«НАЧАЛ ПИСАТЬ С УВЛЕЧЕНИЕМ «ЗАВЕТНЫЕ МЫСЛИ» (1900–1907)

В 1897 году на Забалканском проспекте рядом со зданием, сооруженным еще для Депо образцовых мер и весов, хлопотами Менделеева были построены два дома для служащих Главной Палаты, и Дмитрий Иванович решил переехать с частной квартиры на Кадетской линии, что на Васильевском острове, в новую казенную квартиру. Расположенная на третьем этаже (Дмитрий Иванович не выносил, когда кто-то ходил над головой в то время, как он работал), эта квартира состояла из нескольких сравнительно небольших комнат. Лишь для кабинета было отведено обширное помещение, чтобы можно было расставить все полки и шкафы для книг и бумаг.

Палатский быт отличался от быта университетского. Здесь не было шумных толп студентов, не было горячки экзаменационных сессии и торжественных собраний в актовом зале. Здесь было тише, размереннее, устойчивее, и раз заведенный распорядок жизни почти не менялся с течением времени. Обычно по утрам Дмитрий Иванович гулял во дворе палаты. Летом в сером, своеобразного покроя пальто и в фуражке, закрывавшей всю голову, зимой — в шубе и в глубоких галошах, он не спеша обходил территорию, на которой размещались все здания и службы Главной Палаты. Завидев знакомого, он махал рукой или кланялся. Если дело было зимой и знакомый заговаривал с ним, Дмитрий Иванович прикладывал палец ко рту или быстро произносил: «Я на улице не разговариваю».

После прогулки Дмитрий Иванович появлялся в палате, заходил в канцелярию, садился на диван и, положив ногу на ногу, доставал табакерку. Здесь, скручивая и выкуривая одну папиросу за другой, он выслушивал своих сотрудников, отдавал распоряжения, иногда рассказывал что-нибудь, а потом уходил к себе в кабинет. Иногда, завидев в канцелярии Ф. Завадского, сотрудника палаты, хорошо игравшего в шахматы, Дмитрий Иванович подходил к нему, подмигивал и говорил: «Ну как, Фома Петрович?» А тот ему в ответ: «Ладно, ладно…» И все знали: Дмитрий Иванович приглашает Завадского вечером играть в шахматы, и тот соглашается прийти…

Когда работы было немного, Менделеев засиживался за шахматами до 4–5 часов утра, на следующий день спал до 11–12 часов дня и в палате появлялся поздно. Но вот новая идея, новая мысль завладевали его вниманием, и в этом дряхлеющем старческом теле внезапно пробуждался неукротимый дух творчества. Прочь расслабленность, прочь шахматы и прогулки, прочь сон… Сотрудников вызывают к управляющему в ранние утренние часы, и они с изумлением видят, что он совсем не ложился спать. «Приходишь, а он сидит согнувшись, — вспоминает М. Младенцев, — спешно пишет, не оборачиваясь, протяжным голосом скажет: «Да-а-а… погодите»… а сам, затягиваясь папироской… не отрываясь, двигая всей кистью руки, пишет и пишет… Но вот папироса ли пришла к концу, или мысль запечатлена на бумаге, а может быть, пришедший нарушил течение его мысли, откинувшись, он скажет: «Здравствуйте, а я всю ночь не спал, интересно, очень интересно… Сейчас немного сосну, а потом снова, очень все интересно…» Объяснит, зачем звал: «Ну и ладно, довольно, пойду прилягу». Не успеешь от него уйти, как снова Дмитрий Иванович зовет к себе. Приходишь, а Дмитрий Иванович восклицает: «Нет, не могу спать, где же, надо торопиться. Ох, как все это интересно!» И снова сидит и пишет».

Еще сильнее Менделеев преображался в то время, когда в лабораториях Главной Палаты проводились исследования и измерения. Подготовка к ним занимала иногда несколько недель, а то и месяцев, и, когда все было подготовлено, к делу приступал сам Дмитрий Иванович…

Сотрудники, не занятые в эксперименте, узнавали о том, что управляющий руководит работой, как только переступали порог палаты. Голос Менделеева гремел по всему помещению:

— Не умеют сторожа самовара поставить! Не умеют, не умеют! Сам сейчас пойду поставлю самовар… Не умеют!..

— Не пролей! А-а-а! Пролил, пролил!

Потом раздавалось какое-то невнятное бубнение: это делопроизводитель объяснял, что ему для подписания счета нужен Блумбах.

— Не трогать Федора Ивановича! — несся грозный крик Менделеева. — Он человек горячий. Вы его счетом собьете, он у меня тут напутает… Не трогать Федора Ивановича!

У Блумбаха, так никогда и не привыкшего к львиному рыку Менделеева, начинали от волнения дрожать руки, за что Дмитрий Иванович всегда называл его «горячкой».

Как-то раз во время эксперимента одна сотрудница уронила барабан хронографа, что мгновенно вывело Дмитрия Ивановича из состояния равновесия:

— Пропал барабан! Согнулся! И зачем дали ей?

Он выскочил в другую комнату, и через несколько секунд оттуда раздался опять его крик:

— Эй! Кто-нибудь! Барышня барабан уронила! Подите к ней скорей: она перепугалась! Успокоите ее. Плачет, должно быть!

Такие бурные изъявления чувств могли произвести неприятное впечатление на нового человека, но не на сотрудников Главной Палаты. Они прекрасно изучили характер своего начальника, любили его, гордились им, восхищались его изумительным мастерством в измерениях и преклонялись перед его гениальностью.

Обычно, когда готовился опыт и случались перерывы в работе, сотрудники палаты собирались в канцелярии, из окна которой была видна каменная дорожка, ведущая к подъезду, где находилась квартира Дмитрия Ивановича. Вот быстро прошел по дорожке и через минуту появился в канцелярии М. Младенцев. С разных сторон вопросы:

«Ну, как настроение у Дмитрия Ивановича?»

«Валенки и камни», — хмуро бросит Младенцев, и все знают: лучше сейчас к Менделееву не ходить — не в духе.

Лишь делопроизводитель А. Кузнецов рискнет пойти с совсем уж неотложными бумагами, вернется грустный, скажет со вздохом: «Нагрубил». И все понимают: Дмитрию Ивановичу нездоровится, он раздражен и раскричался… Ничего не поделаешь, надо ждать других — светлых минут.

Как всякого одаренного человека, Дмитрия Ивановича особенно увлекали задания, о которых кто-нибудь отозвался как о невыполнимых. Такие заявления необычно раззадоривали Менделеева, и в нем внезапно просыпалось озорное молодое желание блеснуть талантами, изумить, поразить людей, которые, увы, далеко не всегда могли даже понять и должным образом оцепить трудность и значимость содеянного. В 1904 году Дмитрий Иванович был у Э. Плеске, только что назначенного министром финансов. Вернулся он в радостном возбуждении, собрал сотрудников и сказал: «Ну, я в баню, и вы в баню, три дня не выходить за ворота. Обещал министру написать в эти три дня докладную записку о дальнейшем развитии Главной Палаты и напечатать. Министр высказал сомнение, что это можно сделать в такой короткий срок. Но мы ему докажем!»

И доказали: трое суток, не выходя из палаты, работал Дмитрий Иванович со своими сотрудниками, и записка была представлена в обещанный срок. Вот эту-то готовность к труду, знание дела и редкую квалификацию, которую каждый новый человек получал, работая в палате, хорошо знал и высоко ценил Дмитрий Иванович в своих сотрудниках. Явственнее и ярче всего его уважение и любовь к ним, забота управляющего о своих подчиненных проявились в 1900 году.

После завершения работ по возобновлению прототипов в деятельности Главной Палаты начался новый период, когда большую роль стала играть организационная работа по созданию сети поверочных палаток на территории всей страны. За выверку и наложение клейм на гири, аршины и измерительные приборы купцы и промышленники должны были вносить определенную плату. Постепенно деятельность Главной Палаты начала приносить все больший и больший доход, и как-то раз в распоряжении Менделеева оказалась довольно большая сумма денег для премирования сотрудников. И вот Дмитрий Иванович вместо выдачи премий задумал отправить всех своих служащих на Всемирную выставку в Париж.

Когда Витте увидал список командируемых, он ахнул: в списке числилось 16 человек, включая палатского слесаря и столяра. «Отказать», — тут же начертал министр на прошении. Узнав об этом, Дмитрий Иванович поехал к Ковалевскому и вручил ему прошение об отставке. Расстроившийся Ковалевский, как мог, успокоил Менделеева и, выбрав минуту, озабоченно спросил у Витте:

— Сергей Юльевич! Если бы дама, которую вы любите, сказала вам: «Купи шестнадцать аршин ленты, а то я из окошка выброшусь», что бы вы сделали?

— Разумеется, купил бы, — усмехнулся Витте.

— Ну, вот эта дама, которую мы оба очень любим, — Дмитрий Иванович Менделеев, подаст в отставку, если мы не пошлем в Париж шестнадцать его служащих, в том числе и слесаря и столяра. Он ничего не уступает, и его прошение об отставке у меня в кармане, а вот его ходатайство с вашей резолюцией.

Витте рассмеялся, зачеркнул «отказать», написал «исполнить», и вся менделеевская «команда», лишь вернувшись из Парижа, узнала, чем рисковал управляющий, добиваясь командировки. Это только один случаи, запомнившийся всем сотрудникам Менделеева. А сколько было других случаев, о которых, кроме самого Дмитрия Ивановича, знал лишь тот, с кем приключилась беда!

Василия Дмитриевича Сапожникова в Главной Палате прозвали «валерьяновыми каплями» — так успокаивающе действовал он на Дмитрия Ивановича. Бывало, нет Сапожникова, Менделеев сам не свой, сердится, грозится его уволить. Но стоило только Сапожникову появиться на пороге, и Дмитрий Иванович весь оживал: «Ах это он! Василии Дмитриевич, только не уезжайте сегодня».

И вот с Сапожниковым-то и случилась страшная беда: у него тяжело заболел единственный четырехлетним ребенок. Лечение потребовало больших средств, которых у Василия Дмитриевича не было, и тогда он в полном отчаянии решился истратить менделеевские деньги. Дело в том, что Дмитрий Иванович доверил Сапожникову продажу «Основ химии» для студентов, отчета долго не спрашивал, и у того накопилась изрядная сумма, которая и ушла почти вся на лечение. Василий Дмитриевич переживал страшно, думал о самоубийстве, но наконец решился и сказал все Менделееву.

Дмитрия Иванович вскрикнул, схватился за голову, прикрыл рукой глаза. Не поднимая головы, спросил:

— Вы знаете, как это называется?

— Дмитрий Иванович! Знаю, потому вам и сказал, — выдавил из себя Сапожников. — Ведь Митя умирал, Дмитрий Иванович!

Менделеев даже застонал, замахал руками, чтобы Сапожников не продолжал. Потом после долгого молчания сам нашел выход. В то время Демаков, владелец типографии, где Менделеев печатал свои труды, отстранялся от дел и продавал типографию своему управляющему Фролову. И вот что предложил Сапожникову Дмитрий Иванович: «Я должен буду отдать Демакову две тысячи рублей. Поговорите с Фроловым, не согласится ли он долг перевести на вас с рассрочкой».

Фролов согласился, и Сапожников был, можно сказать, возвращен к жизни.

В 1898 году в штат Главной Палаты впервые была зачислена женщина — О. Озаровская, написавшая потом воспоминания, очень живо воссоздающие образ Менделеева в последние годы жизни. Первое знакомство с грозным управляющим Главной Палатой состоялось в его кабинете.

— Будете декременты вычислять, — объяснял он. — Возьмете бумагу квадраченую, сошьете… э-э-э, тетрадь примерно в писчий лист, станете писать элонгации… э-э-э… А! Черт побирай! Если я все объяснять должен, так мне самому легче вычислить!

— Ничего, Дмитрий Иванович, — не оробела Озаровская, — я посмотрю и все пойму.

— Я вас к Василию Дмитриевичу направлю, — мирно сказал Менделеев. — Он для вас будет значить примерно то же, что я для него. А сам я разговаривать с вами не буду: я ведь корявый. Заплачете, пожалуй, краснеть будете… Я не могу! Через него все! Все через него-с. Когда думаете-с начать?

— Завтра.

— Не надо-с! Тяжелый день. Во вторник приходите.

«На пятый день моей работы, — пишет Озаровская, — Дмитрий Иванович позвал меня к себе.

— Надо сглаживать ряды наблюдений. Изволили заметить, давал вам формулы сглаживания Скипарелли. Это недостаточно. Надобен метод Чебышева. Мало кто им владеет. Кроме меня, может быть, пять человек в России. Так вот, если бы вы им овладели, были бы ценным человеком. Вот-с возьмите, тут в моей книжке найдете об этом способе, а вот мои расчеты. Может быть, поможет. Исчислите формулу для двадцати пяти случаев наблюдений. Одолеете? А?»

Озаровская одолела и на следующий же день была зачислена в лаборанты Главной Палаты. Когда она спросила у делопроизводителя А. Кузнецова, какие нужно представить документы, тот только горестно махнул рукой:

— Говорил ему, а он нагрубил. У меня, говорит, не полицейский участок, чтобы документы разбирать. Мне работники, говорит, нужны, а не их документы.

