Теодоз обосновался там в конце 1837 года; к тому времени он уже пять лет изучал право, был лиценциатом и проходил стажировку в Париже, желая стать адвокатом; однако неизвестные обстоятельства, о которых он упорно молчал, помешали ему попасть в список адвокатов города Парижа, и Теодоз все еще оставался адвокатом-стажером. Поселившись в небольшой квартирке на четвертом этаже и обзаведясь мебелью, необходимой для его благородной профессии, ибо устав корпорации адвокатов не допускает приема нового сочлена, если тот не располагает должным образом обставленным кабинетом и юридической библиотекой (причем представители корпорации все проверяют на месте), Теодоз де ла Перад сделался адвокатом при Королевском суде в Париже.

Весь 1838 год ушел на хлопоты, связанные с переменой в его положении; молодой человек вел в высшей степени размеренный образ жизни. С утра и до обеда он работал дома и только иногда отправлялся во Дворец Правосудия, когда там слушались важные процессы. В ту пору он, по словам Дютока, упорно искал с ним сближения и в конце концов добился этого; Дюток направил к нему нескольких бедняков, живших в предместье Сен-Жак, и Теодоз из чистого милосердия защищал их в суде; согласно уставу корпорации поверенных, они обязаны поочередно вести тяжбы неимущих; поверенные передавали такого рода дела Теодозу, и он неизменно их выигрывал, так как брался лишь за те, которые сулили верный успех. Знакомство с поверенными помогло молодому человеку приобрести связи в среде адвокатов, где ценили его похвальное усердие, и в конце концов Теодоз был принят сначала в число адвокатов-стажеров, а затем — и в состав корпорации адвокатов. Произошло это в 1839 году; с тех пор он сделался адвокатом бедняков при мировом суде и неизменно оказывал покровительство людям из народа. Люди, облагодетельствованные им, не уставали выражать свою признательность и свое восхищение в присутствии привратников, а те, в свою очередь, рассказывали об этом домовладельцам. Вот почему члены семьи Тюилье, которым льстило, что у них в доме проживает человек столь сострадательный и пользующийся таким уважением, захотели залучить его в свой салон и принялись расспрашивать о нем Дютока. Письмоводитель отвечал так, как отвечают завистники. Воздавая должное молодому человеку, он заявил, что тот отличается необычайной скупостью.

— Однако скупость эта, быть может, — следствие бедности, — прибавил Дюток. — Впрочем, мне немало о нем известно. Он принадлежит к роду де ла Перадов, старинному роду из провинции Контá-Авиньон; в Париж он приехал, чтобы проведать дядю, который, по слухам, обладал значительным состоянием, в конце концов он разыскал квартиру своего дядюшки, но узнал, что тот умер за три дня до этого[43], а все имущество пошло на уплату долгов и погашение расходов по похоронам. Один из друзей покойного дал сто луидоров бедному молодому человеку, обязав его изучать право и сделаться юристом. Эти сто луидоров позволили Теодозу просуществовать три года в Париже, причем он вел истинно монашеский образ жизни; однако бедный студент, которому так и не удалось больше встретиться со своим загадочным покровителем, впал к 1833 году в жестокую нужду — ведь шел уже четвертый год его пребывания в Париже.

Подобно всем прочим лиценциатам, он окунулся в политическую и литературную деятельность; это помогло ему некоторое время продержаться на поверхности, борясь с нищетой, ибо на помощь семьи бедняга не мог рассчитывать: его отец — младший брат дяди, скончавшегося в Париже, на улице Муано, с трудом кормил семейство, в котором было одиннадцать детей; родные Теодоза жили в крохотном поместье под названием «Канкоэль».

В конце концов он поступил в одну правительственную газету, редактором которой был знаменитый Серизе, снискавший себе славу преследованиями, выпавшими на его долю в годы Реставрации из-за его приверженности либералам; люди, представляющие ныне «новое левое крыло», не могут простить ему, что он примкнул к правительству, а так как в наши дни власти очень плохо защищают самых преданных своих сторонников, лучший пример чему — дело Жиске, то республиканцы в конечном счете разорили Серизе. Я говорю вам это для того, чтобы объяснить, каким образом он оказался на должности экспедитора в моей канцелярии.

Так вот, в те времена, когда Серизе еще процветал в качестве редактора газеты, которой министерство Перье[44] пользовалось как орудием против различного рода поджигательских листков, вроде «Ла Трибюн» и тому подобных, он, будучи в конечном счете славным малым, хотя и слишком любившим женщин, хороший стол и удовольствия, оказался весьма полезен Теодозу, ведавшему в его газете отделом политики; так что, если бы не смерть Казимира Перье, наш молодой человек был бы, конечно, назначен помощником прокурора в Париже. В 1834—1835 годах Теодоз, несмотря на свои таланты, влачил довольно жалкое существование, ибо сотрудничество в правительственном органе сильно ему повредило. «Если бы не мои религиозные убеждения, — признался он мне однажды, — я бы бросился в Сену». В конце концов друг его дядюшки, как видно, проведал о горе молодого человека, и Теодоз снова получил малую толику денег, позволившую ему сделаться адвокатом; но он по-прежнему не знает ни имени, ни места жительства своего таинственного покровителя. Таким образом, принимая во внимание все эти обстоятельства, следует признать, что его бережливость вполне простительна, и Теодозу нельзя отказать в твердости характера, ибо он неизменно отказывается от тех приношений, которые пытаются ему делать бедняки, понимающие, что они выигрывают тяжбы только благодаря его бескорыстной преданности. Трудно без возмущения смотреть, как иные люди спекулируют на том, что обездоленные не в силах оплатить издержки по процессу, которые с них несправедливо взыскивают. О! Теодоз, конечно, добьется успеха, и я не удивлюсь, если этот молодой человек займет поистине блестящее положение. Ему присущи упорство, честность, мужество! Он неутомимо трудится, он работает, не разгибая спины.

Несмотря на то, что г-н де ла Перад был желанным гостем в салоне Тюилье, он поначалу редко появлялся там. Хозяева выговаривали ему, сетовали на его ненужную скромность, и он мало-помалу стал приходить чаще, а затем уже не пропускал ни одного воскресенья; его приглашали на все званые обеды, и он вскоре сделался чуть ли не домочадцем, так что, если Теодоз заходил на минутку побеседовать с Тюилье в четыре часа дня, его насильно усаживали за стол и требовали, чтобы он, отбросив церемонии, подкрепился чем бог послал. При этом мадемуазель Тюилье говорила себе:

«Так, по крайней мере, мы будем уверены, что бедный юноша не останется сегодня без обеда!»

Существует некое социальное явление, конечно же, не оставшееся незамеченным, но никем еще не сформулированное и, если угодно, не обнародованное, хотя оно и заслуживает всяческого внимания: мы имеем в виду то тяготение, которое испытывают люди, вышедшие из низов и достигшие определенного положения в обществе, к своим давним привычкам, шуточкам и манерам. Тюилье так же не остался чужд этому и под старость как бы вновь превратился в сына привратника; он охотно повторял излюбленные прибаутки своего отца, они поднимались из глубин его сознания, подобно тому, как тина поднимается со дна на поверхность водоема.

Раз пять или шесть в месяц, когда жирный суп был особенно вкусен, Тюилье, кладя ложку в опустевшую тарелку, произносил с таким видом, словно изрекал нечто новое, старую прибаутку своего отца: «Нет, это куда приятнее, чем пинок в зад!..» Когда Теодоз впервые услышал незнакомую ему шуточку, он утратил серьезность и от всего сердца расхохотался; искренняя веселость молодого человека чрезвычайно польстила самолюбию красавца Тюилье. В дальнейшем, всякий раз когда Тюилье повторял эту фразу, Теодоз неизменно встречал ее понимающей улыбкой. Мы упомянули об этой детали, чтобы читателю было понятнее, почему утром того самого дня, когда Теодоз схватился с молодым помощником прокурора, адвокат позволил себе сказать Тюилье, с которым он вышел в сад, чтобы посмотреть, не нанесли ли заморозки ущерб фруктовым деревьям:

— Сударь, вы куда более умны, чем полагаете!

На это последовал ответ:

— Избери я любую другую карьеру, мой милый Теодоз, я бы далеко пошел, но падение императора подкосило меня.

— Время еще не упущено, — возразил начинающий адвокат. — Кстати, за какие такие заслуги этот скоморох Кольвиль получил крест?

Де ла Перад, словно невзначай, прикоснулся к ране, которую Тюилье столь старательно скрывал, что даже его сестра ни о чем не подозревала; однако проницательный молодой человек, тщательно изучавший всех этих буржуа, угадал тайную зависть, точившую сердце бывшего помощника правителя канцелярии.

— Если вы, человек столь многоопытный, окажете мне честь и согласитесь руководствоваться моими советами, а главное, никогда и никому не говорить о нашем соглашении, даже вашей превосходной сестре, разве только я сам вам это разрешу, то я берусь добиться того, чтобы вас наградили орденом под приветственные возгласы всех обитателей квартала.

— О, если бы это только осуществилось! — воскликнул Тюилье. — Вы даже не подозреваете, до какой степени я был бы вам обязан...

Эта беседа объясняет, почему Тюилье принял в тот вечер столь чванный вид, когда Теодоз, не моргнув глазом, приписал ему собственные мысли.

В области искусства — а Мольер, пожалуй, возвысил лицемерие до уровня искусства, навсегда закрепив за Тартюфом славу неподражаемого актера, — существует степень совершенства, которую следует поставить выше таланта: с ней может сравниться лишь гениальность. Надо заметить, что между творением гениальным и творением просто талантливым существует сравнительно небольшая разница и одни только люди гениальные могут определить дистанцию, отделяющую Рафаэля от Корреджо или Тициана от Рубенса. Больше того, гению присуща черта, часто обманывающая толпу: творения, отмеченные печатью гения, на первый взгляд кажутся созданными без труда. Словом, гениальное произведение представляется неискушенному глазу почти обыденным — до такой степени оно естественно, даже если в нем толкуются наиболее возвышенные сюжеты. Сколько крестьянок держат своих младенцев точно так, как держит младенца знаменитая дрезденская мадонна!

И вот, высшая степень искусства для такого человека, как Теодоз, состоит в том, чтобы заставить людей позднее говорить: «Никто не мог бы против него устоять!» Бывая в салоне Тюилье, молодой адвокат улавливал малейшие проявления противоречий, он угадывал в Кольвиле человека проницательного — этот артист-неудачник обладал критическим складом ума. Теодоз знал, что не нравится Кольвилю: тот в силу обстоятельств, о которых здесь незачем упоминать, проникся в конце концов верой в пророческую силу своих анаграмм. Дело в том, что все они сбывались. Чиновники канцелярий немало потешались над Кольвилем, когда он, составив по их просьбе анаграмму на незадачливого Огюста-Жана-Франсуа Минара, получил следующую фразу: «С нас — жир, нам — фортуна с юга!» Но прошло десять лет, и пророчество осуществилось! Анаграмма, составленная Кольвилем на Теодоза, была полна рокового значения. Анаграмма на его собственную жену заставляла Кольвиля внутренне содрогаться, он никогда не оглашал ее, ибо из имен «Флавия Миноре Кольвиль» образовалась фраза: «Коль я — лев, ее вина — миф и роль!» Увы, бедняга отлично понимал, что он вовсе не похож на льва...

Теодоз несколько раз пытался расположить к себе жизнерадостного секретаря мэрии, но столкнулся с холодностью, неожиданной в этом, обыкновенно столь общительном человеке. Когда партия в бульот окончилась, Кольвиль увлек Тюилье в оконную нишу и сказал:

— Ты слишком много позволяешь этому адвокатишке, нынче вечером он направлял все разговоры в гостиной.

— Спасибо, друг мой, береженого и бог бережет, — ответил Тюилье, смеясь в душе над Кольвилем.

Теодоз разговаривал в это время с г-жой Кольвиль, не упуская из виду двух друзей; интуиция, которой чаще всего обладают женщины, безошибочно знающие, когда и что именно говорят о них в другом конце гостиной, помогла молодому человеку угадать, что Кольвиль пытается повредить ему, заронив семена сомнения в слабую голову недалекого Тюилье.

— Сударыня, — шепнул Теодоз на ухо прелестной святоше, — поверьте, что если здесь кто-нибудь способен оценить вас, то это я. Вы подобны жемчужине, упавшей в болото, вам всего сорок два года, ибо женщине столько лет, на сколько она выглядит, и много тридцатилетних женщин в сравнении с вами — ничто, они были бы счастливы обладать такой талией и таким величественным лицом, на котором внимательный взгляд может, однако, различить следы любви, так и не принесшей вам полного удовлетворения. Вы посвятили себя богу, я это знаю, и я слишком благочестив, а потому мечтаю стать лишь вашим другом и никем больше. Но вы посвятили себя господу именно потому, что так и не нашли человека, достойного вас. Словом, вас многие любили, но никогда еще вы не были предметом обожания, я это сразу угадал... Вон стоит ваш муж; он так и не сумел доставить вам положение, какого вы заслуживаете, он ненавидит меня, словно догадывается о моей любви к вам, и одним своим видом мешает мне сказать, что я, думается, нашел средство помочь вам проникнуть в те сферы, вращаться в которых вам назначено судьбой... Нет, сударыня, — сказал он громким голосом, вставая со своего места, — аббат Гондрен не будет служить в этом году на великий пост в нашей скромной церкви Сен-Жак дю О-Па, службу станет отправлять господин д'Эстиваль, мой земляк, посвящающий свои проповеди защите интересов бедных классов, и вам предстоит услышать одного из самых проникновенных проповедников, каких я только знаю. Если этот священник и не может похвалиться представительной внешностью, зато он обладает несравненной душой!..

— Стало быть, мои желания наконец-то исполнятся, — заметила несчастная г-жа Тюилье, — я никогда не понимала прославленных проповедников!

На сухих губах мадемуазель Тюилье появилась улыбка, улыбнулись и многие из гостей.

— Они слишком много времени уделяют теологическим доказательствам, я уже давно придерживаюсь этого мнения, — сказал Теодоз. — Впрочем, я никогда не говорю о религии, и если бы не госпожа де Кольвиль...

— Значит, существуют теологические доказательства? — простодушно и, можно сказать, в упор спросил преподаватель математики.

