Лет двенадцать назад у армян из долины Сан-Хоакин ораторское искусство считалось величайшим, благороднейшим, чуть ли не единственным искусством. Пожалуй, девяносто два из ста фермеров в окрестностях Фреоно полагали тогда, что тот, кто умеет произносить речь, — культурный человек. Теперь, много лет спустя, я объясняю это тем, что на неловких и застенчивых земледельцев производило огромное впечатление, если человек умел взойти на трибуну, взглянуть на карманные часы, вежливо кашлянуть и, начав спокойно, возвысить голос до рева, который до глубины души потрясал фермеров и внушал им, что оратор — человек образованный.
«Что за язык! Сколько пыла! Какая мудрость! Какое величественное громогласие!» — думали они.
Фермеры, собравшиеся в одной из трех городских церквей, трепетали от благоговения и, смахнув слезу, жертвовали столько денег, сколько могли.
Если же сбор предназначался для дела, особенно близкого душе фермера, он вставал и, доставая деньги, выкрикивал на весь зал:
— Мкртыч Касабян с женой Араксией и тремя сыновьями — Гургеном, Сираком и Товмасом — пятьдесят центов! — И садился под гром аплодисментов, относящихся не столько к его словам, сколько к великолепной манере выражаться, прекрасному и драматичному произношению чудесных имен своей родины: Мкртыч, Араксия, Гурген, Товмас!
Жители долины Сан-Хоакин соревновались друг с другом в подобных выступлениях и пожертвованиях. Если земледелец не вставал и не объявлял публично о даре, как то подобает мужчине, — значит, парень никуда не годился. Ни денег, ни сердца, чтобы встать и, отбросив в сторону робость, выразить трепет своей души.
Из-за этого состязания какой-нибудь фермер, у которого не нашлось денег на пожертвование, но который всей душой порывался внести свою лепту, год за годом чуть со стыда не сгорал на собраниях, пока, наконец, с наступлением лучших дней не вставал и, грозно оглядывая аудиторию, не выкликал:
— Прошли дни бедности для Пампалонянов родом из славного города Тигранакерта — пятеро братьев Пампалонянов — двадцать центов! — После чего возвращался домой с гордо поднятой головой и ликующим сердцем. Бедность? Была когда-то. Но не теперь. И пятеро рослых мужчин подталкивая своих сыновей, переглядывались с чувством семейной гордости и с умилением, довольные тем, что не уронили себя в глазах соотечественников.
Но больше всего гордился фермер, когда его сын где-нибудь в школе, в церкви или на пикнике вставал с места и произносил речь.
— Каков парень! — кричал, бывало, фермер своему восьмидесятилетнему отцу. — Послушай-ка его. Это Ваан, мой сын, твой внук, одиннадцати лет от роду. Он говорит о Европе.
Старик качал головой и диву давался — одиннадцать лет мальчугану, а такой серьезный и столько знает, и говорит про Европу. Старик едва ли представлял себе, где находится эта Европа, хотя, кажется, видел ее, когда по пути в Америку проезжал Гавр, тот, что во Франции. Может, этот Гавр и есть Европа, но что же такое могло вдруг случиться с Гавром, что так сильно разволновало мальчишку? — А-а, — зевал старик, — не моего ума это дело. Не очень-то я помню. А город был приятный, у моря, с пароходами.
Женщины при этом ликовали. Они переглядывались, качали головами и, послушав минут десять, как мальчик говорит на непонятном им английском, обливались счастливыми слезами. Ведь подумать только, — маленький Перджик, вчера еще он не мог связать двух слов по-армянски, не то чтобы по-английски, а сегодня стоит на сцене и указывает пальцем то на потолок, то на запад, то на север или на юг, а иногда и на свое сердце.
В подобных обстоятельствах Гарогланянам необходимо было выдвинуть своего собственного оратора, хотя мой дедушка и считал всех ораторов идиотами и мошенниками.