Спустя месяц в штат палаты была зачислена вторая женщина-лаборант, и Дмитрий Иванович так высоко ценил успехи своих сотрудниц, что как-то раз сказал, когда кто-то поинтересовался расчетами:

— А если что вычислять по формулам Чебышева, так это вы обращайтесь к барышням, к барышням, они на этом уж…

«Дмитрий Иванович должен был докончить «собаку съели», — вспоминает Озаровская, — но, должно быть, подумал, какой это неделикатный образ для деликатных существ, и закончил:

— Собачку скушали!»

Много позднее, желая похвалить ее подругу, он однажды сказал Озаровской:

— А ваша подруга на вас походит, вроде вас… э-э… Не редькой голова-с. Не редькой!

«Я тогда же поняла, — пишет Озаровская, — что это большой комплимент, и обрадовалась форме своей головы».


Через несколько дней после появления Озаровской в Главной Палате Дмитрий Иванович убеждал профессора Чельцова:

— Возьмите к себе барышню в лабораторию. Я так смотрю, что это полезно для смягчения нравов. Обо всем ведь приходится думать. И сейчас заметно уж у нас: пятый день не ругаемся. Чище как-то стали.

Но, откровенно говоря, «смягчение нравов» если и учитывалось Менделеевым при приеме на работу женщин, одна не могло всерьез рассматриваться в качестве главной причины. Дмитрий Иванович преследовал гораздо более основательные, можно даже сказать, государственные цели. Спустя четыре года после приема Озаровской и нескольких ее подруг на службу в Главную Палату он в официальном письме Ковалевскому так объяснял истинные причины своих действии:

«Участие образованных лиц женского пола в выверке мер и весов, на основании опыта в Главной Палате, где имеется 5 лаборантов женского пола, я считаю во всех отношениях благоприятным и желательным, так как от доверителей требуется, прежде всего, большая аккуратность, а она женщинам очень свойственна…

На основании вышесказанных соображений имею честь покорнейше обратиться к вашему превосходительству с просьбой официально и окончательно выяснить вопрос о возможности зачисления местными и запасными поверителями… лиц женского пола…»

Вот почему Дмитрий Иванович проявлял горячий интерес к работе сотрудниц Главной Палаты. Однажды, направляя ревизию в один из торговых участков, Дмитрий Иванович включил в число ревизоров двух женщин. Поздно вечером, когда комиссия вернулась, первым вопросом Менделеева было:

— Ну, главное, как к барышням-то, к барышням торговцы отнеслись? Удивлялись? Нет?

— Да совершенно так же, как и к нам, — ответил инспектор. — Ничуть не удивлялись, попросту.

— Да, верно, в торговом сословии попросту, у них ведь у самих бабы торгуют. Это верно. Я ведь сибиряк, а у нас в Сибири бабы каким угодно мужским делом ворочают… У нас в Сибири на это дело просто смотрят.

Человек 60-х годов, Дмитрий Иванович глубоко сочувствовал начавшемуся тогда движению за раскрепощение женщин. Он лично был знаком с первыми русскими женщинами-врачами — Н. Сусловой и М. Боковой, которая стала потом женой Сеченова, читал лекции по общей химии на Высших женских курсах в 1879–1880 годах и после смерти Бутлерова в 1886–1887 годах. Он лично знал С. Ковалевскую, Ю. Лермонтову, А. Волкову и многих других русских женщин-ученых, интересовался их работами, как мог поддерживал их. И тем не менее он не мог не видеть, что дело женского равноправия далеко не столь ясно и просто.

«Женщина в настоящее время при научных занятиях делается не человеком, — говорил он, — не умеет распорядиться собой, не интересуется ничем остальным, посвящает все время занятиям. Например, вот химик Волкова была научный талант, а ничего не вышло, превратилась в аскета, заболела психически… Лермонтова вот тоже аскет, ничего большого не выйдет. Из Софьи Ковалевской тоже толку не будет в жизненном смысле, жизнь себе сгубила и мужу тоже».

Женщины-барыни, женщины-дамы — прямая противоположность женщин-аскетов — были еще менее симпатичны Менделееву. «Они убеждены, — говорил он, — что все на свете должно делаться только для них, для их радости, счастья, спокойствия… Они думают, что все мужчины не по них, что они имеют право выбирать мужей и ничего не делать самим. «Пусть, подлец, кормит, одевает, обувает»… Детей сдает нянькам и боннам, и ладно, а сама в гостиный двор, в театр».

Преодоление этих крайностей, считал Менделеев, выходит за рамки декларативно провозглашенного равноправия мужчин и женщин. «Если женщина займет со временем все места и права мужчин, то не будет гармонии, потому что по самой различности природы мужской и женской занятия их не могут быть одинаковы. Женщина должна заниматься искусством, как и исторически всегда занималась. Актеры и актрисы равны поэтому по силе таланта. Тут женщина не потеряет человеческого, потому что искусство общечеловечно, всем доступно, а наука узка, специальна; прежде же всего женщине надо развивать в себе общечеловеческое».

Дело должны найти для себя женщины — вот в чем видел Дмитрий Иванович сердцевину модного тогда «женского вопроса».

— Противны мужчины-шалопаи, — говорил он, — противны также и женщины-шалопаи… Не стремление к равноправию, а желание не шалопайничать, работать — в этом все и хорошее в женском вопросе.


Каждое лето менделеевская семья выезжала в Боблово. В новом доме, построенном по бумажному макету самого Дмитрия Ивановича, самой большой комнатой был его кабинет. Здесь стояли полки с книгами, узкая деревянная кровать, письменный стол, большое кресло, несколько стульев, да в углу на полу навалены были яблоки, которые разрешалось брать всем, кто сколько пожелает.

Обычно в Боблове Дмитрий Иванович отдыхал, не писал, а только читал, гулял, сидел в «колонии» — так назывался уголок сада, обрабатываемый младшими детьми. Но больше трех недель такой жизни он не выдерживал и уезжал либо в Петербург, либо за границу. Как-то раз в его отсутствие гостившая в Боблове Озаровская, перебирая книги на полке в кабинете Менделеева, с изумлением обнаружила детективные романы с «ужасами»: «Фиакр № 113», «Огненная женщина» и т. п. Тогда она впервые подумала о странности литературных вкусов Дмитрия Ивановича. А он в скором времени подлил масла в огонь: вернувшись из-за границы, радостно сказал ей:

— Что я из Парижа привез! Всего Дюма купил!

Близкие давно знали, что Дмитрий Иванович увлекается романами с приключениями. «Терпеть не могу этих психологических анализов, — говаривал он. — То ли дело, когда в пампасах индейцы снимают скальпы с белых, следы отыскивают, стреляют без промаха… Интерес есть… Или Рокамболь… Думаешь, он убит… А он, глядишь, воскреснет, и опять новые приключения». Знали они и его обычаи вставлять свои замечания, когда кто-нибудь читал ему эти романы вслух.

Но для Озаровской этот обычай Менделеева оказался ошеломляющей неожиданностью. Привезенного из Парижа Дюма ей очень скоро довелось читать больному Дмитрию Ивановичу вслух:

— «В это мгновение рыцарь поднялся, взмахнул мечом, и шесть ландскнехтов лежали распростертые на полу таверны…»

— Ловко, — одобряет с детским восторгом Дмитрий Иванович. — Вот у нас, — плаксиво продолжает он, намекая на «Преступление и наказание» Достоевского, — убьют человека и два тома мучений, а здесь на одной странице шестерых убьют, и никого не жалко…

— «— Прелестная Сюзанна! — воскликнул рыцарь, — продолжает читать Озаровская, — моя награда в ваших руках!»

— Поцелует, поцелует! Сейчас поцелует! — на высоких нотах кричит Дмитрий Иванович.

— «— Один поцелуй ваших прелестных уст вознаградит меня за все опасности, которым я подвергался…»

— Ага! Ловко! Что я сказал? Поцеловал! Поцеловал! Молодец!.. Отлично! Ну, дальше…

А когда чтение было окончено, Дмитрий Иванович, прощаясь, говорил:

— Ну вот и хорошо, все благополучно кончилось. Спокойно и уснуть можно. Много убийств, самоубийств, все хорошо кончается, люблю такие романы.

Затеяв с Дмитрием Ивановичем разговор о любимых писателях и книгах, Озаровская пришла в еще большее смущение: кроме Дюма, он назвал автора Рокамболя, Жюля Верна и Майн Рида. А на вопрос о Льве Толстом и Достоевском он простонал: «Мученья, мученья-то сколько описано! Я не могу… Я не в состоянии!»

Обо всем о том Озаровская писала, как бы краснея за Дмитрия Ивановича, стараясь смягчить могущее сложиться о нем неблагоприятное впечатление упоминанием о его любви к поэзии Тютчева. И было ей невдомек: дело не просто в том, чтобы читать великих писателей, но в том, чтобы читать их в соответствующем возрасте.

Трудно представить себе книгу, которая могла бы перевернуть жизнь, резко изменить взгляды или серьезно повлиять на мысли семидесятилетнего человека. Но в жизни 20—30-летнего человека прочитанное произведение великого писателя часто оказывается могучей силой, формирующей его мировоззрение, меняющей его взгляды, поступки и действия, помогающей по-новому увидеть и понять мир. Поэтому, говоря о литературных вкусах и интересах выдающегося человека, надлежит говорить не столько о книгах, которые он читал в старости, сколько о книгах, прочитанных им в молодые и зрелые годы.

«В молодости, — вспоминает сын Дмитрия Ивановича Иван, — отец читал художественную беллетристику и «классических» авторов. Но в более зрелые годы он сознательно к ним охладел…» Кроме этой, была и еще одна причина, из-за которой искаженные представления о литературных вкусах Менделеева распространились особенно широко. Об этой причине Иван Менделеев писал: «Отец… не любил профанировать высшие свои переживания и в грубой среде целомудренно как бы прикрывал их более элементарной оболочкой базаровских настроений «шестидесятника»… Но это была только видимость. Как только отец замечал, что находит понимание, перед слушателем раскрывался другой человек… Иногда отец вдруг цитировал наизусть целое стихотворение, в котором отражалась какая-нибудь малодоступная, выспренняя деликатная идея, которая, чтобы быть подмеченной, требовала глубокого сочувственного понимания». Способность к такому пониманию проявилась, быть может, ярче всего в том, что он, сумев ощутить огромную глубину и многозначительность поэзии А. Блока, даже и не принимаемой им полностью, не раз защищал поэта от нападок. «Отец, — писал Иван Менделеев, — читал… всю жизнь с жадностью путешествия, — например, Нансена, Норденшельда, Стэнли, Ионина… и любил некоторых древних авторов, особенно Плутарха и Платона… Таких писателей, как Шекспир, Гёте, Шиллер, Байрон, отец уважал, но считал во многом их все же отжившими, не отвечающими уже современной психологии, — ценными, но отнюдь не вечными. Но Сервантеса и Гоголя выделял на особое место, говоря, что они переживут тысячелетия… Отец не любил особенно Золя, Мопассана, Флобера, Дюма-сына, недолюбливал романы Л. Толстого и отчасти Достоевского за ложное, как он говорил, понимание жизни и искусства».

Отношение Дмитрия Ивановича к этим величайшим русским писателям было довольно сложное. Он преклонялся перед их могучим художественным даром и в своих трудах часто называл их «живописцами», «князьями слова». Но согласиться с ними во всем не мог.

Когда стало известно о смерти Ф. Достоевского, Дмитрий Иванович, испытавший на себе могучее влияние этого великого мастера, появился в университетской аудитории глубоко потрясенный и расстроенный этой смертью. Он долго расхаживал перед доской молча, а потом, поднявшись на кафедру, начал говорить о Достоевском. «Говорил он так, — вспоминал один из слушателей этой необычной лекции, — сделал такую характеристику, что, по словам студентов, не было ни до, ни после глубже, сильней и проникновенней. Пораженные студенты… тихо-тихо разошлись и навсегда сохранили память об этой лекции, на которой гений говорил о гении».

Менделеев не только читал книги Достоевского, но и лично был знаком с писателем. В период борьбы со спиритизмом они часто встречались, беседовали, и у Дмитрия Ивановича осталось какое-то двойственное впечатление от этих встреч.

В 1887 году, готовясь к полету на аэростате, Дмитрий Иванович познакомился с молодым графом Д. Олсуфьевым. В именин графа разместилась тогда большая экспедиция ученых для наблюдения солнечного затмения, и Менделеев перед полетом заезжал туда для консультации.

Полуторачасовой визит Дмитрия Ивановича произвел огромное впечатление на Олсуфьева, только что закончившего университет по курсу естественных наук. На следующее лето он зачастил в Боблово, и, когда к нему по-приятельски заехал сын Льва Толстого Сергей, Олсуфьеву не стоило труда уговорить его ехать к Менделееву.

