«Все-таки придется искать работу», — подумал я, услышав свист пуль над головой.
Точнее, пули не свистят. Как ни странно, этот звук был мне знаком, и я почувствовал некоторое удовлетворение, заслышав его. Каждый мужчина должен отличать жужжание пули от всех прочих звуков.
Ко мне это знание пришло в Речице, где я жил с родителями в середине шестидесятых. После шестого класса меня отправили в военно-спортивный лагерь. Это был лучший из лагерей, в которых мне приходилось бывать. Мы жили в военных палатках, в которых хоть и стояли раскладушки, но заправлять их было не обязательно. Нашими воспитателями и вожатыми были солдаты срочной службы, что, согласитесь, привносило в лагерную жизнь некоторую романтику.
В первой половине дня мы разбирали на время автоматы Калашникова. К концу смены мы легко разбирали и собирали их с завязанными глазами, не считая это каким-то достижением. Если ты с утра до вечера занимаешься одним и тем же, поневоле у тебя появляется навык. На это и была рассчитана служба в Советской армии.
После обеда мы купались в прозрачной речке Ипуть, бегали кроссы и участвовали в учениях. Как мы едим в столовой, никто не следил, и после смены все воспитанники находились в прекрасной физической форме. Даже я при всей своей худобе сбросил пару килограммов. Родители не верили собственным глазам, наблюдая, как я расправляюсь с борщом и котлетами после лагеря. Картошки, и той не оставалось на тарелке.
Но я не о картошке.
Однажды мы проснулись от взрыва. «Взрывпакет», — подумал я, не открывая глаз.
— Тревога! — заорал наш командир взвода сержант Коля, откинув полог палатки. — Подъем!
Колю мы слушались, потому что главным аргументом при вдалбливании азов военной науки он считал затрещину. Коля никогда не читал о похождениях бравого солдата Швейка, но он легко вписался бы в славную когорту унтеров и фельдфебелей австрийской армии. Может быть, он даже подружился бы со старым сапером Водичкой и колошматил с ним на пару мадьяров.
Правда, Коле хорошо было и здесь, на берегах Ипути.
— В колонну по два становись! — скомандовал Коля. — За мной бегом марш!
Я, как и многие, бежал с закрытыми глазами. При хорошей муштре этому тоже можно было научиться.
Мы прибежали к реке.
— Стой, раз-два! — скомандовал Коля. — Сейчас мы форсируем реку и идем в наступление вон на ту высоту. Всем ясно?
Я с сомнением посмотрел на реку. Ипуть была не такой широкой, как Днепр в нашей Речице, но переплыть ее тоже было не просто.
— Вопросы есть? — спросил Коля. — Раздевайсь!
— А здесь можно идти по дну или надо плыть? — поднял я руку.
— Ты что, плавать не умеешь? — уставился на меня сержант.
— Не очень.
— Ни хрена себе! — почесал он затылок. — Кто еще не умеет, выйти из строя.
Полвзвода шагнули вперед.
— Н-да, — посмотрел по сторонам Коля. — Перетонете, где я вас ловить буду? Куда Ипуть впадает?
— В Сож, — сказал я.
— А Сож?
— В Днепр.
— Ну вот, аж в Киеве, — кивнул Коля. — Форсирование отменяется. Идем на склад за автоматами. Хоть стрелять научитесь.
Получив по автомату и рожку с холостыми патронами, мы разделились на два отряда. Один занял позицию на холме, мы засели на опушке леса.
И вот тут кто-то из противников влупил по нам длинной очередью из боевых патронов.
Откуда они у врага оказались, так и осталось тайной. Впрочем, наш склад с боеприпасами охранялся, как и в остальной армии, поэтому почти у каждого воспитанника в кармане можно было найти и патроны, и взрывпакеты, и даже штык-нож. Этот считался самой большой ценностью, но и был он только у Вовки Сороки, заместителя Коли.
Итак, пули, подобно шмелям, прожужжали над головой. Несколько сбитых веток упали на землю.
— Ложись! — закричал Коля и спрятался за сосну. — Узнаю, кто стрелял боевыми, убью!
Но и тот, кто стрелял, знал, что его убьют. Никто ни в чем не признался. На два дня нас отстранили от стрельб, но потом все вернулось на круги своя.
Кстати, в том же военно-спортивном лагере меня укусила какая-то водяная тварь. Мы купались в лесном озерце, берега которого были густо утыканы шишками рогоза. Я нырнул в мутную воду и вдруг почувствовал удар в запястье. Через полчаса на руку было уже страшно смотреть. Она посинела, распухла, в ушах стучало, как при сильной простуде. Мои товарищи подходили ко мне, смотрели на руку и почтительно качали головой. В том, что это настоящее ранение, сомнений ни у кого не было.
— Змея, — сказал Коля, осмотрев руку. — Или сколопендра. На выпей таблетку и ложись в кровать. Станет хуже, отвезем в санчасть.
— БТР сломался, — сказал Сорока.
— А я танк из части пригоню, — строго посмотрел на него Коля. — Главное, чтоб к утру не помер.
К утру я не помер, но рука еще несколько дней болела. Меня освободили от марш-броска на танках, о чем я сильно жалел. Из-за проклятой сколопендры я так и не покатался на танке.
«И как это мы в этом лагере выжили? — думал я, прислушиваясь к жужжанию пуль. — Поневоле согласишься, что все в Божьей воле».
Стреляли из Белого дома. А может, как раз по нему. Россия совершала очередной исторический кульбит, и меня никто не спрашивал, хочу я этого или нет.
— Да, придется идти на службу, — сказал я вслух.
Я шел по улице Воровского к Центральному дому литераторов. Куда еще податься безработному писателю в смутную годину?
Но и дом был закрыт. Работали только те, кто штурмовал Белый дом и в нем сидел.
Я направил стопы в сторону редакции «Московского вестника». «Уж эти не станут прятаться», — рассуждал я.
И оказался прав. В редакции, как всегда, выпивали. Во главе стола восседал главный редактор «Московского вестника» Владимир Иванович Уткин. Рядом с ним сидели Костя Коледин и Толя Афанасьев. Они были авторы журнала и могли на равных с главным располагаться за столом. Сотрудники журнала с озабоченным видом сновали по кабинету, изредка присаживаясь, чтоб пропустить рюмку.
В углу на кресле дремал Володя Бацалёв.
Я на правах автора тоже сел за стол. Мне тут же налили рюмку.
В кабинет вошла Нина Бурятина, секретарь бюро прозаиков.
— Владимир Иванович, я больше так не могу! — сказала она, прикуривая сигарету от бычка из пепельницы.
— Что такое? — покосился он на нее.
— Вчера забирала Бацалёва из обезьянника, а он там с дитём!
— С каким дитём? — после паузы спросил Уткин.
— Со своим! Попал в вытрезвитель с ребенком, который еще ходить не может.
— А где он взял ребенка?
Мы все посмотрели на Бацалёва. Спящий, он походил на ангела, уставшего от земной маеты.
— Дома, — помахала рукой, разгоняя дым, Нина. — Решил, что с ребенком его в пьяном виде не заберут, а они забрали. И мне звонят: «Приходите за своим писателем».
— И что? — оживился Афанасьев. Обычно у него был сонный вид, но эта история его заинтриговала.
— Ничего, — пожала плечами Нина. — Прихожу, а он сидит за решеткой с дитём на руках. У того глазёнки как плошки, он ведь еще не говорит. Без слез смотреть невозможно. А менты смеются. Опять, говорят, твои учудили. Я уже устала их из обезьянника вытаскивать.
— Это который обезьянник? На Беговой? — спросил Коледин.
Он был спец по обезьянникам, побывал почти во всех в центре Москвы.
— Наш, на Баррикадной. На Беговую я не поехала бы, — снова помахала рукой Нина. — Владимир Иванович, может, открыть форточку? Дышать нечем.
Уткин пожал плечами.
— Так что все-таки было дальше? — спросил Афанасьев.
— Отпустили, — скорчила гримасу Нина. — Мне они всех отдают, хоть с дитём, хоть без. Вчера выхожу из ЦДЛ с вээлкашниками, а они стоять не могут…
Нина осеклась.
За столом загалдели, снова переключившись на тех, кто сидел в Белом доме. Отпущенный из обезьянника Бацалёв публику интересовал гораздо меньше, чем Хасбулатов.
Я поманил Нину, чтобы она села рядом со мной. Поскольку я тоже учился на Высших литературных курсах, мне была небезразлична судьба их слушателей.
— Что за вээлкашники? — спросил я ее на ухо.