— Я не думаю, сударь, что вы серьезно задали этот вопрос! — воскликнул Теодоз, смерив взглядом Феликса Фельона.

— Мой сын, — вмешался старик Фельон, неуклюже спеша прийти на помощь Феликсу, ибо он уловил горестное выражение на бледном лице г-жи Тюилье, — мой сын рассматривает религию с двух точек зрения: с человеческой и с божественной, он различает то, что в ней от откровения, и то, что от разума.

— Какая ересь, милостивый государь! — вскричал Теодоз. — Религия едина и прежде всего требует от нас безотчетной веры.

Старик Фельон, словно пригвожденный этой фразой к стене, посмотрел на жену:

— Мой друг, нам пора... — И он указал на стенные часы.

— О господин Феликс, — прошептала Селеста на ухо простодушному математику, — разве нельзя быть, подобно Паскалю и Боссюэ, одновременно и ученым и благочестивым?..

Фельоны вышли гурьбой, уведя с собой и Кольвилей; вскоре в гостиной остались лишь Дюток, Теодоз и члены семьи Тюилье.

Льстивые речи, которые Теодоз обращал к Флавии, отличались тривиальностью; в интересах нашего повествования уместно заметить, что адвокат сознательно старался примениться к уровню окружавших его обывателей с недалеким умом; он придерживался известной поговорки: «С волками жить — по-волчьи выть». Вот почему его излюбленным художником был не Жозеф Бридо, а Пьер Грассу, а настольной книгой ему служила повесть «Павел и Виргиния»[45]. Самым великим поэтом современности он признавал Казимира Делавиня[46], в его глазах предназначение искусства заключалось прежде всего в полезности. Теодоз утверждал, что Пармантье[47], творец картофеля, стоит тридцати Рафаэлей, человек в коротком синем плаще[48] представлялся ему истинной сестрой милосердия. Все это были выражения красавца Тюилье, и лукавый адвокат при случае повторял их.

— Этот юноша, Феликс Фельон, — подлинный представитель университетского образования нашего времени, характерное порождение науки, которая устранила бога. Господи! Куда мы идем? Только религия может спасти Францию, ибо лишь страх перед адом предохраняет нас от домашних краж, совершающихся чуть ли не каждый час в недрах семьи и разрушающих самые солидные состояния. В наши дни трудно встретить семью, где не велась бы междоусобная война.

Произнеся эту ловкую тираду, которая произвела сильное впечатление на Бригитту, Теодоз пожелал доброй ночи хозяевам и вышел в сопровождении Дютока.

— Вот молодой человек, полный достоинств! — наставительно заметил Тюилье.

— О, да! — подхватила Бригитта, гася лампы.

— К тому же он религиозен, — прибавила г-жа Тюилье, уходя к себе в комнату.

— Сударь, — говорил в это время Фельон Кольвилю, когда они подошли к Горному училищу и добряк убедился, что вокруг нет посторонних, — не в моих привычках навязывать свои мнения другим, но я не могу удержаться и не сказать вам, что этот молодой адвокат ведет себя все более развязно в доме наших друзей Тюилье.

— А я вам прямо скажу, — взорвался Кольвиль, шагавший рядом с Фельоном позади своей жены, Селесты и г-жи Фельон, которые шли, тесно прижавшись друг к другу, — он иезуит, а я не выношу людей такого сорта... Лучший среди них гроша ломаного не стоит. В моих глазах иезуит — это плут, причем плут, плутующий из любви к плутовству, чтобы, как говорится, набить себе руку в плутнях. Вот мое мнение, и я не намерен его скрывать...

— О, я вас отлично понимаю, сударь, — ответил Фельон, пожимая руку Кольвилю.

— Нет, господин Фельон, — вмешалась Флавия, обернувшись к мужчинам, — вы не понимаете Кольвиля, но я-то хорошо знаю, что он собирается сказать, и лучше будет, если он воздержится... Такого рода темы не обсуждают на улице, в одиннадцать часов вечера, да еще в присутствии молодой девушки.

— Ты права, женушка, — ответил Кольвиль.

Достигнув улицы Дез-Эглиз, где семейство Фельон должно было разойтись с Кольвилями, все принялись прощаться, и Феликс Фельон сказал Кольвилю:

— Сударь, ваш сын Франсуа, хорошенько подготовившись, мог бы поступить в Политехническую школу; если хотите, я охотно займусь с ним и подготовлю его к экзаменам еще в этом году.

— От такого рода предложений не отказываются! Благодарю, друг мой, — сказал Кольвиль. — Мы еще поговорим.

— Превосходно! — похвалил Фельон сына.

— Да, то был ловкий ход! — воскликнула мамаша Фельон.

— Что вы хотите сказать? — удивился Феликс.

— Только то, что ты обхаживаешь родителей Селесты.

— Пусть мне никогда не решить занимающей меня научной проблемы, если я думал об этом! — возмутился юный педагог. — Беседуя с сыновьями Кольвиля, я обнаружил у Франсуа склонность к математике и счел себя обязанным сказать его отцу...

— Превосходно, сын мой, — повторил Фельон, — именно таким я и мечтал тебя видеть. Мои желания сбылись, я нахожу в своем сыне воплощенную порядочность, честность, гражданские и человеческие добродетели и могу громогласно заявить: я доволен...

Когда Селеста ушла спать, г-жа Кольвиль сказала мужу:

— Кольвиль, никогда не осуждай так резко людей, которых недостаточно знаешь. Когда ты произносишь слово «иезуит», я понимаю, что ты думаешь о священниках. Так вот, будь любезен, храни при себе свои взгляды на религию всякий раз, когда рядом с тобою находится дочь. Мы вольны подвергать опасности собственные души, но не души наших детей. Неужели ты хотел бы, чтобы твоя дочь походила на какую-нибудь девицу без твердой веры?.. Не забывай, мой котик, что теперь мы зависим от каждого встречного и поперечного, мы должны заботиться о воспитании четверых детей, и можешь ли ты утверждать, что раньше или позже у тебя не возникнет необходимость в помощи того или иного человека? Поэтому не наживай себе врагов, ведь у тебя их нет, ты славный малый, и именно благодаря твоему покладистому характеру, который мне всегда так нравился и составляет твое очарование, мы до сих пор с успехом выходили из жизненных затруднений!..

— Довольно! Довольно! — взмолился Кольвиль, бросая фрак на спинку стула и развязывая галстук. — Я виноват, ты права, прелестная моя Флавия.

— При первом же удобном случае, мой ягненочек, — продолжала хитрая матрона, потрепав мужа по щеке, — ты постараешься самым учтивым образом побеседовать с нашим юным адвокатом. Это, несомненно, хитрец, и надобно привлечь его на свою сторону. Он ломает комедию?.. Ну, что ж, и ты ломай комедию: сделай вид, будто не замечаешь, как он тебя дурачит. А убедившись, что он человек талантливый и с будущим, постарайся сделать его своим другом. Не думаешь же ты, что я соглашусь на то, чтобы ты еще долго корпел в мэрии?

— Идите сюда, милостивая госпожа Кольвиль, — воскликнул, смеясь, бывший первый кларнет Комической оперы, похлопывая себя по колену и жестом приглашая жену, — давайте согреем ваши ножки и побеседуем... Нет, чем больше я на тебя гляжу, тем больше убеждаюсь в правоте людей, утверждающих, что молодость женщины определяется линией ее стана...

— И пылкостью ее сердца...

— И тем и другим, — подхватил Кольвиль. — Талия должна быть тонкой, а сердце — полным...

— Ты хочешь сказать: полным чувств, дуралей!..

— Но главное твое достоинство в том, что ты сумела сохранить белизну кожи и при этом даже не растолстела!.. Постой, постой... я прощупываю твои косточки... Знаешь, Флавия, если бы мне предстояло заново начать жизнь, я бы не пожелал иной жены, чем ты.

— Ты отлично знаешь, что и я всегда предпочитала тебя всем другим... Какая жалость, что его высокопреосвященство скончался! Знаешь, чего бы я хотела?

— Нет.

— Места для тебя в магистратуре Парижа, с жалованьем в двенадцать тысяч франков. Скажем, должность казначея в муниципальной кассе города или в Пуасси. Можно еще стать комиссионером.

— Все это мне подходит.

— Так вот, если этот чудище-адвокат окажется на что-нибудь способен... Он, должно быть, мастер плести интриги, надо держать его про запас... Я его прощупаю... Предоставь это мне, а главное, не мешай ему добиваться своих целей в доме Тюилье...

Теодоз затронул больное место в душе Флавии Кольвиль, и это обстоятельство заслуживает специального объяснения: оно, пожалуй, позволит многое понять в жизни женщин вообще.

К сорока годам всякая женщина, особенно та, что отведала от запретного плода страстей, испытывает священный ужас; она обнаруживает, что ей грозит двойная смерть: смерть тела и смерть души. Если принять широко бытующее в обществе разделение всех женщин на две большие категории — на добродетельных и порочных, — то позволено сказать, что и те и другие, достигнув этого рокового возраста, испытывают горестное, болезненное чувство. Женщины добродетельные, всю жизнь подавлявшие зов плоти, либо безропотно покоряясь судьбе, либо обуздывая мятежную страсть и скрывая ее в глубине сердца или у подножия алтаря, со страхом говорят себе, что для них все кончено. И мысль эта оказывает столь странное, воистину дьявольское влияние, что именно в нем лежат причины необъяснимых перемен в поведении некоторых женщин, перемен, поражающих родных и знакомых, приводящих их в ужас. Женщины порочные приходят в состояние, близкое к умоисступлению, которое, увы, нередко приводит их к помешательству, а порою и к смерти; иногда они становятся жертвой и впрямь демонических страстей.

Вот два возможных объяснения такого кризиса. Либо они познали счастье, привыкли к жизни, исполненной сладострастия, и не могут существовать, не дыша воздухом, напоенным лестью, не вращаясь в атмосфере, благоухающей фимиамом поклонения, не слыша комплиментов, ласкающих слух. Они не в силах от всего этого отказаться! Или же — что встречается куда реже, но тем более поражает — они всю жизнь искали убегавшее от них счастье, но обретали лишь утомительные удовольствия; в этой яростной погоне их поддерживало щекочущее нервы чувство удовлетворенного тщеславия, и они не могут бросить любовную игру, как игрок не может бросить колоду карт, ибо для таких женщин уходящая красота — последняя ставка в игре, где проигрыш влечет за собой безысходное отчаяние.

«Вас любили многие, но никогда еще вы не были предметом обожания!»

Эти слова Теодоза, сопровождавшиеся красноречивым взглядом, который читал не столько в ее сердце, сколько в ее прошлом, были ключом к загадке, и Флавия поняла, что молодой человек постиг ее тайные муки.

Между тем адвокат лишь повторял некоторые мысли, которые литература сделала банальными; однако имеет ли значение, кем и из какого материала изготовлен хлыст, коль скоро он больно хлещет породистую лошадь? Грохот, сопровождающий горный обвал, сам по себе не опасен, он лишь возвещает о нем, подобно этому опасна была не льстивая ода, обращенная к Флавии, а душевное состояние самой Флавии.

Молодой офицер, два фата, банкир, угловатый юноша и бедняга Кольвиль — вот и все, что знала в своей жизни эта женщина. Лишь однажды счастье было где-то рядом, но она не испытала его, ибо смерть поторопилась разрушить единственную страсть, которая таила очарование для Флавии. Вот уже два года, как она внимала голосу религии, и он внушал ей, что ни церковь, ни общество не сулят ни счастья, ни любви, но тем не менее требуют от людей исполнения долга и покорности; для двух этих могучих властителей счастье человека заключается в чувстве удовлетворения, которое приносит сознание исполненного долга, потребовавшего от него многих трудных усилий, а награда ожидает его лишь в ином мире. Но в глубине души Флавия слышала иной, требовательный голос; религия была для нее не следствием внутреннего обращения к богу, а лишь маской, которую она считала нужным носить и которую не снимала, видя в ней некое прибежище, ее набожность — истинная или притворная — была средством приобщиться к ожидавшему ее будущему; вот потому-то она не покидала церкви, уподобляясь путнику, который сидит на скамье у скрещения лесных тропинок и в ожидании ночи внимательно читает дорожный указатель, уповая, что случай пошлет ему проводника.

Вот почему ее любопытство было живо задето, когда Теодоз так верно определил ее внутреннее состояние, когда он заговорил о самых сокровенных ее чувствах и не для того, чтобы этим походя воспользоваться, а для того, чтобы пообещать ей воздвигнуть воздушный замок, который она уже семь или восемь раз безуспешно пыталась создать.

С начала зимы Теодоз тайком внимательно приглядывался к Флавии, изучал ее, проникал в душу этой женщины. Не раз она надевала в те месяцы платье из серого муара, отделанное черными кружевами, и шляпку с цветами, переплетенными кружевными лентами. Этот наряд был ей особенно к лицу, а мужчины отлично понимают, когда женщина наряжается ради них. Красавец времен Империи, несносный Тюилье осыпал ее льстивыми комплиментами, по его словам, она была подлинной королевой салона, но выразительный взгляд молодого провансальца говорил ей в тысячу раз больше.

Флавия каждое воскресенье ждала признания с его стороны, она твердила себе:

«Ведь он знает, что я обездолена, и продолжает хранить молчание! Неужели он и в самом деле благочестив?»

Теодоз не желал торопить событий; как опытный музыкант, он заранее наметил время, когда в исполняемой им симфонии должны зазвучать ударные инструменты. Увидев, что Кольвиль старается повредить ему во мнении Тюилье, адвокат дал залп из всех орудий, осмотрительно приготовленных им в те три или четыре месяца, которые он употребил на изучение характера Флавии. И полностью преуспел, подобно тому, как преуспел в то утро, беседуя с Тюилье.

Ложась в постель, Теодоз говорил себе:

«Супруга на моей стороне, муж с трудом меня терпит; в этот час они препираются, и я одержу верх, ибо она вертит им, как хочет».

Провансалец ошибся только в одном: никакого препирательства не было, Кольвиль сладко похрапывал рядом со своей дорогой крошкой Флавией, а она беззвучно шептала:

— Теодоз — необыкновенный человек.