«…Я подпал под его влияние… — описывал свою встречу с Дмитрием Ивановичем С. Толстой. — Виден был большой ум, чувствовалась большая жизненная энергия. Он любил говорить и говорил горячо и образно, хотя не всегда гладко. Он крепко верил в то, чем в данное время увлекался, и не любил возражений на свои, иногда смелые парадоксы. Этим и некоторыми другими чертами он мне напоминал моего отца. Между прочим, он жалел, что мой отец пишет против науки… Ваш отец, — говорил он, — воюет с газетчиками и сам становится на одну доску с ними. Он духа науки не понимает, того духа, которого в книжках не вычитаешь, а который состоит в том, что разум человеческий всего должен касаться; нет области, в которую ему запрещено было бы вторгаться…»

По всей вероятности, во время этих бесед он живо вспомнил свои встречи с Ф. Достоевским и побоялся, что личное знакомство с Л. Толстым произведет на него такое же двойственное, тревожащее впечатление. И спустя много лет, вспоминая о визите двух молодых естественников, он написал: «Олсуфьев сводил с Л. Н. Толстым, но я уклонился».

Но никакие опасения не могли умалить того огромного впечатления, которое всегда производило на Менделеева творчество Толстого. Произведения этого писателя глубиной наблюдения жизни, правдивостью ее изображения потрясали Дмитрия Ивановича. О том, как пристально он читал произведения Толстого и какую неожиданную пищу давали они его уму, можно судить по такому факту. В своих экономических статьях Менделеев уделяет много внимания различию между трудом и работой. О необходимости различать эти понятия много писал в своих набросках к «Диалектике природы» Ф. Энгельс, указывавший, что с помощью килограммометров нельзя оценивать квалифицированный труд. Дмитрий Иванович разработал эту проблему во всех деталях. «Работа, — считал он, — есть понятие чисто механическое, человек способен ее давать, но, познав свою истинную силу, стремится… уменьшить свою физико-механическую работу, заставляя «двигатели» производить главную часть работы и оставляя себе лишь труд…»

И вот, чтобы получше объяснить эту разницу, Дмитрий Иванович привел пример, показывающий, как внимательно и вдумчиво читал он Толстого: «Труд, хотя бы и самый ничтожный по числу затраченных килограммометров, хотя бы состоящий только в одном слове или жесте, как у Багратиона под Шёнграбеном («Война и мир» Толстого)… может быть очень велик и очень важен». Но, помимо отношений, связывающих каждого писателя с читателями его книг, Менделеева и Толстого связывало еще одно обстоятельство…

Люди, которым доводилось слышать Менделеева, утверждали, что грамматической усложненностью его речь напоминала чем-то речь Льва Толстого. «Он говорил, точно медведь валит напролом сквозь кустарник, — пишет литератор В. Ветринский, не раз слушавший лекции Дмитрия Ивановича, — так он шел напролом к доказываемой мысли, убеждая нас неотразимыми доводами. Впечатление, какое на меня производили всегда его лекции, я могу сравнить только с впечатлением от последних сочинений Льва Толстого: та же безграничная убежденность в том, что говорит каждый, и то же глубокое пренебрежение к внешней стороне фразы».

«Пренебрежение к внешней стороне фразы» и у Толстого и у Менделеева приводило к некоторой грамматической неправильности речи, но неправильность эта была такого рода, что она позволяла выражать нужную им мысль самым коротким образом.

Создается впечатление, что неокругленность, «корявость» у обоих авторов есть следствие свободного владения языковым материалом. Толстой не стеснялся, когда ему это нужно, писать: «вправе и влеве проходила… леса, поля, деревни». И Дмитрий Иванович смело пишет непривычные для нашего уха: «солнцы», «дны», а иногда прямо конструирует новые слова — «сочетанность», «вступно» и т. д. Слово «вступно» он особенно любил и применял его для обозначения такого образа действий, когда человек не ходит вокруг да около, а прямо «вступает» в самую толщу дела.

Литературные особенности произведений Дмитрия Ивановича заслуживают того, чтобы их изучением занялись специалисты-языковеды. Его язык, навсегда сохранивший нечто от тех исторических и критических разборов и от тех выписок из сочинений Ломоносова, Державина и Карамзина, которыми в годы своего студенчества в Главном педагогическом институте Дмитрий Иванович занимался у профессора российской словесности Лебедева, современному читателю покажется, возможно, несколько тяжеловесным, отдающим стариной. Но когда преодолеешь первое предубеждение, чтение захватывает, и тогда начинаешь понимать, что некоторая старомодность языка придает произведениям Дмитрия Ивановича терпкий и тонкий привкус той добротности, которой, увы, не избалован современный читатель.

Можно только поражаться гармоничности развития личности Менделеева, который всегда ухитрялся интересоваться и делать то, что надо, вовремя — ни раньше и ни позже. Студент Главного педагогического института Дмитрий Менделеев был заядлым меломаном. На склоне лет он признавался своему сыну Ивану, что в первый раз кровь пошла у него горлом после того, как он неистовствовал на галерке, вызывая какую-то знаменитую итальянскую певицу. По-видимому, среди приятелей Дмитрия Ивановича этот факт, как и его увлечение оперой, были хорошо известны, ибо в переписке уехавшего к Симферополь, а потом в Одессу Менделеева сохранилось немало упоминаний об опере и театре.

К тридцати годам интерес Менделеева к опере начал пропадать. В 1862 году после возвращения из Гейдельберга он записал как-то раз в дневнике: «…поехал посмотреть на Ристори — она играла на Мариинском театре в роли Беатрисы… роль трудная, но не говорит душа — недоволен театром». Позднее Дмитрий Иванович окончательно охладел к опере. Но могучее действие музыки на душу Менделеева сохранилось до последних дней его жизни.


В 1886 году обстоятельства сложились так, что Дмитрий Иванович смог наслаждаться очередным и высочайшим триумфом периодического закона всего лишь полгода: предсказанный им германий был открыт в феврале, а уже в сентябре Крукс произнес в Бирмингеме свою знаменитую речь «О происхождении химических элементов». Эта речь всколыхнула давние, затихшие было споры о единстве материи и положила начало той полемике, которая, то усиливаясь, то ослабляясь, тянулась несколько десятилетий, отравив последние годы жизни великого «генерализатора химической науки».

С тех пор как в химии было окончательно установлено представление о простейшем веществе — элементе, — вопрос о том, сколько должно быть элементов, считать ли их самостоятельными, неизменными сущностями или разновидностями некой единой субстанции, не переставал волновать химиков.

Поначалу эти споры велись на почве чисто умозрительных гипотез. И А. Лавуазье был прав, когда говорил: «Все, что можно сказать о числе и природе элементов, это, по моему мнению, только метафизические рассуждения, это значит браться за неопределенные проблемы, которые могут быть разрешены на бесчисленное количество ладов, причем, вероятно, ни одно решение не соответствует природе вещей».

Атомистическая теория Джона Дальтона позволила перевести разговор на язык цифр: стало возможным характеризовать элементы одним числом — атомным весом. И как только накопились соответствующие измерения, появилась гипотеза У. Праута…

Праут, практикующий лондонский врач, любительски занимавшийся химией, в 1815 и в 1816 годах опубликовал две статьи, в которых заявлял о том, что атомные веса элементов должны быть в точности кратны атомному весу водорода, что никаких дробных значений атомных весов быть не может и если они есть, то, значит, измерения произведены недостаточно точно; что, наконец, должен существовать «протил» — единая первичная материя, из которой состоит все сущее. Идеи Праута разделили химиков на дна лагеря. Одни поддерживали его идею о единстве материи, другие отрицали. И наконец, в 1860-х годах бельгийский химик Ж. Стас проводит серию кропотливейших исследований, долженствующих прямым опытным путем установить, существуют или нет дробные атомные веса. Результаты этих опытов нельзя было бы назвать эффективными — небольшая табличка сотни раз перепроверенных чисел. Но эта табличка Стаса оказалась многозначительной для химиков того времени: атомные веса многих элементов были дробными…

Много занимаясь сопоставлением свойств различных элементов, Менделеев до появлении работ Стаса был склонен думать, что в гипотезе Праута что-то есть. Но, как естествоиспытатель, привыкший снова и снова пересматривать свои умозрительные соображения, каждый раз приводить их в соответствие с опытными данными, он сразу оцепил достоверность таблички Стаса.

Приняв измерения Стаса и вытекающие из них последствия: множественность и взаимную непревращаемость элементов, положив эти идеи в основу периодической системы, Дмитрий Иванович спустя 15–20 лет, естественно, не считал нужным ни с того ни с сего отказаться от принципов, давших такие плодотворные результаты, и принять ничем еще не прославившуюся идею единства материи.

В множественности элементов Дмитрия Ивановича убеждало и то, что никто еще не наблюдал превращения одного элемента в другой и что спектральное изучение космических тел неизменно свидетельствовало: элементы распространены до отдаленнейших светил и выдерживают, не разлагаясь, самые высокие космические температуры.

Бирмингемское выступление У. Крукса, воскресившее в обновленном виде праутовский «протил», вывело Дмитрия Ивановича из себя. Безукоризненному предшествующему опыту всей химии Крукс противопоставлял туманные аналогии, вроде распространения дарвиновской идеи об эволюции на химические элементы.

Выступление Крукса широко обсуждалось в русских научных кругах. Как-то раз после оживленного заседания в физическом обществе Дмитрий Иванович, А. Столетов и К. Тимирязев проспорили до поздней ночи о единстве материи. Наконец Дмитрий Иванович, исчерпав все свои доводы и разгорячившись до предела, буквально простонал:

«Александр Григорьевич! Клементий Аркадьевич! Помилосердствуйте! Ведь вы же сознаете свою личность. Предоставьте же и Кобальту и Никелю сохранить свою личность».

«Мы переглянулись, — вспоминал потом Тимирязев, — и разговор быстро перешел на другую тему…»

Десятилетие, последовавшее за 1886 годом, было относительно спокойным для периодической системы, хотя, кроме умозрительных споров о единстве материи, Дмитрия Ивановича продолжали беспокоить «три предмета, касающиеся периодического закона и до сих пор с ним не согласованные». Предметами этими были: кобальт, который, несмотря на меньший атомный вес, был помещен Менделеевым перед никелем, теллур, помещенный перед более легким йодом, и необычное положение редкоземельных элементов, которые все пришлось расположить как бы в одной клетке таблицы. Дмитрий Иванович понимал, что за этими мелкими на первый взгляд неправильностями могут крыться как неточности измерений, так и глубокие фундаментальные противоречия. Однако на первых порах исследования, ведущиеся в этом направлении рядом химиков, не предвещали угрозы целостности менделеевского детища.

Но Дмитрий Иванович ощущал приближение серьезнейших испытаний для периодического закона. И чувства его были настолько обострены, что по первым коротким и невнятным сообщениям он безошибочно угадал важность открытий, которым было суждено подвергнуть решительному испытанию периодический закон…

Когда 13 августа 1894 года английский химик У. Рамзай на заседании Британской ассоциации в Оксфорде сделал первое сообщение об открытии в воздухе нового газа, более инертного, чем азот, оно было встречено хотя и с интересом, но без особого доверия. Воздух изучали так давно и так основательно, что трудно было поверить, будто в нем удалось обнаружить нечто новое. Но поскольку Рамзай и Д. Рэлей в течение нескольких последовавших месяцев сделали ряд докладов и сообщений, в которых доказывалось, что открытый ими газ — они назвали его аргоном — есть новый элемент, среди ученых вспыхнули горячие дискуссии. Одни считали, что аргон — элемент, другие — что он сложное тело, возможно, надеятельная разновидность азота, состоящая из трех атомов.

Дмитрий Иванович, никогда не допускавший мысли о возможности существования элементов, не ложащихся в периодическую систему, тоже поначалу склонялся ко второму мнению. 12 февраля 1895 года он телеграфировал Рамзаю: «Поздравляя открытием аргона, думаю, молекула содержит три азота, образуемые выделением тепла». Сразу поняв всю глубину душевного волнения Менделеева, Рамзай поспешил заверить Дмитрия Ивановича: «Периодическая классификация совершенно отвечает его (аргона) атомному весу, и даже он дает новое доказательство закона периодичности». Успокоенный Менделеев 2 марта 1895 года на заседании Русского физико-химического общества твердо заявил: все свидетельствует в пользу того, что аргон — элемент. Но поскольку в письмах Рамзая не указывалось, «каким именно образом… получено упомянутое соглашение атомного веса аргона с периодическою законностью», Дмитрий Иванович немедленно поручил Блумбаху, находившемуся в то время в Лондоне по метрологическим делам, узнать у Рамзая подробности открытия.

По поручению Менделеева Блумбах посетил Рамзая в его лаборатории, где англичанин любезно сообщил ему еще не опубликованные данные об аргоне. В частности, Рамзай сообщал, что «аргон» встречается в минерале клевеите вместе с «гелием».

«Когда я осмелился повторить в вопросительном тоне слово «гелием», — вспоминал Блумбах, — то получил короткое выразительное замечание: «Сейчас увидите у меня в лаборатории спектр гелия». Через полчаса Рамзай показал мне в спектроскопе желтую спектральную линию».

