- На Татарскую.
- А-а, я же тебя знаю, видел. Дизенхоф Рита, точно?
- Грета, - поправила я, и тут на нас набежала Пака - буйная, расхристанная, аккуратный обычно узелок на макушке развевается, как петушиный хвост. Сразу заорала:
- Ты что же это делаешь, дед с ума сходит, а она тут с кавалерами. Пожар, весь город знает уже, а она тут...
- Да ладно тебе, Пака, вот она я, чего кричать?
- Ты ж деду сказала, что к Зинке пойдешь на фабрику, а тут пожар. Он меня сюда послал... - старая кореянка наша скора на расправу, но успокаивается быстро, - Это что за милиционер? Арестовал тебя, что ли? А Зинка твоя где?
И вдруг вцепилась в мою руку, застонала:
- Боже мой, Господи, да неужто? Зинка...
Мы все трое остановились прямо посреди улицы.
- Я пошел, - сказал кавалер, - У меня дома тоже беспокоятся, наверно. Вот, возьми... - И протянул мне руку, разжатую ладонь. А на ладони простенький крестик, серебряный - как мне его не узнать? Оплавился по краям... У меня точно такой - лет пять назад Пака подарила нам обеим по серебряному крестику, отвела в православную церковь и окрестила, сама и крестной матерью обеим стала...
- Она ничком упала, - сказал милиционер. И ушел, а мы с Пакой ещё постояли, мимо нас шли и шли люди, обсуждая пожар, и несло мерзкой гарью, и в руке у меня был Зинин крестик, в точности как мой, только оплавившийся по краям. Потом и мы пошли домой...
Ночью в московском поезде, в трясущемся вагоне меня посетил темный ужас. Зина Мареева, моя лучшая - нет, моя единственная подруга умерла страшной смертью, заживо сгорела в каких-нибудь двухстах метрах от меня, задохнулась в дыму в проклятой комнате с зарешеченными окнами - на кой черт понадобились решетки на третьем этаже? Кусая волглую наволочку, чтобы не разбудить плачем соседей, я все твердила себе, что пока я её помню, она есть, а забуду - то и не станет её совсем, но этого никогда не будет, навсегда она останется со мной... Утром, расплачиваясь с проводником за чай, раскрыла сумочку - а там два паспорта, мой и ее: накануне я как раз шла к ней и собиралась его вернуть, на зинин паспорт сдала я кое-какие вещицы в комиссионный, Зина сама получила бы деньги и мне бы выслала, так мы договорились. Теперь паспорт остался у меня, с маленькой фотографии глянула Зина прямо мне в глаза...
Пятеро суток в дороге едва не свели с ума - каким облегчением было увидеть в вокзальной толпе знакомое хмурое лицо: Руди улыбнулся мне, забрал чемодан, вторая рука занята футляром, - довел до остановки такси, сунул в руку бумажку с адресом:
- Сама доедешь, я уже опаздываю. Вход со двора, код здесь обозначен, соседку я предупредил. Чемодан в багажник не клади, с собой вези, - и пошел обратно к вокзалу, к метро.
Я не обиделась - Руди, мой дядя, старший брат мамы, всегда такой. Неприветливый, что ли. Но это ничего не значит. Мама говорила, что таким он вернулся из заключения. А прежде был веселый, добрый, самый сильный в школе, она всегда отзывалась о нем как о своем защитнике, и меня научила относиться к нему так же, Руди - единственный человек, на которого, случись что, мы можем надеяться. Впрочем, много уже чего случилось, и Руди нас не подводил...
Он отправился в свой кабак - не знаю, что за кабак был на этот раз, будет играть там до полуночи, а то и дольше, потом музыканты ужинают, он вернется домой среди ночи, сегодня - по случаю моего приезда, - один. Квартирные хозяйки всякий раз довольно скоро отказывают ему от дома молодые, наверно, потому, что не оправдывает их надежд, старые - от оскорбленной добродетели, что ли... Если ему попадется когда-нибудь квартирная хозяйка достаточно красивая, терпеливая и разбирающаяся в джазовой музыке, он женится. Давно бы пора, но я этого боюсь.
Новая квартира оказалась на Патриарших, в старом доме, подъезд темный и грязный, зато дверь высокая, филенчатая. Из соседней - точно такой же высунулась старушечья голова, покивала приветливо, дружески, пока я возилась с замком, и скрылась - ага, это соседка, которую предупредили. А то, чего доброго, милицию бы вызвала, обнаружив меня возле чужой двери.
Квартира оказалась запущенной, но красивой, в передней зеркало до потолка в черной резной раме. На сей раз Руди повезло, в прошлый раз я была у него в каком-то полуподвале, а ещё раньше - на пятом этаже без лифта. Но всегда в центре - "выселок" московских, отдаленных районов Руди не признает.
Он вернулся домой раньше, чем я предполагала, и мы полночи просидели в кухне: ели Пакины черствые уже, но все равно вкусные пироги с сыром, запивая их зеленым чаем.
Я рассказывала, а он слушал. О моих родителях - что знала, а знала не очень много. О пожаре, о смерти Зины. Как она повторяла: дым, Грета, здесь дым...
Большая рука Руди погладила мое плечо:
- Не плачь, Гретхен, слезами горю не поможешь, жалко Зинку, за что ж ей такое? Голубиная душа... Ну успокойся, давай посмотрим, что ты там привезла.
Он сдвинул посуду на край кухонного стола, легко вскинул тяжеленный чемодан, завозился с замком. Я поскорей перетащила чашки-тарелки в раковину, а то побьем, неровен час, хозяйскую посуду. Крышка чемодана, наконец, распахнулась, Руди долго смотрел на ту икону, что лежала сверху, не спеша доставать остальные. Наконец, бережно вынул её, перевернул оценивал. Научился разбираться в иконах, картинах, в драгоценных камнях, в золотых и серебряных изделиях.
- Неплохо, - произнес он, - Прошлый век, начало. Состояние хорошее. И цена будет хорошая На такую икону покупатель быстро найдется, Вилли уж найдет.
Он отнес чемодан в комнату, разложил картины и иконы на круглом столе и на диване, рассортировал.
- Авось папаша твой нас не заложит, - сказал он, - Остальное где?
Я протянула ему сумочку - он первым делом достал паспорт. Удивился:
- Зинин. Откуда?
- Не успела отдать. Что с ним делать? На него сданы в комиссионный два обручальных кольца и сережки золотые современной работы - впопыхах у последнего "клиента" прихватили. За ними след никакой не потянется, Зине ничто бы не грозило. Но теперь все это пропало...
Руди повертел в руках паспорт, вгляделся в фотографию и неожиданно тяжелое его лицо дрогнуло, он опустился на стул, сказал почему-то по-немецки:
- Arme, arme Madchen - бедная, бедная девочка...
Никогда мы не говорили между собой по-немецки, почему-то эти простые слова потрясли меня, я бросилась к нему, обняла, заплакала, почувствовала, что и он плачет. О Зине. О себе. О нас - обо мне, маме, о Хельмуте и Паке. Мы с ним - одно, мы - семья, мы любим и ненавидим одних и тех же людей, нас гнетут те же предчувствия, у нас общая судьба, мы одни в жестоком мире...
Такие минуты проходят быстро. Руди отстранил меня, я заглянула снизу ему в лицо - глаза сухие. Но я не ошиблась - эти несколько минут мы были вместе.
- Зинин паспорт, - произнес Руди чуть хрипло, - Его ведь не ищут? Никто же не знал, что он у тебя. Сгорел - и все.
Я уже поняла, к чему он клонит.
- А фотография?
- Переменю, это нетрудно. Оставайся в Москве. Снимешь комнату, работу какую-нибудь найдешь. ни к чему тебе все это, - он мотнул головой в сторону чемодана, - Тем более сейчас. Да, а что ещё у тебя?
Достал из моей сумки косметичку, в которой не было косметики, высыпал на стол то, что там было: кольца, перстни с разноцветными камнями. Одно обручальное кольцо скатилось на край стола, упало - Руди поднял его, подбросил на ладони, поднес к глазам, отыскивая пробу.
- Что еще?
Опрокинул сумку, вытряхнул остальное: пару браслетов, бусы, золотые монеты, крест большой, с эмалью, табакерку инкрустированную, маленький серебряный медальон... Кольца и монеты ссыпал обратно в косметичку, положил её в опустевшую сумку.
- Это тебе. Только будь осторожна. Очень осторожна.
- Руди, а если отец узнает? Или, не дай Бог, Вилли?
- Твоя доля, Гретхен, - его глаза перекатились в мою сторону, как свинцовые шарики, - Начинай новую жизнь - самое время, сама понимаешь. Ты и раньше хотела выйти из игры, я знаю. Догадывался. И правильно. Вот тебе случай - паспорт чужой... Кольца - это на самый крайний случай, на самый черный день, за ними след может потянуться. Но все же ты их спрячь. С Вилли я сам разберусь, тут и другого всего довольно.
- Руди, - мне вдруг стало страшно, - Руди, ты меня бросаешь?
- По другому не получится, - ответил он, как будто все уже решено, Если ты одна, тебя не найдут. А через меня рано или поздно... Особенно Вилли. Ну посмотрим...
- Боюсь...
- А так не боишься разве?
- Когда, Руди? Когда мне уходить?
- Вилли вчера приехал - значит, завтра с утра заявится. Не стоит вам встречаться. Встанешь в четыре, я тебе кофе сварю. А пока - давай-ка сюда паспорта. Оба...
...Было совсем темно, когда я побрела вдоль сонного, туманного пруда. Мой собственный паспорт остался у Руди, Зинин с моей фотографией лежал в сумочке, и косметичка с кольцами и монетами тоже. Их не хватятся - мой отец, добывший их и все прочее неправедным путем - угодил-таки милиции в лапы, а мой дядя Вилли - как бы агент по сбыту в нашей маленькой семейной "фирме" - ничего об их существовании не знает. Узнал бы - взбесился, он человек строгих правил, мой дядюшка Вилли...
Я кружила по пустынным, быстро светлеющим улицам - метро ещё не открылось, да и куда ехать? Слушала собственные шаги, мысли мешались. Вспомнился молодой милиционер, отдавший мне Зинин крестик, - я повесила его на ту же цепочку, что и свой, я ведь должна вечно помнить свою подругу, жить - и страдать, наверно, - за нас двоих. Этот милиционер мог бы меня уличить - да где он? За три тысячи километров отсюда.
Сегодня в мою жизнь непременно войдут новые люди - для них, кем бы они не оказались, я стану не Гретой, не Маргаритой Дизенхоф, для них я - Зина Мареева, детдомовская воспитанница, родители неизвестны. Странно и немного жутко - будто переселение душ. Но все кончится хорошо, иначе и быть не может, я уверена.
...Никогда и никому - даже Зине не признавалась я, что считаю себя избранницей. В хорошие дни об этом можно и позабыть, но когда мне плохо, тревожно или страшно, я не устаю повторять про себя: все равно я не такая, как все, я особенная, я избранница, кто-то великий и мудрый охраняет меня и не даст совсем пропасть... Вот хоть и в прошлый раз: будто что-то толкнуло меня уехать, убежать из Питера в тот самый день, когда моих родителей взяли на месте преступления. Во-первых, я могла оказаться рядом с ними - сколько раз бывало... Но в тот день отец распорядился, чтобы я оставалась в гостинице. Во-вторых, они всего на несколько минут опаздывали против установленного срока, а я ждать не стала - даже немного, даже чуть-чуть, счет был уже оплачен, я сама вытащила неподъемный чемодан - дурную службу сослужил бы он Барановскому, попади в руки милиции - и поймала такси до вокзала, а там четыре часа поезда ждала, родители так и не появились... Что меня уберегло - интуиция или ангел-хранитель, а, может, это одно и то же? Не зря, выходит, я считаю себя избранницей. Хотя допускаю, что это просто утешение, такой технический прием, чтобы успокаивать смятенную душу...
Например, я часто повторяю себе, что мое детство было прекрасным. Да, прекрасным и счастливым. Хотя не в лучшее время и не в лучшем месте на земле. Семья начисто разорена, наполовину погублена. Дед - ссыльный немец с утра до ночи мается в угольной шахте, жена его - моя бабка - умерла родами в поезде, который вез людей, как скот, в чужие, необжитые места. Когда я появилась на свет, старший брат мамы Рудольф отбывал срок в колонии для малолетних, а младшего - Вильгельма, того, что родился по пути в ссылку, ради его спасения отдали незнакомым людям, и судьба его тогда была неизвестна. Гизеле, моей матери, и семнадцати ещё не исполнилось, а того, от кого я родилась, в доме не поминали, я и не подозревала до поры о его существовании, пока не догадалась, что какой-никакой отец есть у каждого.
Мать таскала меня с собой на работу - в детский дом. Потом, слава Богу, появилась Пака - постучалась однажды в дверь беженка-кореянка, да так и осталась. Взялась вести скудное хозяйство да за мной приглядывать. А я все равно частенько бегала в детдом: привыкла... В те годы, наверно, и появилось у меня чувство избранности: среди сирот я была счастливица, мы с мамой каждый вечер уходили домой, и одевали меня не в казенное, хотя казенное бывало и поновее, и попрочней тех нарядов, что из разного старья мастерила Пака. Я так непозволительно была счастлива, что даже не ревновала, когда другие дети претендовали на внимание мамы Гизелы норовили дотронуться до нее, прижаться ненароком, подставить голову под ласковую ладонь. Детдомовские - от зависти, может быть, не очень со мной дружили, а я за их дружбой и не гналась. Многие побывали у нас в доме мама приводила то одного, то другого - тех, кого в тот день одолевало горе. Однажды так появилась Зина - её долго не оформляли в детдом, ждали родных вдруг все же кто-то объявится, может, просто потеряли ребенка в вокзальной суете, ищут... И она ждала - маленькая, миловидная, тихая - ни с кем не разговаривала. Потом смирилась, как-то поняла - сама отошла от двери, от которой её прежде силой не могли увести, отвернутся - а она снова там, ждет... Вот тут-то мама и привела её к нам. Кажется, она прожила у нас несколько дней, жалась в уголок. Я притащила ей белого котенка Мицци, из растянутого рукава вязаной кофты высунулась тощая рука, погладила розовые кошачьи уши...
Вот тогда мы и подружились. Зина сразу приняла все как есть: не завидовала, не оттирала меня от матери, полюбила наш дом - тогда ещё просто комнату в бараке, это уж потом дедушка Хельмут взялся строиться...