Многие люди, подобно ла Пераду, слывут необыкновенными вследствие той дерзости или тех усилий, какие они вкладывают в задуманное ими дело; энергия, которую они выказывают, умножает их возможности, они поражают своей настойчивостью; позднее, когда такие люди добиваются успеха или терпят неудачу, окружающие с удивлением обнаруживают, что эти необыкновенные герои на поверку довольно мелки, ничтожны и немощны.

Заронив в умы двух людей, от которых зависела судьба Селесты, семена лихорадочного любопытства, Теодоз принялся разыгрывать роль весьма занятого человека. Пять или шесть дней подряд он с утра до вечера где-то пропадал; хитрец решил: он позволит Флавии увидеться с ним лишь тогда, когда желание достигнет в ней такой силы, что она уже перестанет считаться с приличиями; что касается старого красавца, то Теодоз хотел вынудить его прийти к нему.

Наступило воскресенье. Отправляясь в церковь, адвокат был почти уверен, что найдет там г-жу Кольвиль, и действительно, они одновременно вышли оттуда и встретились на углу улицы Дез-Эглиз; молодой человек предложил Флавии руку, она оперлась на нее, пропустив вперед дочь и Теодора. Младший сын Кольвилей, которому исполнилось двенадцать лет, должен был впоследствии поступить в семинарию, а пока что находился на половинном пансионе в учебном заведении Барниоля, где получал начальное образование; нечего и говорить, что зять Фельона взимал с него пониженную плату в предвидении брачного союза между математиком Фельоном и Селестой.

— Могу я льстить себя надеждой, что вы соблаговолили подумать о том, что я так неуклюже высказал вам в прошлое воскресенье? — вкрадчиво спросил адвокат у хорошенькой святоши, прижимая ее ручку к своей груди движением одновременно нежным и властным.

Всем своим видом Теодоз показывал, будто он скрепя сердце сдерживает порыв страсти, стремясь любой ценой сохранить почтение.

— Поймите правильно мои намерения, — продолжал он, встретив взгляд г-жи Кольвиль, свойственный лишь женщинам, привыкшим к любовной игре; такой взгляд может одинаково означать и глубокую досаду и скрытый призыв. — Я люблю вас, как любят всякое прекрасное существо, борющееся с несчастьем, ибо христианское милосердие простирает свою власть и на сильных и на слабых, его сокровище принадлежит всем. Вы так утонченны, изящны, элегантны, вы рождены, чтобы служить украшением высшего общества! Какой мужчина не испытает в душе глубочайшего сожаления, видя, что вам приходится вращаться в среде этих отвратительных буржуа, которые ничего в вас не понимают? Ведь они не способны даже оценить аристократизм ваших манер, величие вашего царственного взора, прелесть модуляций вашего голоса! Ах!.. Будь я богат! Обладай я властью, и ваш муж, этот славный малый, уже завтра получил бы пост генерального сборщика податей, а вы добились бы его избрания депутатом! Но я бедный честолюбец, обязанный скрывать свое честолюбие, ибо я нахожусь на нижней ступени общественной лестницы и пребываю в безвестности, подобно тому номеру лото, который так и остается на дне мешочка неназванным. Я могу предложить вам лишь руку вместо того, чтобы предложить сердце. Мне остается надеяться лишь на выгодную партию, и, поверьте, я не только сделаю свою жену счастливой, я помогу ей стать одной из первых дам Франции, ибо приданое поможет мне сделать карьеру... Какая чудесная погода, не хотите ли пройтись по Люксембургскому саду? — сказал он совсем другим тоном, когда они достигли улицы д'Анфер и поравнялись с домом г-жи Кольвиль, против которого возвышался небольшой особняк, последний обломок знаменитого монастыря картезианцев; пройдя двором этого домика, можно было по каменной лестнице спуститься прямо в сад.

Легкое пожатие нежной ручки послужило молчаливым ответом, но Теодоз понял, что Флавии будет приятно, если он сделает вид, будто применяет силу, и он быстро увлек ее за собой, проговорив:

— Пойдемте! Нам не скоро представится такой подходящий случай. Боже мой! — тут же воскликнул он. — Ваш муж смотрит на нас, он стоит у окна, замедлим шаги...

— Вам незачем бояться господина Кольвиля, — с улыбкой ответила Флавия, — он предоставляет мне полную свободу.

— О, вы действительно женщина, о которой я мечтаю! — вскричал провансалец в неистовом восторге, какой умеют выказывать одни только южане с их цветистым красноречием. — Простите, сударыня, — проговорил он, словно спохватываясь и возвращаясь из неземного мира страстей, и благоговейно посмотрел при этом на падшего ангела, — простите, я хочу продолжить прерванную мысль... Как может человек равнодушно взирать на горести, которые ему знакомы по собственному опыту, если эти горести являются уделом существа, чья жизнь должна быть сплошным радостным праздником!.. Ваши страдания — мои страдания, я так же обижен судьбою, как и вы, одинаковое горе нас роднит, делает братом и сестрой. Ах, драгоценная Флавия! Впервые мне дано было увидеть вас в последнее воскресенье сентября тысяча восемьсот тридцать восьмого года... Как вы были прекрасны! Я не раз вспоминал вас потом в этом миленьком платье из шерстяного муслина, напоминавшего своей расцветкой рисунок национального костюма уже не знаю какого шотландского клана!.. В тот день я сказал себе: «Почему эта женщина бывает в доме Тюилье и, главное, почему она находилась в близких отношениях с самим Тюилье?..»

— Однако, милостивый государь! — воскликнула Флавия, испуганная оборотом, какой провансалец быстро придал разговору.

— О, я все знаю! — воскликнул он, многозначительно пожимая при этом плечами. — Мне уже давно все понятно... И я уважаю вас ничуть не меньше. Полноте! Будь вы какой-нибудь дурнушкой или горбуньей и соверши при этом грех... Но теперь вы должны извлечь плоды из своей мимолетной ошибки, и я вам в том помогу! Селеста будет очень богата, отныне в ней заключено все ваше будущее, у вас может быть лишь один зять, значит, самое главное — сделать верный выбор. Честолюбец станет министром, глупец заставит краснеть за него, будет вам без конца надоедать, сделает вашу дочь несчастной, если он утратит состояние, то уже никогда не приобретет его вновь. Так вот, я вас люблю, — заключил он, — моя любовь, моя привязанность не имеет границ, вы способны подняться выше тех мелочных соображений, в которых запутываются глупцы. Мы должны понять друг друга...

Флавия была ошеломлена; тем не менее она не могла не воздать должное бесстрашной откровенности своего собеседника и невольно подумала: «Ну, уж этого-то человека скрытным не назовешь!..» В душе она отметила, что никто еще до такой степени не волновал ее и не задевал за живое, как молодой адвокат.

— Сударь, не знаю, кто создал у вас столь ложное представление о моей жизни и по какому праву вы...

— Ах, простите, сударыня, — ответил Теодоз холодным, исполненным презрения тоном, — а я-то мечтал... Я говорил себе: «В ней все это есть!» Оказывается, то было лишь внешнее впечатление. Отныне я знаю, почему вам суждено всю жизнь ютиться на пятом этаже в доме на улице д'Анфер.

И он сопроводил свою фразу энергическим жестом руки, указав на окна квартиры Кольвилей, которые были видны из широкой аллеи Люксембургского сада, где Флавия и Теодоз прогуливались в одиночестве, попирая ногами необозримое поле, где прогуливалось до них и впредь будет прогуливаться великое множество юных честолюбцев.

— Я был с вами откровенен и ожидал того же. Мне, сударыня, доводилось сидеть целые дни без куска хлеба. Я умудрился не только не умереть с голоду, но еще и изучить право, получить степень лиценциата в Париже, хотя весь мой капитал сводился к двум тысячам франков. Я приехал в столицу от самых границ Италии с пятьюстами франков в кармане, поклявшись, по примеру одного из моих земляков, стать в один прекрасный день знаменитым человеком, известным всей стране... Человек, нередко находивший себе пищу в корзинах, куда рестораторы выбрасывают объедки и которые они в шесть часов утра опорожняют у своих дверей после того, как мусорщики выберут оттуда лучшие куски... такой человек не отступит ни перед какими средствами... разумеется, дозволенными. Вы считаете меня другом народа?.. — спросил он, улыбаясь. — Надо же как-то добиваться известности, необходимо, чтобы о тебе говорили... Ведь талант без репутации — ничто! В свое время адвокат бедняков станет адвокатом богачей... Можно ли быть более откровенным? Откройте же и вы мне свое сердце... Скажите: «Будем друзьями», — и в один прекрасный день всем нам улыбнется счастье...

— Господи! Зачем я сюда пришла? Зачем я приняла вашу руку?.. — воскликнула Флавия.

— Да потому, что это было написано вам на роду! — ответил Теодоз. — О драгоценная и горячо любимая Флавия, — прибавил он, вновь прижимая ее ручку к своей труди, — неужели вы хотите, чтобы я говорил вам пошлые комплименты?.. Мы с вами брат и сестра... Вот и все.

И он повел ее к выходу из сада, откуда можно было попасть на улицу д'Анфер.

Флавия испытывала удовольствие, которое приносят женщинам сильные переживания, но к этому чувству примешивался страх, и она приняла его за тот внутренний трепет, какой рождает возникающая страсть; ей казалось, будто ее заворожили, и она шла в полном молчании.

— О чем вы думаете?.. — спросил Теодоз, когда они подходили к садовой ограде.

— О том, что вы мне только что сказали, — пролепетала она.

— Мне кажется, в нашем возрасте, — заметил он, — можно обойтись без пышных фраз, ведь мы не дети, и оба принадлежим к тому кругу, где люди хорошо понимают друг друга. Я хочу лишь одного, — прибавил он, когда они подошли к улице д'Анфер, — чтобы вы знали: я весь к вашим услугам...

И Теодоз изогнулся в глубоком поклоне.

«Ну, дело, видно, на мази!» — сказал он себе, провожая взглядом вконец растерявшуюся Флавию.

Возвратившись домой, Теодоз встретил на пороге человека, играющего в нашей истории роль глубоко скрытой пружины; его можно уподобить также погребенным под землей развалинам храма, на которых покоится фундамент дворца. Этот субъект, без сомнения, позвонил сначала у дверей ла Перада и, не дождавшись ответа, звонил теперь в квартиру Дютока; при взгляде на него адвокат вздрогнул, но тут же подавил дрожь, и по его внешнему виду нельзя было догадаться, как сильно он взволнован. Перед Теодозом стоял Серизе, о котором Дюток упомянул в разговоре с Тюилье, сказав, что тот служит экспедитором в канцелярии мирового судьи.

Серизе было всего тридцать девять лет, но на вид ему можно было дать все пятьдесят — так состарили этого человека жизненные передряги и пороки. На голове у него не сохранилось ни единого волоска, и сквозь неряшливый парик просвечивала желтоватая кожа черепа; впрочем, она сливалась с выцветшим от времени париком; бледное, обрюзгшее, изрезанное бесчисленными морщинами лицо казалось тем более отвратительным, что нос был глубоко разъеден, однако не настолько, чтобы его можно было заменить искусственным; от переносицы и до ноздрей нос Серизе оставался таким, каким его создала природа, болезнь, разрушив крылья носа, превратила ноздри в огромные дыры причудливой формы, и это делало речь Серизе гнусавой и неразборчивой. Глаза его, некогда голубые, выцвели затем вследствие всякого рода невзгод и в результате бессонных ночей, веки покраснели, взгляд был беспокойный, возбужденный, а порою в его взоре отражалась столь злобная душа, что он мог бы испугать даже судей и преступников, то есть людей, не знающих страха.

Беззубый рот, в котором торчало лишь несколько почерневших корней, производил устрашающее впечатление; на тонких, бескровных губах порою пенилась слюна. Серизе был небольшого роста, не столько сухощавый, сколько высохший, свое уродство он пытался сгладить костюмом, который, если и не был щегольским, то по крайней мере всегда находился в опрятном состоянии, хотя и свидетельствовал о бедности хозяина. Все в этом человеке было каким-то сомнительным — начиная от возраста и носа и кончая взглядом: ему можно было дать и сорок лет и шестьдесят; никто бы не решился определить, только ли входили в моду его синие полинялые, но хорошо сидевшие панталоны или их перестали носить еще в 1835 году. Изношенные сапоги, которые он чинил уже по меньшей мере три раза, были, однако, старательно начищены; сшитые из тонкой кожи, сапоги эти, быть может, некогда топтали министерские ковры. Побывавший во многих переделках сюртук со шнурами и с изрядно облупившимися металлическими пуговицами своим покроем напоминал о былой элегантности. Атласный воротник с галстуком весьма удачно скрывал белье, но сзади, в том месте, где виднелась металлическая застежка, он был порван, и атлас потускнел от помады, которой Серизе смазывал свой парик, пока тот был новым; жилет еще сохранил свежесть, но принадлежал он к числу тех жилетов, что подолгу лежат на полках торговца готовым платьем и идут по четыре франка за штуку. Костюм Серизе был тщательно вычищен, его чуть измятая шелковая шляпа блестела. Со всем нарядом вполне гармонировали черные перчатки, красовавшиеся на руках этого мелкого чиновника, чью прошлую жизнь мы перескажем в нескольких словах.