Известие о том, что Рамзай открыл, точнее переоткрыл, гелий, в короткое время стало сенсацией. Еще в 1868 году французский астроном П. Жансен и английский астрофизик Н. Локьер независимо друг от друга обнаружили в спектре солнечной короны яркую желтую линию, которую они приписали новому, не обнаруженному на Земле элементу. Четверть века гелий — солнечный — так предложил Локьер называть новый элемент — оставался загадкой — гипотетическим элементом, существование которого связывалось только с солнцем. И вот теперь Рамзай мог, как говорится, потрогать гелий на ощупь… Письмо Блумбаха заставило Дмитрия Ивановича поторопиться, и, когда весной 1895 года он приехал в Лондон, в научных кругах только и было разговоров, что о гелии и об аргоне.

И вот что удивительно: если до поездки в Лондон, основываясь на первых скупых сообщениях, Дмитрий Иванович был склонен уверенно говорить об аргоне и гелии как о новых элементах, то после пребывания в Англии у него вдруг появляется какая-то неприязненная неуверенность в этом. «Предмет мало продвинулся вперед», «материала для его разрешения мало», «дело представляется неясным» — вот характерные обороты его послелондонских выступлений и публикаций. Думается, что в такой перемене отношения сыграл большую роль визит к Локьеру, который с самого начала считал гелий первичной материей, из которых построены все элементы. «Локьер, — вспоминал Менделеев об этом визите, — руководимый идеями астрономического свойства и мечтательными представлениями о первичной материи, стал искать новых газов в минералах. Его лаборатория вся установлена рядами пробирок с газами… Вот что особенно красиво говорит Локьер, справедливо или нет — вопрос второй. В солнечном спектре известно около 3000 фраунгоферовых линий; из них лишь около 1000 принадлежат известным элементам; Локьер думает, что линия спектров газообразных тел из минералов и суть недостающие спектральные линии солнца. Доказывает это первичную материю, как полагает Локьер, или нет, во всяком случае, надо думать, что его исследование расширяет наши познания о химических элементах».

Но, пожалуй, самую главную роль в перемене его отношения к гелию и аргону было то, что первоначальные мысли Рамзая о месте аргона в периодической системе элементов не оправдались. Во время визита в его лабораторию Менделеев застал там Марселена Бертло. Рамзай показывал гостям свои установки для выяснения природы аргона и с грустью признался: он решительно не знает, что такое аргон.

В ученых кругах поползли слухи о низвержении периодической системы, не могущей вместить вновь открытые элементы, и эти разговоры в течение трех лет доставляли Дмитрию Ивановичу неприятные волнения. Но вот в течение трех месяцев 1898 года Рамзай открывает три новых элемента: криптон, неон и ксенон. Его новое открытие разом изменило всю ситуацию, ибо пять инертных газов, обладающих нулевой валентностью, составили целую группу периодической системы элементов.

Это была победа, вырванная из поражения, — настоящий триумф периодического закона. «По образцу учителя нашего Менделеева, — вспоминал Рамзай, — я описал, поскольку возможно было, ожидаемые свойства и предполагаемые отношения газообразного элемента, который должен был заполнить пробел между гелием и аргоном. Я мог бы предсказать также еще два других элемента, но предполагал, что нужно быть очень осторожным при предсказаниях».

Любопытно, что Дмитрий Иванович еще в 1869 году на основе только что установленной им периодической зависимости предугадывал, что должны находиться какие-то элементы между фтором и натрием, калием и хлором, водородом и литием. Черновой набросок с соответствующими расчетами в 1950-х годах был обнаружен в архиве ученого. Но он, по-видимому, совершенно забыл об этой догадке, так как спустя 33 года даже не вспомнил о ней, когда писал: «Сопоставление ат. весов аргоновых элементов с ат. весом галоидов и щелочных металлов словесно сообщил мне 19 марта 1900 года проф. Рамзай в Берлине… Для него это было весьма важно как утверждение положения вновь открытых элементов среди других известных, а для меня как новое блистательное утверждение общности периодического закона».

Итак, открытие Рамзая, так обеспокоившее Дмитрия Ивановича в 1895 году, еще раз подтвердило могущество принципов, заложенных в основу периодической системы. Но последние годы великого химика были отравлены тем мучительным разладом, который вносили в его представления быстро развивающиеся исследования в области радиоактивности, начавшиеся в 1896 году…


«…Мне лично, как участнику в открытии закона периодичности химических элементов, — не раз говорил Менделеев в своих спорах со сторонниками первичной материи, — было бы весьма интересно присутствовать при установке данных для доказательства превращения элементов друг в друга, потому что я тогда мог бы надеяться на то, что причина периодической законности будет открыта и понята». И эти слова объясняют, почему в его статьях, написанных в конце девяностых годов, такое неоправданно большое место отведено «аргентауруму» Эмменса.

С тех пор как химия окончательно стряхнула с себя шелуху алхимии и стала настоящей наукой, получение золота из других металлов, казалось, навсегда удалилось в область преданий. И хотя даже в XIX веке не было недостатка в компаниях вроде «Общества для превращения свинца в золото при помощи пара», в научных кругах считалось уже просто неприличным всерьез говорить о такой возможности. И вдруг весной 1897 года стало известно, что американский химик С. Эмменс создал синдикат «Аргентаурум» (термин составлен из латинских названий серебра — аргентум — и золота — аурум). А в последовавших затем корреспонденциях сообщалось, что в течение нескольких месяцев синдикат получил из серебряных мексиканских долларов девятнадцать золотых слитков, из которых восемнадцать после тщательных анализов приобрело казначейство США, а девятнадцатый — синдикат английских капиталистов.

Газеты подняли вокруг «Аргентаурума» огромный шум, и это удивляло Менделеева. Эмменс очень удачно выбрал момент: весь мир тогда волновался вопросом о преимуществах и недостатках чистого золотого и двойного денежного обращения, при котором золото и серебро считались равноправным денежным материалом. Для экономиста Менделеева не составляло большого труда понять истинный смысл эмменсовского предприятия. Сообщение о дешевом способе превращения серебра в золото очень на руку владельцам серебряных рудников…

Взяться за перо Менделеева побудили не столько сами корреспонденции об авантюристе от науки, сколько реакция на них части русского общества. Он с грустью убеждался: достаточно нескольких газетных заметок, и люди, называющие себя образованными, готовы принять на веру самые дикие алхимические утверждения и осыпать науку попреками и намеками. Он с раздражением читал письма дилетантов, которые от него или требовали объяснении, или прямо указывали на необходимость оставить существующие в науке представления о непревращаемости химических элементов друг в друга. Он с гневом выслушивал химиков, которым эмменсовское открытие «было очень на руку по их излюбленному представлению о единстве материи и о эволюционизме вещества элементов». Именно эти причины побудили его резко выступить против Эмменса, а позднее и против сообщений о превращении фосфора в мышьяк. И, отражая эти лобовые атаки на периодический закон, Дмитрий Иванович поначалу не оценил той угрозы, которую несли его детищу другие сенсационные открытия тех лет, и в первую очередь исследования А. Беккереля и супругов П. и М. Кюри.

Первое сообщение о том, что в 1896 году французский физик А. Беккерель обнаружил таинственные лучи, испускаемые солями урана, прошло почти мимо внимания Менделеева. Но два года спустя он получил письмо, приведшее его в состояние крайнего возбуждения. Давний сотрудник Дмитрия Ивановича И. Богусский, тот самый, с которым он в 1870-х годах занимался разреженными газами и который потом поехал профессорствовать в Варшаву, писал об интереснейших работах своей кузины Марии: «Сестра моя г-жа Кюри-Склодовская… открыла два элемента: радий и полоний. Первый несомненный, я получил уже рисунок его спектра, но второй (полоний) труднее изолировать… Может быть, он окажется экасурьмой. Радий похож на барий… а все его соединения испускают огромное количество вторичных лучей X».

Упоминание об Х-лучах заставило Менделеева поморщиться. Давно ли Крукс, открывший катодные лучи, носился с идеями четвертого состояния вещества и единой материи, а совсем недавно, в 1897 году, другой английский физик, Дж. Томсон, из исследования этих самых катодных лучей сделал даже вывод о существовании мельчайших заряженных частичек — «электронов». Да еще не удержался и заявил, не имея к тому достаточно веских оснований, будто электроны и есть первичная материя и будто химические элементы отличаются друг от друга лишь количеством электронов, из которых состоят их атомы… «Признание распадения атомов на «электроны», — грустно размышлял Менделеев, — на мой взгляд, только усложняет и ничуть не выясняет дело, столь реальное со времен Лавуазье…»

Исследования радиоактивности вызывали у Дмитрия Ивановича противоречивые чувства. С одной стороны, открытие радия, полония, актиния давало периодическому закону новое блистательное подтверждение. Но очень уж его смущали эти таинственные лучи… Жизненный опыт старого человека подсказывал ему: где таинственность — там свобода умозрениям, туманным рассуждениям о первичной материи, о четвертом состоянии вещества… И предчувствия не обманули его.

В начале 1900 годов стало известно, что англичанин Э. Резерфорд в Канаде обнаружил странный радиоактивный газ (Резерфорд назвал его эманацией), излучаемый в окружающую атмосферу соединениями тория. Почти одновременно с ним Дорн в Германии обнаружил эманацию, испускаемую соединениями радия. По истечении некоторого времени в спектрах этих эманации начинали появляться линии недавно открытых инертных газов, в частности гелия. В научных кругах заговорили о самопроизвольном распаде радиоактивных элементов и о превращении их в другие элементы.

Обеспокоенный не на шутку Менделеев во время очередной заграничной поездки весной 1902 года решил посетить лаборатории Беккереля и супругов Кюри. Он был принят очень любезно. «Все, что можно, радиоактивное видел», — с удовлетворением записал он в своей записной книжке. И действительно, коллеги показали ему все — и приборы, и бесценные препараты, и наиболее интересные эксперименты. Беккерель даже продемонстрировал Дмитрию Ивановичу язву — страшный след, оставленный на его теле препаратом радия, легкомысленно положенным в жилетный карман. Когда Дмитрий Иванович рассматривал микроскопические препараты, все его чувства восставали против того, что эти ничтожные крупицы радия таят в себе смертельную, как ему казалось, угрозу стройности периодической системы. Но конечно, с любезными хозяевами он ни словом не обмолвился о том, что его мозг лихорадочно искал другие объяснения их опытам и наблюдениям.

«По моему мнению, — писал он через несколько месяцев после своего визита, — в настоящее время радиоактивность можно считать свойством или состоянием, в которое могут прийти довольно разнообразные… вещества, подобно тому, как некоторые тела могут быть намагничены, и на радиоактивные вещества можно глядеть как на такие, которые способны приходить в такое состояние». И здесь давний оппонент Дмитрия Ивановича Крукс как будто даже подтверждал соображения Менделеева своими экспериментами: он заявлял, что ему удалось получить уран, совершенно лишенный радиоактивности.

Уезжая из Парижа, Дмитрий Иванович увозил воспоминание о поразившем его опыте, показанном супругами Кюри. Прибор состоял из двух колб, соединенных трубкой с притертым краном. В одной — студенистая масса сернистого цинка, в другой — раствор радиоактивного вещества. Поворот крана, и сернистый цинк в колбе начинает сиять ярким фосфоресцирующим светом. Новый поворот, и свечение медленно-медленно начинает гаснуть, возобновляясь при новом открытии крана. У Менделеева сложилось впечатление, что из радиоактивного вещества истекает нечто материальное, «что в радиоактивное вещество входит и из него выходит особый тонкий эфирный газ (как комета входит в солнечную систему и из нее вырывается), способный возбуждать световые колебания…».

В октябре 1902 года Дмитрий Иванович приступил к работе над статьей «Попытка химического понимания мирового эфира». Великие механики и оптики XVII века, стремясь решить проблемы тяготения и распространения света, видели в эфире некую субстанцию, «откликавшуюся» только на свет и тяготение и лишенную каких-либо других свойств. Подход Менделеева к вопросу об эфире был совсем иным. «Уже с 70-х годов у меня назойливо засел вопрос, — писал он, — да что же такое эфир в химическом смысле?.. Сперва я полагал, что эфир есть сумма разреженнейших газов в предельном состоянии… Но представление о мировом эфире как предельном разрежении паров и газов не выдерживает даже первых приступов вдумчивости…»

В самом деле, эфир должен быть всюду однообразен: должен быть весом, но с легкостью должен проницать все тела и при этом не вступать с ними в химическое взаимодействие; наконец, он должен сжиматься под действием высоких давлений. Пары и газы, даже в разреженном состоянии, не способны удовлетворить этим требованиям. Но им, по мнению Дмитрия Ивановича, мог удовлетворить легчайший из всех инертных газов.

«В 1869 году… у меня мелькали мысли о том, что раньше водорода можно ждать элементов, обладающих атомным весом менее 1, но я не решался высказываться в этом смысле по причине гадательности и особенно потому, что тогда я остерегся испортить впечатление предполагавшейся новой системы… Теперь же… мне кажется невозможным отрицать существование элементов более легких, чем водород».

