«ХИМИК, КОТОРЫЙ НЕ ЕСТЬ ТАКЖЕ ФИЗИК, ЕСТЬ НИЧТО» (1856–1861)

Крымская война, самонадеянно развязанная Николаем I, подвела итог его мрачному царствованию. И итог этот был столь неутешителен, что долгое время после его смерти в общество циркулировали слухи, будто он отравился. Со смертью царя пали ограничения, наложенные в его царствование на выезд из России, и после заключения мирного договора из России в Западную Европу хлынул поток денежных праздношатающихся людей. Помещики, чиновники, люди свободных профессий с ликующим чувством устремились за границу. И в этом потоке почти затерялись люди, которым в недалеком будущем предстояло украсить русскую науку бессмертными открытиями. Именно тогда в европейских лабораториях появились Иван Сеченов, Сергей Боткин, Александр Бородин, Николаи Бекетов, Александр Бутлеров и другие русские молодые ученью.

Среди них, увы, не было лучшего выпускника Главного педагогического института Дмитрия Ивановича Менделеева. Командировка, обещанная ему Давыдовым, так и не состоялась в 1856 году: в Педагогическом институте начались серьезные неурядицы, приведшие в 1859 году к закрытию и расформированию этого учебного заведения. В разгар этих неурядиц администрации института было, конечно, не до заграничных командировок бывших воспитанников, пускай даже и особо отличившихся. Пожалуй, при других обстоятельствах Дмитрий Иванович очень огорчался бы и переживал, но летом 1856 года у него на переживания просто не было времени.

Прибыв из Одессы в Петербург в середине мая, он немедленно, еще не обосновавшись толком на новом месте, подал П. Плетневу, ректору Петербургского университета, прошение о допущении его к сдаче экзамена на степень магистра химии. Причем из-за стесненности во времени просил проэкзаменовать его в течение оставшихся двух недель мая. Просьба эта была уважена, и 18, 25 и 30 мая двадцатидвухлетний Менделеев, как говорится, тряхнул стариной, не такой уж, впрочем, далекой: с момента его триумфа на выпускном экзамене прошел всего год. Блестяще ответив устно на вопросы по химии, физике, минералогии и геогнозии, он 31 мая сдал письменный экзамен по химии, после чего ему был назначен срок защиты магистерской диссертации — 9 сентября.

За два летних месяца Менделеев закончил начатую еще в Одессе магистерскую диссертацию «Удельные объемы», и, поскольку времени и средств на ее опубликование у него не было, ему разрешили защиту под тем условием, что за это время он напечатает подробные положения о сущности своего труда. 9 сентября, едва только профессор А. Савин от лица физико-математического факультета объявил, что «г. Менделеев достоин степени магистра химии», как неугомонный магистр подает новое прошение. Он желает защищать еще одну диссертацию — «Строение кремнеземистых соединении» — на право читать лекции по химии в Петербургском университете. 21 октября защита состоялась, 1 ноября совет университета обратился к попечителю Петербургского учебного округа с ходатайством о переводе магистра химии Менделеева на службу в Петербургский университет в звании приват-доцента по кафедре химии. Это ходатайство было утверждено, и 9 января 1857 года штурм, предпринятый Менделеевым, завершился полным успехом.

Университет дал молодому магистру очень много: возможность читать лекции, работать в лаборатории, общаться с первоклассными профессорами. Единственное, чего на первых порах университет не дал Менделееву, — это денег. Как приват-доцент, он за чтение лекций определенного жалованья не получал. В зависимости от состояния университетских финансов правление раз в год выплачивало ему 300–400 рублей.


«Лучшее никогда не уйдет от вас», — писал когда-то Менделееву в Одессу профессор Степан Семенович Куторга. И действительно, заграничная командировка, о которой мечтал учитель одесской гимназии, не ушла от него, а только отодвинулась на три года. А поскольку эти три года он не потерял понапрасну, администрация Петербургского университета, рассматривая в конце 1858 года вопрос о командировании приват-доцента Менделеева за границу «для усовершенствования в науках», имела дело с кандидатурой не начинающего новичка, едущего набираться школьной премудрости, а магистра химии, ученого со своими собственными взглядами на эту науку и своей собственной программой действий. «Менделеев… несмотря на молодые годы… был уже готовым химиком, а мы были учениками», — скажет Иван Сеченов, с которым Дмитрию Ивановичу в скором времени предстояло познакомиться в Гейдельберге.