То был истинный гений зла; в ранней молодости дурные поступки неизменно сходили ему с рук, и, опьяненный первыми успехами, он и дальше продолжал плести низкие интриги, не выходя из рамок законности. Предав своего хозяина, он сделался владельцем типографии, затем подвергся осуждению в качестве редактора либеральной газеты; в годы Реставрации, живя в провинции, он сделался одним из жупелов королевского правительства, его именовали «злосчастным Серизе», подобно тому, как Шове именовали «злосчастным Шове», а Мерсье — «героическим Мерсье». Своей репутации патриота Серизе был обязан местом супрефекта, которое он получил в 1830 году; полгода спустя он был смещен; Серизе столько кричал на всех перекрестках, будто его осудили, даже не выслушав, что, когда к власти пришло правительство Казимира Перье, несчастный поборник истины был назначен редактором газеты, выходившей на деньги правительства и боровшейся против республиканцев. Серизе ушел из газеты, чтобы заняться коммерцией, в числе его многочисленных афер было получившее печальную известность коммандитное товарищество[49], участники которого в конце концов предстали перед исправительным судом; Серизе высокомерно выслушал обвинительный приговор, заявив, что его осуждение — результат происков республиканцев, не захотевших простить ему жестокого урона, понесенного ими от его газеты, ибо на один их удар он отвечал десятью ударами. Заключение Серизе отбывал в тюремной больнице. Власти стыдились человека, вышедшего из приюта для подкидышей; отвратительные привычки и позорные делишки, которые он обделывал в компании с бывшим банкиром по имени Клапарон, по заслугам лишили его всякого уважения. Таким образом, Серизе падал все ниже и ниже и, очутившись на последней ступеньке социальной лестницы, долго обивал пороги, пока из милости не получил место экспедитора канцелярии, где служил Дюток. Впав в ничтожество, человек этот мечтал о реванше и, поскольку ему нечего было терять, не гнушался никакими средствами. Его и Дютока связывали порочные наклонности. Серизе служил Дютоку тем же, чем служит гончая охотнику. Будучи хорошо осведомлен о нуждах обездоленных своего квартала, Серизе занимался мелким ростовщичеством: он принадлежал к числу тех, кого в народе именуют процентщиками; Серизе делился с Дютоком, он мало-помалу превратился в банкира лоточников, разносчиков и зеленщиков. Бывший парижский мальчишка стал в конце концов пиявкой, высасывавшей соки из бедняков двух предместий.

— Послушай, — сказал Серизе открывшему дверь Дютоку, — коль скоро Теодоз вернулся, пойдем к нему...

И адвокат бедняков вынужден был пропустить двух мужчин в свою квартиру.

Все трое вошли в небольшую переднюю, выложенную плитками; свет, проникавший сюда сквозь перкалевые занавески, играл на покрытом толстым слоем красного воска полу и позволял разглядеть скромный круглый стол из ореха, ореховые же стулья и ореховый буфет, на котором стояла лампа. Дверь из передней вела в небольшую гостиную с красными занавесями и мебелью красного дерева, обитой красным утрехтским бархатом, у стены напротив окон стоял книжный шкаф, наполненный трудами по юриспруденции. На камине виднелся мещанский набор вещей: настольные часы с четырьмя колонками красного дерева и канделябры под стеклянными колпаками. Приятели прошли в кабинет и уселись перед камином, где горел каменный уголь; то был обычный кабинет начинающего адвоката: письменный стол, кресла с подлокотниками, на окнах — занавеси из зеленого шелка, на полу — зеленый ковер, этажерки для папок с бумагами и кушетка, над которой виднелось распятие из слоновой кости на бархате. Спальня и кухня, должно быть, выходили окнами во двор.

— Ну как? — осведомился Серизе. — Все хорошо? Мы преуспеваем?

— Конечно, — ответил Теодоз.

— Признайте, что мне пришла в голову знаменитая мысль! — воскликнул Дюток. — Ведь это я придумал, как нам прибрать к рукам болвана Тюилье...

— Да, но и я тоже не зевал, — заявил Серизе. — Я пришел сегодня, чтобы научить вас, как связать по рукам и ногам старую деву и принудить ее покорно следовать за нами... Не забывайте: она всему делу голова! Если мы ее привлечем на свою сторону, считайте, что крепость завоевана... Скажу коротко, без лишних слов, как и подобает деловому человеку. Мой бывший компаньон Клапарон, как вам известно, — набитый дурак, всю свою жизнь он был и останется всеобщим посмешищем. В настоящее время он служит подставным лицом для некоего парижского нотариуса, вошедшего в сговор с подрядчиками; они — и нотариус и подрядчики — вылетели в трубу! А в ответе Клапарон, который еще ни разу не был в положении банкрота. Но в жизни все раньше или позже случается, и сейчас он прячется в моей берлоге на улице Пуль, там его вовек не сыщут. Бедняга в ярости, у него нет ни гроша. Так вот, среди пяти или шести домов, которые пойдут с молотка, есть один — не дом, а просто жемчужина: он великолепно построен из тесаного камня, находится неподалеку от церкви Мадлен, фасад у него украшен очаровательными скульптурами, прямо не фасад, а щегольская шляпа. Но так как дом не закончен, то пойдет сегодня за сто тысяч франков, потратив еще тысяч двадцать пять, можно добиться того, что года через два он будет приносить сорок тысяч франков дохода. Если мы окажем такого рода услугу мадемуазель Тюилье, она нам будет благодарна по гроб жизни, особенно если намекнуть ей, что это выгодное дельце не последнее. Людей тщеславных можно покорить, либо льстя их самолюбию, либо угрожая им, подобно этому скупцов можно подчинить себе, либо покушаясь на их кошелек, либо наполняя его. А так как действовать в интересах Тюилье — все равно, что действовать в наших собственных интересах, надо сосватать старухе дом.

— Но разве нотариус на это пойдет? — спросил Дюток.

— Дружище Дюток, именно нотариус нам и поможет! Он вконец разорился и даже вынужден был продать свою контору, но у него хватило ума сохранить для себя этот лакомый кусочек. Уверенный в честности Клапарона, он поручил нашему простофиле подыскать человека, который согласился бы стать номинальным владельцем дома: сами понимаете, ведь нотариус должен действовать осмотрительно и наверняка. Что ж, никто не мешает ему верить, что мадемуазель Тюилье, сия достопочтенная старая дева, согласится на предложение Клапарона, и тогда в дураках окажутся оба — и нотариус и его доверенное лицо. Я с удовольствием сыграю эту штуку с Клапароном, ведь он заставил меня одного отдуваться за дела коммандитного товарищества, когда нас обвел вокруг пальца этот плут Кутюр, в чьей шкуре я никому не пожелал бы оказаться! — воскликнул Серизе, и в его выцветших глазах засверкала адская злоба. — Я кончил, милостивые государи! — продолжал он, повышая голос, с шумом пропуская воздух сквозь свои уродливые ноздри и становясь в трагическую позу, что ему удалось довольно ловко проделать, ибо в пору жестокой нужды Серизе некоторое время был актером.

После речи Серизе в комнате воцарилось глубокое молчание; это позволило Теодозу услышать звон дверного колокольчика. Адвокат поспешил в переднюю.

— Вы по-прежнему довольны им? — спросил Серизе у Дютока. — По-моему, у него какой-то странный вид... У меня особый нюх на измену.

— Он до такой степени в нашей власти, — ответил Дюток, — что я даже не даю себе труда наблюдать за ним. Но, должен признаться, этот человек сильнее, чем я думал... Мы-то полагали, что помогли сесть в седло увальню, в жизни не сидевшему на лошади, а шельмец-то оказался опытным наездником. Так-то...

— Ну, пусть он побережется! — глухо сказал Серизе. — Я могу в один миг разрушить все его замыслы, как карточный домик. Вы, папаша Дюток, видите его в деле и можете все время следить за ним, не спускайте же с него глаз! Впрочем, у меня есть великолепный способ хорошенько его прощупать: надо будет, чтобы Клапарон предложил ему избавиться от нас, и тогда мы проникнем в его тайные помыслы...

— Ну что ж, способ недурен, — ответил Дюток, — ты всегда любил крайние меры.

— Просто я знаю, как обращаться с такими молодчиками, вот и все! — воскликнул Серизе.

Весь этот разговор велся вполголоса, пока Теодоз шел к входной двери и возвращался обратно. Когда адвокат показался на пороге кабинета, Серизе внимательнейшим образом разглядывал мебель.

— Это Тюилье, я ждал его прихода, он в гостиной, — негромко сказал Теодоз. — Пожалуй, ему не стоит видеть Серизе, — прибавил он с улыбкой, — этот сюртук со шнурами, чего доброго, наполнит его тревогой.

— Ба! Ты принимаешь горемык, ведь это твоя профессия... Тебе нужны деньги? — прибавил Серизе, вытаскивая из кармана панталон сто франков. — Бери, бери, они не повредят.

И он положил деньги на камин.

— О чем ты беспокоишься? — произнес Дюток. — Ведь мы можем уйти через спальню.

— В таком случае прощайте, — оказал провансалец, открывая искусно замаскированную дверь, которая вела из кабинета в спальню. — Входите, дорогой господин Тюилье! — крикнул он красавцу времен Империи.

Увидя домовладельца в дверях кабинета, адвокат последовал за двумя своими приятелями и провел их через спальню и умывальную комнату в кухню, выходившую на лестничную площадку.

— Через полгода ты должен стать мужем Селесты и занять прочное положение... Ты счастливчик, мой милый, тебе не пришлось дважды сидеть на скамье подсудимых в исправительном суде... как мне! В первый раз это произошло в двадцать четвертом году, когда против меня возбудили преследование... из-за серии статей, хотя я не имел к ним никакого касательства, а во второй раз — из-за барышей некоего коммандитного товарищества, которые уплыли у меня из-под самого носа! Поторапливайся, милейший! Помни, что Дюток и я, мы оба крайне нуждаемся в своих тридцати тысячах франков каждый. Ну, с богом, дружище! — прибавил он, протягивая руку Теодозу и вкладывая в это рукопожатие какой-то скрытый смысл.

Провансалец, в свою очередь, протянул руку Серизе и крепко сжал его пальцы:

— Друг мой, будь уверен, никогда в жизни я не забуду, из какой бездны ты меня вытащил и всего того, что ты для меня сделал... Ведь я только орудие в ваших руках, а между тем вы уделяете мне львиную долю, и, поведи я нечестную игру с вами, я окажусь подлее каторжника, ставшего доносчиком.

Как только захлопнулась дверь, Серизе прильнул к замочной скважине, чтобы разглядеть выражение лица Теодоза; однако провансалец повернулся спиной к дверям и направился в кабинет, так что экспедитору не удалось увидеть физиономию своего подопечного.

А между тем на лице Теодоза было написано не отвращение и не печаль, а откровенная радость. Он уже видел впереди прямой путь к успеху и льстил себя надеждой, что ему удастся освободиться от своих гнусных дружков, которым он, впрочем, был всем обязан. Нищета повсюду, особенно в Париже, вынуждает людей опускаться на самое дно, покрытое вязким илом, и когда, едва не утонув, человек чудом всплывает на поверхность, его тело и одежда непременно вымазаны тиной. Серизе, в прошлом щедрый друг и покровитель Теодоза, ныне олицетворял для провансальца липкую грязь, и проницательный делец догадывался, что, очутившись в буржуазном кругу, где люди необыкновенно придирчивы к репутации, молодой адвокат жаждет очиститься от этой грязи.

— Что случилось, любезный Теодоз? — спросил Тюилье. — Каждый день мы надеялись вас увидеть, и каждый вечер обманывал наши надежды... Но нынче воскресенье, у нас званый обед, моя сестра и жена поручили мне просить вас непременно прийти...

— Всю неделю я был по горло занят, — отвечал Теодоз, — я не мог уделить и двух минут никому, даже вам, которого считаю своим другом и с кем мне надобно поговорить...

— Как? Стало быть, вы всерьез помышляете о том, о чем беседовали со мной в прошлое воскресенье? — воскликнул Тюилье, перебивая Теодоза.

— Если вы пришли не за тем, чтобы потолковать об этом предмете, я стану вас уважать меньше, чем уважал, — продолжал ла Перад с улыбкой. — Ведь вы были помощником правителя канцелярии, стало быть, в вас должно сохраниться немного честолюбия; в таком человеке, как вы, оно чертовски уместно! Между нами говоря, меня глубоко возмущает, когда какой-то Минар, этот разбогатевший олух, приносит поздравления королю и, пыжась, разгуливает в Тюильри, когда какой-то Попино вот-вот станет министром, между тем как вы, человек, понаторевший в делах управления, имеющий тридцатилетний опыт, видевший смену шести правительств, заняты тем, что пересаживаете бальзамины... Куда это годится!.. Я с вами откровенен, мой дорогой Тюилье, я хочу добиться вашего возвышения, ибо вы затем потянете меня за собой... Так вот, выслушайте мой план. Мы добьемся вашего избрания в члены генерального совета округа. Именно вы должны занять этот пост!.. И вы его займете, — проговорил он, выделяя последнее слово. — А в один прекрасный день, когда будут происходить новые выборы в Палату депутатов, и этот день не за горами, вы сделаетесь депутатом от нашего округа... Голоса людей, которые изберут вас в муниципальный совет, останутся за вами, когда речь пойдет об избрании депутата, можете мне поверить...

— Но как вы предполагаете действовать?.. — воскликнул завороженный Тюилье.

— В свое время узнаете, но только не мешайте мне исподволь подготовить это нелегкое предприятие, требующее выдержки и терпения. Если вы не сумеете сохранить в строжайшей тайне все, о чем мы будем с вами говорить и замышлять, все, о чем мы будем уславливаться, я от вас отступлюсь, и — мое почтение!

— О, вы можете рассчитывать на мою абсолютную сдержанность, ведь я был помощником правителя канцелярии и знаю, что такое секреты...

— Отлично! Но ведь нам многое придется держать в секрете и от вашей жены, и от вашей сестры, и от господина и госпожи Кольвиль.

— Ни один мускул в моем лице не дрогнет, — заявил Тюилье, удобнее устраиваясь в кресле.

— Отлично! — повторил ла Перад. — Я вас сейчас испытаю. Для того, чтобы быть избранным, человек должен уплачивать ценз, а вы его не платите.

— Это верно!..

— Так вот, моя преданность столь велика, что я хочу посвятить вас в секрет одной деловой операции, которая обеспечит вам годовой доход в тридцать, а то и в сорок тысяч франков на капитал самое большее в полтораста тысяч франков. В вашем доме с давних пор всеми финансовыми делами ведает ваша уважаемая сестра, это совершенно разумно: ведь она, как говорят, может дать любому дельцу сто очков вперед. Вот почему вы должны помочь мне завоевать расположение и дружбу мадемуазель Бригитты, а для этого я хочу предложить ей выгодно поместить капитал. Если мадемуазель Тюилье не уверует в мои способности, у вас с ней могут возникнуть разногласия, к тому же вам неудобно предлагать сестре, чтобы она приобрела недвижимость на ваше имя! Лучше, если эту мысль ей подскажу я. Впрочем, вы оба будете судить о том, выгодно ли предлагаемое мною дело. Что же касается того, каким способом я намерен добиться цели, то, извольте, вот он. Фельон располагает голосами четверти избирателей квартала; он и Лодижуа живут здесь тридцать лет, к ним прислушиваются, как к оракулам. Один из моих друзей располагает голосами другой четверти избирателей. Священник церкви Сен-Жак, которому добродетели помогли приобрести влияние на своих прихожан, также может доставить нам малую толику голосов. Дюток и его мировой судья могут повлиять на многих обитателей округа, Дюток окажет эту услугу, тем более что речь идет не обо мне. Наконец, Кольвиль в качестве секретаря мэрии также завоюет нам большое количество сторонников.