Основываясь на числовых закономерностях периодической системы и привлекая ряд астрономических соображений, Дмитрий Иванович попытался описать свойства двух инертных газов, предшествующих в таблице водороду и гелию. Первый из этих газов, обозначенный буквой У, был, по мнению Менделеева, тем самым «коронием», спектр которого наряду со спектром гелия Локьер обнаружил в короне солнца еще в 1869 году. Его атомный вес, по оценке Дмитрия Ивановича, должен был быть около 0,4. Атомный вес второго инертного газа, обозначенного буквой X, должен был быть близким к 0,0000001, а средняя скорость его атомов — 2250 м/сек. Вот этот-то элемент (Дмитрий Иванович предлагал называть его «ньютонием») и следовало, по его мнению, рассматривать как мировой эфир.

Будучи весомыми, атомы «ньютония», хотя и заполняют все пространство, но преимущественно скапливаются близ больших центров притяжения. В мире светил это Солнце и звезды, в мире атомов — атомы тяжелейших элементов. «Это не будет определенное соединение, которое обуславливается согласным общим движением, подобным системе планеты и ее спутников, — писал Менделеев, — а это будет зачаток такого соединения, подобный кометам — в мире небесных индивидуальностей… Если же допустить такое особое скопление эфирных атомов около частиц урановых и ториевых соединении, то для них можно ждать особых явлении, определяемых истечением части этого эфира…»

Конечно, Дмитрий Иванович не мог не чувствовать, сколько натяжек, сколько туманных аналогий, сколько не подтвержденных опытом гипотез содержится в таком объяснении радиоактивности. Его статья наполнена оговорками, как бы извинениями за ту смелость, с которой он предсказывает гипотетические элементы; подчеркиваниями трудности и запутанности вопроса. «Я бы охотно еще помолчал, но у меня уже нет впереди годов для размышления и нет возможностей для продолжения опытных попыток, а потому решаюсь изложить предмет в его незрелом виде, полагая, что замалчивать — тоже неладно».

Широкую публику подкупила эта откровенность и смелость менделеевской статьи. Каким-то внутренним чутьем читатели уловили, что за этими оговорками и извинениями кроется драматическая борьба великого ума за сохранение выстраданного и глубокого научного мировоззрения. «Попытку химического понимания мирового эфира» много читали, о ней много толковали. «Ее потом воспроизвели даже на эсперанто, — писал Дмитрий Иванович, — а я считаю неважною».

Видимо, желая с максимальной ясностью высказать свои взгляды, он в очередном — седьмом — издании своих «Основ химии» писал: «Мне кажется, что радиоактивность связана со свойством вещества поглощать из окружающего пространства и выделить в него особое, еще неизвестное вещество, быть может, близкое к тому, которое образует мировой эфир и проницает все тела. Особым указанием в этом последнем отношении служат два обстоятельства: во-первых, то, что в урановых и торцевых минералах найдены гелий, аргон и т. п. газы… а эти газы, по-видимому, составляют своего рода переход к веществу, наполняющему небесное пространство; и, во-вторых, то, что г. Кюри и др. при накаливании природных урановых соединений получили газ, обладающим радиоактивными свойствами, но их теряющий».

Создается впечатление, что с 1902 года Менделеев перестал пристально следить за появляющимися в изобилии новыми работами по радиоактивности. По-видимому, он не мог всерьез воспринимать утверждения о превращениях элементов, и в 1904 году в письме к одному из своих коллег он с раздражением пишет о том «полуспиритическом состоянии, в которое ныне хотят вовлечь нашу науку». Кончается это письмо словами: «Нам надобно ее отстаивать, покуда еще можем действовать».

И Менделеев действовал. В 1903–1904 годах в Главной Палате начали проводиться первые в России исследования радиоактивности. А Дмитрий Иванович готовился к новым работам. «Чтобы идти далее в познании самих атомов, — писал он, — неизбежно выяснить опытным путем исходные понятия о массе, о притяжении и об «эфире»…» Для выполнения этой задачи в Главной Палате сооружалась железная труба высотой 35 метров, был заказан золотой шар стоимостью в 75 тысяч рублей для изготовления маятника, с помощью которого Менделеев собирался изучать законы тяготения. Но, увы, осуществить эту смелую программу исследований Дмитрию Ивановичу не пришлось…

Радиоактивность, электроны, взаимопревращения элементов доставили творцу периодической системы немало переживании и тягостных раздумий. Но ни на единый миг не усомнился он в своем детище. «Периодическому закону, — твердо написал он за полтора года до смерти, — будущее не грозит разрушением, а только надстройки, и развитие обещается». И последовавшие события подтвердили его правоту.

Они показали, что периодическую систему к какой-то степени можно считать произведением искусства. Располагая недостаточной информацией, не зная высшего закона, управляющего периодической изменяемостью химических элементов, Дмитрий Иванович возвел стройное и совершенное здание периодической системы по вдохновению, как создает свои шедевры великий ваятель или художник. Вдохновение и интуиция не обманули его. Он сделал все абсолютно правильно, и ни одно последующее открытие не внесло в периодическую систему сколько-нибудь серьезных изменении. Более того, все беспокоившие его на склоне лет угрозы одна за другой обернулись новыми триумфами периодического закона.


Все это произошло уже после смерти Менделеева, но тогда, на переломе столетий, он не мог даже предполагать, что открытия, доставившие ему столько волнений и переживаний, есть начало блестящих успехов в решении, той главной задачи, которую он сформулировал еще в 1889 году. «…Периодическая изменяемость простых и сложных тел, — писал он в пятом издании «Основ химии», — подчиняется некоторому высшему закону, природу которого, а тем более причину, ныне еще нет средства охватить. По всей вероятности, она кроется в основных началах внутренней механики атомов и частиц».

Рентгеновские лучи, радиоактивность, первые опыты взаимопревращении элементов положили начало стремительному развитию той области знании, где химия тесно сплетена с «внутренней механикой атомов и частиц», где периодическая система неизменно оставалась надежным путеводителем для исследователей и где каждое новое открытие, обращенное на саму систему, постепенно все яснее и яснее раскрывало тот «высший закон», который управляет периодичностью свойств элементов.

Столетие — отличный срок для подведения итогов. И трудно сыскать в истории науки открытие, которое, подобно периодическому закону, все время оставалось бы в центре научных интересов человечества на протяжении целого столетия. «Каждая гениальная работа характеризуется двумя чертами, — говорил на X юбилейном съезде в сентябре 1969 года английский химик Ч. Коулсон, — в ней говорится о большем, чем известно в данное время, и она может плодотворно развиваться в направлениях, которые еще нельзя предвидеть. По обоим этим признакам периодическая система является работой гения».

И действительно, периодическая система за прошедшие с момента ее открытия сто лет показала колоссальную способность к развитию, которое постепенно изменяло и уточняло даже самую формулировку периодического закона. Советский химик профессор В. Семишин считает, что в изменении формулировок периодического закона можно выделить три этапа, отражающих глубину наших знаний и представлений о структуре материн. И, как ни удивительно, при переходе от одной формулировки к другой система становилась все стройнее, и одна за другой исчезали все те шероховатости, противоречия и нарушения, которые так долго беспокоили Дмитрия Ивановича.

Начало первому — химическому — этапу положила формулировка самого Менделеева: «Свойства элементов, а потому и свойства образуемых ими простых и сложных тел, стоят в периодической зависимости от их атомного веса».

Система по этому принципу строится очень просто: все элементы, от легчайшего водорода до тяжелейшего урана, располагаются в порядке возрастания их атомного веса. Поскольку свойства элементов через определенный период повторяются, их можно разбить на восемь групп, каждая из которых характеризуется одинаковой максимальной валентностью. Мы уже знаем, как удачно еще при жизни Менделеева разрешился вопрос с инертными газами, составившими еще одну — нулевую — группу.

Но сколько непонятного содержится в периодической системе на химическом этапе, сколько в ней необъяснимого, основанного только на изумительном химическом чутье самого Менделеева! Неизвестно, например, должны ли быть элементы между водородом и гелием. Неизвестно, сколько должно быть редкоземельных элементов и почему все они помещены в одну клетку. Непонятно, почему в восьмой группе из девяти элементов только у двух — рутения и осмия — валентность равна восьми. Необъяснимо и то, что более тяжелые аргон, кобальт и теллур вопреки принципу помещены соответственно перед более легкими калием, никелем и йодом.

Исследования, к которым с такой тревогой присматривался Менделеев, шли и шли своим чередом, пока в 1913 году ряд открытий не убедил ученых в том, что атомы — это не однородные упругие шарики, а сложные системы, состоящие из очень плотного, положительно заряженного ядра и движущихся вокруг него электронов, образующих так называемую электронную оболочку атома.

И оказалось: заряд ядра в точности равен порядковому номеру, под которым тот или иной элемент стоял в периодической системе. Ничего не зная о сложном строении атома, не подозревая о существовании ядер и электронных оболочек, Дмитрий Иванович расположил все элементы в точном соответствии с возрастанием заряда их ядра. Вскоре были открыты изотопы — элементы с одинаковым зарядом ядра и разными атомными весами. С этого момента менделеевская формулировка периодического закона стала звучать иначе: «Свойства элементов, а потому и свойства образуемых ими простых и сложных тел находятся в периодической зависимости от величин заряда ядер их атомов».

Новая формулировка объяснила многое, что прежде было неясным: теперь можно было смело утверждать: между водородом с зарядом ядра, равным 1, и гелием с зарядом ядра, равным 2, не может быть промежуточных элементов. Между водородом и ураном можно разместить лишь те 90 элементов, которые указал Менделеев, поэтому никакой фундаментальной перестройки внутри периодической системы в будущем не предвидится. Наконец, нашло исчерпывающее объяснение помещение более тяжелых аргона, кобальта и теллура перед более легкими калием, никелем и йодом: заряд ядра первых ровно на единицу меньше, чем у вторых. Интуиция позволила Менделееву пренебречь тем случайным фактом, что в природных аргоне, кобальте и теллуре содержится тяжелых изотопов больше, чем в природных калии, никеле и йоде.

И тем не менее новая формулировка не отвечала на вопрос, почему при монотонном возрастании атомного веса и заряда ядер свойства элементов меняются периодически. Ответ на этот вопрос дало изучение электронных оболочек атомов, которые оказались построенными по строгим математическим законам. Так, атом водорода состоит из ядра и вращающегося «округ него одного-единственного электрона. В атоме гелия — 2 электрона, вращающихся примерно на одном уровне. Переход к литию добавляет еще одна электрон. Но стоп! Первый, ближайший к ядру уровень может содержать лишь 2 электрона, поэтому в литии третий электрон открывает счет на более далеком от ядра втором уровне. В отличие от первого этот уровень для насыщения требует 8 электронов, и постепенный переход от лития, с одним электроном на втором уровне к неону с восемью дает нам второй период из восьми элементов. Третий уровень может содержать еще 8 электронов — так возникает третий период системы от натрия до аргона. Примерно такая же картина и в пятом периоде, содержащем еще 18 элементов.

В шестом периоде картина усложняется еще больше. В него входят редкоземельные элементы, у которых на внешнем — шестом уровне находятся два электрона, а число электроном на четвертом уровне последовательно растет с 18 до 32, поэтому в шестом периоде содержится уже 32 элемента.

Конечно, реальная картина неизмеримо сложнее приведенного здесь схематического описания, но даже его достаточно, чтобы оценить глубину формулировки менделеевского закона на новом, электронном, этапе: Периодическое изменение свойств элементов, а также формы и свойства их соединений зависят от периодического повторения подобных электронных структур атомов.

…Однажды на полях личного экземпляра «Основ химии» Дмитрий Иванович написал: «Естествознание учит, как форма, внешность отвечает внутренности… Так кристаллическая форма и вид соли отвечают их внутреннему виду… Это равновесие внешнего с внутренним проявляется, когда мы музыкою, игрою лица, живописью узнали внутреннее, — это секрет знания».

«Электронная» формулировка периодического закона дает почти исчерпывающее описание химической внешности элементов. Но разгадка самих электронных структур потребовала проникновения в еще большие глубины строения материи. Было выяснено, что электронные оболочки атомов есть внешнее отображение внутренней структуры их ядер, состоящих из положительно заряженных протонов и не несущих заряды нейтронов. Эти частицы, из которых состоят ядра атомов, называют нуклонами. Именно количество и соотношение нуклонов в ядре полностью определяют его строение.

Ясное понимание этого факта открыло новый — ядерный — этап в развитии периодического закона, который формулируется теперь так: «Периодическое изменение свойств ядер зависит от их строения, определяемого числом нуклонов в ядерных уровнях. Протоны, нейтроны и электроны оказались кирпичиками той первичной материи, из которой построены элементы — единые по составу элементарных частиц и индивидуальные по их количеству и строению атома.

Вся глубокая индивидуальность атома оказалась спрятанной в его ядре. Вот почему из рук химиков периодическая система в 1930-х годах окончательно переместилась в руки физиков-ядерщиков, внесших за последнее десятилетие колоссальный вклад в открытие новых элементов.

За 38 лет, прошедших со дня открытия периодического закона до смерти Менделеева, было открыто химическими методами 23 элемента. В последующие тридцать лет усилиям химиков поддались еще три элемента — протактиний, гафний и рений. И к 1937 году между водородом и ураном остались незаполненными всего четыре клетки — 43, 61, 85 и 87.

