ПЕРВОЗДАННОЕ БЕЗУМИЕ

Над городом: чайки, вороны, стрижи, скворцы, ласточки, соколы в зависимости от часа и времени года.

В городе, в стенах: крысы, мыши, летучие мыши, хорьки, крылатые муравьи, мокрицы, пауки… в любой час и в любое время года.

Запахи: глициния, розы, сточные воды, металлургия, краны, еда.

Шумы: молот по тридцати шести наковальням, моторы, гудки, самолеты, вертолеты, крики на русском, испанском, итальянском, турецком, французском, ветер в ветвях, уханье ночных птиц в зависимости от часа.

Летающие предметы: шары, горелая бумага, полиэтиленовые мешки.

Существа: Берганца, Ева, Чели, Конспюат и другие.

I

КТО-ТО

(чье лицо не освещено)

Произошло это уже давно и именно так, как происходит обычно. Именно так, как будет происходить раз за разом. Стены пошли трещинами, дома рухнули, потому что город трясло, а город трясло, потому что сланцевые холмы, на которых он был возведен, вздымались от разных волн и толчков. Среди тесаных камней, деревьев, людей воцарилось великое смятение. Никто не мог точно сказать, что было сначала, шум или толчок, зато кто-то припомнил, что катаклизму предшествовал чей-то крик или лай. Тот, кто знал, что именно происходит, еще глубже осознал происходящее. Тот, кто происходящего опасался, скончался от страха. Тот, кто не знал законов происходящего, так и остался в неведении.

БЕРГАНЦА

(в темноте или полумраке)

Откройте дверь. Закройте дверь. Откройте дверь. Закройте дверь. Откройте, закройте. Вот розовый сад, который мы любили непонятно уже почему. Поцелуем розовый сад. Вот голубой купол, каким мы его любили. Поцелуем голубой купол. Вот плоть ныряльщицы за жемчугом: поцелуем кожу. Вот небесный простор, на который мы привыкли смотреть. Поцелуем его, покроем его поцелуями. Вот наша ванная, бальзамы, вода, пар и кожа. Поцелуем их. Вот наши крыши, скаты, черепицы, плитки шифера с нашими именами. Приложимся к ним поцелуями, поцелуем снова и снова. Желтая земля. Поцелуем. Серая земля и песок. Поцелуем. Вот штукатурка и цветок из гипса, красивая старая штукатурка, которой мы неустанно дышим, которую мы скребем и покрываем рисунками. Приложимся к ней поцелуями и поцелуем снова и снова. Вот соседская рожа. Поцелуем ее. Вот мое лицо, поцелуем его, твой нос, их лица, поцелуем, приложимся поцелуями, глаз, который мы видим, железные планки двери, большое окно, что выходит на пальмы, латунная щеколда и задвижка, гинкго, каждый листик которого был таким ценным, дверной глазок и дверные гвозди, первое утро, поцелуем их, ласточки на острие тростника, приложимся к ним поцелуями, древесина двери, дверь слева, дверь справа, дверь посредине, дверца, калитка, уже позабытый скрип двери, закрытая дверь.

ЧЕЛИ

Говорят, они отвели сюда главный сток. Чувствуется, нас много, чувствуется, сколько нас и чем мы питаемся. Куда ни шагнешь, под ногой осколки стекла и что-то мягкое, скользишь, вдыхаешь чье-то дыханье, пачкаешься, прикасаясь к стене, и уже ничего не находишь на своем месте.

ЕВА

(обращаясь к Чели)

Уйми свое сердце. Не притрагивайся ни к чему. Пусть хлебный нож лежит не на своем месте, а воткнут между паркетными половицами, не трогай его. Не трогай осколки графина, чашку, четыре рейки позолоченной рамы. Все раскалено, все отравлено. Все это отныне и навсегда недоступно ни для тебя, ни для нас, ни для других.

БЕРГАНЦА

Вот что осталось. Вот что осталось от человека, который здесь жил: серебристая плитка в сером свете, несколько ложек в плошке, большая — для риса, маленькая — для жареных перцев. Он поедал уйму мидий: в доказательство — куча ракушек в мойке. Он поедал уйму мидий, человек, который задвинул изголовье кровати в самую темную нишу дома. Он любил медь, обожал ртуть и мечтал парить в звездном небе. Он любил свое имя и писал его всюду, где считал нужным, над воротами дома и над дверью комнаты, отведенной для сна, за правым ухом своих детей и на всех черепицах крыши, где обитало множество гекконов, на обороте тарелки и на футлярах книг. Его инициалы можно найти даже на эмалированной крышке отхожего места. Он привык давать имя мельчайшим частицам земли и даже субстанциям незримым, неосязаемым, без запаха и без вкуса. Он жил в их окружении. Он боялся, что пыль повредит его совершенным инструментам. Боялся подземных толчков. Рот служил ему приемником и антенной. Когда он умер, говорили, что он испробовал все или почти. Это был последний комплимент, возгордиться которым он так и не успел.

ЧЕЛИ

Вот волосы женщины, которую я любил, надеюсь, вы мне поверите, вот волосы матери, сухие и блеклые по сравнению с теми, что у нее были, надеюсь, вы мне поверите, она жила вон на той улице у крутой лестницы, где мне впервые встретились крылатые муравьи, ее туфли всегда аккуратно стояли на небольшом деревянном приступке, что вел вверх к скрытой за ширмой купели, эти туфли со стоптанными каблуками клонились парой, одна направо, другая налево, и был у нее сын, мальчик, ходивший за ней повсюду. Это был я.

ЕВА

(обращаясь к зрителям)

Впервые я встретила их в ботаническом саду, довольно далеко от дома, откуда они бежали, надеясь, вероятно, укрыться в беседках, где когда-то, кажется, встречались с друзьями. Часто в теплое время года они приходили на берег реки и ради водной прохлады отдавали себя на съедение слепням. Ребенок был зачарован тем, как светла и прозрачна вода, как она глубока, он любил склоняться к ней, едва не касаясь лицом, словно видел себя далеко в небесах, чтобы в очередной раз испытать странное чувство, как будто ему спирает дыхание, и предлагал матери сделать так же, она опускалась на гальку, и на ее коленях оставался красивый вафельный след.

ЧЕЛИ

Мне говорят, будто кое-кто заявляет, что Они отвели сюда главный сток. Воняет тухлыми яйцами.

ЕВА

Не кричи, уйми свое сердце, что не дает тебе спать, это всего лишь землетрясение, простое смещение многих груд твердой и мягкой земли, как если бы ветер задул у нас под ногами: пыль поднимается, стены являют свое нутро, а дома — изъяны. Сквозь длинную и широкую трещину замечаешь, что именно расставляет сосед на мраморной каминной полке и на этажерках. Вдруг становится холодно: это сквозняк из отверстых стен, цистерн, подвалов и люков.

