Но он не знал что сказать! Прозвучал сигнал к отправлению.

В полном отчаянии Дэнуц вынул коробку с мятными конфетами и протянул господину Штефле. Тот взял ее и стоял, держа коробку в руках и с недоумением разглядывая ее… Поезд тронулся. Дэнуц, высунувшись из окна, долго махал платком начальнику станции, который, наконец опомнившись, бросился за поездом, чтобы вернуть коробку с конфетами.

Когда он скрылся из виду, Дэнуц снова уселся на откидной стул и заплакал, словно начальник станции был единственной и последней радостью за все время его горестного пути.

Какая-то дама, стоя в дверях соседнего купе, видела всю эту сцену. Она подошла к Дэнуцу с плиткой шоколада в руках.

— Как тебя зовут, мальчик?

— Дэнуц! — выдохнул он, поднимаясь со стула.

— Браво! Молодец мальчик! На тебя похож! — подмигнул господину Деляну его партнер, пальцем указывая на идиллическую сцену в коридоре.


…Три мысли мчались сквозь ночь за поездом, в поисках одного и того же путника.

IV. «ДЕД ГЕОРГЕ, ТЫ НЕ РАСКУРИШЬ ТРУБКУ?»

La tante Julie,

La tante Sophie,

La tante Melanie

Et l'oncle Leon…[44]

— Ox, папа! Ты опять фальшивишь! — упрекнула отца Ольгуца, ероша ему волосы ладонью.

Господин Деляну, заглядывая через плечо Ольгуцы в ноты на пюпитре, хриплым баритоном напевал песенку, которую привез из Бухареста вместе со своей хрипотой. Ольгуца аккомпанировала ему на рояле.

— Видишь, папа, ты поешь: си-соль-ми-до, а надо си-ля-си-до. Послушай меня!

И она заиграла снова, насвистывая мелодию и отбивая такт ногой. Господин Деляну подпевал вполголоса, покачивая головой.

— Ну, папа, опять?! Что скажет мама?

Господин Деляну сделал испуганное лицо, как школьник, пойманный с невыученным уроком.

— Почему ты все время спотыкаешься на «дядюшке Леоне»?

— Тайна сия велика есть! — притворно вздохнул господин Деляну. — Я думаю, что тетушка Мелани подставляет мне ножку!

Ольгуца рассмеялась.

— Ох, папа! Если бы ты знал, кто такая тетушка Мелани, ты бы так не говорил!

— А ты откуда ее знаешь?

— Очень просто!.. Я ее себе представила… Знаешь, папа, у нее очки на кончике носа, и она смотрит поверх них. Вот так, — изобразила Ольгуца тетушку Мелани, пальцем в воздухе рисуя ее силуэт.

— А чем еще она примечательна?

— Аа! У нее родинка… волосатая родинка над губой! И она тощая, как селедка…

— …В очках, — уточнил господин Деляну.

— Постой, папа. У нее есть и усы!

— Подумать только!

— Правда, папа! Клянусь! Когда она ест яйцо всмятку, у нее на усах остается желток. Это ужасно! Ох, какая уродина!.. Папа, ведь тетушка Мелани — жена дядюшки Леона. Вот бедняга!

— А я что тебе говорил! Она собирается развестись и просит меня быть ее адвокатом.

— Не соглашайся, папа! Дядюшка Леон ни в чем не виноват. Тетушка Мелани — сущая ведьма. Она его совсем замучила.

— А что же делать?

— Помучаем ее в свою очередь.

— Тогда давай споем еще раз.

— Давай.

И опять сопрано и баритон принялись поминать всех тетушек.

Утро вливалось в окна, словно метель из цветочной пыльцы, окрашивая яркой позолотой ковры и зеркала. Моника сидела на диване, возле печки, держа на коленях книгу из серии «Bibliotheque rose».

— Бедная Ольгуца! — тяжело вздохнула она.

Моника случайно узнала истинную причину, из-за которой откладывался отъезд в Яссы, но обещала госпоже Деляну ничего не говорить Ольгуце.

…Et l'oncle Leon.

— Браво, папа!

— С такой учительницей я, пожалуй, далеко пойду!

— Знаешь что, папа? Давай я научу тебя аккомпанировать!

— Ты хочешь, чтобы я умер?

— Давай, папа… хотя бы одним пальцем.

Сам того не желая, господин Деляну уселся за рояль. Ольгуца принялась водить его неловкими пальцами по клавишам.

Дверь гостиной тихонько отворилась. Аника заглянула внутрь, как бы выжидая. Моника вышла из комнаты.

