ВЛАДИМИР ДОМАШЕВИЧ
1
Человек по натуре своей — искатель. Влечет его неизвестное и новое, загадочное и неведомое. А если еще человеку недавно минуло двадцать, если он только что переступил порог своей зрелости? Тогда человеку нет покоя...
Так случилось и с Валей Колейник, когда она окончила педагогический техникум и начала работать в подлесейской школе. Десятилетка для нее, еще неопытной учительницы, показалась тем загадочным и неведомым миром, к встрече с которым она давно уже в душе готовилась: новый коллектив, большой, незнакомый, новые обязанности, шумная и такая славная детвора.
Первый урок в своем третьем классе Валя запомнит на всю жизнь. Она смотрела на класс, но видела детей сквозь туман, не узнавала своего голоса — он был чужой, непослушный и доносился откуда-то издалека.
С удивлением она обнаружила, что не чувствует течения времени, а когда наконец взглянула на часы, не поверила своим глазам: урок заканчивался, она же успела только слегка познакомиться с учениками и расспросить, как они провели каникулы.
Валя не ощутила радости, услышав звонок. Ей хотелось, чтобы урок продолжался, ведь только теперь она овладела собой: прошла скованность, голос приобрел естественную силу и звонкость.
Два следующих урока Валя провела увереннее, но и они потребовали от молодой учительницы напряжения всех ее сил.
Возвращалась домой она усталая, но на сердце было спокойно: сделаны первые шаги самостоятельной жизни, а это немало значит.
Потихоньку улеглась тревога, день за днем крепла уверенность, что все будет хорошо. И постепенно смешными делались те страхи и опасения, которые чудились ей сначала, когда о.на только переступила порог школы.
Теперь Валя могла шире взглянуть на мир, могла наконец оглянуться на тех, кто ее окружал, познакомиться с коллективом. А учителя были самые разные, как по возрасту, так и по виду. Одни нравились ей меньше, другие больше, третьи были ей безразличны. Зато она вызвала всеобщий интерес. Мужчины посматривали на нее с затаенным любопытством, женщины и девушки — с легким недоверием и снисходительностью. Существовала и какая-то невидимая граница между учителями старших и начальных классов, которая не позволяла им сблизиться.
Однажды Валя пришла в учительскую раньше всех. Внимательно осмотрела себя перед зеркалом, поправила русые, вьющиеся от природы волосы, туже затянула поясок на тонкой талии. В эту минуту открылась дверь, и появился рослый молодой мужчина. Он подошел к длинному столу, за которым обычно сидели учителя во время перемен и «форточек», и начал что-то искать.
— Ага,— пробормотал он себе под нос, вытаскивая из-под кипы тетрадей толстую книгу в кожаном коричневом иереплете.
Вероятно, он почувствовал на себе заинтересованный девичий взгляд, так как внезапно оторвал глаза от книги и, не поднимая головы, исподлобья посмотрел на Валю. Рука его с книгой на миг застыла в воздухе.
— Вы, если не ошибаюсь, к нам работать? — Лицо его утратило прежнее суровое выражение, голос звучал мягко.
— К вам,— несмело ответила Валя.
— Ну что ж, желаю успехов.
Валя стеснительно поблагодарила. Она уже знала, что это физик по фамилии Лукашик, что о нем говорят разное, но вообще он, видно, человек неплохой, хотя и непонятный — ни с кем не дружит, ни к кому не ходит. Ей было приятно, что такой серьезный человек заметил ее, «зеленую» учительницу, и пожелал ей успехов. Она ждала, что Лукашик еще о чем-нибудь спросит ее, однако он, снова посуровев, положил книгу в толстый потертый портфель и тихо закрыл за собою дверь, не сказав больше ни слова.
Вечером, уже лежа в постели, Валя вспомнила встречу в учительской. Чем же тронул ее этот аскетически строгий с виду человек? Ничего определенного девушка не могла сказать, но она чувствовала в нем нечто такое, что влекло к себе, тянуло и вместе с тем отпугивало. И еще ей показалось, будто он таит что-то в себе и ни с кем не хочет поделиться своей тайной.
Работа не оставляла Вале ни одной свободной минуты. Девушке подчас не хватало опыта, чтобы выйти из какого-нибудь тупика, в который заводило ее живое течение школьной практики. Зачастую она тратила много сил и времени там, где хватило бы одной незначительной, но разумной меры. Однако Валя утешала себя тем, что усилия ее не пропадают даром: дети полюбили свою юную учительницу.
Лукашика, молодого физика с суровым выражением лица, она видела очень редко: иногда заставала его в учительской, изредка встречала на улице. Жил он возле самой школы и почти никуда не ходил.
Был в деревне свой клуб, по праздникам там собиралась молодежь — потанцевать, посмотреть кино. Приходили туда и учителя, особенно часто на колхозные собрания. Время было неспокойное: на западе бряцала оружием Германия. Недавно была разбита панская Польша, немецкие полчища топтали поля Франции, Голландии, Бельгии, высаживались в Скандинавии. Пахло дымом и порохом.
Но все это, казалось, совсем не интересовало Лукашика, и он редко выходил из дому. Иной раз только оставался на занятия физического кружка, который вел как преподаватель физики. Стефенсон, Макферсон, Лавуазье, Ломоносов, Попов — вот кто были его кумирами, кому он поклонялся, кого любил. Эту любовь он передавал и детям. Особенно тянулись к нему мальчишки,— они любили смотреть, как уверенно он доказывает опытами несостоятельность вечного двигателя или демонстрирует модель двигателя внутреннего сгорания.
Говорили, что на уроках Лукашика царит тишина, что он никогда не пересказывает материал учебника, а дает новое, о чем не слышали дети. За это, видимо, и прослыл он ереди учеников, да и среди жителей всей деревни, человеком ученым.
Таков был этот непонятный Лукашик, и Валя все чаще и чаще задумывалась о нем.
А ведь если хорошенько присмотреться, ничего и не было в нем такого, что могло бы заворожить девушку. Он не отличался ни красотой лица, ни стройностью фигуры. Это был, казалось, самый обыкновенный человек, но Валя чувствовала в нем какую-то внутреннюю силу, которую он старался не показывать. Может, это была даже не сила, а затаенное от людей горе или слабость, которую стыдливо прячут от чужих глаз.
Однажды погожим воскресным днем Валю потянуло на природу. Взяв с собой первую книгу «Тихого Дона», она загуменьями пошла в лес, который начинался сразу за деревней.
Стоял ласковый осенний день. Еще по-летнему теплое солнце золотило пожелтевшую листву берез, ветерок покачивал ветви, срывая с них листок за листком.
То и дело попадались грибы. Вот она чуть не наступила на большущий, с шоколадной шляпкой боровик, нагнулась, сорвала его. Ножка сразу вогнулась под пальцами, хрустнула. Червивая — определила Валя. Она разломала шляпку — и тут были черви. Валя отбросила гриб подальше и пошла. Под ногами шелестели листья, устилавшие землю, потрескивали сухие ветки.
Она долго не могла найти подходящего места: то попадалась слишком затененная полянка, то на ней не оказывалось травы, то вытоптанная тропинка мешала девушке остановиться. Валя шла все глубже в лес. Вот знакомый старый дуб — ствол его раздваивается у самого комля. Она не впервые была в этом лесу и помнила, что скоро должна появиться лужайка с молодыми березками, где много пней — следов старой порубки.
Густой бледно-зеленый мох гладким ковром устилал землю, кое-где сквозь него пробивались пожелтевшие тонкие травинки.
Вот и поляна. Валя раздвинула руками податливые ветки кустарника, ступила еще шаг и от удивления чуть не вскрикнула: на траве лежал человек. Он был раздет до пояса, лицо закрывала книга в ярко-красной обложке.
Валя постояла минуту, потом осторожно начала отступать назад. В эту минуту мужчина стремительно приподнялся, будто его что-то укололо, сел.
Книга упала на колени. Лицо закрыли длинные русые волосы. Человек отбросил их пальцами, потянулся. Тугие мускулы рук и груди заиграли под загорелой кожей.
Валя удивилась еще больше, когда узнала Лукашика. Непонятное волнение охватило ее. Захотелось подойти к нему, поздороваться, сказать что-нибудь. Но одновременно возникло и другое чувство, которое оказалось сильнее первого: страх. Неизъяснимый девичий страх сковал ее, она смотрела на Лукашика уже не как на коллегу, а как на мужчину, перед которым она может не устоять. Никогда ранее не испытывала Валя такого страха перед мужчиной, а вот перед Лукашиком она вдруг почувствовала себя слабой и беспомощной. И если только он разгадает ее теперешнее состояние, она пропала...
Не разбирая дороги, Валя бросилась прочь. «Дальше, дальше от него»,— подгоняла она себя. И только когда ей стало не хватать воздуха, а ноги в коленях изгибались от изнеможения, она остановилась и перевела дыхание, постепенно успокаиваясь.
С того дня Валя старалась обходить Лукашика стороной, чтобы не попасться ему на глаза, чтобы вновь не проснулось в ее груди то постыдное, как она считала, ощущение слабости перед его мужской силой.
Валя опасалась, как бы он по глазам не прочитал ее тайные мысли и страхи, как бы не подумал, что она потеряла из-за него голову.
Но Лукашик, как нарочно, иной раз что-то забывал в учительской, а однажды долго стоял перед новым расписанием. Он по-прежнему бросал на нее короткие взгляды, но было теперь в них что-то невысказанное, загадочное, после чего хотелось спросить: «Что вы обо мне знаете?»
Позже Валя краем уха услышала, что Лукашик был женат, но где его жена и как случилось, что он один,— никто не знал. И еще больше начинала тревожить и манить ее эта таинственность.
2
Подлесейки — небольшая деревня, вытянувшаяся на версту вдоль дороги. Зеленые посадки, соломенные крыши, кое-где гонт или красная жесть, неровная песчаная улица, изрезанная гусеницами тракторов, вытоптанная копытами; немного в стороне — большой коровник и несколько скирд необмолоченного хлеба...
После уроков Валя шла в конец деревни, чтобы навестить своего ученика, который вот уже третий день не появлялся в школе. Задумавшись, она не замечала, что навстречу ей размеренно шагает человек, а когда глянула вперед, смутилась: это был Лукашик.
Просторный помятый костюм висел на нем, как на колу, руки болтались, словно чужие; продолговатая голова с прямыми русыми волосами была чуть откинута назад, глаза прятались под нависшими бровями, на лбу — складка.
Они поздоровались холодно и сдержанно, но почему-то и он и она замедлили шаг, будто собирались еще что-то сказать — не просто «добрый день».
«Неужели так и разойдемся? — кольнула Валю горькая мысль.— Неужели он не остановит меня?» Об этом было страшно и одновременно приятно подумать — чтобы странный, не похожий на всех Лукашик заговорил с ней — и совсем не важно о чем.
Она шла и спиной ощущала, что он оглянулся или даже остановился и провожает ее взглядом. Ей тоже хотелось оглянуться, но она преодолела в себе это легкомысленное желание и шла дальше, вся напружинившаяся и взволнованная.
И когда уже угасла последняя надежда на разговор, ее слух и сердце внезапно прорезало короткое слово: «Валя!»
Она словно споткнулась о него: сначала остановилась, а потом стала нарочно медленно поворачиваться.
Лукашик стоял шагах в десяти от Вали и, когда она вопрошающе взглянула на него, направился к ней. Мягкая, немного виноватая улыбка была у него на губах,— он, казалось, не знал, что бы еще сказать девушке и как оправдаться перед ней за то, что задержал ее.
На самом деле он и не думал оправдываться. Валю немного удивили его первые слова.
— Все-таки нехорошо обходить боком своего коллегу,— сказал он довольно самоуверенно.
— Почему же боком? — улыбнулась Валя.— Я ногами...
Лукашик засмеялся, но тут же насупился и опустил голову:
— Вы, может, обиделись, что я задержал вас? Но я так редко вас вижу...
— Разве это так важно? — спросила Валя, пытливо вглядываясь в Лукашика. Она не понимала, шутит он или говорит серьезно.
— Как вам сказать...— запнулся Лукашик.— Для меня важно. Почему — я вам сейчас объясню... А что это мы стоим посреди дороги? Вы куда шли? К Титкову? Пойдемте вместе...
Они миновали несколько изб и повернули направо. Валя первая открыла скрипучую калитку и вошла во двор. За ней шагнул Лукашик.
Вдруг из сеней прямо на них выскочил огромный рыжий пес и с веселым заливистым лаем бросился к людям. Оба — Лукашик и Валя — невольно начали отступать. И получилось так, что Валя, размахивая портфелем, прикрывала Лукашика. Ему стало неловко, он обошел Валю и решительно двинулся навстречу псу, намереваясь встретить его ударом ноги. Пес тоже разъярился, оскалил зубы, начал приседать на задние лапы и бросаться в стороны, отыскивая слабое место в обороне противника. Неизвестно, чем окончился бы тот поединок, если б из сеней не вышла молодая женщина с веником в руках. Она швырнула веником в собаку, та взвизгнула и побежала со двора.
Женщина поправила волосы, одернула фартук и поздоровалась с гостями.
Узнав, кто они и зачем пришли, она пригласила их в избу. Там засуетилась, стала прибирать со стола миски, вытерла лавку и предложила сесть. В просторной избе было неуютно и как-то пусто — стол, кровать и люлька, в углу слева — огромная печь, возле печи — лежанка, под ней — картошка.
На кровати сидели двое детей — мальчик лет десяти и маленькая девочка — годиков двух, не больше. Женщина подошла к ним, поцеловала малышку в лобик.
— Видите, Костик у меня в няньках. Зося заболела, боюсь одну дома оставлять, вот и не пустила его в школу. Сами понимаете — картошку надо убрать, пока погода стоит.
— Картошку-то надо, понятно, но ведь и в школу посылать надо,— возбужденно заговорила Валя.— Неужели вы не понимаете, как важно, чтобы ребенок не пропускал занятий? Тогда он и учиться будет хорошо.
— Я знаю,— опустив голову, ответила женщина.— Да кто нам поможет? Отец служит — освобождал Западную, теперь стоит в Белостоке. Танкист он. А до этого в МТС работал. Тогда нам легче было.
— Ну, уже и жаловаться начали,— перебила ее Валя.— Вы должны гордиться, что ваш муж в армии, охраняет наш покой, Я на вашем месте не хныкала бы! У вас такие дети! И муж скоро вернется. Правда, Костик, папа скоро вернется?