ЧЕЛИ

Пахнет мертвечиной и прочими ароматами.

КОНСПЮАТ

(обращаясь к тем, кто все еще там)

Все потому, что ты открыл рот, все потому, что ты открыл дверь, все потому, что вы все спите при распахнутых окнах. Все закройте, поселитесь на улице, и вы почувствуете влажный запах песка и цемента, который грузовиками вываливают на площадях. Покиньте свои дома и живите возле них, как у кротовых нор, оставьте свои дома крысам, мышам, летучим мышам, мокрицам и голубям.

КТО-ТО

(чье лицо не освещено)

Прислушайся, Конспюат, уже слышно, как в твоем доме растет плющ и течет вода.

КТО-ТО ДРУГОЙ

В доме безумца неясыть, тихо ухая, рвет на себе перья.

КТО-ТО

В доме электрика ветер, весь ветер, весь воздух вселенной со свистом дует в замочную скважину.

ОДНА

В своем доме лепщик по воску оставил слоненка или ребенка. Если пройти перед подвальным окошком, слышно, как тот скулит.

ЕВА

Ребенок, слоненок, слон с золотыми ушами и серебряным хоботом, мой дом отныне станет твоим домом, и мой город — твоим садом, и твой хлев будет в моей гостиной.

БЕРГАНЦА

Озаренный возвел курган посреди самой высокой залы в своем доме, курган с будочкой на вершине, которую превратил в обсерваторию, в кокпит, в сторожевую башню.

Мадемуазель Робифуа в своей квартире хранила ракушечью крошку. Она каждый день огибала завалы, чтобы пройти к отхожему месту. Воняла, обожавшая папоротник и камнеломку разных подвидов.

Холостяк жил с ослом в квартире на первом этаже, где пол был вымощен плитками из порфира.

Голый ребенок выращивал палочников и что ни час, днем и ночью, скармливал им листья плюща.

В спальни свет проникал через круглые и квадратные окошки, в метре от потолка, и казался мерцающим и очень белым.

Две сестры задохнулись насмерть от угарного газа угольной печки.

Стайки скворцов составляли в небе фигуры: воронка, купол, грибок, шар неправильной формы и бесконечная лента, гинкго и приморская сосна.

Летом ныряльщик нырял ежедневно меж водорослей с длинными, как ветви самых высоких деревьев, стеблями. В прыжке он высматривал ласточек на острие тростника.

Мужчина в очках до блеска натирал латунную щеколду. Это было последнее, что он успел как следует сделать перед тем, как откинуться, ибо мухи уже кружили возле его ушей.

И бессчетные осы.

Неуемный горячий ветер.

Дома уже стали гостеприимными хлевами, и в квашнях умещалось по тридцать младенцев, что нарождались с каждой новой луной.

Дельфины жили в прудах у фонтанов, куда мы сегодня бросаем окурки и нечистоты, дельфины, как воздух, лазурные и такие же дикие.

Груды и груды пепла на грудах угля.

Счастье. И запах болезни.

Детские пупсы.

Ежегодно гора смещалась на несколько сантиметров, будто бежала на запад.

ЕВА

Ребенок, слоненок, что тебе до бескрайнего леса фруктовых деревьев, обильных плодами, до рек, что текут по склонам, до роя бабочек, до нескончаемых ароматных ночей, до беспрерывного ветра, до беспредельного мирного сна, до чего же красивым ты будешь в тонком кожаном недоуздке, с бубенцами в ушах, ты будешь доволен, что нам угодил и окреп в работе, и будешь есть, лишь унимая голод, пить, лишь утоляя жажду, а засыпать в изнурении, болезнь принесет тебе радость выздоровления, у тебя будет комната, где ты познаешь счастье одиночества, а чтобы спуститься в сад, тебе придется идти по лестницам и коридорам, пересекать в сумраке дворики, и ты ежедневно с радостью будешь пускаться в путь и видеть слабый свет в конце пути, тебе потребуется несколько лет, чтобы выучить свое имя, еще несколько, чтобы научиться говорить, и еще, чтобы все перепробовать, ты станешь самым красивым на свете слоном и наконец, вкушая терпкие вишни, познаешь сладость печали.

БЕРГАНЦА

Море было повсюду, его чувствовали и слышали, давили ракушки, ступая по сланцу, мечтали о рыбах и китах, вдыхали соленый воздух. Но чаек не было видно, и пена давно исчезла, тонкая пенка, которую не слизнуть языком.

С потолков струился песок.

В самых толстых стенах находили коровий волос, а под гранитом старых дворов — корни самшита.

В каждом доме селилась сова.

Мужчина шестидесяти пяти лет, эпилептик, глухой, скупой, чванливый, грязный, вонючий, склочный, уродливый, слабый, плохо одетый, остался совсем без друзей. Без них осталась и женщина тех же лет, от которой несло мочой.

И юноша бедный, уродливый, ленивый, больной.

И ребенок уродливый и больной.

Сначала птица летела к руке, потом устремлялась к ветвям деревьев, в сумрак листвы.

Тот, кто рисовал мрамор, прожилки и молоко, умер так же быстро, как и не важно кто.

Та, которую мы любили, умерла так же быстро, как и не важно кто.

Воздушная гимнастка умерла так же быстро, как и не важно кто. На могиле ее — идеальный куб, очень тяжелый, чтобы грудь ее более не вздымалась.

У маленьких львят уже выросла грива и бурая шерстка. Они скучали в садах.

Обезглавленные угри били хвостами по нашим рукам, орошая их своими молоками.

Не пожирайте нас, мы — человеки, так эскимосы кричали охотникам на тюленей.

Каждый камешек гальки нес на себе метку вселенной и имел форму земного шара.

Мы спали на мертвецах, чьи кости поддерживали почву, и мертвые дети к нам возвращались, чтобы вживаться в своих любимых лошадок, в грузовики, велосипеды, в мишек, львов, дельфинов, а еще — чтобы спать в своих колыбельках. Жило дерево. Жил камень. Жила известка. Жило железо, светлое под ржой. Жили мы, одни подле других, одни над другими, кашляя и чихая…

Нам принадлежало небо, небо красивое, черное, синее.

Принадлежали плоды.

Принадлежали звери, звери смирные. И звери свирепые. Принадлежали звери незримые. А мы принадлежали зверям, которые нас лизали, кусали, кололи, умерщвляли и пожирали одного за другим в зависимости от своих потребностей и нашего сопротивления.

Нам принадлежала пыль, пыль золотая, белая, угольная, кремнистая.

