Никольская Элла Мелодия для сопрано и баритона (Русский десант на Майорку - 1)

ЭЛЛА НИКОЛЬСКАЯ

Русский десант на Майорку

криминальная мелодрама в трех повестях

Повесть первая.

МЕЛОДИЯ ДЛЯ СОПРАНО И БАРИТОНА

От автора. Я не открою ничего нового, если скажу, что одно и то же событие может выглядеть по-разному в зависимости от того, кто о нем рассказывает. Предложив слово двум главным героям этой истории - пусть сами, на два голоса, по очереди изложат свои версии, - я и не ждала полного совпадения; уж очень не "совпадают" сами они, их характеры и взгляды, воспитание, возраст, наконец. Лучше бы им и вовсе не встречаться - но, как известно, у жизни свои причуды. Зачем-то она свела этих двух неподходящих людей, соединила семейными узами, протащила недолгое время по ухабистой дороге - и бросила, будто уронила невзначай, развалив нескладную упряжку и предоставив каждому выпутываться, как умеет.

Это случилось давно, четверть века назад, пора бы и забыть - да вот беда: прошлое не исчезает насовсем, прорастает сквозь годы, дотягивается до нас, ходит рядом...

ГЛАВА 1. ФАМИЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ НЕИЗВЕСТНОЙ

Сегодня днем посадил я их в сухумский поезд, на работу уже не вернулся, смысла не было - конец рабочего дня, - подумал, подумал, куда бы это пойти, и пошел домой, в пустую квартиру. Если бы кто-нибудь пару лет назад сказал мне, что я стану домоседом - не поверил бы. А теперь вот извольте полюбоваться - явился домой, съел в кухне ужин, заботливо приготовленный для меня ещё с утра и оставленный на плите, и даже чуть не включил телевизор. Но во время заглянул в программу: футбол, старый фильм спасибо, не надо. Тут читать не успеваешь...

Взял я последний номер "Нового мира" и расположился в кресле. И тут же мысленно оказался в купе сухумского поезда. Где они сейчас? Тулу проехали... А что делают? Хорошо, что удалось взять СВ, они вдвоем, никто не мешает. За окном темнеет уже, наверно и спать легли, что ещё делать в поезде?

Может, стоило все же снять дачу под Москвой? Хлопотно, конечно, ездить с работы и обратно в электричке, возить продукты. Нудные дачные дожди, комары, сырые простыни... Но зато близко, вместе...

Портрет со стены напротив перехватил мой взгляд и подмигнул насмешливо: вот, значит, как! Скучаешь, а они ещё утром тут были! Кем же ты стал, убежденный холостяк, обаятельный молодой человек средних лет, эдакий плейбой отечественного разлива?

Как нередко бывало, я вступил с портретом в перепалку: ну и что такого, так всегда и происходит. Но тут же перестал оправдываться: женщину, особенно изображенную на холсте, не переубедишь.

У меня с ней давние и сложные отношения. Хранится портрет в нашей семье с незапамятных времен. Мама рассказывала со слов бабушки, что дама нам родственница и через неё мы состоим в родстве с весьма известным поэтом прошлого века. Лестное, конечно, обстоятельство, однако я полюбопытствовал, порылся в архивах и убедился, что дама эта действительно была известной петербургской красавицей, но к поэту имела отношение отдаленное. Числился среди её предполагаемых любовников не он сам, а его брат, прославившийся разве что мотовством и беспутством. Самое забавное, что и нам она оказалась не родней: воспитывалась в доме моей прапрабабки и удачно потом была выдана замуж за богатого старика. Ну а дальнейшие поиски привели и вовсе к неожиданному открытию: портрет никак не мог изображать ту особу, которую называла бабушка, поскольку год, стоявший под неразборчивой подписью художника в самом углу холста, был как раз следующим после того, в который она умерла. Словом, фамильный портрет неизвестной - вот это что такое. И тем не менее я его очень люблю.

Что уж точно - мои представления о женской красоте сформировались под его влиянием. Лицо на полотне не похоже на те, что смотрят со старинных музейных портретов. Нет в нем ни нежности, ни неприступности, не окутано оно и романтическим флером. Ни взбитых напудренных волос, ни тонкой любезной улыбки. Просто из темноты, скопившейся в углах рамы, выглянуло вдруг живое лицо, странно современное, с широким лбом, к которому прилипла рыжеватая прядка, с энергичным подбородком. Взгляд желтовато-карих глаз - в детстве я не раз влезал на стул, чтобы разобрать как следует их цвет пристален, настойчив и будто ищет ответного взгляда, а к тому же имеет свойство менять выражение. Мне случалось видеть его и насмешливым, и сердитым, и веселым, но никогда грустным. Должно быть, красавица не склонна была к меланхолии.

Когда-то давно, так давно, что кажется, не со мной это произошло, я привел домой одну девушку: только что познакомились в подъезде, забежали туда, спасаясь от весеннего ливня. Помню изумление на мамином лице и то, как она перевела взгляд с гостьи на стену, на портрет. Тут только и я заметил сходство, но почему-то ей мы ничего не сказали. Время было скорое, самый-самый конец войны. Через неделю я был уже женат на этой девушке, ещё через неделю ушел воевать, но до фронта не доехал: война кончилась.

Путь домой оказался однако длиннее, вернулся я только поздней осенью и узнал, что накануне моего возвращения жену мою сбил на улице возле самого дома грузовик. Так и оборвалась коротенькая жизнь, и ничего не осталось: ни письма, ни фотографии, даже родных её не удалось разыскать. Была она из Эстонии, в свои девятнадцать лет уже вдова - приехала к мужу в госпиталь, да не застала его в живых. Было у неё непривычное красивое имя и не умела она грустить. Вот и все, что запомнилось.

Тосковал я по ней сильно. Тогда и просиживал вечера в архивах: все казалось, будто между погибшей и её двойником на холсте есть какая-то связь, и если удастся обнаружить эту связь, то вновь я её обрету. Я-то как раз, как вы, вероятно, уже заметили, к меланхолии и разного рода туманным размышлениям весьма склонен. О чем, надеюсь, не подозревают коллеги и особенно подчиненные.

Итак, смотрел я, смотрел на бесконечно знакомое и все же незнакомое лицо, сидя один вечером в пустой квартире, а потом встал да и снял портрет со стены, где он провисел не знаю уж сколько лет. Дело в том, что мне пришла в голову одна мысль. Вот что я подумал: если бы мне надо было что-нибудь небольшое спрятать в квартире, то не найти лучшего места, чем резная деревянная рама, если она полая. И я решил это проверить. Неспроста: случилась у нас недавно одна пропажа и как-то надоедливо беспокоила меня, хотя я даже не очень о ней и задумывался. Просто в тот момент, когда я хватился маминых колец и золотых часов, на меня свалилось столько всяких событий, что не до поисков стало. А теперь вот я вспомнил и подумал: а что, если...

Я ещё немного посидел, размышляя и прикидывая: что же будет, если я найду то, что ищу? И кто-то внутри опасливо сказал: не надо, не буди спящую собаку. Все наладилось, разъяснилось, все хорошо, и разве обязательно искать два тоненьких стершихся колечка и поломанные часы? Память о матери да разве ты без них её не помнишь?

Но тут же поднялся, уронив с колен так и не раскрытый журнал, и шагнул к стене. Если даже я не сделаю этого сегодня, то завтра тоже будет вечер...

Прости, - сказал я женщине, смотревшей на меня со стены с напряженным ожиданием, - Придется тебя побеспокоить.

И, сняв тяжелый портрет, стараясь не стряхнуть пыль с верхней части рамы, я отнес его в кухню и положил вниз лицом на кухонный стол.

И тут как раз в дверь позвонили. Собственно говоря, ничего таинственного в этом не было: я так и предполагал, что он вечером забежит, разведав, что я один. И, направляясь к двери, подумал только: надо же, вот интуиция, которая помогает ему появиться всегда в момент, самый неудобный для других, но зато чрезвычайно интересный для него самого. Впрочем, подумал я, звонок раздался бы и в том случае, если бы мне вздумалось, скажем, выпить и я налил бы себе рюмку. Тут бы и звонок, уж непременно.

Я не ошибся - за дверью стоял он, мой бывший одноклассник Коньков. Сказал бы - школьный приятель, но в том-то и дело, что вовсе он мне не был приятелем. Наоборот, в те давние дни мы враждовали. Как теперь я понимаю, мы занимали две крайние точки в классной иерархии, и нас, пожалуй, одинаково не любили и даже презирали те контактные, общительные, хорошо понимавшие друг друга мальчики и девочки, которые составляли "коллектив". Я же, очкастый отличник, зануда-эрудит, вечно первым тянувший руку, прямо душа горела поделиться своими знаниями с учителем, и Митька-балбес, хвастун и трепач, в девятом классе прочитавший про Шерлока Холмса и заболевший идиотской сыщицкой лихорадкой, когда сверстников поумнее мучат проблемы бытия, - оба мы не пользовались, как принято было говорить, авторитетом среди товарищей. Меня, правда, любили некоторые учителя, но я их не понимаю. Будь я на их месте, я бы такого праведника и зубрилу просто терпеть бы не мог.

- Здорово, Фауст, - выкрикнул он с порога и шагнул в квартиру. Все это - и глупая школьная кличка, и манера ставить ногу за порог, как только дверь открылась (а вдруг не впустят? Посмотрят и не впустят.), вызвало во мне привычное раздражение. Но - делать нечего - я пошел за ним, потому что он сразу направился в кухню - учуял, где интересно, по-собачьи сделал стойку: замер.

- Слушай, Палыч, а чегой-то ты портрет снял? Думаешь, там есть что-то, а?

"Палыч" - это ещё хуже, чем "Фауст". Зовут меня Всеволод, точнее Всеволод Павлович, а он Дмитрий Макарович, годков-то нам уже по сорок с лишним набежало, можно бы и посолидней держаться. Да что с него взять? И я отозвался довольно кисло:

- Давай вместе поглядим.

Он тут же засуетился в восторге:

- А что, не исключено, рамочка будь здоров, целый клад упрятать можно. Раньше-то что ж мы, а? Пара колечек, говоришь, и часики. Золотые часики, а? Ножик давай, сейчас мы ее...

- Ты поосторожнее, может, там и нет ничего, - я достал из стола хлебную пилу и протянул ему, как обычно, уступая инициативу, - Зря раму не курочь.

Руки у него ловкие, ничего не скажешь. Через минуту задняя стенка рамы отошла, чуть треснув, и оказалась лежащей тут же, на столе, а мы, склонясь, уставились на то, что лежало в выдолбленном теле рамы. Что-то там лежало, завернутое в бумажные салфетки, несколько таких маленьких свертков, уложенных в желоб один за другим вплотную. Коньков осторожно подцепил пальцами крайний, вынул и развернул мягкую бумагу.

- Ну и ну, - только и сказал бывший одноклассник, - Ты такое видел когда?

Нет, не приходилось такое видеть. Это было вовсе не то, что я искал. Не пара стершихся золотых колечек, одно гладкое, а другое с зеленым камешком, которые носила мама, не её старые часики, а три перстня тяжеленькие такие на вид, потемневшего золота, с камнями, которые заблестели в свете лампы, засверкали, заиграли, забили в глаза тонкими, будто лезвия, лучиками. Старинные, бесценные.

- Гоголь, - произнес Коньков, подцепляя второй сверточек, - Николай Васильевич. "Портрет" помнишь?

Надо же, что припомнил бывший двоечник. Не иначе как от потрясения. Но я и сам был потрясен, из-под салфетки на сей раз явились на свет несколько обручальных колец. Откуда эдакое богатство? А приятель мой уже начал экспертизу.

- Работа-то свеженькая, - он трогал и будто обнюхивал раму, низко склонившись к столу, - Дерево не потемнело еще, клей надо в лабораторию снести, я щепотку отобью, а?

Я ему верил, он профессионал, что есть, то есть, всю жизнь в уголовном розыске. Но тогда - если тайник действительно недавний - тогда что же это? Значит, все сызнова...

- Все с начала начинать, - подтвердил он мои мысли, - Где-то мы с тобой напутали, Фауст, и уважаемые товарищи из вышестоящей организации тоже. Но где мы допустили неверное предположение и пошли не по тому пути, где же нас с тобой, брат, накололи, в заблуждение ввели, обманули таких старых и опытных сыщиков...

Он ещё что-то нес, я знал - это он так размышляет, за суесловием у него своя логика. И я понимал, что он имеет в виду. Только существовала между нами маленькая разница: для него неожиданная находка означала, что в проделанной ранее большой и сложной работе проскочила ошибка, из-за чего результат оказался неверным, но все ещё можно исправить, надо только вернуться и пройти заново по всем этапам, отыскать ошибку и с этого места двигаться сызнова... То есть, для него появилась новая возможность, и он уже горел, его уже начала бить сыскная лихорадка.

- Мы, выходит, задачку под ответ подогнали, а в учебнике-то опечатка, неправильный был ответ, - бормотал он. Но я его не слушал. Потому что для меня находка тайника означала нечто совсем иное: рухнуло мое маленькое благополучие, мой дом. Я был и остаюсь жертвой какого-то обмана, пешкой в чьей-то игре, и жена, мирно спящая сейчас с нашим сынишкой где-то под Харьковом в спальном вагоне - женщина, по которой я полчаса назад тосковал - на самом деле чужой человек, непонятный, скорее всего опасный, орудующий против меня со своими сообщниками. Оборотень...

Коньков собрался домой, я вышел его проводить. Не мог оставаться наедине со своими невеселыми мыслями, лучше уж его послушать - ведь он не последнее лицо в недавних событиях моей жизни, по правде сказать, без него и не знаю, как бы все обернулось и что было бы с нами - со мной, с Павликом, с Зиной... Она все ещё Зина для всех, хотя на самом деле имя у неё другое. Но так уж получилось, что после того, как это обнаружилось, я продолжал звать её по-прежнему. Чаще, впрочем, называл деткой, она моложе меня больше чем на двадцать лет, а выглядит и вовсе девочкой.

Проводив Конькова до автобусной остановки, я повернул назад и, дойдя до дому, по привычке взглянул на свои окна. Было уже одиннадцать. Дом спал, но майский вечер был светел и я отчетливо увидел незадернутые шторы и даже часть стены.