— Один поэт, второй прозаик, — тоже на ухо ответила мне Нина. — Вывела их из буфета, а они лыка не вяжут. Поставлю одного, второй по стенке сползает. Ставлю этого — второй падает. И помочь некому. Остановила частника, засунула обоих в машину, дала водиле трояк и отправила на Добролюбова. До сих пор руки болят, словно бревна грузила.
— Они и есть бревна, — кивнул я. — На ВЛК культурно пьющих почти не бывает.
— Да, я помню вашего монгола, — согласилась Нина. — Как его звали?
— Пурэвсурэн, — сказал я.
Мне было приятно, что я вот так сразу смог выговорить это имя.
— А также Есдаулет и Токтагул, — добавил я.
— Кто-кто?! — изумилась Нина.
— Тоже однокурсники, — не стал я вдаваться в подробности.
— Давай лучше выпьем, — сказала Нина.
Мы выпили.
— А тебя я все равно читать не могу, — проговорила она, отдышавшись.
— Почему?
— Плачу. Особенно этот рассказ, где батюшку убили. Потом полночи уснуть не могу. Алесенька, не пиши так больше! — Она взяла меня за руку.
Мне льстила высокая оценка моего творчества, но не писать именно так я не мог.
— А я предлагаю выпить за Верховный Совет! — поднялся во весь свой гренадерский рост Коледин. — За победу! Ура!
— Да, надо идти на службу, — вздохнул я. — Видишь, уже и Верховный Совет расстреливают.
— Ужас! — согласилась со мной Нина. — Скоро и нас разгонят к чертовой матери.
Страна стремительно катилась в пропасть, но в редакции «Московского вестника» этого не боялись. Русская жизнь без катастрофы — что свадьба без невесты.
Нужно было начинать жизнь заново.
К этому моменту у нас с Аленой уже появился сын. Он родился на сороковой день после смерти Георгия Афанасьевича, отца Алены, и не назвать его Георгием было нельзя.
Георгий Афанасьевич мучился суставами, в последние дни едва ходил, и в конце концов его сердце не выдержало. Сказались, во-первых, ужасающие условия в фашистском плену, а во-вторых, страсть тестя к рыбалке. Даже больной он сбегал от нас, садился на автобус и уезжал к ближайшему пруду.
Во Внукове рядом с больницей тоже был пруд. К середине лета он весь зарастал ряской, из которой торчали обломки дубовых сучьев. Рыбу на нем никто не ловил, однако Георгий Афанасьевич в первый же свой приезд вытащил парочку ротанов.
— Хорошая рыба, — сказал он. — Без костей.
Но Алена ротанов отдала кошкам.
— Бензином воняют, — сказала она.
Я спорить не стал. Пруд был настолько грязный, что нормальной рыбы в нем не могло быть по определению.
К этому времени участок Лепешинской, прилегающий к пруду, купил журналист Певзнер. Поговаривали, что уж он-то расчистит пруд, чтобы здешние дачники устраивали на нем гулянья, а некоторые, вроде Георгия Афанасьевича, ловили рыбу.
Однако этим мечтам не суждено было сбыться. Певзнер расчистил большой яблоневый сад на участке, обнес его высоким забором, но этим и ограничился. Пруд продолжал зарастать ряской.
— Могло бы быть хорошее место для отдыха, — сказал я.
— Он говорит, отдадите пруд в личное пользование — расчищу, — ответствовала жена.
— Кто ж ему отдаст, — хмыкнул я. — Чай, не при капитализме живем.
Но с развалом СССР капитализм как раз и грянул. Пруд, правда, так и остался ничей, а вот со всем остальным произошли большие перемены.
Опустели прилавки магазинов, зато вокруг них расплодились блошиные рынки, на которых можно было купить все — от бутылки водки до младенческой соски. Мне в принципе годилось то и другое, но младенцев вокруг было все же значительно меньше, чем пьяниц. Я свою коляску катал возле нашего дома в Москве практически в одиночестве.
— А кто станет рожать в годы разрухи? — объясняла мне жена. — Только такие дураки, как мы.
— А воля к жизни? — упорствовал я.
— Кончилась воля.
Это было похоже на правду. По телевизору рассказывали о бандитских разборках, землетрясениях и цунами, — и никто не говорил о младенцах.
Страна стремительно разворачивалась лицом к западной демократии.
— Когда нечего жрать, приходится пить, — втолковывали мне собутыльники в «Московском вестнике». — Раньше надо было ребенком обзаводиться.
— Раньше не получалось, — оправдывался я.
С ребенком мы действительно припозднились. Но, значит, где-то там, наверху, было предопределено, чтобы наш Егор появился на свет именно в год распада СССР.
«Кому-то ведь надо жить дальше, — рассуждал я. — Не выжженную же землю оставлять после себя».
Но большинство граждан бывшей страны жили именно как в последний раз.
Из Минска в Москву на научную конференцию приехал Николай, с которым мы когда-то жили в одном доме.
— Хочу своего коллегу навестить, — сказал по телефону Николай. — Он недалеко от тебя живет, на Удальцова. Не составишь компанию?
Я согласился.
Дом, в котором жил товарищ Коли, по фамилии Астахов, находился рядом с метро «Проспект Вернадского». Это была типичная «хрущевка» — обшарпанная, с вонючим подъездом и исписанными ругательствами стенами.
— Переезжаете? — спросил я, оглядывая комнату, в которой жили Астаховы.
У нее был вид словно после ограбления или обыска. На мысль о переезде наводили два больших чемодана, стоявших посреди комнаты.
— В Штаты, — выглянула из кухни Ляля, жена Астахова. — Сейчас бутерброды принесу.
«Видная особа, — подумал я. — Но я в Штаты даже с ней не поехал бы. Язык плохо знаю».
— А я поеду, — сказал Астахов. — Этнолингвистов и там не хватает.
— А язык? — спросил я.
— Выучу, — пожал плечами Астахов.
Они были любопытной парой. Ляля была глазастая, с пышной гривой черных волос и яркими губами. Астахов длинный, худой, нескладный. Типичный ботаник.
— Сейчас выпьем самогонки, — сказал Астахов. — Сегодня выгнал.
Он ушел на кухню.
— Где преподает? — спросил я Колю.
— В МГУ.
— И что им здесь не сидится?
— Ляля дочка писателя Васильева, — сказал Коля. — Про белых лебедей читал?
— Читал, — кивнул я. — Но сам Васильев вроде в Америку не собирается.
— А Ляля с ним не живет. Родители давно развелись.
— Понятно, — сказал я.
Я подумал, что все-таки не очень хорошо разбираюсь в московской жизни. Как был провинциалом, так и остался. Для меня Москва даже в нынешнем ее виде по-прежнему город мира. А Ляле, видимо, подавай Нью-Йорк. Астахов там тоже будет дурь гнать?
— По самогону он специалист высшего класса, — сказал Коля. — Впрочем, как и по этнолингвистике. Но такую самогонку, как у него, я мало где пил.
Коле можно было верить. Лингвист-диалектолог, он объездил не только Белоруссию, но и Украину с Польшей. А что пьют аборигены?
— Давненько не пивал полесской, — вздохнул я.
— Сейчас московской попробуешь.
Астахов вышел из кухни с бутылью, в которую под завязку были напиханы апельсиновые корки.
— Я ее очищаю сначала марганцовкой, потом корками, — сказал он. — Настаивается не хуже коньяка.
Мы выпили по стаканчику и закусили бутербродами со шпротами, которые подала Ляля. Самогонка действительно была отменная.
— Хватит мучиться, — презрительно покосилась на бутыль Ляля. — Я Петра уже пристроила ординарным профессором в университет Торонто.
«Торонто вроде в Канаде», — подумал я.
— Потом переедем в Америку, — посмотрела на меня Ляля. — Главное, зацепиться.
Я согласился. Зацепиться — очень важный момент в жизни. Как зацепишься, так и провисишь. Была бы пещера хорошая.
— А вы чем занимаетесь? — в упор разглядывала меня Ляля.
— Бомблю, — пожал я плечами.
— Шура писатель, — сказал Коля.
Шурой меня называли только студенческие товарищи. Это повелось с наших первых выездов на рыбалку. По вечерам в лесу какие развлечения? Спирт да приколы. «У Шуры шары, шуруп и шайба», — декламировал Саня Калюта. Он у нас был записной остряк.
— «Бомблю» — это «вожу»? — заинтересовалась Ляля.
— Ну да. Вчера одну девушку подвозил. Сама в коротком платье, в руках кошелек и бутылка водки в авоське. Упала на сиденье, сказала адрес и тут же уснула.