— Приехал доктор?

— Да, барышня, — всхлипнула Аника, вытирая глаза передником… — Барыня велела принести спирт из шкафа и чистое полотенце.

С полотенцем и склянкой в руке Аника помчалась вниз по лестнице. Моника вернулась в гостиную, наморщив лоб и опустив глаза.

La tante Julie,

La tante Sophie,

La tante Melanie

Et l'oncle Leon…

Госпожа Деляну вместе с доктором вышла из домика и остановилась под навесом.

—..?

— Сударыня… не сегодня завтра, речь идет о нескольких часах.

— Может быть, перевезти его в Яссы, в больницу…

— Пустая трата сил! Он не выдержит.

— …Аника, проводи господина доктора во двор… Господин доктор, — сказала госпожа Деляну, проводя рукой по лбу, — моя дочка очень любит деда Георге… Я бы хотела, чтобы она ничего не знала… Мы внушили ей, что вы клиент моего мужа, который приехал по делам.

— Voyons![45] Не извольте беспокоиться, — улыбнулся доктор, поднимая руку. — Не пройдет и пяти минут, как мы станем лучшими друзьями. J'en fais mon affaire.[46]

При виде доктора крестьяне, сидевшие на завалинке, встали с низким поклоном.

— Выздоровеет, господин доктор? — спросил один из них.

— Наследники? — пошутил доктор, пристально вглядываясь. — Не беспокойтесь. Ему не долго уж осталось.

В сопровождении Аники доктор отправился дальше; коляска ждала его у ворот с Ионом на козлах.

— Мразь! — сплюнула Оцэлянка, с ненавистью глядя ему вслед мокрыми от слез глазами.

* * *

Дед Георге пытался улыбнуться уголком рта и краем глаза; улыбка получилась вымученной и печальной на осунувшемся лице со страдальческим выражением глаз.

Госпожа Деляну тихо опустилась на край лавки.

— Ты чего-нибудь хочешь, дед Георге?

— Барыня, — еле слышно прошептал он, шевеля худыми пальцами, — зачем мне сделали еще укол?

— Так надо было, дед Георге. Это принесет тебе здоровье.

— Целую руку… только, по мне, пусть лучше придет батюшка.

Глаза деда Георге печально смотрели на госпожу Деляну, которая тихонько отвернулась.

— Хорошо, дед Георге, пускай придет батюшка… раз ты этого хочешь.

Тяжелый вздох нарушил воцарившееся молчание.

— Болит, дед Георге?

— …

Глаза старика, устремленные на светлые окна, наполнились слезами.

— …Я тебе приведу ее попозже, дед Георге.

Комната, в которой Ольгуца сразу же, по запаху, находила фрукты из сада Оцэлянки, теперь пахла йодом, эфиром и спиртом.

— Хороша цуйка, господин Деляну!

— Выдержанная, старая.

— Иногда и старость бывает хороша! — подмигнул доктор. И, повернувшись к Ольгуце: A la votre, mademoiselle![47]

Ольгуца невидящим взглядом посмотрела на него и опять уткнулась носом в книгу, прижавшись щекой к щеке Моники.

— Моника, ты заметила? Клиент бреет себе лоб! Хочет выглядеть умником, — прошептала она, делая вид, что читает.

Профира вышла из комнаты, неся пустой поднос, с отвращением взглянув на доктора: он съел все закуски.

— А чем же развлекаются наши барышни, если не секрет? — осведомился доктор, усаживаясь рядом с девочками на диван.

— Les malheurs de Sophie,[48] — ответила Моника, еще теснее прижимаясь к Ольгуце.

— Les malheurs?[49] А! Нет! Надо изменить название ради таких читательниц. Я предлагаю: Les bonheurs de Sophie.[50]

И доктор втянул носом воздух. Ольгуца нахмурилась.

— Так, значит, ваша Софи несчастлива? В чем же ее беды?

— Как в чем? — спросила Ольгуца, глядя ему прямо в глаза.

— Vous avez la parole.[51]

— Наша Софи, — сказала Ольгуца, откинув назад волосы, — была такой же девочкой, что и мы…

— Красивой, послушной, любящей книжки, — продолжил ее слова доктор.

— И благовоспитанной, — добавила Ольгуца.

— Словом, радостью для родителей, — заключил доктор.

— Откуда вам это известно?

— А что мне неизвестно?! Мне обо всем рассказывает мой мизинец.

— Да-а? Тогда скажите, пожалуйста, вашему мизинцу — вот только которому? — на левой руке, на правой… или на ноге?

— Вот этому!