...А прошлой осенью - стоял ноябрь, я вернулся из недальней, подмосковной командировки где-то в девятом часу вечера. Позвонил домой с вокзала - длинные гудки, но я им не поверил, уж эти уличные автоматы. Однако невольно спешил, почти бежал и сразу от угла взглянул на окна четвертого этажа. У соседей слева за шторами светилось розово и уютно. У старухи справа окно приоткрыто, несмотря на холод, у неё астма, и в глубине комнаты едва заметен был свет - телевизор работал. А мои три окна чернели на черной стене. И это ужаснуло: слишком рано, чтобы жена могла лечь спать. Годовалый Павлушка не позволил бы. То есть, конечно, она могла его уложить, но свет во всей квартире не выключала бы: она же знала, что я приеду.

Помню, как бежал вверх по лестнице, а сам себя все уговаривал, что ничего не случилось, и сам себе не верил, и все видел черные провалы окон...

А потом - ключ в двери, два поворота и ещё чуть-чуть. Значит, дома никого, обычно мы просто захлопываем. Нестерпимый свет в прихожей, когда я щелкнул выключателем, беспорядок - я не сразу понял, в чем дело, а это мое теннисное снаряжение - туфли, ракетка и прочее прямо на полу. Ограбили нас, что ли?

В большой комнате все вроде прибрано, однако дверцы платяного шкафа настежь. Я заглянул внутрь, ожидая увидеть его пустым, а вещи на месте. Зато в детской полный разгром, будто искали что-то в куче вывернутых на пол ползунков и распашонок...

- Они в больнице, - догадался я и в ужас пришел. Что-то серьезное, срочное, скорая за ними приехала. Вчера днем я говорил с Зиной - все было в порядке. Значит, что-то с ней или с Павликом случилось вечером, ночью, сегодня с утра. Где-то тут, в этом разгроме должна быть записка. Если, конечно, Зина была в состоянии её написать. Но я представил лицо жены, её всегдашнее спокойствие, незамутненность, невозмутимость взгляда. Даже если ей было совсем плохо, она, конечно, подумала обо мне. Не могла она оставить меня в неизвестности.

Постепенно успокаиваясь, я обвел глазами комнату: сейчас найду записку и все прояснится. Маленькие дети часто болеют, а если Павлушку забрали в больницу, Зина, разумеется, с ним. И сейчас она позвонит, а пока где-то здесь есть от неё записка. Ага, вот же она, на самом видном месте пришпилена булавкой к спинке кресла, белеет листок на коричневом. Я аккуратно отцепил его и прочел... Вот что прочел: "Прости меня и не ищи. Ухожу с человеком, которого давно люблю. О сыне не беспокойся, ему плохо не будет. Еще раз прости". И каракулька вместо подписи, но почерк её нескладный, полудетский.

Вот так я и стоял с этим посланием в руках не помню сколько времени. Когда раздался звонок, бросился к телефону - так нелепо все казалось, похоже на розыгрыш. Зина позвонила, и все сейчас станет на свои места. Но телефон ответил долгим гудком - я сообразил, что звонят в дверь. Метнулся в прихожую, споткнулся о ракетку.

За дверью оказалась старуха-соседка, та, что с астмой. Я смотрел на неё с надеждой, а она все старалась заглянуть за мою спину, в прихожую.

- Ну, - сказал я наконец, - Что скажите?

- А Зиночки нету?

Я посторонился, приглашая её войти. И, едва она оказалась в квартире, поспешно захлопнул дверь. Несчастная старуха перепугалась:

- Я на минутку, вот Павлику...

Умоляющим жестом она протянула мне какую-то вещь. Вязаные башмачки, разглядел я. Но не взял.

- Я и днем приходила, их не было.

Она все ещё протягивала башмачки, сама, конечно, связала, она вечно приходит к Зине, о чем-то они шепчутся. Что она знает?

- Да вы проходите! - я, наконец, опомнился, взял подарок, - Проходите, пожалуйста, я как раз сам вас хотел спросить, куда они делись. Приехал - а дома никого!

Соседка озиралась с недоумением, заметила беспорядок.

- Но я не знаю. Вчера Зина с мальчиком садилась в такси, я видела в окно. Еще удивилась, что так поздно, хотя светло было, но уже вечер. Они что, не вернулись?

- Сами видите...

- Господи, твоя воля, - старуха перекрестилась, - А в милицию звонили?

- Сейчас позвоню. А вы мне расскажите, что видели.

- Да я в окно смотрела вечером, душно, знаете, я все у окна. Машина подъехала, Зиночка из подъезда вышла, Павлик на руках, и ещё мужчина с ними...

Она запнулась, глянула на меня боязливо:

- Таксист, наверно. Сумку помог донести. Зеленую такую. Сели и уехали...

Старуха ушла. Я поискал глазами свою спортивную сумку, с которой хожу на теннис. Ну да, ракетка и банка с мячами, теннисные туфли - все вытряхнуто поспешно. Как не похоже на аккуратную, обстоятельную Зину. Вот что любовь с людьми делает - пришла в голову идиотская мысль. Любовь. Таксист. Может, и не такси это было, не идти же уточнять к соседке. Какой смысл? Вообще какой смысл во всем этом? Жена сбежала с любовником кажется, это и раньше случалось. Странно только, что это произошло именно со мной. Но так думает каждый человек в несчастье.

Я пошел в большую комнату, сел в кресло, включил торшер. Напротив, освещенное светом лампы, выступило из рамы прекрасное лицо.

- Ну и что? - я спросил то ли неведомую красавицу, изображенную на полотне, то ли свою первую жену, давно умершую, - Что теперь делать мне? Главное - что с сыном будет? Вот, наконец, родился у меня сын. Павлик. А теперь что?

Такое у меня тогда было чувство, я точно помню. Чувство утраты. Нет, не о Зине я думал. Жену я однажды уже потерял. А вот сына - впервые. Так, перебирая в памяти все, что случилось недавно и когда-то, провел я ночь в кресле, и женщина все смотрела на меня, будто знала какую-то тайну.

А ведь она и вправду знала: когда же были спрятаны в раме портрета дорогие старинные перстни, кольца и монеты - они тоже оказались в одном из свертков? Надо думать - с самого начала, когда Зина только ещё поселилась в моем доме, или недавно, когда она вернулась?

Мысли мои трусливо шарахнулись от обоих предположений. Унизительно это, когда человек, которому ты веришь, устраивает свои дела за твоей спиной. Пусть Коньков разбирается, Коньков-Дойл, я ещё в школе придумал такое прозвище, оно ему, дураку, и поныне льстит.

...Кстати, на следующий день после того моего памятного возвращения из командировки мы с ним и повстречались - впервые после школы. А было вот как. Я все же тогда к утру надумал пойти в милицию. Ради Павлика. Ведь я имею права на сына. Пусть суд будет. Зину же искать, тем более возвращать я не собирался: уж больно заели слова "давно люблю". Той ночью припомнилось пророчество одной давней приятельницы: мол, рано или поздно почувствуешь ты, я то есть, что послужил для молодой жены всего лишь прибежищем, тихой пристанью после каких-то житейских бурь. Что-то такое прочитала она на светлом безмятежном лице моей невесты. А я-то уверен был, что это просто ревность в ней гадает. Прямо тогда же, ночью чуть было не позвонил ей: а знаешь, ты как в воду смотрела. А вернее, хотелось с кем-то близким поговорить, пусть хоть и злорадство в голосе услышать - да ведь поделом. Но нельзя было - дома у моей подруги муж, так что не стал я нарушать мирный семейный сон.

Рано утром отправился в милицию, в то самое отделение, где незадолго до описываемых событий прописывал молодую жену на свою жилплощадь...

Почему-то у нас суды и милиция ютятся в черт знает каких хибарах. И тут - домик, уцелевший от сноса посреди просторного двора, окаймленного новенькими небоскребами, приткнувшийся к гаражам, рядом с детской площадкой. Внутри всякий уют напрочь истреблен: темно-зеленые с коричневым стены, скамейки садовые, давно не крашеные. Какие-то люди в штатском, не разберешь, кто сотрудник, а кто посетитель. Один в форме попался, я к нему: можно мне к начальнику? Он на бегу рукой махнул: начальник в отпуске, а зам вон там. Дверь, на которую от махнул, стояла полуоткрытая, я и зашел тихонько. И застал такую картину. За столом человек в форме, звания я не разобрал. Лицо толстое, красное, сердитое. А перед ним, ко мне спиной штатский. Разговор, точнее - монолог звучал чисто по-мужски, не для посторонних. Тот, к кому он был обращен, видимо, проявил какую-то неуместную инициативу, навлек на коллектив вельможное неудовольствие, и теперь ему объясняли, кто он со своей инициативой и куда ему с ней пойти, и ещё раз кто он (посильнее) и как с ним будет поступлено в ближайшем будущем: с волчьим билетом пошел бы, тра-та-та, скажи спасибо, что в отделе профилактики место есть, а то ещё выдрючивается, сыщик эдакий, такой-то и ещё вот такой...

- В профилактику не пойду, - рявкнул вдруг тот, кого ругали, и круто повернулся к дверям. Тут-то сидевший за столом меня и обнаружил:

- Эт-то ещё кто, - угрожающе произнес он. - Почему входите не спросясь?

- А у кого спрашивать полагается? - поинтересовался я вполне миролюбиво. В самом деле - у кого? Вход в кабинет из коридора, предбанник и секретарша отсутствуют как таковые. Тут хозяин кабинета и вовсе озверел кому ж понравится иметь свидетеля не в меру пылкого монолога, произнесенного на рабочем месте в рабочее время? Словом, не сложились у нас отношения с заместителем начальника райотдела милиции. Я ему о своем, а он все насчет посторонних, которые ходят тут... Когда же, наконец, он уловил, о чем речь, воскликнул обрадованно:

- Да вы не туда обращаетесь, проявляете правовую безграмотность. Милиция розыском беглых жен не занимается. Может, вы её побили и она ушла к родителям? Имеет право, у нас не домострой. А насчет ребенка - это в суд. Не били? К другому ушла? Имеет право. В суд, в суд. Только шансов, имейте в виду, у вас мало. Никаких, практически...

Словом, плясал он по мне, как хотел. Наслаждался. Но приходилось терпеть.

- Как же я в суд обращусь, если не знаю, где она?

- Объявится, - успокоил он меня, - Брак оформлен? Значит, на алименты подаст. А паспорт она захватила, не поинтересовались? А то, если забыла впопыхах, - тут он ухмыльнулся - то объявится сразу, незамедлительно. Без документа ни развод оформить, ни на работу, сам знаешь. Опять же алименты...

От его житейского опыта меня замутило. Я вышел и постоял на крыльце домика - идиллическое такое крылечко, даже золотые шары в палисаднике растут, только повяли и почернели от осенних дождей. Стою. Дождь, кстати, идет, на доске: физиономии злоумышленников, которых должно найти и обезвредить. И мальчонка лет пяти на фото, в шапочке с помпоном. Подпись гласит, что в этой самой шапочке исчез он два года назад и если кто его видел или что-нибудь о нем знает... Подумал я: где-то сейчас мой Павлушка? И тут как раз сипловатый голос за моей спиной:

- Пальников Всеволод, он же Фауст, он же очковая змея, школа пятьсот вторая на Воронцовской улице...

Я обернулся - а это тот самый, инициативный. Но я его, убей бог, не помню.

- А я тебя сразу опознал, - ответил он на мой неузнающий взгляд, Память профессиональная, без неё где бы я был?

- А сейчас-то где? - осторожно осведомился я.

- Да здесь, в утро, - мотнул он головой на дверь, из которой вышел только что вслед за мной. - И черта с два он меня в профилактику упечет. Через неделю сам вернется, тогда будем посмотреть...

Вот тут-то я его и признал - по какому-то жесту, что ли, или по упрямству, какое в тот момент являла собою вся его фигура. Как в классе у доски: я учил, а вы как знаете, можете хоть кол ставить...

- А ты чего делаешь? - спросил он почему-то с видом превосходства, Защитился, небось?

Я ответил наскоро, он не особенно слушал. У меня появилась надежда, что сейчас мы расстанемся, скорее всего - навсегда. Но он сказал:

- У меня день свободный. Этот гад специально для накачки меня с отгула вызвал, представляешь? Отметим встречу?

- Да нет, мне на работу...

- Погоди, - не пустил он меня, - Поговорить надо, столько лет не виделись.

Я числился как бы в командировке, мог прийти на работу во второй половине дня. А было ещё утро, домой не хотелось, дождь накрапывал. В общем, пошли мы с Коньковым завтракать в диетическое кафе по соседству только оно и оказалось открыто. И он, жуя капустную котлету, изложил мне свои обиды, а их много набежало за годы моего отсутствия в его жизни. С юрфака выгнали - за что, я не понял. Вроде кто-то занимался фарцовкой, он их хотел разоблачить, а они его сами "под трибунал" подвели, фарцовку как раз и приписали, заодно связи с иностранцами. Из комсомола исключили, из института - уже автоматом.

Может, он и не соврал - больно уж не походил на фарцовщика, хотя бы и бывшего. Ни один из них не надел бы костюм столь явно отечественного производства. Обноситься до такой степени мог бы, но "фирму" носил бы, и галстук бы засаленный не повязал, и ботинки на черной микропорке ни в каких стестненных обстоятельствах не приобрел... И уж больно сам он подходил к этой одежке - лицо помятое, глаза выцвели - уже не голубые, а будто стекло на изломе, залысины до макушки, зубов недочет... А был ведь красивый малый, на Есенина смахивал.

Пьет сильно, - догадался я, - типичный же алкаш.

А он все повествовал, все делился горестями и взывал к моему сердцу. Несправедливость на несправедливости, приходят разные умники с дипломами, а что толку от тех дипломов? У них сердце холодное, а руки загребущие. Во обэхээсники - видал, какие молодцы? С какого такого жалованья машины покупают? Одному тесть подарил, другому в лотерею повезло. Знаем мы эти лотереи. Берут! И все знают, что берут - и хоть бы что. Делятся, стало быть. Потому и растут на работе. А его обходят. Ему уж не по возрасту в инспекторах ходить...

Морковных котлет на его жизнеописание не хватило, он готов был продолжать на улице, но дождь разошелся во всю. Пришлось зайти в кафе-мороженое. Выпили бутылку шампанского - повода не было, но там ничего другого не предлагают. С того и началось. Короче говоря, как начало темнеть, запаслись мы двумя бутылками водки, колбасой вареной, рыбными консервами и пошли ко мне. Это Коньков предложил:

- Пошли к тебе, у тебя ж дома никого...

- А ты откуда знаешь? - благодушно удивился я. К тому времени я уже был пьян, и вчерашнее происшествие не то чтобы забылось, но как-то отпустило сердце. Что, собственно, и требовалось и за что я был своему однокашнику в тот момент несказанно благодарен.