Нам принадлежали наши мертвые.

Нам принадлежали слова, те, что мы изрекали, и те, что ни разу не изрекли.

Нашими были тени, что несла на себе земля, нам принадлежали следы, что застыли в засохшей грязи.

Кашалот проломил верхний слой льда и выплыл в залив, обрызгав наши дома елейной и жирной пеной, которой до сих пор мечены наша посуда и мебель.

Наши дома уже были хлевами, мило устланными соломой, ульями, изнутри покрытыми сладким воском, голубятнями порошковой белизны, вольерами, ароматными, как шкатулки с сигарами, кувшинами, где звенела вода, цистернами, полными нежного света, в которых то появлялись, то исчезали лица, шахматными досками, что хранили отпечатки ступней, ладоней, коленей, а иногда и губ, чугунными колоколами, из которых не вырывался крик, овчарнями, от которых несло чесноком и треской, могилами, что были распахнуты к небу, к листве, к соседней могиле и сообщались с центром Земли через всевозможные шахты и лабиринты.

Наши имена были начертаны на камнях.

От каминов и труб поднимался наш дым, и облаками над морем клубился наш пар.

Горы смотрели на нас свысока. Мы смотрели на горы снизу. С горных вершин мы иногда смотрели на море.

Лицо каждого было неповторимо.

Пичуги, что пролетали по коридорам и гнездились в меловой белизне.

Гуси, что пролетали над крышами.

Падения старого эпилептика, скупого, глухого, чванливого, грязного и вонючего, склочного, уродливого, слабого; падения, рыгания и пердения старого эпилептика, сотрясая стены, тревожили весь город.

Очередной прилет ласточек, поспешный отлет ласточек.

Трещины, через которые заползали и выползали мокрицы, через которые заползали и выползали муравьи, через которые заползали и выползали крысы.

Каждый дом имел особый семейный запах.


(Пауза)

Помимо того, что я был и буду всего лишь собакой, Берганца — мое имя и свойство.

ЧЕЛИ

Сегодня от города пахнет яйцом. Завтра запахнет чем? Быком? Конюшней? Пометом чаек? Или черной копотью?

КОНСПЮАТ

Осыпайте цветами бычка, что живет в вашем подвале, любуйтесь его глазами, глазами бычка, рогами, хвостом, удом, удом бычка, нежно гладьте ему ноги передние, задние и хребтину, ибо вы — в его доме, в священном доме бычка и под его защитой, принимайте его семя, в котором вы всегда и все время черпали силу. На его хлеве ты построил свой дом, а теперь задыхаешься от вонючей мочи. В твоем хлеве он поселил свой молодняк, что скулит и резвится.

Любите бычка, как ему надлежит вас любить.

Дайте риса орлу, без счета, как даете его остальным, погладьте его прекрасный лик, его пыльное оперенье и вылижьте его мощные лапы, ибо вы — в его доме, вы живете в священном доме лучезарного орла и под его защитой. Под крылом орла ты построил свой дом, и в твоем хлеве он поселил свой молодняк, что срыгивает и блюет.

Любите орла, как ему надлежит вас любить.

ГРУППА

За орла крыш, за неясыть голубятен, за быка подвалов, за свинью фруктовых садов, за ласточку гостиных, за одну только память о них, за дельфина прудов, за гинкго, за ясень, за живой вяз, за одну только память о них.

КОНСПЮАТ

Отдайте неясыти ваших цыплят и птенцов, живите подле нее и любуйтесь ее полетом и позами, ибо вы замешены по ее образу и подобию и живете в ее доме, в священном доме отважной неясыти. Под звездным ее вольером ты построил свой дом, и на твоей подстилке она отложила яйца, которые высиживают твои дети.

Любите неясыть, ее птенцов и ей подобных, как им надлежит вас любить.

Будьте со свиньей любезны и справедливы, как и с прочими, делите с ней свои трапезы и омовения, отдавайте ей лучший сыр и в старом вине смоченный хлеб, приложитесь устами к ее устам, которые столько вам дали, откройте ей свои тайны. Ее дом — это издавна, вот уже сколько тысячелетий, ваш дом.

Пусть ласточка принимает ваши нежнейшие поцелуи, пусть упивается вашей гортанью, пусть ест вашу моль и мух, устремляйтесь за ней в пустоту и падайте на мостовую, ей слегка позолотите, посеребрите перья, подарите ей свой потолок и оставьте ей небо, ибо вы живете в ее доме, светящемся доме тростниковой ласточки.

ГРУППА

За орла крыш, за неясыть голубятен, за быка подвалов, за свинью фруктовых рощ, за ласточку гостиных, за дельфина прудов, за гинкго, за ясень, за живой вяз, за громоотвод, за сигнальную сирену, за чугунный колокол.

КОНСПЮАТ

Любите ласточку, как ей надлежит вас любить. Будьте дельфину родителями и кормильцами, любовниками и любовницами, сестрами, братьями, ибо он издавна ведет вас через ночь и туман и приходит на помощь, ибо вы живете в его доме.

Любите дельфина, который плывет перед вами.

Целуйте каждый листок гинкго, пока он не коснулся земли.

Целуйте каждый листок ясеня, пока он не коснулся земли.

Целуйте каждый листок вяза, пока он не истончился.

Пусть громоотвод станет главным предметом ваших раздумий.

Пусть чугунный колокол всколыхнет вам сердце и оглушит навеки.

Пусть чудовища, которых вы породили, не позволят вам спать и жить безмятежно.

Пусть ветер дует и стены трещат, как чистое олово.

ГРУППА

За орла, за быка, за неясыть, за ласточку, за дельфина, за сигнальную сирену, за живых чудовищ, за художников, за мореплавателей и за электриков.

КОНСПЮАТ

(обращаясь к Чели, оставшемуся в одиночестве)

Пусть уклон улицы приведет тебя к стоку.

Пусть вода тебя охладит, а сажа покроет.

Пусть дрема тебя задушит. Пусть сигнал пробудит от тяжелого сна, сигнал светозарный и громозвучный.

Пусть твои волосы падут наземь, а зубы расшатаются, как сказано в книгах.

Да падешь ты всякий раз, как икнешь.

Да будет так сказано. Да будет написано. И опровергнуто. И все — в один миг.

Трава, мох, овес, бесшумная ночь, лицо столь хрупкое в твоих мыслях, аромат сирени вкупе с глицинией, большое окно, пята свода, стул, на котором ты восседаешь, твой член, твоя кожа, гвой возраст, твое настроение, гнев твоей матери, черепицы, притертые к обрешетке, и сама обрешетка, неподвижная гладь колодца.

Пусть чудовища вырастают и разрушают стены своих хлевов.