— Вы правы, я уже избран! — вскричал Тюилье.

— Вы полагаете? — спросил ла Перад, и в его голосе прозвучала уничтожающая ирония. — Ну, что ж, попробуйте обратиться с просьбой об услуге к своему другу Кольвилю, и вы услышите, что он вам на это ответит... Когда речь заходит о том, чтобы избрать человека на какую-нибудь должность, сам он никогда не добьется успеха, за него должны хлопотать друзья. Кандидат ни в коем случае не должен просить за себя, он должен прослыть человеком, лишенным честолюбия; даже когда его станут уговаривать, ему следует для вида отказываться.

— Ла Перад! — воскликнул Тюилье, вставая с места и протягивая руку молодому адвокату. — Вы необыкновенный человек...

— Ну, не в такой степени, как вы, — ответил, улыбнувшись, провансалец, — но, как говорится, у каждого свои достоинства.

— Но как я смогу вас отблагодарить, если ваши хлопоты увенчаются успехом?

— О, пусть вас это не заботит... Боюсь, вы сочтете меня дерзким, но дело в том, что мною владеет чувство, которое вам все объяснит, оно-то и побудило меня начать эти хлопоты! Я влюблен и хочу излить вам свою душу.

— Кого же вы любите? — спросил Тюилье.

— Вашу очаровательную крошку Селесту, — отвечал ла Перад, — и эта любовь — надежный залог моей преданности. В самом деле, чего не сделаешь ради будущего тестя! Мною движет эгоизм, ведь я, собственно, стараюсь ради самого себя...

— Т-с-с! — прошипел Тюилье.

— О друг мой, — успокоительно проговорил Теодоз, обнимая его за талию, — не будь Флавия на моей стороне и не знай я всего из первых рук, разве я заговорил бы с вами об этом? Но только вы ей — ни словечка, слушайте, что она вам станет говорить, и молчите. Скажу откровенно: я из того материала, из которого делают министров, и я не хочу получить Селесту, пока не заслужу этого! Так что вы отдадите мне ее руку в канун того дня, когда произойдет голосование, в результате которого вы соберете число бюллетеней, достаточное для того, чтобы стать депутатом от Парижа. Но чтобы сделаться депутатом от Парижа, надо одержать верх над Минаром, стало быть, надо обезвредить Минара и прочих, а для этого вам следует сохранить все средства влияния; если хотите добиться желанного результата, не лишайте их надежды на получение руки Селесты, и мы их всех ловко проведем... Госпожа Кольвиль, вы и я в один прекрасный день станем людьми заметными. Не подумайте, ради бога, что я льщусь на интересы: мне не нужно никакое приданое за Селестой, с меня достаточно уверенности, что она в будущем получит наследство... Жить одной семьей с вами, оставить свою жену в кругу близких ей людей — вот моя мечта... Как видите, я от вас ничего не скрываю, задних мыслей у меня нет. Но вернемся к вашим делам: через полгода после того, как вы станете генеральным советником, вы получите орден Почетного легиона, а сделавшись депутатом, найдете средство добиться и офицерского креста... Что касается ваших речей для выступлений в Палате, ну, что ж, мы будем их писать вместе! Вам неплохо было бы, пожалуй, сделаться автором какого-нибудь серьезного труда, наполовину нравственного, наполовину политического. Это могло быть, скажем, исследование о благотворительных учреждениях с точки зрения их возвышающей душу деятельности или, допустим, опыт об изменении порядков в городском ломбарде, где, как известно, совершаются ужасные злоупотребления. Такого рода сочинение послужило бы во славу вашего имени... А это очень важно, особенно в нашем округе. Я вам уже сказал: «Вы можете получить орден и стать членом генерального совета департамента Сены». Так вот, верьте мне, вы только тогда дадите согласие на то, чтобы я вошел в вашу семью, когда в вашей петлице засияет орденская ленточка и на следующий день после того, как вы вернетесь домой с заседания из городской ратуши. Я сделаю еще больше: я добьюсь для вас верного дохода в сорок тысяч франков...

— Если вы исполните хотя бы одно из своих обещаний, то Селеста будет принадлежать вам!

— Вы и сами не знаете, какое это сокровище! — пылко произнес ла Перад, возводя очи горе. — Я каждый день молю бога ниспослать ей счастье... Она прелестна, впрочем, ведь она походит на вас... Кстати, я ведь тут ни при чем! Право же, обо всем мне рассказал Дюток. Я прощаюсь с вами до вечера. А сейчас направлюсь к Фельонам хлопотать о вашем деле. Ах, да, нечего и говорить, что вам и в голову не приходило видеть во мне возможного жениха Селесты... Если об этом кто-нибудь проведает, я окажусь связанным по рукам и ногам. Так что молчок, никому ни слова, даже Флавии! Пусть она заговорит с вами первая. Нынче вечером Фельон будет настойчиво добиваться вашего согласия на то, чтобы выдвинуть вас кандидатом в советники.

— Нынче вечером? — изумился Тюилье.

— Нынче вечером, — ответил ла Перад, — разве только я не застану его дома.

Тюилье вышел, говоря себе:

«Вот необыкновенный человек! Мы всегда отлично будем понимать друг друга, и, право же, нам трудно найти лучшего мужа для Селесты; они станут жить у нас в доме, одной семьей, и это немало. Он славный малый, добряк, каких не часто встретишь...»

Для людей такого склада, как Тюилье, второстепенные соображения зачастую выступают на первое место. Он убедил себя, что Теодоз — добрейший человек.

Через несколько минут молодой адвокат показался на улице; дом, куда он направлялся, уже лет двадцать был hoc erat in votis[50] Фельона, и он был в такой же мере неотъемлемой принадлежностью Фельонов, в какой шнуры на сюртуке Серизе были неотъемлемой принадлежностью экспедитора.

Дом этот прилепился к какому-то огромному зданию; расстояние между его фасадом и задней стеной не превышало двадцати футов, по бокам к нему примыкали две небольшие пристройки с одним окном каждая. Главным украшением дома был сад шириной приблизительно в тридцать туазов; сад был длиннее фасада как раз на величину двора, выходившего на улицу; вдоль одной из пристроек шла коротенькая аллея, усаженная липами. Со стороны улицы двор был огражден двумя решетками, между ними находились небольшие ворота с двумя створками.

Это трехэтажное строение из оштукатуренного известняка было выкрашено в желтый цвет, жалюзи на окнах верхних этажей, как и ставни в нижнем этаже, были зелеными. Кухня помещалась в первом этаже одного из флигельков, выходившего окнами во двор; кухарка — толстая и здоровая девица — выполняла также функции привратника, в чем ей помогали два огромных пса. Фасад дома с пятью окнами, обрамленный двумя флигельками, выступавшими вперед на туаз, был построен в стиле Фельона. Над подъездом блестела белая мраморная табличка, по которой шла золотая надпись: «Aurea mediocritas»[51]. Посреди фасада виднелся небольшой выступ, под которым было начертано нижеследующее мудрое изречение: «Umbra mea vita sit»[52].

Наружные подоконники были недавно заменены новыми, из красного лангедокского мрамора, купленными по сходной цене у какого-то каменотеса. В глубине сада возвышалась раскрашенная статуя: издали она напоминала кормилицу, держащую у груди младенца. Фельон сам ухаживал за садом. В первом этаже помещались только гостиная и столовая, разделенные лестничной клеткой, переходившей в переднюю. К гостиной примыкала небольшая комната, служившая кабинетом Фельону.

На втором этаже находились комнаты супругов и их старшего сына, на третьем этаже были расположены комнаты младших детей и слуг, ибо Фельон, считая, что он и его жена уже достигли преклонного возраста, взял в услужение мальчишку лет пятнадцати; старик окончательно пришел к этому решению, когда его старший сын с головой окунулся в педагогическую деятельность. В левой стороне двора приютились службы, сюда складывали дрова, а при прежнем домовладельце здесь жил привратник. Старики Фельоны, без сомнения, ожидали только женитьбы старшего сына, чтобы позволить и себе такую же роскошь.

Фельон долгое время приглядывался к этому владению и наконец в 1831 году приобрел его за восемнадцать тысяч франков. Дом был отделен от двора балюстрадой, сложенной из тесаных камней, поверх которых шла черепица. Вдоль этой нарядной ограды тянулась живая изгородь из кустов бенгальской розы: посреди ограды виднелась решетчатая дверь, она была расположена прямо против ворот, ведущих на улицу.

Те, кому знаком тупик Фейантин, легко представят себе, что дом Фельона, стоявший под прямым углом к дороге, был весь день залит солнцем и защищен от северного ветра высокой стеной соседнего строения, к которому он примыкал. Купол Пантеона и купол Валь-де-Грас, походившие на двух исполинов, настолько загромождали окружающее пространство, что человеку, прогуливавшемуся по садику, казалось, будто перед ним открывается узкий коридор. Трудно найти место более тихое и молчаливое, чем тупик Фейантин. Таким было убежище великого безвестного гражданина, который вкушал радость отдыха, заплатив сполна свой долг родине, ибо он много лет прослужил на поприще министерства финансов: Фельон вышел в отставку с орденом, пробыв чиновником тридцать шесть лет.

В 1832 году он повел свой батальон национальной гвардии в атаку на монастырь Сен-Мерри[53], но соседи видели, что в глазах у него стояли слезы, ибо ему приходилось стрелять в заблуждающихся французов. Исход боя был решен, когда батальон совершал перебежку через мост Нотр-Дам, предварительно прорвавшись на набережную Флёр. Такая чувствительность завоевала Фельону уважение жителей квартала, но зато лишила его ордена Почетного легиона; полковник во всеуслышание заявил, что человек, носящий оружие, не должен рассуждать: он в точности повторил слова, с которыми Луи-Филипп обратился к национальной гвардии в Меце. Тем не менее жалостливая натура буржуа Фельона и глубокое почтение, которым он был окружен в своем квартале, сохраняли за ним пост командира батальона на протяжении восьми лет. Ему уже было около шестидесяти лет, и в предвидении того дня, когда ему придется расстаться со шпагой и мундиром национального гвардейца, он не переставал надеяться, что король (Фельон произносил «куроль») все же окажет ему милость и во внимание к его заслугам наградит орденом Почетного легиона; верность истине заставляет нас отметить (хотя такого рода мелочность и накладывает пятно на столь славного человека), что, бывая на приемах в Тюильри, командир батальона Фельон поднимался на цыпочки, настойчиво пробивался в первый ряд и украдкой поглядывал на короля-гражданина[54], обедавшего за столом; словом, Фельон лез из кожи вон, но так и не добился, чтобы его король бросил взгляд на своего верноподданного. Достопочтенный буржуа никак не мог собраться с духом и попросить Минара походатайствовать за него.

Фельон, человек пассивный и покорный, становился необыкновенно стойким, едва речь заходила о долге; в вопросах, где требовалось проявить щепетильную честность и добросовестность, человек этот был подобен бронзе. Дополним портрет Фельона описанием его наружности: к шестидесяти годам он, употребляя словечко буржуазного жаргона, раздобрел; его добродушное лицо, отмеченное оспой, напоминало полную луну, так что толстые губы стали под старость казаться обыкновенными. Близорукие бледно-голубые глаза, защищенные толстыми очками, с возрастом потеряли присущее им простодушное выражение, вызывавшее улыбку; седые волосы придавали теперь лицу серьезность, а ведь еще каких-нибудь двенадцать лет назад оно казалось необыкновенно глупым и смешным. Время, которое так жестоко обращается с тонкими, нежными чертами, изменяет к лучшему физиономии, отличавшиеся в молодости чертами массивными и резкими: именно так и произошло с Фельоном. Состарившись, он посвящал свой досуг сочинению краткого очерка истории Франции, ибо уже являлся автором нескольких трудов, одобренных университетом.

Когда ла Перад вошел в дом, вся семья была в сборе; г-жа Барниоль рассказывала матери о самочувствии одного из своих детей, которому в тот день нездоровилось. Сын Фельона — пансионер Училища путей сообщения — проводил этот день в семье. Фельон и его домочадцы, разодетые по-воскресному, сидели перед камином в обшитой деревянной панелью гостиной, выкрашенной в серые тона; они вздрогнули и невольно привстали в креслах красного дерева, когда Женевьева объявила о приходе человека, о котором недавно шла речь в связи с Селестой, этой прелестной девушкой, внушившей Феликсу Фельону такую любовь, что он готов был ходить к обедне только для того, чтобы видеть ее. Ученый математик как раз в то утро совершил сей подвиг, и родные дружески подшучивали над ним, желая в душе, чтобы Селеста и ее родители поняли наконец, какое сокровище открывается им в лице Феликса.

— Увы! По-моему, Тюилье без ума от этого опасного человека, — заявила г-жа Фельон. — Нынче утром ла Перад подхватил госпожу Кольвиль под руку, и они вдвоем отправились в Люксембургский сад.

— В этом адвокате есть что-то зловещее! — вскричал Феликс. — Если бы обнаружилось, что он совершил преступление, меня бы это не удивило...

— Ну, ты хватил через край, — возразил его отец, — он просто двоюродный брат Тартюфа, чей бессмертный образ словно отлит из бронзы нашим почтенным Мольером, ибо, дети мои, в основе гения Мольера лежат самые почтенные добродетели, в частности патриотизм.

Именно в эту минуту вошла Женевьева и объявила:

— Там пришел господин де ла Перад, он хочет поговорить с барином.

— Со мной? — воскликнул господин Фельон. — Проси! — прибавил он тем торжественным тоном, в какой нередко впадал, говоря о самых обычных вещах, и становился от этого смешным; тон его, однако, импонировал домочадцам, и они смотрели на главу семьи с не меньшим уважением, чем на короля.

Фельон, оба его сына, жена и дочь поднялись со своих мест и молча ответили поклоном на поклон адвоката.