Ольгуца долго и сосредоточенно рассматривала протянутый мизинец.

— Пожалуйста, передайте ему, что он лжет, а в наказание подстригите на нем ноготь.

Ногти у доктора были коротко острижены, а вернее — съедены. Только на мизинце правой руки, по-видимому, из эстетических соображений оставался ноготь.

— Ха-ха! А почему вы думаете, что он лжет, сударыня?

— Потому что наша Софи вовсе не была радостью для родителей!

— Трудно поверить!

— Вот послушайте и тогда сами увидите.

— Je suis tout oreilles.[52]

— Приходит однажды в гости к ее родителям какой-то господин…

Господин Деляну внезапно пересел на диван к Ольгуце.

— Софи как раз играла на рояле. Что делать? Она встала навстречу гостю, ведь она была воспитанной девочкой, и гость, вместо того чтобы беседовать с ее родителями, как полагается взрослому человеку, принялся разговаривать с ней.

— Ольгуца, я предлагаю нам всем сесть за стол, — вмешался господин Деляну.

— А мы не будем ждать маму?.. И тогда, — упрямо продолжала Ольгуца, — Софи не выдержала и прямо сказала ему: «Господин гость, вы мне несимпатичны, потому что вы бреете себе лоб, чтобы казаться умным, потому что от вас пахнет аптекой и потому что вы мне мешаете».

Напряженная тишина.

В этот момент отворилась дверь, и с притворным оживлением вошла госпожа Деляну.

— Приятное известие: письмо от Дэнуца.

— Дай посмотреть, — вскочила Ольгуца.

— Сядем за стол… Ну, как вы тут? — спросила госпожа Деляну у доктора.

— Прекрасно! Мы уже друг друга подкалываем. Как говорится: «Qui s'aime se taquine».[53]

Господин Деляну закусил ус и громко чихнул.

* * *

Из распечатанного конверта на тарелку госпожи Деляну высыпалась пачка фотографий.

— Дэнуц! Смотрите: Дэнуц! — обрадовалась госпожа Деляну.

— Покажи, мама.

— Острижен! — опечалилась госпожа Деляну, пристально вглядываясь в изображение новоиспеченного гимназиста.

Один только доктор ел свой омлет с брынзой и петрушкой.

— Мама, смотри: на обороте что-то написано.

— «Монике от Дэнуца», — прочла госпожа Деляну выведенную каллиграфическими буквами надпись… Пожалуйста, Моника!

Задыхаясь от волнения, Моника взяла фотографию, не глядя положила ее на колени, судорожно глотнула и провела салфеткой по зардевшимся щекам.

— «Папа от Дэнуца».

— Эге-ге! Похож на редиску! Ах ты, головастик!

— Это для меня. А вот и «Ольгуце от Дэнуца».

— Мама, а это для кого?

— «Для деда Георге…» — быстро прочла, слишком поздно спохватившись, госпожа Деляну.

— Молодец, — обрадовалась Ольгуца. — Я отнесу деду Георге.

Все насторожились и помрачнели. Только доктор улыбнулся, многозначительно подмигнув госпоже Деляну.

— Постойте, — вмешался он. — Дайте и мне фотографию. Разве я не друг молодости?

— Пожалуйста, ешьте омлет, — резко ответила Ольгуца, пододвигая тарелку.

— Вот и хорошо! Давайте завтракать, — встрепенулась госпожа Деляну.

— Что он пишет, мама? Прочти письмо.

— «Дорогая мама, я очень без вас скучаю, без вас всех, без деда Георге и без Али…»

Долгая пауза.

— Право, Алис! Пусть каждый сам прочтет после завтрака.

Если бы за завтраком не было доктора, омлет так бы и остался нетронутым, и кухарку это нисколько бы не удивило.

— Мама, я пойду к деду Георге, отнесу ему фотографию, — объявила Ольгуца, сурово глядя на доктора, который направлялся в гостиную.

— …

— Лучше немного позже, Ольгуца. Дед Георге ушел в лес. Ты пойдешь к нему вместе с папой, когда он вернется.

— Ты пойдешь, папа?

— Разве я тебе не обещал? Мы вдвоем нанесем ему визит!

— Покачаемся на качелях?

— Ой!

— А клиента оставим дома, да?

— Безусловно.

— Браво, папа! — вздохнула с облегчением Ольгуца. — Я его терпеть не могу. Ты видел, как он ест?

Госпожа Деляну протянула Ольгуце письмо Дэнуца.

— Прочти его вместе с Моникой. Там говорится о каких-то банках! — попыталась она улыбнуться.