Люби чудовищ, которых ты выкормил.

ЧЕЛИ

Я замуровал вход в подвал и уже не знаю, что там происходит. От долетающих до меня звуков я содрогаюсь, и не сплю, и уже не могу заснуть, слыша, как он там шевелится. Он захватил все подвалы, разрушил перегородки и подобрался к фундаменту, бутовый камень трещит при каждом его ударе, содрогаются дверцы шкафов, дребезжат оконные стекла. Уж лучше бы я загнал его в хлев в саду, пока имел над ним власть, лучше бы прибил насмерть ударом кувалды, задушил, низверг в небытие. Теперь слишком поздно. С каждым днем растет его сила, а с нею надменность. Где-то в сланце возникла трещина. На площадях появились сотни черепах, хотя считалось, что их здесь нет.

Я забыл свое имя. Это одна из самых злых шуток, которые сыграла со мной память; о прочих упомяну лишь для справки. Моя память еще сохранила лица, это все, что она способна воссоздать. Что до имен, адресов, пройденных и предполагаемых маршрутов этого города, бирок на инструментах, которые я продаю, химических формул, состава стали, годной для той или иной работы, это другое дело. Должен ли я приписать это вони, которая неизвестно как появилась здесь несколько дней назад, ветру, что беспрестанно дует, или моей вопиющей неспособности к наблюдению? Я все забываю, но ощущаю себя все лучше и лучше, и мой нюх развился невероятно. Должен ли я отнести эту чуткость за счет климата и непрерывного ветра? Раньше я не чувствовал, что в городе так сильно воняет. Я забыл названия цветов и деревьев. Если учесть все то, что я позабыл, и то, что никогда не знал, то, наверное, я окажусь в этом городе самым обделенным. Что не мешает мне быть счастливым. Я безмерно рад пустякам. Я в восторге от самой крохотной перемены, от малейшего изменения. А город богат на изменения, особенно в последнее время, после того, как зашевелилась земля. Когда огромные камни смещаются всего лишь на несколько сантиметров, что-то меняется по-настоящему и смотреть на стены и здания как раньше уже невозможно.

КОНСПЮАТ

Люби камень, торцовый камень, как ему тебя надлежит любить.

(Знаменитая местная сумасшедшая принялась сооружать повсюду пирамиды из очень твердого дерева. За неделю она ставит их шесть-семь штук, выверяет направление, считает шаги и, похоже, ничем другим не занимается.)

ЧЕЛИ

С того дня, как мать поставила меня на ноги, я привык жить на неподвижной земле и так испугался первой прошедшей подо мной волны, что готов был просить пощады у этого сотрясения, отозвавшегося наконец на толчки, которые отчаянно будоражили мой спинной мозг на протяжении многих лет. И тогда я увидел, как задрожали луна и далекие звезды.

ЕВА

(обращаясь к Чели)

Ты, живший прежде спокойно, вдруг задумался, правильно ли ты поступил, посадив в этом году три гинкго и две хурмы, ты задумался, любишь ли мать, с которой почти не видишься, любишь ли брата больше сестры, и вдруг жалеешь лучшего друга лишь за то, что он, шагая по улице, споткнулся о камень и, споткнувшись, икнул. И вдруг ты понял, что цвет, в который ты выкрасил жалюзи в своем доме, просто уродлив, а цвет жалюзи и деревянных наличников в соседних домах, над которым ты раньше смеялся, выбран весьма находчиво. Ты понял, что живешь среди умнейших людей, которым не годишься и в подметки, как ни старайся, что в городе немало просвещенных и дивных умов, а вот сам ты не из их числа, а еще знающих толк в своем деле садоводов, каменщиков, маляров, которые работают добросовестно и умело, не считая это поводом для гордыни. И тогда ты бросаешь свои кисти в мусорный бак, избавляешься от инструментов и ложишься на голый асфальт, ибо тут уже ничего не поделаешь. Ты плюешь на свои ладони, но твои ладони не виноваты. Ты смотришь на крыши, на небо, и это тебя успокаивает.

Себя изничтоживший был вроде тебя. Сначала испытывал удовольствие от того, что смотрел на свое лицо в обрамлении неких листьев, удовольствие от того, что лизал тыльную сторону ладони, не обращая внимания на других, на то, что они были рядом. Рядом с ними ему случалось даже раздеваться, бегать и плавать в строгих пределах отведенной ему территории. Но другие давали знать о себе все чаще и чаще: приносили фрукты, хрупкие предметы, молоко, музыку, а также ее издававшие инструменты, заявлялись то и дело с той особой улыбкой, с той специфической улыбкой, с той легкой улыбкой, по которой он их сразу же узнавал и принимал по-братски, как если бы дышал их потом и делил с ними ложе. Но он продержался недолго. Ему все труднее было работать и играть, когда другие оказывались рядом. И тогда он бросал все дела, как только другие пересекали порог его дома. Сначала он не умел предвидеть, когда другие придут, и удивлялся их появлению, но со временем выявил периодичность и поводы их появления и откладывал предметы, которыми манипулировал, задолго до того, как неминуемо наступало время прихода других. И вот однажды, вдруг: ничего — тишина. Он долго прислушивался, не дыша, не шевелясь, и убедился, что он — один, как раньше один. Чтобы отпраздновать это событие, он решил отведать тот фрукт, сердцевина которого, как он помнил, была так нежна и чуть сладковата. Вкус оказался таким же, как в его воспоминаниях, но плотность показалась ему иной, как если бы в плоть плода, за время забвения, вторглись какие-то мелкие зерна, вроде противного гравия.

КОНСПЮАТ

(тихо, обращаясь к публике)

Вдали от вас красный цвет пиона остается таким же, но по пленке лепестков расходятся странные прожилки. Так крохотные насекомые атакуют ваши цветы. А еще копаются в коже ваших друзей, в их волосах, в радужной оболочке глаз и нарушают порядок блесток.

ЕВА

Он хотел было выплюнуть первый кусок, но сдержался и смирился с тем, что все изменяется вне и помимо него. Он пожил в свое удовольствие. Дробил амфибол и малахит. Читал. Слушал музыку, виолончель, тубу. Часами играл с ртутью, пока не пролил ее на пол. И когда принялся собирать шарик за шариком жидкое серебро, в доме, там, где обычно хранились уголь и картофель, раздался характерный треск и тут же шуршание ткани. Мужчина понял, что другие и не думали его оставлять, что они лишь умолкли и замерли, чтобы лучше за ним наблюдать. И тогда, в первый раз, он обратился к ним с речью (тембр своего голоса он ненавидел и поэтому говорил предельно кратко): Все еще здесь, зараза? Ответ был на удивление четок, со счетом на три или четыре, голос как будто давно был готов прозвучать: А ты, твои руки, ноги, голова — все еще на полу? И действительно он лежал ничком на полу, прижавшись к нему левым виском, вглядываясь в сумрак под шкафом в поисках разлетевшихся капель своего сокровища. Он был уязвлен. Ему захотелось сменить обстановку. Он принялся собирать вещи. Положил в чемодан пижаму и металлическую фляжку. Он хотел уехать не важно куда, наугад. Но не смог сдвинуться с места.