Открытие этих элементов можно считать настоящим торжеством науки, ибо они, строго говоря, не были открыты. Они были созданы искусственно: № 43 — технеций — в 1937 году, № 87 — франций — в 1939 году, № 85 — астат — в 1940 году, № 61 — прометий — в 1947 году.

В ходе этих синтезов были получены еще более фантастические результаты: физики-ядерщики получили нептуний и плутоний — элементы с большим атомным номером, чем у урана, который во времена Менделеева замыкал периодическую систему. Вслед за этими элементами американские ученые синтезировали семь трансурановых элементов, не существующих в природе. В их числе оказался и элемент № 101. В 1958 году в распоряжении физика Г. Сиборга было всего 100 атомов этого доселе невиданного металла. И, поддерживая лучшие научные традиции XIX века, которым всегда следовал Дмитрий Иванович, американские ученые нарекли новый элемент «менделевием». «В знак признания пионерской роли великого русского химика Дмитрия Менделеева, — писал в своей статье Сиборг, — который первым использовал периодическую систему для предсказания химических свойств еще не открытых элементов, — принцип, который послужил ключом для открытия последних семи трансурановых элементов». А в 1964 году группа советских физиков, возглавляемая академиком Г. Флеровым, синтезировала элемент, открывающий четвертую группу седьмого периода, названный в честь выдающегося советского физика «курчатовием».

Все эти блестящие открытия снова и снова заставляют ученых поражаться тому, что было сделано Дмитрием Ивановичем более ста лет назад. «Наиболее сильное впечатление, — говорил на юбилейном Менделеевском съезде в сентябре 1969 года Г. Сиборг, — производит то, что, хотя Д. И. Менделееву не были известны такие общепринятые теперь понятия, как атомная структура и изотопы, связь порядковых номеров с валентностью, электронная природа атома, периодичность химических свойств, определяемая электронной структурой… он был в состоянии создать периодическую систему элементов, которая за прошедшее столетие, несмотря на огромные достижения науки, не претерпела сколько-нибудь заметных изменений».


Последние годы жизни Менделеева текли в привычном проторенном русле. Так же, как и прежде, он любил посидеть на клеенчатом диване в канцелярии Главной Палаты, держа дымящуюся «крученку» между прокуренными до желтизны пальцами левой руки. Так же, как прежде, увлеченный новой идеей, новой мыслью, он ночи напролет работал в своем кабинете. Так же, как и прежде, выполняя задания различных ведомств, он по нескольку месяцев в году проводил в разъездах по России и по Европе.

Как-то раз, сидя в канцелярии, Дмитрий Иванович сказал сослуживцам: «Германский император выразил желание, чтоб я был на двухсотлетнем юбилее Германской Академии наук». И, помолчав, простонал: «Два часа без курева!»

Как он и предчувствовал, на берлинском торжестве произошла-таки неловкость именно из-за курения. Во время торжественного обеда, где Дмитрий Иванович сидел рядом с председательствующим Вант-Гоффом, он вдруг поднялся с места. Все притихли, ожидая, что он сейчас произнесет приличествующую случаю речь, но Дмитрий Иванович начал тянуть, с трудом подбирая французские слова: «Э… э… Permettez-moi.. э… fumer!»

Любезный председатель («Милый Вант-Гофф», как часто называл его Менделеев), конечно, сразу же такое разрешение дал и, чтобы не подчеркивать экстравагантности русского гостя, тут же закурил сам. Хозяева были шокированы поведением председателя и сделали потом Вант-Гоффу выговор: можно разрешить сибирскому сумасброду курить среди обеда, но не должен же сам председатель подавать тому пример.

Летом 1900 года в Париже должна была открыться 11-я Всемирная выставка в честь окончания XIX века, и когда Дмитрий Иванович вернулся с берлинских торжеств, он узнал, что командируется в Париж в качестве эксперта министерства финансов. Это лето для Менделеева оказалось очень хлопотливым. В феврале он купил земельный участок в Петербурге и начал строить на нем два доходных дома. Строительство требовало постоянного присмотра, и Менделееву в течение лета пришлось то и дело из Парижа наезжать в Петербург. Несмотря на это, от внимательного эксперта министерства финансов не ускользнули даже те экспонаты, которые он «находил иногда в темных уголках, в скромной обстановке и среди утомительного однообразия обыденных предметов».

Таким экспонатом оказалась на выставке вискоза — искусственный шелк, о котором Дмитрий Иванович поспешил известить русскую читающую публику через газету «Россия». «По словам лиц, заинтересованных в деле… — писал Менделеев, — пуд готовых волокон обойдется дешевле, чем пуд сырого хлопка. В этом одном уже видна великая будущность, так как для производства волокна не надо будет полутропического хлопка, и наши обычные хозяйства, разводящие хлеб и не знающие, куда девать солому… могут стать производителями превосходного и дешевого волокна». Эта статья Дмитрия Ивановича была первой статьей об искусственных волокнах на русском языке.

Поразительна легкость, с которой Менделеев — уже почти 70-летний старик — совершает частые и далекие путешествия. Осенью 1900 года он снова проводит два месяца за границей. В августе следующего года он едет в Москву для установки прототипов русских мер и весов в Оружейной палате, а в октябре — в Париж на конгресс мер и весов. В феврале 1902 года он на съезде виноделов в Москве. Затем длительная командировка в Берлин, Париж, Вену, Будапешт по делам Главной Палаты. В декабре он представляет палату на 100-летнем юбилее Дерптского университета.

Спустя месяц, в январе 1903 года, назначенный Витте председателем экзаменационной комиссии, Менделеев едет экзаменовать первых выпускников Киевского политехнического института. В феврале он уезжает на месяц в Канн, Йену, Париж, а летом с младшими детьми совершает поездку по Волге до Самары. В августе вышла замуж за Блока Люба. Они венчались в церкви деревни Тараканово, лежащей на полпути между Бобловом и Шахматовом. Молодые были очень взволнованы, долго молились, и распорядители собрались уже напомнить им, что пора начинать. И тогда Дмитрий Иванович с его редкой способностью понять значимость и торжественность минуты, кратко и веско сказал: «Не мешайте им». Во время венчания в церкви Дмитрий Иванович растрогался, заплакал и успокоился и даже развеселился только за свадебным столом.

Люди, встречавшиеся с Дмитрием Ивановичем в эти годы, находили, что он хотя и постарел, но оставался по-прежнему бодр и поражал редкой в его возрасте нервной подвижностью. Но годы уже начинали брать свое. Нередко сотрудники Главной Палаты, приходя для доклада в его кабинет, заставали его лежащим на диване.

«Простите, что буду слушать вас лежа, — говорил он, — докладывайте».

Потом, тяжело поднимался, подходил к столу, говорил: «Уж вы меня извините, пожалуйста». Здоровался, подписывал бумаги, спрашивал о делах.

Однажды Младенцев, принесший управляющему на подпись бумаги, заметил: Дмитрий Иванович, скрывая, что он плохо видит, и подписывая бумаги наугад, ставит свою подпись не там, где нужно. Младенцев взял руку Дмитрия Ивановича и, поставив ее на бумагу, сказал: «Пишите так». Дмитрий Иванович молча взглянул на него благодарным взглядом. И потом, подписывая бумаги, спрашивал: «Так?»

У Дмитрия Ивановича, как и у его отца, была катаракта, и левый глаз его почти не видел. Для снятия катаракты следовало дождаться, чтобы она созрела. И осенью 1903 года, когда это произошло, доктор И. Костенич решил приступить к операции. Дмитрий Иванович не хотел ложиться в больницу, поэтому решено было приспособить для операции палатную квартиру и обстановку. 27 ноября 1903 года Костенич сделал очень удачную предварительную операцию. После нее Менделееву пришлось несколько недель носить повязку на глазах. Лишенный зрения, Дмитрий Иванович очень томился. Дети и знакомые, чтобы облегчить ему коротание времени, попеременно читали вслух детективы и приключения, а сам он приспособился клеить на ощупь чемоданы, рамки, столики. Делал он это с большим искусством и любовью.

— Посмотрите, как правильно все измерено, — говорил он Озаровской, — а ведь я ничего не вижу-с. Я вам нарочно для того показал, чтобы вы видели, что могут сделать одни руки человека, если только он захочет.

Картонажным ремеслом Дмитрий Иванович увлекался и раньше. Он с удовольствием рассказывал об анекдотичном случае, приключившемся с ним однажды в Апраксином дворе. Обычно материалы он покупал у одного купца. И вот как-то раз, когда он выходил из магазина, один из покупателей, пораженный его необычным видом, спросил у продавца: «Кто это?»

Купец важно ответил: «А это известный, знаменитый чемоданных дел мастер».

1904 год начался для Дмитрия Ивановича удачно. 7 января Костенич окончательно снял с его глаз повязку. И радость и облегчение Менделеева по поводу восстановившегося зрения были так велики, что он даже с готовностью дал согласие на торжественное празднование его семидесятилетия. Лишь накануне юбилея, ясно вдруг представив себе, что предстоит ему на следующий день, он попенял Анне Ивановне:

— Я уж не знаю, матушка, как я выдержу. И зачем всю эту глупость затеяли? Знаю, знаю, скажешь, что не для меня это делается, а все-таки… Ну да делать нечего, теперь уж поздно. Я только заболеть боюсь. Ох-хо-хо!

27 января 1904 года в Главной Палате царило настроение праздничное и торжественное. «В химической лаборатории, — вспоминает Озаровская, — пили шоколад, сервированный барышнями по-химически: то есть в химических стаканах со стеклянными палочками, с фильтровальной бумажкой вместо салфеток… В лабораторию приходили по очереди все побывавшие в менделеевской квартире… Там в домашнем кабинете Дмитрия Ивановича, заставленном книгами и столами, с часу дня прибывавшие одна за другой делегации произносили приветственные речи. Даже Академия наук прислала своего делегата, который в своей речи признал мировое значение Менделеева и тем как бы облегчил тяготевшее над Академией обвинение в ее мертвенной важности».

Дмитрий Иванович стоял растроганный приветственными речами и удрученный опубликованным в утренних газетах сообщением: в ночь с 26 на 27 января японские миноносцы атаковали русскую эскадру на Порт-Артурском рейде. Семидесятилетие Менделеева совпало с началом русско-японской воины.

Для Дмитрия Ивановича движение России на восток было проявлением той «сказочной центробежности» русского племени, которая на протяжении столетий влекла его к выходу в открытые океаны. «Дошли мы первее всего до входа в свободные океаны на Белом море, — в «Заветных мыслях» писал он, — но тут свободу хода сдерживают и до сих пор льды… Ледовитого океана… Двинулись затем вниз по матушке по Волге, да не нашли выходов из ямы Каспия… Настал за этим славный… XVIII век, когда мы твердо сели у морей Балтийского и Черного… но тут оказались свои преграды в виде узких проливов, ведущих к свободным океанам, принадлежащих соседям, а не нам… И наши глаза стали искать иного выхода… Сибирские казаки дошли и доплыли до берегов Тихого океана немного разве после Магеллана… и первые из европейцев укрепились на берегах этого величайшего океана… Лишь долго потом… подвинулись мы на тех берегах к югу… Но и тогда, за кучей своих более близких домашних дел, мало кто у нас глядел в ту сторону и на те берега». Лишь в конце XIX века началось серьезное освоение Дальнего Востока.

Но авантюристическая политика царского правительства, подстрекаемого, как говорил Витте, «кровавым мальчуганством» придворных проходимцев; самоуверенность царя, заявлявшего: «Войны не будет, так как Я ее не хочу», в тот самый момент, когда дипломатические отношения между Россией и Японией были уже прерваны, сделали войну неизбежной.

Менделеев не сомневался в победе русского оружия. Он знал, конечно, что поначалу могут быть неудачи и даже поражения. Когда в 1877 году на праздновании 400-летия Упсальского университета в Швеции иностранные коллеги выражали удивление по поводу поражений русских под Плевной, он с удивившими всех спокойствием и уверенностью сказал: «Подождите только, когда мы начнем как следует». И теперь, четверть века спустя, Дмитрий Иванович по-прежнему считал, что главное — быстрее браться за дело как следует. «Бояться нам нужно, — писал он в одной из своих статей, — только рановременного окончания войны, вмешательства посредников и своего благодушия». Против него — этого благодушия — он не уставал бороться всю свою жизнь. В своих книгах и статьях он не уставал твердить: «Наша земля представляет великий соблазн для окружающих нас народов»; «Нам необходимо… быть начеку, не расплываться в миролюбии, быть готовыми встретить внешний напор, то есть быть страною… прежде всего военною»; «Разрозненных нас сразу уничтожат, наша сила в единстве, воинстве, благодушной семейственности, умножающей прирост народа, да в естественном росте нашего внутреннего богатства и миролюбия».