Услышав слово «банка», произнесенное госпожой Деляну, Ольгуца вздрогнула. Взяв за руку Монику, она потащила ее в свою комнату, где еще не успели развести огонь, потому что Ольгуца утверждала, что и так жарко.

— …

Госпожа Деляну расплакалась.

— Бедная Ольгуца! — покачал головой господин Деляну.


Ольгуца читала вслух письмо Дэнуца; сидя рядом с ней, Моника следила взглядом за неровными строчками, которые ей очень хотелось погладить и поцеловать.

«…Мальчики смеются надо мной, потому что я говорю не так, как они, и даже прозвали меня «господин Што, Конешно». Мне это все равно, только досадно, что они говорят глупости! Мамочка, правда ведь, надо говорить «што, штобы, конешно», а не «что, чтобы, конечно»?..»

— Жалко, меня там нет, я бы им показала «что, конечно»! — вскинулась Ольгуца, горя желанием отомстить за брата.

— Они не правы, Ольгуца. Дэнуц говорит очень хорошо! — встрепенулась и Моника, пылая гневом.

— Конечно! Они просто дураки! Знаешь, им медведь на ухо наступил! — снисходительно пояснила Ольгуца.

«Но и я тоже в долгу не остался», — продолжал Дэнуц.

— Молодец! — одобрила Ольгуца.

Моника была совершенно согласна с ее похвалой.

«Вчера, когда я входил в класс, один мальчик говорил о мальчиках из другого класса: «У них, чертей, окно!» Тогда я сказал, что он говорит неправильно, что надо было сказать: «У них свободный урок». Все засмеялись и сказали, что он прав и что я упрямый Што, Конешно. Я ничего им не ответил…»

— Очень плохо! — возмутилась Ольгуца.

— А что оставалось делать бедному Дэнуцу? — вступилась за него Моника.

— Как следует проучить их всех!

«…а на уроке я спросил учителя, как нужно правильно сказать. Он ответил, что я прав. Только я не понимаю, почему он тоже говорит «окно»! Скажи, мамочка, он просто пошутил или он тоже говорит неправильно?»

— Этот учитель просто дурак, правда, Моника?

— Почему, Ольгуца? Ведь он встал на сторону Дэнуца.

— Не надо водиться с дураками, Моника. У них в голове окна и сквозняки!

«С тех пор как я остригся, мне все время холодно. И не знаю почему, но мне стыдно своей голой головы! Как смеялась бы Ольгуца, если бы увидела меня сейчас!»

— Бедный Плюшка! — улыбнулась Ольгуца, глядя на фотографию в руках у Моники. — Как будто ему побелили голову!

Ольгуца продолжала читать письмо. Моника не сводила глаз с фотографии. Слушала и смотрела. Дэнуц в гимназической форме и длинных брюках выглядел очень авантажно: нога была выставлена вперед, словно по команде: «на месте шагом 'арш!», одна рука царственно лежала на бедре, другая держала фуражку и была безвольно опущена; голова закинута вверх. Он нежно улыбался невидимой руке фотографа. Раскрасневшаяся Моника сияла от радости.

Письмо заканчивалось следующей припиской:

«…И я тоже ел варенье из банок Ольгуцы. Какое же оно было вкусное, мамочка! Только у нас дома варят такое варенье!»

— Браво, Дэнуц! Я написала бы то же самое.

Ольгуца восхищалась риторическим искусством, с которым Дэнуц объединил признание в похищении банок с вареньем, заготовленных на зиму, и похвалу варенью и потерпевшей стороне. Ей не дано было понять, что в этой похвале не было и тени лукавства, что она была вполне искренней.

* * *

После причастия и соборования дед Георге долго следил взглядом за голубоватым дымом ладана в комнате. Потом он задремал. Он лежал на спине. Руки его тяжело свешивались с лавки. И он сам, и его лицо были исполнены смирения.

Госпожа Деляну сидела возле него на низенькой скамейке, рядом с лавкой, облокотившись о колени и закрыв лоб ладонями.

Тут же находилась и Оцэлянка. Не решаясь сидеть в присутствии госпожи Деляну и устав от долгого стояния на ногах, она опустилась на колени перед иконами.

Доктор, растянувшись на завалинке, читал французский роман и размышлял на чисто румынский лад.