— Почему? — удивился Астахов.
— Пьяная, — объяснил я.
— Бутылка водки початая? — спросил Коля.
— Нет. — Я тоже удивился.
— И что дальше? — перебила нас Ляля.
— Ничего, — посмотрел я на нее. — Возле дома разбудил. Она говорит: «Пойдем выпьем». «Не могу, — отвечаю, — за рулем. Давай плати, как договаривались». «А мы договаривались?» — кокетничает девица.
Я замолчал.
— Заплатила? — после паузы спросил Коля.
— Куда она денется? — сказал я. — Не было бы денег, отдала бы натурой.
— Какой натурой? — плотоядно облизнулась Ляля. Сейчас она была особенно хороша. Хлебнет с ней Астахов в своем Торонто или где они там окажутся!
— Водкой, — сказал я. — Забрал бы бутылку, и все дела.
— Вот поэтому я и сваливаю, — разочарованно отвернулась от меня Ляля. — Здесь ни с кем ни о чем нельзя договориться.
— Почему? — разлил самогон по стаканчикам Астахов. — Хорошо сидим.
Видимо, ему тоже не особенно хотелось сваливать в Торонто. Но кто его спрашивает?
— А я перехожу в страховой бизнес, — отдышавшись, сказал Коля. — Костя к себе зовет.
— Это какой Костя? — перестал я жевать.
— Мент. Мы с ним в «Крыжачке» танцевали. После университета он пошел в менты, а сейчас открывает страховую компанию. Берет к себе заместителем.
— И правильно, — сказала Ляля. — Откроешь за границей филиал и свалишь. Все так делают.
— Все, да не все, — взял еще один бутерброд Коля. — Там стартовый капитал знаешь какой нужен?
— А мы без капитала, — закрыла тему Ляля. — Здесь только такие, как наши соседи по подъезду, остаются.
— Им не нравится запах самогона? — посмотрел я на Астахова.
— И это тоже, — поморщился тот. — Но в основном интеллигенты.
— То же самое было в семнадцатом, — кивнул я. — Хоть коммунизм, хоть капитализм, а интеллигенты никому не нравятся. Гнилая кровь.
— Голубая, — поправила меня Ляля.
Мы выпили еще по стаканчику, распрощались и ушли.
— Хороший мужик, — сказал я на улице Николаю. — Где он Лялю нашел?
— Это она его нашла, — засмеялся Коля. — Талант, без пяти минут доктор наук. А какой самогон делает?
— Талантливый человек талантлив во всем, — вспомнил я чьи-то слова. — Станет совсем тяжко, пойду к тебе в страховые агенты.
— Давай, — хмыкнул Коля. — Там, правда, больше Остапы Бендеры нужны. А у тебя все же машина.
Это было правдой. Машина сильно выручала нас. За вечер я зарабатывал тысячу, а то и две. Ночью расценки были выше, но я на ночную работу не отваживался. Все-таки я был больше писатель, чем водитель.
— Я бы взял вас к себе, но у нас зарплата маленькая, — сказал Сафонов. — У Вепсова больше.
Как истинный интеллигент из провинции, Эрик обращался к своим собеседникам исключительно на «вы». А может, это была привычка чиновника, которым он поневоле стал на посту главного редактора.
Мы с Эриком сидели на веранде его внуковской дачи.
— Почему Романов не заходит? — спросил я.
Романов, первый секретарь Союза писателей России, жил на первом этаже, под Эриком. Я знал, что они с Сафоновым дружат.
— Как все капитаны дальнего плавания, он пьет в одиночку, — сказал Эрик.
— Почему? — удивился я.
— С командой им пить нельзя, вот они и давятся у себя в каюте. Об этом у всех мореманов написано.
— Даже у Иванченко?
— И у него, — кивнул Эрик. — Я Бориса каждый раз приглашаю. «Хорошо», — говорит и не приходит. Так что придется и нам в одиночестве.
— У нас Том, Чук и Мери, — сказал я. — Очень приличная компания.
— Это правда, — разлил по рюмкам Эрик. — Дети тоже редко приезжают. А как ваш сын?
— Растет, — сказал я. — Файзилов нас встретил с коляской, посмотрел и говорит: «Какой осмысленный взгляд!»
— Внуковский, — согласился Эрик. — Так что идите к Вепсову. Его Бондарев двигает, и не исключено, что на самый верх.
Вепсов жил в квартире за стеной, но сейчас его во Внукове не было. Вчера при Эрике он пригласил меня к себе на работу в журнал «Слово». Но я хотел к Эрику.
— У вас зарплата совсем маленькая? — спросил я.
— Меньше некуда, — вздохнул Эрик. — Народ разбегается. Остались Авсарагов, Ованесян и Тер-Маркарьян.
— Для «Литературной России» очень хороший подбор, — кивнул я. — Может быть, подождать лучших времен?
— Лучше уже не будет. А вам надо к Вепсову.
И я пошел на службу в издательско-производственное объединение «Слово», которым руководил Вепсов. Моя должность звучала очень весомо: заместитель главного редактора по издательским проектам. Но на самом деле я был кем-то вроде экспедитора.
Главным редактором этих самых проектов был Владимир Белугин. Мы издавали серию приключенческих романов — Майн Рид, Жюль Верн, Фенимор Купер. Моя задача заключалась в отправке книг подписчикам. Я ездил по железнодорожным вокзалам, заключал договора с транспортниками и отправлял книги в разные концы страны. Частенько приходилось грузить книги самому.
— Заработаем денег — наймем грузчиков, — подбадривал меня Владимир Ильич. — Завтра из типографии приходит тираж очередного тома, проследи, чтобы все мужики из редакции были на месте.
Это тоже входило в мои обязанности — обеспечивать присутствие.
— А я на больничном, — отговаривался Леша Тимофеев. — Жар, озноб и…
— Понос, — кивал я. — Можешь, конечно, не приходить, но Вепсову это не понравится.
Леша вздыхал, но на разгрузку являлся. Работой нынче не дорожили лишь те, кому нечего было терять, например, Паламарчук. Но Петр все же был внуком сразу двух маршалов СССР. А маршальским внукам легче было справляться с трудностями, чем остальным.
В «Московском вестнике» я стал появляться гораздо реже, однако бывал.
— Что пьем? — спросил я, приглядываясь к стоявшей на столе бутылке.
— Спирт «Ройял», — сказал Коледин. — Очень хороший напиток, бьет наповал.
— У меня массандровский портвейн, — наклонился к моему уху Паламарчук.
— Тебе самому мало, — отказался я. — Я уж как все.
— Паламарчук, это правда, что вы выпили все вино у Берра? — осведомился Уткин, сидевший, как обычно, на председательском кресле. В нем он походил на прокурора в зале суда. Картину портил лишь стоявший перед ним стакан со спиртом.
— А кто вам сказал? — поднял одну бровь Паламарчук.
— Да уж сказали, — усмехнулся Уткин.
— Ну, выпил, — не стал отказываться Паламарчук. — Утром похмелиться охота, а все бутылки пустые. Я туда, я сюда — ничего нет. Засунул руку в резиновый сапог, стоявший у двери, — есть!
— Как ты догадался, что вино во Франции прячут в резиновые сапоги? — изумился Коледин.
— Наитие, — опустил долу цыганские глаза Петр.
— Талант, — сказал я.
— А что в Аргентине? — продолжал допрос с пристрастием Уткин.
— Ты и туда летал?! — рука у Коледина дрогнула, и он пролил спирт на газету.
— Лучше бы не летал, — сказал Паламарчук. — Моим соседом в самолете был Солоухин.
— Очень хороший писатель! — очнулся человек, дремавший на кресле в углу, на котором обычно спал Бацалёв.
Отчего-то я понял, что этот человек не из писательского цеха.
— Таких жмотов свет не видел! — посмотрел на него Паламарчук. — Весь полет прикладывался к фляжке с коньяком, а мне не предложил ни разу.
— Сколько туда лететь? — спросил я.
— Часов десять. Представляешь — ни разу! В одиночку весь коньяк выжрал.
— Солоухин таков, — согласился Уткин. — Мне бы он предложил, а вот юнцам вроде вас — никогда.
— И вам бы не предложил! — загорячился Паламарчук.
Назревал скандал.
— А кто здесь писатель? — поднялся с кресла человек в углу. — Мне нужен романист.
— Вот он, — небрежно махнул в мою сторону Уткин.
Я романов не писал, но промолчал.
— Пойдем выйдем, — приказал человек из угла.
Только теперь я понял, что он из воинского сословия.