— Чему мы обязаны честью видеть вас, сударь? — сурово спросил Фельон.

— Тому важному положению, какое вы занимаете в нашем квартале, любезный господин Фельон, а также той роли, какую вы играете в делах, связанных с жизнью общества, — отвечал Теодоз.

— В таком случае пройдемте в мой кабинет, — предложил Фельон.

— Нет, нет, мой друг, — вмешалась сухопарая г-жа Фельон, невысокая женщина, плоская, как доска, с лица которой никогда не сходило строгое выражение, раз и навсегда усвоенное ею в пансионе для благородных девиц, где она преподавала музыку, — лучше уж мы удалимся и оставим вас вдвоем.

Фортепьяно Эрара, стоявшее между двумя окнами против камина, недвусмысленно говорило о претензиях достойной матроны, связанных с ее профессией.

— Я крайне огорчен, что послужил причиной вашего бегства! — проговорил Теодоз, обращаясь с учтивой улыбкой к супруге хозяина дома и его дочери. — Как у вас здесь уютно, — продолжал он, — не хватает только прелестной невестки, и тогда вы сможете спокойно провести остаток дней своих среди семейных радостей, руководствуясь мудрым изречением латинского поэта, мечтавшего об «aurea mediocritas». Своей прошлой жизнью вы вполне заслужили сию награду, ибо все, что я слышал о вас, любезный господин Фельон, говорит о том, что в вашем лице сочетаются воедино и отменный гражданин и патриарх...

— Сударь, — пробормотал смущенный Фельон, — сударь, я только испулнял свой долг, вот и вся!

Госпожа Барниоль, походившая на свою мать, как походят друг на друга две капли воды, услышав слова Теодоза о невестке для Фельона, посмотрела на мать и на своего брата Феликса с таким видом, словно хотела сказать: «Неужели мы так ошибались в нем?»

Желание обсудить все это увлекло мать и ее троих детей в сад, ибо в марте 1840 года погода, во всяком случае в Париже, стояла сухая.

— Господин майор, — начал Теодоз, оставшись наедине с достойным буржуа, которому необыкновенно льстил этот чин, — ведь я — один из ваших солдат... Я пришел к вам по поводу предстоящих выборов...

— Да, да, нам надобно избрать муниципального советника, — прервал его Фельон.

— И вот, чтобы поговорить о кандидате на этот пост, я и позволил себе нарушить ваш воскресный отдых. Быть может, мы сумеем подобрать его, так сказать, в семейном кругу.

Сам Фельон не мог бы произнести эту фразу с более фельоновской интонацией, чем это сделал Теодоз!

— Я не позволю вам сказать больше ни слова, — ответил Фельон, воспользовавшись паузой, которую Теодоз сделал, чтобы оценить эффект, произведенный его словами. — Дело в том, что мой выбор уже сделан.

— Нам пришла в голову одна и та же мысль! — вскричал ла Перад. — Стало быть, сходятся не только люди умные, но и люди почтенные.

— Я не думаю, что мы сошлись с вами во мнениях, — возразил Фельон. — Наш округ представлял в муниципалитете самый добродетельный из людей, величайший из судейских чиновников, господин Попино, ныне покойный советник королевского суда. Когда зашла речь о том, кем заменить его, то оказалось, что племянник господина Попино, продолжающий благотворительную деятельность своего дяди, не проживает в нашем округе. Однако с тех пор он успел приобрести в собственность дом, где обитал его почтенный дядюшка, дом этот расположен на улице Монтань-Сент-Женевьев. Племянник усопшего — врач Политехнической школы и одной из наших больниц, он служит подлинным украшением квартала. Имея все это в виду, а также желая почтить в особе племянника память его дяди, несколько жителей квартала, и среди них я, решили выдвинуть кандидатуру доктора Opaca Бьяншона, члена Академии наук, как вам, вероятно, известно, и восходящую звезду знаменитой парижской медицинской школы... Правда, с моей точки зрения, человек может быть велик и не будучи знаменитым, я считаю, что ныне покойный советник Попино был почти что святым — под стать Венсану де Полю[55].

— Врач редко бывает хорошим администратором, — ответил Теодоз, — к тому же я собирался назвать имя человека, которому вы в собственных интересах должны отдать предпочтение, тем более что все, о чем вы только что говорили, не имеет прямого отношения к общественному благу.

— Ах, сударь! — вскричал Фельон, поднимаясь с кресла и становясь в позу Лафона[56] в «Гордеце». — Неужели вы до такой степени презираете меня, что можете подумать, будто личные интересы способны оказать влияние на мои политические убеждения! Едва речь заходит о вопросах, касающихся жизни общества, я становлюсь только гражданином, и никем больше.

Теодоз улыбнулся при мысли о том поединке, какой должен был вскоре разгореться между Фельоном-отцом и Фельоном-гражданином.

— Не связывайте самого себя такого рода речами, умоляю вас, — проговорил ла Перад, — ибо дело идет о счастье вашего милого Феликса.

— Что вы хотите этим сказать?.. — удивился Фельон, останавливаясь посреди гостиной.

Достопочтенный буржуа стоял теперь неподвижно, заложив правую руку за борт жилета, в точности подражая прославленному Одилону Барро[57].

— Ведь я пришел поговорить с вами о кандидатуре нашего общего друга, достойнейшего и превосходнейшего господина Тюилье, чье влияние на судьбу прелестной Селесты Кольвиль вам отлично известно. И если, как я надеюсь, ваш сын, молодой человек, которым может гордиться любое семейство и чьи качества неоспоримы, ухаживает за Селестой с благородными намерениями, то лучший способ завоевать вечную признательность семьи Тюилье — это выдвинуть кандидатуру самого Тюилье в муниципальный совет от нашего округа... Я в этих местах человек новый, и, хотя благодеяния, оказанные мною большому числу бедняков, и принесли мне некоторое влияние, я все же не могу предпринять такой шаг. Ведь услуги, оказываемые обездоленным, мало чего стоят в глазах власть имущих, к тому же скромная жизнь, которую я веду, плохо сочетается с деятельностью такого рода. Я посвятил себя служению малым сим, сударь, как и покойный советник Попино, человек, по вашим словам, возвышенный, и, если бы моя жизнь и так не была пропитана религией, если бы моя натура не подходила столь мало к узам, еще более прочным, чем узы брака, моим вторым всепоглощающим призванием стало бы служение богу, церкви... В отличие от прочих филантропов я не поднимаю шума, не выставляю напоказ свои деяния, а просто действую, ибо я целиком предан христианскому милосердию. Мне кажется, я угадал честолюбивые устремления нашего друга Тюилье и захотел содействовать счастью двух существ, созданных друг для друга. Вот почему я и предложил вам способ тронуть несколько холодное сердце Тюилье.

Выслушав эту великолепно произнесенную тираду, Фельон пришел в смятение, он был ослеплен, растроган. Однако старик и тут остался самим собой; направившись прямо к адвокату, он протянул ему руку, а тот протянул свою.

И оба они обменялись рукопожатием, напоминавшим то рукопожатие, каким в августе 1830 года обменялись буржуа и люди, чей день должен был вот-вот наступить.

— Сударь, — проговорил взволнованный командир батальона национальной гвардии, — я дурно судил о вас. То, что вы оказали честь мне доверить, умрет здесь!.. — продолжал он, ткнув себя в левую сторону груди. — Таких людей, как вы, не часто увидишь. Но они приносят нам успокоение среди зрелища зол, увы, неотделимых от существующего социального порядка. Добро встречается столь редко, что мы, по слабости душевной, боимся доверять внешности. Вы всегда найдете во мне друга, если только позволите надеяться, что хотите видеть меня в числе своих друзей... Но вы меня плохо знаете, сударь, я перестал бы уважать себя, если бы выдвинул кандидатуру Тюилье. Нет, мой сын никогда не будет обязан счастьем неблаговидному поступку отца... Я не изменю решения, даже в интересах Феликса... И в этой решимости, сударь, я полагаю свою добродетель!

Ла Перад вытащил носовой платок и потер им глаза, чтобы выдавить слезу, и, протянув руку Фельону, проговорил, глядя в сторону:

— Вот, сударь, поистине величественное зрелище столкновения личных интересов с интересами политическими. Если мой визит даже ни к чему не приведет, я все равно не буду считать его бесплодным... Что вам сказать?.. Будь я на вашем месте, я бы действовал таким же образом... Вы принадлежите к числу величайших созданий божьих — вы человек в высшей степени достойный! О, если бы у нас было много граждан, похожих на Жан-Жака Руссо, а вы человек именно такого склада, каких бы вершин ты достигла, о моя великая родина, Франция!.. Это я, сударь, буду настойчиво добиваться чести быть вашим другом.

— Что там происходит? — воскликнула г-жа Фельон, наблюдавшая за этой сценой из сада, куда выходило окно гостиной. — Ваш отец и это чудовище обнимаются.

Фельон и адвокат вышли из дому и присоединились к членам семьи почтенного буржуа.

— Милый Феликс, — сказал старик, указывая на ла Перада, который в это время приветствовал г-жу Фельон, — ты должен испытывать признательность к сему достойному молодому человеку, он принесет тебе больше пользы, нежели вреда.

Адвокат несколько минут прогуливался в обществе г-жи Барниоль и г-жи Фельон под липами, лишенными в ту пору года листвы; он посвятил их в трудное положение, возникшее в силу упрямства Фельона, вызванного политическими убеждениями, и дал им совет, результаты которого должны были сказаться в тот же вечер: первым следствием этого совета было то, что обе дамы остались в полном восхищении от дарований, искренности и других неоценимых качеств Теодоза. Все семейство в полном составе проводило адвоката до ворот, выходивших на дорогу, и следило за ним глазами до тех пор, пока он не свернул на улицу Фобур-Сен-Жак. Г-жа Фельон, возвращаясь в гостиную, взяла мужа под руку и сказала:

— Неужели, милый друг, ты, такой хороший отец, из-за ложной щепетильности разрушишь возможность самого великолепного брака для нашего Феликса?

— Моя дорогая, — отвечал Фельон, — великие люди античности, такие, как Брут и прочие, забывали о том, что они отцы, когда им следовало выказать себя гражданами[58]... Буржуазия, призванная сменить дворянство, еще больше, чем оно, нуждается в высоких добродетелях. При виде мертвого Тюренна господин де Сент-Илер и думать забыл о своей отрубленной руке... И мы, люди скромные, должны дать доказательства своего благородства, мы обязаны сделать это, на какой бы ступени социальной лестницы ни находились. Для того ли я преподавал уроки возвышенной морали своим детям, чтобы отступиться от нее в тот самый час, когда необходимо руководствоваться ею! Нет, моя дорогая, ты можешь сегодня плакать, но завтра ты станешь меня уважать еще больше!.. — прибавил он, увидя, что на глазах его сухопарой половины показались слезы.

Эти высокие речи он произнес у порога той самой двери, над которой шла надпись: «Aurea mediocritas».

— Мне следовало бы прибавить к этим словам еще два: et digna![59] — прибавил он, указывая перстом на табличку, — но они заключали бы похвалу.

— Отец, — сказал Мари-Теодор Фельон, будущий инженер путей сообщения, когда вся семья вновь собралась в гостиной, — мне думается, нет ничего непорядочного в том, чтобы переменить свой взгляд на вопрос, не имеющий прямого отношения к общественному благу.

— Не имеющий прямого отношения, сын мой! — вспылил Фельон. — В семейном кругу я могу сказать, и Феликс согласен со мной: господин Тюилье абсолютно лишен способностей! Он ничего не знает. Господин Орас Бьяншон — человек одаренный, он многое сможет сделать для нашего округа, а Тюилье не добьется даже пустяка! Запомни, сын мой, что переменить хорошее решение на дурное, руководствуясь личными интересами, — значит совершить низкое деяние. Если оно даже ускользает от глаз человеческих, то за него нас наказывает бог. Я тешу себя надеждой, что за всю свою жизнь не совершил поступка, который бы мучил затем мою совесть, я хочу, чтобы память обо мне ничем не была запятнана. Вот почему мое решение пребудет неизменным.

— О милый папочка! — воскликнула дочь Фельона, кладя подушку на пол, возле ног отца, и устраиваясь на ней, — ты опять становишься на ходули! В муниципальных советах полным-полно тупиц и дураков, а Франция между тем процветает. Он будет голосовать вслед за другими, этот славный Тюилье... Лучше подумай о том, что у Селесты, возможно, будет пятьсот тысяч франков.

— Будь у нее даже миллионы и находись они здесь, передо мной, — вскричал Фельон, — я и тогда не предложу кандидатуру Тюилье, ибо в память самого добродетельного из людей я должен добиться избрания Ораса Бьяншона! С высоты небес Попино взирает на меня и восхищается мною!.. — завопил Фельон в полном самозабвении. — А такие соображения, как те, что ты только что высказала, служат к уничижению Франции и заставляют дурно судить о буржуазии.

— Отец совершенно прав, — заявил Феликс, выходя из глубокой задумчивости, — он вполне заслуживает нашего уважения и любви, ибо теперь, как и всю свою жизнь, ведет себя с истинной скромностью и величайшим благородством. Нет, я не хочу, чтобы мое счастье вызывало в нем угрызения совести, не хочу я добиваться этого счастья и путем интриг, я люблю Селесту так, как люблю вас, мои родные, но превыше всего я ставлю честь своего отца, и коль скоро здесь затронуты его убеждения, не будем об этом больше говорить.

Фельон со слезами на глазах приблизился к старшему сыну и сжал его в объятиях.

— Сын мой! Сын мой!.. — выговорил он задыхающимся голосом.

— Все это глупости, — прошептала г-жа Фельон на ухо дочери, — помоги мне одеться, надо положить этому конец, я хорошо знаю твоего отца, если уж он упрется... Чтобы привести в исполнение план, предложенный тем славным и благочестивым юношей, мне понадобится твоя помощь, будь же наготове, Теодор, — вполголоса сказала она младшему сыну.

В эту минуту в гостиную вновь вошла Женевьева и протянула письмо старику Фельону.

— Тюилье приглашают нас на обед, — сказал он жене.

