II. МЕРТВЕЦ и ПЬЯНИЦА, или ЧУДЕСНОЕ ИЗБАВЛЕНИЕ ОТ ПЬЯНСТВА.

Это давно, очень давно было. Было это в одном городе, в котором был Университет; вы его, мои любезные читатели, называете и Ниверститетом, и Еверкститетом... ну, да это все равно, все-таки вы знаете, что Университет есть самое главное, самое высшее училище, в котором учатся ужь парни бородатые, которые и без того много разных наук произошли, а в эго училище идут, чтоб доучиться и чтоб всякие самые мудрейшие науки знать. Эти парни, ученики этого училища, называются студентами, а вы их называете скудентами и штукентами и разными другими именами. Студенты, как я сказал, учатся самым мудрейшим наукам: звезды считать, законы и управления ведать всех стран и земель; чтоб знать откуда каждый закон идет, учатся они все веры и все народы знать и всякими, языками говорить; учатся все обсудить уметь, знать — какая всему причина есть, отчего молния, отчего гром бывает, как чугунка устроена? И все-то они знают, и, как выучатся, все разъяснить могут. Примерно: какая мудреная штука чугунка, одно слово — печка, без лошадей возит. Прежде, ведь, только в сказке Иванушка дурачок сядет, бывало, на печку да крикнет: „по щучьему веленью, по моему прошенью, валяй печка!“ — и полетит печка, быстрее облака ходячего. Так прежде-бы, не Бог знает как давно и ста лет нет, кто-бы за правду эту сказку принял — обсмеяли. Сказка — не быль! А если-бы кто сказал, что взаправду печка возить может, и сам он ездил на ней, так на костре бы, чего доброго, сожгли, и сочли-бы такого человека за колдуна нечестивого, сатане душу свою отдавшего. А вот люди-то не даром учатся, чуть не до седых волос. Придумали и взаправду печку, на которой и не один Иван-дурачек может по щучьему веленью ездить, а всякий, у кого только деньги есть. И большая польза от этого пошла. Прежде, примерно, если очень шибко идти, так от Москвы до Петербурга ближе трех недель не дойдешь, натерпишься-то чего, устанешь-то как, проешь-то что! А тут, отдал пять целковых, живой рукой, утром выехал — на другой день в Питере; тут, ведь, кроме всего прочего недели три выгадаешь, а ведь три-то недели бедно-бедно шесть целковых стоют у путного человека. Вот, ведь, по этой-то причине по-неволе поверишь, что ученье — свет, а знание — богатство, наука не пустяковина, а великая сила! И глупый человек только науку бранит, который в разум ничего не хочет взять. Видит глупый человек — катит чугунка по земле, без лошадей, и грузу столько везет, что на барке большой не сопрешь: как-же, примерно думает, без лошадей везет? Без лошадей ведь нельзя ездить, а если без лошадей едет, так, значит, нечистая сила ее везет.

— Вишь, вишь, как вздыхает, говорила одна странница, батюшки, ведь это сам бес вздыхает, а искры какие пущает-то; ночью гляжу, а он: фу! фу! фу! да как засвистит, — в жизнь такого свиста и слыхом не слыхала; потом опять: фу! ффуI фуй! та-та, та-та, точно человечьим голосом, а потом и пошел — тук, тук, тук! лапищами загребать, и помчал быстрее-то ветра полевого. Грех на нем ездить! Один грех!