Мы вышли в коридор.
— Значит, так, — сказал вояка, усилием воли заставляя себя не качаться. — У меня есть сюжет, ты пишешь роман. Идет?
— Идет.
Наблюдая за его усилиями, мне было трудно заставлять себя стоять ровно, тоже хотелось покачнуться.
— На. — Он сунул мне в руки листок.
«Командиру ВЧ 15 956 полковнику Пушкину А.Г., — прочитал я, — от командира 1-й авиаэскадрильи подполковника Григорьева В.И. рапорт о служебном расследовании».
— И что? — посмотрел я на вояку.
— Ты читай, читай.
Я стал читать.
«20 августа 1987 года экипаж майора Гумилёва Н.К. на самолете АН-12 № 83 выполнял полет по маршруту Львов — Луцк — Дубно — Львов. При этом проводилась перебазировка истребительной эскадрильи с аэродрома Луцк.
Выполнив задание, по метеоусловиям Львова экипаж остался на ночевку на аэродроме Дубно. После ужина в летной столовой экипажем в гостинице была выпита полученная от командира Луцкой эскадрильи пол-литровая (по утверждению экипажа) бутылка технического спирта.
Ночью помощник командира корабля Матвеев С.А. встал в туалет по малой нужде. Однако, уставший после напряженного летного дня, лейтенант Матвеев С.А. в темноте перепутал дверь в туалет с дверью во встроенный одёжный шкаф, вошел в последний и помочился в летные сапоги майора Гумилёва Н.К.
Майор Гумилёв Н.К. заметил происшедшее только утром, надев сапоги на ноги.
В результате сложившейся психологической несовместимости прошу изменить состав штатного экипажа самолета АН-12 № 83».
— Н-да, — сказал я, закончив читать.
— А резолюция? — спросил вояка, который спал стоя, пока я читал. — Резолюцию разобрал?
Действительно, на листке была резолюция, написанная от руки.
— «Василий Иванович! — вслух прочитал я. — Не надо мне е…ть мозги! Буду я еще из-за всякой хрени изменять установочный приказ по части. Объяви Матвееву выговор за несоблюдение субординации, а Гумилёв пусть отольет в сапоги Матвееву и успокоится. Полковник Пушкин».
— Подпись есть? — спросил вояка.
— Есть, — сказал я.
— Вот, — сильно покачнулся он. — Писать будешь?
— Буду.
Я тоже качнулся.
— Сам Пушкин подписал! Бери рапорт себе.
Мы вернулись в кабинет председателя.
«Нет, Карфаген должен быть разрушен, — подумал я, взяв в руки стакан. — Сюжет не хуже «Капитанской дочки». А может, и лучше».
— Договорились? — подмигнул мне Паламарчук.
— Эта штука сильнее «Фауста» Гёте, — сказал я.
— Напишешь — дашь почитать.
Мы с Петром чокнулись.
К сожалению, я тогда не знал, что мы с Паламарчуком больше не увидимся. Он сильно исхудал и пил свой портвейн уже через силу. А спустя месяц мне сообщили, что Петра не стало.
— Отпевание в Сретенском монастыре, — сказала по телефону Бурятина. — Придешь?
— Приду.
Народу в храме было не много и не мало, ровно столько, чтобы не было толкотни. Несмотря на окладистую бороду Петра, было видно, что он совсем молод, едва-едва за сорок.
«Один из самых талантливых моих сверстников, — думал я. — Его «Сорок сороков» останутся навсегда. Мы мрём сейчас от болезней или от невозможности жить?»
Отпевал сам отец Тихон. Пахло ладаном и еще чем-то, чем всегда пахнет в минуту прощания.
О том, что происходит в стране, лучше всего было видно по писательскому сообществу. Писатели не просто разделились на патриотов и либералов, — они передрались в прямом смысле этого слова. На одном из собраний писателю Курчаткину разбили очки, и он ходил, размахивая ими, как стягом повстанческой армии.
На другом собрании сибирский писатель Тигров вышел на трибуну, обозрел сидящих перед ним собратьев и молвил:
— Некоторые русские бывают даже хуже евреев.
Ему зааплодировали и те и другие.
А мой непосредственный начальник Белугин подался в коммерсанты.
— Чем будешь заниматься? — спросил я его.
— Всем, — ответствовал Владимир Ильич. — Сейчас очень хорошее время для самореализации.
— Из меня коммерсант не получится, — вздохнул я.
— Это удел избранных, — усмехнулся Белугин.
На работу он стал приезжать на роскошном белом «крайслере». Когда тот парковался у нашего здания на Сущевке, его морда далеко высовывалась из ряда машин.
— Хороший автомобиль, — сказал я водителю Белугина Анатолию.
— Да он не заводится, если лампочка перегорела! — сверкнул тот глазами. — Кругом стоят датчики. Чуть что не так, отключает все на хрен!
— Датчик на алкоголь тоже стоит?
— Если б стоял, мы бы совсем не ездили, — заржал Анатолий. — Ильич без этого не может.
Я заметил, что в круг избранных попадали в основном поэты. Особенно хорошо это было видно в ресторане ЦДЛ. Владимир Ильич иногда приглашал меня на дружеский ужин, и к концу застолья за нашим столом оказывались поэты Байбаков, Медведский и Балбесов. Они говорили о вагонах с медицинской техникой, леспромхозах и пушкинских медалях из платины, золота и серебра. Поэт Медведский держал пуговичную фабрику.
— Не пуговичную, а фурнитурную, — поправлял он меня.
Я к тому времени перешел в издательство «Советский литератор», которое возглавил Вепсов.
— Чем там занимаешься? — меланхолично спросил меня Балбесов.
— Рекламой.
— Перспективное направление, — устремил он усталый взор на девицу за соседним столиком. — Я леспромхоз купил, а зачем он мне?
— В Сибири? — почтительно спросил я.
— На Севере.
Я знал, что Юра Балбесов был сыном генерального директора объединения «Магаданзолото». В начале девяностых того убили, и друзья директора купили вскладчину Юрочке леспромхоз. Чтоб не пропал, так сказать, поодиночке.
— Отдыхать в Испанию ездишь?
Поговаривали, что в Испании у Балбесова особняк.
— Не только, — усмехнулся Юра. — Ну и что мы будем делать с Танькой?
— Ее сейчас привезут, — сказал Медведский.
— Что за Танька? — спросил я Белугина.
— Наша сотрудница, — ответил тот, сноровисто расправляясь с шашлыком по-карски. — Украла вагон с медтехникой и свалила в Германию. Мы наняли людей из ФСБ и нашли ее. Сейчас привезут.
— Прямо сюда? — поразился я.
— Да вон ведут, — махнул рукой Белугин. — Ну что, пошли?
Балбесов, Медведский и Белугин поднялись и направились к столику, за которым устраивалась видная особа в сопровождении двух импозантных господ.
«И не скажешь, что воровка, — подумал я, разглядывая Таньку. — Ноги и вовсе до плеч».
Коммерсанты расцеловались с девицей, как лучшие друзья.
«Интересно, что делают с теми, кто украл вагон? — размышлял я, явственно ощущая холодок в животе. — Даже если у нее такие ноги?»
Девица хохотала, прикуривая у Балбесова сигарету. Изредка она с интересом оглядывалась по сторонам. Похоже, в ресторане ЦДЛ до этого она не была. Сопровождающие ее товарищи поднялись и ушли. Медведский с Белугиным тоже вернулись за наш стол.
— И что? — спросил я Белугина.
— Ничего, — поморщился тот. — Пусть Юра с ней разбирается.
Через какое-то время Балбесов с девицей поднялись и ушли из ресторана.
— Простил?! — не верил я собственным глазам.
— Не убивать же ее за какой-то миллион, — засмеялся Белугин. — Вернет оставшиеся деньги, и дело закрыто. Это же бизнес!
Мне такой бизнес был непонятен. Но я в него и не лез, хватало своих забот.
В издательстве я возглавил отдел рекламы и маркетинга, но что это такое, не знали ни руководство, ни рядовые сотрудники.
— Изучай вопрос, — сказал Гена Петров, который меня курировал. — Мы и редактора тебе даем.
Моя помощница оказалась стройной голубоглазой блондинкой.
— Лена, — порозовела она от смущения при знакомстве.
Мне тоже стало не по себе.
— Раньше рекламой занималась? — спросил я.
— Нет.
— А редактированием?
— Тоже нет.
— Что ж, будем учиться, — бодро сказал я. — Ваша мама…
— Замдиректора по производству.
— Где?
— У нас.
