Запах чужака я ощутила издали.
Снег припорошил следы, и лишь на берегу реки, оттаявшем по недавней оттепели, виднелись полукружья подков.
От чужака пахло сталью и дымом.
И невольно запах этот вызывал смутный потаенный страх. Шерсть на медвежьей шкуре подымалась дыбом, а сама она потяжелела, норовя пригнуть к земле.
Нет. Я давно уже не примеряла обличье медведицы, и если поначалу оставаться человеком было сложно — лес манил, а Горелая башня представлялась едва ли не клеткой, то сейчас я привыкла. И к башне. И к одежде. И к обуви.
Ступни мои стали мягче.
А кожа на руках посветлела. И ногти утратили звериные плотность и остроту.
Пожалуй, если бы не шкура, плащом лежавшая на моих плечах, меня можно было бы принять за обычную женщину. И я, отмечая каждый прожитый день зарубкой на дверном косяке, радовалась.
Время шло.
И судьба была ко мне милосердна.
Сны и те отступили, позволяя поверить, что у меня получится. Вот только одиночество порой было невыносимо. И я, пытаясь стряхнуть липкую тоску, выбиралась из Горелой башни, бродила окрест, слушала птичьи сплетни.
И вот наткнулась на чужака.
Он держался середины реки, скованной толстым льдом, и мохнатая коренастая лошадка ступала неторопливо. Седельные сумки были велики, а в руке чужак держал копье, украшенное тремя волчьими хвостами. С притороченного к седлу щита скалилась белая волчья голова.
Добравшись до излучины, всадник спешился, ослабил подпругу и уздечку снял. Он был деловит и нетороплив, но вскоре на берегу уже горел рыжий костер, облизывал шершавые бока котелка, в котором плавился снег. Всадник же растер лошадь досуха и повесил на шею торбу с зерном. Вот только ела она, то и дело вскидывая голову, всхрапывая. Верно, доносил ветер мой медвежий запах.
Мне же тянуло дымом.
И хлебом.
Кашей, которую он варил, весело напевая что-то под нос.
Он был не молод, но и не стар. Борода его была рыжей, а волосы, выбившиеся из-под шапки — черны, как смоль.
— Эй, — встав ко мне спиной, крикнул всадник, — выходи, кем бы ты ни был!
Он чуял меня.
— Выходи! Не обижу!
И я выглянула из тени.
— Здравствуй, — сказала, пробуя собственный голос на вкус. Уже много дней мне не с кем было разговаривать.
— И тебе доброго дня… ты заблудилась? — он скинул шапку и запустил пятерню в черно-рыжие, словно подпаленные, лохмы.
— Нет.
— Ты здесь живешь?
— Недалеко, — я разглядывала чужака, а он — меня. И в его глазах не было удивления.
— Спускайся, — предложил он. — Каша готова. И хлеб есть. Не побрезгуй уж.
— Кто ты?
— Человек. Слуга кёнига. Добрый сын. Верный муж. Заботливый отец. Всего понемногу. А если ты об имени, то называй меня Гирко. Садись к костру, гостьей будешь.
Он подал мне деревянную миску, расписанную нехитрыми узорами, и ложку.
— Аану, — я присела на коряжину и ноги поджала.
— И давно ты здесь обретаешься?
— С лета.
Крупяная каша обжигала нёбо, и вкуса не имела, но я заставляла себя тщательно пережевывать ее, стараясь отрешиться от иных, куда более привлекательных запахов.
Всхрапывала лошадка.
Что-то напевал Гирко.
И громко стучало его сердце.
— Скажи, Аану… — он не спешил садиться, но, скинув тяжелую волчью доху, кружил по поляне. В глубоком снегу оставались следы, словно пробоины.
И грязь.
Я же следила за гостем.
— Скажи, Аану, — остановившись, Гирко мазнул по мне взглядом и поспешно отвернулся. — Не видала ты тут, часом, человека…
— Видала. И вижу.
— Кого?
— Тебя.
Он хохотнул, показывая, что понял мою шутку.
— Нет, не меня, другого…
— Какого?
Каша остывала и застревала в зубах. А вопросы мне не нравились.