Валя подошла к кровати, расстегнула свой портфель и достала пакетик конфет-горошка, насыпала детям в подставленные ладошки. Потом погладила обоих по стриженым головкам и снова отошла к столу.
Костик, покраснев, сказал «спасибо» и отвернулся к стене.
— Вот вы говорите — скоро вернется,— не унималась женщина.— Да, видно, не к этому идет. Так неспокойно... Говорят, на волоске все висит...
— Ну что вы! — Валя даже с лавки вскочила.— Кто это вам сказал? Бабьи сплетни все! С кем нам воевать?
— Найдется с кем на нашу голову,— грустно ответила женщина.— Как забрали моего в армию, с того дня не пойму, что со мной сделалось,— как осина дрожу. Нет покоя на душе ни днем, ни ночью.
Поговорили еще немного, посидели и пошли. Валя заметила, что Лукашик все время молчал, не вмешивался в разговор.
Во дворе он сразу вооружился Валиным портфелем, оглянулся, видимо, ожидая нападения пса. Валя улыбнулась:
— Боитесь собак?
— Да как вам сказать... Не очень. Но эта псина произвела на меня плохое впечатление. Она напомнила мне один неприятный случай.
— Какой?
— Расскажу как-нибудь в другой раз. Сегодня у меня хорошее настроение.
— Скажите, а почему вы ни разу не вступили в разговор? — не отставала Валя.
Лукашик задумчиво поднял голову, посмотрел на небо, потом почесал подбородок и проговорил:
— Не хотел вас конфузить перед этой женщиной. Она хоть и малограмотная, может, но говорила гораздо убедительнее вас.
— Она — убедительнее? — изумилась Валя.— Вы это серьезно?
— К сожалению, серьезно,— немного помедлив, ответил Лукашик.
— Тогда отдайте мои цацки, я с вами не играю,— шутливо-обиженным тоном воскликнула Валя и забрала из его рук портфель.— Вместо того, чтобы поддержать коллегу, вы развесили уши. Надо быть воинственным, наступать убеждать! Ну, я вас перевоспитаю.
— Посмотрим,— буркнул Лукашик.
...С тех пор они начали считать себя добрыми друзьями, и теперь случайно, а то и не случайно все чаще встречались в школе, на улице или в клубе.
Все учителя диву давались, что Лукашик стал появляться на людях и даже приходил на танцы в клуб, когда там бывала Валя. Он поджидал ее где-нибудь в уголке, пока она танцевала, а потом провожал домой.
Однажды, субботним вечером, дождь загнал Валю и Лукашика на крыльцо хаты, в которой девушка снимала комнату.
Валя нечаянно прислонилась к двери и с удивлением обнаружила, что в пробое висит замок. Где лежит ключ, она знала, и ей пришло в голову войти в хату. Лукашик согласился, и они, миновав темную просторную половину хозяев, оказались в Валиной комнате.
Валя зажгла лампу. Лукашик с интересом оглядывался вокруг. Маленький кухонный столик, служивший одновременно и письменным столом, два стула, этажерка, узкая кровать с двумя небольшими подушками, занавеска, дорожки, покрывало, накидки и разные вышивки — все делало комнату уютной и обжитой.
На стене висел портрет вождя, правее и ниже была помещена рамка с фотографиями. Под одной из них была подпись: «С-кий педтехникум, 16.04.1939 г.» С фотокарточки улыбались молодые девчата. Валя стояла позади, спрятавшись за спины подружек. Лукашик уже давно заметил эту черту в ее характере: не любит выставляться напоказ, хоть с виду она симпатичная и даже красивая: правильные черты лица, аккуратный носик, большие серые глаза...
Тем временем Валя прошла на другую половину и вскоре возвратилась, переодевшись в цветастое ситцевое платье. Она чувствовала себя как-то неловко, словно опасалась, что за ними следят. «Она теряется при мне... Что это может означать? — спрашивал себя Лукашик.— Если впустила меня в дом, где никого нет, значит, или верит мне, или...»
— Где же твои хозяева? — чтобы прервать неприятное молчание, спросил Лукашик.
— Кажется, в городе. Там у них родня, вот и загостились.— Валя осторожно присела на краешек стула, словно непрошеная гостья.
— Они тебя не обижают? — почему-то вдруг поинтересовался Лукашик.— Если что, так можно сменить квартиру...
— Нет, мне хорошо тут,— возразила Валя.— Хозяева не вмешиваются в мои дела.
— Не допытываются, куда ходишь, чем занимаешься?
— Нет... А что ты этим хочешь сказать? — Валя вдруг смутилась, уловив в его словах не то насмешку, не то подозрительное любопытство.
— Ничего, я просто так, пошутил,— ответил Лукашик и, подойдя к стене, щелкнул пальцем по фотографии.— Столько девчат... А где ж хлопцы?
— На нашем курсе был только один, да и тот заболел, когда надо было сниматься. Вот мы и без хлопцев...
Лукашик чувствовал себя неуверенно. Что-то сковывало его. Казалось, и говорить ему не о чем.
— Дождь перестает, мне пора...— Лукашик нарочно заговорил об этом — хотел знать, что скажет Валя.
Девушка вскочила со стула, раздвинула занавески и прислушалась.
— Дождь и не думает переставать. Подожди еще немного.
Он обрадовался ее словам, но не подал виду.
— Да что мне дождь? Пять минут — и я дома.— Лукашик сделал шаг к двери.
— А я не пущу,— Валя шаловливо загородила ему дорогу.
Лукашик шагнул к Вале и осторожно привлек ее к себе. Она на миг замерла, будто раздумывая, а потом вдруг вырвалась из его объятий. Лукашику показалось, что глаза ее загорелись гневом, и он сразу отступил;
— Не обижайся, я нечаянно.
— На первый раз прощаю.
— А на второй? — улыбнулся Лукашик.
Возможно, Валя сжалилась над Лукашиком или подумала, что зря обидела человека,— только она подошла к нему и погладила по русым волосам.
— Все зависит от тебя,— сказала девушка, и в душе Лукашика вновь ожила надежда.
Пожалуй, безопаснее было поговорить о чем-нибудь постороннем, и Лукашик начал хвалить свою хозяйку, рассказал, что она всегда оставляет ему ужин, когда он где-либо задерживается.
Валя неожиданно всплеснула руками и сказала, что они тоже могут поужинать.
— Я только не знаю, хорошо ли это — приглашать мужчину на ужин, тем более...
— Тем более голодного,— подмигнул Лукашик,
Валя засмеялась и начала собирать на стол.
Лукашик резал хлеб тупым ножом и наблюдал, как быстро и аккуратно расставляет она посуду, как мелькают ее ловкие руки, обнаженные до плечей, как тонкие ловкие пальцы раскладывают хлеб, нарезают ветчину и огурцы...
Когда все было готово и они сели за стол, Лукашик прищелкнул языком:
— Вот бы сюда еще какого-нибудь зелья!
— Зелья? — переспросила Валя. Ее руки на миг застыли, а взгляд остановился на лице Лукашика.— Ой, правда! Хорошо, что ты напомнил.
Она наклонилась, открыла дверцы столика и, пошуршав бумагой, достала бутылку рябиновки. Потом вынула стакан с ложечкой и выбежала на хозяйскую половину. Оттуда вернулась уже с двумя чистыми стаканами и поставила их перед Лукашиком.
— Ну, за что будем пить? — спросил он, наливая вино.
— За что? Надо подумать.— Валя вдруг посерьезнела.— За дружбу... Нет! За учителей!.. Настоящих...
— Выходит, не за нас с тобой? — усмехнулся Лукашик.
— Как это? — не поняла Валя.
— Ну, может, ты и причисляешь себя к настоящим, а я все никак не осмелюсь.
— Понимаю... Я тоже не причисляю... Но ведь к этому надо стремиться.
— Тогда я согласен.
Время бежало незаметно. Ходики с котом-моргуном наверху показывали первый час ночи. Слегка захмелев, Лукашик разговорился. Беседа их шла неровно: он то загорался, оживал, когда затрагивал что-то близкое сердцу, то вдруг остывал, задумывался и, стремясь быстрее закончить, обрывал разговор. Валя вглядывалась в его лицо, по которому, как тени, пробегали отражения чувств и мыслей. Широкий упрямый лоб его то покрывался морщинами, то разглаживался, но одна поперечная складка никогда не исчезала.
Впервые за много лет Лукашик говорил открыто, искренне. Он признался Вале, как на исповеди, что был женат, но развелся, что детей у него нет и родителей, считай, тоже нет — в тридцать седьмом году как выслали в Сибирь, так до сих пор ни слyxy ни духу.
— За что? — поинтересовалась Валя.
Лукашик хмуро пожал плечами:
— Была одна зацепка. В Польше жил мой дядька, брат отца. А больше причин не было, я точно знаю.
— И только за это? — удивилась Валя.
— Не будь наивной... Ты что, сама не слышала, не видела? Враг народа — и все...
— Погоди, а как же ты...— Валя не окончила.
— Уцелел, ты хочешь сказать? Я думаю, случайно. В ту пору я был женат на дочке прокурора и жил у них... Кстати, ты так и не спросила у меня, почему я развелся с женой.— Лукашик опустил голову, разглядывая пол. Видимо, ему нелегко было об этом говорить.— Она не хотела иметь от меня детей. А это, знаешь, самое большое оскорбление, которое можно придумать для мужчины. Да и родители ее смотрели на меня, как на белую ворону. Я там был чужой...
— Ох, как у тебя все сложно.— Валя вздохнула.— А у меня все было, как в таблице умножения. Никаких неожиданностей, никаких поворотов.
— Подожди, ты только начинаешь жизнь. Ты еще дитя,— сказал Лукашик, взяв ее за руку.
— Я — дитя? — искренне изумилась Валя и отдернула руку.— Мне двадцать лет, если хочешь знать.
— А помнишь, у Толстого: «Судили мальчика двадцати лет...» Когда я прочитал эти слова — а мне как раз было двадцать,— я тоже обиделся. А теперь, оглядываясь назад, вижу, что в двадцать человек на самом деле еще ребенок.
— Ай, перестань...— Валя замахала руками.— Расскажи что-нибудь поинтереснее.
— Сегодня не буду. Хочу молчать и смотреть на тебя.
— Перестань.
— Тогда я пойду домой. И так поздно.— Лукашик взглянул на часы.
Валя начала уговаривать, чтобы он посидел еще, но Лукашик стоял на своем.
— Побудь, пока приедут мои хозяева.
— Ну хорошо...
— А если не приедут?
— Так будешь одна. Не притворяйся, ты не из боязливых. Вот я потушу лампу...— И Лукашик несколько раз то увеличивал, то уменьшал огонь. Красное, с угольком посередине пламя брызнуло искрами, лампа погасла, только уголек еще горел в темноте красным глазом.
— Что ты наделал, Левон! — вскрикнула Валя и схватила Лукашика за руку. В ее голосе слышался неподдельный страх.
А Лукашик теперь смелее обнял Валю, гладя ее теплые плечи. Шелковистые волосы щекотали ему лицо, у самых губ он слышал возбужденное Валино дыхание. Неожиданно руки ее обхватили его шею, и он почувствовал прикосновение горячих губ к своей щеке.
Как умирающий от жажды косец припадает к свежей криничной воде, так и Лукашик, сжав в крепких объятиях вдруг ставшую совсем маленькой Валю, жадно целовал ее щеки, губы, шею, а она только слабо сопротивлялась.
Он осторожно, словно ребенка, взял Валю на руки и понес на кровать. Она не снимала рук с его шеи, и он задыхался от хмельного аромата Валиных волос...
3
Выпадет же такое лето: дождей давно не было, погода установилась надолго. С утра до самого вечера солнце сияет в небесной синеве, щедро одаряя землю ласковым теплом. Люди заняты своими делами, и никто не видит, как где-то на горизонте появляется маленькая тучка.
Солнце незаметно прячется за кучевые облака, а далекая тучка разрастается в темно-серую тучу.
Еще минута — поднимается ветер, и ядреный косой дождь сыплет на землю. С дождем падают редкие горошины града. Он густеет, усиливается — и вот уже ничего не слышно, кроме частого сухого стука. Через полчаса земля сплошь устлана белым холодным покрывалом. Под ним погибли нивы, пропал труд сотен людей...
Как и для многих, война для Вали оказалась таким же внезапным и неожиданным явлением.
Мобилизация... В понедельник утром подлесейские мужчины шли в военкомат. И каждого кто-нибудь провожал — жена, дети, родители.
Левон Лукашик и Валя почти замыкали шествие. Валя держалась мужественно, хотя давалось ей это нелегко. Она не представляла себе, какой станет теперь жизнь, что будет с этими людьми, с нею, с ее мужем.
Рядом тарахтела на ухабах подвода, нагруженная мешками и чемоданами. Старый, с покрасневшими от слез глазами дедок держал в руках вожжи и изредка дергал ими, подгоняя ленивого коня, который будто нарочно не спешил, чтобы отдалить минуту расставания, чтобы дать людям еще немного побыть со своими родными и близкими.
Надо всей этой процессией подвод и разбившихся на кучки людей поднималось приветливое июньское солнце. На своем долгом веку оно не раз видело с небесной вышины такие вот печальные обозы, не раз осушало горькие слезы женщинам и детям, согревало хмурых мужчин с котомками за спиной. И, видимо, так же, как и когда-то, люди не замечали солнца, его лучи были для них холодны, словно лунное сияние в зимнюю ночь. Его олимпийское спокойствие не вязалось сегодня с этим гамом и суетой, со стуком колес, плачем людей, которые ничего не хотели видеть и знать, кроме собственного горя, внезапно свалившегося на них.
Валя не думала, что известие о войне так страшно поразит ее, не надеялась, что так болезненно отзовется в ее сердце расставание с мужем. Она только теперь поняла, что значит разлучиться с любимым человеком или — еще страшнее — потерять его навсегда.
— Почему ты молчишь, Левон? — спросила Валя.— Неужели тебе нечего сказать мне?
Лукашик поднял голову, взглянул на чистое небо:
— Что тут говорить? Все равно не выскажешь всего, что на сердце. Да и мысли невеселые...
— Не молчи... Что я буду делать одна? Что ждет всех нас?
— Делай, что все. А думать заранее, что будет с нами, не стоит... Поживем — увидим... Война не должна затянуться надолго.