По пути в Москву, в поезде, я как колоду карт перебирала прошлое, так и эдак раскидывала - да, я избранница и ею останусь, несмотря ни на что. И теперь, бродя по утренним московским улицам, когда Руди выпроводил меня из квартиры, чтобы, сохрани Бог, мне не столкнуться с Вилли, вся сжавшись от одиночества, я твердила про себя все то же: избранница, избранница, и все закончится хорошо...
Ангел-хранитель привел меня к доске объявлений - "требуется машинистка". Подобных объявлений много, стало быть, можно попытаться, случалось мне двумя пальцами печатать какие-то справки на детдомовской разбитой машинке... Старшая машинистка, посмотрев, как неумело я тыкаю клавиши, сказала со вздохом: ладно, научишься, не боги горшки обжигают - и отправила в отдел кадров. Поморщилась пожилая кадровичка: московской прописки нет, оформлю временно, на два месяца, на время летних отпусков но под конец смягчилась, даже позвонила своей знакомой, которая сдает комнату в подмосковном поселке: полчаса электричкой, на метро минут двадцать, ничего особенного, в Москве и дальше ездят с работы - на работу...
Вот и выпали мне козыри: и работа есть, и жилье... Все временное, зыбкое, непостоянное - а что постоянного было раньше? По краю ходили, по лезвию...
Не могу точно вспомнить, сколько времени прошло с того дня до другого, изменившего и эту мою новую, ещё не устоявшуюся жизнь. Неделя, не больше. В машбюро зашел темноволосый сухощавый человек с седой прядью, эта седая прядь заметно его отличала, красила, а то, может, я бы и внимания на него не обратила: не интересовали меня мужчины старше тридцати, а этому на вид все сорок. Но остальные, пока он разговаривал со старшей, как-то приосанивались, переглядывались - словом, всеобщее оживление. Бросил взгляд в мою сторону, пожал недовольно плечами и ушел. К концу дня явился снова по распоряжению старшей я должна отпечатать ему срочно три страницы. Кое-как я ответственное задание выполнила, отпечатала с грехом пополам. Он проявил терпение и попытался мне заплатить - за такую-то неумелую работу. Я денег не взяла и сразу пожалела - не из-за денег, а получилось неловко. И он это почувствовал, пригласил поужинать в маленьком ресторане по соседству. Я была голодна, до дому добираться долго, хозяйка не приветствует мое пребывание на кухне... Я согласилась...
На дверях красовалась табличка "Мест нет", но мой работодатель умело договорился со швейцаром, нас проводили в зал и тут я увидела Руди - бывает же такая удача! А я-то размышляла, как дать ему знать о себе. На Патриарших телефона не было, а зайти я боялась: вдруг Вилли ещё в Москве.
Он тоже сразу меня заметил - музыканты как раз отдыхали, курили прямо на подиуме. Официант вместе с меню незаметно передал мне записку, я прочитала её в туалете: "Что за шутки, Грета?", написала на обороте: "Случайно, позвони" - и номер телефона машбюро. Сунула в руку тому же официанту, уткнувшийся в меню спутник ничего не заметил. А Руди - тоже мне забавник - выждал время и подошел со своей гитарой, встал над нашим столиком, изогнулся весь, заиграл и спел к тому же по-немецки: "Ich weis nicht was soll es bedeuten...". Он крепко уже был пьян.
Всеволоду Павловичу - так звали моего спутника - все это не понравилось, я же почувствовала себя на седьмом небе. Надо же - встретить единственного человека, которого так надо было увидеть и так хотелось, как чудесно! Я выпила вина, и напряжение, в котором я пребывала все последние дни, отпустило, покинуло меня. Наспех отделавшись от своего спутника, я поспешила на электричку. Временное мое пристанище показалось желанным домом: сегодня я усну, а то все не спалось, страх мешал, и тревога за маму, и память о Зине.
На следующий же день Руди позвонил: приходи, опасность миновала. Вилли уже в Германии. Дождавшись субботы, я с утра пораньше отправилась на Патриаршие: как хорошо, когда есть, куда пойти, как хорошо было завтракать вместе, хотя Руди по обыкновению был хмур и жаловался на голову - "после вчерашнего".
- Это что за тип привел тебя в ресторан, а?
Я объяснила, откуда взялся "тип", и добавила: самый завидный жених в институте, в машбюро все так и млеют, и любовница у него самая красивая, правда - чужая жена, и детей двое... Работая в машбюро, чего не узнаешь...
Руди не слушал, виски руками тер, только бросил небрежно:
- Тебе бы замуж.
- Не за этого же, Руди, побойся Бога.
- Как хочешь, - Руди никогда не спорит и не настаивает на своем. И в тот раз не стал. А я, возвращаясь домой в пустой электричке, задумалась над его вскользь брошенными словами. Выйти замуж. Сколько мы с Зиной это обсуждали. Будущие мужья виделись высокими, красивыми, добрыми и все на свете понимающими, обрастали все новыми необходимыми достоинствами.
- И чтобы у него был свой дом, - рассудительно говорила Зина, Строить долго. И хлопотно, и дорого. Пусть сразу будет дом. И в этом доме чтобы его родители жили, и дедушка с бабушкой, братья, сестры...
Нам обеим понятно было, почему ей этого хотелось. Вообще у Зины гораздо больше было требований к будущему мужу, чем у меня, разговор на тему о замужестве неизменно заканчивался смехом:
- Все, - повторяла моя подружка, - Остаюсь старой девой, таких женихов не бывает...
Разглядывая спящего напротив пьяного ("и чтобы не пил, ни-ни" говорила Зина), я вздохнула. Что бы она сказала, к примеру, про Всеволода Павловича, который завидным таким женихом, а, может, любовником представляется всему нашему скромному машбюро? Красивый, не такой уж старый, начальник отдела, живет один, в центре... Нет, Зине бы он не понравился - не то, не то... Зина - девушка романтичная. Значит, и мне этот нестарый ещё и приличный с виду мужчина не нравится - я ведь теперь Зина.
В один из последовавших дней я замешкалась на работе - училась печатать, пока нет никого, да и куда было спешить? - по местному телефону попросили кого-нибудь зайти в местком. В машбюро была я одна, мне и вручили профсоюзные апельсины и бумажку с адресом. Выяснилось, что член профсоюза Пальников Всеволод Павлович вторую неделю гриппует, внезапный летний грипп скосил также поголовно всех страхделегатов, чья обязанность - навещать больных. Перст Божий?
Так оно и было - но, собираясь навестить больного, я об этом не догадывалась, подумала только, что за грипп такой странный и как бы самой не заболеть...
А о чем ещё я подумала, переступив порог квартиры, в которой, как потом оказалось, мне суждено было поселиться? А вот о чем: о том, что один человек многое бы отдал, чтобы ему принадлежали эти вещи. Просторный письменный стол с медальонами, под зеленым сукном, кресла с высокими спинками и выгнутыми подлокотниками, книжные шкафы от стены до стены, резной черный шкафчик в углу... Этот человек - мой отец Аркадий Кириллович Барановский - однажды, прибивая на стену с превеликим трудом раздобытые чешские книжные полки, произнес:
- Эх, книжный бы шкаф настоящий, старинный, и стол бы письменный ему под стать, хотя в этой конуре хрущевской они бы и не поместились... - и присовокупил непечатное слово.
...Широкий диван, застеленный клетчатым пледом, - под этот плед поспешно, с извинениями забрался хозяин квартиры, - Барановскому тоже безусловно понравился бы, а тем более - висевший над ним женский портрет в золоченой раме. Рама потускнела, лица не разглядеть - в комнате темновато, потому что опущены шторы.
Прежде всего - долг. Вручить апельсины, приготовить чай, ещё что-нибудь, узнать, какие лекарства нужны, в аптеку сбегать, если надо...
- Ничего не нужно, - просипел Всеволод Павлович, - Горло болит, есть не могу.
Но я заварила все же чай. Черствый хлеб становится съедобным, если его намазать маслом и разогреть на сковородке под крышкой на самом малом огне. И сыру немного нашлось в холодильнике. Больной выпил чаю, первый стакан неохотно, второй с жадностью, прикончил бутерброды, я почистила ему апельсин.
Выглядел он хуже некуда - волосы прилипли ко лбу, седая прядь тоже мокрая, нос заострился и блестит, глаза без очков щурятся подслеповато. Он уже не смотрел победителем - и неожиданно я почувствовала к нему симпатию. Человек как человек, болен, одинок, нуждается в заботе. Есть все же во мне что-то от мамы Гизелы, вечной и всеобщей заботницы.
У больного только что, видно, спал жар, почти против его воли я протерла постаревшее, некрасивое лицо влажным полотенцем. Он как-то вдруг задремал, повернувшись к стене. Можно бы и уйти - но я осталась. Идти было некуда - в музей какой-нибудь поздновато. Это было основное мое занятие в свободное время - ходить по музеям. Особенно нравились мне музеи-квартиры. Непрошеной гостьей побывала я у Толстого в Хамовниках и в чеховском "комоде", у Достоевского в больничном флигеле и у Герцена в Сивцевом Вражке... В темных комнатах всегда малолюдно, не то что на выставках. Полы навощенные, старинные фотографии на стенах, картины... Это Барановский приохотил меня к старинным интерьерам. С его слов я узнала об их существовании и научилась, разглядывая, скажем, картину, замечать не только фигуры и лица, но и кресла, диваны, двери, окна, и ещё то, что за окнами, в самой глубине.
Наша квартира на окраине Майска, в стандартном пятиэтажном доме была как у всех. Переехав к родителям, я долго ещё тосковала по дому дедушки Хельмута, по его немецкому уюту.
Сидя с ногами в изрядно продавленном кресле с высокой спинкой в ожидании, когда проснется больной, я вспомнила, как во время одной из наших поездок в Ленинград Барановский показал нам с мамой два окна в третьем этаже старого дома, расположенного прямо на Исаакиевской площади, слева от собора: вот, смотрите, моя бывшая комната. Высокие окна выглядели давно немытыми, одно из стекол треснуло и заклеено бумажной полоской, к тому же двор, в который мы проникли сквозь длинную, темную, как труба, подворотню, оказался похожим на колодец. Словом, мне вовсе не понравилось бывшее, столь часто упоминавшееся им жилье. К тому же от него самого я знала, что это была всего лишь большая комната в бывшей барской, а впоследствии многонаселенной коммунальной квартире. Но в глазах его, воздетых к третьему этажу, я подметила неподдельную грусть.
Будучи плохой дочерью, нисколько я его тогда не пожалела. Ни тогда, ни после... Не те у нас отношения - я и папой не могла его назвать, как мама не просила... Все, та жизнь кончилась, я никогда больше не увижу Барановского. А маму? И её, может быть, тоже, хотя думать об этом страшно...
Человек на диване задвигался, застонал во сне. Я подошла: не надо ли чего?
- Вы ещё здесь? - удивился он.
Жар явно возвращался, лицо его пылало. Я приготовила ещё чаю, поставила рядом с тахтой на столик, дала ему таблетку аспирина и приготовилась уходить: темнело, побаиваюсь вечерних пустых электричек.
- Хотите, я приду завтра? В воскресенье? Приготовлю обед...
Его рука была горячая.
- Приходите. Только обеда не надо - а так приходите.
Мне и правда хотелось прийти снова. У меня не было никаких знакомых в Москве, и вот появился дом, куда меня приглашают. Ну хоть ненадолго, по делу - все равно.
Так продолжалось с неделю - у Всеволода Павловича оказалось воспаление легких, его даже хотели забрать в больницу, он не согласился, сказал врачу, что вот, мол, есть сиделка.
- Уколы умеете делать, сиделка? - спросил пожилой врач.
- Не умею, - призналась я, как бы не замечая подмигиваний и кивков больного, - Зато могу готовить. Что ему сейчас полезно? Вы же сами сказали, что самое трудное позади и теперь нужен только уход...
- Бульон куриный, фрукты, свежий творог. Но это - во вторую очередь. Главное - лечить пациента, а не кормить. Я договорюсь с медсестрой об уколах...
- Не выношу чужого присутствия, - сказал Всеволод Павлович после ухода врача.
- Моего? - испугалась я.
- Да нет, я больницу имею в виду. В палате непременно кто-то храпит или курит - святых выноси. Вашего присутствия, Зиночка, я не замечаю.
- Потому что не храплю и не курю?
Кто я такая, чтобы мое присутствие что-нибудь значило? Никакого обидного смысла он в свои слова не вкладывал, сказал, как есть. Мои визиты его устраивают, наверняка он обдумывает, как бы это отблагодарить волонтерку-сиделку. Деньгами - неудобно, в ресторан пригласить - такой опыт у нас уже был. Что-нибудь бы он придумал, подарок какой-нибудь недорогой, но приличный, духи, к примеру... Но случилась эта гроза...
Грозы я боюсь с детства. Когда я была маленькая, после каждой грозы меня искали подолгу - так я пряталась. Мама всегда бежала домой со всех ног - с ней мне тоже было страшно, но не так. Она ложилась со мной в темной комнате, закрывала плотно окно, опускала штору, прижимала к себе, при блеске молнии и раскатах грома прикрывала собой, будто гром и молния могли ворваться к нам. Мама не уговаривала меня, как все остальные, не трусить, не убеждала, что гроза - это вовсе не страшно. Она соглашалась: да, страшно, но мы притаимся, нас и не заметят. Она просто надеялась, что с годами этот страх пройдет, как всякие детские страхи...
Гроза началась, когда я уже собралась домой. Была суббота, я приехала рано утром, сварила куриный бульон, сделала котлеты - всего должно было хватить и назавтра, на следующий день я собиралась навестить Руди, он давно не давал о себе знать...
Я была у двери - с хозяином квартиры не попрощалась, он спал, дело шло к выздоровлению, медсестра из поликлиники приходила через день делать уколы... Гром грянул с такой силой и окна осветились таким жутким синим светом, что я не решилась выйти - лучше пережду тихонько. Уселась в кресло, постаралась победить страх: надо думать о другом. Помню, подумала, что в квартире ещё есть комнаты, а я всегда здесь, где лежит больной, или в кухне. А в коридор выходят ещё две двери - впрочем, одна из них, возможно, - стенной шкаф. Посмотреть? Но особого любопытства я не чувствовала, к тому же в тот самый миг небо треснуло с поистине артиллерийским грохотом, будто взорвалось - и мне захотелось только одного: забиться в какую-нибудь щель. Втиснуться бы под диван, на котором мирно спит Всеволод Павлович. У выздоравливающих всегда крепкий сон...
Ливень бушевал ещё долго после того, как стихла вдали зловещая канонада. Я задремала в своем кресле - и проснулась от того, что в комнате зажегся свет.