— А муж?
— В Израиле.
Как выяснилось, семейная жизнь Леночки была столь же ужасающа, как и в стране вообще. Муж Леночки оказался подлецом. Он, типичный русак из Коломны по фамилии Сидоров, женился не на обладательнице длинных ног и полного бюста, украшенных изящной головкой с пышными волосами и очами с поволокой, а на ее крови. Леночка была частично еврейка с родственниками в Израиле.
Муж, строитель по специальности, уехал в Израиль якобы для знакомства с родственниками. Там он провел маркетинговую кампанию — я уже знал, что это такое, — и сказал, что в Израиле можно организовать хороший строительный бизнес.
— И ты отпустила его одного? — спросил я Леночку.
— Но я же не знала! — губы Леночки задрожали.
— А каков он внешне?
— Высокий, — потупилась Леночка.
— Н-да… — задумался я. — Тяжелый случай. И где он сейчас обретается?
— В Эйлате, на юге Израиля.
— Там ведь климат тяжелый.
— Летом за сорок. Но он говорит, что и в жару можно строить.
— Проходимцы строят при любой погоде, — сказал я. — У нас вон в Арктике строителей больше, чем в Москве.
Если бы я не был женат на своей Лене, я немедленно бросился бы свою сотрудницу спасать. Даже в горе она была так хороша, что устоять перед ней не представлялось возможным.
Но, к счастью, из издательства уволилась сначала мама Леночки, затем и она сама. А мой отдел был ликвидирован, и я стал просто редактором.
«Что ни делается, все к лучшему, — с легкой грустью подумал я. — Для меня она все же слишком хороша. А поляки говорят: цо занадто, то не здрово».
И я отправился утешаться в «Московский вестник». Там все носились с новым дарованием — писателем Палкиным.
— Тоже рассказы пишешь? — мрачно спросил меня Палкин.
— Пишу, — сказал я.
— Бросай, — налил он себе в стакан водки. — Самое последнее дело — писать рассказы.
— А Чехов? — возразил я.
— И Чехов дерьмо. Сейчас его никто не печатал бы.
За Чехова мне стало обидно. Изредка меня с ним сравнивали, и это как-то примиряло с действительностью.
С Чеховым еще в детстве у меня приключилась забавная история. Мы жили в Речице, я запоем читал Майн Рида, книги которого в городской библиотеке были редкостью. Там меня знали и откладывали Майн Рида в сторону, если вдруг кто-то его сдавал.
— Вас таких двое, — смеялась библиотекарша. — Читаете все подряд, скоро совсем ослепнете.
Вторым был Витька из параллельного седьмого класса. Он был настолько поглощен чтением, что у него не оставалось времени даже на сон, не говоря уже про еду. В следующий класс его переводили только потому, что у нас в стране было обязательное среднее образование.
В какой-то момент Майн Рид кончился окончательно, и я с утра до вечера пропадал на Днепре. «Вырасту, уеду в большой город и куплю там полное собрание сочинений Майн Рида», — думал я, вытаскивая уклейку.
Однажды я зашел в гости к уличному соседу Петьке. Сам он жил в Мончегорске, но на лето его привозили к бабке в Речицу.
— Твои? — показал я на книги, ровным строем стоящие на полке.
— Бабкины.
— Читал?
Петька посмотрел на меня как на идиота.
— Можно, я возьму одну?
— Бери все, — махнул рукой Петька. — Бабка их тоже не читает.
И я за лето одолел собрание сочинений Чехова в шести томах. Не скажу, что я дочитывал все рассказы до конца. Например, «Даму с собачкой» можно осилить только под дулом пистолета, но рассказ «Налим» был хорош.
До сих пор из писателей, портреты которых висели в классе, мне нравился лишь Гоголь. Его «Страшная месть» представлялась вершиной, на которую не вскарабкаться простому смертному.
И когда я упомянул имя Чехова при нашей «русачке» Марье Семеновне, она онемела.
— Кожедуб, — заявила она, придя в себя, — ты станешь писателем. У меня еще не было ученика, который в седьмом классе читал бы Чехова.
Впрочем, я и сам знал, что стану писателем, и не придал ее словам большого значения.
И тут какой-то Палкин заявляет, что Чехов дерьмо.
— Где ты его нашел? — спросил я Сербова, суетящегося подле Палкина.
— В самотеке, — не стал тот врать.
— Готов за него поручиться?
— Конечно, это новое слово в русской литературе.
— Ну-ну, — посмотрел я по сторонам.
В редакции уже практически все были пьяны, даже Уткин.
— С теми, кто не уважает Чехова, у нас не пьют! — заявил он, воинственно блестя очками.
Палкин, ни слова не говоря, поднялся и бросился на Уткина, норовя сорвать с его носа очки. Послышались глухие звуки ударов, сопение, со столов на пол посыпались рукописи. Сотрудники бросились разнимать дерущихся, что только увеличило суматоху.
Общими усилиями Палкина выкинули за дверь.
«Пора уходить, — подумал я, поднимаясь. — Без женщины пьянка превращается в драку, а с нами даже Бурятиной нет».
На выходе я увидел Палкина, который рвался назад в здание.
— Русского гения бьют! — орал он.
— Владимир Иванович, идите домой, пока под вторым глазом синяк не поставили, — урезонивал его Сербов.
Только сейчас до меня дошло, что Уткин с Палкиным полные тезки.
— Козлы! — бушевал Палкин. — Даже драться не умеете!
— Мы и не должны уметь, — сказал я Сербову. — На твоем месте я сходил бы за бутылкой.
— Иду, — вздохнул Сербов. — Как хороший писатель, так обязательно сволочь. Владимир Иванович, ты со мной?
— А с кем же еще! — полез тот к нему целоваться. — Поехали ко мне, хоть выпьем.
— Его возьмем? — показал на меня Сербов.
— Нет, — отвернулся от меня Палкин.
Я с ним согласился. Два рассказчика за одним столом — это перебор.
Союз писателей СССР вместе с Советским Союзом почил в бозе, и на его руинах возникло Международное сообщество писательских союзов.
— Какой-то МПС, а не Союз, — сказал мне консультант Дудкин. — А на месте машиниста бухарский меняла.
— Кто? — удивился я.
— Мулатов. Его дед был главным ростовщиком в Бухаре. А яблоко от яблони, как ты знаешь, падает недалеко. Консультантом по белорусской литературе к нам не пойдешь?
— Консультантом? — еще больше удивился я. — Там же Володя Плотников.
— Уволился.
— А ты становись консультантом по совместительству, — посоветовал мне Вепсов, когда я ему рассказал об этом предложении. — Со вчерашнего дня я у Мулатова заместитель.
Это меняло дело.
В одной из комнат в особняке на Поварской мне выделили стол.
— Я ж говорил, что все образуется, — похлопал меня по плечу Дудкин. — План мероприятий составил?
— Какие сейчас мероприятия? — хмыкнул я. — Денег нет.
— Денег нет, а план должен быть, — засмеялся Дудкин. — Да и с деньгами не так все плохо.
Поговаривали, что Дудкин участвовал в переговорах по сдаче флигелей под рестораны. А кто сейчас открывает рестораны? Бандиты.
Как-то в комнату, в которой я сидел один, вошел Мулатов.
— Скучаешь? — посмотрел он на мой пустой стол.
— За свой счет даже из Минска перестали к нам ездить, — сказал я.
— Тому, кто заключит с нами договор, заплатим. Ты им скажи. Телефон работает?
— Работает.
— Видишь, у нас и телефон работает, и служебная машина есть. Даже курьера держим. А ты сидишь и ничего не делаешь. Знаешь, как я стал председателем?
— Нет.
— Тогда слушай. Беловежская пуща у вас?
— У нас.
— Вот. Ельцин, Кравчук и этот ваш…
— Шушкевич.
— Да, Шушкевич. Подписали они в пуще соглашение, а здесь все струсили. Разбежались, как крысы, и все бросили. Кабинеты стоят пустые. Мы заседаем в конференц-зале, Евтушенко, Черниченко выступают с речами. Твой Адамович тоже выступал. Я поднялся и пошел по кабинетам. Захожу в кабинет первого секретаря… Знаешь такой кабинет?
— Знаю.
— В нем Фадеев сидел. Я захожу и вижу открытый сейф. Представляешь, этот разведчик на фронте языков брал, ему Героя Советского Союза дали. А здесь он бросил открытый сейф. Я открываю дверцу, беру печать Союза писателей и возвращаюсь в конференц-зал. «Вот вы здесь выступаете, — говорю я, — а у меня печать».