А сама, глупая баба, едет, небось не пойдет пешком из-за греха-то, нет, лучше ехать. Подумайте хорошенько. По началу много темного народу верило, что на чугунке ездить — грех, что ее сам сатана возит. Да мало-ли прежде чему верили. Прежде верили. что табак на собачьем хвосте вырос, что картофель поганый, что чай змеиной водой кропят. Прежде, примерно, картофель силой заставляли сеять, а теперь его так едят, что только за ушами пищит. И вряд-ли кто теперь за грех почтет ехать по чугунке. А всякий видит, что она штука полезная и всякий видит, что наука да ученье много пользы сделали; да и то-ли еще они сделать могут, кабы им была воля, да ход, а то многому-очень многому невежество да глупость мешают. Да куда ни оглянитесь, везде можно увидеть, что такое наука значит, что сделали ученые люди. Кто не хаживал по большим дорогам нашей родимой матушки Россиюшки; глядите, где прежде кочки да ухабины были, гладким полотном дороженька расстилается, да шоссе прозывается, а по сторонам стоят столбики, от каждого столбика проволока идет, и эта проволока какой только пользы не принесла. Вы знаете, что эта проволока для телеграфа служит. А телеграф — слово греческое, по русски значит скоропись, значит, — скоро пишет. И вот как скоро пишет-то: примерно, помирает в Питере отец, захотели вы сыну в Москву весточку дать об этом, чтоб поторопился застать отца в живых и получить от него родительское благословение, — вряд-ли день-другой протянет, — пошли, да заплатили два рубля, и сейчас по телеграфу, по этой проволочке, побежит эта весточка и через час какой в Москве будет, в час 600 верст промахает, да еще все ваши слова напечатает. Ведь у темного, глупого человека голова кругом пойдет, если ему сказать, что можно, живучи в Питере, в день один переговорить с человеком, который в Сибири живет. Ну, вот поймите, опять тоже выдумана штука, которая наперед за день погоду пророчит, и верно пророчит; штука эта называется барометр, и ведь еслибы она неверно показывала, то ее бы и не покупали, а ведь ее страсть много покупают. А возьмем затмение солнечное, ведь ученые люди вперед за долгое время сказать могут, не только дни, а в какие часы оно будет, и то скажут. И всякий, кто грамотный, в „календаре“ книжке такой, видеть это может. А вот, прежде тоже, сколько пожаров гром да молния делали, теперь в городах и помину, почитай, об этом нет. Дошли ученые до того, что гром-то отводят. В городах на казенных домах видеть можете, железные прутья поставлены, вот они-то и есть громоотводы; молния не ударит в крышу, а ударит прямо в них, да поним и уйдет в землю.

Я вам, мои читатели, надоел пожалуй, вы ведь не любите незанятное-то читать. Погодите, расскажу вам презанятную штуку, малость погодите. Теперь-же еще немножко о деле потолкуем. Вот я вам рассказывал, каким наукам в Университете обучались, а позабыл еще сказать об одной, тоже мудреной, науке, как человека лечить, а в этом Университете учились тоже, как людей лечить; а для того, чтоб людей лечить, надо знать всю внутренность человеческую, то есть всего человека по косточкам разобрать, потому что, возьмем к примеру хоть печку, так если взять человека, который всю жизнь свою прожил в курной избе, да печки и в глаза-то не видал, и не знает, как она устроена, то, примерно, если вы затопите печку да не откроете трубы, повалит дым в комнату, ну, вот вы и попросите-ка этого человека пособит своему горю, дым-то выпустить. Так ведь он только руки растопырит да будет пожимать плечами, а не будет знать, что нужно сделать, чтоб дым не шел, в комнату; будет он ходить кругом да около этой печки, да покрякивать, пока хорошенько не разглядит да не рассмотрит — как печка, устроена да что к чему прилажено; как порассмотрит хорошенько, так и увидит, что штука вовсе не хитрая: стоит только приподнять заслонку, открыть трубу, дым весь в трубу и выйдет. Так вот и посудите сами, мудреное ли дело печка, да и то, чтоб знать, как с ней обходиться, нужно узнать, как она устроена. А как-же человека-то начать лечить не знавши, как он устроен, что к чему принаровлено. Ведь этак могут лечить глупые знахарки, так ведь у них и лечатся только глупые люди. А что хорошие да по настоящему ученые лекаря пользу приносят, так тут никто спорить не будет. Посмотрите-ка, что на войне они делают; пустите-ка вы туда неученого человека, который не знает, как человек устроен, так из всех тех солдатиков, которые хоть и калеками, а все-таки домой к матерям, да женам, да деткам малым приходят, вряд-ли четверть уцелеет. Это верно. Рассудите-ка вы сами. Примерно, пуля в левом боку засела, нужно вынуть ее; если лекарь не будет знать хорошенько, где сердце лежит, где какая жила идет, и чуточку ножиком ошибется, вот и проколет жилу или сердце и шабаш — человек помрет. А лекаря ужь доподлинно, наизусть. знают, где какая жила идет, ужь не ошибутся,так сделают — что чудо! А чтобы все жилы-то знать и где какая жила проходит как вся внутренность-то устроена — иначе никак нельзя узнать, как человека разрезать, да всего по кусочкам рассмотреть. Живого-то человека нельзя же резать, всякий знает, так вот и режут мертвых, трупы; а мертвый-то не чувствует ничего, и ему все равно, режут-ли его или нет, похоронят-ли его цельного, или по кусочкам, все равно — черви съедят. А если говорить о сродственниках его, так если они умны и все это понимать могут, так они должны радоваться, что их мертвый сродственник живым пользу может принести. По той причине, что его режут, чрез это внутренности человеческие узнают и много людей от болезней и смерти могут избавиться. Конечно, есть такие, которые не понимают всего этого да и понимать-то не хотят, и горькими слезами заливаются, когда их покойника лекарь резать станет. Деньги рады заплатить, чтоб только не резать. Все это от непонимания. Темные, глупые люди!