- Приятный сюрприз, - констатировал Всеволод Павлович, накинул халат, нашарил босыми ногами домашние туфли и пошлепал мимо меня в коридор. Я глянула на часы: Господи, за полночь, до дому теперь не добраться. Что-то я пролепетала насчет грозы, когда хозяин вернулся, и двинулась было в прихожую.
- Ладно-ладно, я понимаю, - удержал он меня, - Куда ж теперь, оставайтесь.
Глаза его смеялись, он потянул меня к себе, пальцы уверенно сжали мой локоть. Вырваться труда не составило бы, тоже мне завоеватель, герой, любимец машбюро. Явно полагает, будто я осталась нарочно. Вот идиот! Я дернулась было, но вторая его рука легла мне на плечо, он поцеловал меня в губы - и тут, как знамение небесное, комната осветилась пугающим бледным светом, громыхнуло вверху. Гроза вернулась - сердце мое покатилось и я, в ужасе, покорно шагнула туда, куда меня подталкивали, - к постели. Укрыться, спастись пусть и в чужих, корыстных объятьях...
Следующим, воскресным утром мы по-семейному, будто пожилые супруги, пили кофе в кухне, говорить было не о чем. Впрочем, пожилым-то супругам, может, и есть что сказать друг другу, мы же молчали.
Мне вспомнились столь же молчаливые трапезы в шестиметровой, стерильно чистой кухне в Майске. Я почти не говорила с отцом, мама вообще рта не раскрывала в его присутствии. Вот о чем я думала наутро после первой в жизни ночи, проведенной с мужчиной. А мой первый мужчина поглядывал на меня с сомнением и недоверием. Много времени спустя, когда мы уже жили вместе, случилась гроза и я заметалась в поисках убежища, он удивился искренне:
- Так ты правда боишься грозы? Смотри, побледнела вся. Малыш, да чего её бояться-то?
Считал, стало быть, уловкой тогдашние мои действия...
Я ещё пару раз навестила его, он шел на поправку. Во второй раз застала гостью - ту самую красавицу, с которой связывала его людская молва, а проще - сплетни. В её глазах, и правда, очень красивых, ярких, черных явная насмешка. Ах, да черт с вами обоими! Посторонние для меня люди, то, что произошло, не имеет значения...
Еще через день он вышел на работу и заглядывал в машбюро только по делу, кивал приветливо, но всегда издали. Однажды в коридоре встретились, он спросил, не хочу ли я в театр и на какой спектакль, он возьмет билеты.
- Куда бы ты хотела - в оперу, на балет, в оперетту?
- Все равно, - мне и правда было все равно.
Тут кто-то прошел по коридору, мой любовник - хотя какое там, любовник ведь от слова "любовь", - смутился, умолк, а я поспешила уйти.
Словом, ничего будто бы и не произошло, должно было когда-то это случиться со мной - вот и случилось... Но вскоре выяснилось, что я беременна...
Рассказывать про это не стану. Не могу - уж очень лихо мне было. Одно только скажу - когда я позвонила ему и попросила о встрече, и потом, когда ждала возле института, а он вышел с женщиной - мне тогда захотелось повернуться и уйти, но Всеволод, кивнув своей спутнице, направился ко мне, и потом в его машине и в пивной, куда он меня привез, - я не испытывала к этому человеку никаких чувств. Ни любви, ни вражды, ни досады - то, что случилось, могло быть и по-другому. Ничего он от меня не добивался, ничего и я не ждала и требовать не собиралась. Всеволод Павлович мне не нравился, "мой" человек выглядеть и вести себя должен был вовсе не так. Но... когда он порвал ту мерзкую бумажку, не колеблясь ни минуты, и сказал то, что сказал, - вот тогда я подумала: он же хороший, он добрый и красивый, мне сказочно повезло, не по чину мне такой жених - а получилось, потому что ведь я избранница.
Будто впервые я его в тот вечер увидела, и мы долго сидели в той самой комнате, где провели молча много часов и где однажды невзначай проснулись утром в одной постели. Но теперь мы говорили без умолку. Не о будущем ребенке - о нас. Он рассказал о той женщине, о красавице.
- Только для того говорю, чтобы тебя это не беспокоило. Это долгая и давняя история - считай, она закончилась. Сегодня. Я обещаю.
- А мне нечего рассказывать, - на эти мои слова он рассмеялся:
- Сколько тебе - девятнадцать? Вот доживешь до моих лет... Ничего, что такая разница в возрасте? Впрочем, куда ж нам теперь деваться?
Вместо ответа я вылезла из своего любимого кресла, подошла к нему и обняла. Он уже стал мне близким, я могла ему довериться, я так счастлива была в тот вечер, оба мы были счастливы, и это продолжалось долго - до рождения Павлика и потом еще. До тех пор, пока в моей жизни снова однажды не появился Вилли, мой заграничный дядюшка.
ГЛАВА 4. СЕМЕЙНАЯ ИДИЛЛИЯ
- Что ж теперь делать-то? - спросил я, когда Коньков аккуратно смел со стола кольца и монеты в целлофановый пакет, за которым специально сходил на кухню. Затем с помощью молотка и двух гвоздиков привел в порядок раму, водрузил портрет на прежнее место и, наконец, слез со стула.
- А я знаю? Думать надо, - неопределенно ответил он. - Где-то прокол вышел, сам видишь, обвела нас блондиночка вокруг пальца, кинула двух таких фраеров...
Обычно этот его хамский, шутовской тон приводил меня в бешенство, теперь же я сидел как выпотрошенный: ничего не чувствовал, покорно ждал объяснения, совета, ценных указаний, на все был готов и согласен. Как будто никого у меня в жизни не осталось, кроме этого назойливого, одержимого сыщицкой лихорадкой бывшего одноклассника, я даже боялся, что вот сейчас он уйдет и оставит меня одного. Он и ушел - предварительно обшарив холодильник и обнаружив там початую бутылку водки, - от его же недавнего визита и осталась, разлил честно на двоих. Выпили, закусили - у меня чуть отлегло от сердца, тут он и распрощался, сказав в качестве напутствия:
- Смотри сам ничего не предпринимай. Если она позвонит, скажи, что плохо слышно, сделай вид, по междугородней всегда плохо слышно. Поори в трубку, что, дескать, жив-здоров, чего и вам желаю, вопросов насчет того, что мы нашли, не задавай, а то спугнешь. А я пока по своим каналам...
И добавил, хлопнув меня по спине весьма чувствительно:
- Прорвемся, мужик, не унывай!
Это была высшая степень сочувствия, так я понял. После его ухода я лег и, как ни странно, сразу заснул. А наутро - суббота, на службу являться не надо, сыщик мой тут как тут, спозаранку, с видом одновременно деловым и загадочным, расположился в кухне, сам кофе сварил на двоих, лягнув меня мимоходом:
- У тебя, Фауст, кофе всегда бурда, заварку жалеешь.
И приступил к серьезному разговору:
- Помнишь, какая задача у нас была поставлена в прошлый раз? Когда супруга твоя сбежала неизвестно с кем и неизвестно куда? Отвечаю сам на вопрос: вернуть ребенка отцу, то есть тебе. Выполнено?
- Ну выполнено...
Я больше не способен был оказывать ему сопротивление, и Коньков гулял по мне, как хотел, по стенке размазывал.
- Более того, - продолжал он самодовольно, - нам удалось воссоединить семью, что оказалось уже сверх программы...
Я обреченно подтвердил и этот факт.
- В нынешней ситуации какую задачу, а вернее цель ставим перед собой?
- Не знаю, ей-богу. Отвяжись... - я допил кофе, гость "заварки" не пожалел, в чашке ложка чуть ли не вертикально стояла. Адски крепкий - я даже взбодрился.
- Так вот, - он снова затарахтел кофемолкой, она у нас громоподобная, Павлик её побаивается и называет "Бармалей", - Сначала сформулируем цель, а уж потом начнем действовать соответственно.
- Как действовать?
- Вещички-то краденые, - произнес он с расстановкой, - Откуда бы у блондиночки эдакое богатство? Мы-то знаем, мамашины братаны тут наверняка замешаны, и папаша с мамашей. Но если начать раскручивать...
- Не надо, - я его понял, - Не надо раскручивать.
Рванув дверцу кухонного буфета, я выхватил припрятанный там с вечера целлофановый пакет, - Забирай. Хочешь, себе, хочешь - в бюро находок сдай, мне плевать...
И наткнулся на его взгляд, сочувственный и глумливый одновременно. Пакет он, однако, взял, сунул в ящик стола, где ложки:
- Потом убери получше, подальше положишь - поближе возьмешь...
- Да что мне с этим делать? Пусть у тебя побудет, Митька.
- Еще чего! Прячешь голову под крыло, а, Фауст? Или в песок зарываешь, как тот страус... А правда-то все равно всплывет и тебя замажет.
- Пусть. Может, позже, но сейчас ничего делать не стану.
- А знаешь, что я тебе скажу? Правильно! - согласился неожиданно сыщик, - Ничего тут для тебя нового нет, супруга твоя в прежних делишках уже призналась, ты её простил, так? Ну, выходит, самую малость утаила зачем-то, да и Бог с ней, побрякушки красивенькие, расстаться не могла. Тем более, главная в деле не она была все же, а родственники её дорогие. Расскажи-ка мне все снова, я подзабыл. Год ведь целый прошел, все тихо-мирно, папаша в тюрьме прозябает, мамаша в психушке, один дядюшка в бегах, другой за границу улизнул вроде бы. Удачно ты, Фауст, женился, такую девку упустить грех...
Он похлопал себя по груди - трезвый, против обыкновения, ехидный, не упускающий случая уесть меня идиот. Впрочем, на идиота во всей этой истории больше тянул я сам.
- А чего это мы в кухне, как неродные? - спросил гость, допив вторую чашку собственноручно приготовленного кофе, - Пошли в комнату, в креслах раскинемся, покайфуем. Хочу тебя с комфортом послушать.
Мы перешли в комнату. Усевшись напротив него в глубоком старом кресле, - я приготовился говорить. На круглом столике между нами красовалась мамина настольная любимая лампа в стиле "модерн": женская, весьма женственная фигурка, вырастающая из округлого, в форме лепестка, подножия, будто цветок, и абажур в форме ландыша. Коньков небрежно передвинул её. Собирается наблюдать за мной - он, видите ли, большой физиономист...
Мне предстояло заново припомнить и изложить все, что год назад уже рассказал ему. Когда с его помощью отыскал жену и привез домой вместе с сыном. И теперь он имеет право узнать все, что хочет, - а как же, он организовал и провел поиск, и преуспел, благодетель, о чем не давал забыть весь год. В гости постоянно приходил, развязный и нагловатый, ужинал непременно с водкой - для него специально покупалась. Забавлялся с Павликом, к себе приглашал - тут уж нет, ни разу мы у него не были, он и не настаивал. Жена говорила, что он славный, вроде бы и не понимала моего раздражения...
Начал я свой рассказ, и вновь меня охватило то чувство, которое я испытал однажды, когда слушал тихий, отстраненный голос Зины - так она и осталась Зиной и для меня, и для всех. Когда-то её лицо казалось мне невыразительным, теперь я ловил на нем оттенки множества чувств: горечи, стыда, отчаяния, страха. И нежности - это когда она говорила о своей матери, о Гизеле. Какая она грустная, эта подлинная история семьи Дизенхоф - сплелись судьбы плохих и хороших людей, и, похоже, никому из них не дано было счастья... Кое-что я и раньше слышал от старой Паки, к этому добавил Коньков то, что поведал ему лейтенант Еремин. Но полностью картина нарисовалась только сейчас, когда заговорила сама Грета.
Больше двух суток отвела нам дорога для выяснения отношений - столько поезд идет от Майска до Москвы. Мы ехали в двухместном купе втроем, Павлик почти все время спал. Коньков отдал Грете свой билет сославшись на то, что поблизости где-то проживает родня его жены и она, жена то есть, не поймет его, если он родственников не навестит. Я было заподозрил его в деликатности - не желает, мол, мешать нам. Однако родственники и взаправду существовали: на вокзал к поезду он явился не один, а с краснорожим, в дупель пьяным малым, который воззрился на мою жену со слезливым восторгом:
- Ангел небесный, красота неземная, и где такие водятся?
- В Казахстане у них гнезда, - сурово ответствовал сыщик, тоже не вполне трезвый, - А у вас тут порода другая, местная. Уральская низкожопая, вроде твоей Люськи.
Похоже, эти двое не испытывали друг к другу братских чувств: затеять настоящую потасовку помешал им только сигнал к отправлению поезда. Поплыл мимо перрон, поплыли две разгоряченные физиономии и воздетые в прощальном приветствии кулаки. В купе Павлик сразу захныкал, запросился спать. Нам же было не до сна, предстоял долгий разговор. И начался он с Конькова.
- Он кто? - спросила Зина, - Я как-то не поняла.
- Школьный приятель, - ответил я вскользь, не отрывая глаз от её лица, пытаясь разгадать, что в нем изменилось за те полторы недели, что я её не видел. След, несомненно, остался: взгляд утратил прежнюю безмятежность и губы чуть подергиваются, когда она молчит...
- Это он меня разыскал? Он так говорит...
- Я тебя разыскал. С его помощью. Ты не рада?
Беглянка так и вскинулась:
- Я рада, рада, мне просто до сих пор не верится... Как это вышло, что ты за нами приехал в самый такой момент? Я не могла придумать, куда мне из больницы пойти. Куда Павлика взять - вообще куда кинуться, я Вилли боялась, я от него сбежала...
- Надо было сразу домой!
- Я бы вернулась. Только денег на дорогу достала бы. И ещё я не знала, как оставить маму, - ей плохо, ты сам видел. Ты сам с врачом говорил...
- Ну да, он сказал, что никто ей сейчас не нужен, она не реагирует. Но почему же ты не позвонила мне, когда сбежала? Уж это-то можно было...
Ах, к черту этот инквизиторский тон. Белокурая голова опустилась низко-низко:
- Прости меня, пожалуйста, ну прости...
Она плакала, этого я вынести не мог и принялся её успокаивать:
- Все позади, мы домой едем, не плачь...
- Ты мне не веришь, - её шепот был едва различим.
- Да я пока ничего толком не слышал. А вдруг поверю!