…Когда госпоже Деляну было столько же лет, что и Ольгуце, она получила от деда Георге дар, такой же бесценный, как розы Иерихона: улыбку детства. Если бы не дед Георге, она так и не научилась бы этому. И не потому, что ее не любили родители! Мать госпожи Деляну долго не могла оправиться после тяжелых родов и большей частью жила за границей. Она все реже приезжала домой, и с каждым разом лицо ее выглядело все более исхудавшим. По совету докторов и по велению Фицы Эленку, в доме воцарялась полная тишина. Единственной радостью были привезенные ею новые игрушки. Господин Костаке Думша, увлеченный политической деятельностью, почти совсем не занимался воспитанием дочери; очень редко и с нескрываемой досадой он рассеянно гладил головку застенчивой девочки, вместе с которой должен был угаснуть его славный род. Зато неизменными спутниками ее детства были зеленые, как плесень, глаза Фицы Эленку, от взгляда которых гибло все живое. Когда она подросла, многочисленные учителя и гувернантки, под присмотром Фицы Эленку, воспитали в ней благоразумие и серьезность и выработали привычку разговаривать на других, нежели румынский, языках.

Дед Георге заменил ей мать и дедушку. Он пробудил улыбку и оживление на бледном, изнуренном занятиями и одиночеством личике и навсегда избавил его от слез.

Она тоже была когда-то «дедушкиной барышней». А теперь вот — Ольгуца… И дедушка уходил от них…

Пальцы госпожи Деляну осторожно погладили белые волосы старика.

Другие, более поздние воспоминания пришли на смену детским; они тоже были связаны с дедом Георге и его домиком.

…Как-то однажды Фица Эленку перехватила любовное послание молодого Йоргу Деляну, преподавателя философии своей племянницы.

— Что это, Алис? — спросила она, держа письмо в руке и злобно усмехаясь.

Сердце ее племянницы внезапно ощутило на себе тяжесть всей планеты.

— Ну-ка, посмотри, что нам пишет господин учитель, — произнесла Фица Эленку, усаживаясь в кресло… «Дорогая моя Алис»… Ну и ну! Что же это: какой-то холоп осмеливается обращаться на «ты» к наследнице знатного рода? Прекрасно, нечего сказать! А знаешь ли ты, для чего существуют розги?.. Не знаешь. Ну, так твоя тетка объяснит тебе, потому что она старше, чем ты. Розги, милая моя, существуют для толстокожих ступней… чтобы они сделались более чувствительными. И как тут еще сказано? «Дорогая!» Очень неподходящее прилагательное!.. А еще что? «Моя!» А не кажется ли тебе, дорогая моя, что это необдуманное местоимение мог употребить только человек, совершенно потерявший рассудок? Потому что как иначе объяснить, что холоп употребляет слово, на которое не имеет решительно никакого права?.. Вот что, душа моя, — заключила Фица Эленку, складывая письмо, — завтра же ты отправишься вместе со мной в деревню, и там я до тех пор буду называть тебя «дорогая моя Алис», пока тебе это не надоест и у тебя не пропадет охота слышать такие слова от слуг.

Фица столь стремительно выполнила свое обещание, что молодой Йоргу Деляну, придя, как всегда, в дом, где он давал уроки философии, нашел только крепко запертую дверь. И пока племянница Фицы Эленку училась сдерживать слезы в Меделень под неусыпным наблюдением зеленых глаз, молодой Йоргу Деляну вволю проливал их в Яссах, получая в то же время блестящие оценки на экзаменах по юриспруденции.

В один прекрасный день во двор барского дома пришла матушка Аника, жена деда Георге.

— Целую руку, барышня, — сказала она со вздохом, чтобы скрыть улыбку, — заболел что-то наш дед.

Не спросив разрешения у Фицы, «дедушкина барышня» во весь дух помчалась к дому деда Георге. Тот встретил ее — с сумрачно-веселым видом — под навесом.

Вместо болезни — молодой Йоргу Деляну.

Дед Георге хорошо знал, что такое Фица Эленку и на что она способна. И все же не побоялся.

Весь день стерегли дед Георге и матушка Аника под своим окном счастье, что родилось у них за спиной. И всю ночь спали на завалинке, потому что в горнице счастливым молодым сном почивал «милый нашей барышни».


…Стоят порой у домов нашего детства кряжистые и мирные дубы. Шум их листьев, птичий хор их гнезд с каждым днем и каждым годом становится нам все дороже, ибо в их листьях и гнездах живут и поют воспоминания, а тень их радостна, как любовь. И коли случится так, что срубит их топор, их гибель разрушит наше прошлое, их отсутствие будет невосполнимо и горестно.

В тиши комнаты слышалось только хриплое и свистящее дыхание деда Георге. Смерть своей пилой губила мирный дуб.

Госпожа Деляну тихо плакала.

Оцэлянка истово молилась.