Давайте ка теперь, читатели, поговоримте лучше о мертвеце. Слушайте да понимайте. Так вот я уже сказал, что то, про что я вам хочу рассказать, случилось давно, очень давно, в одном дальнем, глухом городе, где был Университет. Так как в этом Университете учились, как народ лечить,то и были в запасе при нем трупы, которые сохранялись в особом сарае. Сторожем при этом сарае был Ермолай Егоров, отставной солдат, ужасный пьяница, но человек хороший. Университет стоял на краю города, а сарай стоял в сторонке, по дороге к лесу. Не так чтоб очень далеко от него находился кабак с распрегорькой сивухой. Ермолай страсть любил прогуливаться за город в этот кабак. Частенько он туда похаживал. Вот, однажды, дело было зимой, ночь стояла лунная, светлая, мороз был такой, что просто дыхание захватывало. Страшно захотелось нашему Ермолаю выпить, чтобы согреться; известное дело, русский человек всегда найдет причину для выпивки: то пьет с горя, то пьет с радости, а больше все с горя; так и наш Ермолай захотел согреться. Вот он отправился по знакомой дороженьке к кабаку, а в одном-то кармане у него смеркается, а в другом заря занимается; по татарски-то выходит иок, а по русски-то — нет ничего. Вот идет он, посвистывает. Приходит в кабак. Начал разговоры с целовальником, там, про то да про се, да как живешь, да как поживаешь, да много-ли наживаешь; язык-то говорит, а ретивое так и рвется к полуштофчику зелена-вина. Наконец не вытерпел:

— А что говорит Ермолай, — Иван Семенович, разопьем-ка мы с тобой полуштоф-чик, что-то холодно!

— Для чего не выпить, пей, у меня вина-то в волю. Деньги только подавай.

— Ишь, хват какой! С деньгами-то везде можно выпить; а вот ты мне будь такой добрый, да в долги поверь, вот это-то дело поскладнее будет!

— Да, в долг, а порукой-то будет волк. Нет, брат, не на того наехал, проезжай дальше!..

Шибко эти слова задели за живое нашего Ермолая Егоровича.

— Что-же ты, начал говорить он, — за мазурика, что-ли, ты меня считаешь, рыжая борода! Сам мазурик, так и другим не веришь, ах ты такой сякой да не мазаный!

Гоговорит так Ермолай, а сам все на полуштоф поглядывает, так-бы кажется и протянул-бы руку, да проклятая рыжая борода стеной каменной встала, между ним и его любезным полуштофом, который так умильно смотрит на него, как будто говорит: „Ермолаюшка, голубчик, возьми ты меня, смерть как мне стоять надоело, разогрею я тебя старика, по всем жилочкам огоньком прокачусь, твою головушку развеселю, твои старые ноженьки ходуном ходит заставлю!“ Глядит на него Ермолай и пуще его еще рыжая борода сердит, и злится он на нее, ужасно злится. А рыжая борода стоит сложивши руки, да подсмеивается, да языком прищелкивает, точно говорит: „а ведь чудесно выпить-то“.

— Что-жь ты, впрямь, мне, Семеныч, не дашь выпить-то?

— Нет-с, для-ча не дать, с моим удовольствием, Ермолай Егорович, только денежки пожалуйте.

— А без денег?

— А ужь это после дождичка в четверг.

— Ах ты чортов сын, дашь ты мне и без денег, я те говорю.

К Ермолаю какая-то мысль в голову зашла. Он надел фуражку и поспешно удалился, а Иван Семенов ему промолвил: „Давно-бы так — с Богом по морозцу, так-то еще лучше идти — легче!“ Скорым шагом идет Ермолай, а сам все ворчит да ругается, да на сторону поплевывает. Приходит к сараю, отворяет его, берет в охапку труп — тело мертвое и опять бежит в кабак. Подошел к кабаку, приосанился, да как дернет в дверь. Дверь с шумом отхлынула и перед рыжей бородой, которая уже спать собиралась, предстал Ермолай с непрошенным гостем.