— Почему ты так решил?
— Мне так кажется. Или — или... Кто кого спихнет с места, тот и выиграет...
С востока начал нарастать гул. Скоро в небе показались самолеты. Они плыли медленно, тяжело, казалось — воздух дрожит от рева моторов. Все молча проводили их глазами.
Расставание было для Вали невыносимо трудным. Хмурым был и Лукашик, и оба они не находили нужных слов. Лукашику хотелось пошутить: «Ну, теперь ты вздохнешь без меня» или «А я не вернусь, ведь ты меня ждать не будешь»,— но он понимал, что это неуместно.
В двенадцать часов дня высокий седой военком хриплым голосом объявил, чтобы все провожающие покинули двор военкомата. Заскрипели тяжелые железные ворота, поднялся отчаянный плач жен, матерей, детей. Целовались, смешивая скупые мужские слезы с горькими ручьями женских и детских слез, плакали вволю и открыто, не стыдясь, голосили, как по покойнику, причитая и приговаривая.
Женщина лет тридцати, худая, по-крестьянски одетая, обхватила своего мужа и кричала:
— Не пущу, не пущу, не пущу!
Мужчина, невысокий, загорелый до черноты, в промасленном комбинезоне, будто только что от трактора, краснея, говорил ей что-то на ухо и гладил загрубевшей рукою растрепанные волосы жены.
А она билась в судорогах, крича: «Не пущу!», и еще крепче прижималась к мужу, пряча заплаканное лицо в его комбинезоне.
Когда же наконец ее оторвали от мужа и повели к воротам, Лукашик заметил, что у женщины неестественно высокий живот. И ему стали до боли понятны ее страх и отчаяние.
В нем внезапно проснулось тоже что-то мужское, отцовское, и он крикнул вслед Вале:
— Жди меня, я вернусь!..
Валя оглянулась, и Лукашик поймал на ее лице что-то похожее на улыбку,— может, это нарочно, чтобы не расплакаться? Она помахала рукой, а он стоял и смотрел через щель в заборе, как она пошла нерешительно по улице, то и дело останавливаясь и оглядываясь, будто ждала, что ворота еще раз откроются.
У Лукашика защемило в груди, слезы затуманили глава. Когда он протер их и снова глянул на дорогу, Вали уже не было. Лукашик проглотил горький, комок, тяжело вздохнул и пошел к своим.
...Людей разбили на взводы, роты, батальоны, обмундировали, выдали новые винтовки. Ночью эшелон бойцов с полной выкладкой двинулся на запад. Утром на небольшой станции впервые попали под обстрел. Два немецких штурмовика, пролетая над самыми строениями, ударили из крупнокалиберных пулеметов.
Лежа в канаве у железнодорожной насыпи, Лукашик наблюдал, как над ним со свистом и ревом разворачивались самолеты с большими крестами на крыльях и, едва видимые на солнце, вырывались из пулеметных стволов бледные языки пламени. Он забывал о том, что там, в самолете, сидит живой человек. Самолет казался ему хищником, который царит в небе и видит все, что ему надо, видит и его, распластанного на земле, испуганного, ничтожного, и целится только в него, только в него. Оглушенный ревом моторов и трескотней пулеметов, он приникал к земле и каждую секунду ожидал смерти.
Наконец Лукашик попробовал пошевелиться, но руки и ноги будто отнялись. Липкие от пота ладони сжимали винтовку. Только теперь он вспомнил о ней и подумал, что ведь можно же стрелять.
Немного осмелев, он ждал очередного захода, но гул моторов стал отдаляться и вскоре затих. Лукашик поднял голову, осмотрелся и медленно встал. Ноги в коленях дрожали.
Недалеко от вокзала горел дом. Лукашик направился туда и увидел бойцов своего взвода — они тушили пожар. Воду брали из паровозного тендера, два пожарных рукава били мощными струями. Вскоре пожар был потушен.
Несколько человек из их эшелона были ранены. В красных пульмановских вагонах во многих местах оказались пробоины.
Люди восприняли обстрел по-разному. Одни были веселы и возбуждены — они же испытали первое боевое крещение; другие, наоборот, помрачнели и совсем примолкли: все худшее впереди и рано еще радоваться.
Смеркалось, когда двинулись дальше. Ночью остановились посреди дороги: был разрушен мост через небольшую речку. От местных жителей они узнали, что недавно тут проезжал немецкий десант — три броневика и несколько мотоциклов, которые удалились куда-то на северо-запад.
Раздалась команда: выгружаться. Бойцы с нетерпением ожидали, что будет дальше. Не прошло и часа, как они начали занимать оборону по обе стороны железнодорожного полотна и шоссе — тут эти две магистрали сходились почти вплотную.
Лукашик попал в боковой дозор, а если точнее — в разведку. Их отделение, усиленное ручным пулеметом, под командой сержанта Букатова отправилось в северном направлении, к небольшой деревушке, обозначенной на карте километрах в пяти от шоссе.
Светало. Утренний холод пробирал до костей, хотя ветра не было. Неслышно ступали солдатские ботинки по росистой траве. Клонило ко сну. Люди шли и клевали носами. Впереди легко шагал сержант Букатов, внимательно вглядываясь в дорогу. Уже давно заметил он следы резиновых шин. Значит, тут проехали не позднее двенадцати часов, иначе сбили бы росу.
Сержант остановил свою группу, присел, изучая рубцы от шин.
— Кажется, не наши,— сам себе сказал он и встал, стряхнув сырой песок с коленей. Потом оглядел все отделение и неожиданно спросил: — Кто из вас женат, поднимите руки.
Поднялось шесть рук.
— А дети у кого есть?
Один Лукашик опустил руку. Изо всей группы у пятерых были дети.
— Хорошо,— словно подвел итог сержант.— Кныш и Валуев! Слушайте...
Слушали все, но названные Кныш и Валуев, оба еще молодые хлопцы, оба высокие, только Кныш помельче с лица и потоньше, вытянулись в струнку. На их лицах отразилась затаенная тревога.
Выслушав задание, разведчики зашагали по дороге. Сержант проводил их глазами и долго смотрел, как, покачиваясь, таяли их фигуры в утреннем тумане.
— Перекур! — объявил он оставшимся.
Присели и закурили почти все, жадно затягиваясь и спеша, будто боясь, что кто-нибудь отберет. Закурил и Лукашик, хотя раньше он редко брал в рот папиросу. Теперь же хотел успокоиться. В голове слегка зашумело, как некогда от рюмки. Левая рука, на которую он опирался, вот-вот, казалось, согнется — так хотелось спать. «А что теперь делает Валя? — подумалось ему.— Наверное, спит или думает, что я тут воюю. А я сижу и больше всего на свете хочу спать...» Лукашик потянулся и громко зевнул.
— Кончай курить! — подал голос сержант.
Лукашик раздавил толстый окурок о подошву мокрого ботинка и поднялся на ноги.
Отделение тронулось с места. Глухо стучат ботинки, изредка брякает черенок лопатки, ударившись о винтовку.
Все молчат. Впереди, как и раньше, идет сержант Букатов, за ним чуть успевает кряжистый Кидриляев с тя- желым ручным пулеметом на плече. Следом, вытянувшись в линию, шагают, не разбирая дороги, остальные бойцы.
Без приключений, не дождавшись сигнала разведчиков, вошли они в деревню и остановились во дворе крайней избы.
Дверь в сенях была заперта. Постучали. Из окна выглянуло женское лицо, потом звякнула щеколда. Испуганная бабка смотрела на солдат и молчала, беззвучно шевеля губами.
Сержант спросил у нее, есть ли в деревне немцы. Она ответила, шепелявя, что вчера были, а сегодня — кто их знает, вроде бы не слыхать.
Сержант поблагодарил. Он знал, что полагаться на сведения, полученные от старой бабы,— то же, что идти по кладке с завязанными глазами. Поэтому они спросили про немцев еще в одной хате, и им ответили так же: были, но поехали дальше, на север, в сторону местечка.
Взошло солнце, стало быстро высушивать росу и пригревать спину. Бойцы шли по узкой дороге через поле, засеянное яровой пшеницей. Она была еще зеленоватая, но усатый, как у ячменя, колос начинал уже наливаться. Далеко-далеко тянулось ровное рыжевато-зеленое море.
Лукашик сорвал несколько колосков, растер в ладонях, сдул ости и мякину и бросил в рот маленькие зернышки. Когда-то, еще мальчишкой, любил он забраться куда-нибудь поглубже в поле, лечь в борозду и лущить колосья, как подсолнечник. А то еще положит колосья в карман или за пазуху и наблюдает, как они сами вылезают наверх. Это его всегда удивляло: как это колосья умеют ползать?
Внезапно послышался гул самолетов. Сержант скомандовал: «Воздух!» — и все залегли. Но оказалось, летели наши, летели медленно, с натужным ревом. Три бомбовоза держали курс на юго-запад. Бойцы, задрав головы, провожали взглядом знакомые силуэты тяжелых машин. Вдруг откуда-то сверху из-за облака вынырнул и пошел вниз маленький серебристый самолет. Никто не успел ни о чем подумать, как он начал пикировать прямо на звено бомбардировщиков, выпуская в них очередь из пулемета. Он пролетел вниз и еще не вышел из пике, как одна наша машина как будто нырнула, и из правого ее мотора повалил густой черный дым. Быстро теряя высоту и кренясь, самолет снижался. Бойцы ожидали, что вот-вот забелеют купола парашютов, но их не было. И не успел, казалось самолет коснуться земли, как от мощного взрыва содрогнулся воздух и ввысь взлетело целое облако дыма.
А вражеский истребитель опять набирал высоту. Со звоном и оглушительным ревом он свечкой взмыл в небо, перевернулся на спину и снова ринулся в бой. Снова отрывистая очередь из пулемета, снова веер дыма у хвоста нашего самолета...
Третий бомбовоз, не меняя курса, летел дальше. Он не собирался разгружаться, будто не видел, что делается кругом.
Вражеский самолет атаковал его на этот раз сбоку, но, видно, из бомбардировщика ударили пулеметной очередью. Самолет на миг отстал и начал набирать высоту. Все повторялось. Пике... Свист и рев... Длинная очередь...
Бомбовоз начал снижаться, но дыма не было видно. А немец кружил над ним и все осыпал его градом пуль.
С окаменевшими лицами следили бойцы за этим неравным поединком. Больно было смотреть, как машина, переваливаясь с крыла на крыло, планирует к земле.
Немец сделал еще один разворот, дал очередь, но коротенькую, в три патрона. И больше выстрелов не было слышно... Наш бомбовоз медленно выровнялся и начал плавно снижаться. Вот он совсем спрятался за леском. Невольно все замерли, ожидая взрыва, но было тихо. Только над тем местом, где исчез наш самолет, кружился вражеский истребитель, выслеживая недобитую жертву.
4
Дальше шли хмурые и настороженные.
Неожиданно позади прозвучало несколько выстрелов. Все стали как вкопанные, не дожидаясь команды. Было ясно: Кныш и Валуев в опасности.
Сержант приказал разделиться на три группы и спешить на выручку к товарищам.
По пшенице, пригибаясь, бойцы разомкнулись влево и вправо от дороги, по которой только что шли.
Не прошли они и двадцати шагов, как там, где недавно слышались первые одиночные выстрелы, поднялась дружная стрельба. С винтовочными выстрелами смешались автоматные очереди, потом бухнула граната, за ней — вторая, затрещал пулемет.
Когда из-за горки вынырнули крыши изб, сержант приказал всем остановиться и послал в деревню Лукашика и Чижова.
Сначала разведчики шли пригнувшись, потом поползли. Ползти тяжело, неудобно: мешают длинная винтовка со штыком, сумка с гранатами. Пот заливает глаза, сползает пилотка, и Лукашик то и дело сдвигает ее на затылок; болят колени и локти — поле сплошь усыпано камнями.
Глухо шелестит пшеница. Лукашику кажется, что он ползет уже целую вечность. Рядом слышно, как тяжело дышит товарищ — тот не отстает, будто кто-то подгоняет его. Лукашик пилоткой вытирает пот, что градом катится по его лицу. В пшенице душно, как в мешке,
Прячась в бороздах, огородами, за строениями, Лукашик с Чижовым пробрались в деревню к небольшому зданию школы. И тут они замерли. На школьном дворе стояли два пестрых броневика и несколько мотоциклов с колясками. У колодца умывались немцы, развешав свою одежду и оружие. Дверь школы была открыта, и оттуда тоже выходили гитлеровцы. Вот один, откормленный, коренастый, без мундира, в широких штанах-трубах с подтяжками, выскочил на крыльцо с ведром в руке и побежал к колодцу. Со смехом и шутками ему наполнили ведро, обрызгали из бочки, и он снова поспешил к школе, оглядываясь и скаля зубы.
Лукашик с Чижовым переглянулись...
У крыльца стоит часовой. Из-под глубокой угловатой каски торчит только нос. Суконный серо-зеленый мундир с огромными карманами перехвачен широким кожаным ремнем с пряжкой. На ремне навешаны патронташи, кожаный чехол для лопатки, широкий ножевой штык, маленький пистолетик, фляжка, обшитая сукном, через плечо — жестяная банка с противогазом. Крепкие юфтевые сапоги с широкими голенищами...
Лукашик невольно осматривает себя, потом Чижова. Как «бедно» они выглядят в своем хлопчатобумажном обмундировании, с брезентовыми ремнями, с обмотками, с одним только кожаным патронташем!..
И обыкновенная человеческая злость закипела в груди Лукашика от этого сравнения. «Небось, повоюешь с такими. Сразу чувствуется подготовка... А мы все кричали о мире, строили фабрики, выпускали трактора, а не танки».
Чижов положил жилистую руку на прицельную плавку его винтовки и шепнул:
— Давай назад.
...Бойцы молча слушали, как Лукашик и Чижов, перебивая друг друга, рассказывали о немцах, и любопытство, страх, решимость, как свет и тень, менялись на их лицах.
— У них всего два броневика и пять мотоциклов... — спокойно говорил Чижов.— Если учесть, что нас восемь человек и у каждого по две гранаты, то как раз...
Лукашик нервно махнул рукой и перебил товарища:
— На броневиках малокалиберные пушки, наверное, скорострельные, а на мотоциклах с колясками — с колясками! — подчеркнул он и уколол глазами Чижова,— по пулемету.