Но все шло не так, как ожидал Менделеев. Русско-японская воина не задела за живое душу русского народа, была непопулярна, ненавистна ему. Шли дни, недели, месяцы, а на смену сообщениям о поражениях не приходили вести о победах: погиб крейсер «Варяг», погиб на броненосце «Петропавловск» адмирал Макаров, пал Порт-Артур… Сообщения с театра боевых действий удручали Менделеева. Он пребывал в подавленном настроении, часто даже плакал. Говорил, что если японцы ступит на русскую землю, то и он пойдет воевать.

Сообщение о гибели русской эскадры при Цусиме в мае 1905 года произвело страшное впечатление на всю Россию. «Я была на Невском часа в три дня, когда эта весть разнеслась по городу и всюду продавались экстренно выпущенные телеграммы, — вспоминала дочь Дмитрия Ивановича Ольга. — Город сразу затих и умолк… Я сейчас же вернулась к отцу… Он по обыкновению был один, окруженный бумагами. Услышав мои шаги, Дмитрий Иванович снял очки и ждал меня, отложив бумаги в сторону. Когда я, насколько возможно осторожно, сообщила ему о случившемся, он откинулся назад в кресле, закрыл глаза, и из них тихо побежали слезы, затем, махнув рукой, проговорил: «Теперь все кончено». Потом привстал, весь вдруг осунулся, сгорбился и никого не велел принимать».

Нашлись люди, которые после окончания войны вздумали осыпать Менделеева упреками за то, что он при ее начале выражал уверенность в поражении Японии. Эти упреки глубоко уязвили Дмитрия Ивановича, и за несколько месяцев до смерти в своем последнем труде, так и оставшемся незавершенным, наш великий соотечественник с гневом отвечал им: «Войны я не одобрял и не одобряю, захвата Китая не вызывал и осуждать не переставал, посылку нашего флота к Цусиме считал и продолжаю считать совершенным неразумием… но, как русский, уверенность в силе своей страны питал, питаю и питать буду, и отпор нападающим… советовать не перестану, хотя все время пишу о том, что сперва надо все же свой домашний быт устроить».


А этот самый «домашний быт» царской России разваливался прямо на глазах. Армия — крестьяне в солдатских шинелях — 9 января 1905 года стреляла на улицах Петербурга в рабочих. Высшие учебные заведения непрерывно лихорадились студенческими волнениями. Бастовали заводы, фабрики, железные дороги. Страна неудержимо неслась к революции.

«…19 января Анна Ивановна уехала в Сибирь… на «питательный пункт» для воинов… — записывал Дмитрий Иванович в своих биографических заметках. — Ваня обзавелся штатским, потому что студентов хотели преследовать. Скончался муж Лели Трирогов… Из Клина в Москву, Варшаву, за границу 23 июля. Интерлакен, Шамони, Экс, Париж, Берлин в день заключения Портсмутского мира с Японией. 23 августа по 18 сентября СПб. Встречал Витте при возврате. У него был, но сей раз он мне не понравился… В ноябре… с Мусей с Блумбахом… в Лондон. Медаль Коплея… С декабря в Пензе у Лели скончалась Феозва Никитична. Осенью кончил последний выпуск «Заветных мыслей».

Однажды в споре Дмитрий Иванович обронил фразу: «Меня мучит понимание предмета». Это очень точно сказано, — понимание предмета действительно может измучить, извести человека, отравить ему жизнь, сделать ее невыносимой, если он лишен возможности выплеснуть из себя это понимание, избавиться таким образом от муки предвидения. По всей видимости, именно такой процесс происходил в Менделееве в 1900 году, когда он «начал писать с увлечением «Заветные мысли». Создается впечатление, что, работая над этой книгой, Дмитрий Иванович спешил в грубом, неотделанном виде бросить на бумагу те догадки, образы, картины, которые, как он говорил, «видны моему угасающему взгляду».

Объясняя причины, побудившие его взяться за перо, Дмитрий Иванович писал в предисловии к «Заветным мыслям»: «Когда кончается седьмой десяток лет, когда мечтательность молодости и казавшаяся определенною решимость зрелых годов переварились в котле жизненного опыта, когда слышишь кругом или только нерешительный шепот, или открытый призыв к мистическому… тогда накипевшее рвется наружу, боишься согрешить замалчиванием и требуется писать «Заветные мысли».

Поначалу Дмитрий Иванович собирается создать размеренное и глубокое повествование, подводящее итог его размышлениям о росте человечества, о судьбах народов, о государствах, о промышленности, торговле, сельском хозяйстве. Но он не сумел удержаться на холодных вершинах отвлеченного разговора, и события дня придали его мыслям другое направление и необычайную полемическую страстность.

Не приемля идеи о классовой борьбе как движущей силе истории, будучи не в состоянии признать за революцией не только разрушительный, но и созидательный пафос, Менделеев мучительно и, как мы теперь понимаем, без надежды на успех искал коренную причину российских «домашних неурядиц». И больно видеть, как этот могучий ум, ограниченный шорами монархических взглядов, в качестве коренных причин приводит поверхностные следствия.

В самом деле, можно ли всерьез считать источником внутренней российской неустроенности то, что добрая половина русских государственных людей «в Россию не верит, России не любит и народ мало понимает, хотя все… действуют и мыслят без страха и за совесть»?.. Можно ли считать, что причиной народных волнений стали литераторы, вышедшие из помещиков, которые «пишут с неприглядной натуры, только стараясь быть ей верным, не зная никаких задач повыше простой точности типического образа»? Можно ли всерьез считать главной причиной непрекращающихся студенческих волнений тот факт, «что ныне в университеты поступают позже, чем следует»?.. Однако, сопоставляя эти высказывания, нетрудно уловить, что такая нить понятий неизбежно должна была привести Дмитрия Ивановича к проблемам и нуждам народного просвещения. Из девяти глав «Заветных мыслей» народному просвещению уделены две.

«После хлеба самое важное для народа — школа», — говорил один из видных деятелей французской революции, Дантон. Взятая во всеобщности, эта мысль кажется самоочевидной, но если попытаться руководствоваться ею в деле практической постановки народного образования, то она окажется совершенно бесполезной. В самом деле, какие школы нужны для народа? Чему в них учить? Как учить? В каком возрасте учить? Как отбирать учеников и как, что еще труднее, находить учителей?

Вот об этих-то проблемах и решился писать Менделеев в своей книге. «…Мысли свои берусь излагать отнюдь не наставительно, а лишь как свой посильный вклад в общее дело, — предупреждал он, — и только в виде набросков карандашом или картонов, без отделки подробностей и без красок».

По мнению Дмитрия Ивановича, развитие образования есть сколок, отражение развития отдельного человека и человечества в целом. Как в детстве преобладают животные и личные требования над требованиями, вызываемыми сношениями с другими людьми, как в общей истории личное предшествует общественному, так «в начальном и среднем образовании должно преследовать преимущественно развитие личное, а в высшем образовании общественное и государственное». Цели начального образования, его выгодность, его необходимость для преуспеяния в жизни понятны и доступны каждому, даже очень ограниченному человеку. Цели же высшего образования, предписываемые нуждами и потребностями государства, гораздо более сложны, часто требуют отречения от личных выгод и умения видеть за деревьями лес.

Вот почему «высшее просвещение для единоличного удовлетворения, без общественно-государственной деятельности» лишено всякого смысла. Вот почему дух начального образования одинаков во все времена и во всех странах, но дух образования высшего меняется от страны к стране и от эпохи к эпохе. Вот почему такими бедствиями может обернуться для государства подход к высшему образованию с требованиями и мерками образования начального: «…привилегии, доставляемые высшим образованием… зовут к себе многих, и никакому сомнению не подлежит, что многие из жаждущих — не образования, а привилегий, им доставляемых — не в силах вынести на своих плечах… тех общественных обязанностей, которые оно налагает на лиц, его получивших…» Вот почему, наконец, какой-нибудь реакционный министр просвещения, вроде Д. Толстого или И. Делянова, может нанести отечеству колоссальный ущерб, из-за предвзятых убеждении не приводя систему высшего образования в соответствие с коренными нуждами и потребностями государства.

«…Чтобы уцелеть и продолжать свой независимый рост, — писал Дмитрий Иванович, — нам… первее всего надобно скорее приняться за установление твердых начал всей нашей образованности, которая доныне, сказать правду, бралась лишь напрокат с Запада, а не делалась нашею благоприобретенною собственностью… Разговор и слова нужны, но они только начало, вся суть жизни — в делах, в уменьи перехода от слова к делу, в их согласовании. Начальное и даже все среднее общее образование должны иметь дело преимущественно со словом, а высшее — с делом, с жизнью, с общественными, так сказать, внеиндивидуальными отношениями».

Важнейшим вопросом в деле народного просвещения Дмитрий Иванович считал постановку среднего образования. Будучи переходной ступенью от начального обучения к высшему, оно должно быть рассчитано на учащихся того среднего возраста от 10 до 16 лет, когда юноша уже способен понимать философские начала избираемого им дела и когда он еще достаточно впечатлителен, чтобы испытать то чистое романтическое увлечение делом, которое, сохранившись на всю жизнь, делает из человека истинного специалиста, специалиста по призванию.

Другая деликатная тонкость среднего образования состоит в том, что оно двойственно по самому смыслу своему. Для одной части учащихся оно переходная ступень к образованию высшему. Для другой — основной духовный багаж, с которым учащиеся выходят в жизнь. И очень важно, чтобы эта вторая часть учащихся не ощущала себя вторым сортом; чтобы она не воспринимала свое непоступление в высшие учебные заведения как позорное клеймо; чтобы она была готова спокойно и с достоинством воспринять ожидающее ее жизненное образование.

«Не подлежит сомнению, — писал Дмитрий Иванович, — что действительная польза среднего образования для всей жизни и для прохождения высших учебных заведений весьма сильно зависит от качества учителей, т. е. от их влияния на учеников, а не от одного качества предметов и не от числа учебных часов… В заботах о подъеме нашего среднего образования начинать необходимо отнюдь не с программ, а с подготовки надлежащих учителей…»

Вычислив, что в год для России необходимо готовить не менее 600 учителей, Дмитрий Иванович писал: «Эта специальная потребность страны так важна для ее общего блага и будущности, что невозможно предоставить ее восполнение простой случайности и если нужны политехникумы для восполнения потребности в техниках, то не менее того нужно устройство Училищ для наставников или Педагогических институтов…»

Последний выпуск «Заветных мыслей» вышел из печати в октябре 1905 года, и, по всей видимости, идея об училище наставников заинтересовала Витте, который поручил Дмитрию Ивановичу разработать эту идею более подробно. Потом заинтересованность в проекте высказал в министр просвещения И. Толстой. И Дмитрий Иванович с увлечением приступил к более детальной разработке проекта…

С тех пор как у Менделеева стало слабеть зрение, ему много помогали сотрудники палаты А. Скворцов и В. Патрухин. Им он диктовал свои статьи и записки, они производили для него сложные громоздкие расчеты и вычерчивали нужные схемы, таблицы и графики. Помогали они ему и при составлении записки об училище наставников для И. Толстого.

«Петербург и Москва с их близкими окрестностями, а также и другие наши большие, особенно университетские города, — считал Менделеев. — не подходят дли устройств в них училища наставников. Для профессоров и ассистентов — это лишний повод для «совместительства»… Слушатели же, не видя примеров научного трудолюбия своих ближайших руководителей, нередко получают ложное понятие о развитии научных положений…» Местность в Центральной России, на берегах Волги или Оки, где-нибудь между Ярославлем и Костромой — вот где, по мнению Дмитрия Ивановича, должен был разместиться уникальный комплекс зданий будущего училища. Он очень торопился с расчетами, планами и сметами расходов, был очень возбужден и не раз радостно говорил Скворцову: «Ну вот, теперь мы скоро поедем на Волгу строить училище. И вы тоже поедете со мной». А узнав, что Патрухин на время отпуска едет к себе на родину в Ярославскую губернию, он поручил ему заехать на большой кирпичный завод близ станции Шестихино и переговорить с администрацией о возможности поставки нескольких миллионов кирпичей для постройки училища.

Но, увы, вся эта работа пошла насмарку: в 1906 году И. Толстой ушел в отставку, и дело заглохло. «Побудь граф еще хоть немножко министром, — в сердцах сказал Менделеев, — и дело было бы сделано».

Так на самом себе довелось Дмитрию Ивановичу испытать действие закономерности, о которой он за два года до этого писал в «Заветных мыслях»: «В стране с неразвитою… правительственною машиною и промышленностью нет спроса для истинного образования… и там, где господствуют вялость и формализм, самостоятельные специалисты с высшим образованном не находят деятельности в общественных и государственных сферах… Истинно образованный человек… найдет себе место только тогда, когда в нем, с его самостоятельными суждениями, будут нуждаться или правительство, или промышленность, или, говоря вообще, образованное общество; иначе он лишний и про него писано «Горе от ума».

Не достигшая цели записка об училище наставников все-таки сыграло важную роль: она подвигнула Менделеева написать книгу «К познанию России». Размышляя о выборе места для училища наставников, Дмитрий Иванович задумался о местонахождении центра России. Не центра ее геометрической поверхности, а действительного центра — центра населенности. В записке И. Толстому он набросал план вычислений этого центра, и, когда все его надежды на строительство училища рухнули, он решил выполнить необходимые расчеты. Из Центрального статистического управления ему домой доставили 100 томов всероссийской переписи 1897 года, и Скворцов с Патрухиным засели за расчеты.