А пока он читал лекции и вел практические занятия со студентами, с нетерпением ожидая окончания семестра. И когда эти бесконечно тянувшиеся четыре месяца наконец прошли, Дмитрий Иванович не мешкая приобрел за 38 рублей серебром билет на почтовый дилижанс, отправлявшийся 14 апреля 1859 года из Петербурга в Варшаву. Шесть суток тащился дилижанс по дорогам Российской империи, и все это время Дмитрий Иванович просидел на своем самом дешевом месте рядом с кучером… «Кажется, еще и до сих пор болят бока от езды в дилижансе, который увез из Петербурга», — писал он знакомым в августе. За первые три месяца Менделеев объехал не меньше десятка европейских университетских городов, прежде чем его внимание остановилось на двух: Париже и Гейдельберге. Ж. Дюма, М. Бертло, А. Вюрц, А. Сент-Клер-Девилль — эти французские имена блистали на химическом небосклоне первой половины XIX века так же ярко, как имена гейдельбергских химиков — прославленных Р. Бунзена, Г. Кирхгофа, Э. Эрленмейера, Г. Кариуса. Но, по всей видимости, не сопоставление имен определило выбор Дмитрия Ивановича. Ему очень пришелся по душе сам Гейдельберг: «Наш (я буду здесь жить два года, а потому употребляю слово «наш»), — пишет он Феозве Лещовой, — городок хорош… маленький, длинный, лежит в долине, по которой течет Неккар, идущий верст 40 до Рейна. Соединение гористой местности с плоскостью, зелень, ровный климат, превосходные окрестности, хороший университет, близость отовсюду делают Гейдельберг местом жительства многих иностранцев».

Кроме того, на решение Менделеева обосноваться в Гейдельберге повлияло, по-видимому, еще и то, что здесь была многочисленная русская колония. Она, правда, не была однородной, разделяясь на ничего не делающих аристократов и тружеников. Эти последние держались вместе, ходили друг к другу в гости, устраивали литературные вечера.

Дмитрий Иванович быстро и близко сошелся с химиком Александром Бородиным и физиологом Иваном Сеченовым. Калмыковатый, побитый оспою Сеченов вначале показался Дмитрию Ивановичу чересчур уж сухим и скептичным — «человек виду нисколько не обещающего», как он выразился. Но очень скоро он убедился, что Сеченов — оригинальный, интересный и добрый человек. Менделеев даже считал, что на Сеченове «можно отчасти узнавать вкусы людей — к внешности они привязаны, она ли их руководит, или же они любят простоту, прямоту, теплоту души»… Сеченов в Гейдельберге занимался исследованиями содержания газов в крови и в других животных жидкостях и имел несколько печатных работ по физиологической химии. Близким другом Менделеева в Гейдельберге стал также Валерьян Савич, милый, доброжелательный человек, которому ужасно не везло в работах. Другим близким товарищем Менделеева был в эти годы В. Олевинский. Не получив химического образования, он лихорадочно старался наверстать упущенное, но богатое воображение все время совлекало его с пути настойчивого экспериментирования в сферу теоретизирования, не всегда подкрепляемого фактами. К этому кружку примыкали Н. Житинский, А. Майнов, К. Котельников. Кроме более или менее постоянных русских обитателей Гейдельберга, в городке за два года побывали медики С. Боткин, Э. Юнге, Л. Беккерс, работавший с Н. Пироговым во время Крымской войны, юрист Б. Чичерин, химик П. Алексеев, А. Ковалевский, бросивший химию и увлекшийся зоологией, ботаники Л. Ценковский, А. Фаминцын и М. Воронин, химии К. Лисенко, товарищ Менделеева по институту и будущий министр финансов И. Вышнеградский.

«Жизнь наша текла так смирно и однообразно, что летние и зимние впечатления перемешались в голове и в памяти остались лишь отдельные эпизоды, — вспоминал о гейдельбергской жизни Сеченов. — Помню, напр., что в квартире Менделеева читался громко вышедший в это время «Обломов» Гончарова, что публика слушала его с жадностью и что с голодухи он казался нам верхом совершенства. Помню, что А. П. Бородин, имея в своей квартире пианино, угощал иногда публику музыкой, тщательно скрывая, что он серьезный музыкант, потому что никогда не играл ничего серьезного, а только, по желанию слушателей, какие-либо песни или любимые арии из итальянских опер. Так, узнав, что я страстно люблю «Севильского цирюльника», он угостил меня всеми ариями этой оперы; и вообще очень удивлял всех нас тем, что умел играть все, что мы требовали, без нот, на память».