Я обнял её, в самом деле готовый поверить всему: что её похитил граф Дракула, что она агент иностранной державы и её преследует КГБ. Одно я теперь понял твердо: нет у меня соперника, не любовник побудил её покинуть наш дом, а какие-то темные обстоятельства прошлой жизни, - кое-что я уже знал, остальное предстояло узнать в этом поезде, под мерный стук колес, под тихое посапывание нашего сынишки. Они оба со мной, ничего с ними не случилось - да пусть теперь говорит, что угодно... В конце концов, какая новость окажется похлеще той, что законная моя жена живет по чужому паспорту, под чужим именем? А с этой новостью я как бы уже примирился.
Но она поведала такое, что снова ошеломило. В жутковатой действительности, отчасти знакомой мне из рассказа старухи-кореянки о прошлом немецкой семьи, сорванной с места и брошенной в чужие края, появилось ещё одно действующее лицо, подстать всем остальным. Аркадий. Кириллович Барановский, чекист, родной отец Маргариты, который стал законным мужем её матери Гизелы, когда дочери уже пятнадцать минуло. Как с неба свалился в кое-как устоявшийся к тому времени семейный мирок и против воли старого Хельмута забрал жену и дочку в Майск. Будто мало было этой семье разлук - временных и вечных.
- Ненавижу его, - выдохнула моя жена, - С самой первой минуты, как увидела.
- Могла бы и не ехать с ними.
- Я и не поехала. Но мама писала, просила. Одно письмо было такое - не знаю, как рассказать, много всего. Он её бил...
Грета закрыла лицо руками. Ну зачем я её терзаю, тороплю? У нас с ней впереди долгая жизнь, успеем поговорить...
- Ладно, детка, успокойся. Я пойму, я и сам многое узнал. Побывал у Хельмута, с Пакой познакомился, И лейтенант Еремин тоже про вашу семью рассказывал.
Она отняла ладони от лица, удивленно округлила глаза:
- Еремин - это кто?
Ну да, откуда ей знать его фамилию? Встретились, когда пылала, как костер, красильная фабрика, - крики, паника, и подруга там, в самом гибельном месте, в дыму и огне... В тот же вечер Маргарита уехала в Москву, а милиционер все захаживал по-соседски к старикам в надежде узнать что-нибудь о приглянувшейся блондиночке. Сначала ради этого ходил, потом поступил запрос из Майской милиции - пришлось нанести гражданину Дизенхофу официальный визит... Да, так за что же все-таки разыскивает её и родителей милиция? Дойдет и до этого черед...
Так вот, Барановский. Дочь так и не научилась звать его папой или хотя бы отцом, только по имени-отчеству: Аркадий Кириллович. Мама упрашивала, плакала даже - упрямица не уступила. Барановский бесился, угрожал - но ведь он просто на принцип шел, никаких отцовских добрых чувств у него и в помине не было...
- Тебе-то откуда знать? Может, если бы ты постаралась... От тебя тоже зависело.
- Ничего от меня не зависело. Он злой и жестокий, и прошлое у него злое, темное. Человек с темным прошлым...
Грета долго ломала голову, зачем они ему понадобились - она сама и её безответная мать... Когда-то в руках Барановского оказалась судьба Рудольфа - старшего брата матери. Сестра пожертвовала собой - так это выглядело в глазах жителей маленького поселка, где каждый на виду. А может, и не совсем так: он ведь хорош собою был, этот чекист, присланный откуда-то издалека, из "центра" разобраться в пустячном преступлении, совершенном подростками. Местные власти перепугались, вообразив "заговор репрессированных", вот он и прибыл на место. Может, не столь уж тяжела показалась жертва для романтической немочки Гизелы: чекист высок, подтянут, с густым русым чубом по тогдашней моде. В поселке молодых людей раз-два - и обчелся, да и те придавлены жизнью, глядят угрюмо...
Словом, теперь уж не узнать, как это было, как они сговорились и на чем поладили. Родившаяся беленькая девочка скорее походила на дитя любви, чем на плод насилия. Разное говорили - и до юных ушей Гретхен доползали сплетни, но спросить у матери она не решалась.
Впрочем, когда она приехала к родителям в Майск и стала жить с ними в стандартной квартире на окраине, многое прояснилось. К тому времени чекист был уволен из органов за какие-то неблаговидные деяния и обозлен на весь белый свет, перебрался не своей волей из блистательного Ленинграда в заштатный скучный Майск - подальше от старых знакомых, и пил по-черному. А под рукой всегда оказывалась тихая Гизела - было над кем куражиться.
Вот такую картину застала пятнадцатилетняя Маргарита, покинувшая, вняв материнским мольбам, уютный дом деда, в котором хозяйничала добрая, без памяти её любившая Пака. Ее приезд, на котором настаивал отец, ничего не улучшил. Дочь скандалила, ни в чем не уступая отцу, вмешивалась яростно, когда он обижал мать, до потасовок доходило. Жертвой по-прежнему оставалась Гизела. Она отстранилась от обоих, почти перестала разговаривать...
А вскоре выплыли и те самые неблаговидные деяния, что послужили причиной отставки Барановского - он сам все выложил в деталях, присовокупив, что еле ноги унес, спасибо одному приятелю, - устроил втихаря обмен ленинградской комнаты на это вот - пьяный тяжелый взгляд обвел стены.
Поспешный тайный отъезд. Тот же друг позаботился, чтобы никто его, Барановского не искал. Сыскать-то коллегам - раз плюнуть, профессионалы. Только не стали искать - забыли как бы... Благодетель получил кольцо с бриллиантом для супруги, золотой портсигар, да ещё мебель ему вся досталась, а ей цены нет, павловская, только мало кто в этом разбирается, супруга приятеля нос сморщила: старье...
Откуда эти вещицы, и мебель, и книги старинные, бесценные - их хоть продать удалось одному знатоку... Да уж не по наследству, какое там у Аркадия Барановского наследство? Чистый пролетарий, папа-сапожник сгинул в пьяной драке, про мать и вовсе он ничего не знал. Приютил его партиец из интеллигентных, из тех, кого позже стали величать "старыми большевиками", чуть ли не политкаторжанин. И жена ему под стать: с седой мужской стрижкой, в пенсне. Мальчишку, вшивого волчонка пригрели не из доброты, а ради идеи: растили из него борца за мировую революцию, за всеобщее счастье. Обращались сурово - приемная мать, поджав сухие губы, взглядом чаще всего изображала брезгливость, приемный отец в его сторону вообще редко смотрел, проходили у них дома какие-то партийные диспуты. Приемыш от попыток приобщить его к этим беседам уклонялся, однажды стащил у гостя-спорщика часы и сбежал. Было ему тогда лет двенадцать. Отыскали его на вокзале - куда он путь держит, объяснить не мог... Долго ему втолковывали, что как представитель революционной семьи он не должен унижаться до мелкого воровства. Он поклялся тогда, что все понял. Вырос, однако, вором и шантажистом логично, между прочим.
Прямая дорога ему была в органы - в чека, чтобы приемные родители, Бог весть как избежавшие ГУЛАГа, могли сынком гордиться... А, может, и не так все было, - все эти сведения почерпнула дочь из пьяных отцовских излияний, трезвый он все больше помалкивал. Но в органах Барановский действительно работал, это доподлинно известно, на том и свела его жизнь с многострадальным семейством Дизенхоф. И, безусловно, был он неплохо образован, Маргарита собственными глазами видела у него диплом Ленинградского университета, но не обратила внимание, какой факультет он закончил и какая профессия обозначена в дипломе: то ли юрист он, то ли искусствовед, а может, историк.
Распутав нити никогда не существовавшего заговора и обнаружив с помощью местной милиции украденные из школы приборы на одной из городских свалок - кто-то выбросил их, заметая следы, - отбыл он обратно в "центр", в Ленинград, где у него в то время была своя комната в коммуналке. Что сталось с его приемными родителями и их квартирой, Маргарита точно не знала: могло случиться и так, что умерли в блокаду, а дом разбомбили...
Я пытался связать концы с концами, слушая её невнятную, сбивчивую речь. Да, пожалуй, родителей Барановского не было уже в живых, вряд ли при них этот субъект решился бы на то, чем занимался. Все же этим старым большевикам, хоть и были они фанатиками, монстрами - как угодно назовите, все окажется по заслугам - присуща была некая честность, своего рода благородство. Кровь свою и чужую проливали, на каторгу шли, в лагерях мерли - все за идею. Ради неё и собственность чужую могли, не дрогнув, экспроприировать, но не просто же украсть, набить собственный карман. До этого, как правило, не опускались. Барановский - мародер и вымогатель - о мировой революции нимало не заботился, хоть за это ему спасибо.
Словом, у отца моей жены - у тестя, стало быть, была одна страсть: антиквариат. Собирал все - старинную мебель, картины старых мастеров, у него была большая коллекция фарфора, знал он толк в драгоценных камнях, а также в иконах - их ценил и берег особо. Сам Барановский ни в одной из своих пьяных исповедей не признался дочери, откуда все это взялось, однако Гизела и Маргарита между собой рассудили - и, пожалуй, справедливо, - что по крайней мере начало коллекциям положено было в блокаду. В выморочных квартирах неплохо можно было поживиться, кое-что купить у голодающих, а то и просто отнять.
Покидая поспешно северную столицу много лет спустя, Барановский прихватил с собою всего-ничего: несколько вещиц Фаберже, пару картин подлинники Тропинина и Поленова, столовое серебро с чужими, естественно, вензелями - и ещё горькие сожаления об утраченных ценностях. Почему приятель - тот, что спас его от верного трибунала - позволил мошеннику прихватить с собой и архив, понять трудно. Не мог он не знать о его существовании - но, может, просто не догадывался, сколько у Барановского документов, с помощью которых он шантажировал бывших чекистов - участников обысков, арестов и расстрелов. Может быть, Барановский и отдал приятелю часть архива - но, судя по дальнейшим событиям, многое сумел сохранить.
К тому времени, как он привез в Майск жену, ему удалось уже вовсю развернуться на новом месте. Да и само время играло ему на руку: репутация органов сильно была подмочена хрущевской оттепелью, сами чекисты и их осведомители норовили уйти в тень, отмазаться от недавних подвигов. Барановский ещё раньше, должно быть, получил доступ к святая святых архивам и, без сомнения, времени даром не терял. Пользовался же документами умело и хитро, разработал систему - в основе лежал постулат, что пострадавшие жаловаться не побегут, себе дороже...
Это ещё в Ленинграде - там был обширный "фронт работ". Но там-то система и дала сбой. Известный чекист, крупный по прежним делам начальник, которым к тому же заинтересовались поднявшие головы недобитые диссиденты статья появилась в центральной газете, - задумал сквитаться со своими врагами, а под руку попал как раз Барановский, мелкая сошка. Чекист всех бы поубивал к черту, и на хрена ему кольца да ложки, украденные ещё в двадцатые годы у тех, кого солдатиком простым арестовывать приходил, не сданные, как положено, в гохран, а припрятанные в бельишке, в портянках... Он как бы во всех буржуев этих недорезанных разрядил свой пистолет, и во врагов народа, и в диссидентов проклятых, и в свое начальство, и в Господа Бога мать - только мишенью стал мелкий жулик, шестерка, шавка, задумавшая припугнуть героя революции его геройским прошлым. Самое обидное пропуделял, глаза-то не те, слезятся, и руки дрожат. Пять выстрелов - и все в молоко, эх, пораньше бы чуток... На выстрелы сбежались соседи, милицию вызвали, бравого старикашку замели, но и Барановский уйти не успел...
Пожалуй, это был единственный раз, когда лицо его дочери просветлело. Рассказывая, она даже рассмеялась:
- Представляешь картину? Стрельба, в дверь колотятся, Аркадий Кириллыч как загнанный волк мечется, на балкон кинулся, а этаж-то пятый... Он как выпьет, так этого старичка поминает, зубами скрипит: жалко, придушить его не успел и про черный ход забыл... Там в квартире черный ход был, а он запаниковал, забыл. Трус, а строит из себя...
Я смотрел на нее, не отрываясь: ангельское личико, ясное, а сейчас этот злорадный, мстительный смех... Но мне ли её судить? Негодяй Барановский другого и не заслуживает...
За вагонным окном неслась черная, без огней ночь, мы отгородились от нее, опустив плотную, из липкой клеенки штору. Павлик спал неслышно, в соседнем купе кто-то бодро храпел с клекотом и присвистом, и осторожные шаги доносились то и дело из коридора. Мы с женой существовали будто вне времени и пространства - иначе, наверно, не мог бы состояться её фантастический рассказ-признание - непоследовательный, нелогичный, запинающийся.
В Майске Барановскому делать было в сущности нечего: убогий городишко, вроде того, где жил дедушка Хельмут, только в России. Какая тут клиентура? Систему пришлось пересмотреть. Теперь она включала визиты в Москву и Ленинград. На работу он устроился в ремесленное училище воспитателем воспитанники то на практике, то на каникулах, то на картошке... Должность неприметная, позволяла отлучаться на пару-тройку дней, никто и внимания не обратит... Самолетом в Москву или в Ленинград, там "явочные квартиры" хозяева и не подозревают, чем занимается их добрый знакомый, который всегда щедро платит за постой, и жена у него симпатичная, и дочка, и с подарками всегда... Сходили они скорей всего за обычных спекулянтов: в столице прикупят кой-чего, у себя в провинции продадут с наваром. Не зарываются, глаз никому не мозолят - пусть себе гостят...
Намеченную жертву Барановский обрабатывал заранее, с помощью писем и телефонных звонков. Вы такой-то? Выслушайте меня внимательно, не кладите трубку, это бессмысленно, вам же хуже. Знаю о вас кое-что о-очень интересное. Что именно, узнаете из заказного письма - на днях вам его принесут. Там будет копия одного документа - своими глазами убедитесь, что я располагаю сведениями, которые вам разглашать не с руки.
Иногда приходилось звонить дважды и трижды - клиенты попадались туповатые, принимались угрожать, швыряли телефонную трубку. Барановский терпеливо "дожимал", твердил свое: даю вам три дня, два, один... Передаю документы в газету, копии - по нескольким адресам сразу...
Когда на звонок в дверь в строго условленное время спрашивали: кто? отвечали Гизела или Грета. В том и заключалось усовершенствование "системы" - больше Барановский в одиночку на промысел не ходил. Роль спутницы была непростой: подстраховать шантажиста, понаблюдать за хозяином квартиры и его домочадцами - не двинулся ли кто звонить, не прячется ли где-то здесь нежелательный свидетель... Однажды хозяйка будто невзначай спустила на непрошеных гостей собаку. Огромный черный пес кинулся на оцепеневшую от ужаса Гизелу, водрузил ей на плечи железные лапы и жарко дохнул в лицо, но тут же лизнул её, продемонстрировав тем самым, что гостья ему мила ужасно, и вслед ещё скулил и рвался за ней в дверь, когда посетители с добычей поспешно покидали квартиру... Вообще, по словам главы семьи, присутствие дам смягчает нравы: и правда, реже шли в ход угрозы и проклятия, хозяева как-то легче расставались со своим имуществом. Словом, и тут чекист в расчетах не ошибся, проявил точное понимание людей.