— Вот, говорит Ермолай, — у вашего кабака, Иван Семеныч, тело мертвое поднял, так уберите его. Рыжая борода так и обомлела, стоит да глазами похлопывает, а сам думает:

Суд наедет, отвечай-ка,

С ним я век не разберусь.

А Ермолай сидит да посмеивается. — Что, говорит, — с гостем дорогим имею честь поздравить.

Иван Семенович корчит самую плачевную рожу.

— Ох, говорит, — Ермолай Егорович, что ты делаешь, ведь беда! Наедет полиция, так тут и не развязаться.

— Да мне-то что за дело, я в эфтом деле не причинен!

— Да ужь как не причинен.... знаем мы все.... да ужь что тут делать.... Голубчик, смилуйся, помоги горю, Ермолай Егорович!

— Да что нам за дело! подсмеивается Ермолай, да ножкой подрыгивает. Долго мучил Ермолай рыжую бороду, наконец смиловался.

— Ну, да ужь что делать с тобой, рыжая борода, так и быть, возьму с собой твоего гостя. А будешь-ли мне вперед в долг верить?

— Да провались я на этом месте, если не буду верить, и теперь — сколько хочешь — бери.

Ермолай преспокойно взвалил себе на спину мертвеца, так что руки его обхватили шею Ермолая. Одной рукой он стал придерживать руки мертвеца, а другою взял так давно желанный полуштоф. Рыжая борода напихала ему еще косушек во все карманы. Вот распрощался Ермолай с своим приятелем, который тоже наилюбезнейше с ним распрощался, точно с своим другом закадычным, пожелав ему покойной ночи и приятного сна и закрыл двери кабацкие. Вот идет Ермолай с ношею тяжелой, а луна-то так и светит, снег белеется, мороз так и скрипит под ногами. Ермолай идет себе да из полуштофа мать-сивуху потягивает, да самодовольно ухмыляется, точно дело великое сделал. А мороз так вот и злится, что Ермолай тихо идет: то он щеку ему щипнет, то нос уколет, а про усы так нечего и говорить, они уже давно преобразились в две сосули.

Ермолай идет себе шажком да прихлебывает. Вот приходит к сараю, поставил косушки на стол, да и захотел свалить труп с плеч, на свое место. Ан, глядь, мертвец и нейдет с плеч долой. Ермолая точно льдом вдруг всего обложило, так и пробежали мурашки по всему телу; он еще попробовал снять мертвеца. Нет, мертвец, как обнял его в свои холодные объятия, так и не путает, крепко держится за шею Ермолаеву. Ермолай так и повалился, ни жив, ни мертв, а мертвец на него. „Батюшки свети, что я наделал-то! Это за грехи мои тяжкие меня нечистая сила попутала; батюшка, голубчик мертвец, отпусти ты мою душу на покаяние!“

А мертвец и ухом не ведет, держит себе, да и знать ничего не хочет. Ермолаю кричать нельзя, потому что трупы строго на строго запрещено сторожам самовольно трогать. Что тут делать?... Давай Ермолай молиться всем угодникам, давай просить, еще пуще прежнего, мертвеца, чтоб отпустил его. Зароки начал разные давать.

„Отпусти ты меня, батюшка — покойничек, прости ты меня грешного, что я тебя, из за проклятой сивухи, да так побеспокоил, чтоб провалиться этой сивухе анафемской сквозь землю; в рот ее во веки веков не возьму... если возьму, так накажи ты меня, как хочешь“. Долго он еще клялся, попробовал приподняться, глядь, труп сам и свалился с него. Ермолай обрадовался, разбил все косушки, да драла из сарая, и с тех пор полно пить. И пошло это чудо по всему околотку ходить, и на разные лады оно передавалось, и чудеснейшее из чудес, волшебство из волшебств сделалось. Молва, что ком снежный, чем дальше катится, все увеличивается, да все прибавляется. Бабы говорили, что нечистая сила сидела в мертвеце, да подшутила над Ермолаем, другие говорили... да много кой-чего говорили, всего не пересказать. А до студентов эта история дошла, так те стали говорить, что, просто за просто, так как Ермолай тихо шел, да ночь была морозная, бедовый мороз был, мертвец и закоченел на нем; а пока он просил его, он и оттаял. Не знаю, право, чья правда, чему поверить. Вы как думаете, милые читатели?..

А затем до свидания.

АКА.

Загрузка...