Чопорность гейдельбергских обывателей и заносчивость немецких студентов были причиной того, что общение молодых русских ученых с местным населением практически ограничивалось встречами с профессорами, в лабораториях которых они работали. И надо отдать должное гейдельбергским профессорам: они никогда не допускали по отношению к русским коллегам тех бестактностей, которыми тогда отличались профессора берлинские. Иван Сеченов, выехавший за границу раньше всех своих друзей, иронически улыбаясь, рассказывал им о том, как берлинский физиолог Дю-Буа Реймон угостил русских слушателей рассуждением, будто длинноголовая раса, к коей принадлежат германцы, обладает всеми возможными талантами, а короткоголовая, к коей принадлежат славяне, наделена в лучшем случае подражательностью. В противность этому гейдельбергский химик Эрленмейер, по словам самого Менделеева, при прощании сказал, что Менделеев ничего от немцев не взял, а только имел время раскрыться. И это не было скромничаньем из вежливости со стороны германского химика…

Когда Менделеев впервые появился у Р. Бунзена, тот демонстрировал студентам опыт со взрывом. Вооружившись длинной палкой с воткнутым в конце ее под прямым углом пером и нацепив на нос очки, он взрывал в открытых свинцовых тиглях йодистый и хлорный азот, а затем торжествующе показывал зрителям пробитые донья тиглей. Вообще взрывы были слабостью Бунзена, или папы Бунзена, как ласково именовали студенты своего любимца, хотя он и не был еще стариком. За любовь к взрывам, эту мальчишескую страсть, живущую в душе серьезного ученого, украсившего науку замечательным открытием — спектральным анализом, он поплатился глазом и ослаблением слуха. Но, будучи не в силах устоять перед искушением, он при каждом удобном случае норовил самолично показать студентам один-два взрыва.

Бунзен принял Дмитрия Ивановича с распростертыми объятиями, тут же нашел для него рабочее место и обещал сделать все от него зависящее. Но в действительности дело обернулось совсем не так, как можно было ожидать по любезному приему. Георг Кариус, работавший рядом с Дмитрием Ивановичем, изучал сернистые продукты, такие зловонные, что к вечеру у Менделеева раскалывалась от боли голова и грудь. Поприсмотревшись, молодой химик с изумлением убедился, что в прославленной бунзеновской лаборатории нет многих необходимых ему приборов, что даже весы «куды как плоховаты», что «все интересы этой лаборатории, увы, самые школьные». И тогда Дмитрий Иванович решил работать в домашней лаборатории, для устройства и оборудования которой ему надо было съездить в Париж.

По пути он заехал в Бонн к знаменитому «стеклянных дел маэстро» Г. Гейслеру. Заказав ему несколько точнейших термометров и катетометров — приборов для измерения удельного веса жидкостей, — Дмитрий Иванович не удержался и поучился у Гейслера работать со стеклом. Месяц в Париже был тоже насыщен работой. Здесь он заказал весы, насос, манометр, купил редкие препараты, побывал во многих лабораториях. В этот приезд он близко сошелся с харьковским химиком Николаем Бекетовым, который возил его по Парижу и познакомил со многими парижскими знаменитостями. «Бертело мне очень поправился простотой своей, своими оригинальными взглядами на вещи, своей начитанностью». «…Был у Дюма, познакомился с Вюрцем. Оба они чрезвычайно милы. У Дюма я вовсе не нашел того генеральства, о котором так много слышал», — вспоминал потом Менделеев.

Вернувшись из Парижа со всем оборудованием, с богатым набором необходимых препаратов, Дмитрий Иванович одну комнату превратил в лабораторию, проведя в нее газ, и засел за изучение капиллярности…


В ряду многочисленных определений гениальности есть одно на первый взгляд странное определение, принадлежащее английскому историку Т. Карлейлю. Он считал, что гениальность «означает трансцендентальную способность начать беспокоиться раньше всех». Интерес двадцатилетнего Менделеева к изоморфизму — поистине проявление этой самой «трансцендентальной способности», поскольку именно в своей студенческой диссертации Дмитрий Иванович сформулировал вопросы, которые определили основное направление его научных исследовании в последующие пятнадцать лет и ответом на которые явилось его великое открытие — периодическая система элементов.

Выясняя, что объединяет изоморфные вещества, что заставляет их атомы укладываться в один кристалл, студент Менделеев натолкнулся на интересное объяснение этих вопросов, выдвинутое некоторыми европейскими химиками. Они считали, что изоморфны лишь те вещества, у которых близки величины удельных объемов, то есть, как пишет Дмитрий Иванович, «объемы атомов вместе с их атмосферой». Он заприметил эту идею, и, когда, окончив свои изыскания, убедился, что одного изоморфизма далеко не достаточно для полного выявления сходств и различии между элементами, он немедленно делает следующий шаг — приступает к изучению удельных объемов различных веществ.

В наши дни трудно даже представить все то смешение, неопределенность и нечеткость понятии, которые царили тогда в химии и неимоверно затрудняли работу Менделеева. Достаточно сказать, что не было еще твердо проведено различие между атомом и молекулой, что еще не было уяснено до конца такое фундаментальное понятие, как валентность. Даже самое существование атомов считалось не более чем недоказанной гипотезой, и Менделееву, рассуждая об атомах, приходилось всякий раз оговариваться: «придерживаясь предположения современных последователей атомического учения». Из-за этой неопределенности основных понятий Менделеев при изучении удельных объемов вынужден был рассматривать как сложные вещества — органические и неорганические, — так и химические элементы. И что же выяснилось?