- Но зачем твоей матери это было нужно? - не выдержал я, - И - прости, - как ты сама согласилась на такое?
- Но они-то кто? - запальчиво возразила рассказчица, а я её всегда смиренницей считал, - Они сами негодяи, палачи. Ты разве не знаешь, что они вытворяли? Они людей губили, а после обворовывали...
Да, Барановский кто угодно, только не дурак. Сумел убедить простые души, будто они служат орудием возмездия.
- Но грабеж всегда преступление. Чужого брать нельзя - это же так просто...
- Просто? А они? - Грета вся затряслась, - Значит, их не наказывать вообще? Их же никто и пальцем тронуть не посмел. Так и жили себе...
В полутьме купе - мы оставили всего одну лампочку, остальные погасили, чтобы Павлику лучше спалось - я едва различал лицо говорившей, и оно все больше замыкалось, становилось чужим:
- Ну как ты не понимаешь? Мы что, убили разве кого-нибудь? А они убивали. Мы отбирали то, что они сами украли...
Нет, глухо... Не время и не место читать мораль, после разберемся, логика Барановского уязвима. Я спросил только:
- Мама твоя тоже так считала?
- Не считала, мы с ней даже спорили. Она боялась всего на свете. Барановского боялась, и этих людей, к которым мы приходили, за меня боялась очень - что нас все же поймают. А ещё она жалела этих подонков представляешь, жалела... Она святая, а Барановский её юродивой зовет...
Выходит, все же спорили. Кто спорил - Грета с матерью, или они вдвоем с отцом шли против Гизелы? Этот вопрос и множество других так и вертелись у меня на языке, но Грета неожиданно соскользнула на пол, обхватила мои колени:
- Ты мне не веришь...
Мокрое от слез лицо ткнулось по-щенячьи в мою ладонь. Будто что-то поняв, ощутив какую-то угрозу, отозвался тихим всхлипом малыш. Я опомнился: довольно, довольно на сегодня. Безумный, бесконечный был день: только нынче утром приехали мы с Коньковым в этот город. Поездка на автобусе, визит в сумасшедший дом, мученическое запрокинутое лицо женщины, распростертой на больничной койке, и старушечий темный платок, соскользнувший со светлых волос моей жены, что рыдает сейчас, скорчившись на полу...
Я кинулся её поднимать, мы обнялись, будто только сейчас нашли друг друга, только что встретились... Да так оно и было - тогда в больнице кругом оказались люди, и Коньков с его прибаутками дурацкими, он все повторял самодовольно:
- Слушайтесь, зайчики, деда Мазая, и все будет окей...
И после тоже столпотворение, чужие лица, чужие голоса, споры, уговоры, выяснение обстоятельств... Особенно когда забирали Павлушку из дома ребенка. Жена отнесла его туда, как только ей удалось скрыться, сбежать от Вилли, договорилась, что временно, что скоро заберет мальчика. Ей не очень-то поверили: мало ли таких, оставляющих детей с обещанием вернуться... Чтобы заполучить малыша обратно, пришлось заполнять какие-то бланки и формуляры. Зина сидела за столом у директора, старательно выводила буквы, сверяясь с метрикой. Я стоял рядом, с нетерпением ожидая, когда, наконец, увижу сына, в кабинет то и дело заходили и заглядывали какие-то женщины, обозревали нас, разглядывали. Одна молодая, в белом халате фыркнула весело и унеслась в коридор, где её дожидались товарки... И все это чужое непонятное любопытство я ощущал как во сне, присутствие посторонних людей мешало нам с женой просто обхватить друг друга руками, прижаться, постоять молча, почувствовать каждой клеточкой своего организма: мы вместе, конец разлуке...
К чему в поезде, в ночном купе затеял я разговор о её прошлом? Прояснится со временем, вот и все. А пока успокоил я кое-как жену, напоил остывшим чаем, который ещё с вечера принес проводник, выпил и свой стакан. В пакете, что оставил нам Коньков, нашелся "гостинец" - пироги явно домашнего происхождения, длинные с капустой, круглые с картошкой и луком. Оказалось, мы голодны оба как волки - только сейчас и заметили.
Поели и погасили, наконец, свет... Какая узкая и жесткая эта вагонная полка, но как хорошо на ней вдвоем! Что бы там не говорила моя дрожащая, взволнованная спутница, что бы не приключилось с ней прежде - с этим покончено, она моя жена, мать моего единственного сына. Любимая, желанная, такая ещё юная, и мне надлежит беречь и защищать их обоих, это - главное дело моей жизни, сколько там ещё её осталось...
Та ночь в вагоне спешившего в Москву поезда - с неё и началась новая жизнь.
Со стороны она была совершенно как прежняя: я ходил на работу, Зина Грета (Винегрета - я придумал, а Конькову понравилось, так её и называл) оставалась дома. Проводив меня до дверей, возвращалась к сынишке, занималась им, готовила, стирала - словом, обычная домохозяйка. Соседи называли её Зиночкой, да и я тоже. Так я привык - "детка" или Зиночка.
По вечерам мы иногда выходили погулять все вместе или, поручив Павлика соседке, выбирались в кино, пару раз даже в театр. Ничего не менялось, разве что Павлик подрастал, да новый гость в дом повадился - Коньков. Как я уже говорил, жена его привечала, он же ей не доверял: все приглядывался, задавал ни к какому делу не идущие вопросы:
- А что, к примеру, немецкий язык, на котором здешние немцы балакают, - он сильно отличается от того, что в Германии?
Помню пространный ответ моей жены: немцы из Германии над нами посмеиваются, наш язык называют кухонным, примитивным, а сами-то чем лучше? Говорят все на разных диалектах, и баварец не понимает саксонца, самым же правильным считается "бюненшпрахе" - язык сцены, берлинский диалект... Помню, я даже удивился, откуда у неё такие познания, потом вспомнил: Вилли мог рассказать. Он, кстати, заварив всю эту кашу, заставив племянницу с сынишкой сбежать из Москвы - все ради продолжения выгодного, хотя и опасного "бизнеса", - не появлялся с тех самых пор, как лишился помощи этой самой племянницы. Одному вести дело оказалось не под силу, он и угомонился в своем Мюнхене, так я надеялся. Единственная с ним встреча не пробудила во мне родственных чувств: ведь это он набросился на меня в темном переулке неподалеку от дома старого Хельмута. Мы шли тогда по одному следу, оба искали Грету. Хельмута, своего отца он побаивался, пришел тайком, застал меня - Пака рассказала ему, почему я появился в их доме, да он и сам мог без труда догадаться. Про письмо и фотографию она тоже сказала - хитрый этот малый решил, что ни к чему мне располагать такими уликами. Кроме них, у меня ведь не было в тот момент доказательств, что моя жена на самом деле не Зинаида Мареева, а Маргарита Дизенхоф и, вздумай я куда-нибудь по этому поводу обратиться, ничего бы я не сумел подтвердить. Да, она безусловно не Мареева, поскольку та погибла, но почему я решил, будто беглянка именно дочь Гизелы Дизенхоф и Барановского? Пака от всего отопрется, к Хельмуту не подступишься... Тем временем Вилли, возможно, сумел бы разыскать племянницу, и они вдвоем, пока суд да дело, обчистили бы ещё пару-другую старых негодяев...
Такие я строил предположения, и Коньков со мной соглашался. Но его больше интересовал Руди - того тоже след простыл, но он мог оказаться неподалеку, в пределах досягаемости, и у него рыльце в пушку - помогал сбывать краденое, служил посредником между вором Барановским и контрабандистом Вилли. Сыщик, бывая у нас, как бы невзначай спрашивал мою жену о любимом её дядюшке: где сейчас играет и не давал ли о себе знать. Ответ всегда был спокойный, немного грустный: не в привычках Руди писать письма и звонить, уехал куда-нибудь в провинцию, объявляется всегда неожиданно, потому она и не беспокоится о нем... Вот так и прошел этот год - с виду спокойно и не без приятности, но под тихой водой на дне будто тина лежала, и что-то там двигалось, жило, вздыхало.
Я теперь часто ловил себя на том, что чересчур внимателен стал к жене, ищу скрытый смысл в каждом её слове, разглядываю её лицо, когда уверен, что она не замечает: оно вдруг представляется мне лицом незнакомки, от которой можно ждать чего угодно...
Другими словами, после двух лет брака жена моя интересовала меня куда больше, чем вначале. До женитьбы я видел в ней всего лишь молоденькую провинциалку, жалкую авантюристку из неудачливых, без полета: ну подцепила мужа на старый, как мир, крючок, однако и сама чуть не оказалась жертвой собственной хитрости. Я мог бы и не жениться, правда?
Тут все как-то сошлось: порядочный человек в таких случаях женится, а мне и время подоспело, а брак по большой любви - это в молодости хорошо, в моем же возрасте - акция не менее сомнительная, чем та, которую я совершил...
Может, блондиночка все это просчитала не хуже меня. Впрочем, порядочность - понятие старомодное, молодежь его редко в расчет берет. С другой стороны - уклад жизни в семье старого Хельмута был более, чем старомоден, однако это не помешало молодым представителям семьи нарушить все, какие есть, каноны...
Забавно, но многое в нашем доме оказалось наследием забытой, в воздухе растаявшей дворянской семьи, что искала спасения от большевиков сначала в Маньчжурии, а потом то ли в Австралии, то ли ещё где... Экзотическая их воспитанница и верная слуга Пака стала хранительницей традиций: многому научила Гизелу, потом Грету, и я не раз говорил себе, что маме непременно понравилась бы нарядная скатерть на кухонном столе взамен практичной клеенки, и накрахмаленное постельное белье, и привычка ужинать в комнате в кухне только завтрак. Заведен был сервировочный столик, иногда мы ужинали при свечах - тогда на столе появлялась бутылка вина или водка, перелитая в хрустальный мамин графин, и мамины хрустальные бокалы или рюмки. Мне приятно было снова видеть их.
Как-то я припомнил и рассказал жене, как мама принимала гостей. Приходили большей частью немолодые дамы - интеллигентные, немного жеманные. В большой комнате накрывался стол, красивая вышитая скатерть дореволюционная, монастырской работы - служила темой разговоров наравне с погодой. Мама сама разливала чай из большого фарфорового чайника - не эмалированного, сохрани Бог. О чашках гости тоже любили поговорить: на донышке дивная роза, как живая, по краю - золотой ободок, таких давно не делают, настоящий "гарднер", сервиз, к сожалению, не полный...
Маме удавалось вишневое варенье, а печенье она покупала "у Филиппова" - трогательная иллюзия, будто там продавалась не такая же дрянь, как везде...
И однажды, вскоре после этого разговора, Зина тоже пригласила гостей: это были три молодые женщины - Зина гуляла вместе с ними по соседнему бульвару, все были с колясками, вот и познакомились, вместе гулять веселей. И их мужья. На свет божий были извлечены и знаменитая скатерть, и гарднеровские чашки. И снова послужили началом разговора. Конечно, чаем не обошлось: обычаи уже не те. Засверкали всеми гранями графин с лимонной, домашней, настоянной на корочках, рюмки-баккара, появилось блюдо маленьких пирожков и ещё одно - с бутербродами, это уже не мамина манера, это Пакины дела. Я посмеивался, но в душе был тронут и вскоре сам пригласил кое-кого из сослуживцев на свой день рождения, чего много лет не делал. Стол был замечательный, а жена мило улыбалась, выслушивая похвалы, отвечала на вопросы дам, касающиеся кулинарных проблем, вела себя, как и подобает молодой хозяйке дома, скромно, но с достоинством, отдавая должное гостям: ученый люд, значительные персоны... Забавно, я не уставал наблюдать.
В следующий раз собрались у меня в ноябре - озябшие гости явились прямо с демонстрации, погода выдалась непраздничная, дождь лил с самого утра. Среди гостей я неожиданно увидел бывшую свою неземную любовь: не выдержала, явилась посмотреть, как я живу, благо визит состоялся экспромтом, шли всей компанией мимо, а не зайти ли к Пальникову, узнать, почему это он на демонстрацию не пришел?
Экспромт оказался удачным, сооружены были наспех бутерброды в изрядном количестве, спиртное тоже нашлось, и подано все было красиво и любезно. Отважная дама посидела вместе со всеми и со всеми же удалилась... Хотя какая тут отвага? Моя жена не из скандалисток, это сразу видно. После ухода гостей я ожидал вопросов - их не последовало, и впервые тогда я подумал: а ведь я ей абсолютно безразличен. Пожалуй, не совсем так: наша семейная жизнь нравится ей, иначе зачем бы так стараться, так ловить каждое мое слово, исполнять даже невысказанные желания? Вести дом, заботиться о сынишке, любить и ублажать мужа... Но почему тогда она плачет по ночам и не хочет, чтобы я её утешал, отговариваясь головной болью? Однажды сказала: сон страшный приснился, а глаза красные и подушка вся мокрая, что же это за сон такой ужасный?
Как-то я перехватил её взгляд, брошенный в спину суперсыщика - ого, какой убийственный гнев, прямо испепелила беднягу, имей такой взгляд материальную силу, на месте Конькова уже стояла бы урна с прахом... А за что, любопытно? Митька, бывает, и меня достает, раздражает, но ведь что правда, то правда - он нам друг и даже некоторым образом благодетель...
Словом, сомнения то и дело возникали, только я им ходу не давал. То есть, по выражению все того же Конькова, прятал голову под крыло, наслаждался супружеской идиллией, а где-то глубоко в душе готовился к неожиданностям, к бедам, сам не знаю, к чему.
Скромная семейная идиллия... Главное место в ней занимал, конечно, Павлик. Белокурый херувим, всегда чистенький и нарядный - другие детишки, ну хоть те, что приходили к нам в гости со своими родителями, - казались мне невзрачными и болезненными. Я любил вглядываться в свежую мордашку, отыскивал свои черты, мамины, Зинины. Изучая семейный альбом, мы с женой обнаруживали сходство и с дальними родственниками, чьи фотографии на толстом картоне с золотым обрезом, с горделивым фирменным знаком - "будуар портрет", к примеру, и медальки на ленте, обвивающей замысловато начертанные буквы - всю жизнь хранила мама, сама уж не помня, кто эти спокойные, серьезные, строго в объектив глядящие люди. И у одного бравого офицера с бакенбардами и в эполетах Зина обнаружила брови Павлика - вразлет и сходящиеся у переносицы.