Блестящая и поражающая воображение мысль, пришедшая в голову адвокату бедняков, потрясла семейство Тюилье не меньше, чем семейство Фельонов. Ничего не открыв сестре, Жером, который считал себя обязанным сдержать слово, данное своему Мефистофелю, отправился к Бригитте и в полном смятении сказал:

— Дорогая крошка, — так Тюилье неизменно обращался к сестре, когда хотел ее задобрить, — у нас сегодня важные гости к обеду, я хочу пригласить Минаров, так что позаботься об угощении. Супругам Фельон я направлю письмецо, правда, немного поздновато, но с ними можно особенно не стесняться... Дело в том, что Минар мне вскоре понадобится, и я хочу пустить ему пыль в глаза.

— Четверо Минаров, трое Фельонов, четверо Кольвилей да нас двое — выходит тринадцать...

— Четырнадцатым будет ла Перад, стоит, пожалуй, пригласить и Дютока, он может быть полезен. Я сейчас поднимусь к нему.

— Что ты затеваешь? — удивилась Бригитта. — Обед на пятнадцать персон! У нас вылетит не меньше сорока франков!

— Не жалей о них, дорогая крошка, а главное, будь полюбезнее с нашим юным другом ла Перадом, ведь он нам так предан... Скоро сама в этом убедишься!.. Если ты меня любишь, береги его как зеницу ока.

С этими словами он вышел, оставив Бригитту в полной растерянности.

— О да, предпочитаю в этом сама убедиться! — пробормотала старуха. — Меня красивыми словами не прельстишь!.. Он славный малый, но прежде чем дать ему место в своем сердце, я должна изучить его лучше, чем до сих пор.

Пригласив к обеду Дютока, Тюилье нарядился в свой лучший костюм и отправился на улицу Масон-Сорбон, в особняк Минара, чтобы очаровать своей любезностью толстуху Зели и сгладить таким образом неприятное впечатление, которое могло возникнуть у Минаров из-за столь позднего приглашения.

Минар приобрел в собственность один из тех больших и роскошных домов, которые старые монашеские ордена построили вокруг Сорбонны. Поднимаясь по широкой каменной лестнице с чугунными перилами, свидетельствовавшими о том, что в царствование Людовика XIII процветало не самое утонченное искусство, Тюилье позавидовал и особняку господина мэра и положению, которое тот занимал в обществе.

Просторный дом, отделенный от улицы двором и садом, отличался красотой и пышностью, характерной для царствования Людовика XIII и занимающей своеобразное промежуточное место между дурным вкусом эпохи упадка Ренессанса и великолепием ранней поры царствования Людовика XIV. Это смешение стилей можно наблюдать во многих архитектурных памятниках. Для него характерны массивные завитки на фасадах Сорбонны и прямые линии колонн, выдержанных в духе греческой архитектуры.

Бывший бакалейщик, удачливый плут, занял особняк духовного руководителя некоего заведения, именовавшегося в свое время Управлением монастырским имуществом и находившегося в подчинении высших церковных властей Франции; учреждение это было основано благодаря прозорливому уму Ришелье.

Имя «Тюилье» отворило перед посетителем двери салона, где царила среди красного бархата и позолоты, в окружении великолепных китайских безделушек, несчастная женщина, чья тучность привлекала к себе внимание принцев и принцесс на открытых балах в королевском дворце.

— Надо признаться, что «Карикатура»[60] во многом права, — сказала однажды с улыбкой некая разряженная дама некоей герцогине, которая не могла сдержать смех при виде Зели, увешанной бриллиантами, красной, как мак, и напоминавшей в своем расшитом золотом платье бочонок, каких немало было в прошлом в ее лавке...

— Прошу простить меня, прекрасная дама, — проговорил Тюилье, извиваясь всем телом и принимая, наконец, позу номер два из своего репертуара 1807 года, — что я только сейчас вручаю вам приглашение к обеду. Я полагал, оно давно отослано, но внезапно обнаружил его на своем письменном столе... Обед состоится сегодня, быть может, я пришел слишком поздно?..

Зели взглянула на мужа, который шел навстречу Тюилье, чтобы поздороваться с ним, и ответила:

— Мы собирались отправиться за город и пообедать кое-как, у ресторатора, но тем охотнее откажемся от своего намерения, что, по-моему, уезжать по воскресеньям из Парижа стало уже унылой модой.

— Молодые люди, если их соберется достаточно, немного потанцуют под звуки фортепьяно, в предвидении этого я послал письмецо Фельону, ведь его жена тесно связана с госпожой Прон, преемником...

— Вы хотите сказать, преёмницей, — поправила госпожа Минар.

— О нет, — возразил Тюилье, — тогда уж следует сказать преемницей, подобно тому, как мы говорим «мэр» и «мэрша», да, преемницей мадемуазель Лаграв, ведь она из семьи Барниоль.

— Приходить в парадных туалетах? — спросила мадемуазель Минар.

— Ах нет, что вы! — воскликнул Тюилье. — Мне бы крепко досталось от сестры... Нет, нет, мы собираемся запросто, по-семейному! В годы Империи, мадемуазель, люди знакомились во время танцев... В ту великую эпоху хорошего танцора уважали не меньше, чем славного воина... Но в наши дни слишком уж увлекаются всем положительным...

— Не стоит говорить о политике, — с улыбкой промолвил мэр. — Король велик, он умело управляет нами, я испытываю восхищение перед своей эпохой и перед институтами, которые мы создали для самих себя. К тому же король отлично знает, что делает, развивая промышленность: он сражается врукопашную с Англией, и мы причиняем ей бóльший вред в годы этого плодотворного мира, чем во время войн Империи...

— Каким великолепным депутатом будет Минар! — простодушно воскликнула Зели. — Он уже пробует свои силы, произнося речи дома. Вы, конечно, поможете нам добиться его избрания, Тюилье?

— Не стоит говорить о политике, — ответил Тюилье словами Минара. — Приходите же к пяти часам...

— А молодой Винэ тоже будет? — осведомился Минар. — Он является, без сомнения, из-за Селесты.

— Пусть забудет о ней думать, — отрезал Тюилье. — Бригитта и слышать о нем не хочет.

Зели и Минар переглянулись с довольной улыбкой.

— И с кем только не приходится иметь дело ради сына! — воскликнула Зели, когда Тюилье в сопровождении мэра вышел на лестницу.

— А, ты хочешь быть депутатом! — бормотал Тюилье, спускаясь вниз. — Все им мало, этим бакалейщикам! Господи, что сказал бы Наполеон, увидя, что власть перешла в руки таких вот людей!.. Я, по крайней мере, понаторел в делах управления!.. И он собирается тягаться со мною! Любопытно, что скажет ла Перад!..

Честолюбивый помощник правителя канцелярии самолично пригласил на вечер также и все семейство Лодижуа; затем он зашел к Кольвилю и попросил Селесту надеть свое самое нарядное платье. Тюилье застал Флавию в глубокой задумчивости, она не знала, идти ли ей на обед, и Жером помог ей принять решение.

— Моя старая и вечно юная подруга, — сказал он, обнимая г-жу Кольвиль за талию, ибо в комнате никого больше не было, — я не хочу иметь от вас никаких тайн. Речь идет о весьма важном для меня деле... Большего я сказать не могу, но прошу вас быть особенно любезной с одним молодым человеком...

— О ком вы говорите?

— О ла Пераде.

— А почему я должна быть с ним любезна, Жером?

— В его руках мое будущее, а кроме того, это человек необыкновенно одаренный. О, уж я-то в людях толк знаю... У него есть хватка! — сказал Тюилье, подражая жесту дантиста, вырывающего коренной зуб. — Надо сделать его нашим другом, Флавия... Но, главное, пусть он ничего не замечает, не то слишком возомнит о себе... Он из тех людей, которые ничего даром не делают.

— Как? Уж не хотите ли вы, чтобы я с ним кокетничала?..

— Самую малость, мой ангел, — ответил Тюилье фатовским тоном.

И он удалился, даже не заметив, в какой растерянности пребывала г-жа Кольвиль.

«Да, как видно, этот молодой человек — большая сила... Ну, что ж, посмотрим», — сказала себе Флавия.

Причесываясь, она воткнула в волосы перья марабу; она надела свое серое с розовым платье и накинула черную мантилью, позволявшую видеть ее изящные плечи; на Селесте было миленькое шелковое платье; поверх плиссированного воротника была наброшена косынка, прическа ее напоминала модную в то время прическу — «а-ля Берт».

В половине пятого Теодоз уже был на посту; напустив на себя обычный, чуть придурковатый и подобострастный вид, он прежде всего увлек Тюилье в сад.

— Дорогой друг, — сказал он сладким голосом, — я не сомневаюсь в вашей победе, но считаю необходимым еще раз порекомендовать вам полное молчание. Если вас станут о чем-нибудь спрашивать, особенно о Селесте, давайте уклончивые ответы, которые оставят вопрошающего в недоумении, словом, ведите себя так, как вы некогда вели себя, служа в канцелярии.

— Отлично! — проговорил Тюилье. — Но есть ли у вас уверенность в успехе?

— За обедом вы увидите, какой сюрприз я вам приготовил на десерт. Главное же, будьте скромны. Вот и Минары, я должен окончательно заманить их в сети... Приведите их сюда, а потом удалитесь.

После взаимных приветствий ла Перад ни на шаг не отходил от мэра; улучив подходящую минуту, он отвел его в сторонку и сказал:

— Господин мэр, человек, играющий такую роль в политической жизни, как вы, не стал бы убивать здесь свое время без веских соображений. Я не смею проникать в ваши замыслы, у меня нет на то никакого права, да я и вообще дал себе обет никогда не вмешиваться в дела сильных мира сего. Однако простите мне мою дерзость и соблаговолите выслушать совет, который я осмелюсь вам дать. Если я сегодня оказываю вам услугу, то завтра вы благодаря своему положению сумеете оказать мне две, так что, желая услужить вам, я действую в собственных интересах. Наш друг Тюилье просто в отчаянии, что ничего собою не представляет, вот он и воспылал жаждой стать кем-либо, занять какой-нибудь пост в своем округе...

— Так, так, — пробормотал Минар.

— О, у него весьма скромные мечты, он хотел бы сделаться членом муниципального совета. Мне известно, что Фельон, понимая, сколь важна подобная услуга, предполагает выдвинуть кандидатуру нашего славного хозяина. А посему не сочтете ли вы полезным в ваших собственных видах опередить его в этом? Избрание Тюилье будет для вас весьма полезным и приятным, он отлично справится с обязанностями генерального советника, в муниципалитете встречаются люди еще более недалекие, чем он... К тому же, понимая, что он обязан своим избранием вам, Тюилье, конечно же, на все станет смотреть вашими глазами, тем более, что он считает вас одним из столпов нашего города...

— Любезный друг, я вам весьма благодарен, — отвечал Минар. — Вы оказываете мне услугу, за которую я бесконечно признателен, и она доказывает...

— Что я не выношу этих Фельонов, — быстро подхватил ла Перад, заметив нерешительность мэра, который боялся закончить свою мысль из опасения, как бы она не показалась адвокату обидной. — Терпеть не могу людей, кичащихся своей необыкновенной честностью и склонных превращать возвышенные чувства в звонкую монету.

— Вы, как видно, их до конца раскусили, — заметил Минар, — ведь это ужасные лицемеры! Вся жизнь Фельона за последние десять лет подчинена одному желанию — получить красную ленточку, — прибавил мэр, показывая на свою петлицу.

— Берегитесь! — воскликнул адвокат. — Его сын любит Селесту, он старается проникнуть в цитадель.

— Ну что ж, зато у моего сына двенадцать тысяч годового дохода...

— О, мадемуазель Бригитта на днях заявила, что у жениха Селесты должен быть, по крайней мере, такой доход, — сказал адвокат, сделав неуловимое движение плечами. — Кроме того, сообщу вам по секрету, не пройдет нескольких месяцев, и вы узнаете, что Тюилье владеет недвижимостью, приносящей сорок тысяч франков дохода.

— Ах, черт побери, я это подозревал, — вырвалось у мэра, — ну что ж, он будет членом генерального совета.

— Я прошу вас лишь об одном: ничего не говорите ему обо мне, — сказал адвокат бедняков и, быстро отойдя от мэра, направился навстречу г-же Фельон. — Ну как, удалось вам добиться успеха, прелестная дама?

— Я ждала до четырех часов, но этот достойный и прекрасный человек не дал мне даже закончить свою речь: он слишком занят и не может принять подобный пост, так что господин Фельон уже прочел принесенное мною письмо, в котором доктор Бьяншон благодарит его за любезность, но сообщает, что он, со своей стороны, рекомендует кандидатуру господина Тюилье. Он, мол, употребит свое влияние в его пользу и просит моего мужа поступить так же.

— Что же сказал ваш несравненный супруг?

— Он сказал: «Я выполнил свой долг, я не поступился своими убеждениями, а теперь я — целиком за Тюилье».

— Стало быть, все устроилось, — сказал ла Перад. — Забудьте о моем визите, считайте, что эта ценная мысль пришла в голову вам самой.

Затем, приняв самый почтительный вид, он направился к г-же Кольвиль.

— Сударыня, соблаговолите привести сюда нашего славного папашу Кольвиля, — сказал он, — речь идет об одном сюрпризе для Тюилье, и его надо сохранить в тайне.

Пока ла Перад артистически беседовал с Кольвилем, поражая его воображение целым каскадом блестящих шуток, относящихся к кандидатуре Тюилье, и убеждая Кольвиля поддержать эту кандидатуру, хотя бы из семейных соображений, Флавия в каком-то оцепенении сидела в гостиной, слушая нижеследующий разговор, от которого у нее звенело в ушах.

— Хотелось бы мне знать, о чем там беседуют господа Кольвиль и ла Перад и почему они так смеются? — простодушно спросила г-жа Тюилье, глядя в окно.

— Болтают глупости, как это всегда делают мужчины, когда поблизости нет дам, — отрезала мадемуазель Тюилье, подобно всем старым девам не упускавшая случая сказать какую-нибудь колкость по адресу мужчин.

— Господин де ла Перад на это не способен, — с важностью произнес Фельон, — он один из самых добродетельных молодых людей, которых я встречал. Все знают, какого я мнения о Феликсе, так вот, я считаю, что господин Теодоз не уступает ему, больше того, я хотел бы, чтобы мой сын был столь же благочестив, как он!