Оказалось, изоморфизм никак не связан с близостью удельных объемов, когда речь идет о сложных веществах — солях, кислотах, основаниях, спиртах, углеводородах, альдегидах. В подтверждение этого вывода Менделеев привел список изоморфных веществ с весьма далекими удельными объемами и список тел с близкими удельными объемами, но отнюдь не изоморфных. А после этого он объяснил, в чем заблуждались его иностранные коллеги: они просто принимали следствие за причину. В химии давно известны вещества, отличающиеся по химическому составу, но за всем тем дающие более или менее длинный ряд одинаковых реакции. Скажем, все кислоты окрашивают лакмусовую бумажку в красный цвет, а щелочи — в синий. Все растворы солей соляной кислоты при добавлении раствора ляписа дают белый творожистый осадок, постепенно темнеющий на свету, и так далее. Такие вещества химики назвали сходственными, и чем длиннее ряд одинаковых реакции, тем сходственнее, тем ближе вещества. Сходственность — это и есть главная причина изоморфизма, и только то, что у сходственных веществ часто бывают и близкие удельные объемы, породило заблуждение, с такой исчерпывающей полнотой объясненное Менделеевым.

Но, вычислив удельные объемы для химических элементов, Менделеев сразу обнаружил удивительные вещи. Скажем, у таких необычайно близких по химическим свойствам элементов, каковы галогены — хлор, бром, йод, — удельные объемы оказались очень близкими, а у столь же близких по свойствам щелочных металлов — лития, натрия, калия, — удельные объемы составляли почти точную пропорцию 1:2:4. И еще важное для себя открытие сделал Менделеев: у самых энергичных, бурно вступающих в реакции элементов — у галогенов и щелочных металлов — удельные объемы велики, а у малоактивных элементов, вроде иридия, платины и золота, удельные объемы, напротив, очень малы. «Чтобы дать себе некоторый отчет в этом отношении, можно представить легчайшие простые тела рыхлыми и как губка, удобопроницаемыми другими, тогда как тяжелейшие — более сдавленными, с трудом расступающимися для вмещения других элементов».

Так неожиданно вдруг обнаружилась связь между химической активностью элементов и «объемом атомов с их атмосферою»! А совершенно ясно, что эта самая «атмосфера» целиком зависит от сил сцепления… Тех самых сил сцепления, всю многозначительность и важность которых он интуитивно ощутил еще до того, как начал готовить магистерскую диссертацию об «Удельных объемах».

Изоморфизм, удельные объемы… Прочь косвенные методы! Менделеев решил атаковать проблему в лоб, непосредственным измерением узнать силы сцепления и, таким образом, «алгеброй поверить гармонию» — методами физики проникнуть в тайны сокровенной субстанции химии — в тайны вещества. И задача эта была столь деликатна, столь своеобычна, столь непроста, что для ее решения оказалась слишком примитивной лаборатория самого Бунзена, не устающего повторять: «Химик, который не есть также физик, есть ничто!»

Если, занимаясь изоморфизмом и удельными объемами, Дмитрий Иванович располагал обильным экспериментальным материалом, уже накопленным в науке трудами других, то на этот раз ему пришлось начинать почти на пустом месте. «Первое время, месяца два, — писал он в декабре 1859 года, — употребил на кучу предварительных исследовании, столь необходимых в работе, так новой для меня. Теперь уже дошел до той скорости работы, какую перейти невозможно. Средним числом для каждого тела надо три дня: день приготовить, калибровать и вычислять трубки, другой — очистить тело, третий — наблюдать капиллярность и удельный вес. Уже много органических соединении переработано мной: гомологические жирные кислоты и алкооли, эфиры, алдегиды, ароматические некоторые углеродистые водороды, глицерин, молочная кислота. Для конца работы надо еще, как оказалось теперь, определить те же данные при возвышенных температурах».

Так в декабре 1859 года была намечена программа действий, которая через несколько месяцев привела Дмитрия Ивановича к открытию температуры абсолютного кипении. Капиллярность — вползание столбика жидкости, смачивающей стенку волосной трубки, — процесс, в котором зримо проявляется действие сил сцепления. Тех самых сил сцепления, которыми дают знать о себе атомы и по которым — в этом Менделеев был убежден — можно судить о свойствах этих таинственных частичек, об их сходствах и различиях. Тайна сходств и различий элементов по-прежнему властно приковывала к себе внимание Дмитрия Ивановича.