- А вот знаю! - подмигнул он, - Профессиональная привычка - под дверью начальственной постоять. Дай, думаю, послушаю, зачем это очковый змей к нам препожаловал.

- И все ты врешь, - вяло возразил я, - Никто меня змеем не звал.

- Звали - звали, - его голос звучал бодро, - У меня ж память...

Спорить не хотелось. По правде говоря, я уже готов был сам все ему рассказать, поплакаться, выслушать слова сочувствия - хотя какое там сочувствие...

- А с семьей у тебя как? - закинул я удочку, когда мы расположились со своим провиантом на кухне. На миг кольнуло: что сказала бы Зина, увидев на скатерти (это она такой порядок завела, никаких клеенок и пластиков, только скатерть и салфетки) - на белоснежной своей скатерти банку с рваными краями - кильки в томате, порезанную крупными ломтями колбасу и батон, который резать никто и не собирался, так ломали. Но Зины не было - в том-то и беда.

Спросил я Конькова о его семье, потому что ждал краткого ответа: такие, как он, всегда в разводе или в больших неладах. Был, конечно, риск, что и на эту тему затянет он длинный разговор, но я готов был послушать. Повторяю - я был ему благодарен, что сижу не один. Есть у меня и друзья, только ни с кем в тот день не хотел бы я остаться вдвоем в своем разоренном доме. Коньков же вроде случайного попутчика в вагоне - самый подходящий человек для душевных излияний. Через несколько часов расстанешься - и некого стыдиться за душевный стриптиз. Почему-то мне казалось, что непременно я с ним расстанусь: не видались же больше двадцати лет, он возник из небытия в странных обстоятельствах и так же внезапно исчезнет.

Так вот, спросил я его о семье и ждал ответа, чтобы в свою очередь приступить к рассказу, но он, вопреки моим ожиданиям, просиял:

- А я, брат, дважды дед Советского Союза. Дочка двойню в прошлом месяце принесла, два пацана. Они квартиру получили в Крылатском, баба моя там безвыездно, помогает.

При этих его словах заныло завистливо мое сердце. Живут себе в Крылатском два пацана под присмотром родителей и бабки, а мой-то где малыш, где его спать укладывают и чем кормят, и ведь забудет он меня скоро, если так дальше пойдет...

Может, это и странно покажется, что о молодой жене я думал только как о матери своего сына, как о хозяйке дома - и не грызли меня ревнивые видения, кто там и как её обнимает. По правде сказать, все это было ночью, было и сплыло, расстался я в мыслях и в сердце с нею, укротил взбунтовавшееся самолюбие. А с сыном проститься не сумел и отдавать его, жить без него дальше не собирался, хотя и не представлял себе, как его вернуть.

- Ну и что делать собираешься? - задал Коньков как нельзя более уместный вопрос, это с ним часто случается, теперь уж я знаю, - Ты хоть представляешь, с кем она ушла и куда?

- Понятия не имею, - ответил я, прикидывая, что там ему удалось подслушать, - Но буду искать. Сын будет мой.

- Связи её известны: адреса родителей, подруг, друзей? Из подруг наверняка хоть одна в курсе и если по-умному заняться...

Подруги? Я ни одной не вспомнил. В машбюро нашего института, где Зина до замужества работала, ни с кем она не дружила, да и расспрашивать там я бы не стал, этого ещё не хватало.

- Она детдомовка, - я назвал город в Средней Азии, где находился детдом. Родители погибли в крушении. Она и в Москве-то недавно.

Кстати, вспомнил я, надо поискать её паспорт. Вдруг он здесь, дома? Тогда, обещал этот хам из милиции, она быстренько объявится. Что советскому человеку без паспорта делать?

Коньков поднялся и с готовностью направился за мной в комнату. Осмотрелся с любопытством и стал наблюдать, как я перебираю документы, что хранятся в ящике письменного стола, в коробке из-под конфет. Один только мой паспорт на месте. Захватила Зина и метрику Павлика, а вот свидетельство о браке оставила. Коньков повертел его в руках и неожиданно сунул в карман пиджака.

- Ты что? - удивился я.

- Так надо ж её искать, - ответил он, будто само собой разумелось, что искать предстоит именно ему. - Я по своим каналам, ты ж не знаешь ничего. У тебя фотка хоть есть?

Была где-то одна-единственная фотография, которую успел сделать непрошеный фотограф в загсе. Как раз в тот момент, когда я надевал на тонкий Зинин пальчик обручальное кольцо. Она смотрела не на руку, а прямо мне в лицо, и взгляд - по крайней мере, на снимке - был преданный и нежный. Потом вдруг увидела фотографа и заслонилась ладонью: не хочу, я всегда плохо получаюсь. Но ту фотографию я взял и теперь искал её безуспешно. Присутствие Конькова на поиски не вдохновляло. Ну его к черту!

Я начал трезветь, и благодарность моя к нежданному гостю постепенно испарялась, а взамен представал передо мною отчетливо назойливый трепач и балбес, с которым только свяжись - не развяжешься.

- Знаешь что, - сказал я, - Поздно уже, я спать хочу. Утро вечера мудренее, завтра что-нибудь придумаю. Может, пусть все идет своим путем.

Я, конечно, так не думал, просто хотел от него отделаться. Только плохо я Конькова знал.

- А пацан? Ты что? - он выкатил на меня глаза, - Отказываешься? Да мы её живо найдем и так прижмем, что она тебе сама его притащит. Неужто ты и впрямь на суд рассчитываешь?

- Слушай, - сказал я как можно тверже, - Не лезь, а?

Мы ещё поговорили на повышенных тонах - не совсем, выходит, протрезвели. Наконец, дорогой гость со словами "Да пошел ты..." покинул меня, хлопнув напоследок дверью, а я не помню, как разделся, лег и заснул. Про свидетельство о браке, оставшееся у него, я и не вспомнил.

С утра голова болела так, что пришлось позвонить начальству и, сославшись на нечто маловразумительное, сказать, что приду после обеда. Если бы не это обстоятельство, то наверняка я бы в тот день Конькова не встретил. А тут где-то около полудня выхожу на лестничную клетку в плаще и с кейсом в рассуждении перед работой где-то поесть - кильки в томате, переночевавшие на кухонном столе, отправились в помойное ведро, - и нос к носу столкиваюсь с вчерашним моим гостем, выходившим из квартиры напротив. Ну и ну!

- Ты что, Дмитрий, заблудился? - спросил я оторопело, раз уж надо было реагировать, - Неужто у бабки подночевал?

Юмор как раз в его вкусе. Он и не смутился нисколько, засмеялся даже.

- Нет, я к ней с утра пораньше, - заметно было, что он сгорает от нетерпения все мне изложить, - Идем, не надо, чтобы она нас вместе увидела, ты вперед давай и жди за углом, а я следом...

Тут только до меня дошло:

- Ты что, частным сыском, что ли, занялся? Соседей опрашиваешь? Да кто тебя просил?

И ещё что-то я орал, пока не сообразил, что слово в слово повторяю вчерашний начальственный монолог: и кто Митька, и куда ему с его инициативой идти.

А он только шикал на меня: тише, мол, тише. Я побежал вниз, он за мной. Но во дворе догонять не стал - соблюдал свою вонючую конспирацию. Зато прямо за воротами изложил все, что выведал у астматической старухи. Информация интересная, ничего не скажешь. Выглядел я в исполнении этой бабки и в коньковском пересказе полным дурнем. Оказывается, хаживал к моей юной жене какой-то тип. Бывало, я за дверь - а он тут как тут. Блондин, как и сама Зина, только потемней. Немолодой уже - твой ровесник, бабка говорит. Зина его обедами кормила - бабка его несколько раз на кухне заставала. Павлика на колени сажал. Бабке Зина сказала, будто это её родной дядя, но старуху не проведешь: очень уж этот дядя старался мужу на глаза не показываться, да и Зина попросила соседку не проболтаться

- И часто он бывал? - выдавил, наконец, я из себя вопрос, а то все слушал, будто немой.

- Редко, - с готовностью отозвался мой добровольный агент, - Раз в месяц, а то и реже. Старуха-то клад - весь день у окна торчит.

- Ну вот что, - решился я, чувствуя, как горит у меня лицо, - Не мути больше воду, я сам разберусь.

- Как угодно, барин, - заявил Коньков глумливо, - Сам так сам. Майор наш тебя ждет не дождется.

Это, стало быть, он своего давешнего начальника имел в виду. При упоминании данного должностного лица я было дернулся, но Коньков развернулся и впрямь ушел. Обиделся. Благодарности ждал, наверно. Подождем с благодарностью. Мне ничего не оставалось, как идти на работу.

И ещё три дня прошло - ни на что я не решился. Даже не посоветовался ни с кем. Ждал - может, звонка, может, письма. Хотя в общем-то было ясно, что ничего такого не предвидится. На работе никто ни о чем не догадывался, бывшей своей приятельнице я при встрече доложил, что все у меня прекрасно, чем, как всегда, заметно её огорчил.

- А выглядишь так себе. Устаешь? - спросила она как бы сочувственно, а взгляд такой проницательный, а улыбка такая тонкая, а сама такая элегантная, свежая, ухоженная... Не стоит откровенничать со старыми приятельницами, это на меня той ночью затмение нашло, слава Богу, что не позвонил...

Но что-то надо было все же делать, и сел я сочинять письмо-заявление в какой-то неведомый суд, небесный, что ли. Потому что при мысли о встрече с реальным судьей со мной происходило то же, что при воспоминании о милицейском майоре. Содрогался как-то. Умеют у нас должностные лица по самолюбию щелкнуть - представил я судью в виде пожилой, замотанной жизнью особы с большой хозяйственной сумкой. Не знаю, почему именно такой образ сложился, может, по кино. Какое чувство у эдакой добродетельной матроны может вызвать мой случай? Мать, скажет, это мать, а жить с нелюбимым человеком безнравственно и никаких оснований нет отбирать у неё ребенка. И про Анну Каренину что-нибудь...

Вечера я проводил дома один, попробовал пить водку - ещё хуже стало, по утрам голова раскалывалась, да и не привык я пить без компании. Словом, когда на четвертый или пятый вечер услышал я звонок в дверь и обнаружил за дверью Конькова, то даже обрадовался. Виду, однако, не подал.

- Заходи, раз ты уж тут.

Но его таким пустяком не проймешь. Вошел, развалился в кресле, смотрит загадочно.

- Слушай, - говорит, - а как ты познакомился? Как это вышло, что ты на ней женился, на детдомовке? Ты жених завидный, с квартирой, со степенью ученой. Уж наверняка невесты получше попадались. Чем эта-то взяла?

И дальше в этом роде. Но я его не выгнал: вспомнил вечер вчерашний и позавчерашний... Пусть болтает, все живая душа в доме. Глядишь, что-нибудь и скажет. А отвечать я ему не стал. Наконец, он остановился - заметил все же, что я молчу.

- Хочешь узнать кое-что интересное насчет законной твоей супруги Мареевой Зинаиды Ивановны, тысяча девятьсот сорок девятого года рождения, русской, беспартийной, но состоящей в рядах ленинского комсомола, образование десять классов и так далее?

Тон развязный - дальше некуда, торжествующий такой, словно готовится объявить мне радостный сюрприз. Так оно и вышло.

- Валяй, согласился я, - Что там слышно по твоим каналам?

Ирония моя его не взволновала, он решил поторговаться:

- Ты мне про ваш роман, а я тебе - что знаю. Не пожалеешь, Фауст, ей-богу, не пожалеешь.

- А если наоборот? Ты сначала, а я потом.

- Можно и наоборот, - неожиданно согласился Коньков - Только держись за сиденье стула покрепче и готовь валерьянку.

Он положил передо мной какой-то бланк вроде телеграммы. И я с трудом буквы казались перепутанными - прочел, что "Мареева Зинаида Ивановна, 1949 г. рождения, русская, ...погибла при пожаре на местной красильной фабрике 17 июня 1970 года..." А на дворе стоял год одна тысяча девятьсот семьдесят третий, лил за окном ноябрьский дождь, и все это - и приятель мой с его торжествующим неизвестно почему видом, и нелепая бумага, которую я держал в руке, и сам я - показались вдруг атрибутами спектакля: герой получает ошеломительное известие, что там дальше по роли? Не помню, забыл...

- Понял теперь, во что ты влип? - пробудил меня к жизни Коньков, насладившись эффектом в достаточной степени, - Она у тебя жила по чужому паспорту. К тому же по паспорту покойницы. По ней, может, тюрьма плачет, по твоей супруге. И это очень даже хорошо...

- Что ж тут хорошего? - я ещё не вышел из шока - Куда уж хуже!

- А то хорошо, - произнес мой развеселый гость, - что когда мы её найдем, то так прищучим, что она сама тебе мальчонку отдаст и ещё будет кланяться и благодарить. Понял? Это и будет наша конечная цель.

- Постой, а как мы её найдем? Теперь мы даже имени её не знаем. Если она - не Мареева Зинаида, то кто же? Кого искать и где?

Коньков приосанился - моя готовность к действиям ему польстила. Он чувствовал себя как рыба в воде: есть повод своим профессионализмом щегольнуть.

- С твоей помощью и найдем, - произнес он нравоучительно. - Ты давай поподробней рассказывай, где что и что почем.. А я слушаю и делаю выводы, понял? И вопросы задаю по ходу допроса. Какая-то зацепка должна появиться. Хотя и сейчас кое-что есть.

- Что, например?

Он не ответил, и я принялся рассказывать то, что за последние дни и ночи миллион раз перебрал в памяти с горечью и сожалением...

...Все началось со статьи, которую мне заказала редакция одного научно-популярного журнала. Я у них постоянный автор, статья стояла в редакционном плане, но я их подводил: статья существовала в виде несвязных отрывков, не оставалось времени сесть и написать как следует, и я решил продиктовать машинистке. Старая наша заведующая машбюро Марья Петровна даже руками на меня замахала: и не говорите, и не просите, все заняты!

- Заплачу, Марья Петровна, - наклонился я к её уху. Это всегда помогало - выкраивался час-другой у какой-нибудь машинистки, пара рублей им всегда кстати. Тут же - ни в какую. Доклад директора печатают по частям, завтра конференция.

- Хотя у нас вон новенькая, - вспомнила она, когда я уж уходить собрался. - Ей мы доклад не дали, все равно без толку, она пока не умеет, печатает еле-еле и ошибок тьма.

Мне было все равно, лишь бы как-то отпечатать, журнальная редакция не книжная, возьмут мои пять страниц и с правкой.