БЕРГАНЦА

Я прикладываюсь поцелуем к листику плюща. Прикладываюсь поцелуем к узенькому гранитному поребрику на Подводной улице. Прикладываюсь поцелуем к нижней ступеньке крыльца… Откройте дверь. Закройте дверь. Откройте окошко. Вот молния и трещина, что бежит по стене. Достойна она поцелуя? Вот гипс, из которого мы слеплены, сырые, как в первый день. Вот зелень травы. Вот огонь, чье пламя обвивается вокруг пальцев. Вот черный дым. Вот дом с почерневшими стенами. Вот то, что исчезло. Поцелуй. Вот то, что осталось. Вот вода, сладкая, соленая. Вот бычок, чьи рожки мы трогаем. Вот ясень, который растет и меняется вне и помимо нас. Поцелуй. Вот покатая улица, резкий наклон. Вот колодцы, дыры, ходы, рытвины. Вот свет. Поцелуй. Руки. Ноги. Лица и детородные части. Вот то, что исчезло. Вот то, что осталось. Направление ветра, его сила, его затишье. И колоски дикой травы.

КОНСПЮАТ

Любите камень, камень торцовый, как ему надлежит вас любить. Живите в ночи.

БЕРГАНЦА

Вот что осталось от той, что жила за стенами из камня, грязи и гипса: спальня, где каждая стенка казалась садом, а каждый отблеск — звездой.

Изначально собака я, и Берганца по-прежнему — мое имя и свойство.

II

ЕВА

Как, ты не знаком со своим соседом? Не знаешь, что он ест, и, чтобы выяснить это, никогда не бросал даже мельком яйца в его мусорный бак, не знаешь, пьет ли он весь день напролет, рисует, болеет, поражен ли, как и многие, той неминуемой хворью, уже весь синюшный, бескровный и одутловатый, что за люди к нему приходят, врачи, ювелиры или полицейские? Пьет ли он молоко из узорных чашек в ромбах или усеянных зернышками кунжута? Он левша? Чего он боится больше: ветра, града, страшного треска в глубине подвала, внезапного ливня иль длительного зноя? Кто оскорбляет его из домашних? Отец или мать? Они оба? Самый младший из его сыновей, все сыновья вместе или каждый по очереди? И жил бы ты так до конца своих дней, устремив все свои чувства на странные симптомы, сотрясения своего тела, решив раз и навсегда, что у других все происходит точно так же, как у тебя, и ты, эпилептик, живешь среди эпилептиков, заика среди заик, гневливый холерик среди всеобщего гнева и грома? И ступал бы ты по земле, вкус которой никогда не смаковал, а плотность не испытывал, по мостовым из камня, происхождение которого тебе неизвестно, как неизвестны имена мастеров, тесавших его по мерке своей, по следам того, кого ты не хочешь знать? Тот, о чьей жизни ты не желаешь знать, — чудовище среди чудовищ. Время от времени он открывает дверцу своей клетки и свободно разгуливает по своему дому, точной копии твоего, по бельевой и прочим кладовкам. Он кубометрами сжигает ценную древесину, о грамме которой тебе остается только мечтать, а тебе не видна даже тень дыма, что исчезает в подземных ходах. Он стирает задубевшую от крови и пота одежду, и стирка длится так долго, что пар, охлаждаясь, ручьями стекает по кафельной плитке и разъедает цемент. Он ждет, когда ты умрешь, чтобы расширить свою мастерскую, увеличить гостиную, преумножить число комнат, в которых плачут его дети.

ЧЕЛИ

Все еще здесь, зараза, с ней хлыст и сопутствующие слова. Но я найду, чем себя защитить. У меня есть цепь землемера…

ЕВА

Измерь расстояние, что отделяет тебя от центра Земли.

ЧЕЛИ

…есть мастерок…

ЕВА

Сложи кирпичи и замуруй себя там, где, скорчившись, ты сидишь.

ЧЕЛИ

…есть топор…

ЕВА

Вот уже нет пяти пальцев.

ЧЕЛИ

…есть пила…

ЕВА

Начни с ненужной руки и закончи торчащей ногой, заляпанной грязью. Тот, о чьем существовании ты не желаешь знать, с нетерпением ждет твоей смерти. Он сожжет стул, на котором ты сидишь, рукоять ножа, которым чистишь картофель и который давно ему приглянулся. На твоем доме он возведет другой, просторней. Он распашет твою могилу. В твою кровать уложит свой молодняк. Твои нечистоты высохнут, а ты, ты превратишься в торф от торфа, в легкий перегной Тебя обернут тонким полотном, обвяжут, положат в чехол, а чехол — в большой сундук, который тщательно раздавят гигантским катком.

ЧЕЛИ

Счастливый перегной легкий и мягкий, который никогда не разобьется, ибо разбит изначально на волокна, на подкисшую массу. Счастливый сланец, навсегда расщепленный, песок, в порошок размельченный, вода, что поднимается к небу. В руку я взял ирис, чьи лепестки кукожатся на глазах. Коснулся волос и головы женщины, которую любил. Тронул неловкой рукой холодную стену, которая покрывалась трещинами. Перед моими глазами образовалась щель. Я касался предметов, осколки которых внезапно устилали землю, там, где кости моих ступней стучали по мостовой. Я был тем мужчиной в длинном желтом плаще, тем самым, что ежедневно в одно и то же время выбирался к дневному свету. Мои хрустящие кости наполняют мне нос и рот привкусом аммиака. Дым от моих волос уходит в дымоход с отбитой трубой.

КТО-ТО

(чье лицо не освещено)

Я была молода. Ела шелковицу в сезон шелковиц, а фиги — в сезон фиг. Жила в гипсе со своими спутницами и спутниками. Масло и молоко терпеть не могла. Меня восхищало гинкго. Каждой весной я выходила замуж за юношу, который нежнее всех гладил мои ресницы, или за дельфина, который катал меня на спине, и я дарила им свою вульву, слегка тронутую синевой и фиолетом. Каждое воскресенье гуляла по крепостному валу и смотрела на север, на восток, на юг и на запад, и иногда замечала море, иногда гору, иногда, когда воздух был совершенно прозрачным, лес. Мое лицо нарисовано на стене большой комнаты. Мое имя начертано на одной из черепиц.