Первые серии измерений, произведенные при комнатной температуре, не дали ожидаемых результатов, и Менделеев с некоторой досадой записал: «Выводы, каких достиг… уже, не имеют большой общности, но я надеюсь достичь этих общих результатов, надо только еще тел двадцать изучить». Наконец эти двадцать тел изучены, но ожидаемые зависимости по-прежнему ускользают от исследователя. И тогда Дмитрий Иванович решается выяснить, как влияет на капиллярность уменьшение сил сцепления в жидкости при ее нагревании. В полном соответствии с ожиданиями Менделеева столбик жидкости по мере повышения температуры опускался все ниже и ниже.

А что же произойдет при температуре, при которой высота столбика станет равной нулю и уровень жидкости в волосной трубке сравняется с уровнем в сосуде, в который трубка опущена? «В этот момент, — писал потом Дмитрий Иванович, — жидкость должна сделаться телом без сцепления… т. е. превратиться в пар». Правда, достигнуть такой температуры при атмосферном давлении не удается: жидкость начинает кипеть гораздо раньше. Но если повышать давление, не давая тем самым жидкости закипеть, опускание столбика можно довести до нулевой отметки. И о том, что эта отметка достигнута, можно узнать по мгновенному исчезновению уровня, по мгновенному превращению жидкости в пар. Пар этот мало чем отличается от жидкости: он такой же тяжелый и несжимаемый, как и она, и разница только в том, что он не может образовывать капель и уровней. Температуру, при которой происходит такая удивительная метаморфоза, Менделеев назвал температурой абсолютного кипения, и в этом названии был глубокий смысл. Если температура пара меньше температуры абсолютного кипения, то, повышая давление, его всегда можно превратить снова в жидкость. Но если пар нагрет выше этой температуры, то никаким самым высоким сжатием его невозможно превратить в жидкость, способную литься струей и создавать уровень.

Менделеев понимал, что он сделал важное открытие, что ему «совершенно неожиданно удалось… достичь общего результата, посредством которого этот совершенно до сих пор неизвестный вопрос можно считать решенным». И тем не менее он не стал разрабатывать открытую им жилу. С поразительным дли окружающих равнодушием оставляет он тему, способную у другого ученого стать делом всей жизни, и приступает к исследованию совершенно другой проблемы. Но это равнодушие объяснимо и оправданно: перед умственным взором стоила далекая и великая цель, и все, что отвлекало его внимание от этой цели, все, что не вело к ней в то время, сразу же переставало интересовать его. Однако десять лет спустя, когда найденная Менделеевым жила нашла своего исследователя в лице шотландца Т. Эндрьюса, стало ясно, как глубоко Дмитрий Иванович проник в суть вопроса, на который натолкнулся мимоходом, который не стал делом его жизни и которому он смог уделить не так уж много внимания и времени.

В 1869 году, когда Эндрюс опубликовал свои ставший классическим труд о сжимаемости углекислоты, он не достиг еще той ясности представлений, которая была у Менделеева за десять лет до этого. Так, он писал: «Если бы кто-нибудь спросил, газообразна ли она (углекислота. — Г. С.), или же находится в жидком состоянии, то думаю, что вопрос остался бы без ответа: углекислота при 35,5° и под давлением 108 атмосфер находится в состоянии среднем между газом и жидкостью, и нет достаточных оснований, чтобы приписать ей то или другое состояние предпочтительно». Менделеев живо откликнулся на работы шотландца и опубликовал в одном немецком журнале свои «Замечания по поводу работы Эндрьюса над сжимаемостью углекислоты». Он писал: «Нет никакого повода предполагать, что между жидкостью и газом существует еще нечто среднее». И затем привел подробный разбор явлений, происходящих вблизи критической температуры — так назвал Эндрюс менделеевскую температуру абсолютного кипения.

«Замечания по поводу работы Эндрьюса» интересны еще и с той стороны, что они прекрасное подтверждение старой истины, согласно которой люди, способные сами делать открытия, обыкновенно расположены признавать и чужие заслуги. «Цель настоящей заметки, — писал в «Замечаниях» Дмитрий Иванович, — заключается не в констатировании, что Эндрюс не знал моей работы. Он дал такой полный ряд новых интересных наблюдений, вызванных тем, что начинал опыты с газа, а не с жидкостей, как его предшественники, что вопрос приобрел новый интерес». Надо сказать, что объективность и благородство шотландцев не уступали объективности и благородству Менделеева. И и 1884 году во время празднования своего 300-летия Эдинбургский университет, присваивая Менделееву степень почетного доктора прав, в числе других заслуг упомянул и его исследования по температуре абсолютного кипения.

«Это тем более трогает меня, — писал Дмитрий Иванович, — что Эндрюс, также шотландец, был главным проводником распространения этих понятий и предложил другое название, а я ясно высказался об этом, что не вопросы приоритета заставляют меня сделать несколько замечании на статью этого ученого, а необходимость некоторых поправок в понятии, бывшем еще тогда (1870 г.) неясным о предмете, который ясно был понят мной еще в 1861 году…»

Итак, надежды Менделеева «в капиллярности найти ключ к решению многих физико-химических задач» не оправдались, в феврале 1860 года он ставит себе новую задачу: «Теперь меня занимает вопрос о коэффициенте расширения тел… Желательно найти меру, истинную меру для сцепления жидкостей и найти зависимость ее от веса частиц». Далекая и великая цель по-прежнему сияла вдали и не давала ему отклониться в сторону!