Новенькая сидела в углу, что-то там обреченно тюкала двумя пальцами. Выслушав распоряжение Марьи Петровны, смутилась. Я заметил только, что она светловолоса до нельзя, почти альбинос, и краснеет мучительно.

- Вы, Зиночка, позвоните мне в отдел, когда работу закончите, попросил я, - Если вам удобно, я продиктую.

Позвонила она только в половине шестого, когда все уже по домам собирались. Я ждал, что она попросит отложить до завтра, но она тихим голосом сказала, что готова задержаться. Помню, ещё добавила:

- Я бы домой взяла, но у меня машинки нет.

Сидели мы с ней часов до восьми. Проще, наверно, было самому сесть за машинку, но жалко стало белесую бесцветную девчонку с неловкими руками. То лист не так вложит, то каретка вдруг ни с места. Справедливости ради следует сказать, что и машинку ей уделили не просто старую даже, а полную развалину, едва живую. Кое-как дотюкали мы до конца, я её каждый раз, когда она попадала не по той букве, уговаривал, чтобы не расстраивалась, я сам поправлю, а она хваталась за ластик или вообще норовила вынуть лист и начать все заново.

Словом, когда мы вышли из института, спешить было некуда: редактор, конечно, давно уже дома, завтра с утра я ему позвоню и занесу статью.

- Пойдемте где-нибудь поужинаем, - предложил я девочке, - Вы из-за меня задержались, проголодались, наверно...

Я сказал это только потому, что от предложенного мною трояка она решительно отказалась, а вид у неё был измученный. Не то, чтобы голодный или усталый, а прямо-таки вымотанный. Мне она не понравилась - то есть, не заинтересовала. Не в моем вкусе. К тому же я не демократичен: завести интрижку с машинисткой, да ещё такой молоденькой - это не для меня; на моем счету таких "побед", слава Богу, не числилось... Я, признаться, люблю с женщинами поговорить, это входит в понятие "заниматься любовью"...

Словом, предложил я ей пойти в ресторан, потому что сам был голоден, а в холостяцком моем дому хоть шаром покати, я частенько ужинал в ресторанах. И подумал, что для девочки это послужит маленьким развлечением, а для меня возможность расплатиться с ней за сверхурочную работу. Вот так мы и оказались в "Балчуге" - и столик отдельный, удобный отыскал знакомый мэтр, и принесли быстро меню, а затем и заказ, я сам все выбрал.

Ну и надо же было о чем-то разговаривать, я её спросил, москвичка ли она и кто по специальности - не машинистка же в конце концов, это сразу видно.

- Не москвичка, - ответила она, - и не машинистка. Пришла в институт по объявлению всего неделю назад, надеется научиться печатать, это, в общем, не трудно. Ее взяли с таким условием, опытную машинистку вообще невозможно найти.

Она оказалась несловоохотливой, а то, что она говорила, было скучно. Зина - это я точно помню - даже не пыталась заинтересовать меня, пококетничать хоть чуть-чуть. Вяло тычет вилкой в котлету по-киевски и мысли её - это прямо в глаза бросалось - где-то витают. Понравься она мне хоть капельку, мое самолюбие, вероятно, было бы уязвлено, к такому полному отсутствию внимания к себе я не привык.

А потом, помню, когда уже кофе принесли, - от вина моя спутница напрочь отказалась, так и простоял перед ней бокал сухого, даже не пригубила из вежливости, - так вот, за кофе к нам подошел, наигрывая на гитаре, музыкант из оркестра. Что его именно к нам привело, - не знаю. Постоял возле нас, потренькал, потом наклонился к моей соседке, спел, негромко, как бы для неё одной. Все вокруг на нас уставились - что-то чересчур развязное мне почудилось в этом мелком событии, я протянул малому пятерку: надо было как-то от него избавиться.

Зина, которая сначала вся сжалась от такого неуместного внимания, как только он отошел, неожиданно улыбнулась и залпом выпила вино. Но тут же заявила, что ей пора домой.

Словом, не удался вечер, и я о нем быстро забыл, да так бы наверно, и не вспомнил, если бы недели через три не свалил меня грипп. И тут вдруг звонок в дверь, является в качестве страхделегата Зина - с дежурными апельсинами, с предложением сбегать в магазин, в аптеку, а заодно и обед приготовить.

От услуг её я отказался, но визит меня, признаюсь, заинтриговал. Явилась будто другая девушка. Подкрашена, причесана - гладкие светлые волосы обрамляют лицо как шлем, и глаза такие синие. Вовсе она не альбинос, как мне в прошлый раз показалось. Прехорошенькая блондинка. И явно мною интересуется, хотя краснеет по-прежнему мучительно и слова выдавливает с трудом. Но старается.

Я, естественно, отнес все это за счет собственной неотразимости. Сорокадвухлетний кандидат наук, недурной собой, холостой и с положением вполне может казаться привлекательным даже очень молодой женщине, а насчет моих достоинств у неё вполне было время разузнать.

Как вы понимаете, я особо не обольщался, заводить роман с машинисткой в мои планы не входило, так что, раскусив, как мне показалось, своего страхделегата, я почувствовал себя в полной безопасности. И даже, когда вечерком заглянула ко мне та моя давняя приятельница, рассказал ей про этот казенный визит, а она, как и следовало ожидать, посмеялась вместе со мной, но посоветовала быть осторожнее: эти молодые девушки - они, знаешь, как бульдоги, потом челюсти не разожмешь.

Ну, ей виднее. А Зина и впрямь зачастила. И я вскоре стал испытывать удовольствие в её обществе. Не то, чтобы она оказалась занятной собеседницей - куда там! Но умела как-то развязать мне язык, я при ней начал чувствовать себя не просто интересным и значительным человеком, а очень интересным и очень значительным. Почти каждый становится красноречив, если его слушают, разинув рот.

Спросила она меня как-то и о фамильном портрете. Долго разглядывала, а потом спросила. Я подробнейшим образом изложил всю историю, в том числе и о том рассказал, как женился, и как после смерти жены в архивах рылся. Она расспрашивала, будто приключенческую повесть слушала, сочувствовала сердечно. Я и сам тогда представлялся себе достойным сочувствия, хотя к тому времени все уже отболело, отгорело, отошло, и был я благополучен и отнюдь не одинок, а трогательную историю рассказывал как хорошо заученный урок. Норовил все же заинтриговать девочку, хотя и не помышлял о новом браке.

А все ж женился. К тому времени я все о себе рассказал, да и о ней вроде все знал. Детдом, школа-десятилетка, последние классы - в вечерней школе. Болела часто, врачи сказали, что среднеазиатский климат ей не подходит, лучше уехать. Здесь квартирная хозяйка - старуха, родственница каких-то знакомых - прописала её временно при условии, что она найдет себе работу. Вот она и устроилась по первому же прочитанному объявлению. Живет у этой старухи, платит половину своей зарплаты. К хозяйке часто приходят гости - такие же древние, играют в преферанс. А комнаты смежные, она - в проходной. И вечерами часто уходит из дому, но пойти некуда, я единственный знакомый во всей Москве... И как-то однажды она осталась у меня. А месяца через полтора сообщила, что ждет ребенка.

История - банальнее некуда. Но на это и ловятся стареющие холостяки (впрочем, не только холостяки). Синие глаза, собственное красноречие, умело подогреваемое, перспектива обрести наследника. Не похожа была Зиночка на хищницу, видит Бог. Тоненькая такая, грустная, нетребовательная. А кто похож? Золушка бьет на жалость и получает все.

Эта последняя глубокая мысль принадлежит уже Конькову. Он выслушал мой рассказ, не перебивая, а когда я закончил, помянул Золушку и задал один за другим кучу вопросов:

- Еще что-нибудь случилось такое, из ряда вон? Ну как с этим музыкантом? Как он, кстати, выглядел? Потом нигде тебе не попадался? Может, встречался где-нибудь?

Надо же, кем заинтересовался! А он дальше со своими вопросами:

- Зина не захотела портрет снять? Ревность, мол, или ещё что? Давай, дескать, его перевесим...

И ещё о чем-то спрашивал, к делу также не относящемся. Насторожился, когда припомнил я, как Зину, когда она была беременна, перед самыми родами женщина незнакомая напугала. Мы пошли в ГУМ, там я задержался у какой-то витрины и только издали увидел, что женщина - с виду провинциалка, скорее всего, но не цыганка - вцепилась в Зину, твердит что-то настойчиво, глядя ей в лицо, а Зина отворачивается, выкручивает руку, пытаясь освободиться. Вырвалась, наконец, я перехватил её, когда она побежала:

- Постой, детка, куда ты? Успокойся. Что она от тебя хочет, эта тетка?

- Не знаю. Пойдем, пойдем отсюда, - Зина задыхалась, я вывел её на улицу. Женщина осталась в магазине, крикнула нам вслед что-то невразумительное. Какое-то слово. Лица её я не запомнил.

- Психов в Москве развелось до черта, - прокомментировал мой рассказ Коньков, - Что все же она крикнула - не вспомнишь?

- Вроде имя какое-то. А может, и не имя...

ГЛАВА 2. ПУТЕШЕСТВИЕ В ОБЩЕСТВЕ СУПЕРСЫЩИКА

Почему я отправился в Казахстан не самолетом, а поездом? Почему уехал тайком, никому не сказавшись? Как вообще решился на столь рискованное, безнадежное, незаконное даже дело, как частный сыск? Было время поискать ответы на эти вопросы и на множество других - ехать предстояло несколько суток.

Сначала, надо сказать, путешествие показалось даже приятным. Вагон СВ - мягкие диваны, чистое белье, зеркала. Прежде такие вагоны назывались международными - в любезном отечестве все лучшее предоставляется гостям. И проводники вежливые, школенные - тоже как бы для иностранцев. Не успели отъехать, как в дверях возник восточный юноша со сладкими оленьими глазами, весь в белых одеждах и осведомился, не угодно ли нам заказать плов, шашлык, бешбармак прямо в купе.

- Сервис - Европа - А, - высокомерно заметил Коньков, когда посланец вагона-ресторана удалился, - А ты все Прибалтика, Прибалтика...

Ехать поездом - это была его идея. Нужный нам городок по дороге, мол. Сошел с поезда - и на месте. А от ближайшего аэропорта добираться не менее суток, местный рейсовый автобус - да ты его просто не вынесешь, Фауст: толкотня, жарища, бабы и дети орут, куры кудахчут. Это если он ещё прибудет, этот автобус, если на хлопок его не мобилизуют. А то жди загорай. Выиграешь минуту - это он о самолете, - потеряешь неделю, не говоря о нервах.

Убедил. И жизнь как будто подтверждала его правоту. В поезде он был важен, исполнен чувства собственного достоинства и углублен в себя. Обложился старыми "Огоньками" и "Крокодилами", сидит себе, читает. И все бы ничего, если бы в соседнем купе не составилась партия в "козла". Через сутки остальные "козлы" благополучно сошли, а мой завалился на полку, в дупель пьяный, и захрапел. Изредка поднимался, уходил, вновь являлся и падал на жесткое ложе, угрюмый и неприступный. Денег у него при себе не было - проигрался, как уж он обходился - Бог весть. Пришлось терпеть косые взгляды проводника: а я-то, мол, с вами как с приличными людьми, можно сказать, как с иностранцами, и фамильярные, понимающие улыбки ресторанного юноши, а также мерзкий пейзаж за окном - раз в полчаса кинешь взгляд, а там все тот же облезлый верблюд на облезлых, верблюжьего цвета барханах.

Увесистый двухтомник "Порт-Артур", который я захватил из дому в надежде одолеть за дорогу, никак не читался, я часами листал с отвращением Митькины журналы и казнился мысленно: собирался ведь в милицию заявить, не сошелся же свет клином на одном начальнике. Это не шутка, если один человек выдает себя за другого, да ещё умершего. Митька же чертов и отговорил.

- Тебе это надо - начальнику моему подарочек преподносить? Ты ж его видел - он тебя по стенке размажет. За барышней нашей такой хвост может потянуться - глаза поперек. Уголовщина - самое малое. Ну конечно, если ты воспитывать её собираешься в духе коммунистических идеалов или там примерно наказать - тогда да, тогда беги к нам в отделение. Но ты же просто пацана своего хочешь заполучить - так я тебя понял? А она теперь у нас на крючке, есть чем припугнуть.

- Сначала пойди найди её, - меня одолевали сомнения, суперсыщик разводил их будто тину на водной глади:

- Да ведь у нас, считай, адресок есть, городишко-то маленький, все друг друга знают. Я отпуск за прошлый год не отгулял - готов на подвиг ради старой дружбы.

А то я не видел, какая там дружба - сыщицкая лихорадка гонит его на край земли. Но не устоял - огласки побоялся.

- Привезем мальчишку твоего - никто ничего и не узнает. Мать уехала и уехала - родных, мол, навещает. Когда ещё её хватятся - тут и выяснится заодно, что по чужому паспорту проживала, скрылась, стало быть. А ты при чем? Не знал, на ведал. Ну потаскают тебя, а уж мальчонку не тронут мамаша его бросила, он твой.

Станцию свою мы едва не проехали, проводник спохватился в последнюю минуту, заколотил в дверь. Похватали мы вещи и выскочили, мой двухтомный роман и коньковские журналы продолжили путь к китайской границе, мы же остолбенело стояли на перроне на нетвердых после долгого путешествия ногах и вглядывались в пыльный окрестный пейзаж, пока за жидким рядком серых кипарисов не разглядели, что над двухэтажным зданием напротив вокзала слабо светятся, подрагивая, неоновые красные буквы "Москва". Из Москвы в Москву... Не иначе как это гостиница.

Так оно и оказалось. Перед входом в гостиницу расположилась компания собак - непрезентабельные разномастные дворняги сидели и лежали в палисаднике, ни одна нами не заинтересовалась. За низким, поломанным штакетником, к моему изумлению, пышно цвели розы - неухоженные, лохматые, вроде этих собак, никому не нужные. Алые цветы горели на черных, скрюченных, безлистых кустах, осыпая землю лепестками.

- Идем, - дернул меня за рукав Коньков, ему не терпелось добраться до буфета. Как ни странно, надежды его оправдались. Опухшая от сна дежурная проводила нас в просторную чисто прибранную комнату с пятью кроватями, поклялась, что никого к нам не подселит, и привела откуда-то такого же заспанного малого, который отомкнул буфет, сварил нам по паре сосисок и осчастливил моего спутника двумя бутылками жигулевского пива, такими пыльными, будто хранились в графских погребах.

Мы оказались единственными обитателями гостиницы "Москва". Окно нашей комнаты выходило на привокзальную площадь - круглую, унылую, начисто лишенную восточной экзотики, даром что городишко находится в сердце Средней Азии. С трех сторон серые пятиэтажки, в чахлом скверике посредине простирает чугунную длань Ленин, одетый по осенней погоде, в пиджаке и кепке.