— Да, он действительно человек достойный и многого добьется в жизни, — подал голос Минар. — Со своей стороны, я окажу ему всякую поддержку, я бы даже сказал, покровительство, если бы не опасался, что это слово может его обидеть...

— Он тратит больше денег на лампадное масло, чем на хлеб, уж это я доподлинно знаю, — вставил Дюток.

— Его матушка, если она, по счастью, еще жива, может гордиться таким сыном, — наставительно заметила г-жа Фельон.

— Для нас он сущее сокровище, — подхватил Тюилье. — И какой при этом скромник! Он так мало себя ценит.

— Я одно могу сказать, — продолжал Дюток, — ни один молодой человек не мог бы вести себя с бóльшим достоинством, испытывая жестокую нужду. Теперь он восторжествовал над нею, но ему пришлось немало пострадать, это сразу заметно.

— Бедный юноша! — воскликнула Зели. — О, как меня огорчают такие вещи!..

— Я бы с чистым сердцем доверил ему самую сокровенную тайну и даже собственное состояние, — проговорил Тюилье. — А в наше время это самый большой комплимент, какой только можно сделать человеку.

— Да это Кольвиль его смешит! — вскричал Дюток.

В эту минуту Кольвиль и ла Перад возвратились из сада с таким видом, словно они были закадычными друзьями.

— Господа, суп и король не привыкли ждать, — провозгласила Бригитта, — предложите руки дамам!..

Пять минут спустя Бригитта уже наслаждалась результатом своей шутки, которая родилась в привратницкой ее отца: за столом восседали все главные участники нашего повествования, за исключением одного только ужасного Серизе. Портрет старой мастерицы, долгие годы изготовлявшей мешки для денег, был бы неполным, если бы мы опустили описание одного из ее званых обедов. К тому же буржуазная кухня 1840 года — немаловажная подробность в истории нравов, и умелые хозяйки почерпнут, пожалуй, полезные уроки из этих страниц. Женщина, возившаяся целых двадцать лет с мешками для денег, естественно, прониклась желанием обладать несколькими такими мешками, разумеется, набитыми луидорами. Вместе с тем Бригитта соединяла в себе бережливость, которой она была обязана своим состоянием, со способностью не останавливаться перед необходимыми тратами. Вот почему та относительная щедрость, которую она проявляла, когда речь шла о ее брате или о Селесте, была, как небо от земли, далека от скупости. Она даже часто говорила, что завидует скупцам. На последнем обеде она рассказала, что после душевной борьбы и внутренних мук, продолжавшихся целых десять минут, она в конце концов подала десять франков бедной работнице из их квартала, голодавшей, как ей было доподлинно известно, два дня.

— Человеческая натура, — простодушно призналась старая дева, — одержала во мне верх над рассудком.

Пресловутый суп на деле оказался довольно жидким бульоном: даже в дни званых обедов кухарка получала строгое предписание не варить крепкого бульона; ведь семья должна была питаться говядиной в понедельник и во вторник, и чем меньше мясо вываривалось, тем больше питательных соков оно сохраняло.

Недоваренную говядину уносили на кухню в ту самую минуту, когда Тюилье погружал в нее нож; при этом Бригитта неизменно говорила:

— По-моему, мясо немного жестковато, оставь его, Тюилье, говядину никто есть не станет, у нас еще много кушаний впереди.

И в самом деле, бульон был подкреплен четырьмя блюдами, стоявшими на старых спиртовках, с которых облупилось серебро; на обеде, устроенном в честь будущего избрания Тюилье, в них помещались две утки с маслинами, большой круглый пирог с кнелями и угорь по-татарски, а также шпигованная телятина с цикорием. На вторую перемену был подан великолепнейший гусь с каштанами и салат, обложенный кружочками красной свеклы; тут же были принесены горшочки с кремом и посыпанная сахаром репа, которая словно подмигивала запеканке из макарон. Этот обед, походивший на обед привратника, справляющего свадьбу или именины, стоил не больше двадцати франков, к тому же его остатками кормился весь дом в продолжение двух дней. И все-таки Бригитта ворчала:

— Еще бы, когда принимаешь гостей, деньги так и летят!.. Просто ужас!

Стол был освещен двумя уродливыми медными подсвечниками, покрытыми тонким слоем серебра. В каждом из них горели четыре свечи; эти на редкость выгодные свечи носили поэтическое название «звезда». Столовое белье ослепительно сверкало; старинная серебряная посуда досталась брату и сестре в наследство от папаши Тюилье: он приобрел ее еще в годы революции, и она служила ему верой и правдой в том безвестном ресторанчике, который помещался в его швейцарской до 1816 года, когда был закрыт, как и все ресторанчики такого типа, существовавшие в других министерствах. Таким образом, обед вполне соответствовал и столовой, и всему дому, и самим Тюилье, а они, в свою очередь, соответствовали режиму, существовавшему в те годы во Франции, а также нравам той эпохи. Минары, Кольвили и ла Перад обменялись понимающими улыбками, по этим улыбкам нетрудно было догадаться, что все они без исключения смотрят на этот званый обед со сдержанной усмешкой. Минары, привыкшие роскошно жить и вкусно есть, принимали приглашения на такие обеды только потому, что посещали дом Тюилье с определенной целью. Ла Перад, усевшийся рядом с Флавией, шепнул ей на ухо:

— Согласитесь, они заслуживают хорошего урока, эти Минары. Кольвиль и вы постились гораздо чаще, чем того требует религия, я тоже нередко сидел на хлебе с водой! До чего отвратительна жадность этих людей! Селеста будет навсегда для вас потеряна, ведь эти выскочки унаследовали пороки вельмож былых времен, не унаследовав их изящества. У их сына, по слухам, двенадцать тысяч франков дохода, ну и пусть себе ищет жену в семействе Потас, вы не нуждаетесь в их деньгах, нажитых с помощью нечистых проделок. Какое удовольствие настраивать таких людей на нужный тебе лад, подобно тому, как музыкант настраивает контрабас или кларнет!

Флавия слушала Теодоза с улыбкой и не убрала ногу, когда его сапог коснулся ее туфельки.

— Я хочу, чтобы вы все время следили за тем, что происходит, — проговорил он вполголоса, — вот мы и будем объясняться с помощью этой педали. С сегодняшнего дня вы можете читать в моем сердце, я не из тех людей, что строят козни...

Флавия не была избалована общением с людьми выдающимися; решительный, уверенный тон Теодоза покорял ее, ловкий провансалец ставил стареющую красавицу перед необходимостью прийти к определенному решению: либо принять его таким, каков он есть, либо, не колеблясь, отвергнуть. Поведение молодого адвоката было построено на трезвом расчете, и поэтому он следил внешне кротким, а на самом деле проницательным взглядом за тем, удалось ли ему окончательно заворожить свою жертву.

Когда прислуга уносила на кухню опустошенные блюда, Минар, боявшийся, как бы Фельон не опередил его, с торжественным видом обратился к Тюилье:

— Дорогой господин Тюилье, я принял приглашение на обед потому, что хотел сделать важное сообщение, касающееся вас, и столь лестное, что вам, конечно же, будет приятно, если его услышат ваши гости.

Тюилье побледнел, как полотно.

— Вы добились для меня ордена!.. — воскликнул он и посмотрел на Теодоза с таким видом, словно приглашал того подивиться его проницательности.

— Орден от вас не уйдет, — отвечал мэр, — но сейчас речь идет о вещи более важной. Орден — свидетельство того, что министр держится на ваш счет хорошего мнения, я же имею в виду событие, свидетельствующее о том, что высокого мнения о вас придерживаются все сограждане. Короче говоря, многие избиратели моего округа обратили на вас внимание и желают выразить свое доверие, избрав вас представителем от них в муниципальный совет Парижа, который, как всему свету известно, одновременно выполняет и функции генерального совета департамента Сены...

— Браво! — воскликнул Дюток.

С места поднялся Фельон.

— Господин мэр опередил меня, — проговорил он прочувствованным голосом, — но я так рад тому, что наш друг привлек к себе внимание всех благонамеренных граждан одновременно и снискал себе сторонников во всех концах нашего округа, что не стану жаловаться. К тому же мне подобает быть вторым: власть должна идти во главе!.. (Фельон почтительно поклонился Минару.) Да, господин Тюилье, многие избиратели, живущие в той части округа, где пребывают мои скромные пенаты, захотели вручить вам мандат муниципального советника, и, что особенно знаменательно, ваша кандидатура была подсказана им человеком знаменитым... (Изумленные восклицания гостей)... — человеком, в чьем лице мы хотели почтить память одного из самых добродетельных обитателей нашего округа, который на протяжении двадцати лет был для всех нас отцом родным, — я имею в виду покойного господина Попино, бывшего при жизни советником Королевского суда и советником муниципального совета от нашего округа. Однако его племянник, доктор Бьяншон, слава нашего города, отклонил предложенный ему почетный пост, сославшись на то, что многочисленные обязанности не оставляют ему времени. Поблагодарив нас за оказанную честь, он — прошу заметить это, господа, — порекомендовал нашему вниманию кандидата, только что названного господином мэром; по словам доктора Бьяншона, наш друг господин Тюилье вполне достоин занять пост в городском муниципалитете, принимая во внимание его прошлую деятельность!..

И Фельон под одобрительные возгласы присутствующих уселся на место.

— Тюилье, ты можешь рассчитывать на своего старого друга, — заявил Кольвиль.

В эту минуту все приглашенные, невольно взглянув на Бригитту и на г-жу Тюилье, были глубоко растроганы их видом. По лицу смертельно бледной Бригитты медленно текли слезы, слезы бесконечной радости, а г-жа Тюилье, словно пораженная молнией, сидела неподвижно, пристально глядя куда-то вперед. Внезапно старая дева бросилась в кухню и крикнула Жозефине:

— Спустись в погреб, милая!.. Принеси вино, самое лучшее!

— Друзья мои, — заговорил Тюилье взволнованным голосом, — сегодня лучший день в моей жизни, он мне дороже даже того дня, когда я буду избран, если я только решусь принять это почетное предложение и согласиться на то, чтобы моя кандидатура была рекомендована вниманию наших сограждан... (Громкие возгласы: «Полноте, полноте!») ...ибо я положил немало сил за время тридцатилетней службы на пользу отечества, а вы сами понимаете, что человек порядочный должен хорошенько взвесить свои силы и возможности прежде, чем возложить себе на плечи обязанности члена городского муниципалитета...

— Иного ответа я от вас не ожидал, господин Тюилье! — вскричал Фельон. — Простите, я впервые в жизни прервал говорящего, да к тому же человека, занимавшего в прошлом более высокое положение, чем я, однако бывают обстоятельства...

— Соглашайтесь! Соглашайтесь! — завопила Зели. — Клянусь честью порядочной женщины, такие люди, как вы, должны управлять городом.

— Решайтесь, патрон! — подхватил Дюток. — И да здравствует будущий муниципальный советник... Недурно было бы по этому поводу выпить...

— Стало быть, решено? Вы — наш кандидат? — спросил Минар.

— Вы слишком высокого мнения обо мне, — пробормотал Тюилье.

— Помилуй! — воскликнул Кольвиль. — Человек, который тридцать лет просидел в канцелярии министерства финансов, — истинная находка для города!

— Вы слишком скромны! — вмешался Минар-младший. — Ваши способности нам отлично известны, о вас до сих пор вспоминают в финансовом ведомстве...

— Помните, вы сами этого хотели! — изрек Тюилье.

— Король будет весьма доволен этим выбором, поверьте мне, — проговорил, напыжившись, Минар.

— Милостивые государи, соблаговолите разрешить молодому человеку, живущему в предместье Сен-Жак, — начал ла Перад, — высказать несколько замечаний, которые, быть может, покажутся вам достойными внимания.

Высокое мнение, сложившееся у присутствующих об адвокате бедняков, заставило всех умолкнуть.

— Влияние господина мэра соседнего округа на обитателей нашего округа, где он оставил по себе столь приятные воспоминания; влияние господина Фельона, оракула, да, — с силой повторил Теодоз, заметив протестующий жест Фельона, — оракула своего батальона; не менее мощное влияние господина де Кольвиля, объясняющееся его открытым нравом и учтивостью; весьма значительное влияние господина письмоводителя канцелярии мирового судьи и, наконец, те усилия, какие я смогу приложить в сфере моей скромной деятельности, — все это залог успеха, но еще не самый успех!.. Если мы хотим достичь быстрой победы, то должны пообещать друг другу хранить полное молчание по поводу волнующего проявления чувств, имевшего здесь место сегодня... В противном случае, сами того не желая и даже не подозревая об этом, мы возбудим людскую зависть, разбудим низменные страсти, и они позднее воздвигнут на нашем пути препятствия, которые нелегко будет устранить. Политический смысл нынешнего общественного устройства, его главный отличительный признак, самое надежное условие его существования состоит в некоем разделении обязанностей, конечно, в определенных пределах, между властью и средними классами — истинной опорой современного общества, средоточием нравственности, возвышенных чувств и трудолюбия. Но, к чему скрывать, выборность большинства должностей породила игру тщеславия, я бы даже сказал, яростную жажду быть хоть чем-нибудь, она породила ее в таких социальных слоях, где чувства эти малоуместны. Одни считают это полезным, другие — вредным, я не берусь высказывать свое мнение в присутствии людей, перед чьим умом я преклоняюсь, я довольствуюсь тем, что напоминаю об этом, желая привлечь ваше внимание к той опасности, какая может угрожать нашему другу и нашему кандидату. Не прошло и недели после смерти достопочтенного члена муниципального совета, а наш округ уже бурлит от борьбы мелких честолюбцев между собой. Люди любой ценой хотят быть на виду. Самые выборы произойдут, должно быть, не раньше чем через месяц. Подумайте сами, сколько интриг будет затеяно за этот срок!.. Вот почему я умоляю вас не подвергать нашего друга Тюилье нападкам конкурентов. Нельзя, чтобы его честное имя стало добычей публичного обсуждения — этой гарпии наших дней, которая вместо ядовитой слюны исходит клеветою, завистью, злобными выходками, которая стремится унизить все великое, запятнать все достойное уважения, осквернить все святое... Поступим так, как поступали представители третьего сословия в палате: будем хранить молчание и голосовать!

Загрузка...