— Если вы увидите маленького человека с очками на носу, надрывающегося на сцене, знайте, что он осел или лжец!
Старик терпеть не мог многословия. Ему нужно было узнать то, чего он не знал, и точка. Он не признавал болтовни ради болтовни. Он ходил на все публичные собрания, но от речей у него всегда разбаливалась голова. Ораторы могли видеть с трибуны, до чего недоволен старик, и когда они замечали, как губы его произносят неслышные ругательства, пыл их охлаждался и они старались говорить о сути. А некоторые, зная, какими болванами он их считает, и желая с ним расквитаться, громко объявляли:
— Мы знаем, кое-кто из вас смеется над нами, над нашими стараниями, и даже считает нас дураками, но это наш крест, мы несли его и будем нести!
Тут дедушка кивал своим сыновьям, те — своим братья подталкивали друг друга, женщины смущенно оглядывались по сторонам, и все Гарогланяны, числом тридцать семь или тридцать восемь, вставали и уходили во главе с дедушкой, который бросал яростные взгляды на бедных фермеров и приговаривал при этом: «Опять они несут свой крест — пойдем-ка лучше отсюда…»
И все же, говорю я, Гарогланянам необходимо было произвести на свет своего собственного оратора. Таков был стиль времени и таково было желание народа, и потому кое-кто из рода Гарогланянов считал очень важным выдвинуть своего представителя на это поприще и показать всем, какими должны быть настоящие ораторы, если уж они так необходимы.
Таким оратором оказался второй сын дяди Зopa6a, мой младший кузен Тигран, которому стукнуло девять лет, когда кончилась война. Он был моложе меня на год, но такой щуплый и невзрачный, что я на него и внимания не обращал.
Этот парень с самого начала был одним из тех мальчиков со способностями, с точным, маленьким и здравым умом, но без капли юмора, которые придерживаются того постыдного и оскорбительного мнения, будто мудрость можно приобрести, мнения, особенно позорного для Гарогланянов, которые были мудры от природы. Дедушка любил похваляться, тем, что настоящий Гарогланян отличит мошенника с первого взгляда и знает, как с ним обращаться.
— Если вы когда-нибудь увидите человека, который не смотрит вам прямо в глаза, — говорил дедушка, — так и знайте — это дурной человек. Он или шпион, или аферист. А если где-нибудь встретите человека, чей взгляд говорит: «Братец, я твой брат», — остерегайтесь его, он прячет за пазухой нож.
Выслушивая подобные наставления со дня своего рождения, каждый Гарогланян мог вырасти, составив мудрое знание о мире и его странных обитателях.
Единственным Гарогланяном, который не сознавал этого был мой кузен Тигран. Он черпал свои знания только из книг, а таких людей дедушка не выносил. Если чтение не вносит заметных изменений в характер парня, к чему оно? В случае с Тиграном дедушка не видел какого-либо сдвига. Наоборот, ему казалось, что парень день ото дня делается все скучнее, пока однажды, когда моему брату исполнилось одиннадцать, старику не сказали, что Тигран самый блестящий ученик в школе имени Лонгфелло, гордость учителей и самый что ни на есть настоящий оратор.
Когда мать мальчика принесла эту весть, старик, лежавший в гостиной на кушетке, отвернулся к стене и застонал:
— Ужасно… Какая жалость! Чем вы кормите мальчика?
— Ужасно? Он первый ученик школы, — сказала мать Тиграна.
Дедушка сел на кушетке и сказал:
— Если вы когда-нибудь услышите, что одиннадцатилетний мальчуган — самый блестящий ученик в школе, где пятьсот мальчиков, — не обращайте внимания. Ради всего святого, что в нем может быть замечательного?! Или ему не одиннадцать лет? Ты плохая мать, вот что тебе скажу. Гони бедного парня на свежий воздух, пусть поплавает в речке со своими братьями. Бедняжка даже не умеет как следует смеяться. А ты приходишь ко мне рано утром и заявляешь, что он блестящий мальчик. Ступай отсюда.