Мулатов достал из кармана печать и показал мне.
— Теперь ты понимаешь, как берут власть? — пристально посмотрел он на меня.
— Так было всегда, — сказал я. — Один бросает, второй подбирает. Сначала царь бросил, потом Горбачев.
— Они здесь думали, что самые умные, а печать достать из сейфа не сообразили. Ты скажи своим белорусам, что власть у того, у кого печать.
Он грузными шагами вышел из кабинета.
«Настоящий бай, — подумал я. — В Средней Азии, наверное, все внуки ростовщиков становятся баями. Впрочем, они ими и в Москве становятся».
Через несколько дней по МСПС разнесся слух, что Дудкина нашли на одной из подмосковных платформ с простреленной головой.
— Не в свое дело полез, — усмехнулся Белугин, когда я рассказал ему об этом. — В современном бизнесе выживают не все.
— У тебя вроде все тип-топ?
— Это с виду…
Владимир Ильич издавал журнал «Золото России», и, похоже, денег на него уходило значительно больше, чем ему хотелось бы. Но это отнюдь не мешало Белугину регулярно посещать ресторан Дома литераторов.
Издательство «Советский литератор» изменило не только название, но и всю структуру. Были упразднены должности двух заместителей главного редактора, заведующих почти всех редакций и машбюро. Остались лишь бухгалтерия и производственный отдел.
— Скоро всех уволят, — сказал мне Петр Коваль.
— А кто будет работать?
— Никто, — пожал плечами Петр. — Останутся лишь те издательства, у которых налажена продажа книг. А какая у нас продажа?
Это было правдой.
— Доделаю Есенина и уволюсь, — махнул рукой Коваль.
Он редактировал полное собрание сочинений Есенина в одном томе.
— Ну и как Есенин?
— Очень плохой поэт, — вздохнул Коваль. — Было бы можно, я бы выкинул половину его стихов.
О том, что Есенин плохой поэт, мог сказать только поэт.
«Но выкинуть ничего не посмеешь», — подумал я.
У самого меня в плане издательства «Советский литератор» когда-то стоял сборник повестей и рассказов. Я даже получил шестьдесят процентов гонорара. Но тут наступил девяносто второй год, и все договора с авторами были расторгнуты.
Сейчас я работал в издательстве редактором, но о книге даже не помышлял.
Книги тем не менее в издательстве выходили, и среди них попадались очень хорошие. Я, например, с удовольствием работал над «Загадками русского народа» Садовникова.
— Мохнушка залупается, красным девкам подобается, — остановил я в коридоре корректоршу Люсю. — Что такое?
— Не знаю, — покраснела она.
— Орех, — сказал я. — А ты что подумала?
— Ничего, — еще больше покраснела она. — Я Есенина читаю.
Поэт Юрий Кузнецов корпел над «Поэтическими воззрениями славян на природу» Афанасьева.
— Обедать пойдем? — заглянул я в его кабинет.
— Сейчас закончу, и пойдем, — строго сказал Кузнецов.
Он вписывал шариковой ручкой в верстку греческие буквы. Никаким другим способом отобразить эти буквы было нельзя.
— Там только греческие буквы или есть и из других алфавитов? — полюбопытствовал я.
Кузнецов оторвался от верстки и снова посмотрел на меня, сдвинув брови. Я понял, что отвлекаю человека от важного дела.
— Ладно, — сказал я и закрыл дверь.
— А почему вчера после обеда вас не было на рабочем месте? — подскочил ко мне Гена Петров.
— А почему вы следите за мной, как за любимой наложницей? — парировал я.
— Я заместитель генерального директора! — побурел от негодования Петров.
— Ну и пошел в задницу! — отчетливо донеслось из полуоткрытой двери кабинета, в котором сидел Коваль.
Гена подпрыгнул и умчался на второй этаж.
— Сейчас Вепсову пожалуется, — сказал я Ковалю.
— Я этого и добивался, — пробурчал Петр.
— Зачем?
— А чтоб по башке получил.
Коваль как в воду глядел. Гену послали куда подальше не только товарищи по редакторскому цеху, но и начальство.
— Откуда ты знал? — спросил я Коваля на следующий день.
— На тонущем корабле действуют другие законы, — сказал тот. — Ты небось после обеда к любовнице ходишь?
— Бомблю, — досадливо поморщился я.
Зарплаты, которую я получал в издательстве, на жизнь катастрофически не хватало, и я вынужден был взяться за старое. Заодно знакомился с окраинами Москвы, до которых до этого не добирался.
Вчера повез компанию бритоголовых хлопцев в деревню Чоботы.
— Где это? — спросил я.
— Ехай до Новопеределкина, там покажем, — приказал старший из хлопцев.
Название Чоботы мне понравилось, и я поехал.
— «Чобот» по-белорусски «сапог», — сказал я.
— Сам ты сапог! — обиделся один из тех, что сидели сзади.
— Ехай-ехай, — миролюбиво сказал старший, расположившийся на сиденье рядом со мной. — У нас в Чоботах народ смирный.
В Новопеределкине мы свернули направо и проехали около километра лесом.
— Вишь, какие наши места? — подмигнул мне старший. — А ты, дурочка, боялась.
Хлопцы заржали.
В деревне у крайнего дома мне велели остановиться. Все вышли, громко захлопнув за собой двери.
— Жди, — сказал старший. — Сейчас вынесем сколько надо.
Я понял, что денег мне не видать.
«Ну и ладно, — подумал я, разворачиваясь. — Хорошо, не придушили. Народ в Чоботах смирный…»
Я позвонил в Минск, в Союз писателей, и рассказал о печати Мулатова.
— Да пошли они со своей печатью! — услышал я в трубку. — У нас независимое государство, у которого свои печати. Ты лучше на съезд приезжай.
Я понял, что сидеть на двух стульях не имело смысла, и забрал из МСПС свои вещи, благо их там практически не было. Мулатов меня не удерживал. Консультанты оставались лишь по узбекской, казахской, таджикской и киргизской литературам, что называется, из ближайшего окружения Мулатова.
— Сколько ты там продержался? — спросил Коваль.
— Месяц, — сказал я.
— И то много, — кивнул он. — Я тоже заявление написал.
— Чем будешь заниматься?
— Книги писать. Теперь это единственное, что имеет смысл.
Но я его примеру следовать не стал. Наоборот, я считал, что в нынешние времена служба, пусть и низкооплачиваемая, гораздо перспективнее, чем написание книг, пусть и нужных народу.
— О чем пишешь? — на всякий случай поинтересовался я.
— О террористах.
Это была очень нужная книга. Но я Ковалю не завидовал. Не всем ведь становиться нобелевскими лауреатами. Невзирая на вид типичного москаля, я оставался белорусским писателем. А какие из нас нобелианты?
В Минске внешне все вроде оставалось по-старому, однако в умах тоже происходили изменения.
— Перехожу в католики, — сказал мне Алесь Гайворон.
Мы сидели в баре «Ромашка», потягивая «Казачок» — водку с апельсиновым соком.
За время, пока мы не виделись, Алесь погрузнел, превратившись в местечкового дядьку, у которого в жизни остался один интерес — практический.
— Почему не в униаты? — спросил я.
Лет пятнадцать назад мы с ним всерьез изучали проблемы униатства в Беларуси. Что было бы, если бы в Северо-Западном крае действительно возобладали последователи Иосафата Кунцевича, которого утопили в Западной Двине взбунтовавшиеся витебчане? Беларуси сегодня надо было выбираться на свой шлях, но никто не знал, как это сделать.
— Надо переходить под сильную руку, — устремил взор вдаль Алесь.
С годами он все чаще стал пользоваться преимуществом своего роста. Смотря поверх голов вдаль, ты поневоле возносишься над окружающими.
— Почему не под московскую?
— Дак Европа же.
Я покивал головой. Европа была сильным искушением. Короли, канцлеры, магистры, Ротшильды с Рокфеллерами, а над всеми ними Монбланом возвышается папа римский. Это зрелище могло очаровать кого угодно.
— И когда собираешься креститься?
— Уже, — веско сказал Алесь.
— Да ну? — удивился я. — In nomine et patria, et filia, et sancta simplicia[1]?
У Алеся отвисла челюсть, и его взор сполз с горних высей на грешную землю.
— Ты тоже наш? — потрясенно спросил он.
— Не помнишь, как я латынь сдавал?
— Нет, — помотал головой Алесь. — Я на журфаке учился.
— Журфак любой идиот осилит, — вздохнул я. — А у меня был Беньямин Айзикович.