— По ручному пулемету! — в тон ему вставил Чижов.— По ручному! И автоматы не у всех. У половины — карабины. Это надо принять во внимание...
— Прими! Их человек шестнадцать, двое на одного нашего. А что у нас? Эта винтовка образца 1891 года?!
— Дробь тридцатого,— уточнил Чижов.— А теперь сорок первый. Не так и много.— Он попробовал улыбнуться, но улыбка получилась довольно горькая.
Лукашик пренебрежительно взглянул на него и, не обращая внимания, продолжал рассказывать, как одеты немцы, чем вооружены.
— Надо уходить отсюда, пока не поздно,— будто подводя итоги, сказал Лукашик и пилоткой вытер пот се лба,— а то они перестреляют нас, как Кныша и Балуева.
Сержант Букатов, который до этого слушал молча, вдруг побагровел:
— Хватит, Лукашик! Что ты паникуешь, как баба? Не твое дело! Я тут командир! Как скажу, так и будет. Немцев испугался! В штаны наложил! Учитель еще мне нашелся!
— Прошу не оскорблять! — вскипел Лукашик.— Очень ты смелый... Пока ты перезарядишь винтовку, он в тебя двадцать пуль всадит.
— Ах, вот что? Ты трус, Лукашик,— закричал сержант и вскинул винтовку.— Ты паникер! Я поговорю с тобой иначе! Я...
Лукашика будто кто толкнул. Он тоже вскочил с земли, щелкнул затвором.
Но бойцы бросились к сержанту и Лукашику, встали межд ними. Внезапно со стороны деревни послал длинную очередь пулемет. Пули пролетели совсем близко, и все сразу присели и замерли. Немец дал еще две короткие очереди и умолк. Все сразу забыли о стычке.
Сержант Букатов, ни к кому не обращаясь и глядя в землю, сказал:
— Отставить споры! — И, подняв голову, обвел всех суровым взглядом.— Слушать приказ. Мы свою задачу выполнили и... возвращаемся. Идти на таком расстоянии от дороги, чтобы можно было заметить появление противника. В перестрелки не вступать. Ясно? Чижов и Лукашик, пойдете первыми. По одному, дистанция десять метров, шагом марш!
Пригнувшись, осторожно шли бойцы, время от времени поглядывая в ту сторону, где светлела серая полоса дороги.
Тяжелые колосья били в грудь, цеплялись за ремень винтовки, длинные стебли стлались наземь, белая солома под ногами смешивалась с песком, на глазах чернела.
Лукашик шел и думал о том, как калечит война все живое на земле — от растения до человека. Она развязывает инстинкты, и перед ними начинает терять силу человеческий разум.
Лукашик уже сам без сожаления начинал топтать рожь, зеленую, сочную картофельную ботву; потом месил сухой, поросший сурепкой пар, и ноги, казалось, шагали сами, а глаза не видели, куда он идет и зачем... Силы уходят, хочется пить, давно пора перекусить; а они все идут и идут, и не видно конца этой трудной дороге.
— Стой! — как из-под земли, донесся сзади хриплый голос сержанта.— Подтянуться...
Измученные бойцы понемногу собирались в кучку. Лукашику сразу бросилось в глаза, что у многих не хватает лопаток, противогазов, штыков.
Сержант тоже видел это, но молчал. Только челюсти его двигались, будто он жевал что-то.
— Винтовку никто не потерял? — язвительно спросил он наконец, когда подошли последние бойцы.— Предупреждаю: когда вернемся в часть, никаких разговоров о том, что было и что видели. Буду говорить я. Ясно? Пошли!
Вскоре они были на месте. Батальон занимал оборону по обе стороны шоссе и железнодорожной линии, выставив вправо и влево крылья-заслоны. Желтела свежевскопанная земля, замаскированная полынью, мятликом и ветками тополей. В ячейках полного профиля копошились бойцы. Тут же сушились портянки, бренчали котелки. Невдалеке дымила кухня. Вся группа направилась сразу к ней.
...Смеркалось. Укрывшись шинелями, прямо на земле спали бойцы отделения сержанта Букатова. Вдруг сквозь сон до Лукашика долетели слова:
— Комбат вызывает бойца Лукашонка.
Кто-то вблизи пробормотал под нос:
— У нас такого нет,— и, кряхтя, перевернулся на другой бок.
— А мне сказано, что есть! — уже на высокой ноте прозвучал молодой голос.— Лукашонок или Лукашик — черт вас знает! Живо к комбату!
Лукашик со словами «не дадут поспать» встал и потянулся. Потом протер глаза — в них будто песок попал.
— Пошли... Куда идти? — спросил он у подтянутого молодого бойца в хромовых сапогах.
— Иди за мной, быстрее.
Прошли метров двести и очутились перед входом в недавно построенный блиндаж в четыре наката, старательно обложенный дерном и замаскированный. Вход был завешен новой плащ-палаткой. Вестовой вошел первым, за ним, пригнув голову, ввалился Лукашик, нечаянно задев прикладом вестового.
Тот оглянулся и сердито цыкнул. Лукашик собирался сначала доложить комбату по всем правилам, но вестовой своим цыканьем сбил его с толку. Лукашик стоял навытяжку и молчал.
Капитан Фирсов, чернявый мужчина средних лет, сидел, ссутулившись, за столом из свежих неструганых досок и изучал карту. В землянке было тесно: всюду стояли ящики защитного цвета, чемоданы. На одном из них разместился полевой телефон.
Когда вестовой доложил, что привел Лукашика, капитан встал и его голова с пилоткой на черных кудрявых волосах достала до круглых бревен наката. Он прищурил глаза и какое-то время смотрел прямо перед собой, будто никого не замечал.
— Как фамилия? — глухо спросил он наконец и ткнул пальцем в сторону Лукашика.
Лукашик удивился — вестовой же только что назвал его.
— Фамилия Лукашик, товарищ капитан,— выпалил он одним духом.
— Не кричи, не глухой,— осадил его капитан. И уже резко, сам переходя на крик, сказал: — Ты что же, Лукашик, панику сеешь среди бойцов? Может, не знаешь, что паника — это измена? В такое вот время — измена и ничто другое! А за измену — расстрел! И еще...— Тут капитан потер лоб, будто силясь что-то вспомнить, сдвинул на затылок пилотку.— Не разводи агитацию! Броневички, мотоциклы, пулеметики... Все это и у нас есть. Все есть! Все будет! Тебе нравится немецкая форма? — Капитан сделал два шага из-за стола и приблизился к Лукашику, который, совсем побелев, стоял навытяжку.— А своя не нравится? Да ты понимаешь, что говоришь? За такие слова...— Капитан, видно, решил не повторяться и зашел с другой стороны.— Когда надо будет, всех вас в шелк оденем. Понял? Когда надо будет! И у тебя спрашивать не будем. Меньше рассуждать! Слушать приказы! Тут армия, а не колхозное собрание. Слово командира для тебя — закон! Сегодня ты послал к дьяволу сержанта, завтра меня, послезавтра... — капитан сделал паузу и, не решившись сказать, кого послезавтра, махнул рукой.— Всех, кто не будет выполнять приказы, будем рассматривать как предателей.
У Лукашика сердце оборвалось:
— Товарищ капитан! Разрешите сказать...
— Что? — Капитан словно забыл, с кем и о чем он говорит.— Не разрешаю! Слушать приказы — и выполнять!
Лукашик не помня себя выскочил из землянки. В проходе он чуть не столкнулся с невысоким военным и, прижавшись к теплым бревнам, пропустил его. Перешагивая последние ступеньки, услышал низкий глуховатый голос:
— За что ты...
Дальше Лукашик не разобрал. Его душила горькая обида на капитана Фирсова. Как легко можно сделать из человека черт знает что! Командир батальона! И выслушать не захотел...
С такими невеселыми мыслями возвратился Лукашик к своим. Все еще слали. Лукашик тоже прилег, но иа головы никак не выходил крикливый капитан. Двоился — то казался добрым, то бессердечным — сержант Букатов.
— Эй, Левон, спишь? — послышался знакомый шепот из-под шинели: кажется, Солоневич.
— Нет, не сплю. Думаю...
— А что тут думать? — Солоневич подвинулся поближе к Лукашику. Они были из одного военкомата, и теперь их тянуло друг к другу, как тянет земляков.— Слышь, немцы под Минском много наших окружили и взяли в плен... Говорят, недалеко от нас. Напрямую — верст сорок — пятьдесят...
Солоневич тяжело вздохнул, зашевелился под шинелью, закрывая то ноги, то голову, затем стал копаться в кармане,— видно, искал махорку.
Закурив, снова заговорил, но еще тише, голос его едва доносился до ушей Лукашика:
— Слышь, брат, наш комбат поклялся, говорят, не сойти с места, пока будет в живых хоть один человек из батальона. Приказ! Выполняй — и баста! Вот как... А политрук наш, Кондрученко, спорил с ним, говорят. Ну и что, если приказ? А где те, что приказ отдавали? Сами драла дали, а нас, батальон, поставили против всего фронта. Что мы — железные? Кроме винтовок и гранат, у нас ничего нет. Слышь, это он все говорит капитану. А тот аж чернеет от злости, за кобуру хватается. Анархия, кричит. Я командир, я отвечаю за участок! А политрук ему: надо за людей отвечать, а не за участок. Здорово, говорят, поцапались... Вот какие дела. А мы спим, ждем, пока прикажут налево или направо... А зачем это тебя вызывали, если не секрет?
— Чепуха, сержант наплел комбату, что я панику поднимал и агитацию разводил. Как еще не сказал, что убить его собирался.
— Слышь ты, таки пожаловался? — удивленно присвистнул Солоневич.— Дитя еще, ума маловато. Сердце у него доброе, да привык на службе покрикивать. Не любит, чтобы возражали... Ну, а что убить собирался, так он же первый за винтовку схватился, потому и не сказал. Мы же все видели и в свидетелях были 6, если б что такое...
— Э-э-э, свидетели... Не те времена! Давай-ка лучше спать...
И Лукашик повернулся на спину, стал разглядывать темное звездное небо...
Он уже задремал было, когда их подняли. Командир взвода приказал отделению Букатова копать ячейки на стыке первой и второй роты у самого полотна железной дороги. Сам показал каждому, где копать, и пошел. Не было и сержанта Букатова. Бойцы не спешили. Позванивая короткими лопатками, они перекидывались словами, вспоминали случаи, далекие от фронтовой жизни.
Их прерывали только составы без огней, которые время от времени вырастали на железнодорожном полотне. Она шли на восток, облепленные людьми с узлами. Шли поезда с ранеными, эшелоны с оборудованием, машинами. И всюду люди, люди, люди...
Бойцы провожали их глазами и снова брались за дело, думая о своих семьях. Враг еще далеко от них, а чужое горе — не свое.
Эти бойцы были еще мирными людьми. Горячая пуля пока не обожгла их. Все было еще впереди.
В четыре часа утра батальон подняли по тревоге и приказали собираться.
На сборы хватило полчаса. Бойцы, продрогшие от ночного холода, спешили. Мерно шаркали подошвы по сырому асфальту шоссе. Рядом с Лукашиком шагал Солоневич. В трех шагах впереди маячила пилотка сержанта Букатова.
Когда прошли версты две, Солоневич, будто между прочим, со своим неизменным «слышь ты», шепнул Лукашику, что Фирсов не сдержал своего слова: отдал приказ сниматься. «Говорит, люди дороже земли. Вот как...» — закончил Солоневич и неизвестно почему вздохнул.
И Лукашик подумал, что после памятного разговора в блиндаже он увидел вдруг Фирсова совсем с иной стороны. «На его месте другой бы со мной не церемонился».
5
Солнце стояло почти в зените и жгло немилосердно. В такую пору только бы забраться куда-нибудь в тень или на берег речки да загорать. А тут шагай и шагай с полной выкладкой, и все на восток. То догонял их, то ненадолго отрывался гул канонады — где-то били пушки, а может, сбрасывали бомбы самолеты — разобрать было тяжело.
Лукашик особенно боялся самолетов. В его памяти еще свежи были минуты, когда он лежал в канаве у насыпи, а над ним кружил немецкий штурмовик, поливая станцию огнем своих пулеметов. Каждый раз гул моторов вызывал у него подспудное желание свернуть с дороги и броситься в придорожное жито или спрятаться за куст. Он заметил, как тревожно и нервно оглядывались его товарищи, когда в небе показывался чей-нибудь самолет — свой или вражеский, К сожалению, своих становилось все меньше и меньше,— небо, как и земля, переходило в руки завоевателей.
Шоссе кипело, шевелилось, гудело, словно река в наводок. Стоило вступить в ее русло, как волны подхватывали тебя, кружили, толкали, гнали дальше, и уже нельзя было устоять, повернуть назад или в сторону, И самолет в такой миг мог бы наделать беды,— думал Лукашик. Кругом, вдоль дороги — поле и поле, то лен, то жито, то клевер. Шоссе вьется, как сгибы на ладони, и все на нем — от человека до нагруженной военным скарбом машины — отчетливо видно.
Лукашику хотелось какого-нибудь конца. В его душе росло недовольство тем, что делалось вокруг. Он совсем обессилел; ноги еле переступали — механически, равнодушно; плечи болели от лямок вещмешка и винтовки; поясница ныла от патронташа и гранат. Ноги были потные, ступни скользили в ботинках — не помнит, когда разувался. Хотелось пить. Так хотелось, что хоть ложись и помирай. Вся сила уходила с потом, который заливал глаза, ручейком тек между лопатками по спине; гимнастерка — хоть выкручивай.
— Скорей бы вечер,— шептал сбоку Солоневич.— Не могу, совсем ослабел.
А в ответ только мерное шарканье десятков подошв, только тяжелое сопение, только глухой звон оружия, только резкая, сухая команда: «Не отставать! Подтянуться! Быстрее!» Залитые потом, потемневшие лица, лихорадочный блеск глаз, потрескавшиеся губы...
Лукашику казалось, что это бегство не имеет никакого смысла, что оно только оттягивает время, что не сегодня-завтра немцы догонят их и сотрут в порошок гусеницами своих танков и бронетранспортеров. Правильнее было бы не переть по магистрали, а свернуть в сторону, и если уж идти, то подальше от этого муравейника, который так притягивает вражеские самолеты.
— Дорогу, дорогу! — донеслись сзади крики.