«Целых два месяца мы корпели над материалами переписи, — вспоминает Скворцов, — пока не одолели их и не представили результаты… на рассмотрение Дмитрию Ивановичу. Я помню… сколько времени потребовало у меня составление только одной сводной ведомости всех цифровых выкладок. Ведомость заняла два листа чертежной ватманской бумаги, склеенных в длину. Мне приходилось влезать на большой чертежный стол и, лежа на столе, вносить цифры в соответствующие графы, которых было свыше 50. Длина этой сводной ведомости составляла 2 метра при ширине в 1 метр. Полностью в таком виде эта таблица не могла быть напечатана, ибо типография не располагала таким большим количеством цифрового шрифта…»

Дмитрий Иванович с нетерпением ждал результатов расчета, которые показали, что центр поверхности России лежит в диком, малопригодном для житья месте южнее Туруханска. Центр ее населенности в 1897 году находился в Тамбовской губернии между Козловом (ныне Мичуринск) и Моршанском. Центр ее поверхности, способной к расселению, находился тогда немного севернее Омска. По мнению Менделеева, в будущем именно в этом направлении должен перемещаться центр России — соображение, справедливость которого было бы небезынтересно проверить в наши дни, спустя почти 80 лет.

Дмитрий Иванович не рассчитывал на успех своей книги. «Напечатать-то я должен был, знаю, — говорил он родным, — но знаю, что читать едва ли будут». И никогда еще он не ошибался так сильно: «К познанию России» только за полгода оставшейся ему жизни вышла пятью изданиями!

«…Много работал над книгою «К познанию России», — писал Менделеев о важнейших событиях 1906 года. — Очень устал и, почти кончив печатание, уехал… чрез Интерлакен в Экс-ле-Бен, где опять купался. Оттуда к Леле и Наташе в Ланген-Швальбах…»

Потом Дмитрий Иванович уехал в Петербург, и дочь с внучкой увидели его снова через несколько недель. После короткой остановки в Петербурге они собрались в Москву, и Дмитрий Иванович пошел проводить их в переднюю. И когда в выходной двери Ольга Дмитриевна оглянулась, она увидела, как он растерянно махнул рукой и нетвердыми, слабыми шагами пошел в кабинет, придерживаясь за стены.

В сентябре Дмитрий Иванович перенес инфлюэнцу, очень ослаб и поехал лечиться в Канн. В конце ноября он вернулся в Петербург настолько поправившимся и окрепшим, что смог даже принять нескольких посетителей. И одним из них был известный революционер, шлиссельбуржец Николай Морозов.

«Мы с ним говорили… о дальнейшей обработке его периодической системы, — писал потом Морозов. — Я ему доказывал, что она представляет собою только частный случай среди многих периодических систем… Он мне ответил на это, что аналогия не есть доказательство… Я… старался убедить его общепризнанным теперь фактом выделения радием особой эманации, превращающейся постепенно в гелий. Но, к величайшему своему удивлению, я увидел, что Менделеев отвергал даже самый факт такой эманации, говоря, что, по всей вероятности, это простая ошибка наблюдателей вследствие малого количества исследуемого ими вещества.

«Скажите, пожалуйста, много ли солей радия на всем земном шаре? — воскликнул он с большой горячностью. — Несколько граммов! И на таких-то шатких основаниях хотят разрушить все наши обычные представления о природе вещества!»

Но… мое доказательство, с точки зрения эволюции небесных светил, показалось ему убедительным более всех других… Он некоторое время оставался в недоумении, но потом резко воскликнул: «Ну, тут вы меня застали врасплох! Я не принадлежу к тем людям, у которых на все готовые ответы. Вот придете потом, когда вернетесь из деревни, и тогда мы еще поговорим об этом».

Но поговорить им больше не удалось: когда 20 января 1907 года Морозов приехал из деревни, он узнал, что Дмитрия Ивановича не стало…


Как человек, много работавший всю свою жизнь, Менделеев не боялся смерти, бестрепетно ждал ее приближения, спокойно писал и говорил о близкой кончине, делал посмертные распоряжения. В августе 1906 года он записал в своих биографических заметках: «Стал приводить книги и бумаги в порядок. Это очень меня занимает — пред смертью, хотя чувствую себя бодро». Во время разбора бумаг ему попался чертеж, на обороте которого его собственной рукой была некогда сделана надпись: «План кладбища, где схоронена матушка, сестра Лиза, дочь Маша, сын Володя; там желал бы и сам лечь…» Дмитрий Иванович долго рассматривал схему, вздохнул и написал, рядом: «И мне там. Вписал 6 августа 1906 г.».

11 января 1907 года — это был четверг — Главную Палату осматривал министр торговли и мануфактур Д. Философов. Дмитрий Иванович сам показывал свои владения и два часа водил министра по лабораториям палаты. Когда гость уехал, Менделеев, очень довольный визитом министра, провел около часа в своем кабинете, отдал несколько распоряжений и отправился домой. Но визит так утомил его, что служитель должен был проводить его до квартиры, поддерживая под руку. На следующий день с утра Дмитрий Иванович почувствовал сильнейшее недомогание, и вызванный врач нашел у него начало сухого плеврита. В субботу больного мучил сильнейший кашель и боли в боку, но вечером он превозмог себя и сыграл в шахматы с одним, из сотрудников палаты, и эта игра была последней в его жизни.

В воскресенье самочувствие Дмитрия Ивановича продолжало ухудшаться, но он, пытаясь перебороть недомогание, заставил себя сесть за работу. Его сестра Мария Ивановна, приехавшая проведать заболевшего брата, нашла его очень ослабевшим. «Я вошла к нему, — рассказывала она потом, — он сидит у себя в кабинете бледный, страшный. Перо в руке.

— Ну, что, Митенька, хвораешь? Лег бы ты.

— Ничего, ничего… Кури, Машенька, — и он протянул папиросы.

— Боюсь я курить у тебя — вредно тебе.

— Я и сам покурю, — и закурил».

Она зашла к нему через некоторое время и увидела, что он еле-еле сидит в кресле, судорожно сжимая в руке перо. В этот вечер он пытался продолжать писать новую книгу «Дополнения к познанию России». На листе бумаги, лежавшем перед ним, осталась незаконченная фраза: «В заключение считаю необходимым, хотя бы в самых общих чертах высказать…» И это были последние написанные им слова.

В этот вечер родным удалось уговорить его лечь на диван. 15 января в понедельник к Дмитрию Ивановичу пришел с докладом Патрухин. Дмитрий Иванович лежал на диване лицом к стене. Услышав шаги Патрухина, он спросил не так громко, как говорил обычно: «Кто это?» И, услыхав ответ, начал медленно поворачиваться на диване, делать усилия, чтобы встать. Патрухин хотел помочь ему, поддержать, по Менделеев отстранил его руку и сказал: «Ничего, ничего, я сам». Потом с трудом поднялся и мелкими шажками стал тихонько переступать к своему креслу. Усевшись, он тяжело облокотился на стол, выслушал чтение принесенных бумаг. И это был последний принятый им доклад.

Потом он подписал бумагу в Казанскую поверочную палату по поводу отпуска ей дополнительного кредита. И это была последняя подписанная им бумага.

После доклада Патрухина Менделееву стало еще хуже, он дал уложить себя в постель, и вызванные к нему врачи установили катаральное воспаление легких…

В среду 17 января Дмитрий Иванович вызвал своего заместителя профессора Н. Егорова и продиктовал ему телеграмму туркестанскому генерал-губернатору о скорейшей отправке из края вагона палаты. И это была последняя в жизни телеграмма, отправленная от его имени.

В четверг мучительный кашель раздирал грудь больного. И в минуту затишья он вдруг явственно сказал сидевшей у его постели младшей дочери Маше: «Надоело жить, хочется умереть».

В пятницу 19 января Дмитрий Иванович почти все время был в забытьи, дышал очень тяжело и, когда приходил в себя, страдал от болей в груди. К вечеру, однако, ему ненадолго стало лучше. Он подозвал Михайлу, тихим шепотом велел подать ему гребенку, сам расчесал волосы и бороду. Потом велел положить гребенку в столик на место: «А то потом не найдешь», — прошептал он. Через некоторое время он приказал Михайле надеть ему очки. Напуганный бледностью больного, Михайла замешкался, и тогда проявился в последний раз характер властного старца: «Михайла, ты, кажется, собираешься меня не слушаться?»

В 2 часа ночи он ненадолго проснулся, и когда дежурившая у его постели сестра предложила ему выпить молока, он твердо сказал: «Не надо». И это были последние слова в его жизни.

20 января в 5 часов 20 минут остановилось сердце великого русского человека и великого ученого…


В день похорон ударила оттепель. Снег превратился в мокрую кашу. Фонари, увитые черным флером, тускло мерцали сквозь туманную дымку. Многотысячная процессия долго тянулась по улицам Петербурга к Волкову кладбищу. И когда все собрались у могилы, уже наступили ранние сумерки короткого северного дня.

«Великий учитель! Слава земли русской! — говорил на могиле Д. Коновалов, ученик Менделеева. — Твои заветы не умрут. Твой дух будет всегда жив между нами и всегда будет вселять веру в светлое будущее. Да будет легка тебе родная земля!»

Стало быстро темнеть. Толпа начала медленно расходиться, и вскоре на месте похорон осталось небольшое возвышение из мерзлой земли, утопавшее в цветах и венках. Рядом, прислоненная к стенке склепа, гордо возвышаясь над цветами, стояла картонная таблица с периодической системой, сорванная студентами Технологического института с аудиторной стены. И это необычное соседство серого тусклого картона с цветами и вывороченной землей придавало волнующую многозначительность и торжественность свершившемуся.


Ровно через год на могиле Менделеева собрались на панихиду родственники, друзья, коллеги. В скорбном молчании столпились они у слегка возвышающегося над землей цементного склепа, окруженного гранитными тумбами с железными цепями. Над могилой возвышалась гранитная глыба, увенчанная массивным крестом. Из-за сильных морозов каменщики успели выбить на граните только три слова: Дмитрий Иванович МЕНДЕЛЕЕВ.

Эта недоделка особенно смущала Анну Ивановну. И вдруг прямо за ее спиной кто-то произнес: «Как хорошо, что на памятнике нет ничего, кроме имени — Дмитрий Иванович Менделеев, — именно на этой могиле ничего другого и не нужно писать».

И на памятнике не появилось ни бюста Дмитрия Ивановича, ни барельефа, ни цитат, ни полного титула, которым он так никогда и не пожелал подписаться при жизни:


Д. МЕНДЕЛЕЕВ,

Доктор университетов: имп. С.-Петербургского, Эдинбургского, Геттингенского, Оксфордского, Кембриджского, Принстонского, Глазговского и Йельского; профессор С.-Петербургского университета и С.-Петербургского технологического института; член академий: Парижской, Датской, Венской, Краковской, Римской, Бельгийской, Прусской, Американской и Сербской; член Королевского общества в Лондоне и королевских обществ Эдинбургского и Дублинского; член Русского химического общества; Минералогического общества в Петербурге; Московского общества сельского хозяйства; Общества любителей естествознания; Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии при Московском университете; Немецкого химического общества; Общества биологической химии; Итальянского научного общества; член имп. Академии художеств; член Международного комитета мер и весов; член-корреспондент Петербургской Академии наук, Общества поощрения национальной промышленности, Роттердамского общества естествоиспытателей, Венгерской Академии наук, Королевского общества наук в Геттингене, Королевской Академии наук в Турине, Королевской Академии наук в Риме; почетный член Королевского института Великобритании; императорских университетов в Москве, Казани, Харькове, Киеве, Одессе, Юрьеве и Томске, имп. Медико-хирургической академии, Московского технического училища, Петровской земледельческой академии и Института сельского хозяйства в Новой Александрии; Петербургского политехнического института; Томского и Петербургского технологических институтов; почетный член Американской Академии искусств и наук в Бостоне, Ирландской королевской Академии, Шведской Академии наук и Академии наук Болонского института; почетный член Русского физико-химического общества; Американского химического; имп. Русского технического; почетный член Общества естествоиспытателей в Казани, Киеве, Риге, Екатеринбурге, Кембридже, Франкфурте-на-Майне, Гетеборге, Брауншвейге, Политехнического в Москве, Московского и Полтавского сельскохозяйственных обществ; почетный член Общества охранения народного здравия, Общества русских врачей, Медицинских обществ: С.-Петербургского, Виленского, Кавказского, Вятского, Иркутского, Архангельского, Симбирского и Екатеринославского и Фармацевтических обществ: Киевского, Великобританского и Филадельфийского; почетный член Общества физических наук в Бухаресте и почетный член Кембриджского и Американского философских обществ, Русского астрономического общества и проч. и проч.

На полированном граните навсегда остались только три слова, не нуждающиеся в дополнительных пояснениях:


ДМИТРИЙ ИВАНОВИЧ МЕНДЕЛЕЕВ

Загрузка...