- У него будут точно такие же, вот увидишь, - пообещала она, и я спорить не стал, хотя белобрысые, едва намеченные детские бровки не давали, на мой взгляд, никаких оснований для столь смелых надежд...
Зимой сынишка то и дело прихварывал, покашливал, держать его летом в городе не следовало. Я подумывал уже снять дачу, но ранней весной как раз приехал и остановился у нас приятель из Грузии - у кого, скажите, нет там приятеля? И, услышав об этих планах, вскричал, что у его матери большой дом в Сухуми - в Келасури, помнишь, как в аэропорт ехать? Сад хороший, мама одна живет, детский врач на пенсии, чего ещё надо, а? Да она просто счастлива будет, если жена друга сына приедет погостить, да ещё с ребенком. Обожает детей, внуков Бог пока не дал... И сам можешь приехать, места всем хватит.
Келасури я помнил отлично, провел там однажды отпуск с одной дамой километры пляжа вдоль шоссе; покой, уединение... Но разговор с приятелем счел пустым застольным приглашением, на которые кавказцы большие мастера. Однако через пару недель пришло письменное подтверждение от самой уважаемой Вардо - мамы приятеля. И в прекрасный день в начале лета посадил я жену и сына в двухместное купе поезда Москва - Сухуми, а сам вернулся домой и от нечего делать раскурочил с помощью бывшего одноклассника раму старинного портрета, о чем вскоре и пожалел. Лучше бы мне этого не делать, видит Бог.
ГЛАВА 5. СНЫ НА МОРСКОМ БЕРЕГУ
Всеволод, когда провожал нас с Павликом на сухумский поезд, сказал наставительно:
- Смотри обязательно в окно, когда к Туапсе подъезжать будете. Ты ведь моря не видела ещё - это большое событие впервые море увидеть...
По лицу его видно было, что не хочется ему нас одних отпускать и дорого бы он дал, чтобы остаться с нами в чисто прибранном купе спального вагона. Но мы договорились: ждем его через месяц - полтора, как только ему дадут отпуск. А пока мы с Павликом берем на себя самое трудное - освоение неведомых сухумских просторов, зато мужа, когда он к нам присоединится, ожидает сущий рай...
И ещё какие-то шутки скрасили расставание, но как только малыш заснул под стук колес, обступили меня заботы и тревоги, подкралось привычное одиночество.
Ах, зачеркнуть бы прошлое, замазать белой, как в вагонном туалете, или черной - больше подходит, или все равно какой краской, только погуще, без просветов, чтобы оно, прошлое, перестало напоминать о себе, даже ушка, даже хвостика не высовывалось бы. Забыть, замазать - тогда и рассказывать о нем не пришлось бы...
Несколько месяцев назад мы возвращались в Москву из Майска. И - тоже под стук колес - мне пришлось держать перед мужем ответ за свой побег из дому. Деваться было некуда - Всеволод ждал объяснений. Что понял он тогда из моего рассказа, на ходу подправляемого, приглаженного, с большими купюрами? Уловил внешнюю канву событий - вот и все, мне этого и хотелось.
Да и как могла бы я объяснить мужу пружины, которые всегда, задолго до нашей встречи двигали моими поступками, как изобразить страсть, страх, отчаяние, злобу, бессилие? Ему-то все это вчуже - в собственной его жизни ничего такого и близко не было, его в угол не загоняли. Случались, конечно, и у него безрадостные дни, горькие утраты - с кем не бывает? Но все так пристойно, прилично, перед людьми не стыдно. Из хорошей семьи, и сам такой порядочный, никому из близких его или просто знакомых не приходилось, к примеру, воровать...
А то, чем мы занимались с Барановским, с мамой и её братьями, - как это назвать: воровство, вымогательство, мародерство? Аркадий Кириллыч Барановский - мой родной и с некоторого времени законный отец уверял, будто вершит высшую на земле справедливость: наказывает грабителей, отнимая у них награбленное, и при том, в отличие от наших "клиентов", делает это без крови, без насилия. Они просто выкупают компрометирующие их документы, а он - смягчающее в его глазах обстоятельство - при этом многим рискует. И если бы не он, сам бывший чекист, то его замаранные кровью и воровством старшие по возрасту коллеги - заплечных дел мастера, доносчики, истые палачи избежали бы возмездия, мирно почили бы, пользуясь до конца своих дней почестями, льготами и репутацией героев-спасителей отечества... Впрочем, на почести и репутацию мы не посягали, отбирали кое-какие материальные ценности...
Он любил поговорить на эту тему, мой папаша, особенно когда выпьет. И при всей своей к нему неприязни чувствовала я в его рассуждениях правду и логику. Плох Барановский, слов нет, - но ведь клиенты-то куда хуже! Барановский собственноручно добыл где-то и принес мне "Архипелаг ГУЛАГ": вот почитай, только не показывай никому, опасная книга. Это ещё только начало, продолжение следует... Я читала, и все дрожало у меня внутри.
- Мама, мамочка, - говорила я, - Выходит, он прав?
А она не спорила, не возражала, не соглашалась, я перестала ждать от неё ответа, она молчала неделями. Но Барановский её не щадил: на "промысел" брал непременно и в Москву, и в Питер: нужны лишние глаза. Без нас у него чаще случались проколы, попадались строптивые, коварные клиенты: угрожали, а то и прямое сопротивление оказывали...
Поведать обо всем этом Всеволоду? Невозможно - я постаралась смягчить как-то, изложить все пунктиром, без подробностей, Так примерно: отец работал когда-то в архивах КГБ, раздобыл кое-какие материалы, компрометирующие некоторых его сотрудников. Те преследуют его. По извечным законам охранки шантажируют, стараются замазать и его самого, и нас, его близких. Вот почему он в тюрьме, а нас разыскивают. Мама от всего этого рассудка лишилась - ты же сам видел...
Первый шок прошел - Всеволод переварил, осмыслил мой рассказ, оправдал меня, а если точно, спрятал голову под крыло, такая у него манера уходить от неприятностей, это в его правилах, как заметил однажды Коньков, приятель его... И слава Богу.
Оправдание я и сама себе могу сыскать: я же не своей волей, я все время хотела вырваться в другую, честную жизнь, но боялась за маму, Барановский её запугивал. Вот и кончилось психушкой, неспроста она так уходила в себя, молчала, разговаривать не хотела даже со мной. Однажды сказала что-то насчет высшего суда, Божьего - но, как я её не теребила, слова больше не проронила... Для неё - дочки Хельмута Дизенхофа, почтенного, уважающего себя и других, "промысел" был проклятием, стыдом, грехом, ничто не скрашивало этот промысел в её глазах - ни азарт, ни сознание, что вершится справедливость. Риск для неё прелести не имел, добыча и вовсе не интересовала.
Я - совсем другое дело, я дочь Барановского, плоть от плоти, и мама знала это про меня. Потому разговаривать со мной и не хотела. Не могла. А я всегда так любила ее...
...Великий момент - встречу с морем - я прозевала. Туапсе давно проехали, когда я, выглянув в окно, обнаружила, что наш поезд будто повис в воздухе. День стоял туманный, линия горизонта неразличима, парим себе в серо-голубой пустоте... До Сухуми оставалось несколько часов пути, и я уже не отходила от окна: ярко размалеванные, открыточные пейзажи прогнали воспоминания... Проснулся Павлик - мы позавтракали, или то был уже обед? И я стала собирать вещи.
Застенчивая носатая седая дама и при ней черноусый плечистый молодец сосед Илико, как объяснила уважаемая Вардо, - ждали именно в той точке перрона, где остановился наш вагон. Вардо приняла из моих рук Павлика, плечистый Илико - чемодан и сумку, и я ступила налегке на теплую сухумскую землю, вернее - на теплый вокзальный асфальт.
"Волга", принадлежавшая соседу Илико, легко и скоро пробежала по красивым зеленым улицам-аллеям мимо белых домов, мимо пальм - слева невысокие горы, справа, за домами дышало уже знакомое море, - и, наконец, вырвавшись из города, покатила по шоссе, обгоняя редкие троллейбусы, в точности, как московские, странно было видеть их здесь. Вдоль моря, вдоль безлюдных пляжей - красиво тут, но троллейбусы неожиданно вызвали ностальгию. Что я тут делать буду на чужой стороне, среди чужих людей? Надо было снять дачу под Москвой, была же такая идея...
И потом я ещё много-много раз пожалела, что не сняли подмосковную дачу. По вечерам приезжал бы муж - по субботам уж точно. Я бы готовилась к его приезду: на рынок, в магазин. Павлика можно с собой - ничего страшного. Вместе бы ужинали, по утрам я бы варила кофе, провожала его. Потом постирать можно, прибрать в доме. Кругом люди, познакомилась бы с соседями-дачниками...
А тут дом на отшибе, довольно высоко над морем. Еще выше единственный сосед Илико. Далеко внизу - шоссе, за ним - железная дорога, грохот проходящих поездов разносится в пустом воздухе - кажется, они прямо через наш сад несутся, и круглые сутки... За железной дорогой - море до горизонта, иногда совсем тихое, а иногда его шум перекрывает даже судорожные вопли петуха.
Мне не хватало тишины, ещё больше не хватало какого-нибудь занятия. Ну нечего делать - и все тут. Вардо с голодной нежностью вцепилась в моего сынишку - возилась с ним с утра до вечера, на море брать с собой не разрешала: ультрафиолет, дорогая, маленьким опасен, вреден, разве что полчасика по утрам, с половины девятого до девяти...
Павлик топал по мелкой воде, визжал от радости. Но ему хорошо было и в саду, в прохладе под мандариновыми деревьями. Серая хозяйская кошка - тень Вардо, её дублерша - не отходила от него, тоже присматривала, круто пресекала попытки добродушного пса Аладина познакомиться с маленьким принцем. Пес любовался издали, изредка шумно вздыхая. Павлик как должное принимал обожание Вардо, её воркованье по-грузински, её распростертые над ним крылья. Безропотно соглашался спать днем, ел все, что перед ним поставят. Мне такое никогда не удавалось, мне вообще не нашлось места в этой маленькой компании...
Посидев немного рядом с ними в гамаке, я уходила. Идти, собственно, было некуда. В полукилометре в сторону города - почта, оттуда можно позвонить в Москву. Мы здоровы, все у нас хорошо, а ты? Как ты? Здоров? Мы тебя ждем. Мужу неудобно было говорить, он на работе, каждый раз жалуется, что плохо слышно. Я его слышала отлично, но разговора не получалось, с отпуском тоже что-то не выходило...
Иногда по утрам я уходила в город - прекрасная долгая прогулка, пока не жарко. Кусты вдоль дороги усыпаны розовыми цветами и пахнут сладко... Обратно же возвращалась троллейбусом, ни разу не удалось вернуться одной: липкие местные кавалеры по-двое, по-трое садились в тот же троллейбус, каждый галантно платил кондуктору и за себя, и за меня, сопровождали до самого дома, с неумирающей надеждой...
- Дочка, не ходи одна, - повторяла всякий раз Вардо, - Придет с работы Илико - с ним пойдешь, я его попрошу...
Почему-то именно соседа Илико она считала безопасным, он же прожигал жадным огненным взором разделяющий наши дворы забор, к тому же там, за забором сновала туда-сюда целый день его худая, беременная и с виду злая жена, так что именно Илико я опасалась пуще всего.
Сидя на пляже, обхватив руками колени, я смотрела - и не видела моря, плоской этой и однообразной пустыни, ради которой люди бросают свои дома и пускаются в малоприятное путешествие. Плавала подолгу, стараясь не удаляться особо от берега, отплывешь чуть дальше - и тебя снесет течением, незаметным, но непреодолимым, и тогда придется долго шлепать босиком по колючей гальке, пока воротишься к оставленным босоножкам и платью.
Вот так я и проводила дни - тоска меня грызла, я все спрашивала себя, с чего все началось, а главное - как быть дальше. Потому что знала: приключения мои ещё не кончились, будущее зыбко, теплая, обжитая не мною квартира в центре Москвы - лишь временное пристанище. Правда - вся правда непременно всплывет, и что тогда? Нет ничего тайного, что не стало бы явным, - любил повторять Барановский...
Я пыталась уйти от одиночества и ощущения своей ненужности, но только глубже тонула, погружаясь в вязкую субстанцию, где давние и недавние события смещались во времени, деформировались... Кто я - Зина или Маргарита, или ни та, ни другая, просто нет меня. Зачем так поспешно уехала из своего родного города? Задержалась бы на пару дней, похоронила бы любимую свою подругу. Кому было идти за гробом, как не мне? Может, тогда и не казалось бы, будто рядом со мной на пляже, на розовой махровой простыне - я специально отодвигалась на самый край, чтобы дать ей место - сидит ещё одна девушка. Недлинная коса, темно-русые волосы выбиваются из нее, выпуклый лоб, взгляд серьезный и напряженный. И родинка с копейку на шее слева. Или справа? Не могу вспомнить...
Вот она знала обо мне все - даже когда я уехала в Майск, мы писали друг другу постоянно. И не судила - с ее-то добротой. И сдавала иногда в комиссионный колечко-другое из самых неприметных, когда мне деньги очень были нужны. А ведь тут риск был. Как она любила Гизелу, как заплакала, когда узнала, что мама в больнице, да в какой еще...
И с тем умерла - с болью за мою мать. Теперь, на сухумском пляже - мы и думать никогда о нем не думали, другая планета, - я рассказывала Зине о том, что произошло после ее... после того, как я поспешно так, не дождавшись даже похорон, уехала в Москву... И советовалась с ней, и спрашивала, что же будет?
Даже Павлику я не очень нужна - настанет день, когда и муж от меня отвернется. Выйдет из тюрьмы Барановский или снова приедет Вилли, вынырнет откуда-нибудь...
Пока не было этой чертовой белокурой бестии - так Барановский с первой встречи окрестил новоявленного шурина - я ещё осмеливалась вступаться за маму. Обретя союзника, отец стал совсем уж невыносим. Больше пил, действовал смелее. Развернулся в полную силу. Вилли врубился в бизнес сходу, будто только и дожидался такой возможности.
В первый раз он появился как турист: отбился на денек от маленького стада - западногерманской группы, обозревавшей экзотические красоты Средней Азии. Адрес у него был: его приемная мать Ида исправно писала нам, пока жива была...