Лукашик невольно оглянулся и свернул влево. Их догоняла полуторка, еще новая, зелененькая, кузов закрыт брезентом. Мотор чихал на малых оборотах, буфер медленно, как снегоочиститель, раздвигал живую солдатскую массу, а за машиной она снова смыкалась. В кабине сидели двое: один — грузный, с бритой головой, другой, за рулем,— молодой, в милицейской фуражке и, как показалось Лукашику, с заплаканными глазами. Вдруг какой-то боец с забинтованной головой уцепился за борт и прыгнул в кузов. Через минуту в машине очутилось с десяток раненых. Будто ощутив излишнюю тяжесть, она остановилась. Правая дверца открылась, показалась блестящая бритая голова. Человек в синей милицейской гимнастерке, которая трещала на его широкой груди, стал на подножку и, перекосив мясистое носатое лицо, крикнул раненым:
— Кто вам разрешил? Сейчас же очистить машину! Слышите?
В ответ раздался дружный смех, посыпались шутки и брань. Вокруг полуторки столпились бойцы. Всем любопытно было поглядеть, чем кончится спор.
Как всегда, в такой массе найдутся любители острых ситуаций. Рослый боец в лихо сдвинутой на правый глаз пилотке, держа перед собой винтовку, подошел к человеку в синей гимнастерке и легонько толкнул его в поясницу. Тот повернулся и сразу полез правой рукой в карман брюк. Это было, видимо, подсознательное движение, но боец понял его и в ту же секунду приставил винтовку к груди человека в синем.
— Не цапай, не успеешь! — с угрозой прошипел он.— Дай-ка сюда, что у тебя там. Быстро!
Человек нехотя вынул черный наган.
— Вы не имеете права! — все еще не сдавался он.
— А ты имеешь? Документы! Чья машина? — Боец в пилотке набекрень схватил наган и еунул себе в карман.
— Что это такое? Где ваш командир? Я вам покажу! Я буду жаловаться! — уже плаксивым тоном закричал человек в синем.
— Не пугай! Что в машине? — не отступал боец.
— Казенное имущество! Вы не имеете права!
— Имеем, если на то пошло. Проверьте! — и боец махнул рукой тем, что сидели в кузове.
Те вмиг содрали брезент! Крик — трудно передать, чего в нем было больше: радости или злобы — вылетел из десятка грудей.
— А-а-а-х! Сволочь!
На дорогу полетели узлы — одеяла, перины, ковры.
— Браточки! — закричал боец из кузова.— Трофеи! Блюдечки, тарелочки! Ловите!
Он с треском раскрыл огромный рыжий чемодан и одну за другой подбрасывал вверх маленькие тарелочки, расписанные золотом. Они разбивались об асфальт с едва слышным в шуме голосов звоном, рассыпаясь на мелкие брызги.
Мясистое лицо бритоголового неожиданно исказилось и он заплакал.
По колонне прокатился смех. Наверное, давно бойцы не смеялись так искренне и так дружно, как теперь, глядя на слезы этого грузного здоровилы, который плачет из-за каких-то несчастных блюдцев.
Встревоженные задержкой, к машине пробирались командиры. Впереди шел коренастый капитан с наганом в руке, за ним протискивалось несколько лейтенантов. Бойцы нехотя давали им дорогу, Оглядывались и невольно отступали от машины.
За эти короткие минуты движение на шоссе остановилось, образовалась пробка. И неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы в небе не послышался тревожный рев самолетов.
Они летели с юга, их было немного, но по тому, как они кружили, не придерживаясь строя, чувствовалось, что они высматривают что-то на земле. Первый круг над шоссе они сделали без единого выстрела, только зловеще чернели кресты на их крыльях. Образовав замкнутый круг, как карусель, они ринулись со второго захода на дорогу, залетая с тыла.
Пронзительный рев моторов прервался круглым и звучным взрывом бомбы. За первой посыпался целый дождь. Гул и взрывы, гул и взрывы...
Бойцы кинулись в поле, дорога вмиг опустела,— осталась только маленькая зеленая машина да несколько распластанных тел. Тела лежали недвижимо, а машина вдруг ожила, рванула с места и как-то неуверенно, зигзагами покатила по шоссе.
Лукашик полз по клеверу, стараясь как можно быстрее отдалиться от шоссе, и когда ему показалось, что оно далеко, лег на землю. Гулко стучало сердце. Пахло потом и клевером. Большой рыжий шмель спокойно перелетал с цветка на цветок, собирая мед, и его жужжание тонуло в гуле моторов и взрывах бомб.
Лукашик перевернулся на спину, увидел над собой, как экран, кусок чистого неба, расцвеченный по бокам ненатурально большими головками клевера, увидел, как перечеркивает этот экран незнакомый, чужой самолет, как он ныряет и как из-под его хвоста сыплются вниз блестящие шарики. Лукашик невольно зажмурился, услышал пронзительный свист, и совсем недалеко раздалось подряд три взрыва.
Он почувствовал, как под ним трижды вздрогнула земля, в уши ударила тугая горячая волна. Что-то посыпалось на лицо. Он машинально провел ладонями по щекам, стряхивая песок, и открыл глаза. Прямо на него что-то падало — какой-то комок, похожий на птицу, только бесформенный, поцарапанный, неестественно искореженный. Он кружился в воздухе, опускался не по прямой, а как-то зигзагом, как слетает с дерева лист при тихой погоде.
Шлеп!
Лукашик вздрогнул. Прямо на живот ему упал странный скрученный комок. С каким-то мифическим страхом Лукашик осторожно взял его и сразу понял, что это: то был узел от вещмешка, стянутый лямкой. Как ножом, его срезало осколками. Мелкие, точно зерна, они сидели в узле, и от них удушливо пахло тротилом, горячим железом и еще чем-то: не кровью ли, не свежим ли трупом, не смертью ли?
Снова и снова его обсыпало песком, комьями земли, иссеченным клевером; то ближе, то дальше с визгом рвались бомбы и осколки со страшным свистом пролетали над его головой, а Лукашик лежал и, уткнувшись лицом в землю, ждал... Жизнь и смерть в равной мере были теперь хозяевами его судьбы, жизнь и смерть вели торг за его голову. Жизнь брала тишиною, шелестом ветра, запахом цветов; смерть оглушительно ревела моторами, скрежетала осколками, засыпала землею. Голос жизни тонул, пропадал, гибнул в хаосе этих диких, нечеловеческих звуков, и все-таки он жил и был даже сильнее этой похоронной какофонии, и в конце концов — победил!
Внезапно хлынула тишина...
Лукашик боится верить своим ушам, боится шевельнуться, чтобы не спугнуть ее, лежит и вслушивается, вбирает ее всеми клетками своего тела, пьет, как чудодейственный напиток и не может напиться. Только тогда по-настоящему оценишь жизнь, когда ее у тебя хотят отнять...
«Лежать или ждать команды?» — думает Лукашик.
И лежит, ждет, переполненный счастьем от сознания того что он жив, что цел, что смерть обошла его стороной.
Но вот долетел до него слабый стон и развеял всю радость короткого затишья.
Стонал кто-то совсем близко —- слышны были даже хрипы и бульканье в горле.
Лукашик приподнялся, огляделся вокруг. Кое-где из клевера тоже выглядывали головы. Там-сям на поле виднелись желтые заплаты — следы разрывов. Лукашик встал на колени, а потом, опираясь на винтовку, поднялся во весь рост. И в тот же миг ему снова захотелось сесть — так задрожали ноги и внезапная слабость охватила все тело. Он закрыл лицо ладонью, будто защищаясь от яркого света, но то, что увидел, стояло перед глазами.
Он встряхнул головой, стараясь развеять страшную картину,— напрасно: она засела в памяти, словно заноза. Почти на самом краю неглубокой воронки ничком лежал боец. Весь его правый бок от ног до головы был словно разрезан огромной пилой. И рядом лежал, тоже распоротый, со срезанным узлом, вещевой мешок бойца, отброшенный взрывом чуть подальше от воронки.
Лукашик постоял минуту, потом, волоча ноги по густому клеверу, пошел к дороге, так и не отнимая ладони от лица. Стонов он больше не слышал, слышал только шарканье ботинок и странно далекие голоса команды, хотя он знал, что люди еще недавно были тут совсем близко.
6
Теперь они уже не боялись самолетов — над их головами раскинули свои густые шатры вековые деревья. Бойцы шли не спеша, отдыхая душой после налета, который порядком выкосил их ряды. Шли хмурые, молчали угрюмо. Они почернели за эти дни, обросли бородами, обмундирование стало грязным. Брели раненые, выделяясь набрякшими кровью бинтами. Усталость и смертная тоска были в глазах этих бойцов, которые только и знали, что отступать, и еще ни разу не почувствовали окрыляющей силы победы.
Лукашик, раздувая ноздри, всей грудью вдыхал настоенный на лесных травах влажный воздух, шел, высоко задрав голову, любуясь раскидистыми кронами деревьев, порой срывал с березы листок, брал его в рот, жевал горький хвостик. Это как будто успокаивало, отгоняло мрачные мысли.
Мысли и в самом деле были невеселые. В голове все время крутился вопрос: до каких пор они будут отступать? Где та, вооруженная по последнему слову техники армия, которой мы так гордились недавно? Лукашику иногда начинало казаться, что ее и не было совеем, — если б была, не пришлось бы им вот уже который день без передышки идти на восток, бросая на произвол судьбы все, что не может убежать, чего нельзя забрать или уничтожить. Немцев теперь остановить трудно, никакие водные рубежи, никакие природные преграды, за которые можно уцедиться, не помогут измученным отступлением бойцам одержать такую лавину. Тут нужна хорошо подготовленная, глубокая оборона, сквозь которую не смог бы пробиться с первого удара этот стальной вражеский клин...
В сумерках поредевший батальон выбрался из леса. На опушке сделали привал, каждый взводный подсчитал своих бойцов, строго приказал никуда не отлучаться.
Отделение сержанта Букатова собралось вместе. Кто сидел на разостланной плащ-палатке, кто лежал прямо на траве, кто перематывал мокрые и вонючие от бесконечной ходьбы портянки.
Лукашик, глубоко задумавшись, сидел, опираясь спиной о шероховатый комель березы. Винтовку он повесил на тонкий березовый сук. Она опротивела ему и казалась совсем ненужной, так как ни разу не потребовалась для обороны, не выручала из беды, а только резала плечо, мешала ползти и бежать. С патронами проще. Лукашик высыпал их из вещмешка, остались только в патронташе, да и те не нужны. Но теперь Лукашик думал не об этом. Ему не давала покоя назойливая мысль, что сопротивление бесполезно, что зря они отступают, пора расходиться по домам. Это была страшная мысль, Лукашик боялся высказать ее вслух и даже оглядывался по сторонам — не замечает ли кто по его лицу, что на уме у него такая крамола?
Но нет — Солоневич жевал сухарь, Чижов зашивал дырку на колене, сержант Букатов копался в винтовке, регулируя сбитую мушку.
Странные отношения теперь у Лукашика с сержантом. Они стараются не замечать друг друга, не встречаться глазами, только если один отвернется, другой пронзит его взглядом, повернется в другую сторону и молчит. И все с того памятного вечера, когда Лукашика вызывали к комбату. Они не говорили больше об этом, не касались больного вопроса, хотя у каждого что-то вертелось на языке.
— Подъе-о-о-м! — донеслась протяжная команда. Лукашик, кряхтя, медленно поднялся, согнул-разогнул руки, вскинул на спину вещевой мешок.
Шурша листвой, бойцы выходили на край леса, строились. Слышались голоса команды, выкрики отделенных поднимавших людей — некоторые успели даже заснуть.
Очертания деревьев расплывались в вечернем сумраке который уже окутал лес, но в поле еще был редок. Трудно было узнать своих — все выглядели похожими друг на друга, как километровые столбы.
Они прошли с полверсты, как Лукашика вдруг бросило в жар: он же забыл винтовку! Мысли замелькали, сбивая одна другую. Сказать сержанту? Или просто потихоньку шмыгнуть в кусты и вернуться на то место? Что будет, если узнает начальство? Через минуту он, однако, успокоился. Подумаешь, винтовка! Не такое бросаем, и никто не плачет, никто не отвечает, никого не расстреливают. Глупости!.. Надо сказать сержанту. Что будет, то будет!
Сержант Букатов воспринял эту недобрую новость с несвойственным ему спокойствием и этим очень удивил Лукашика. Сержант попросил разрешения у взводного, и через минуту они вдвоем то шли, то бежали назад.
Лукашик боялся только одного — чтобы никто не забрал винтовку, иначе он пропал. Не хотелось ударить в грязь лицом перед этим выскочкой, который будет рад его беде и в душе посмеется над ним.
В темноте нелегко было отыскать ту самую березку, и они долго ощупывали каждое дерево в том месте, где недавно отдыхал весь батальон. Наконец-таки Лукашик нашел дерево и с радостным восклицанием снял с сука свою «немилую». Он был рад не винтовке, а тому, что она снимала с него ненужную ответственность, смывала с него лишнее пятно.
Немного спокойнее, чем шли сюда, пустились Лукашик с сержантом догонять своих. Они шагали рядом, тяжело дыша от быстрой ходьбы, оба молчали. Лукашик ждал нагоняя от командира и не хотел первым начинать разговор, чтобы сержант не подумал, что он, Лукашик, просит у него прощения и кается в своих грехах.
Возможно, сержант понял это, так как в конце концов он повернулся к Лукашику и с мягким укором в голосе сказал:
— Ну и штатский же ты человек, Лукашик! Прямо баба, да и только!
— Все родятся штатскими,— нехотя ответил Лукашик. Он с облегчением почувствовав, что сержант наконец смягчился.
— Правильно,— согласился сержант.— Однако беда заставляет людей браться за оружие, хочешь не хочешь. А раз взялся — держи так, чтобы никто не выбил его из рук, а не то что сам потерял,— уже не совсем доброжелательно говорил сержант, переходя на знакомый поучительный тон.
Лукашик промолчал, хотя хотелось сказать многое,— все то, что не давало ему покоя в последние дни отступления: что сопротивляться бесполезно, что надо бросать винтовки и, пока не поздно, пробираться домой.
— Знаешь, чем это пахнет? — не отставал сержант, решив, видимо, что Лукашик испугался.
— А ты не пугай,— равнодушно сказал Лукашик.— Еще неизвестно, как мы сегодня переночуем.
— Нигде не денешься,— успокоил его сержант.— Лишь бы сам не убежал.