Мне казалось, что историю про латынь помнят все мои друзья, — ан нет. «Вот так и о каждом из нас позабудут потомки», — подумал я.
Латынь мы изучали на первом курсе, и после второго семестра у нас был даже не экзамен, а обыкновенный зачет. Но здесь следовало учесть, что преподавателями латыни у нас на филфаке были глубокие старцы Мельцер и Пильман.
Моим учителем был Беньямин Айзикович Мельцер. Это был носатый согбенный еврей, окончивший Ягеллонский университет то ли в тридцать шестом, то ли в тридцать седьмом году. Перед войной он эмигрировал в Советский Союз и вот уже сорок лет преподавал на юрфаке римское право, а на филфаке латынь. Несмотря на мафусаилов возраст, а может, как раз из-за него Беньямин Айзикович интересовался исключительно девушками. Он вызывал к доске какую-нибудь Ленку Коган, у которой ноги начинались от ушей, и ходил вокруг нее как кот возле сала, пока та стучала мелом, записывая: «Sic transit gloria mundi». Афоризмы Беньямин Айзикович всегда подбирал соответственно моменту.
Ребят он практически не замечал, но со мной вышла промашка. Ко мне из Киева в гости прилетел одноклассник Санька. Мы с ним распили бутылку вина, погуляли по городу и зашли на филфак. Саня захотел лично осмотреть заведение, в котором учится его лучший друг. Мы так громко обсуждали в коридоре занюханность этого самого заведения, что дверь одной из аудиторий распахнулась, и на ее пороге вырос Беньямин Айзикович.
Оказалось, что занятия по латыни в этот день проходили именно в моей группе. И Беньямин Айзикович меня узнал. Точнее, ему подсказала Ленка, выглянувшая вслед за ним из двери.
— Кожедуб? — удивилась она.
— Вот он Кожедуб? — показал на Саню пальцем, таким же крючковатым, как и его нос, Мельцер.
— Второй.
Врать Ленка не умела, но первокурсникам это простительно.
— И он из нашей группы? — уточнил Беньямин Айзикович.
— Да.
— Заходите, — пригласил меня в аудиторию учитель.
Но мы с Саней, толкая друг друга, постыдно бежали.
На всех последующих занятиях по латыни я забивался в самый дальний угол аудитории, но Беньямин Айзикович уже запомнил меня. К доске не вызывал, однако всякий раз удовлетворенно кивал, обнаружив меня в задних рядах. Роль кота, скрадывающего мышь, нравилась ему ничуть не меньше, чем охотящегося за салом.
В первый раз на зачете он меня даже не стал спрашивать.
— Идите готовьтесь, — небрежно махнул он рукой. — Латынь надо не прогуливать, а учить!
Во второй раз он недолго послушал меня, склонив голову набок.
— Нет, это еще не настоящая латынь, — сказал Мельцер. — Произношение не то.
У самого Беньямина Айзиковича произношение было как у обычного местечкового еврея: «цивилизацья», «канализацья». А может, здесь сказывалось влияние польского языка, Мельцер его тоже знал.
В третий раз я сдавал вместе со всеми двоечниками курса, которых набралось около десятка. Зачет получили все, кроме меня.
— Приходите тридцать первого на юридический факультет, — сказал Беньямин Айзикович. — Знаете, где юрфак?
— Знаю, — сказал я.
В спортзале юридического факультета я занимался в секции вольной борьбы, но говорить об этом Мельцеру отчего-то не стал. Я догадывался, что латынь и вольная борьба плохо сочетаются.
— Юристы там будут сдавать римское право, — кивнул Мельцер.
— Тоже двоечники? — догадался я.
— Конечно, — вскинул на лысину мохнатые брови Беньямин Айзикович. — Постараюсь до двенадцати всех отпустить.
Это был мой первый экзамен вечером тридцать первого декабря. Сам Беньямин Айзикович этот день праздничным, видимо, не считал.
«Заочники», — подумал я, оглядывая товарищей по несчастью.
Все они были старые, лысые и пузатые. По привычке я устроился в заднем ряду аудитории.
Беньямин Айзикович начал с юристов, которые не знали не только римского права, но и русского языка. Они стояли перед ним как соляные столбы с вытаращенными глазами.
— Приеду домой и сразу подам рапорт на увольнение, — прошептал студент, сидевший рядом со мной.
— Милиционер? — спросил я.
— Замначальника райотдела.
У него отвисли брюхо и челюсть, а глазки округлились до размеров пуговицы на пиджаке. Я не удивился бы, если бы под пиджаком у него обнаружилась кобура с пистолетом, но здесь ему не помог бы и пистолет.
«Впрочем, можно застрелиться», — цинично подумал я.
— Ладно, — поднялся со своего места Беньямин Айзикович, — юристы римского права не знают. Прискорбно, но это факт. Теперь давайте послушаем, как знают латынь студенты-филологи.
Соляные столбы в аудитории мгновенно превратились в шаловливых отроков. Мой сосед достал из кармана носовой платок, вытер им багровое лицо и громко высморкался. Об увольнении из органов, похоже, он уже не помышлял.
Тяжело вздохнув, я повлекся к ритору. Он походил на изголодавшегося грифа-стервятника, которому не терпится вскочить на жертву, пробить мощным клювом чрево и потянуть из него кишку.
Латынь у меня отскакивала от зубов. Я склонял, спрягал и сыпал афоризмами: «Доколе же ты будешь, Катилина…»
Юристы хохотали как припадочные. Вероятно, я им казался кем-то вроде Карцева, выступавшего в университете на прошлой неделе. «Ты не кассир, Сидоров, ты убийца!»
Не смеялся один Беньямин Айзикович, и это сильно беспокоило.
— Стоп! — наконец поднял он руку. — Несите зачетки. Всем по тройке.
— А мне? — Голос у меня внезапно сел.
— Зачет в ведомость я вам поставил еще на прошлой неделе, — удивленно посмотрел на меня Мельцер. — Надо было спросить в деканате. Давайте зачетку.
Только теперь я узнал истинную цену издевательствам.
Беньямин Айзикович расписался в зачетке и протянул ее мне.
— Начало одиннадцатого, — сказал он. — Может быть, еще успеете к столу. Вы хорошо бегаете?
С этого дня я стал любимым учеником Беньямина Айзиковича. При встрече он хватал меня цепкими пальцами за рукав пиджака и не отпускал, пока я не отчитывался об успехах, включая спортивные.
— Очень хороший мальчик, — говорил он окружающим. — А как знает латынь! Приходите ко мне домой, я вам покажу манускрипт, который еще никому не показывал. Знаете, о чем он?
— О пользе образования, — кивал я.
— Вот! — поднимал вверх указательный палец Беньямин Айзикович. — Даже современного студента можно научить латыни.
Гайворон не знал ни самой латыни, ни того, как я ее сдавал.
— А еще католик, — сказал я.
— Говорят, нам дадут ксендза, который будет служить на белорусском, — снова стал смотреть поверх моей головы Алесь. — В православии таких попов нет.
— А нам и не надо, — хмыкнул я. — Сегодня иду на банкет по случаю Дня славянской письменности.
Это был сильный удар по конфессиональным убеждениям Гайворона. Как бы торжественно ни звучали мессы в костеле, им все-таки было далеко до православных треб. Я уж не говорю о банкетах.
— Где накрывают? — спросил Алесь.
— В «Юбилейке», — сказал я.
Это была наша любимая гостиница. Студентами мы с Алесем жили в общежитии на Парковой и частенько заглядывали в интуристовскую гостиницу «Юбилейная». В баре на втором этаже там было полно валютных проституток, но нам это не мешало. У Алеся среди них были даже подружки, чему я, признаться, тогда завидовал.
И вот я иду на банкет в «Юбилейную», а Гайворон, вероятно, к ксендзам.
— Quod licet Jovi non licet bovi[2], — сказал я.
— Чего? — покосился на меня Алесь.
Он всегда подозревал меня в гордыни, и небезосновательно.
— Да так, — сказал я. — Выучишь латынь — узнаешь.
День славянской письменности отмечался в Минске с размахом. Гостей из всех славянских стран возили по памятным местам, их благословлял в кафедральном соборе митрополит Филарет, в последний день празднования в банкетном зале «Юбилейной» были щедро накрыты столы, и все это говорило лишь о том, что не все ладно в Датском королевстве.
Я сам одной ногой был в Москве, но второй еще оставался в Минске. Да, обмен квартиры произошел, я сдал документы на прописку в паспортный стол на Арбате, но друзья все-таки оставались здесь. Никуда не денешь и пять книг на белорусском языке, которые вышли в издательстве «Мастацкая лiтаратура».