Ах, не окажись в тот день в дедушкином доме моего отца, так бы и укатил Вилли обратно в свою Германию. Больше мы бы и не увидели его никогда. Что взять со скромной родни? Родня к тому же оказалась неприветливой, явление блудного сына должного впечатления не произвело, никто не обрадовался заграничному родственнику. Никакие дары - а они были жалкими, вроде стеклянных бус для аборигенов, - не окупили бы неприятностей, а они вполне могли возникнуть... Дедушка Хельмут связываться с властями не любил, на сына волком глянул. Этот незнакомый парень, чье рождение стоило жизни его матери, добрых чувств в нем явно не пробудил, он и видел-то младенца несколько минут в теплушке - и сразу же прибыл гонец из спального вагона, от добросердечной Иды... Старуха-кореянка тоже хмурилась, сестра Гизела какая-то забитая, слова не проронит. Едва поздоровалась - но хоть обняла. И тут же оглянулась испуганно на отца. Племянница, то есть я, вообще не в счет - подросток нескладный, бакфиш.
Один только муж сестры, бравый мужчина выказал родственные чувства. Не смущаясь недовольством Хельмута - "не обращай внимания, приятель, старик спятил давно" - усадил гостя, завел приятный и полезный разговор. В тот же вечер эти двое обо всем и сговорились - во дворе, конфиденциально. Огоньки двух сигарет долго чертили темноту, потом успокоились на скамейке. Мама почувствовала недоброе:
- Гретхен, о чем они так долго разговаривают, как ты думаешь?
Таким Вилли и запомнился: никто его не ждал - не звал, никого он не уведомил о своем скором прибытии. Просто вошел, остановился на пороге, почти достав головой до притолоки. И все мы сразу поняли, что это - Вилли. Фотографии Ида присылала, а главное - похож на отца и ещё больше - на Рудольфа, старшего своего брата. Только тот сутуловат, сумрачен и всегда будто втайне посмеивается над собой, над всеми. Этот же - победитель: холодный взгляд, недобрая усмешка, готов отразить любое нападение. Разница в возрасте у них всего лет шесть, а с виду - все пятнадцать. Вилли - герой, Вилли - чемпион...
Рано утром, переночевав в отчем доме, он отправился догонять свою группу, а Барановского после этого свидания будто живой водой сбрызнули. Постоянно он повторял, что слабое звено любого промысла - сбыт, а тут ему засветило...
Пока не было Вилли, жизнь наша, несмотря на "промысел", оставалась довольно скудной. Добыча - картины, иконы, украшения и прочий антиквариат в тайниках. Помня свой ленинградский прокол - чудом на свободе остался Барановский в комиссионные магазины не совался, дожидался случайного покупателя, чтобы и богат был, и надежен, а такие редки. Иной раз посылал меня или маму сдать в магазин на комиссию колечко попроще, обручальное это уж когда совсем в доме денег не было. Приходилось ехать к деду - в комиссионки вещи принимают по месту прописки. Тогда и Зина сдавала стандартные какие-нибудь сережки - риск невелик, прибыли вещички издалека: из Москвы, из Ленинграда, кто будет искать их в нашем городишке? Обручальные кольца - все они на один манер.
Зина знала... Такого друга у меня уже не будет.
Я вылезала, наплававшись, из воды, занимала свой угол брошенной на жесткую гальку махровой простыни и продолжала долгий рассказ. Это не была репетиция того, что когда-нибудь я расскажу мужу: такое время никогда не наступит. Даже если он и узнает что-нибудь - ну да, нет ничего тайного, что не стало бы явным, - то все равно ни к чему ему знать, как все было на самом деле. А Зине я рассказывала, повторяла и прикидывала, и припоминала подробности, и спрашивала её мнения и совета, и представляла себе, что она сказала бы в ответ...
Иногда я засыпала на берегу, и Макс подходил, во сне явственно раздавались его шаги по осыпающимся под ногами мелким камешкам, и вкрадчивый голос что-то говорил, объяснял, но я не могла понять его, я совсем забыла немецкий, будто и не знала никогда. Не стоит ничего объяснять, Макс, у меня прекрасная семья, и добрый муж, любимый и любящий, я счастлива, Макс... Удаляющиеся шаги - ах, постой, не уходи, я не все ещё сказала... Но он уже не слышит, его нет, а у меня слезы градом, и я бегу в воду смыть их поскорее - кому они нужны, эти слезы?
А Зина в моих снах подлетала неслышно, спрашивала невнятно и невпопад: Грета, где ты? Где Макс - я его не вижу, здесь дым, Грета, здесь дым, отсюда не выйти никому...
Иногда Всеволод обнимал меня за плечи: Грета, Мюнхен далеко, в Германии... Я звала Зину: скажи ему, скажи - ведь Макс был, он и сейчас где-то ходит по земле, Мюнхен - это просто город.
- Дым, - звучало в ответ, - Дым, Грета, не видно ничего...
Я просыпалась, в мой мир влетали стремительно громкие голоса купающихся и загорающих людей, море сверкало нестерпимо ярко, солнце жгло кожу, а Зинин тихий голос пропадал, замирал...
Так, наверно, сходят с ума, а у меня и наследственность к тому же. Мама все ещё там, в этой больнице. Зине, а не мне надо было родиться дочерью Гизелы - уж она-то не спелась бы с Барановским, с Вилли и Максом. Хотя кто знает...
Что точно - ей бы понравился Макс. Вилли только первое время приезжал из Германии один, потом с ним неизменно появлялся напарник: сын хозяина ювелирного магазина в Мюнхене, знаток антиквариата. Как уж они вывозили ценности, которые во все времена вывозить было запрещено, - Бог весть, но ведь не одни они, не первые и не последние, контрабанда существовала всегда... Купили, наверно, какого-нибудь таможенника, прикормили - да не одного, и не только в Бресте или в Чопе, но и в Шереметьеве, должно быть. Роль Макса была - эксперт, не стоило же, в самом деле, рисковать, перевозя через границу вещи малой ценности, а то и подделки, а они тоже попадались.
- Не пялься на него, он женат, - сказал Вилли, и Макс, стоявший поодаль, обернулся, будто услышал и понял. Это было в Москве возле Большого театра, сирень цвела в скверике, я увидела тогда Макса впервые. Чуть пониже Вилли, волосы потемнее, цвет глаз неразличим за зеркальными стеклами очков, твердый "голивудский" подбородок... Почему-то я подумала, что Зинке этот парень понравился бы, - далекой Зинке, которая именно в ту минуту, наверно, спешила домой со своей красильной фабрики. И почему именно тогда я о ней вспомнила? Да просто мальчики нам всегда нравились одни и те же, непременно чтобы высокий был и хорошо бы похож на Жана Маре...
Знакомство оказалось кратким и как бы издалека - кивнули друг другу, и все. Ни к чему мне знакомиться с иностранцем, внимание к себе привлекать. Вилли даже смотреть в его сторону не велел - сам-то он тоже как бы иностранец, но родственник, в случае чего наше с ним знакомство объяснимо... На правой руке у Макса я заметила серебряное кольцо без камня...
- Он так мне сразу понравился, Зинка, просто сердце зашлось, - в сотый раз призналась я невидимой подруге.
И потому, когда мы встретились спустя почти два года, когда он явился этаким рыцарем-освободителем, в самую трудную минуту, я ему поверила. Думала о нем часто, - вот и показалось, будто его хорошо знаю.
Но это все потом, потом...
И самого-то Вилли после первого его появления у дедушки в доме я увидела нескоро. Мы тогда уехали в Майск. И однажды Барановский велел нам собираться в Москву: Вилли приезжает, остановится в "Метрополе". А мы, как обычно, в общежитии в Люберцах - у Барановского там комендант друг-приятель. Мы с мамой поедем в "Метрополь" в качестве родственниц, Вилли встретит нас в вестибюле. Добыча будет в наших сумках, в двух конфетных коробках - Барановский мастерски упаковал две маленькие иконы, заклеил, как и было: шоколадный набор, красный с золотыми оленями, раздобыл где-то... Икону побольше подвезем в день отъезда группы прямо на Белорусский вокзал, замаскируем как-нибудь...
По телефону Вилли попросил привезти средство от тараканов. В знаменитом интуристовском отеле, оказывается, водились тараканы... На стене в номере, довольно обшарпаном, красовался убогий базарный пейзаж в желто-красных тонах, закат - но на месте солнца дыра. Простыня - Вилли с раздражением откинул одеяло, - на полметра короче кровати... Но он готов был мириться с неудобствами, наш добрый Вилли, и сразу смягчился при виде "конфет"; коробок, однако, раскрывать не стал. Это было ещё до того, как его стал сопровождать в его поездках "эксперт". Только расспросил подробно, что там, в коробках. Я ему подробно рассказала. Одной маленькой иконой, упрятанной в коробку, Барановский особенно гордился: семнадцатый век.
- Большевики-активисты бабку какую-нибудь к ногтю за такую бы иконочку, а сами, вишь, хранили. Старый сыч в шкафу за книгами держал. Под рукой - чтобы грехи отмаливать.
Старый этот сыч запомнился мне: благообразный такой старичок, седенький, с виду добрый, в высотке живет на набережной. При появлении Барановского, толкнувшего его в дверях плечом, сник, прислонился к стене, однако, увидев нас с мамой, - мы, по распоряжению Барановского, всей семьей тогда ходили, - несколько успокоился.
- Позвольте документик. Вы уверены, что больше копий нету?
Наш предводитель отвечал в таких случаях непечатно:
- Тебе, такому-то и такому-то, гарантия нужна, да где ж её взять? И так сойдет.
Старик с усилием подтянул стремянку, полез под потолок - у всех наших клиентов потолки в квартирах высокие, достал с антресолей сверток, развернул серое от пыли вафельное полотенце:
- Икона ценная, старинная, больше ничем порадовать не могу...
- Можешь. В доме профессора Асмолова, которого ты лично в тридцать пятом брал, имелось много ценностей. Вот, глянь: заявление его свояченицы, просит вернуть вещи, принадлежавшие лично ей. Образ Спаса нерукотворного, дорог ей как память о родителях, браслет золотой тонкий, без камней, французской работы и перстень с изумрудом - тоже фамильный, хранился в семье больше века. Отвечено свояченице наивной, что данные неликвиды, которые она и так обязана была в свое время сдать, ни в каких описях не значатся и при аресте её родственника Асмолова в квартире не обнаружены. Прилипли, стало быть, к ручонкам шаловливым, а, дед? А я вот докопался.
В голосе шантажиста клокочет издевка, клиент раздавлен, на шепот переходит:
- Браслет продать пришлось в войну, жена хворала. А перстенек носила, что правда, то правда. Любила его очень, - Порылся в каких-то коробочках, достал и перстень. Барановский коробочку ладонью прикрыл, опрокинул на стол, выбрал из вороха дешевых бус золотые сережки - такие во всех ювелирных продаются, кому они нужны? Часики прихватил женские - я поняла, это мне в комиссионку нести когда-нибудь...
Ветхий запуганный старичок показал вдруг зубы:
- О жене память. Полож на место, я ей часы сам купил.
Так сейчас и вцепится в глотку, однако не надолго его хватило, примолк. Что ж они так все робеют перед Барановским, чем он их берет?
- Внук у него, - объяснил тот уже дома, то есть в общежитии, куда мы благополучно вернулись, - Твой примерно ровесник. Единственный. Отец у этого мальчишки в войну погиб, мать укатила с кем-то. Дед его вырастил. Каково бы ему узнать о славном чекистском прошлом любимого дедушки? Сейчас это не в моде, сама знаешь. А тут мало что чекист - ещё и ворюга...
Нет, не прост был Барановский, осторожен и осмотрителен, научен горьким опытом, готовился к каждому визиту обстоятельно... И все же всякое бывало. Один клиент - лысый, сморщенный, совсем вроде развалина - наган откуда-то из-за спины выхватил, я и ахнуть не успела, а Барановский уже сбил его с ног и сел сверху, вцепился в кадыкастое горло. Из кухни влетела в комнату серая моль-старуха, отняла, отрыдала. У этих забрали картины прямо в рамах снимали со стен, запихивали в большую дорожную сумку. Пару фарфоровых статуэток - майсен, бисквит, и без эксперта понятно, Барановский осторожно опустил в карман плаща, не было времени завернуть. Из ящика стола под испепеляющим взглядом старика выгреб коробочки с орденами, поднял с полу наган, пнув при этом в бок старуху, чтобы подвинулась. Вырвал телефонный шнур из стены:
- Сидеть и молчать, если что - ворочусь и сожгу к такой-то матери...
Вытащил из наружной двери ключ, запер дверь снаружи, ключ опустил в урну возле самого общежития. Такое не часто случалось, при маме бы он не посмел. Как ни странно, при ней он меньше злобствовал, меня же не стеснялся. Почему, Зин, как ты думаешь? Чувствовал наше родство? Но я же не такая, не такая... Двое стариков, дрожавших на полу в прихожей, - нет, мерзкие, не жалко их. Но ключ я бы в дверях оставила. Чтобы соседи их вызволили...
И другой рассказ предназначен был для моей безмолвной подруги пользуясь её безграничным терпением, я повторяла его вновь и вновь, успокаивала, утешала себя, что так лучше, что Макс не для меня, а муж мой и отец моего ребенка - тот человек, с которым я счастлива.
И напоминала не то себе, не то Зине, как мы познакомились, как оно все получилось.
...Когда я узнала, что беременна, во мне будто два человека затеяли борьбу. Дочь Барановского, налетчица и воровка криком кричала: не надо никакого ребенка, мать-одиночка - это ужас, это навсегда, его отец тебя не любит, а ты его, и тебе двадцать всего, и Макс ведь уже где-то маячил, призрак великой любви, безнадежный случай, а сердце все же замирало.
Дочка же Гизелы, внучка старого дедушки Хельмута шептала по ночам: ребенок искупит все твои грехи, поезжай домой, к деду, к Паке, мама будет только рада, когда выйдет из больницы. Ты не останешься одна... Ни на что я не рассчитывала, когда решилась поговорить все же с Всеволодом Павловичем. Особенно когда увидела, что направляется он к проходной, где мы назначили встречу, со своей любовницей. Раговора, стало быть, не получится, спросит он меня, в чем дело, ответить мне будет нечего - не при ней же признаваться, и пойдут они себе дальше, а я тоже уйду... Но напрасно я себе все это нарисовала, все вышло иначе, и Всеволод Павлович оказался порядочным и благородным человеком, и любовница его не при чем, а я лишний раз убедилась, что я настоящая избранница. У других ведь так не бывает.