ЕВА

(обращаясь к Чели)

И ты должен был есть фиги в сезон фиг, а черешню — в самое лучшее время года. И мед — каждый день своей жизни. Ты приходил бы каждое воскресенье навещать мать и отца. Зимой каждое воскресенье слушал бы музыку. Каждой весной женился бы на одной из подобных мне и источал ее аромат. Ежедневно касался бы той руки, тех волос и с головы до ног ласкал бы то тело. Ежедневно смотрел бы на небо, на север, на восток, на юг и на запад, видел бы, как поднимается дым, знал бы, что именно жгут другие, и от дыма не задыхался бы никогда.

КТО-ТО (чье лицо не освещено)

Я была стара. Питалась сахаром. Рисовала мелом на булыжниках, выбитых из мостовой, у себя во дворе. Любила папоротники и лилии, что выращивала у себя в гостиной. Зимой напивалась. Весной у меня болели бедра. Каждое воскресенье я ходила смотреть на мурен в аквариуме, на мурен, с каждым днем все больше напоминавших меня. По понедельникам навещала своих соседок, чудовищных соседок, живших в комнатах, где уже замуровали окна и заделали камин. Мое лицо нарисовано на стене в большой комнате. Мое имя начертано на одной из черепиц.

ЕВА

(обращаясь к Чели)

И ты рисовал бы мелом на асфальте у себя во дворе и день за днем попирал привычную мостовую, сбитую из камней, едва стертых твоими шагами, из земли, возрождаемой беспрестанно, из наносимого ветром песка. И ты беспокоился бы из-за клещей. Тебе досаждали бы клещи в шерсти твоих животных, моль в твоих ночных рубашках, палочники, которых ничто не берет, запах воздуха, что от часа к часу разнится, форма твоего дома, размеры комнаты, прочность полов, каждый гвоздь, вкус воды, соседские слова, доносящиеся из-за общей стены или листьев живой изгороди. Ты ничего бы не ждал, а просто желал: цветов, грозы, более грузных плодов, гостя, ясной ночи.

ЧЕЛИ

Я жил в стене. Спал без женщины, со своими петухами, пение которых слушал и окрас которых пытался воспроизвести сначала кисточкой на зернистой бумаге, затем на штукатурке. Их голоса отражались в пустых коридорах моего дома, моего большого хлева. Я присматривал за своими петухами, которых соседи были не прочь сжить со света. Каждый четверг покупал на рынке зерно и зелень. Стены моего дома, моего большого хлева, пестрели окрасом моих петухов, а плиты в моих комнатах — их испражнениями. Мое лицо нарисовано, имя начертано. Свои нечистоты я бросал в окно, и они стекали по стене и окрашивали ее. Я сжигал свои остриженные волосы, и дым от них коптил потолок. Никто не желал заходить ко мне из-за запаха, на площади на меня показывали пальцем, ибо подозревали, что я сжигаю трупы. Я смердел. Я был эпилептиком. Мое лицо нарисовано, имя начертано. Чели — мое имя и свойство. Никто меня не забудет.

ЕВА

Так проглоти свои кисти, и сам будешь проглочен. Знай, что соль крошит известь и разрушает самую твердую черепицу так же легко, как разъедает глаза.

КТО-ТО

(чье лицо не освещено)

А я, я жила в заброшенных и замурованных комнатах, куда пробиралась через старые дымоходы. Грабила могилы и спала в нежной пыли предшественников, книги, одежда и кожа которых были изъедены молью, питалась зернами ячменя, гречихи и проса, которые находила в самых темных углах их жилищ, под нетяжелой мебелью, под скелетами листьев, у подножия стен, в строительном мусоре, под матрацами с пылью густой, как влажный пепел, и мелкой, как мел.

КТО-ТО ДРУГОЙ

(также)

Летом каждое воскресенье я ходил купаться в ближайшей реке, что текла меж высоких стен, увитых плющом, виноградом и ломоносом. В воде я все еще слышал городской шум, колокольный звон, крики и видел тени домов и красные пятна крыш, подсвеченных солнцем. Я спускался к воде по широким замшелым ступеням лестницы из красного порфира. Под водой шум водопада был еще громче, водопада, который уступами спускался в море, в прозрачной толще я различал движение воды. Иногда я прыгал с самой высокой вышки и в прыжке разглядывал ласточек. Мое лицо нарисовано, имя начертано. Я не хочу, чтобы меня забыли.

ЕВА

Ева — мое имя и свойство. Я выводила гусей пастись на террасы бывших казарм, где в знойное время все спали. Они поднимались так близко к небу, эти террасы, что гуси были ошеломлены и охвачены неудержимым желаньем лететь, те самые гуси, что целый год паслись в заплесневелых подвалах и подземельях. Все вместе бросались мы в пустоту, по направлению к вихрям. Мое лицо нарисовано на стене большой комнаты. Мое имя начертано на одной из черепиц. Вы сумеете меня распознать. А может быть, нет.

КОНСПЮАТ

Каждую пятницу я шел к Пьеру проведать его сестер, надушенных так, что запах сестер Пьера преследовал меня всю неделю.

В субботу утром я разводил костер и сжигал свой дом, его древесину вместе с бумагой. Сжигал лестницу и перекладины. Сжигал, истреблял дверцу старого почтового ящика, красного, из толстых досок. Бросал в огонь тряпку, смоченную в вине, и полыхали мокрицы, подвальные твари, пожиратели черешневых деревьев. Бросал блестящую солому, блеклый, выгоревший на солнце картон, прутья клеток и коробов, ящики, пахнущие апельсинами. Я бы мог за субботу мало-помалу сжечь весь дом — лишь для поддержания костра, чей яркий огонь отразился бы в окнах первого этажа — и даже не заметить, сжечь все ценное, как то: инструменты, золоченые рамы, живой самшит, свои волосы, одежду, стулья, книги; я мог бы все уничтожить, сломать то, что еще было твердым, опрокинуть то, что еще стояло. Хотя для меня суббота ничем не отличалась от остальных дней, я мог бы в субботу броситься в огонь сам. Но сжигал всего-навсего ветки, охапки и заплесневелую древесину.