— A-а, так ты нарочно пошел со мной, боялся, что убегу,— только теперь дошло до Лукашика, почему так быстро был решен вопрос, кому возвращаться за потерей.— Зря старался.
— Не криви душой, Лукашик, я тебя немного раскусил,— голос сержанта звучал весело.— Слабый ты человек, что-то в тебе надломлено. Веры маловато. А когда человек не верит в то, что делает, так он или совсем ничего не сделает, или испортит.
— А ты веришь? — в упор спросил Лукашик.
— Я — верю,— твердо ответил Букатов.— Верил и верю. Мы...— он сделал паузу — специально или не нашел нужного слова.— Все это временно... Мы вернемся сюда. Вот увидишь.
— Слепой сказал — увидим,— неуверенно отозвался Лукашик.— Надо быть или очень умным, или последним дураком, чтобы теперь...
Лукашик не кончил — споткнулся о какое-то полено и полетел наземь.
— Тьфу,— выругался он, лежа и ощупывая предмет, на который упал.— Винтовка... Проклятая!..
— Какая винтовка? — не понял сержант Букатов.
— Да вот, кто-то бросил, а я чуть шею не сломал.
Лукашик услышал, как сержант скрипнул зубами и со злостью сказал:
— Бросают, гады. Не знают, что потом подбирать придется. Ну, посмотрим...— и он погрозил кулаком кому-то в темень.
7
Они заняли чужие окопы на левом высоком берегу неширокой речки. Перед ними, как на ладони, лежал низкий правый берег, поросший небольшими кустиками можжевельника, постепенно переходящими в редкий перелесок. Мост через речку был взорван нашими саперами, после того как по нему протарахтела последняя подвода воинского обоза.
Лукашик почувствовал себя как-то увереннее. Можно хоть немного отдохнуть душою после бесконечного страха, постоянного ожидания нападения с воздуха или земли. Правда, с воздуха их и тут никто не прикрывал, но у Лукашика уже выработался какой-то инстинкт предвидения. Он мог с уверенностью сказать, что если над головами два дня подряд висели самолеты, то на третий будет хоть небольшая, но передышка. С чем это связано, нельзя было объяснить, так как не все законы войны научился разгадывать и понимать этот слишком штатский боец Лукашик, как назвал его сержант Букатов.
Важно было одно: они отгородились от противника рекой; подступы к ней простреливаются, им дали пушки-сорокапятки. Правда, Лукашик скептически смотрел на эти пушечки, которые дюжий человек мог, казалось, взять за хобот и сбросить с берега в речку. А если немцы подкатят несколько добрых пушек, двинут танки, — тут будет слишком жарко.
— Эй, хлопцы! — послышался рядом голос Чижова,— Пошли искупаемся.
— Вода холодная,— отозвался кто-то.— Иди сам.
Над песчаным бруствером поднялась голова сержанта Букатова.
— Купаться не разрешается! — крикнул он.— Умыться можно, только не всем сразу.
Медленно всходило солнце. Красный слепой его диск нехотя отрывался от земли, прячась за далекие полосы тумана на горизонте. Над рекой тоже висела редкая завеса белесого тумана, она застилала весь правый берег и доходила почти до самого леса.
Было непривычно тихо, веяло чем-то мирным, что не раз и не два встречалось в жизни. И показалось Лукашику, будто пришел он с хлопцами на рассвете косить приречный луг; косы у всех острые, в торбе у каждого есть чем подкрепиться, мускулы играют молодой силой. И хочется скорее, подвернув штанины, ступить в ледяную росистую траву, размахнуться косой и взять первый широкий прокос, чтобы потом гнать и гнать его, пока коса не сядет, пока на спине не выступят соленые пятна пота. Тогда отобьешь косу, поплюешь в ладони — и снова прокладываешь себе дорогу, слышишь, как со свистом подрезает острое лезвие податливую траву, как слева высоким душистым валком ложится она на землю.
А потом, когда пригреет солнце, так приятно выкупаться в прохладной воде, освежить разгоряченное работой тело, с аппетитом поесть сала с хлебом, запить кислым молоком из кринки и прилечь на часок поспать. Крепок, здоров сон на свежем душистом сене! Проснешься — усталость как рукой сняло, и снова готов махать косой до седьмого пота, до другой росы...
А теперь... Они будут косить пулями, их будут косить, и неизвестно еще, кому суждено выбраться отсюда не подрезанным неумолимой косой судьбы...
Его раздумья перебил Солоневич. Он с кряхтеньем ввалился в окоп возле Лукашика, осыпав целую кучу песка.
— Ну, брат, и помылся! Что твоя баня,— говорил он, довольно растирая руками синеватые заросшие щеки, приглаживая стриженые, с сединой, волосы. Потом надел пилотку, подпоясался и обтянул влажную гимнастерку.— Иди, смой грехи, сразу на душе легче станет. Я тут посторожу.
На реке слышались смех, плеск, веселые, возбужденные голоса, хлопанье по голым спинам.
Лукашик съехал с обрыва и сразу ботинками залез в воду. Видно, у самого берега было довольно глубоко — вода стояла темная, неприветливая, хотя и спокойная.
Не успел Лукашик намочить руки, как сверху закричали, чтобы все возвращались.
— Скорей, скорей! — далеко разносилось над водой.— Занять свои места-а!
Кругом было тихо. Лукашик, осыпая песок, покарабкался наверх, мысленно ругая начальство, которое никогда не даст сделать того, что тебе хочется.
Но как только он выбрался наверх, сразу услышал вдали неясный рокот моторов. И самое странное, что рокот этот доносился с востока. «Неужели свои? Неужели?.. — спрашивал себя Лукашик.— А что, если... Нет, не может быть!»
Никто из бойцов не мог сказать ничего определенного: пожимали плечами, гадали, спорили.
Лукашик занял свое место возле Солоневича. Навалившись грудью на заднюю неприкрытую бруствером стенку окопа, он напряженно вглядывался в дорогу, но ничего не мог различить. А гул нарастал, явственно приближался. Уже было ясно, что ревут мощные танковые моторы. Только чьи?
Окопы ожили: все бегали, суетились. Еще одна искра, и вспыхнула бы паника.
— Наши! Наши! — прокатилось по траншее.
Это немного успокоило людей. Напряженность спадала, а с нею и бдительность. Многие вылезали из окопов, сидели на брустверах. Артиллеристы, разместившиеся за первой цепью пехоты, теперь очутились впереди и не знали, что делать: поворачивать свои пушки или нет.
— Вон они! — крикнул вдруг Солоневич, который стоял рядом с Лукашиком, вглядываясь в дорогу.
Он хотел еще что-то добавить, но все звуки перекрыла резкая команда: «К бою!»
Она, как ветер, сдула всех в окопы. На миг стало тихо, только гул все нарастал, приближался, слышен был уже железный перестук траков и скрежет гусениц.
Танки неожиданно выскочили из-за пригорка и сразу веером начали расходиться по полю, охватывая мощными клещами площадку с траншеями над речкой.
Теперь для всех стало ясно, что это не свои.
Первый выстрел прозвучал из нашей сорокапятки. Он словно послужил командой для обеих сторон. Поле и небо вдруг взорвались громом и грохотом. Перед Лукашиком на минуту вспыхнуло пламя, столб дыма и песка взлетел до самого неба, а его самого бросило на дно окопа, оглушив и обсыпав песком. Когда он очнулся, то увидел, что Солоневич, скрючившись, лежит рядом с ним и силится встать. Лукашик с трудом повернулся в тесной траншее и, взяв его за воротник, приподнял уроненную в песок голову.
И странно — теперь Лукашика не поразила встреча со смертью, как тогда, в первый раз, когда он увидел убитого бомбой бойца в клевере. Он спокойно глянул в залитое кровью лицо Солоневича и заметил под правым глазом рваную дыру, сквозь которую густой струей лила кровь.
Он разнял пальцы, и тело Солоневича безвольно оползло на песчаное дно окопа.
Лукашик ничего не слышал — все звуки боя будто исчезли, а вместо них в ушах стоял нестерпимый пронзительный звон, от которого раскалывалась голова и сами закрывались глаза. Первым его движением было прочистить пальцами уши, но это не помогло, и он поднялся на ноги.
Прямо на него перла черная громадина танка, а пулемет поднимал перед ним фонтанчики песка.
Страх, внезапно охвативший Лукашика, гнал его из окопа, дальше от этого стального страшилища, под которым дрожала земля, однако разум, хоть и сбитый с толку, затравленный диким грохотом и ревом, подсказывал, что теперь нельзя выскакивать, что его сразу превратит в решето вражеский пулемет.
Лукашик упал на дно траншеи и инстинктивно кинулся на четвереньках в сторону, чтобы дать дорогу машине. Он забыл, что окоп над самым обрывом, что танк дальше не пойдет. Тяжело дыша, он перевалился через неподвижного Солоневича, наткнулся на что-то живое и затих, прикрыв голову руками.
Еще секунда — и над ним заходила земля, посыпался песок, черная тень заслонила небо, а удушливые газы отравили дыхание. Лукашик с предсмертным страхом ощутил, как его заваливает непривычно тяжелый сыпучий песок. Он задохнулся, попробовал выпрямить руки, чтобы оторваться от дна траншеи, но не смог.
Еще миг — и Лукашик умер бы от страха, от нехватки воздуха, от тяжести, с которой давил на него могильный весок. Но вдруг чья-то рука подцепила его за ремень, дернула раз, другой и вырвала из страшных объятий земли. Сначала он лежал как рыба на берегу и не шевелился, только хватал воздух широко раскрытым ртом и моргая, а потом начал выплевывать песок.
Когда же немного пришел в себя и глянул на свет, увидел, что над ним стоит Чижов.
Он, без пилотки, в разорванной на груди гимнастерке, держит в руках связку иа четырех гранат, ставит одну из них на боевой взвод и, отведя руку назад, замахивается.
Лукашик зажмурился, ожидая близкого взрыва. До него дошло, что Чижов хочет ударить по корме того танка, который только что крутился над ними. Лукашик всем сердцем был рад за Чижова, благодарен ему: ведь не растерялся, среди этого пекла нашел минуту, чтобы вытащить его, Лукашика, из земли, и вот теперь хочет отомстить фашисту, который намеревался раздавить их своими гусеницами. Он прощает Чижову спор в жите, откуда они впервые увидели немцев...
Почему же нет взрыва? Неужели Лукашик оглох?
Вдруг что-то тяжелое больно стукнуло Лукашика по голове, а через секунду он почувствовал, как на него кто-то навалился. Он закричал от отчаяния, все поняв: на голову ему упала связка гранат, а за нею сполз и Чижов. Лукашик сжался в комок, рванулся, с ужасом ожидая взрыва, сбросил с себя обмякшее тело Чижова и выскочил из траншеи. Он ничего не слышал и не видел, только знал, что рядом обрыв, речка, и кубарем полетел вниз, прямо в воду.
Он нырнул, отплыл от берега и, высунув голову, отдышался. Ему казалось, что кругом тихо, только по воде почему-то прыгали фонтанчики.
Вконец обессиленный, Лукашик затаился возле правого берега и стал ждать.
8
Когда Валя услышала, что началась война, у нее внутри будто что-то оборвалось. Она сразу повзрослела и поняла, что к прошлому дороги больше нет...
Однако жизнь шла своим чередом. Валя записалась на строительство военного аэродрома. Там работали сотни две людей, в основном женщины и подростки. Каждое утро Валя вставала в шесть часов. Торопливо кипятила чай, завтракала, клала в школьный портфель два ломтя хлеба, намазанные маслом, и шла на аэродром.
Идти ей было километров пять, и все лесом. Это время она считала самым лучшим за весь тревожный и тяжелый день.
Она шла и думала, вспоминала прошлое, мечтала. Лес всегда бодрил ее. Он никогда не дремал: полнился жизнью, пел.
Валю покоряла красота его песни, широкой и напевной. Песня плыла медленно, как текут реки этого края, как говорят здешние люди. Тянуло остановиться, отдохнуть, набраться сил. Солнечным утром, когда на листьях и траве блестит роса, когда воздух звенит от гомона лесных птах, приятно идти под зелеными кронами и думать бесконечные думы.
Правда, в последние дни мысли ее стали тревожные. Ее беспокоило не то, что будет с нею, нет! Ее пугало, что немцы рвутся на восток, что наша армия не может их остановить и вынуждена отступать, бросая на произвол судьбы миллионы людей. До каких же пор это будет? Неужели вражеская сила докатится и сюда?
А что теперь с ее мужем? Где он? Жив ли? Ему, наверное, теперь тяжело, во сто крат тяжелее, чем ей,— ведь на его плечи легла ответственность за жизнь всего народа, всей страны. Только бы он выстоял, не сломался, не погиб нелепой смертью. И незаметно тихий, едва уловимый шум леса переходил в Валином воображении в грозовой гром канонады, в дикий вой вражеских самолетов, наполнялся предсмертным криком раненых, перерастал в нестройную похоронную музыку пулеметов и моторов. Валя невольно затыкала уши и пускалась бежать, чтобы спастись от назойливых образов-мыслей, чтобы не оставаться с ними наедине,— они, казалось, могут довести до сумасшествия.
Она попадала в кипучий людской муравейник, и у нее становилось легче на душе. Брала лопату и начинала работать — упорно, до самозабвения.
Женщины и девушки расширяли небольшой старый аэродром, на котором стояло несколько легких самолетов.
Солнце летом встает быстро, и лучи его с самого утра не щадят людей.
Для Вали не было новостью держать лопату в руках, однако первые дни работы на аэродроме дались нелегко.
С непривычки болела спина — нельзя было согнуться. Ладони горели от мозолей, лопата выпадала из рук. Мучила жажда. Люди не отходили от бочки с водой. Лица их блестели от пота, будто смазанные жиром.
Силы всем придавали наши самолеты, которые с рассветом начинали свои полеты.
Люди задирали головы, провожая каждую машину, и с тревогой ожидали ее возвращения. Проходило с полчаса, и над лесом, почти цепляясь фюзеляжем за вершины деревьев, показывался тупоносый истребитель.
Чаще всего пилот выскакивал из кабины, как только переставали вращаться лопасти винта. Однажды летчика доставали из машины: он был ранен в голову, а весь самолет был изрешечен пулями.