И я полюбила его, ты мне веришь, Зинуля? Благодарность и уважение это очень много, и не забудь, подружка, - он мой первый и отец моего ребенка. А Макс - это детское, подумаешь - загадочный вид и квадратный подбородок, все равно что в киноактера влюбиться, его не существует, он в воздухе растаял...
Растворялась в горячем полдневном мареве и моя терпеливая слушательница, жара прогоняла меня с пляжа. Окунувшись последний раз, отряхнув махровую простыню и накинув платье на мокрый ещё купальник - так легче идти, подниматься в гору, я отправлялась к Вардо и Павлику коротать ещё один сияющий, пустой, бесконечно тянущийся день. Ждать в саду вечерней прохлады, читать Пушкина. В шкафу у Вардо, где пылились медицинские справочники и книжки на грузинском языке, на мое несказанное счастье обнаружился Пушкин, полное собрание сочинений в одном томе, толстенная неудобная книжища, мелкий шрифт, издано до войны, надо же - потому и уцелела в шкафу, что на пляж с собой не возьмешь. Пушкин прогонял на время пугающие видения и воспоминания, сводившие с ума, и приводил на память другие голоса другие комнаты...
- Ну-ка скажи, у тебя счастливый брак? - спросил Макс. Мы с ним лежали в постели, слишком узкой для двоих, и комнатушка тесная, грязноватая, а за тюлевой дырявой занавеской на окне не ночь, как надо бы, а ясный день. Мы и днем не вставали.
- Нет, несчастливый, - ответила я тогда, - И больше ни о чем не спрашивай.
Что тут объяснишь? Мой муж, красивый, великодушный и добрый, старше меня больше чем на двадцать лет - вот и весь сказ. Макс открыл мне новый, неведомый мир: несколько дней и ночей, проведенных вот в этой каморке, свели на нет все достоинства и преимущества моего счастливого замужества, которое, собственно, к тому времени можно было считать закончившимся. Ведь я сбежала от мужа, сына увезла, оставив гадкую записку - в ней и слова правды не было, когда я её писала. "Ухожу к человеку, которого люблю...". Вилли увез меня чуть ли не силой, пригрозив, что расскажет мужу о моем прошлом. Заставил написать лживые слова, которые неожиданно обернулись правдой.
Как я ненавидела Вилли, он вынудил меня бросить все, что казалось счастьем, грозил тюрьмой:
- Все равно все потеряешь, Гретхен, сделай лучше по-моему. И поторопись, Макс ждет внизу, в такси...
Нет, не потому я согласилась, что внизу ждал Макс. Видит Бог - в тот момент имя его было пустым звуком. Но если Вилли выполнит свою угрозу - а он на это способен, - то вся жизнь рухнет, муж меня возненавидит, меня посадят в тюрьму, где уже томится отец, или в другую - какая разница? Павлика отберут...
- Вот документы. Архив твоего отца у меня, а у тебя есть опыт. Мы вдвоем много сможем сделать - смотри, здесь надолго хватит...
- А потом?
- Уедешь со мной в Германию, - не разхдумывая, ответил Вилли, - Ты молода, красива и устроишь свою жизнь. Что тебе здесь делать, Грета? Мы немцы - а эта страна для нас злая мачеха, разве не так? Посмотри, что стало с нашей семьей.
- Вилли, ради Бога, оставь меня в покое. Я замужем - Всеволод хороший человек. И подумай, что будет с мамой?
- До твоего мужа мне дела нет, а сестру Гизелу здесь с ума свели. И хватит об этом - вот бумаги, нам с Максом в них без твоей помощи не разобраться, и ты будешь нам помогать. Не забывай - это большие деньги... Мы с Максом все продумали и решили...
Они с Максом продумали и решили. А я и тот же Макс расстроили далеко идущие планы моего хитроумного дядюшки Вилли. Так уж получилось...
Такси, в котором действительно ждал нас Макс, доставило нас на Патриаршие пруды, в ту самую квартиру, где прежде жил Руди. Выходит, и он в заговоре? Как же так - Руди заодно с младшим братом против меня?..
Потом выяснилось, что Руди и не знал ничего. Хозяйка квартиры отказала беспокойному ресторанному лабуху: женщин водит, соседи недовольны его поздними и часто шумными возвращениями. Вилли, случившийся как раз в Москве, помогая брату перевозить нехитрый скарб, ухитрился договориться с сердитой теткой: а нельзя ли пока пожить здесь племяннице с сынишкой, за хорошие деньги? Племянница - тихоня, он ручается, нет, не иностранка, Боже сохрани, и не музыкантша. У неё московская прописка - просто домашние неурядицы, сами знаете...
Вилли-заговорщик, Вилли-интриган, все у него ладилось до поры, всех обвел. И собой, наверно, гордился...
Рекомендовался он представителем какой-то западногерманской фирмы турист, видимо, примелькался. Жили они вдвоем с Максом в домах для иностранных дипломатов и журналистов на Кутузовском проспекте - не так уж далеко от квартиры Всеволода Павловича. И недалеко, в Сивцевом Вражке, жил себе поживал "клиент", которого, по плану Вилли, надлежало навестить в первую очередь. "Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий" - так приговаривал Барановский...
- Артемий Трофимович, слушайте внимательно, хорошо? - я говорила, прикрыв рукой трубку, внятно, без эмоций, - Это в ваших интересах. Читаю. Слышите, читаю. Я, агент по кличке Трофим, сообщаю, что на заседаниях заводского комитета ВЛКСМ ведутся антисоветские разговоры. Комсорг сортопрокатного цеха Щукин Анатолий Аверьянович вел антисоветский разговор по поводу приезда в Москву Риббентропа, точные слова: чего этому фашисту здесь надо? Присутствовали...
На этом месте трубку бросили. И то сказать, долго терпели. Случалось, по пять раз приходилось звонить, пока клиент уразумеет, что некуда ему деваться...
- Генуг - хватит, - деловито сказал Вилли, когда в трубке снова зачирикали короткие гудочки, - Звонить дальше бесполезно, информацию клиент получил, теперь подтвердим её документально, правильно, племянница?
Отлично он освоил метод Барановского. В конверт легла заранее переснятая копия прочитанного отчета и краткая выписка из дела злополучного комсорга сортопрокатного цеха. Участие в заговоре, подрыв, вовлечение, шпионаж в пользу иностранной державы - какой, не названо. Стандартный набор. Присутствовавшие на том заседании комитета комсомола и не догадывались, что один из них настрочит "отчет". Смеялись, наверно, шутили - молодые ведь ребята, а было дело весной, в апреле, так значилось в документе... Разметало их черной силой по лагерям, умер через три года комсорг Щукин - от воспаления легких, сказано в его деле на последней странице. А доносчик вот он - на Сивцевом Вражке, и голосок хоть и дребезжит, но ещё бодренький.
...Павлик хныкал и просился домой. Вилли с Максом ушли - уходя, Вилли запер дверь снаружи.
- Что ты делаешь? А если пожар?
- Зай форзихтих - будь осторожна, - вот и весь ответ. Телефона в бывшей квартире Руди как не было, так и нет. Ясно - любящий дядюшка опасается, что я сделаю попытку вернуться к мужу. Куда уж - после той записки... А ведь это совсем недалеко, минут двадцать троллейбусом по Садовому кольцу. Но там остался другой мир, и этот другой мир несовместим, выходит, с Вилли и Максом, а вернее - с прошлым, от которого так и не удалось уйти. А ведь я хотела, и Руди старался помочь. В этой самой квартире около двух лет назад и затеял он мое превращение в Зину. Переклеил аккуратно фотографию из одного паспорта в другой, и стала я тобой, Зинка. И замуж вышла, и сына родила - но, видишь, недалеко ушла, все вернулось на круги своя...
...Невыносимо было представлять себе, как входит Всеволод в свой дом, как читает проклятую записку. Я села за стол, пододвинула к себе перечень вещей, которые мы потребуем у клиента - того, которому сегодня звонили и письмо отправили. Списочек подробный, аккуратный, Барановский составил, а нам вот с Вилли действовать, выполнять последнюю волю отца... Каково ему там, за тюремной решеткой?
Я задумалась о предстоящей "операции" - без Барановского ещё страшнее звонить в незнакомую дверь. Вилли - иностранный гражданин, он выпутается, если что. Если, к примеру, за дверью нас встретит милиция... Мне стало жутко.
И тут что-то звякнуло в прихожей, явственно повернулся ключ в замочной скважине. Я метнулась туда, щелкнула выключателем.
- Дас бин их, Гретхен, - вошел Макс, что ему здесь надо? Забыл что-нибудь... Но он прошел в комнату, сел к столу и меня жестом пригласил сесть:
- Надо поговорить, Гретхен...
Вот как все получилось, Зинуля. А до этого мы с ним и словом не перекинулись, представляешь?
...Дни в Сухуми тянулись невыносимо. Когда в доме появлялась молодая, похожая на Вардо - такая же носатая женщина, я знала: нынче воскресенье. Незамужняя дочь, которая учительствует в недалеком селении, приехала навестить мать. После четвертого воскресенья, когда я, как обычно, позвонила с почты, муж сказал, что приехать не сможет.
- Что случилось? Отпуск не дали? Ведь обещали же... А как же мы с Павликом? Нам что делать?
Никаких подробностей, голос странный, пустой, без интонаций, чеканит слова:
- Можешь не спешить. Приезжай, когда захочешь. Только телеграмму дай о выезде. Деньги я уже выслал...
- Зачем мне деньги, я и этих не истратила, - но он уже положил трубку.
Кто - Вилли или Барановский? - гадала я, возвращаясь с почты, - Кто-то из них меня выдал, рассказал мужу. А если Коньков снова что-то разнюхал? Похоже, он. Скорее всего. Недаром я его боюсь - как он на порог, так меня в дрожь кидает. Двуличный, подкожный - старается обходительным казаться, а глазки так и косят. Однажды, когда мы с ним в кухне оказались одни, он открылся: тихо так, сквозь зубы процедил:
- Что, Гретхен, Фауст-то против тебя простоват вышел?
Я будто и не поняла: улыбнулась изо всех сил, с любовью к дорогому гостю, к семейному нашему другу. Сидит себе, балагурит, будто не замечает, как меня от его шуточек воротит. Всеволод же не устает повторять: если бы не он, Зинуша... Уверен, что и я по гроб благодарна проклятому сыщику... Вот ведь умный человек Всеволод Павлович, а чего-то важного в жизни не понимает. Мы с Коньковым рядом с ним - и впрямь пара заговорщиков.
Не сомневаясь, что дома что-то произошло, что-то наружу выплыло из того, что мне хотелось скрыть, не стала я дожидаться у моря погоды: в тот же вечер купила обратный билет. Вардо ахнула, прижала к себе Павлика, будто не собираясь его отдавать. Малыш тоже разлуку предстоящую не одобрил ночью затемпературил. Но до отъезда оставалось ещё целых два дня, Вардо захлопотала над ним со своими снадобьями, подняла на ноги...
- Приедем на следующий год обязательно, тетя Вардо, я обещаю...
Господи, знать бы, где я буду через неделю, что там муж узнал и как намерен поступить...
Поезд в Москву отправлялся вечером, в день отъезда я с утра пошла на пляж. на моем обычном месте расположились десятка два рослых парней команда заезжих баскетболистов, я встречала их в городе. Неестественно длинные, надменные как верблюды, они своими размерами как-то изменили масштабы окружающих предметов, сместили их - и само море уже не казалось таким безнадежно огромным, а пляж стал уютнее и меньше и неожиданно показался мне привлекательным и желанным местом, которое долго ещё будет помниться.
ГЛАВА 6. ДЕСЯТЬ ПОГИБЕЛЬНЫХ ДНЕЙ
С Курского вокзала добирались домой на такси, Всеволод рядом с водителем, мы с Павликом сзади, можно и не разговаривать, тем более, что вот-вот окажемся дома и уж тут разговора не избежать, а что он окажется неприятным, сомневаться не приходилось, достаточно взглянуть на хмурое лицо мужа.
Он вошел первым, включил свет в передней - и вот оно! На столике под зеркалом поблескивает горстка перстней, весь десяток тут, золото старинное красноватое, бриллиантов, правда, нет, но рубинов несколько, и топазы есть, и один сапфир, насколько я помню. Я и не примерила ни одного, забыла напрочь это свое имущество на черный день, как сказал Руди. А потом сам же и припрятал здесь, замуровал в раму портрета, принадлежавшего этой квартире так же органично, как стены, двери и окна:
- Гретхен, а куда ты спрятала те кольца, помнишь? Нет, старая сумка не годится, мало ли что. Погоди-ка...
Забежавший днем, как он изредка это делал, Руди обвел взглядом темные обои, тяжелые шторы, зеркало в простенке. Поднялся, осторожно снял портрет - он такой высокий, Руди, ему и стул не понадобился. Легонько постучал по раме... Как же я могла об этом забыть? Вот уж поистине черный день.
- Рассказать, откуда взялись кольца, да?
- И монеты. И ещё обо всем, о чем ты забыла мне рассказать в прошлый раз, - тон как у прокурора, и выставку устроил прямо в прихожей, чтобы сходу начать следствие. Эффект внезапности - что ж, мне ли обижаться: его можно понять...
- Это ведь не единственный твой секрет, правда, Зина? Или Грета - как тебе больше нравится?
- Винегрета, - вспомнилась шуточка Конькова, - Да называй, как хочешь. Но лучше бы отложить разговор. Павлика покормим, ладно? А потом...
Непохоже на Всеволода - играть в такие игры. В прошлом году сам же предложил ничего не менять, остаться Зиной, жить, как прежде, под чужим именем. В паспорте, который мне выдали после регистрации брака, я Зинаида Ивановна Пальникова, решили - так тому и быть. А теперь это ехидное: Зина или Грета? Чего он добивается? И главное - что ему известно?
В холодильнике и детское питание заготовлено, и молоко, и яблоки, и в кастрюльке что-то.
- Спасибо, что позаботился. Котлеты... Неужели сам?
- Митька. И пюре картофельное тоже он, и зелень где-то там, поищи.
Так и есть, я угадала. Ищейка эта здесь побывала, да не один раз. Разнюхал что-то и мужа моего накрутил. Но как это ему удалось тайник найти?
Когда, наконец, Павлик заснул и сами мы поужинали, съели подчистую коньковское угощение, то настало время выяснить, что же все-таки произошло, пока я скучала в Сухуми. Всеволода, впрочем, интересовало совсем другое те десять дней, когда я пребывала в бегах, те дни, что едва не разрушили маленькую нашу семью и о которых ему было известно далеко не все.