В воскресенье я не спешил. Ворошил пепел в черной печи. Рассматривал останки. Оставались только петли тяжелой белой двери, которая закрывалась бесшумно, оставались только железки, которые я бросал в кучу ржавых железок. От крана, рухнувшего на тропу из ракушечной крошки, оставалась лишь пыль. От еловых досок — гвозди. От балясин — пыль. От лестницы — почти ничего. От изящной ножки стола на колесиках, источенной и залитой вином, — железо и разбухший эбонит. От моего дома — печные трубы. Затем на холме, над которым сияло солнце, я собирал плоды айвы, самые бархатистые и золотые в городе, твердые как кремень. Я забирался на длинные ветви низкого дерева, обветренными губами и пересохшим языком в сотый раз шепотом клялся никогда больше не вкушать этот плод, столь ароматный, что ароматом был весь октябрь. И когда я сидел часами в терновнике и поедал терновые ягоды, я обещал себе то же самое. И пока я собирал фундук и лесные орехи, в нижней части города один пчеловод в своем мрачном, будто подвал, садике корчевал гигантский дождевик, который не смогла бы охватить даже цепь из пятнадцати взявшихся за руки человек. Сад пчеловода был погребен молодой горой с запахом плесени, как если бы обитавшее в недрах чудовище, тварь из плоти, захотело что-то изречь и извергнуть обильное семя.

В понедельник я ходил на рыбалку, и моя кровь вновь становилась текучей. Я покидал город и шел вдоль старого канала. Канал впадал в белую речку, в которой топились чайки. Я нес, обмотав ими торс, сети. Я часто ходил к рекам, и все — ради поисков той, о которой мечтал, той, что сначала была узкой зловонной речушкой и становилась все шире и шире по мере того, как я шел вверх по течению, с водою прозрачной, беззвучной и движимой как одна волна. Иногда, в тот же день, мне хватало сил вырвать с корнем три клена и подняться к вершине отвала, оттуда я мог взглянуть на самый красивый в городе сад, чуть склонившийся к юго-западу и в одиночку владевший, меж своих стен, тончайшим пунктирным просветом. Я встретил мужчину, который сажал в землю косточки и семечки всех съеденных им фруктов, и мы беседовали с ним о сливах и засохших деревьях. У мужчины, который сажал косточки и семечки всех съеденных им фруктов, был самый красивый в городе сад, его окружали стены и пересекал ручей, что впадал в канаву с тучами тины, листьями мяты, кожами жаб. Он терпел в своих стенах растения с горькими плодами и даже бесплодные экземпляры, которые постоянно нуждались в уходе и ярком свете. И пока я омывал свои ноги, часть стены моего дома просела на несколько сантиметров. Из-за того, что под домом, в цистерне, мертвый старик пошевелил пальцами ног? Из-за гнева бычка, божка мелкого и противного?

Вторник порой был таким прозрачным, что не существовал и вовсе, я без еды и питья проходил сквозь него от начала и до конца. Во вторник я навещал чудовищ, что жили в мрачных домах, скрытых под мрачными домами, в конце туннелей и коридоров, в крохотных задних дворах, где дождь проторил воронки, канавки и отлепил медные таблички, на которых были начертаны ужасные названия с подобающими эмблемами: кадуцей, пастуший посох, нос в состоянии гнусной эрекции. Чудовища жили в домишках, до чьих крыш я мог дотянуться, не поднимаясь на цыпочки, стоя на верхних ступенях лестниц, параллельных лестницам той самой Горы, в Лесу Гота, в свете рассеянном и в тепле, расходящемся от их пузатых печей. Их было столько, этих чудовищ, что я даже их не считал. Они были великолепны, милы, любезны, исполнены нежности, оживлены, с приветливым словом на устах. У них были свиньи, которых они откармливали в подвалах — очень толстые и бледные во мраке животные, плакавшие, когда я проходил перед окошком, — козы в зарослях бузины, бараны на взгорье, орхидеи под большим окном кабинета, открытого всем ветрам, бычки, которым спутывали ноги, но которыми дорожили. Чудовища закрывали провизию в жестяные банки. Их заплесневелый хлеб разбухал, как будто тесто второй раз поднималось из-за тепла в продуктовом шкафу. Они боялись землетрясений. Я слышал их счастливое шевеленье. Аптекари пили настой белладонны. Электрики запускали воздушных змеев. Огородники курили киф. Вот они-то знали реку, о которой я мечтал. Могли, не думая, назвать ее имя, как зовешь мать в темноте. Они помнили номер автобуса, который доезжал до нее: водителем был один из них. Они проводили солнечные воскресенья на берегах этой реки и наполняли свои чемоданы черникой. Во вторник я шагал вдоль стен и находил других в комнате, очень близкой к небу. На первом этаже мы открывали дверцу замысловатым ключом, каждый из нас имел дубликат. Головы мы мыли в одном тазу, руки — подходящей жидкостью, ледяной и прозрачной. Мы любили друг друга, но между нами не было прочной связи, доверие в нашей маленькой компании не царило. Мы были лишь солидарны, как члены одного и того же тела.

Среду я проводил в саду, открытом дождю и ветру. Срывал крестовник, от чего мои руки были мокрыми и холодными. Садился на корточки меж огромных листьев камчужной травы на седьмом участке, том самом, что у дырявой стены и с качалкой, забытом, запущенном, возле кустов жасмина, под сенью которых я никогда не ложился. Я клал ладонь на лист клена, стоя на шатком балконе, и, склонившись, трогал клен за одну из его верхушек, я слышал гром, смотрел в небо, меня пожирали мошки, на меня гадили птицы, я слушал ласточек и дроздов, шум машин и остроносых самолетов, шуршание стрел с золотым опереньем, что втыкались мне в шею, призывы на помощь и суету бригад, которые на них отзывались, галоп поезда, стон человека, который катил груженный овощами велосипед по улице, поднимавшейся по откосу. Среда была оживленной, пятница — так близка.

Зато четверг — полная катастрофа. Я спускался по лестницам и нес яйцо, яйцо утреннее, яйцо, которое хотел уберечь уже и сам не помню от чего. На последней ступеньке оступился. Я прикусил язык, и гора Сен-Жиль просела на три с половиной сантиметра. Было видно, как качнулась просторная спальня, чьи оконные стекла отражали закатное солнце. Если в эту трещину засунуть указательный палец, то она придется ему точь-в-точь по размеру, так можно удостовериться, что причиной обвала был чей-то палец. Поедем ли мы как-нибудь в четверг, когда все кончится, в Каламазу?

В ту пятницу ветер рвал дом на части. Ветер был очень сильным. Я терял равновесие и задыхался. В пятницу на ветру я просеивал золу костра, что горел накануне. Ветер пробивался на лестницу, из подвалов тянуло росой, все двери были открыты, копоть наплывала, известка превращалась в зеленый песок. Мое лицо нарисовано на стене большой комнаты. Мое имя начертано на одной из черепиц.