Из 22 месяцев, проведенных Дмитрием Ивановичем за границей в 1859–1861 годах, 5 месяцев 20 дней были потрачены на путешествия по Европе. После стремительного турне по польским и германским городам, после поездки из Гейдельберга в Париж за препаратами и приборами Менделеев с головой ушел в кропотливые, изнурительные измерения и через несколько недель так утомился, что Сеченову не стоило большого труда склонить Дмитрия Ивановича к участию в выполнении своего плана. В августе 1859 года друзья отправились в Швейцарию, «имея в виду, — как писал Сеченов, — проделать все, что предписывалось тогда настоящим любителям Швейцарии, т. е. взобраться на Риги, ночевать в гостинице, полюбоваться Alpenglűhen'ом, прокатиться по Фирвальдштетскому озеру до Флюэльна и пройти пешком весь Oberland. Программа эта была нами в точности исполнена».

Вторая вылазка из Гейдельберга была в Париж, под рождество 1859 года. Сеченов получил небольшое наследство — 500 рублей — и опять-таки без труда склонил Бородина и Менделеева уехать в Париж вместе. «Там у меня дела были, там и повеселились», — сдержанно пишет Феозве Лещовой Дмитрий Иванович.

С нового, 1860, года Менделеев вдруг как-то сразу угомонился, видимо, улеглось первое возбуждение от массы заграничных впечатлении. В конце апреля с Н. Житинским и А. Бруггер он отправился было путешествовать по Северной Италии, но потом вдруг раздумал, расстался с ними в Милане и поехал в Мюнхен к Ю. Либиху.

В последнее пятнадцатилетие своей жизни Либих, сын дармштадтского торговца москательными товарами, вступил в ореоле славы. Гиссенский герцог возвел его в баронское достоинство. Он живет в роскошной резиденции и регулярно бывает у баварского короля на вечерах, которые почему-то называются «симпозиями». На него как из рога изобилия сыплются почести, ордена, подарки. Все есть у всесветной знаменитости Либиха, но нет у него уже невозвратимой молодости, нет убогой гиссенской лаборатории, в которой было сделано столько великих открытий и из которой разлетелись по белу свету его ученики. Либих принял Менделеева любезно, беседовал с ним о всякой всячине, вспоминал работавших в его лаборатории русских ученых — А. Воскресенского, Н. Зинина, В. Ильенкова, Н. Соколова, К. Шмидта. Тогда-то и услышал Дмитрий Иванович его отзыв о Воскресенском, «кому все трудное давалось с легкостью, кто на сомнительном распутии сразу выбирал лучший путь, кого любили и верно ценили окружающие». Из Мюнхена Менделеев заехал в Париж и, вернувшись в Гейдельберг, снова засел за работу.

В двадцатых числах августа в Гейдельберге появился Николай Николаевич Зинин — автор признанных во всем мире работ по органической химии. И 24 августа Менделеев, Зинин и Бородин отправились путешествовать по Швейцарии…

Дмитрий Иванович спешил набираться впечатлений. Он знал, что скоро предстоит возвращение в Петербург, знал, что возможность увидеть достопримечательности Европы может представиться очень не скоро. Поэтому и октябре 1860 года, накануне своего возвращения на родину, он решается поехать в Италию.

В эту поездку они отправились вдвоем с Бородиным. Ехать решили с минимальным багажом, в одних блузах, чтобы походить на художников. Вспоминая эту поездку, Менделеев говорил: «Италией мы пользовались вполне нараспашку после душной замкнутой жизни в Гейдельберге. Бегали мы весь день по улицам, заглядывали в церкви, музеи, но всего более любили народные малые театрики, восхищавшие нас живостью, веселостью, типичностью и беспредельным комизмом истинно народных представлений».

На обратном пути Менделеев и Бородин ехали вместе только до Ливорно. Здесь они распрощались, и Бородин поехал в Париж, а Менделеев — в Гейдельберг.