— Новые издашь, — сказала мне в храме жена. — Смотри, Крупин.
Автор нашумевшей повести «Сороковой день» истово бил поклоны перед иконой. Вообще, бросалась в глаза некоторая исступленность в поведении многих гостей. Хозяева взирали на происходящее с плохо скрытым изумлением. Здешняя номенклатурная элита, как мне представлялось, сплошь состояла из председателей колхозов, бывших и нынешних, из среды которых и протолкался на самый верх будущий лидер нации. Ждать уж оставалось недолго.
А пока в банкетном зале стреляло шампанское. С соседями по столу я беседовал о великолепии русского слова, объединившего не только славян, но и ордынцев с тунгусами.
— Искусства лучше всего развиваются в империи, — заключил я.
Мои соседи за столом умолкли. Слово «империя» не понравилось ни одному из них.
— Империи уже не будет никогда, — сказал сосед справа.
— Жрать и так нечего, а тут империя, — согласился с ним сосед слева.
Я посмотрел на стол, который ломился от этой самой жратвы.
— Но тогда и искусства погибнут, — сказал я.
Они уставились на меня не просто как на идиота, а как на больного идиота.
— Да этого искусства у нас девать некуда, — гоготнул тот, что справа.
Я понял, что от письменности мои соседи далеки. «На банкетах это бывает», — подумал я.
— В Литве русский язык никто не учит, — сказал левый сосед. — Наши хлопцы давно на их немлабают.
«Это что же за хлопцы?» — взглянул я на соседа.
Так и есть, искусствовед в штатском. Успел я или не успел что-нибудь ляпнуть? Наверное, успел. Но на банкетах они не всегда на работе…
— Так, владыка по столам пошел, — подобрал живот сосед справа, вероятно старший. — Давай к нему!
Они взяли по фужеру с шампанским и бодрым шагом направились к Филарету. Тот чокался с писателями за соседним столом.
Владыка, впрочем, ловко обогнул моих собеседников и направился прямиком к нам.
— С праздником! — чокнулся он сначала с Аленой, затем со мной.
Глаза его смеялись. Мне стало хорошо, будто иерарх только что благословил меня. А может, он и вправду благословил.
— За искусство! — отсалютовал я соседям, стоявшим наподобие часовых у мавзолея.
Они сделали вид, что меня не знают. «На работе», — понял я.
— А здесь много классиков, — сказала Алена. — Михалкова что-то не видно.
— Распутин приехал?
— Должен быть.
Она завертела головой.
— «На лучшее надеемся мы зря, когда Распутин около царя», — процитировал я эпиграмму ее отца.
— Здесь папа не прав, — нахмурила бровки жена.
В такие минуты с ней лучше не спорить, да я и не собирался. Меня больше интересовали белорусские классики. Как они себя поведут в новых условиях? На последнем съезде Максим Танк сложил с себя полномочия председателя правления Союза писателей, его место занял Василь Зуёнок.
Я Василь Васильевича знал еще по журналу «Маладосць». Это был хороший человек, но, как говорила наша машинистка Лариса Петровна, не умел писать. Она имела в виду не стихи, а приказы по редакции. Их она переписывала по собственному усмотрению, и, как правило, значительно улучшала.
А в качестве руководителей Союза писателей Танк и Зуёнок были для меня одинаковы.
Еще во время работы на телевидении мне довелось записывать встречу депутата Верховного Совета республики Максима Танка с избирателями в Островце. Там народный поэт Максим Танк был Евгением Ивановичем Скурко, как в паспорте. Мало кто, кстати, знал, что танком он стал не от танка, давящего врага, а от японского стихотворения — танки. Но, согласитесь, Максима Танка для белорусского уха звучала не очень хорошо, и он стал Танком.
Съемочная группа состояла из кинооператора, звукорежиссера, двух осветителей и меня — редактора. Мы приехали в местный Дом культуры. Оператор установил на треноге камеру, звукорежиссер Танечка водрузила на трибуне микрофон. Осветители быстренько поставили на сцене софиты, и один из них тут же умчался в магазин за пивом. Осветители в нашем телевизионном братстве были единственные, кому дозволялось выпивать, негласно конечно. Я в основном глазел на Танечку. Для звукорежиссера она была исключительно хороша.
Зал на пару сотен мест быстро заполнился. Народ сидел хмурый, немногословный: у всех, как говорится, хозяйство, а тут волынка часа на два, а то и на все три. Депутат Верховного Совета, конечно, большой человек, но свинью не накормит. Да и корову не подоит, если уж на то пошло. Люди сидели, мрачно разглядывая пустую сцену.
— Приехали! — подскочила Танечка и помчалась к трибуне проверять микрофон.
«Коза!» — качнул я головой.
Резвые ножки Танечки определенно были из другого спектакля.
Осветители включили софиты. Ребята тоже были излишне веселы, но здесь хотя бы понятно почему. Я слышал звяканье пивных бутылок за кулисами.
Товарищ из райкома партии представил публике народного поэта, и Евгений Иванович принялся бодро читать доклад по бумажке. Для него это было привычное дело. Впрочем, и островецкие избиратели не сегодня на свет появились. Кто дремал, кто пялился в потолок, парочка ветеранов в первом ряду, приставив ладонь к уху, напряженно слушала.
И вдруг один из софитов, стоявших за спиной Танка, с грохотом взорвался. Евгений Иванович присел, втянул голову в плечи, но читать доклад не перестал. В свете второго софита, стоявшего поодаль и направленного в зал, слова на бумаге были едва различимы, но Максим Танк не сдавался. Все-таки он был проверенный боец.
Оператор делал мне судорожные знаки — картинка в кадре оставляла желать лучшего. Я это прекрасно понимал, но сделать ничего не мог.
Однако ситуация разрешилась сама собой. Второй софит тоже не выдержал напряжения и взорвался. Зал погрузился в темноту.
— Со звуком хоть все в порядке? — наклонился я к уху Танечки.
— Лучше, чем всегда! — выдохнула она.
Я подумал, что в кромешной темноте никто не заметил бы поцелуя, если бы таковой случился. Танечка, видимо, тоже подумала о чем-то похожем, потому что вздрогнула и прижалась ко мне.
Однако какие поцелуи в роковой час? А он был именно таким — роковым. Встреча народного поэта с избирателями уже стояла в телевизионной программе.
— Полный пипец! — шепнул я в ухо Танечки.
Она хихикнула.
— Пойду разруливать, — сказал я. — А ведь так хорошо все начиналось.
— Я тоже подумала, что…
Танечка замолчала.
В зале зажглась люстра. При ее свете кое-что можно было разглядеть, но для записи на кинопленку освещения катастрофически не хватало.
Евгений Иванович снова начал героически сражаться с текстом на своих бумажках. Что-то, наверное, он знал по памяти, однако не цифры ежедневных надоев. И не центнеры собранного картофеля.
Товарищ из райкома, сидевший в президиуме, поднялся и постучал пишущей ручкой по графину с водой.
— В связи с непредвиденными обстоятельствами встреча с народным депутатом отменяется, — сказал он. — Вернее, переносится. О чем будет объявлено дополнительно.
В зале с воодушевлением зааплодировали. Это был настоящий подарок небес для жителей Островца.
Я двинулся к Максиму Танку, который с нескрываемым облегчением собирал в стопочку бумажки.
— Евгений Иванович, у нас только один выход — записать выступление в студии, — сказал я.
— А вы кто? — покосился на меня народный поэт.
— Вообще-то прозаик, но здесь редактор телевидения, — повесил я голову.
— Это ваши тут все повзрывали?
— Мои…
— У меня такого даже при белополяках не было, — оглянулся на товарища в президиуме Танк. — Начальство небось по головке не погладит?
— Выговор обеспечен, — согласился я.
— Ничего, я позвоню Геннадию. Когда, говорите, запись?
— Как только согласуем время, я сообщу.
Голос у меня дрогнул. Звонок Максима Танка председателю Комитета по телевидению и радиовещанию Геннадию Буравкину меня спасал.
— Если хотите, садитесь ко мне в машину, и поедем, — решил быть добрым волшебником до конца Танк.
— Спасибо, но я уж со своими архаровцами…
Мы пожали друг другу руки.
На сцене Танечка сматывала шнур микрофона. Осветители с ошалелыми лицами разглядывали взорвавшиеся приборы. Кинооператор наблюдал за ними через объектив камеры.
Вторая половина семидесятых медленно окутывалась завесой времени.
В начале же девяностых все происходило гораздо стремительнее.