БЕРГАНЦА ПЯТИКНИЖНЫЙ

Что делать? Ждать, пока не умрешь? Или каждый день обходить сад, чьи границы предельно точны, пробовать воду, нюхать ветер, думать о запасах угля и дров, о моли, что проедает одежду, о червях, что точат балки, о трещинах, что рассекают стены, о росте какой-то белой акации точно там, где ее посадили? Ждать, пока не умрешь, или беспокоиться из-за запаха воздуха, формы дома, в котором запираются на ночь, из-за каждой его доски, из-за мельчайшего гвоздика, как из-за цвета неба, из-за соседских слов за общей стеной или листьями живой изгороди? Не ждать ничего, а просто желать: цветов, грозы, более крупных плодов, гостя, ясной ночи, чтобы шел дождь, чтобы дождь перестал идти, желать детей и чтобы не случилось несчастья?

Этот нарисовал гору, чей рельеф — сосны и пихты — повторяется в каждом фрагменте. Можно увидеть его лицо, нарисованное на стене большой комнаты. Можно прочесть его имя на одной из черепиц крыши. Узнать его среди других так же трудно, как отличить одного клопа от другого, одну мокрицу от другой, одну мускусную крысу от другой, один лист ясеня от другого.

Этот сидит на качелях. Ноги не достают до земли. Волосы скрыты под шляпой. На поясе висит мешок. Он держит нож с треугольным лезвием, основание лезвия шире, чем кисть руки. Кто узнал бы его?

Этот одет в льняную рубаху, всю в ржавых пятнах, на голове накручен платок из тюля. В правой руке он держит трубку. Кто узнал бы его?

Этот стоит перед широким столом и созерцает деревянный инструмент, словно считает его изъяны. Он одет в робу, которая закрывает ему колени. Кто это?

Этот виден от головы до пояса. Он склонился над весами, обе чаши которых пусты. У него на носу очки. Он держит в руке кусочек свинца. Над его головой, на полке, составлена дюжина пирамид с квадратным основанием. На стене комнаты видно его лицо среди других лиц, его имя можно прочесть на крыше.

Этот закидывает за плечо мешок. Не видно даже его головы.

Этот вооружен до зубов. Он точит нож точильным бруском, на поясе у него висят другие ножи. Кто это? Скажите мне. Он похож на вас.

Эта стоит на коленях в кровати. Ее волосы стянуты лентой. Она оттирает щеткой пятно на простыне. Она похожа на вас. Здесь ее лицо, там ее имя. Кто это?

Что за плоды несет на подносе та, чьи плечи и грудь освещает солнце? И кто она? Недостаточно описать ее лицо и назвать ее имя.

Кто та, что обращает свое лицо к неподвижной светлой воде?

Эта склонилась к земле и шевелит ее длинной жердью, конца которой не видно. Это твоя мать? Одна из твоих неприятельниц?

Этот маской и одеяньем похож на муравья. Ты знаешь его.

Этот сидит в тростнике на трехногом табурете. Гуси, которые окружают его, напряжены и неподвижны, ветер не ерошит их оперенье. Ты знаешь его.

Она сидит на земле и смотрит на свою обнаженную ногу, слегка приподняв подол платья, на ногу, которая кажется босой, настолько тонок шнурок сандалии между пальцев на фоне набухших вен. Чего она ждет? Она на тебя очень похожа, так на тебя похожа. Кто она?

На что он так внимательно смотрит? Чего боится? Чего ждет? До чего ж он похож на тебя. А та, что гладит ему подбородок, это его мать, его бабка, мать его бабки?

Голова, которую держит этот мужчина, голова, которую он держит за волосы, все еще соединена с телом и чьим?

А этот, чей рот широко открыт и глаза закатились, собирается он сожрать своих детей, которых, кажется, любит поистине безграничной любовью? Уж ты-то, ты его знаешь, и вы его знаете тоже.

Почему она запустила в рукав зверька, того, чей язык лижет перламутровые пуговки на ее одежде, а чешуйки царапают ткань? От кого она защищается? Чего она опасается, та, которую отличить от других так же трудно, как колос овса среди поля овса, и которая все же отличается? Она тебе кто: жена, мать, дочь, сестра, подруга, убийца? Сейчас она где?

Не твой ли отец тот мужчина, что держит в левой руке десятигранную призму с циферблатом и крылышком на каждой грани? Где ты ее потерял? Под чьим полом, за чьей стеной, на какой улице, в каком лесу?

Почему она с такой силой сжимает свои и без того тонкие губы? Что у нее отобрали ценное, дорогое? Что отберут? И ее узловатые руки, на каждом пальце камень в золотой или серебряной оправе. Ты ее узнаешь? Ты к ней уже прикасался.

Эта пристально смотрит на вас своими темными глазами, такими темными, что кажется, будто это безмерно расширенные зрачки, голова ее возлежит на белом воротничке. Я увидел ее лицо, прочел ее имя.

Почему он держит в каждой руке палку? Хочет побить тебя за недоделанную работу? Он тебе кто: отец, старший брат, грубый приятель или дядя?

Этот уже получил десять ударов дубинкой по темени и рискует получить еще три десятка, не меньше, его лицо — как глыба мрамора в красных прожилках. Это брат, которого ты потерял из виду, лучший друг детства, с которым ты грыз орехи, или твой злейший враг, уже не способный тебе навредить? Я увидел его лицо, прочел его имя.

Он сидит на сером коне. Позади него — невеста, красные губы, распущенные волосы. Он держит за хвост птицу с красивым рыжим опереньем, изящнейшего сокола. Куда они едут?

А эти, что они делают? Самый худой, приоткрыв рот, спокойно и увлеченно пропускает через синюю металлическую воронку вещество, вроде земли с золотыми крупинками, и другое — вроде воды. Второй старается всунуть трубку воронки в рот третьему, в то время как четвертый и пятый держат его за руки и за плечи, а шестой сидит у него на животе. Вы их знаете. Ты их знаешь.

Он спал на подстилке своих животных, а животные спали в его кровати. Его ноги касались их волосатых холодных лап, его ноги путались с их лапами, его пальцы сплетались с их пальцами. Гной обильно тек у него из ушей и носа. Он не боялся ни огня, ни стужи, ни ветра, от которого искажалось его лицо. Я увидел его лицо, прочел его имя.

Почему они возлежат рядом, оба облокотившись и безмятежно улыбаясь? Почему безмятежно? Что они делали вместе? Ты знаешь этих супругов.

Что делать? Ждать, пока он умрет, гладя его волосы, ноги, или смотреть на него как на труп, которому не поможет уже никакое слово, еще меньше — ласка и поцелуй? Раскрошить ему челюсти за все зло, которое он причинил? Вы его узнаёте? Он похож на вас. У него ваши глаза, ваши губы и форма коленных чашечек.

Загрузка...