Печально и неуютно было на душе у Дмитрия Ивановича, когда на этот раз он возвращался в Гейдельберг. Кружок друзей распался. Из старожилов остался один Олевинский, а с вновь приехавшими молодыми учеными отношения еще не завязались. Срок командировки истекал. Исследования, которые он провел с такой тщательностью и которые отняли у него столько времени, не привели к тому результату, которого он ожидал, не оправдали возлагавшихся на них надежд. И что хуже всего, коллеги Дмитрия Ивановича, ничего, конечно, но знающие о той сияющей вдали цели, к которой он стремился, начали поговаривать о том, что Менделеев-де занимается не делом… До него доходили слухи и о том неблагоприятном мнении, которое сложилось в Петербурге о его работах. Так, старый Э. Ленц — закон Джоуля — Ленца — на совете университета распространялся: чтобы сделать работы, которые Менделеев выполнил в Гейдельберге, не было особой нужды ехать за границу, их вполне можно было бы сделать и в Петербурге. Даже доброжелательный Воскресенский, всячески опекавший и защищавший перед другими своего воспитанника, и тот в глубине души скорбел, что такой прирожденный химик, каковым он считал Менделеева, занялся далекими от этой науки исследованиями.

«У вас целый год впереди, — деликатно, как ему казалось, намекал он Дмитрию Ивановичу, — в это время можно сделать кучу работ, а такая рекомендация самая лучшая. Кроме работы над волосностью, которая, без сомнения, пойдет своим чередом, не мешало бы представить какую-нибудь другую, чисто химическую». Настроение Менделеева было тем тяжелее, что он был отчасти согласен со своими критиками. Лучше, чем кто-либо, он понимал: как ни важны полученные им результаты по температуре абсолютного кипения, они не продвинули его по пути понимания сходств и различии химических элементов. Но с мужеством, редким, в молодом человеке, Менделеев упорно продолжал выполнение своего давно составленного плана, невзирая на то, что у коллег и даже начальства складывается неблагоприятное мнение о выбранном им направлении работ.

Но тяжело, очень тяжело работать, когда никто не понимает, что ты не бездельничаешь, что ты занят кропотливым трудом. И, как ни парадоксально, труд этот раньше, чем ученые коллеги, оцепил парижский механик Саллерон. Чутьем мастера он уловил, что придирчивость, с которой Менделеев проверял точность изготовленных Саллероном измерительных приборов, не пустая прихоть, что за ней таится хотя и непонятная ему, Саллерону, но великая цель. И в разговорах со своими клиентами он не уставал предсказывать Менделееву успех в науке, выражая свою убежденность в словах, как нельзя более характерных для человека, для которого точность — профессия.

Однако, как ни трогательна эта поддержка, ее одной Менделееву, конечно, недостаточно, и он решается описать план своих будущих работ Леону Николаевичу Шишкову, отличному химику, к которому всегда относился с уважением: «Знаю, что меня многие упрекнут в бесплодном собирании фактов, потому что сразу высказать цель совокупности своих работ я не решусь, чтобы не упрекнули опять в многомыслии без фактов, но и на это еще можно пуститься. Для меня важно, чтобы было несколько людей, мнением которых я дорожу, понимающих мою цель, чтобы они не упрекнули меня так. Вы поймете из этого, какую причину имел я, высказывая вам план своей работы…»

Но, увы, так же ясно, как и план, Менделеев представлял себе и всю трудность его осуществления: «Цель моя теперь определилась ясно, беда в средствах. Опять нужны многие приборы, опять нужно кучу времени, а то и другое уходит на курьерских… от меня…»

Прощание с Бородиным в Ливорно оставило Менделеева наедине с самим собой, и всю оставшуюся дорогу до Гейдельберга его занимает одна мысль: как быть и что делать дальше?

И вот в таком-то состоянии он и перечитал вновь подвернувшееся ему под руку письмо Сеченова, уехавшего в Россию в феврале 1860 года: «Пробыл всю святую в Москве, signore miei Менделеев и Бородин, и потому запоздал немного ответом… Неурядица на святой Руси страшная. Петербургская публика к науке охладела… Хандре моей не дивитесь — посмотрю я, что сами запоете, когда вернетесь. В России привязанностей у меня нет; в профессорствовании счастия крайне мало: работать гораздо труднее, чем за границей, климат скверный. Жизнь дорогая. Вот почему меня тянет назад…»

И Менделеев решается…

Под новый, 1861 год он отправляет в Петербург два прошения: одно в факультет университета, другое — попечителю петербургского учебного округа.

«Милостивый государь! — писал он попечителю. — Почти при самом конце моей двухлетней поездки за границу решаюсь обратиться к вам с просьбой содействовать продолжению ее еще на год… Сущность дела состоит в том, что в России плохо заниматься наукой… Причин на то много. Главные, конечно, две: недостаток во времени и недостаток в пособиях, необходимых для занятий… Начавши труд, которого конечные результаты не мог представить быстро достигнутыми, выполнив многие уже из необходимых предварительных работ и наконец успешно достигнув уже некоторых выводов, я с прискорбием должен думать теперь, что не буду иметь средств немедленно продолжать начатое дело в России, и потому решился просить об отсрочке моей командировки».