И в комнате та же скука. Единственное украшение - акварель в рамке над моей кроватью изображает, представьте, ту же самую площадь. Кого, скажите на милость, мог вдохновить этот полукруг серых домов, одинаковых, как серые кирпичи? А вот поди ж ты! Художник стоял у того самого окна, что и я, разводил на подоконнике свои краски...

Меня охватило тоскливое чувство нереальности: что со мной происходит, снится мне, что ли, этот убогий сдвоенный пейзаж, что вообще я здесь делаю? Стены, крашеные в тускло-розовый цвет, надвинулись на меня. Надо уйти отсюда - бросив прощальный взгляд на заснувшего, не раздеваясь, Конькова, я поспешно спустился по скрипучей деревянной лестнице, прошел мимо собак и роз и, обогнув здание гостиницы, очутился на той самой увиденной из окна площади, которая нисколько не выиграла от перемены точки обзора. А теперь куда? А вот куда!

Порывшись в бумажнике, я достал ответ здешней милиции на запрос милиции московской, в котором значилось, что Мареева Зинаида, которую я до поры до времени считал своей женой, на самом деле ничьей женой быть не может, поскольку погибла за полгода до собственной свадьбы, когда на здешней красильной фабрике случился пожар... То есть, не так было сказано, но смысл тот, и ощущение нереальности заново охватило меня. Документ, впрочем, выглядел вполне обыденно: бланк, печать, подпись - лейтенант милиции Еремин, на штампе не трудно разобрать адрес: Комсомольский проспект семь.

Выбрав тот просвет между домами, что пошире, я попал в точку - это и было начало Комсомольского проспекта, уходившего вдаль двумя рядами стандартных домов. А мне-то казалось, будто в Азии любой городишко маленький Багдад: минареты, базары, ослики, Ходжа Насреддин и Багдатский вор, арыки и чинары. Впрочем, вдоль домов тянулись канавы, а чинары, может, я и не распознал в неряшливых пыльных деревьях, склонившихся над мутной водой.

Искомое отделение милиции оказалось в десяти минутах ходьбы. На вопрос, как найти лейтенанта Еремина, дежурный буднично ответил: по коридору третья дверь налево.

Лейтенант милиции, молодой и красивый, как киноактер, играющий лейтенанта милиции, был мало того что свободен - он изнемогал от безделья. За соседним столом двое его коллег резались в нарды - похоже, с преступностью тут было покончено раз и навсегда. Между тем, через пару часов мне и лейтенанту Еремину предстояло убедиться в обратном...

Пока лейтенант пригласил меня в соседний пустующий кабинет - видимо, чтобы не мешать играющим, они как раз вошли в азарт и на меня внимания не обратили. Мы уселись за стол, друг против друга, и он уставился на меня с доброжелательным любопытством. Вместо объяснений я протянул ему его собственный ответ на запрос.

- А, Мареева, помню, - голубой его взгляд затуманился, - Вы ей кто будете - родственник? А подруга говорила, что нет у неё никого, детдомовка она была.

- Мареевой я не родственник, но мне необходимо точно знать, нет ли тут ошибки, точно ли она погибла?

- Ошибки нет, к сожалению. Я сам на том пожаре был. Эту девушку опознали. Вернее, труп.

- Как опознали? Кто?

- Сначала её подруга. Приметы сообщила - серьги там, колечко, крестик. Потом официальное опознание было - три женщины работали в лаборатории, все трое на месте остались. В том числе Мареева.

- Что за подруга?

- Ну, подруга Мареевой. Прибежала на пожар, сама чуть не сгорела, шальная... - Лейтенант явно расстроился, заморгал, но быстро собрался:

- А почему спрашиваете, тем более не родственник? Тем более, получили официальный ответ. Чего ж теперь-то искать?

Если бы я сам знал, чего ищу. Чертов Коньков - спит себе в гостинице, а я вот не знаю, как мне быть.

- Вот вы сказали - подруга, - произнес я, действуя как бы наощупь, просто чтобы не молчать, - Кто она?

- Маргарита Дизенхоф, - с неожиданной готовностью отозвался лейтенант, - Вы не удивляйтесь, у нас тут немцев много. Их сюда в войну пригнали с Украины. И ещё из разных мест. У этой Маргариты мать в детдоме работала кастеляншей. А дед в шахте. Он сейчас на пенсии, старый совсем.

- Где они живут, не знаете?

- Татарская тринадцать, - без запинки ответил Еремин, - только Греты нет, она как уехала в тот день, когда фабрика сгорела, так больше и не появлялась.

Мне бы спросить, откуда ему это известно, но другая мысль заслонила готовый сорваться вопрос:

- Как вы сказали - Грета? То есть, Маргарита...

- Ну да. Они ж немцы. Дома её Гретхен зовут. Как в опере "Фауст".

Гретхен! Вот какое слово выкрикнула нам вслед женщина в ГУМе, - слово, которое выпало из моей памяти: имя - не имя...

Нет, не обрести мне почвы под ногами в этом странном городке, несостоявшемся Багдаде. Все зыбко, все непредсказуемо. Может, неведомая Маргарита и есть моя жена? Что за дикая мысль! Не более, впрочем, дикая, чем вся эта история.

- А как она выглядит, эта Гретхен? Блондинка?

Столь простодушным вопросом я, кажется, напомнил лейтенанту Еремину о его профессиональном долге, пробудил в нем бдительность.

- Собственно, что вы пытаетесь узнать, гражданин... - он сделал паузу, рассчитывая услышать имя не в меру любопытного посетителя и, не услышав его, поднялся во весь свой прекрасный рост, выпрямился...

- До свиданья, спасибо, - пробормотал я поспешно и ушел.

...Татарскую улицу я нашел без труда: первый же прохожий объяснил, что надо вернуться к вокзалу, пересечь по мосту железнодорожные пути, а на той стороне снова спросить. Так я и поступил.

"Та" сторона оказалась гораздо привлекательней, чем "эта". Лабиринт обжитых, уютных улочек, заборы то глинобитные, то деревянные. За ними разнокалиберные домишки, собаки гавкают, когда проходишь мимо, белье сохнет на веревках - все это отдаленно напоминает дачный подмосковный поселок, только воздух не тот, другие запахи: пахнет зацветшей, гниловатой водой из арыка, какой-то экзотикой, растущей на грядках за заборами, и чем-то съедобным - видно, еду готовят прямо во дворах.

Дом номер тринадцать был отгорожен от улицы добротным, недавно покрашенным в зеленый цвет штакетником, который позволял разглядеть, что и дом, хоть невелик, но тоже крепок и покрашен: светло-коричневый, с зелеными веселыми ставнями, а перед домом цветник, и уж тут розы так розы, не то что беспризорницы возле гостиницы.

Старик, вышедший на мой стук, придерживал за ошейник большого желто-белого пса, который отнесся ко мне миролюбиво, только обнюхал деловито пропылившиеся ботинки. Комната, куда меня провели, никак не соответствовала всему, что мне до сих пор довелось увидеть в этом городе. Будто кто-то нарочно вздумал воспроизвести старорежимный, мещанский, провинциальный до комизма стиль: подушечки с вышитыми надписями, буквы неразборчивые, готические, что-нибудь поучительное наверняка, кружевные салфетки, цветущая герань на подоконнике. Стекла в буфете так и сверкают, а за ними сверкает выставленная напоказ посуда. Этот неожиданный интерьер заставил меня подумать, что, возможно, та, кого я ищу, жила некогда в этом доме. Дело в том, что моя молоденькая жена именно такой стиль пыталась внедрить в мою захламленную, от века не ремонтированную московскую квартиру - и отчасти преуспела. Мамина бывшая спальня, которая теперь служила детской, и кухня подверглись насилию: были побелены, покрашены, преображены в нечто светлое, опрятное, жизнерадостное, и герань пышно распустилась на кухонном окне.

Легенду я придумал ещё по дороге на Татарскую улицу

Хозяин - ширококостный, с негнущейся спиной - сесть мне не предложил и сам не сел, а стоял возле белой, изразцовой - а как же иначе? - печи. Испытывая отчаянную неловкость, я принялся, стоя посреди комнаты, излагать свою версию: разыскиваю, мол, Марееву Зинаиду, дальнюю родственницу, только недавно узнал, что она воспитывалась в детдоме, а теперь вот, несчастье какое, стало известно о смерти её, но хотелось бы поподробнее и о жизни, и о смерти, а по данному адресу, сказали, проживает задушевная её подруга Маргарита... Черт знает с чего мне вздумалось все это городить, но сказать правду - что от меня жена сбежала и я её ищу - казалось вовсе уж невозможным. К тому же общение с Коньковым имело то следствие, что говорить правду вообще стало казаться дурацким занятием, а вот накрутить всякой ерунды - признаком ума и, простите, сыщицкого профессионализма. Потому что, не скрою, помимо стыда, злости на себя и на женщину, втянувшую меня в нелепые приключения, помимо тревоги за сынишку, я испытывал некоторый азарт, мне нравилось чувствовать себя детективом, и это скрашивало даже горечь от всего вышеперечисленного. Ну считайте меня дураком, если хотите, но сначала попробуйте поставить себя на мое место.

Ледяной взгляд старика внезапно отрезвил меня: Господи, ведь он ни одному слову моему не верит. Ишь как кривятся тонкие губы, коричневая кожа - будто растрескавшаяся глина, в голубеньких, почти белых слезящихся глазах убийственная насмешка, презрение и даже что-то опасное мне почудилось.

Я будто споткнулся на бегу - умолк и приготовился к отступлению. Обернулся - и увидел, что собака растянулась на коврике, загородив собой дверь. Та-ак!

И тут появилось новое действующее лицо: в комнату вошла сгорбленная старуха, увидела меня и просияла всем своим пергаментно-желтым, плоским лицом, узкие прорези, обозначавшие местоположение глаз, вовсе закрылись.

- Какой го-ость! - пропела она радостно, - Хельмут, ты чего стоишь, как пень? А она-то где?

Старик буркнул что-то невнятное, сдвинулся с места и за его спиной, на покрытым вышитой салфеткой комоде я увидел фотографию - самую большую из тех, что там красовались, и выдвинутую чуть вперед, а на фотографии собственную физиономию и её, с белым цветком в высоко зачесанных волосах. Я гордо смотрю прямо в комнату, а она на меня, преданно и нежно. Тот самый свадебный снимок, который я безуспешно искал у себя дома, чтобы суперсыщик поскорее мог взять след.

Еще бы старик мне поверил! На фото оба мы крупным планом, счастливые новобрачные, и весь я тут как тут: густая, слава Богу, шевелюра, седая прядь от левого виска, модные квадратные очки - я и сейчас в них, усы и бакенбарды небольшие, тоже по моде. Чего ж удивляться, что хозяева сразу меня признали?

Старик прошагал к двери будто сквозь меня и с грохотом захлопнул её за собой, оставив враля-визитера на попечение старухи. Не обращая на неё внимания, я двинулся к комоду, нечто весьма любопытное мне почудилось - ну да, так и есть, фотография надписана. В правом нижнем углу прямо по белому платью невесты две аккуратных строчки: "Дорогим дедушке и Паке от Гретхен и Всеволода". И дата проставлена, только её наполовину загораживает рамка.

Сухонькая, коричневая, как обезьянья лапка, рука отобрала снимок - я уже собрался вытряхнуть его из рамки. Узкие глаза глянули будто через ружейный прицел:

- Ты чего пришел? - гневно крикнула старуха, - Чего ищешь? Гретхен где?

- Гретхен я никакой не знаю, - голос мой тоже сорвался на крик, - Вот на этой женщине - я согнутым пальцем безжалостно постучал по лицу, сияющему нежной улыбкой, - я женился, а она меня обманула, у неё был чужой паспорт. А теперь ещё и убежала к любовнику, сына забрала. - Я весь дрожал от негодования и жалости к себе и закончил вовсе уж нелепо:

- Я этого так не оставлю.

Морщинистое лицо хозяйки обратилось в неподвижную маску. Некоторое время мы оба молчали, потом она тяжело вздохнула:

- А я-то, старая, обрадовалась, думала, Гретхен вернулась. Мы о ней не знаем ничего - прислала фотографию эту в письме, обратного адреса не дала. И больше ни одной весточки... Значит, сын у вас родился...

Она сама аккуратно достала фотографию, протянула мне - знакомым полудетским почерком проставлена дата нашей свадьбы.

Я спрятал фото в нагрудный карман, Пака - наверняка это и была "дорогая Пака" - безропотно проводила её взглядом, как бы согласившись с моими правами. Пододвинула мне стул.

- Садись, раз уж приехал.

Только сейчас я заметил, какая правильная и чистая у неё русская речь. При такой-то азиатской внешности: темнолица, узкоглаза, да ещё и горбата, в пестрой кацавейке, какие, я успел заметить, носят все местные старухи.

Я опустился на предложенный стул, решив непременно дождаться... сам не знаю, чего.

- Он куда ушел? - спросил я о старике, - Мне с ним надо поговорить.

- Не придет он, - твердо сказала Пака, - Ты его обмануть хотел, правда ведь? Хельмут этого не любит.

Похоже, она гордилась старым Хельмутом. Что за странная пара, кто они друг другу, эти двое? И кто им Маргарита?

- Погоди, - объявила старуха и скрылась за дверью. К хозяину пошла прояснить, что и как, решил я. Вот и случай рассмотреть остальные фотографии. Хельмут - без сомнения это он, на выцветшем, довоенном наверняка снимке, у стоящей рядом с ним женщины в узком пальто и надвинутой на лоб шляпке лицо моей жены - светлоглазое, приветливое, невыразительное. И у девочки в пионерской форме, которую приобнял за узенькие плечи хмурый парнишка с длинным тяжелым лицом Хельмута - это уж другой снимок, - у этой девочки тот же спокойный, безмятежный взгляд. Ангельские лица у женщин этой семьи - вот как бы я это определил. Тут и сама Гретхен ребенком, лет семи на коленях у мужчины, похожего на Хельмута, - но это, пожалуй, не он, а тот самый подросток, ставший лет на десять старше. И снова он или смахивающий на него светловолосый паренек. Фотография цветная, непривычный городской пейзаж: чужие нарядные дома, и машина, к которой он прислонился небрежно, не больше не меньше как "вольво", и где-то я видел эти два купола, что высятся за его спиной, - округлые, будто взнесенные над крышами женские груди. Знакомая по картинкам лютеранская церковь в каком-то немецком городке...