— Людей здесь много… охотники вот… — я отставила миску, раздумывая над тем, что пришла пора распрощаться с гостеприимным чужаком. — Или странники…
— Странники, значится… дорога ведет, дорога прядет, а уж куда выведет… или на кого, — Гирко принял миску, которую я вернула с поклоном. — Тот, о ком я спрашиваю, черноволос. И черноглаз. Он не высок, не выше меня. И шапки не носит, а волосы в семь кос заплетает… видела такого?
— Нет, не попадался.
— Точно?
— Я бы запомнила.
Я поднялась. Светлыми стали глаза Гирко. И застыла улыбка на его лице.
— Погоди, Аану, — он вдруг оказался рядом и схватил меня за руку, сжал, еще не причиняя боли, но показывая — способен и на нее. — Не спеши, гостья нежданная… значит, не видела?
Смазанные барсучьим жиром пальцы легли под подбородок, заставляя задрать голову.
— Нет.
— Плохо, — Гирко уже не улыбался — скалился, оттопырив нижнюю губу. — Тогда… не встречала ли ты часом башни… старой… белой… горела она, но обгорев, стоять осталась.
— Нет.
— Врешь, — с тем же оскалом произнес Гирко.
— Отпусти.
Я рванулась, но он держал крепко. Смотрел. Рассматривал.
— Ты красивая… — Гирко откинул капюшон и провел большим пальцем по шраму. — Попорченная слегка, но все равно красивая…
Его пятерня вцепилась в волосы и дернула.
— Значится, не видала башни?
— Нет.
Он тянул, заставляя меня запрокинуть голову.
— Знаешь, как про баб говорят? Волос долог, ум короток… а памяти вам боги и вовсе недодали.
Гирко вдруг оттолкнул меня, но поводок собственных волос не позволил отступить далеко.
Подножка.
И я оказываюсь на снегу. А Гирко наваливается сверху, всем своим весом к земле прижимая.
— Сейчас… сейчас… — его колючая борода царапает мне шею, а пальцы свободной правой руки сжимают грудь. — Поиграем…
Я пытаюсь выскользнуть, а он лишь смеется. Отпускает и наваливается.
И давит.
Елозит влажными губами по лицу, дышит перегаром, табаком, дымом и недавно съеденной кашей. Оставляет на щеках мокрые следы.
— Пожалуйста…
От страха и отвращения я замираю, теряя способность дышать. Повторяю только:
— Пожалуйста, пожалуйста…
А Гирко сопит. И кусает меня за шею. Впивается в ворот платья, рвет… того платья, которое привез мне Янгар, чтобы я осталась человеком.
И страх уходит.
— Отпусти, — я цепляюсь за ошалелый масляный какой-то взгляд.
В этом человеке нет безумия: он точно знает, чего хочет. И идет навстречу желаниям.
Ему плевать, что он причинит мне боль.
Ему даже хотелось бы ее причинить.
— Ты… перестань. Ишь вылупилась. — Гирко отстраняется и бьет меня по губам. — Прекрати.
Я вижу его душу, не больную, но подгнившую, как яблоко, которое слишком долго лежало на земле. И на подмокших ее боках уже проступают бляшки плесени.
— Зенки закрой, а не то хуже будет…
…жена Гирко его боится. И он поддерживает в ней страх пощечинами, тычками, ударами ремня по спине и животу. Всегда неожиданными. Никогда без причины. Но ей не удается угадать эту причину.
…он бережет ее лицо и руки, ведь соседи считают его хорошим мужем, заботливым. А она никогда не откроет рта, чтобы рассказать правду. Страха в ней слишком много.
…и он выел красоту жены, состарил до поры. И ее же сделал виноватой.
— Дура криворукая… — говорит он, всегда шепотом, ласково даже, а потом бьет, исподтишка, наотмашь. И жена падает, привычно сжимаясь в комок. Она давно уже не плачет — слезы его только раззадоривают. Ему не хватает их, Гирко чувствует себя обманутым и снова бьет, уже словом. Он высмеивает женщину, наслаждаясь беспомощным растерянным выражением ее глаз.
…у жены подрастает дочь. Гирко нравится думать, что дочь принадлежит только жене. Почему? Он не рискнет признаться в этом даже себе. Пока.
…и всего-навсего смотрит…
…балует девочку подарками… говорит, что любит ее…
…и вправду любит.
…он и жену любил когда-то… когда она умела плакать.