Такое зрелище угнетало людей, и лопаты мелькали не так часто, земля отлетала не так далеко. Опускались руки: может, то, что они делают, уже не нужно? Но это были короткие минуты отчаянья. Люди собирали в кулак свою волю и работали с еще большим упорством.
Сегодня Валя ощущала какую-то усталость и вялость во всем теле — как будто не выспалась. Слепило солнце; на небе — ни облачка, оно чистое, как двор у хорошего хозяина. И только шмелиное гудение, то близкое, то далекое — самолеты, а чьи, не разберешь.
После обеда работалось тяжелее — хотелось спать. Руки поднимались механически, как чужие. Раз-два, раз-два... Мелькает лопата, серыми комьями падает земля. Удары лопат сливаются в один протяжный и невыразительный звон.
Валя с силой вгоняет лопату в сухую землю и поправляет косынку. Не слушаются пальцы, шершавые, распухшие, потрескавшиеся. Тонкие волокна шелка цепляются за руки, будто они вымазаны в смоле. Валя проводит ладонью по платью и чувствует, как горят мозоли.
Снова гул. Валя прислушалась. На север, в сторону города, плыли тяжелые машины. Город неожиданно встретил их зенитным огнем. В тот же миг первый самолет нырнул вниз, и из-под фюзеляжа посыпались бомбы. Взрывы слились в один мощный аккорд, от которого вздрогнула земля.
Шесть самолетов, как коршуны, начали кружить над городом.
Женщины в ужасе бросились к лесу, к ангарам, где недавно стояли самолеты. Бойцы из охраны преградили им дорогу, успокаивая и уговаривая не поднимать паники.
Самолеты начали брать правее, ближе к станции. Взрывы один за другим сотрясали воздух. Жуткий рев моторов резал по сердцу и леденил кровь.
Было обидно, что не слышно наших истребителей, что затихли вдруг зенитки...
Наконец из-за леса выскочили и начали приземляться наши самолеты. Они спешили заправиться горючим.
Те, что поднялись первыми, сразу брали курс на город, уже дымившийся от пожаров. Но было поздно: немецкие бомбовозы, разгрузившись, удалялись на запад.
Вечером Валя, присоединившись к людям, шла домой. Никто не думал, что завтра придется тут работать. Хотя штатские люди не совсем разбираются в тактике и стратегии, однако и они поняли, что немцы готовятся к наступлению.
Уже совсем стемнело, когда Валя, обессиленная, выбралась из леса. Шоссе гудело и плыло. Машины, пушки, обозы двигались на восток. Шли и ехали беженцы. На обочинах валялись чемоданы и узлы.
Сначала у Вали появилось желание, не заходя домой, пойти с этим потоком на восток. Только крайняя усталость и какой-то неясный страх остановили ее, и она вслед за своими односельчанами стала отдаляться от бурлящей лавины беженцев. «Завтра, завтра...» — повторяла про себя Валя.
А назавтра, под утро, еще не успело взойти солнце, начался бой на подступах к городу. Больше часа били пушки. Темная дымовая завеса поднялась на юго-востоке. Взрывы сливались в сплошной тяжелый, угрожающий гул, от которого дрожала земля.
Трое суток стоял над шоссе назойливый рев моторов. Черной тучей наступали немцы. И у Вали впервые за эти дни появилась тревожная мысль: «А выстоим ли мы перед такой силой?»
Увидела Валя немцев только на четвертый день после их прихода. Она была во дворе, когда к избе, поставив велосипеды на улице, направились трое немцев. У Вали похолодело внутри, когда она увидела, что прямо на нее идет, стуча тяжелыми сапогами, коренастый пожилой немец с седыми волосами, стриженными ежиком, с засученными рукавами, в зеленоватом мундире с большущими карманами. Немец что-то сказал, но Валя не повяла, хотя немного и знала их язык. Она растерянно молчала. Тогда он улыбнулся, обнажив две подковы блестящих зубов, и сказал выразительно по-польски:
— Млека, паненка!
За его спиной стояли два молодых солдата, оба русые, длинноволосые, и тоже улыбались, а она не шевелилась, как прикованная, и ничего не могла произнести.
— Не буй сен,— снова сказал пожилой немец.
Она поняла это, как и слова про молоко, кивнула головой и пошла в избу. Хозяйки как раз не было, Валя сама взяла с полочки полный кувшин свежего молока и вынесла на улицу. Она ждала, что немец прикажет ей попробовать сначала самой, но тот взял из ее дрожащей руки полную кружку и выпил за несколько глотков. За ним, не сводя с Вали глаз, выпили молодые солдаты. Они переглядывались между собой и улыбались.
Передохнув, немцы выпили еще по кружке. Они все время говорили о чем-то, но очень быстро, и Валя ничего не поняла, кроме знакомых слов: «молодая», «большевики». Наконец солдаты сказали «данке» и пошли к своим велосипедам, оглядываясь и улыбаясь Вале.
А она, пораженная, долго стояла во дворе. Вот они, завоеватели...
«Смотри, карманы какие... Весь мир хотят в них положить. «Млека, паненка». Гады! Польшу уже ограбили, язык специально изучили, чтоб поляки не могли ничего утаить... Скалятся, добренькие... Да только возрази им, как сразу покажут волчью натуру. Недаром в руках такое оружие...»
Так думала Валя, стоя на пороге и печально глядя вдаль...
Прошло несколько дней, и немцы начали вводить «новые» порядки. Как грибы после дождя, появлялись старосты, бургомистры, полиция. Безо всякого суда, по доносу расстреливали людей — коммунистов и бывших активистов.
Валя решила, что надо как-то выбираться из этих Подлесеек, где она пробыла почти два года, идти к своим на Случь или к дядьке, у которого жила, пока училась в техникуме. Но все откладывала, все ждала чего-то. Иногда закрадывалась мысль, что Левона не успели отправить далеко, что он где-то близко, если только уцелел...
Эта мысль не отпускала Валю из деревни. Она уже назначила себе день, когда соберет вещи и распрощается с хозяйкой, как однажды ночью к ней в окно кто-то тихонько постучал. Когда стук повторился, Валя бросилась в сени, сердцем чувствуя, что это Левон.
Переступив порог, Лукашик обнял Валю, крепко прижал ее к груди и долго стоял так, словно не веря своему счастью и боясь потерять его еще раз.
Валя поняла, как тяжело было ему все это время: эти объятия сказали ей больше, чем любые слова. Больно защемило сердце, на глаза набежали слезы. Вернулась ее многострадальная, уже опаленная войной любовь, и она снова ощутила его власть над собой.
— Завесь окно,— были первые слова Лукашика. Валя сделала это быстро, потом зажгла лампу, а он все еще стоял посреди комнаты, заросший, худой, в старой латаной одежде.
— Ты же голодный, верно...— И Валя начала ставить на стол все, что осталось у нее от ужина.
Лукашик только вымученно улыбнулся, потом, будто очнувшись, пошел к умывальнику.
Ел он долго, молча, изредка бросая на Валю короткий взгляд, а она, вся сжавшись, сидела на кровати и не отрываясь смотрела на мужа.
— Откуда ты? Рассказывай...— наконец проговорила она.
— Нечего рассказывать...— понуро отозвался Лукашик.— Сама видишь. Нас разбили...
— Кого это «нас»? — насторожилась Валя.
Лукашик пропустил мимо ушей ее слова и молча продолжал есть.
Валя знала, что расспрашивать его теперь бесполезно. Потом сам все расскажет, когда успокоится.
На следующее утро она долго стирала его заношенное белье, готовила завтрак, а Лукашик все спал. Она прислушивалась к неровному дыханию мужа, подходила к кровати, когда он начинал беспокойно ворочаться и стонать сквозь сон.
Валя старалась не шуметь, но когда она вернулась с полными ведрами воды, Лукашик уже сидел на постели и тер глаза.
— Знаешь,— сказал он,— я сон видел страшный. Вроде переплываю я реку... Ту самую, у которой нас расколошматили... Течение быстрое, я уже из сил выбился, и понесло меня прямо в водоворот, закрутило... Закричал я и проснулся от страха.
— Дался тебе этот страх... Слышала я, как ты ворочался ночью, да и утром спал как на иголках.— Валя начала полоскать белье.— Вставай, завтрак давно готов.
— Встаю, встаю...— Лукашик сбросил простыню, спустил на пол мускулистые ноги.— Все не верится, что я снова с тобой... Кажется, и войны никакой нет — только ты. Эх, как бы я хотел, чтобы все было так, как два месяца назад, когда я считал себя самым счастливым человеком на земле!
Валю тронули эти слова, но она не подала виду:
— Что теперь говорить о счастье! Не то время. Ты думай о том, как мы дальше жить будем...
Лукашик застыл на кровати, разглядывая большой стоптанный ботинок на резиновой подошве — напоминание о недавней военной службе.
— И правда,— задумчиво протянул он.— Я еще не думал об этом. Не успел. А ты что решила? — Лукашик зашнуровывал ботинки, согнувшись, и лицо его побагровело.
Валя промолчала. Она вышла вешать белье, но не во двор, а полезла на чердак, чтобы никто не заметил, что в доме появился мужчина, у которого новое бязевое белье. Развешивая, она подумала вдруг, что было бы лучше, если бы Левон перешел спать сюда, на чердак, а то, не дай бог, нагрянут немцы, прицепятся.
Вернувшись, Валя сказала ему:
— Я хотела к своим податься.
— А я как же? — как-то по-детски, наивно спросил Лукашик.
— Ты мужчина, а у меня спрашиваешь. Смешно...
Они надолго замолчали — пока не сели за стол.
— Мне кажется, ты не рада, что я вернулся,— пробормотал Лукашик, согнувшись над миской дымящегося супа.
— Не говори чепухи.
— Буду говорить.— Лукашик отложил ложку.— Ты ведь думаешь: почему он пришел, когда все воюют, сражаются с врагом. Он дезертир, трус... А я скажу: нет! Я навоевался по горло. Хватит! Так воевать нас не учили. Нас учили воевать на вражеской территории, малой кровью, могучим ударом. А что теперь? Немцы срывают нас с места и гонят перед собой, как стадо гусей. Мы хотим оторваться, а они так и давят танками на пятки, так и давят. Потом обходы, клещи, десанты... Инициатива все время в их руках. А у кого инициатива, тот и сильнее... Ты представляешь, я ни разу не выстрелил в немцев. И не потому, что не хотел. Все зависело не от меня... Однажды только выскочили из леска — видим, кто-то мчится на коне прямо на нас. Подъезжает ближе — видим, немец. Карабина даже не снял, а кричит: «Рус, сдавайся, война капут!» И так нас его нахальство ослепило, что если б не один молодой боец, сложили б мы, видно, оружие под ноги немецкому коню. Но тот выручил; сорвал с плеча винтовку да как матюкнет немца по всем правилам. Ах ты, говорит, фашист поганый, в сердце, в душу твою... Ты на нашей земле без году неделя, а уже командуешь? И как замахнется прикладом... Немец сразу коня повернул да ходу. Стыдно было всем после этого, глаз не поднять, Идут бойцы, молчат, только про себя ругаются да плюются... Кто виноват, что немец так обнаглел? Может, считаешь, что он смелее нашего солдата? Не думаю. Но он опьянел от побед. Скажешь, может, что ему везет? Тоже нет. Тут ответ один — не готовы мы к войне. А готовиться теперь, когда мы столько потеряли, когда на границе осталась вся наша техника и армия, я считаю — поздно. Все кончено. У нас нечем даже обороняться, а не то что наступать. Войну мы проиграли, и с этим надо смириться...
Валя слушала, и каждое слово Лукашика обжигало ее, как горячие угли. Она не узнавала мужа с его чужими и далекими мыслями.
— Теперь я поняла, что значили твои слова «нас разбили»,— с горечью сказала она.— Сначала я подумала, что это вашу часть разбили. Оказывается, нет... Но ты очень уж широко берешь, за деревьями леса не видишь. Только слабый человек может растеряться от первой неудачи. Сильному неудача удваивает силы. А русский народ, я считаю,— да и все так считали и считают,— никогда не терял головы, даже в самые трудные часы своей великой истории.
— О, твоя лекция сразу, как живая вода, вылечила меня от неверия,— язвительно заметил Лукашик и бросил насмешливый взгляд на жену.— Тебя бы политруком в армию, там такие теперь очень нужны. Но не забывай, что есть слова и факты. Когда они не расходятся между собой, тогда человек верит. Если же слова говорят одно, а факты другое...
— Нытик и паникер, вот кто ты! — Валя встала и отошла на середину комнаты. Лицо ее горело от гнева.— Я не думала, что у тебя такая гнилая душа.
— Ты говоришь словами моего сержанта. У тебя, как и у него, вместо души рупор,— едва сдерживаясь, ответил Лукашик и тоже встал.— Только я не сомневаюсь — придется вам скоро переменить пластинку.
— Не дождешься этого! — Валя даже ногой топнула.— Не дождешься!
— Время покажет. Не кричи. Криком тут ничего не возьмешь.
Они поссорились и несколько дней не разговаривали совсем. Лукашик спал целыми сутками, отлеживался и отдыхал. Валя занималась своими делами, пытаясь отвлечься от тяжелых мыслей. Но душевный разлад не давал успокоиться. Она по-новому начинала смотреть на мир, на людей и даже на себя. Как бездумно верила она порой всему, что ей говорили, никогда не стремясь уловить в чужих словах какой-то другой смысл!
Так же бездумно она отдалась Лукашику, поверив в чистоту его души, поверив его невеселому рассказу о родителях и неудачной женитьбе на дочке прокурора. Он умеет изобразить мученика судьбы, несчастного человека, хочет, чтобы его пожалели, а потом незаметно из невинного ягненка превращается в волка, и вот уже он командует, уже ему надо угождать, как пану.
Так и теперь. Он будет рассказывать сказки о трудностях, о немецкой мощи, чтобы вымолить себе оправдание — сначала у нее, а потом и вообще. Свалит вину на кого хочешь, только чтобы доказать, что сам он чистый. Не-ет, теперь Валя не будет наивной...
По своим делам пришлось ей побывать в городе. В первый раз после оккупации шла она по улицам районного центра, знакомого ей до мелочей. Валю удивило, что город почти не изменился, все в нем было, как и раньше. Только людей на улицах меньше, а дома, кажется, прижались к земле, притихли, пряча какую-то тайну.