Появилась из-за моей спины старуха, объяснила:

- Это Хельмут с женой - они до войны под Одессой жили, в Люстдорфе слыхал, может, такая была немецкая колония? Это дети их - Гизела, Рудольф, - Она дотронулась до снимка, изображавшего двух подростков. - И Вилли... Им оказался заграничный пижон, - А это вот Гретхен и Руди опять. Знаешь, Гретхен хорошая девочка. Тебе повезло. И она тебя любит. В письме написала, как с тобой познакомилась, как счастлива, что такого человека встретила. Показать?

Открыла ящик комода, достала тоненькую пачку писем, отделила верхнее. Я поспешно выхватил конверт из её руки, вынул из него тетрадный листок, густо исписанный по-немецки... Издевается, что ли, старуха? Ладно, после переведем это, если верить ей, признание в любви. Старик между тем так и не появился - заупрямился, видно... Письмо отправилось в карман, где уже лежал другой трофей - фото, а я сел на стул и приготовился слушать. Пока всего не узнаю, отсюда не уйду.

- Расскажи, что у вас получилось, - требовательно произнесла моя странная собеседница, располагаясь за столом напротив меня. Ну чтож, можно и так начать разговор. Я торопливо принялся объяснять - как пришел домой, нашел записку. Она не перебивала, только после всего спросила:

- Мальчика как назвали?

В комнате начало темнеть, со двора сквозь узкую форточку перетекла длинная белая кошка, подошла к собаке, подвалилась ей под бок. Та и не шелохнулась. Кажется, с той минуты происходящее вдруг потеряло реальность, очертания предметов стали зыбкими, я ощутил, как свое собственное, беспокойство и растерянность старой женщины, сидевшей напротив, - она примолкла, будто собираясь с мыслями. И, наконец, заговорила нараспев, завела долгий, несуразный, ни на что не похожий рассказ, уводя меня в прошлое - и вскоре я отстал, заблудился, потерял нить, плавная речь усыпляла, люди и события, о которых она говорила, мешались в сознании, и не было сил перебить, остановить ее...

Из этого странного состояния нас обоих вывела собака: вскочила, будто подброшенная пружиной, - кошка отлетела в угол, - и с лаем кинулась к двери.

- Пришел кто-то, пойду гляну, - совсем другим, будничным тоном сказала Пака и ушла следом за собакой, щелкнув на пороге выключателем. Комната осветилась, все стало на место, к возвращению старухи - она пришла минут через пять - я окончательно пришел в себя.

- Ты ступай, - сказала она озабоченно, - Поздно уже.

- Так я же не узнал ничего. Где Грета?

- Не знаю, - с неподдельной тревогой ответила Пака, - Хельмут совсем расстроился. Мы-то думали, она в Москве, с тобой, что все хорошо у нее. Все писем ждали... А теперь уж и не знаем, чего ждать... Хочешь, ночуй у нас.

Но мысль провести ночь в этом доме показалась странной, и я ушел...

Когда я выходил - ни старого Хельмута, ни собаки, ни кошки я так больше и не увидел, проводила меня с крыльца все та же Пака - было уже темным-темно. Старуха посветила ручным фонариком, я дошел до калитки, отворил её и шагнул в кромешную тьму. Но заметил это как-то не сразу, поглощенный увиденным и услышанным. Свернул сначала в ту сторону, откуда пришел - направо, забор-штакетник скоро кончился, следующий - сплошной отбрасывал такую густую тень, что я рук своих не различал. Я зашагал быстрее - впереди мне почудился просвет, там оказался поворот, но следовало ли сворачивать или идти прямо, я не помнил. Свернул наугад - и через минуту понял, что не сумел бы вернуться к старому Хельмуту, даже если бы и захотел. Оставалось брести почти наощупь - где-то за стенами и заборами шла жизнь, светились окна, но свет их не достигал улицы, раздавались невнятные голоса, совсем рядом рассмеялась женщина. Собаки погромыхивали цепями один раз я было остановился, и невидимый пес тут же разразился утробным лаем, отозвались другие - кто лаял, кто подвизгивал, кто глухо рычал. Адский концерт помешал мне сразу расслышать шаги позади, кто-то шел за мной - может быть, уже давно.

- Есть тут кто-нибудь? - крикнул я в темноту, - Как до станции дойти?

Ни ответа, ни привета - только собаки завели по новой. Я заспешил, мне стало не по себе. Теперь я то и дело оглядывался - померещились, что ли, зловещие шаги? Вроде бы никого. Слева прогрохотал поезд - слава Богу, железная дорога рядом, сейчас выберусь из проклятого лабиринта, правее или левее станция - это уже неважно, там огни, люди...

В очередной раз оглянувшись, я увидел за спиной свет, - тот, кто шел за мной, светил фонариком...

- Как пройти к станции? - громко спросил я. Молчание, фонарик погас. Охваченный паникой, я побежал, но тут же споткнулся и упал, больно ударившись локтем. Подняться мне не дали: резкий свет ударил по глазам, сильный толчок в грудь - и я снова оказался на земле, чья-то рука зашарила, нащупывая карман... Вне себя то ли от испуга, то ли от ярости, я барахтался, пытаясь подняться на ноги, крикнул "милиция" и "на помощь" больше ничего не помню...

Первое, что я увидел, очнувшись, было лицо Конькова, - подсвеченное снизу фонариком, оно показалось мне зловещим и странным, я шарахнулся было от него, но тут в круг света попал ещё один знакомый - лейтенант Еремин озабоченно склонился надо мной.

- На вас напали? Что случилось?

С грехом пополам я встал, наконец, ощупывая шишку за ухом, увернулся от лейтенанта, который норовил мне помочь, и постарался более или менее связно объяснить, что произошло.

- Разглядели нападавшего? Что у вас пропало - деньги?

Бумажника в карманах не оказалось, не было его и на земле - луч фонаря осветил только неровную тропку, сбившиеся в кучу пыльные листья и почерневшую смятую пачку из-под сигарет.

- С целью ограбления, - произнес лейтенант, и в голосе его прозвучало облегчение. Но я-то знал, что это не так: в тощем бумажнике лежала всего-то пятерка, а вот из нагрудного кармана исчезло письмо Маргариты Дизенхоф и наше свадебное фото. Однако об этом лейтенанту милиции знать ни к чему так я решил.

Железнодорожная станция оказалась близко. Появление моего приятеля и милиционера в нужное время и в нужном месте объяснялось проще простого. Проспавшись и не обнаружив меня в гостинице, Коньков отправился в отделение местной милиции, куда с самого начала намеревался пойти, поговорил все с тем же лейтенантом Ереминым как с должностным лицом, которое в курсе, пока беседовали, звонил то и дело в гостиницу, где меня, естественно, не было, и, наконец, забеспокоившись, двинулся на поиски в сопровождении лейтенанта, у которого как раз закончилось дежурство. Догадаться, куда я пошел, труда не составляло, сам же лейтенант и дал мне адрес: Татарская тринадцать... Они шагали себе уверенно к дому семейства Дизенхоф, занятые приятной и содержательной беседой, касающейся именно этого семейства, - и тут мой задушенный крик!

- Самодеятельность дурацкая, - вяло пожурил меня сыщик, когда мы остались, наконец, одни. Гостиничный буфет наглухо был закрыт, и это не улучшило его настроения. Господи, как же мы надоели друг другу за эти пятеро суток, из которых он половину времени пил беспробудно, а вторую половину опохмелялся. Я, должно быть, воплощал в его глазах абсолютное мировое зло, - во всяком случае, я ловил в его глазах живейшее отвращение. Будто не он меня, а я его втравил в эту идиотскую поездку.

Хотя... Почему уж такая идиотская? Лежа на кровати, - сна ни в одном глазу, - я старался как можно подробнее припомнить рассказ старой Паки. Ну и мелодраму она преподнесла! Я скосил глаза на соседа по комнате - он что-то притих, спит. Когда, наконец, пройдет у него похмелье и зажжется в душе снова священный огонь, забурлит-закипит сыщицкая лихорадка? Непохоже, что скоро, - вон личико-то какое кислое, аж перекошенное.

Мне не терпелось пересказать ему услышанное, однако только я открыл рот, как он и захрапел. Ну а мне теперь не спать. Потянувшись с кровати, я вытащил из-под неё чемодан, свою дорожную сумку, там лежали ручка с блокнотом, неизвестно для какой цели прихваченные с собой из дому. Вот и пригодились: запишу-ка я пока то, что увидел и услышал в доме старого немца. Но не успел двух строк записать, как и меня сморил сон...

Проснулся я среди ночи, сел на кровати с колотящимся сердцем. Пощупал шишку за ухом - болит, ах ты, черт! Что же мне приснилось такое ужасное? Сон расползался, как гнилая ткань, я гнался, все ещё тяжело дыша, за ускользающими видениями. Старуха в низко надвинутом платке - но не Пака, у той платка не было, жидкий пучок на самой макушке. Голос у старухи молодой, звучный, знакомые интонации. Из-под платка засмеялась мне в лицо беглая жена, показав крепкие сплошные зубы. Вот тут я и вскочил, страшно стало. Никогда она так не смеялась жестоко. Таилась - видно, плохо я её знал...

Тут мне пришло на память, что старуха - живая, а не та, что привиделась - говорила как-то похоже на Зину. "А я его успокоила: не плачь, мой ангел, не плачь, дружочек, все обойдется, обомнется, обживется..." Точно так и Зина приговаривала, возясь с сынишкой: ангел мой, дружочек...

Видно, Пака и впрямь растила Зину-Грету ("Винегрету" - усмехнулся кто-то внутри меня, вот уж правда путаница) с малых лет. Значит, это так и было. Почему же не поверить и остальному, стоит ли заведомо полагать, что правды я не услышу? А я именно так и предположил. Уж больно прочно уселась рассказчица, уж больно плавно полилась её речь - правильная, без запинки, уверенная, цветистая - ни дать, ни взять, народная сказительница, опытная, и сказка накатанная, сто раз повторенная. Вот и появилось сразу предубеждение, а, может, к тому времени я просто устал... Взять хоть про второго сына Хельмута - того, что живет за границей. Есть же доказательство - фотография. В Мюнхене эта двуглавая кирха, вот где, теперь я точно вспомнил, видел в книге по истории Германии. А что ещё она рассказывала?

Я улегся поудобнее и принялся вспоминать.

Харбин, эмигрантская семья. Барыня-раскрасавица, петербуржская неженка пошла работать телеграфной барышней. А барин все проигрывал-проматывал, и женщина у него была на стороне, из актерок, тоже русская. А дети - мальчик и девочка, и она, Пака, при них - воспитанница, найденыш. Где-то по дороге, сами от красных спасались - едва ноги унесли, а её подобрали, пожалели. Она - кореянка, так было на бумажке, пришпиленной к платьишку. Пак - это фамилия, но стали звать Пакой. Родителей и не искали - кого тут найдешь в круговерти. Стала она нянькой, горничной, прислугой за все. Господа её смерть как полюбили, доверяли, денег только не платили - откуда взять? Но она и без денег... Барыня как убивалась, когда расстаться пришлось господа уезжали в Австралию, дальше бежали от большевиков. А Пака оставалась - нужный документ выправить не успели, не ждали ведь беды!

Помню, с каким чувством вспоминал я этот рассказ: будто я его раньше слышал. Или читал. Старуха тоже будто читала - излагает как пописанному. Когда же доберется до семьи Дизенхоф, до Греты, до подруги её Зины Мареевой? Как вышло, что после гибели Зины паспорт её оказался у Маргариты и, главное, почему стала она выдавать себя за покойницу?

Вот заговорила о них - и снова мелодрама. Страсти, утраты, находки. Ей бы романы сочинять, этой Паке. Но, может, вся беда во мне? Это я сам не готов воспринимать информацию о людях и событиях, не имеющих непосредственного отношения к тому единственному, что занимает все мои помыслы? Нетерпелив, не расположен слушать, настроен скептически... Мне бы только узнать, где Павлик. Пока я здесь сижу, ему, может, моя помощь нужна...

...По рассказу Паки получалось так: когда началась война уже не гражданская, а великая отечественная, то семью старого Хельмута, тогда, впрочем, вовсе не старого - выслали в двадцать четыре часа из-под Одессы, как всех тамошних немцев. Жену его Эмму, сына Рудольфа и дочку Гизелу. И ещё сын родился в дороге, прямо в вагоне-теплушке, в самую жару - в вагоне людей как селедок в бочке, ни воды, ни чистой пеленки. И будто бы Эмма на третий день умерла в горячке, а новорожденного, которому судьба была последовать за ней, унесли в классный вагон, в котором ехала в эвакуацию молодая жена большого начальника с грудным ребенком, и она будто бы, прослышав о несчастье, послала проводника за младенцем.

- И что же, он выжил, этот мальчик?

- А как же! Еще какой красавчик наш Вилли! Только Хельмут его в дом не пускает, совсем с ума сошел старый...

- Тогда где же он живет?

- А в Мюнхене, - радостно сообщила Пака, - Вот где - в Мюнхене. Раньше в Израиле жил, в Хайфе, но ему там не нравилось. - Вспомнив это в ночи, я подумал, что и такое могло случиться. Вот только Пака, рассказывая, все больше удалялась, уклонялась от предмета разговора, потому я ей и не верил: морочит она меня, время тянет.

- Как же это он в Мюнхен попал? - спросил я тогда, нисколько не рассчитывая на вразумительный ответ.

- Из Хайфы, я же сказала. Его мать приемная, ну Ида, я же говорила, она еврейка. После войны мужа её расстреляли как врага народа, что ли, или ещё как-то, и её посадили, а детишек в детдом какой-то специальный. Там сынок её собственный помер, один Вилли у неё остался, усыновленный. И подалась она в Израиль, когда из лагеря вышла, тут некоторых выпускать стали... Но Вилли не понравилось в Израиле, не захотел там жить, там евреем надо быть, а он же чистый немец, наш Вилли, и говорит, не хочу религию менять...

Получалось складно, но не убеждало. Вот так я и лежал час за часом, глядя в потолок, на котором бесшумно бесновались тени, - ветер за окном раскачивал дерево, подвывал. Слушая этот вой и посвист, и заодно храп нелепого, вынырнувшего из небытия, на два десятилетия забытого одноклассника, я пытался собрать разбегающиеся мысли, но только одна из них торчала неподвижно, колом стояла в голове: как же это меня угораздило оказаться в чужом городе, среди странных, чужих людей? Мой неромантический, без любви и страсти брак с молоденькой невзрачной провинциалкой не сулил никаких приключений - одни только скучные семейные радости. А в результате я лежу на кровати в убогой гостинице, до дому тысячи три километров, и меня трясет от злости, унижения, ревности, от страха за своего ребенка.