В прошении, отправленном в университет, Менделеев приводит те же самые соображения, но сверх того не преминул сообщить о своем участии в работе первого химического конгресса в Карлсруэ. Символичен самый факт участия Дмитрия Ивановича в работе этого конгресса, наведшего порядок в химической номенклатуре, четко определившего такие фундаментальные понятия, как атом, молекула и, главное, атомный вес. Ведь без выработки этих понятии, без ясного их определения было невозможно великое открытие Менделеева — периодическая система элементов.

Как ни странно, первое сообщение о подготовке конгресса дошло до Менделеева в такой форме, что он едва ли придал ему какое-нибудь значение. В апреле 1860 года Валерьян Савич прислал ему из Парижа письмо, в котором, между прочим, писал: «На праздниках пасхи были здесь Кекуле, Байер, Вельцын, Роско, да еще один химик-англичанин, которого я не знаю. Эти господа и после праздников еще здесь оставались с неделю, и, конечно, уже не до занятий было: то и дело, что фланировали по Парижу всею компанией». Так разрабатывался план, предложенный германским химиком Августом Кекуле осенью 1859 года. Крупнейшие химики Европы обменивались письмами и визитами, спорили, договаривались, и вся эта деятельность завершилась наконец тем, что к 3 сентября 1860 года в Карлсруэ съехалось более 140 ученых-химиков.

Менделеев приехал в Карлсруэ вместе с Зининым и Бородиным прямо из Швейцарии и был не только участником, но и активным членом комитета конгресса. С напряженным вниманием вслушивался Дмитрий Иванович в каждое слово. Скорее внутренним чутьем он ощущал, что перед ним разворачиваются события, для понимания которых важно знать не только что представляет собой тот или иной факт, но и что он означает.

Напомним: главные вопросы, которые решались в Карлсруэ, — это вопрос о различии атомов и молекул, вопрос об атомных и молекулярных весах и вопрос о формулах химических соединении. Высокому собранию надлежало сделать выбор между воззрениями увенчанных славой А. Лавуазье, Дж. Дальтона и Я. Берцелиуса и двух недавно умерших французских химиков — Ш. Жерара и О. Лорана. Конгресс склонялся в пользу Жерара и Лорана, внесших ясность в существовавшую тогда путаницу понятий. Именно они разъяснили, что такое атомный вес, что атом и молекула не одно и то же, что молекула может состоять как из разнородных, так и из одинаковых атомов.

Но вот прославленный академик, знаменитый французский химик Ж. Дюма начинает говорить, и в его речи звучит нечто такое, что заставляет Менделеева насторожиться. И эта настороженность прекрасно отражена в описании конгресса, которое он отправил Л. Воскресенскому.

«Дюма… старался поставить пропасть между старым и новым, искусственно уладить дело об обозначениях, предлагая в неорганической химии оставить старое обозначение, а в органической — принять новые… При этом Дюма прекрасно характеризовал оба существующие направления. Одно, говорил он, представляет ясное последование за Лавуазье, Дальтоном и Берцелиусом. Исходная точка для ученых этого образа мыслей есть атом, неделимое простое тело; все прочее есть сумма атомов, величина, производная от первой. Другая партия идет по пути… Жерара; она берет готовые тела и сравнивает их; она берет частицы тела, отыскивает изменения и сличает их физические свойства. Первая партия все сделала для минеральной химии, в органической она до сих пор бессильна, потому что здесь химия еще немногое может создать из элементов. Вторая партия, несомненно сильно двинувшая органическую химию, ничего не сделала для минеральной. «Оставим же, — говорил Дюма, — тем и другим действовать своими путями»…»

Как и многих других, Менделеева восхитила и поразила горячая, темпераментная речь итальянского химика С. Канниццаро, ибо в ней он услышал гораздо больше, чем, пожалуй, большинство других участников конгресса. «Решающим моментом в развитии моей мысли о периодическом законе, — рассказывал он много лет спустя, — я считаю 1860 г., съезд химиков в Карлсруэ, в котором я участвовал, и на этом съезде идеи, высказанные итальянским химиком С, Канниццаро. Его я и считаю настоящим моим предшественником, так как установленные им атомные веса дали необходимую точку опоры. Я сразу же тогда заметил, что предложенные им изменения атомных весов вносят… новую стройность, и идея возможной периодичности свойств элементов при возрастании атомного веса, в сущности, уже тогда мне представилась внутренне. Меня остановили, однако, оставшиеся несообразности в принятых тогда атомных весах; ясно осталось только убеждение, что в данном направлении надо работать».

И будто под стать этой решимости из Петербурга пришло письмо Воскресенского: «Очень жаль, любезнейший Дмитрий Иванович, что хлопоты факультета о продолжении вашего отпуска были так неудачны».

О февраля 1861 года гейдельбергские приятели устроили Дмитрию Ивановичу проводы, и на следующее утро поезд помчал его через Гиссен и Берлин в Кенигсберг.

Загрузка...