Но, несмотря даже на это, парень на всех парах мчался вперед, перелистывал страницы книг днем и ночью, в праздники и воскресенья, так что вдобавок ко всему пришлось ему нацепить на нос очки, отчего вид у него сделался еще более жалким. Каждый раз, когда собиралась семья, старик обводил всех взглядом и при виде Тиграна стонал:
— О господи, посмотрите на этого философа. Ну ладно, мальчик, поди сюда.
Тигран подходил и вытягивался перед ним.
— Итак, — говорил дедушка, — ты читаешь книги. Прекрасно. Тебе сейчас одиннадцать лет. Поблагодарим бога за это. Теперь скажи, что ты знаешь? Чему ты выучился из книг?
— Я не могу рассказать об этом по-армянски, — говорил мой кузен.
— Понятно, — говорил старик, — расскажи по-английски.
Мой младший кузен, одиннадцати лет от роду, произносил речь обо всех замечательных вещах, вычитанных из книг. Это было в самом деле удивительно. Он знал все даты, имена, причины и следствия.
Это было прекрасно, уныло, печально.
Дедушка неожиданно перебивал мальчика:
— Ты что, попугай? — рычал он.
И все же мне порой казалось, что старику нравится это странное явление в роду Гарогланянов. Книжники — все дураки, так же как и ораторы, но во всяком случае наш оратор и книжник не похож на остальных. Ну хотя бы тем, что моложе и говорит куда яснее.
По этой причине, а также из-за упорного желания Тиграна следовать своим наклонностям Гарогланяны возвели его в ранг семейного ученого и оратора и разрешили ему заниматься чем заблагорассудится.
В 1920 году школа имени Лонгфелло организовала вечер, программа которого состояла из: 1) клуба веселых песен, 2) спектакля «Юлий Цезарь» и 3) доклада Тиграна Гарогланяна «Была ли напрасной первая мировая война?»
В назначенное время все Гарогланяны сидели в зале. Они выслушали ужасное пение, посмотрели кошмарного «Юлия Цезаря», а затем прослушали первого и единственного Гарогланяна-оратора, моего кузена Тиграна, второго сына дяди Зораба.
Речь была что надо: драматична, законченна, умна и потрясающе убедительна. Вывод был такой, что мировая война велась не напрасно, что Демократия спасла мир. Все в зале были поражены и бешено аплодировали.
Для дедушки это было уже слишком. Во время самой бурной овации старик вдруг громко расхохотался. Хотя, признаться, речь получилась действительно удачной. Самая хорошая среди подобных речей, среди всякой чепухи этого рода. Во всяком случае, нам тут было чем гордиться.
Вечером дедушка подозвал к себе Тиграна и сказал:
— Я выслушал твой доклад. Все было отлично. Ты говорил о войне, в которой погибло несколько миллионов человек. Насколько я понял, ты доказал, что война велась не напрасно. Скажу тебе, я даже доволен. Столь внушительное и прекрасное утверждение могло сойти лишь с уст одиннадцатилетнего парня, который верит в то, что говорит. От взрослого мужчины я вряд ли снес бы такое чудовищное утверждение. Продолжай свое изучение жизни по книгам; если проявишь усердие и глаза не подведут тебя, то к шестидесяти семи годам ты поймешь всю невероятную глупость того, что так невинно произнесли сегодня твои уста на чистейшем английском языке. Во всяком случае я горжусь тобой, как и другие члена семьи Гарогланянов. А теперь все можете идти. Я хочу спать. Мне не одиннадцать лет. Мне шестьдесят семь.
Все встали и ушли, кроме меня. Я остался и увидел, как дедушка скинул башмаки, и услышал, как он вздохнул и проговорил:
— Ах, эти удивительные сумасшедшие дети этой удивительной сумасшедшей семьи!