Я не смогла смотреть дальше, отвернулась. И Гирко, взвыв, отвесил мне вторую пощечину. Из лопнувших губ пополз кровяной ручеек, тоненький, сладкий.
— Ты… ты… тварина.
— Ты мерзок, — сказала я, слизывая кровь. И руку его стряхнула без труда.
— Пожалеешь… — он добавил несколько слов покрепче. — Я ж тебя…
И нож достал.
Острие уперлось в щеку.
— Разрисую так, что…
— Отпусти.
Я не ощущала боли или страха. Осталось лишь непередаваемое отвращение, которое заставило меня закрыть глаза и потянуться к шкуре. А та отозвалась на прикосновение легко, словно только и ждала этой моей просьбы. Знакомое тепло окутало меня. И тяжесть медвежьего тела легла на плечи.
— Ты…
Человек.
Грязный, что телом, что душой… пятится к костру, размахивая ножом. От него несет страхом, тем самым, который ему самому казался вкусным. И разве не справедливо будет воздать ему по заслугам?
Ударом на удар?
Болью за боль?
— Прочь! — взвизгнул Гирко, упираясь спиной в обындевевший ствол березы. — Пшла прочь!
Лошадка его хрипела и рвалась с привязи. И я освободила ее.
— Ты…
Я.
Аану Каапо.
Хийси-оборотень.
— Прочь!
Я подходила к нему не спеша. И снег скрипел под весом медведицы.
Ближе.
И еще… не спуская взгляда.
Выпивая страх, такой сладкий… втягивая запах. Улыбаясь.
Гирко не выдержал. Разжалась рука, и клинок разломил тонкую пленку наста. А человек побежал. Он спешил, проваливался в глубоких сугробах, барахтался в снегу… я же шла по проложенному им рыхлому следу.
Медленно.
Но с каждой секундой все быстрее. Погоня неожиданно увлекла меня.
Она и запах страха.
Тень, прилипшая к лапам, скользила, указывая мне путь.
Быстрей, Аану.
Уйдет ведь.
Доберется до кромки леса, той, где из-под снежных шуб торчат молодые хлысты осин, а там и до поля, или дороги…
И пускай. Ты позволишь ему поверить, что спасение рядом, что оно возможно, и лишь когда вера его окрепнет, ударишь.
Он же бил других, тех, кто слабее.
Свою жену.
И не только ее… я ведь не первая, кто встретился на пути Гирко…
Заслужил он.
Я нагнала Гирко на окраине леса и позволила выйти за частокол осин. Белое снежное поле полыхнуло под солнечным светом, ослепило на миг, и я зажмурилась.
А когда открыла глаза, то…
…стой, Аану.
Ты можешь пересечь эту границу. И догнать беглеца ничего не стоит.
Ударить.
Опрокинуть на белый снег.
И за горло схватить, сжать зубы. Твои клыки пробьют и кожу, и гортань. Хрустнет шея. И кровь польется… сладкая, вкусная.
А потом, до того, как замрет его сердце, ты вскроешь когтями грудную клетку.
И попробуешь, наконец, каково оно на вкус.
— Нет, — я стряхнула наваждение, отступая в тень елей. Груженые снегом, они клонились, цеплялись друг за друга лапами, пытаясь устоять. И босые мои ступни обожгло холодом.
Нет больше красных сапожек на серебряном каблучке.
И рубахи, расшитой солнечными узорами.
Платья… мягкой байковой шапочки…
…меня-человека?
Я опустилась на снег, кутаясь в медвежью шкуру, и заплакала. Не от жалости к себе, но от страха: сегодня я едва не нарушила условие.
Еще немного и…
…слезы застывали на щеках.
А я снова теряла способность ощущать холод. И съеденная каша комом застыла в желудке. Она не в силах была утолить того, иного голода, который вернулся ко мне.
Ночью я вновь видела сон.
Я лежала на груди Янгхаара, вслушиваясь в голос его сердца, которое не желало оставаться запертым. И я, обнимая мужа, мечтала о том, чтобы он умер.
Перед рассветом сон отступил.
А меня охватила странная тревога, словно то мое, потаенное, желание было услышано и вот-вот исполнится. Но разве возможно подобное?
Не знаю.
Рассвет был алым, словно на небо плеснули крови.
А в условленный день Янгар не вернулся.
И на следующий тоже…
…я продолжала ждать. Вот только рассветы по-прежнему были красны.