* * *

Когда господин Деляну что-нибудь рассказывал или выступал в суде, его обуревал поистине южный темперамент, который не давал ему ни отдыху, ни сроку. Однажды, в Суде присяжных, разгоряченный своей собственной речью и посторонними репликами, он незаметно для себя покинул свое адвокатское место и двинулся вперед… Он дошел до середины зала и очутился между обвиняемым и присяжными.

Он подходил все ближе к столу судьи, пока, наконец, председатель не зазвонил в колокольчик:

— Господин адвокат, позвольте пригласить сюда служителя, чтобы он переставил стол… так, чтобы и у вас было место!

— Извините меня, господин председатель, — отвечал господин Деляну, останавливаясь. — Правда заставляет нас идти вперед на штурм справедливости. Благодарю уважаемый суд за то, что он вовремя вернул меня назад.

На сей раз сюжет повествования находился в полнейшем соответствии с темпераментом рассказчика. Приключения «трех мушкетеров» изображались в лицах, подкреплялись жестом и мимикой. Непобедимая шпага «д'Артаньяна», уменьшенная до размеров разрезного ножика с письменного стола, сразила стольких гвардейцев кардинала Ришелье, что господин Деляну, расхаживая по кабинету, отбрасывал ногой воображаемые тела убитых. На ножике не оставалось ни пылинки: после каждой дуэли господин Деляну тщательно стирал с него кровь своего противника.

Лежащий на ковре абажур красноречиво свидетельствовал о том, что его использовали в качестве шляпы для церемонных поклонов, которыми обменивались доблестные Атос, Портос, Арамис и четвертый в этой троице — гасконец д'Артаньян.

Кофейная чашка была запачкана изнутри темной гущей, потому что, хотя она и опустела в середине повествования, господин Деляну, как и полагалось настоящему мушкетеру, то и дело залпом пил из нее воображаемое вино, которое вознаграждало его героев за ратные подвиги.

Моника и Ольгуца сидели на диване, тесно прижавшись друг к другу, словно две ласточки, и внимательно следили за стремительными движениями рассказчика по просторному кабинету.

— …Портос их замечает, но что ему четверо, пятеро и даже шестеро гвардейцев этого плута кардинала! Одним махом он опрокидывает лошадь со всадником…

Стул упал с грохотом.

— …Поражает всадника…

Наиболее подходящим для изображения всадника предметом была небольшая статуя богини правосудия с весьма плохо уравновешенными чашами весов. Господин Деляну пронзил шпагой бронзовую богиню.

— …и вступает в схватку с остальными противниками; три гвардейца падают замертво, двое ранены, несколько человек спасаются бегством.

Последний гвардеец — Правосудие — тяжело рухнул на ковер под аплодисменты Ольгуцы. Сострадательная Моника подняла богиню правосудия и поставила на письменный стол.

* * *

Словно «Христос воскресе», провозглашенное священником и подхваченное множеством голосов, закатное солнце озарило красным одно за другим облака и следом за ними все небо.

Двор дома деда Георге мало-помалу наполнился крестьянами. Они пришли узнать о здоровье самого старого и самого доброго среди них. Одни сидели прямо на земле, другие — на завалинке, третьи стояли молча и торжественно, словно умирал воевода.

Дед Георге открыл глаза: они были мутные. Глаза снова закрылись. В тиши комнаты шла бесплотная борьба… Дед Георге вновь открыл глаза. Его мысли были тяжелы, как занесенные снегом телеги в студеную пору.

Доктор пощупал его пульс. Увидев незнакомое лицо, дед Георге отвел глаза в сторону. Он оглядел комнату… узнал ее… и начал искать кого-то… Глаза госпожи Деляну встретились со взглядом умирающего.

Госпожа Деляну провела рукой по лбу: она совсем забыла…

— Ступай в дом, — шепнула она Оцэлянке, сделав ей знак подойти, — и приведи Ольгуцу.

С великим трудом дед Георге повернул голову и поцеловал руку госпоже Деляну.


Александр Дюма описал подвиги трех мушкетеров, господин Деляну рассказал о них. Исходя, вероятно, из юридической сентенции: «La plume est serve, la parole est libre»,[54] он увеличил романтизм писателя до фантастических размеров. Господин Деляну уже не был адвокатом Йоргу Деляну, он превратился в пятого мушкетера, в доблестного рыцаря слова Тартарена из Тараскона.

Мушкетеры сражались уже с целым войском, которое им, естественно, ничего не стоило победить. На полном скаку Портос с корнями вырывал гигантские дубы и другие столь же крепкие деревья и швырял ими в преследователей, при этом его конь — самой романтической породы — даже не чувствовал их тяжести.