- Не спишь? - раздалось с соседней кровати. Занятый своими мыслями, я и не заметил, что храп прекратился. Коньков заворочался, поднялся, зажег свет, - Утро скоро, пить хочется.

Я подождал, пока он напьется воды из графина, и поспешил рассказать о том, что разузнал вчера. он выслушал внимательно, не перебил ни разу, но, когда я закончил, произнес небрежным тоном:

- Да это уже я все знаю. Про Маньчжурию - это никому не надо, а про Хельмута с семейкой вчера лейтенант все изложил. Еще поболе - у него этот дом под колпаком, он всю подноготную мне представил, в деталях.

- С чего это? А со мной не так уж разговорчив был...

- Кто ты, а кто я, - ответил сосед высокомерно, - Он видит перед собой коллегу из самой Москвы, старшего товарища и желает набраться опыта...

Господи, чего он несет! Видел бы бедняга - лейтенант старшего товарища в кабинете московского начальства или, пуще того, в купе спального вагона...

- Вот что любопытно, - рассуждал между тем Коньков, - Я сначала думал, что Еремин этот просто глаз положил на твою блондинку. Правда, тогда она ещё не твоя была, они на пожаре познакомились, и он - как бы это сказать... запал на нее. Я так понял, хотя он и не говорит. Захаживал к старикам под видом её знакомого, спрашивал, не пишет ли и когда вернется.

- Ну это ты так решил, а на самом деле как?

- И на самом деле так. Но покамест он в дом наведывался, запрос к ним в отделение поступил из милиции города Майска. Там тоже Барановскими заинтересовались - родителями, а заодно и дочкой...

Я прямо опешил:

- Какими ещё Барановскими?

- Барановская Маргарита - та самая гражданка, которая выдавала себя за покойную Марееву Зинаиду, которая присвоила каким-то образом чужой паспорт и скрылась отсюда, а позже объявилась в Москве. Она же - Маргарита Дизенхоф.

- Ты хочешь сказать...

- Вот именно...

- Но она замужем раньше не была!

Коньков оскорбительно засмеялся:

- Тут с тобой не поспоришь, кому и знать, как не тебе. Как зовут и откуда родом - это нам ни к чему, была бы невеста непорочна. Девица...

Мне удавить его хотелось - ни к чему этот разговор, все ни к чему, очутиться бы сию минуту в Москве, дома, пусть в пустой, разоренной, но в своей квартире, не видеть больше этого подонка. У него всегда ко мне классовая ненависть была, как же я подставился, идиот.

Видно, и он догадался, что пережал. Замолчал, потом сказал примирительно, с серьезным видом:

- Барановский Аркадий Кириллыч - папаша её, женился на её матери, когда девчонке уже лет пятнадцать было. И дал свою фамилию. А до этого она была Дизенхоф.

- Да черт побери - кто он такой, этот Барановский? И кому понадобилось его искать? Уголовник, что ли?

- Еремин говорит - бывший чекист, из рядов давно уволен. Но что-то за ним тянется, где-то он прокололся, а то бы - тут ты прав, - искать бы не стали. Поехали, Фауст, в Майск, а? На месте все и проясним.

- Куда-а?

- А чего тут особенного? По пути же.

...Дожидаясь московского поезда, который делал остановку в Майске, я поинтересовался у своего спутника, как же мы собираемся отыскать в этом городе Барановских, если даже тамошняя милиция не знает, где они... Не стоило, пожалуй, задавать этот вопрос. Коньков, который после недавнего конфликта вел себя поприличней, сдерживался, тут снова взыграл, обрадовался:

- Сам догадайся, ну! Ты ж у нас умный. Давай-давай, мысли.

- Ты один выйдешь в Майске, вот что! - взбесился я, - Езжай себе, а я прямо в Москву.

- Тогда и я, - невозмутимо заявил чертов сыщик, - По внучатам соскучился. Пойду схожу в кассу, надо за билеты доплатить.

Он поднялся, я тоже. Если мы вернемся вот так в Москву, то, стало быть, и ездить не стоило. Нет, стоило все же...

- Хорошо, только все же объясни, - я старался казаться спокойным, но не получалось.

Во всяком случае Конькова я не обманул.

- А ты не дрожи, - скала он, - Чего злиться-то все время? У тебя своя профессия, у меня своя. Я в твои синхофазотроны не лезу, а ты уж прямо в моем деле все сечешь.

Господи, синхофазотроны! Я по специальности - инженер-механик... После недолгой паузы он снизошел до объяснений.

- Их давно уже нашли, этих Барановских. Я сам лично звонил сегодня утром, пока ты за билетами ходил, в этот самый Майск. Барановский в Питере находится в СИЗО. Зато жена его в Майске, в больнице. В психушке, между прочим. Дочери пока и следа нету - ничего удивительного, она же под чужим именем, только пока это, кроме нас с тобой и старухи-чурки, никому не известно... Но в том деле она не главная. Искать-то её ищут...

- Да зачем? Что за ней числится?

Коньков помолчал многозначительно, вздохнул:

- Смотри-ка, научился правильно вопросы ставить. Но уж лучше пока не спрашивай. Неохота тебя раньше времени расстраивать, может, оно и не подтвердится, следствие не закончено. В общем, мутное такое дело, я и сам мало что понял...

У меня осталось чувство, будто не все ещё мы выведали в городке, который вот-вот покинем, стоит, наверно, ещё с кем-то побеседовать. Но Коньков только усмехнулся, когда я об этом сказал.

- Вот твой источник информации! - он потыкал себя пальцем в грудь, Полезной информации. Декоративные подробности нам ни к чему, - это он намекнул на Маньчжурию, - Старуха вчера тебе мозги запудрила. А в дом, между прочим, кто-то заходил. Собака, говоришь, залаяла?

- И зарычала. Может, просто кто из соседей?

- Может быть, - загадочно сказал Коньков, - А может, и нет. Между прочим, нам так и неясно, кто за тобой шел - скорее всего, прямо от дома, и зачем ему понадобилось фото и письмо.

Отбыли мы вечером - по расписанию. Московский поезд, идущий через Майск, должен был прийти после полудня, однако на четыре часа опоздал, о чем нас заранее известили. Услышав об этом на станции, я отправился побродить по улицам - не сидеть же в гостинице. Куда поспешил Коньков, не знаю, - ушел он как-то тайком, выпить, что ли собрался. Если опять запьет в поезде - ну его к черту, поеду прямо в Москву.

Комсомольский проспект я уже видел, так что с привокзальной площади свернул в боковую улочку, тут оказалось не так уныло. Магазины - витрины пыльные, нищенские, - не привлекали. Заглянул было в краеведческий музей закрыто. Кинотеатр днем тоже закрыт, только два вечерних сеанса, фильм старый-престарый. Как тут люди живут? Пойти некуда, а каждому человеку, как сказано у одного великого писателя, должно быть куда пойти. Моя жена родилась в этом городе и выросла - мне показалось, что теперь я её лучше понимаю... Следующий магазин оказался комиссионным - продавались там пахнущие нафталином драповые пальто, стоптанные башмаки, коврики-гобелены с оленями: столько их из Германии после войны понавезли, что о сию пору хватает. Посуда - я постоял у этого прилавка, не то, чтобы меня интересовал фарфор, но это была мамина слабость. Даже в эпоху самого большого безденежья она, случалось, покупала антикварную кузнецовскую тарелку, надо сказать, и стоили тогда такие вещи сущие гроши, но она знала в них толк и радовалась каждой находке. Так и осталось у меня много красивой посуды, чайной и столовой, несколько наборов, хотя ни одного полного... Однажды я рассказывал Зине об этом мамином увлечении и она, слушая, как всегда, с любопытством и вниманием, бережно вертела в пальцах, разглядывала тонкую, золотую внутри чашечку:

- Как красиво! Мне тоже нравятся старинные вещи, - задумчиво сказала она тогда... Нет, этого вспоминать не следует, и я наклонился низко, разглядывая лежащие под грязноватым стеклом часы, колечки какие-то, браслеты. Ничего интересного, да и ни к чему... Пора к поезду.

В купе нас сначала оказалось четверо, но попутчики сошли на первой же станции, и мы с Коньковым удобно расположились на нижних диванах. Вагон раскачивало, колеса постукивали, стук этот успокаивал: что-то все же делается, на месте не сидим, вот у Конькова какие-то соображения возникли по моему делу. От красивого лейтенанта Еремина он немало узнал любопытного и по пути в Майск пересказал мне. Правда, тот толком и сам не знал, за какие такие дела разыскивают Барановских, поскольку госбезопасность даже от милиции свои делишки держит в тайне, а Барановский, как известно, бывший чекист, и только догадываться оставалось, что он натворил. Зато про семью моей жены поведал как нельзя подробнее.

Правильно, городок маленький, все друг у друга на виду. Тем более, когда есть особый интерес. А у Еремина он был, именно такой интерес: светловолосая Гретхен, которую он повстречал в самой романтической ситуации - когда загорелась красильная фабрика. Пожар был потрясением, на этой фабрике работала добрая половина женского населения городка, погибло семеро, многие оказались в больнице, кто с ожогами, а кто и с психическими сдвигами. По Зине Мареевой плакать было некому, но у остальных-то семьи, дети.

Папаша этого самого лейтенанта, здешнего уроженца, учился когда-то в одном классе с Руди Дизенхофом - выходит, с дядюшкой Греты, старшим братом её матери. И вспоминает, что из всех немецких ребятишек, ходивших во время войны в здешнюю школу, этот парень был самым непримиримым. На окрик "фриц" кидался с кулаками, рослый был, крепкий - многим от него доставалось. Однажды поколотил сына директора школы, тут же его исключили, но сразу восстановили: ради сестры Гизелы. Тихая девочка полдня проплакала в директорском кабинете, уверяла, будто отец убьет Рудольфа, если его выгонят из школы. И ей поверили - такая репутация была у Хельмута, вот его бы никто не решился задеть, хотя шутники и в шахте находились, там, где работал мрачный этот немец - вдовец Хельмут Дизенхоф. Может, потому что знали его историю, - люди в общем-то не злые...

Рудольф угодил-таки в колонию для малолетних - в школе обокрали кабинет физики, унесли ценные какие-то приборы. Все указывало на Руди - он, мол, и ребят помоложе подбил, уговорил высадить окно второго этажа. Хельмут его вроде бы проклял - во всяком случае, отступился от сына-бандита. На суд не ходил, одна только Гизела сидела рядом с братом, насколько можно было близко, все норовила взять его руку. Следователь приезжал чужой, откуда-то из центра, дело раздули: банда, якобы, могли и под расстрел подвести, время такое было. Но обошлось, Рудольф Дизенхоф получил семь лет, остальные участники поменьше, по-разному. Ребят увезли, следователь укатил туда, откуда приехал, а школьница Гизела - ей и было-то всего шестнадцать, не больше - родила через несколько месяцев дочку. И никто её не осудил - чем ещё могла она заплатить за жизнь брата? Не липла к тихой девочке грязь...

Да-а, невеселую историю пересказал мой спутник. Но сомневаться не приходилось, - и не такое бывало на нашей Богом проклятой территории, повидала она и похлеще злодейства...

- А что потом сталось с Рудольфом?

- Слух был, что в колонии научили его играть на трубе. На тромбоне, не то на кларнете, шут их разберет. А на гитаре он и раньше умел. В городок он не вернулся - Хельмут все равно бы не принял. Хотя многие подозревали, что и кражи-то никакой не было: все подстроил директорский сынок, ему куда сподручнее было увести эти термометры-барометры. Будто потом кто-то их купил у него, вещи в хозяйстве не лишние.

- А Гизела?

- Ну, её из школы, сам понимаешь, погнали. Ах какой пример для девочек! Кто-то из учителей пристроил её на работу в местный детдом, сначала уборщицей, потом бельишком стала заведовать. Кастеляншей. Чья-то добрая душа позаботилась, чтобы девчонка хоть за декрет деньги получила. Для неё это спасением тогда оказалось - Хельмут бушевал как зверь. Потом утих!

Я слушал Конькова с удивлением, не события меня удивляли, а сам рассказчик. Вроде бы проникся он бедами этих незнакомых людей, и давние горестные события заставили его позабыть обычное хвастовство и бахвальство. Мне и самому не по себе стало - вот, значит, как у других людей происходило. А мне казалось иной раз, будто тоска, и горе, и утраты у меня одного. Замкнулся на себя, столько лет лелеял свои потери, что даже научился извлекать из одиночества некую радость...

Оба мы примолкли - за окнами неслось неведомое пространство, думать о нем не хотелось. Живут где-то там люди, радуются и страдают, только нам, транзитным пассажирам, знать о том не дано... Со своим бы справиться. Мелькают, отражаются в черной пустоте редкие огни, кто-то, должно быть, провожает глазами поезд, мчащий меня в незнакомый город Майск. Чем он меня встретит, в каких домах, на каких улицах предстоит там побывать, по какому следу идти? Увижу ли я когда-нибудь своего сына Павлика и ту, что все приговаривала "ангел мой, дружочек, малыш..."?

Вошел проводник, щелкнул выключателем, поставил на столик два стакана чаю.

- Еще, - Коньков ловко ухватил и третий стакан, - Пивка не найдется, отец? Он снова готов был ломаться и паясничать, и в голосе проступило привычное злорадство:

- Интересно получилось - Фауст и Маргарита, а? Неспроста я тебе ещё в школе имечко придумал. Как приросло...

- Хватит тебе, никто сроду меня Фаустом не называл.

- Звали-звали. Заумный ты был какой-то - чистый Фауст...

...Уехать из Майска захотелось сразу, как только мы в него попали. Хотя вокзал оказался новым и вполне приличным. В его обширных недрах нашлись даже комнаты отдыха, в которых мы с Коньковым зафрахтовали две койки на ближайшую ночь. Идею гостиницы он отверг с ходу: номеров все равно не будет, на вокзале перекантуемся, одна ночь, а завтра уедем. Я только подивился такой уверенности, но спорить не рискнул: ни разу ещё никакие споры с ним к добру не привели, я человек обучаемый, как видите. Так что вышли мы на привокзальную площадь: черные бревенчатые дома - избы какие-то, большой гастроном на углу - куб из грязного стекла и грязного бетона, и, естественно, памятник посредине. Согласно здешнему климату, в длинном, теплом как бы пальто. Все это прямо на глазах заносится косо летящей снежной крупой, больно бьющей по лицу.