Валя шла медленно, настороженно и незаметно озираясь по сторонам. Вот обогнала ее повозка, битком набитая людьми в черных шинелях. Один из полицаев пьяным голосом окликнул Валю, но она втянула голову в плечи и даже не глянула на него — а вдруг это какой-нибудь знакомый. Навстречу показался грузовик, в кузове сидели немецкие солдаты. Полицейский конвой гнал группу молодых евреев с желтыми шестиконечными звездами на спинах и груди. В руках у всех лопаты и ломы.
Тут она заметила, что целый небольшой квартал — домов двадцать — был высоко обнесен колючей проволокой. Улица, которая вела туда, была перегорожена козлами, оплетенными той же проволокой, а у входа стоял полицай с винтовкой.
Наконец Валя вышла из узкой улочки между старыми домами и оказалась на площади. И то, что она увидела, перевернуло всю ее душу. Она остановилась в каком-то оцепенении, а потом с трудом начала переставлять онемевшие ноги.
На том месте, где раньше, до войны, находилась трибуна, теперь зловеще возвышалась виселица. На толстой нерекладине, прогнувшейся посередине, висели люди. Ветер покачивал их тела, шевелил волосы на головах, и было что-то наводящее ужас в том покое, что царил вокруг.
Валя взглянула на висевшего с краю, еще совсем молодого, с густым черным чубом парня. В диком оскале его лица ей почудилась упрямая ненависть. Валя перевела глаза вниз и вздрогнула: на носке левого ботинка повешенного засохли сгустки крови, а на земле под ним образовалась бурая лужа. Рядом с молодым висел пожилой лысоватый человек в сером костюме. Полное лицо почернело, голова беспомощно склонилась набок. Как ни изменила смерть облик этого человека, Валя с первого взгляда узнала его. Это был директор их десятилетки, Василий Тодорович Старовойт... Первый знакомый, встретившийся ей в городе...
Не помня себя, прибежала тогда домой Валя. Всю ночь она бредила и металась на постели, как в жару.
Лукашик не отходил от нее ни на шаг, допытывался, что с ней, менял холодные компрессы. Он понял, что это не просто болезнь,— случилось что-то более важное.
Валя вынуждена была сказать, что ее так взволновало. Лукашик удивился, а может, только сделал вид, что удивлен.
— А я думал, что-то особенное... Надо спокойнее воспринимать неизбежное,— поучал он, сидя на краешке кровати и держа ледяную Валину руку в своих больших ладонях.— На то и война. Наберись терпения, иначе твое сердце не выдержит, разорвется, ведь это еще начало...
Он говорил долго и нудно, Валя слушала не перебивая, а в сердце ее разрастался гнев на этого человека, который еще недавно был ей родным и близким, а теперь на глазах становился чужим, непонятным и противным. Его слова не убеждали ее, а наоборот, разбивали те остатки любви и уважения, которые еще жили в Валином сердце.
Она вырвала свою руку и резко сказала:
— Замолчи!
Лукашик умолк, только брови его тревожно взлетели вверх, а глаза сделались круглыми и холодными и смотрели на нее с тупым упрямством.
— Я знаю, ты хочешь уйти от меня,— процедил он сквозь зубы.— Но скажи, что я сделал тебе плохого? Что?
Валя молчала.
— Что так любил тебя?
Снова молчание.
— Что как мальчишка вымаливал у тебя ласку?
Молчание.
— Что в этом пекле думал только о тебе?
Вале показалось, что Лукашик всхлипнул. Но этот звук, что так магически действовал на нее раньше, и искренние слова теперь уже не имели над ней власти. В груди ее росло негодование.
— Замолчи,— со стоном проговорила она.— Ты мне противен.
Лукашик медленно встал и, чуть переставляя ноги, подошел к окну.
— Ну хорошо,— сказал он сам себе, и в голосе его послышалась угроза.
9
Лукашик остался учительствовать в той же подлесейской школе, где работал до войны.
Бургомистр, видимо, уже хорошо проинформированный о Лукашике, вызвал его однажды к себе для официальной беседы. Он говорил, что надо создавать «белорусскую интеллигенцию», которую Советы не создали за двадцать с лишним лет — вся она стала насквозь большевистской, насквозь интернациональной, а про свои национальные интересы совершенно забыла...
В конце он дал понять учителю, что им известно его, Лукашика, прошлое: высылка родителей, разрыв с чуждой, как он говорил, средой; известен его отказ воевать против немцев; наконец, сам приход Лукашика сюда, в немецкое учреждение,— свидетельство его честности и лояльности.
Лукашик кивал головой, показывая, что понимает бургомистра, и рассматривал его — худого, кособокого человека, которого немцы неизвестно где выкопали.
Когда он сообщил Вале, что остается работать в немецкой школе, она вскипела. Тогда Лукашик спросил; а что же ему делать, может, идти в полицию? Она глянула злыми глазами и, будто отрубая каждое слово, сказала, что от него можно ожидать еще худшего. Лукашик замахнулся на нее, но ударить не посмел.
И вот уже который день, как Валя оставила его и куда-то уехала. Теперь Лукашик один. Работы у него мало. Никто не контролирует, не проверяет. И хуже всего, что нет друзей. Медленно, как перед смертью, тянулось время, дни были пустые, похожие один на другой, однообразные и нудные.
Совершенно случайно Лукашик пристрастился к водке. Это была обычная сивуха-самогонка, желтоватая и слегка пережженная, но зато крепкая. Выпив стакан, Лукашик ложился на кровать и, перед тем как задремать, думал о своей жизни, которая казалась ему слишком долгой. Даже не верилось, что он был маленьким, бегал босиком, не слушался родителей, озорничал, дрался с ребятишками, ходил в школу. Потом стал студентом... Не слишком ли длинная биография? Лишился родителей, был дважды женат, а детей нет... Воевал — и так неудачно.... Учительствует — и тоже неизвестно, что из этого будет... Неудачи, неудачи, неудачи... А чем вообще кончится всемирная бойня, перевернувшая все вверх ногами? Как усидеть на норовистом коне-судьбе? Как пережить все это?
И Лукашик, не находя ответа на вопросы, потихоньку привыкал пить.
Каждый день заходила тетка Марьяна, хозяйка, приносила, его «заказ» и еду. Это была говорливая женщина, приятная с виду и совсем еще не старая. Пока Лукашик ел, она обычно стояла, спрятав руки под фартук, и рассказывала все, что слышала за день.
Новости были самые разные — от деревенских до фронтовых. Из ее рассказов сначала трудно было понять, кому она сочувствует. Но Лукашик знал, что два ее сына служат в Красной Армии, а младшая дочь, жена советского начальника, подалась на восток вместе с мужем.
Порой Лукашик угощал ее, так как она никогда не отказывалась раздобыть ему самогона. Лукашик это ценил.
Она не садилась, а, стоя у стола, выпивала полстакана, закусывала кусочком хлеба и как-то сразу менялась: вся розовела, слова ее лились плавно и тягуче, и Лукашик невольно заслушивался.
Начинала она издалека. Один человек рассказывал, что фашисты готовят облаву на партизан. Их теперь, говорят, много ходит по лесам. На днях взорвали целый эшелон с пушками. А то недавно убили из-за угла коменданта города. За это немцы расстреляли пятьдесят белорусов и сто евреев, потому что есть подозрение, что стреляли из гетто... Вчера ночью партизаны напади на полицейский гарнизон при шоссе. Все сожгли. Немцы поехали вдогонку, да попали в засаду. Вернулись немногие.
Лукашик только диву давался, откуда она все знает! Кажется, нигде не бывает, целыми днями сидит дома. Правда, старик ее ходит по людям с топором за поясом: строит, плотничает. Неужели он приносит новости? Лукашику не верилось, что этот унылый, с носом на все лицо, сонный дядька что-нибудь знает, кроме топора.
Сам Лукашик больше молчал, редко высказывал свое мнение об услышанном, но тетка Марьяна постепенно начала считать его своим человеком.
Однажды, стоя возле Лукашика и глядя, как он жадно закусывает чарку первача, она спросила у него прямо, как у своего:
— И что это с вами сталось — так пить начали!
Лукашик сидел с полным ртом и не успел ответить, как тетка начала снова:
— Давно я к вам присматриваюсь: человек вы неплохой, и люди вас хвалят — детей не бьете, как другие, к немцам не очень подлаживаетесь. А вот почему вы тут — никак не додумаюсь.
— А где же я должен быть? — непослушным языком спросил он.
— Не мне вам советовать. Вы не маленький. А зло таить на своих — грех большой...
Он уже понял, куда она гнет, и резко оборвал:
— Не надо, тетка, меня учить. И агитировать...
Лукашик думал, что после этого разговора тетка Марьяна будет злиться на него, но ошибся. На следующее утро она, как ни в чем ни бывало, принесла завтрак. Правда, новостей никаких не передала, а, может, просто не слышала свежих. Зато в обед, поставив перед ним миску щей, сразу начала:
— Вы слышали (она его никогда не называла иначе, только «вы», будто у него и имени не было), этот человек, что все ходил по деревням с точилом,— Борух, уже не будет больше ходить. Дознался, что будут евреев расстреливать, и сбежал куда-то. А я думала, что он пойдет за своим раввином. Есть же все-таки смелые люди...
— Нашли смелого,— буркнул Лукашик.
— А что ж, не смелый? Смелее, чем...— Марьяна сделала маленькую паузу, словно решая, говорить или нет,— вы! — выпалила она и, видно, сама испугалась.
Лукашик бросил ложку на стол. Лицо его побелело, но голос все же звучал сдержанно:
— У каждого своя дорога.., Я хотел бы знать — не поручили ли вам сагитировать меня в партизаны? — Он бросил сердитый взгляд на Марьяну, но та стояла, потупившись.-- Что-то уж больно вы за меня взялись... А может, я вам мешаю, и вы хотите, чтобы я освободил комнату? Так скажите прямо, я найду другое место.
Тетка Марьяна, слегка растерялась. Отошла к двери и взялась за щеколду.
— Нет, что вы... Живите на здоровье... Я не хотела вас обидеть, простите меня, старую. Что думаю, то и говорю. Больше не буду.— И она пошла, тихонько прикрыв дверь.
У Лукашика после таких разговоров сразу портилось настроение. Он начинал себя упрекать, почему не умер, как другие, с чистой совестью и спокойным сердцем. Почему не умер самой обыкновенной смертью солдата, которому слепая судьба или простая случайность предопределяет умереть от первой пули?
В такие минуты Лукашик, глядя в окно, со страхом ожидал, что вот-вот постучат в дверь, ворвутся в дом партизаны, станут допрашивать, почему он дезертировал из армии, почему пошел служить немцам...
Он невольно искал себе оправдания, но все доводы звучали даже для него самого наивно и неубедительно. Тогда он начинал сам с собой бесконечный спор, в котором пока что еще не было победителя.
А было ли в теперешней жизни Лукашика что-нибудь, чему он мог бы радоваться?
Он с горечью признавался себе, что ничего такого у него нет.
Звериная жестокость, унижение человеческой личности, абсолютное бесправие и ничтожность человека перед силой — вот что значит «новый порядок». Лукашик был не так слеп, чтобы не понять: пришли не хозяева — оккупанты.
Противно было жить, чувствовать это, видеть. Хотелось куда-нибудь сбежать, спрятаться, чтобы пережить лихолетье где-нибудь в затишье, а потом вернуться, когда станет спокойно на земле. А что на ней тогда будет — неважно. Лукашик чувствовал непреодолимую усталость, словно старый конь после долгой дороги.
В конце концов его воображаемый покой был нарушеа неожиданным приходом «гостей».
Лукашик, лежа в постели, перечитывал Стефенсона и уже собирался гасить лампу, как вдруг кто-то постучал в окно — единственное окно в его комнате. Он вскочил с постели и в одном белье, босой вышел в сени. Спросня кто это,— ему ответили: «Свои». Скорее машинально, чем сознательно, он отодвинул засов и нажал на щеколду. У порога стояло три человека с оружием за спиной. Один из них, стоящий у самой двери, по-русски спросил, можно ли зайти. Зашли только двое.
Лукашик пригласил их садиться, а сам начал одеваться, предчувствуя недоброе.
Старший по возрасту и, видимо, по чину, тот, что спрашивал разрешения войти,— он был в кожаной тужурке и черной кубанке,— начал закуривать, поставив между коленями немецкий автомат. Второй, помоложе, невысокий, но, чувствовалось, сильный — поношенный солдатский бушлат чуть не трещал на его крутых плечах,— с интересом перебирал книги и газеты, лежавшие на столе.
— Ну, как живется, пан Лукашик? — наконец спросил старший, прикурив папиросу и затянувшись несколько раз.
Лукашика удивило, что он так уверенно называет его фамилию — будто давным-давно знает.
— Простите, я не из панов, и паном быть не собираюсь,— несмело ответил Лукашик.
— Как же иначе: пан учитель, может, скоро и пан директор, так и до министра образования дойдет. Немцы смело выдвигают своих людей.— «Своих» он нарочно подчеркнул, бросив внимательный взгляд на Лукашика.
— Я для них не свой, как вам известно,— возразил Лукашик, смотря в темное, с черными усиками под широким носом, лицо человека.
— Да, мы знаем, что вы еще окончательно не продались немцам, но не можем понять, что заставляет вас служить им. Я попросил бы объяснить,— холодно сказал тот.
— Чего просить? — повернулся невысокий, кинув презрительный взгляд на Лукашика.— К стенке поставить, тогда сам все расскажет! — выпалил он, захлебываясь словами.
«Ну вот, теперь начинается самое главное,— подумал Лукашик. — Этот тоже для виду только сдерживается. Сейчас и он покажет зубы».
Но старший все медлил. Он докурил папиросу, поискал, куда бросить окурок, и, не найдя ничего, положил его в цветочный горшок на подоконнике.
— Не горячись, Саша. Человек расскажет сам,— обратился он к своему младшему товарищу, и тот сразу затих.— Почему вы пошли служить к оккупантам? Неужели считаете их освободителями? — он снова смотрел на Лукашика, а в голосе звучали недобрые нотки.
Лукашика обожгли его слова.
— Мне нелегко ответить вам сразу...— Лукашик умолк.
— А вы не жалейте времени. Его у нас хватает...
Присев на край постели, Лукашик силился собраться с мыслями.
— Немцы пришли сюда, как завоеватели, это ясно,— начал он, запинаясь.
— Даже ему ясно,— вставил невысокий.
Лукашик и старший глянули на него, но пропустили реплику мимо ушей.