Д'Артаньян проходил через вражеские ряды с той же легкостью, что Иисус Христос по морским волнам, лихо орудуя шпагой и румынскими восклицаниями.

Когда четверо мушкетеров сражались вместе, ветер от их шпаг валил деревья в лесу. Если бы у плута Ришелье была хоть капля благоразумия, он относился бы с должным уважением к патриотизму мушкетеров, вместо того чтобы их преследовать. И мушкетеры — flamberge au vent[55] — сражались бы с утра до вечера, а галльский ветер их шпаг надувал паруса французских кораблей и носил их по всем морям и океанам…

Отныне и впредь отечественные гайдуки приобрели серьезных соперников в глазах Ольгуцы.

Аника уже не один раз стучалась в дверь. Не получив ответа, вошла в кабинет.

— …Выпад влево: банг! Противник его отражает…

Ольгуца напряженно слушала: она очень волновалась.

— …Выпад вправо… Что тебе? — спросил д'Артаньян, встретившись взглядом с Аникой.

— Не мешай! — крикнула Ольгуца. — Продолжай, папа.

— А противником был сам Атос!

— Эге!

Аника не сводила глаз с господина Деляну, который с увлечением продолжал свой рассказ. Видя, что на нее не обращают внимания, она подошла ближе к письменному столу.

— Барыня послала за барышней Ольгуцей.

— …Противником Портоса был сам Арамис!

— Ааа!

— Деду Георге совсем плохо, — громко сказала Аника.

— Что? — встрепенулась Ольгуца.

Аника убежала. Наморщив лоб, Ольгуца посмотрела на господина Деляну.

— Что она сказала, папа?

— …

Господин Деляну, очнувшись от своего рассказа, крепко обнял ладонями головку Ольгуцы и поцеловал ее в лоб. Глаза у Ольгуцы сверкнули, она вырвалась, распахнула дверь и помчалась со всех ног.

* * *

При виде Ольгуцы крестьяне во дворе у деда Георге встали и сняли шапки. Ольгуца промчалась мимо них.

— Дед Георге! — крикнула она, задыхаясь, из-под навеса.

Оцэлянка вошла в комнату следом за ней. Госпожа Деляну и доктор встали. Ольгуца смотрела то на одного, то на другого, не получая ответа.

Тихо ступая, вошли господин Деляну, Моника и Аника. Под навесом собралось много народу. Все молчали.

Щеки у Ольгуцы побледнели. Она подошла к лавке, со страхом и недоверием глядя на деда Георге. Дед Георге уже не мог ни говорить, ни улыбаться. Судя по туманному его взгляду, он едва узнал Ольгуцу.

— Дед Георге, ты не раскуришь трубку? — тихо спросила Ольгуца, наклоняясь над ним — так, чтобы никто ее не слышал.

Веки старика едва заметно дрогнули. Ольгуца взяла трубку на столе со старыми книгами. Все старались не мешать ей. Она вложила трубку в руку деда Георге, задержав свою холодную ладонь в его ледяных и бескровных пальцах.

Снова подошла к столу с книгами, взяла коробок спичек и вернулась к лавке. Зажгла спичку. Трубка выпала из неподвижных пальцев… Спичка горела в дрожащей детской руке.

Оцэлянка протянула свечку и зажгла ее от угасавшей спички, потушив огонь, который подбирался к пальчикам Ольгуцы.

— Господи прости и помилуй!

— За что? — с пронзительной нежностью спросила Ольгуца и перекрестилась.

Вместо ответа все опустили головы.

Иконы в углу комнаты хранили суровое молчание.

* * *

Холодный день, небо покрыто серыми облаками.

Над деревней разносится колокольный звон, напоминая далекому небу, что еще одного человека собираются предать земле. На главной улице и у калиток не видно ни души; только совсем маленькие дети беседуют с букашками, ссорятся с воробьями и сердятся на деревья. Деревня, судя по всему, принадлежит детям…

Жители деревни стояли с опущенными головами на кладбище и слушали печальный звон колокола.

Во время службы у самой могилы Ольгуца стояла с непокрытой головой. Черные кудри развевались по ветру рядом с седыми прядями стариков и колеблющимися огоньками свечей.

Священник был очень стар. На кладбище царил покой. Слова заупокойной службы напоминали о том, что было написано в старых книгах опустевшего домика.

«Дед Георге, где ты теперь?»

— Пусть будет земля ему пухом.

Крестьяне установили над могилой дубовый крест.