Недалеко от вокзала - Коньков вел меня уверенно - обнаружилась автобусная станция, тетки с мешками с бою брали автобусы, втиснулись и мы в старый, квадратный, я уж и забыл, что такие на свете существуют. Даже места сидячие Коньков добыл, пропустил меня к окошку.

Проехали через весь город - улицы кое-где сохранили следы давней, погибающей ныне красоты. Уцелевшие с прошлого века двухэтажные желто-белые особнячки, украшенные каждый на свой лад портиками и колоннадами, перемежались внушительными каменными коробками с елками перед парадным входом. Все это тянулось недолго, сменилось унылым строем стандартных серых домов, ещё дальше пошло покосившееся деревянное убожество, а за ним и вовсе пустыри, по которым метель гуляла и вовсе беспрепятственно. Автобус подпрыгивал на рытвинах, пассажиры постепенно выходили, наконец, и наша очередь настала: водитель громко выкрикнул: "Психобольница!". Вместе с нами у больничных ворот оказалось ещё несколько человек. Пригибаясь и пряча лица от злых колючих льдинок, все скорбно потянулись к дверям - только мы двое с пустыми руками, остальные волокли тяжелые сумки.

Какое это грустное место на земле - не приведи Господи! Корпуса-казармы, широкие коридоры, где одинаково не замечают тебя ни запахивающиеся в линялые хламиды пациенты, ни персонал в относительно белых халатах. Я невольно дотронулся до локтя моего спутника - у меня, как у многих, суеверный страх перед такого рода заведениями, визит этот был впервые в жизни, но будто давно я к нему примеривался: "не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума..."

...А суперсыщик шагал себе, прокладывая путь с этажа на этаж, вправо, ещё один поворот, за которым точно такой же коридор и, наконец, остановился перед дверью, на которой красовалась нужная нам цифра - не помню какая, но не "шесть", это точно. Постучался осторожно - отделение женское, мало ли в каком виде пребывают обитательницы там, за дверью.

Не могу сейчас припомнить, что я ожидал увидеть. Пока мы шли, пока Коньков наводил справки у встречных медсестер, я только озирался, будто опасаясь нападения сзади, но, как я уже сказал, мы прошли, будто невидимки, - ни одного взгляда в свою сторону я не перехватил. А теперь, когда Коньков, не дождавшись ответа, снова постучался и тут же открыл дверь, я шагнул следом за ним с опаской. Кровати в два ряда, пустой квадратный стол посредине с парой неубранных тарелок - ничего особенного. Сосредоточившись, увидел лицо на подушке самой ближней к двери кровати - и вот тут-то замер, онемел. Оно было странным образом знакомо, это лицо, я видел не раз эти светлые, разметавшиеся по подушке волосы, выпуклый высокий лоб, длинные белесые ресницы. Но почему болезненно кривятся губы, выгибается шея, запрокидывается голова? Женщина бьется, пытаясь приподняться, сидящая на краю кровати посетительница в надвинутом на глаза платке с трудом удерживает её за плечи, шепчет что-то, низко пригнувшись... Я беспомощно оглянулся на Конькова:

- Вот она... Моя жена...

- Ты что, сбрендил? - прошипел он, сам ошеломленный увиденным, - Да ты посмотри, посмотри как следует, кого мы ищем-то...

Его глаза забегали по палате, отыскивая кого-нибудь более подходящего. Но я шагнул безоглядно, позвал:

- Детка, что с тобой?

Женщина никак не отозвалась, только вытянулась вдруг, лицо на подушке с крепко зажмуренными глазами осталось страдальчески напряженным. Стремительно обернулась та, что сидела рядом. Отпустила плечи лежавшей, платок сдвинулся от быстрого движения - я увидел изумленное, растерянное лицо, совсем юное, почти детское, и выражение испуга и радости в широко раскрытых глазах.

Это была она - моя беглая жена, та, кого я и не чаял уже встретить, та, что оставила меня так странно и внезапно - и так же внезапно и неожиданно возникла из небытия в этом печальном, ни на что не похожем месте, в палате сумасшедшего дома, куда мы явились вовсе не к ней.

Но сама она, живая и теплая, и руки, обвившиеся вокруг моей шеи, и слезы её на моих щеках - все было из знакомого, нормального мира, населенного, может, не всегда добрыми и умными, но обычными людьми. Я так рад был, что от этой радости сам чуть с ума не сошел, все завертелось перед глазами.

Ну кого я обманывал все это время и зачем? Твердил, будто выкинул из сердца и памяти неблагодарную, неверную... Да кто она такая, что посмела пренебречь мною? Мною! Убеждал Конькова: хочу, дескать, вернуть сына, только сына, а его мать пусть катится ко всем чертям с кем хочет, баба с возу...

Это было не совсем неправдой - насколько мог, я не позволял себе размышлять о том, что случилось, представлять себе свою жену с другим, тосковать по ней. Насколько мог. Мое самолюбие было уязвлено, ранено почти смертельно, и я бессознательно спасал его, лечил рану запретами и забвением, водружая бесчисленные барьеры между прошлым и настоящим.

Там, за этими стенами и заборами осталась свернувшаяся в кресле девочка, испугавшаяся ночной грозы. Ее робость и стыдливость, когда я отважный спаситель - затащил её к себе в постель. Тоненькая фигурка возле проходной - как терпеливо она ждала под моросящим дождем. Я тогда, помню, обрадовался, заметив ее: вот повод избавиться от давней приятельницы, желавшей непременно отметить со мной свой день рождения в отсутствие мужа и потому напросившейся в мою машину. Дама была назойлива, а та, что ждала у проходной, ничего не просила и ни на чем не настаивала, и я с радостью направился к ней, извинившись наскоро перед разочарованной именинницей.

Потом - залитый пивом столик - не нашел я лучшего места, куда привести её в тот вечер. Идиот, пива, видишь ли захотелось. В этой грязноватой пивной я и услышал благую весть, что скоро стану отцом, буде пожелаю... Пожалуй, ни одну из своих подруг я бы в пивную не пригласил, в голову бы не пришло, а с этой смиренницей, золушкой можно было не церемониться, я ведь ей свидания не назначал и встреч не искал... Так что вполне бесчувственными свидетелями великого события оказались двое забулдыг - соседи по столику, занятые обсуждением собственных проблем...

Я гнал от себя эти видения, а они возвращались неизменно, чаще всего по ночам, и я, теряя над собой контроль, приступал к самому унизительному и неблагодарному занятию: жалеть себя. Почему это я оказался плох для ничем не примечательной девчонки? Другие - не ей чета - меня ещё как ценили. Даже та великая моя любовь, признанная красавица, и умна, и сердечна... Ну не решилась она в свое время уйти от мужа, и я страдал и терзался, продолжая делить её с законным супругом, - но ведь банальная, в сущности, была история. Не всякая женщина рискнет стабильностью и положением, когда в семье двое мальчишек, надо их растить, устраивать в престижную школу, в престижный институт... Позже, правда, когда могущественный номенклатурный супруг, отбыв в очередной раз за границу, возьми да и останься там, красавица взялась за меня весьма энергично. И страстная любовь фигурировала в тогдашних наших жарких беседах, и судьба, наконец-то устранившая все препятствия, - но дважды в одну реку, как известно, войти нельзя. Так мы и остались всего лишь любовниками - не столь уж пылкими, подуставшими, не всегда друг другу верными, зато терпеливыми и снисходительными. Вторичное её замужество ничего в нашей жизни не изменило.

Ах, и другие мелькали то и дело, но их отчетливые матримониальные устремления расхолаживали, хотя в неопределенном будущем виделся этот законный брак.

Тут и подвернулась эта казанская сирота - она же и мечтать не смела, куда там, я её насквозь видел! Как она сказала тогда в пивной? "Я не собиралась вам (вам!) ничего говорить, это моя проблема, но потом я подумала: я должна дать ребенку шанс." В тот момент я вертел в руках жалкую бумажонку, отнимавшую этот шанс: направление на прерывание беременности, и именно после этих её слов порвал листок. Много позже спросил ее: "Ты правда готова была сделать это?". Ответ был странный: не знаю...

Да и вообще много несообразностей происходило в моей семейной жизни, только я их почему-то не замечал. Женился, к примеру, на детдомовке, а она оказалась искусной хозяйкой, и ни разу я не поинтересовался, где она ухитрилась научиться тому, чему нынче и в приличных семьях научить не умеют? Теперь-то понятно: Пака-кореянка, служившая в молодости у белоэмигрантов, научила свою воспитанницу салфетку складывать, стол сервировать, объяснила, что с чем едят и что с чем пьют, и как гостей принимать, и как мужа провожать на службу и встречать по вечерам: всегда улыбкой и поцелуем, а ужин скворчит на плите...

Я будто в прошлое окунулся - мама подавала мне завтрак и принимала тарелки, и провожала до дверей. И эта девочка тоже - я только умилялся, нет чтоб задуматься. Погрузился будто в теплую ванну, и радовался комфорту и тому, что кончилась холостяцкая жизнь, которая всегда была не по мне, хотя имела свои прелести.

А задуматься, выходит, стоило. Коньков, знай он все это, насторожился бы. Но его другое интересовало: как это я любовника проглядел, неужто так-таки ничего не замечал? Но на глумливые его расспросы и отвечать-то не стоило.

ГЛАВА 3. ИЗБРАННИЦА

Когда-нибудь, когда-нибудь... Мне предстоит давать показания. В милиции, полиции - как уж выйдет. Потому что сколько веревочка не вейся, а кончику быть... Я гоню эти мысли, но иногда репетирую про себя: вот сижу я в каком-то помещении, где только стол и скамья, а окна высоко под потолком, на мне серое платье вроде халата. И я рассказываю, рассказываю, человеку, сидящему напротив за столом, свою историю. Каким он окажется, этот человек, поймет ли меня? Заметит ли в моем рассказе - верней, в моей жизни ту точку, тот день, когда у меня появился выбор? Это самые главные моменты - когда оказываешься перед выбором, и надо немедленно решать, выбирать дорогу, и от того, куда повернешь - как в сказке - зависит очень многое, может быть, даже вся жизнь... У меня таких случаев было несколько - но заметит ли их тот, кто возьмется решать мою судьбу? Если и правда - сколько веревочка не вейся, а придется отвечать за содеянное?

Я репетировала свою исповедь - то с самого начала, то с того дня, когда Господь подарил мне, своей избраннице, вторую попытку. Но этот несравненный дар обошелся непомерно дорого моей единственной подруге: чтобы я смогла этот дар получить, ей пришлось умереть...

...Я бежала так быстро, опередила всех, кто, услыхав истошный вопль "Пожа-а-ар!", бросился к горящему корпусу. Я даже не успела положить обратно на рычаг телефонную трубку, и, должно быть, она ещё долго раскачивалась на шнуре, а Зина все повторяла:

- Грета, здесь дым, дым, нам отсюда не выйти, Грета, это конец, дверь загорелась уже...

Я так бы и влетела, как бабочка, в огонь, но кто-то в милицейской форме, с обвязанным до глаз лицом схватил меня, крутанул, отшвырнул назад:

- Куда? Безумная!

Собственного голоса я не узнала, не голос, а хриплый визг:

- Там Зина, Зина, Зина...

- Где, на каком этаже? - спросили из набежавшей толпы, - С первого успели выскочить.

Мой спаситель стащил с лица платок и оказался молодым, испуганным. Первый этаж полыхал уже во всю, завывал, источал пляшущие оранжевые языки огня. Черные клубы дыма заволокли второй и третий этажи и поднялись выше, до самого неба. На третьем - Зина, нет для неё никакой надежды, на окнах там решетки... Дым, дым, Грета...

Отчаянный вой сирены возвестил о прибытии пожарных. Толпу начали разгонять, милиционер почти силком дотащил меня до проходной, откуда я всего несколько минут назад позвонила Зине - мы ещё с утра договорились, что я зайду за ней после смены и мы сходим куда-нибудь, мой поезд около полуночи. Я часто так за ней заходила...

Этот парень усадил меня на стул и велел не уходить, в проходной народу все прибывало. Еще один милиционер, пожилой, опрашивал всех, что-то записывал. Когда очередь дошла до меня, спросил, к кому я приходила на красильную фабрику и зачем, и знаю ли родных подруги и их адреса.

- Родных нет, она детдомовская, детдом номер семнадцать.

- Так таки и никого? Может, двоюродные-троюродные? Кому сообщать-то в случае чего?

- Некому!

- Ты сама-то кто? Тоже детдомовка, что ль?

- Тоже.

Не знаю, почему я тогда так ответила. Это была неправда. Просто моя мама служила в семнадцатом детдоме и часто брала меня с собой на работу: оставлять было не с кем. Дед спозаранку отправлялся в свою шахту, отец не то чтобы в бегах числился - его как бы и не было вовсе, Паки тоже не было, это потом она прибилась к нашей семье как бездомная собака. И как про собаку, ничего мы сначала о её прошлом не знали, только догадываться могли, как сильно её обижали прежде, чем попала она в наш небогатый дом, и былыми обидами объясняли её поистине собачью преданность и собачью злобу к чужим...

Так что выросла я и впрямь в детском доме, там подружилась с тихой девочкой, которую нашли на вокзале и привели в детдом неизвестные добрые люди. И сразу ушли - опаздывали на поезд. Было ей тогда лет пять, так и осталась она в детдоме. Восемь классов закончила, в ремесленное пошла с общежитием, потом поступила на красильную фабрику лаборанткой и опять получила койку в общежитии, а вскоре погибла, так и не обзаведясь ни родными, ни жильем... Общежитие не в счет.

А тот милиционер, что помоложе, все бегал туда, на пожар, но меня не пускал. Почему-то я его слушалась. Не могу сказать, сколько времени прошло, пока он появился очередной раз и спросил:

- Подруга твоя - она какая? Там три женщины работали в этом помещении.

- Волосы длинные, русые, глаза серые - начала было я и осеклась под его взглядом:

- Не то говоришь, колечко было какое-нибудь или сережки?

- Колечко и сережки не знаю, - сказала я без голоса, - Я её сегодня не видела. А крестик всегда при ней, она его не снимает. Их что, нашли? Пойду сама посмотрю.

- Сиди, - сказал он грубо, - Не ходи. - И снова исчез. На этот раз его не было особенно долго, все почти разошлись, пожар погасили, за окнами начало темнеть. Я все сидела послушно - почему я тогда так сидела? Доверилась какому-то чужаку, слушалась, будто он мне хозяин... Наконец, он вернулся, говорит: "Пошли отсюда". Мы вышли за проходную:

- Я тебя провожу. Куда тебе?

Загрузка...