Если бы дед Георге видел глаза своей любимицы, обведенные черными кругами и без слез глядящие на его могилу — «Здесь я, моя барышня», — их взгляд был бы для него тяжелее, нежели сырая земля.

Во дворе, позади барского дома, начались поминки, по старинному обычаю устроенные госпожой Деляну.

Ольгуца наливала из кувшина вино в кружки. Госпожа Деляну и Моника ставили перед каждым стаканчик ракии с подноса, который держала Оцэлянка.

Аника, Профира и Сафта, кухарка в людской, разносили блюда с едой.

Мрачное оцепенение, принесенное с кладбища, постепенно рассеялось. Сначала заговорили, вспоминая, старики. Потом вспыхнули шутки молодых, — сперва тихо, потом все громче и откровеннее. Ракия, горячий суп и вид вкусной еды вызвали общее оживление.

Ольгуца помрачнела. Глаза сверкнули гневом, резкие слова уже готовы были сорваться с ее губ… но она молча пошла к дому, крепко сжав сухие губы. Перед лестницей она остановилась, словно кто-то окликнул ее. И направилась в конюшню. Там было тихо, никто не смеялся…

…В конюшне, сидя на козлах неподвижно стоявшей коляски без лошадей и без вожжей, горько плакал ребенок, закрыв руками глаза.

А Господь Бог из волшебных сказок так и не прислал своих крылатых ангелов, чтобы запрячь их в коляску, не отвел от детских глаз мокрые кулачки, не вложил в них вожжи и не сказал с доброй улыбкой:

«Правьте сами, барышня».

* * *

— Садитесь, батюшка.

Священник извлек из-под рясы конверт.

— Господин Йоргу, два года тому назад дед Георге — да простит его Господь — вручил мне бумагу для вашей милости. Вот она.

Господин Деляну взял полотняный конверт с сургучными печатями. На одной стороне листа рукой деда Георге были выведены кириллицей неровные строки. Коротко взглянув на бумагу, господин Деляну обратился к священнику:

— Должен вам сказать, что я подзабыл кириллицу. Будьте так добры, прочтите вслух.

Священник надел очки и огласил последнюю волю усопшего. В начале письма дед Георге прощался со своими господами и благодарил их за хлеб, который ел в их доме, и за их доброту. Дальше следовали распоряжения относительно денег, которые удалось ему скопить. И, наконец:

«Я, Георге Ернилэ, завещаю дом и хозяйство детям господина Йоргу Деляну, Ольгуце и Дэнуцу. Пусть мой дом и моя земля будут и после моей смерти местом для их игр, как это было при моей жизни. А брашовский сундук, который достался мне от покойного барина Костаке Думши, оставляю вместе со всем, что в нем лежит, барышне Ольгуце. И нижайше просит вас дед сшить барышне Ольгуце подвенечное платье из того шелка, что в сундуке. Уж коли не привел Господь увидеть ее невестой, пусть будет у меня хоть эта радость, ибо крепко я любил ее…»

В этот момент госпожа Деляну вошла в кабинет, ища Ольгуцу. Слова завещания слились в ее сознании с беседами, которые вел с ней дед Георге, прояснив их смысл.

«Ситец, дед Георге, — он хороший и дешевый».

«Нет шелк, целую руку, — он дорогой и красивый».

«И зачем тебе, дед Георге? Разве у тебя есть дочь на выданье?»

«Будет! Дедушке лучше знать — зачем».

Да будет дозволено мне, старому слуге вашего рода и старому человеку, поднять глаза на госпожу мою, барышню Ольгуцу, и сказать: Барышня моя, не погнушайтесь принять приданое от старого слуги, ибо труд да любовь освящены даже нашим Господом Богом»…

Только госпожа Деляну знала — и то случайно, — что Ольгуца тайком от всех надевала траурное платье Моники на похороны слуги, который труд многих лет вложил в белое подвенечное платье.

* * *

Осенняя ночь была темная и сырая, будто пришла из глубин океана.

На платформе станции госпожа Деляну, господин Деляну и девочки, сгрудившись вокруг чемоданов, молчаливо ждали прихода поезда, чем-то напоминая семью эмигрантов.

Поезд пришел с опозданием на час. Они быстро сели в вагон. В темном коридоре какой-то мужской голос, зевая, спросил:

— Что это за станция? Когда мы наконец приедем, если то и дело останавливаемся?

Ольгуца стиснула кулаки.

Прозвучал короткий сигнал к отправлению. И поезд отошел от никому не ведомой станции счастливых каникул и двинулся в сторону столь известных всем городов.

Загрузка...