Глава 2. Сердца четырех

1

Хранить фломастеры в холодильнике Егора приучил отец, который был уверен, что вещь, доверенная холодильнику, делается бессмертной. Отец ушел из семьи (от жены) семь лет назад, чтобы перейти в новую семью (к новой жене), из которой впоследствии он уйти уже не решился, потому что с возрастом менять старую жизнь на новую любовь становится сложнее. Егор не осуждал отца и даже по-своему дорожил им: тот не был порождением материнской фантазии — беззаветным полярником, вечным геологом, первооткрывателем неведомых островов, смотрителем вулканов, спасателем амурских тигров, добытчиком изумрудов, а был обыкновенным человеком, рядовым инженером Водоканала, возможно, слишком внушаемым и гуттаперчевым, но определенно своим, теплым и кровным. Каждый год в родительскую субботу отец с сыном ездили на Серафимовское кладбище к дедáм и бабкам, но в последнее время, если по чести, Егор все больше использовал этого, теперь в определенном смысле постороннего, человека лишь в качестве легкого источника для небольших карманных денег. Чего немного стыдился. В невероятные свойства холодильника Егор, разумеется, не верил, считая отцовские домыслы чудачеством. Однако в силу сложившейся привычки делал так, как было заведено в детстве.

В кухне на столе, в широком кратере фруктовой вазы лежал румяный нектарин — плешивый персик, а на стене, уже порядком подщипанная, висела связка белого узбекского лука. Эти луковицы отличались необычайной твердостью: ими можно было смело заряжать небольшую мортиру, не будь они таким жгучими — от них сам собой воспламенялся порох.

Выудив из отделения на внутренней стороне дверцы холодильника набор цветных фломастеров, упакованных в прозрачный пластиковый конверт на кнопке, Егор вернулся в комнату. При поддержке Интернета и подручной справочной литературы он собирался произвести ряд вычислений, с помощью которых, в случае удачи, намеревался вскрыть одну из потаенных исторических закономерностей, а заодно удивить мир дерзкой пытливостью ума, широтой интересов и глубиной одаренности. Промежуточные результаты изысканий следовало представить в виде сводной таблицы — цветные фломастеры были нужны для наглядности.

За окном немилосердно жарило июньское солнце. При этом чистой была лишь восточная половина неба, западную же все гуще и гуще затягивали тугие, тяжелые облака, в которых тихонько рокотал гром — так, будто ворочался во сне. Всю неделю в городе стояла душная жара, уморившая даже одуванчики на газонах, давно пора было залить это пекло небесным водам.

Через час на листе бумаги, как сосульки — верхушкой вниз, выросли двенадцать столбиков: розовый — Аменемхетиды, серый — Аменофисиды, фиолетовый — Меровинги, желтый — Тан, синий — Каролинги, зеленый — Капетинги, коричневый — Мин, красный — Валуа, голубой — Стюарты, светло-коричневый — Бурбоны, салатный — Романовы, черный — Габсбурги. На Габсбургах арсенал цветов иссяк, так что Цинскую династию и ныне правящую японскую, наименования которой Егор к своему стыду не знал (но непременно бы узнал, будь набор из холодильника богаче), изобразить уже было нечем. В итоге несложных арифметических выкладок сошлись только два обстоятельства: Меровинги, считая династию от легендарного отпрыска морской богини, правили государством франков триста четыре года, пока Пипин Короткий не спихнул последнего из них с престола, — ровно столько же, сколько царили в России Романовы. Остальные династии держались в диапазоне от приблизительно ста пятидесяти девяти до примерно шестисот тридцати шести лет. Однако в целом, по средним показателям (если отсечь крайности), прослеживалось определенное стремление к словно бы намагниченным трем сотням — одни не дотянули, другие проскочили, но если сложить и поделить… Сведения о XII и XVIII династиях, по существу, не стоило брать в расчет — много спорных датировок, да и трактовки самой древнеегипетской хронологии, как показал сетевой поиск, в среде египтологов были весьма разнообразны. С остальными — тоже непросто. Да вот хотя бы: откуда вести счет — с рождения основоположника или с его вступления на трон? А где заканчивать? Вопросы раскачивались в голове Егора, как еловые лапы на долгом ветру. Тем не менее он снова вывел на экран компа калькулятор. К фиолетовым цифрам 304 он последовательно прибавил желтые 289, синие 236, зеленые 341, коричневые 276, красные 261, голубые 333… Досчитать Егор не успел — мобилка запела «Славься, славься…»

— Привет, — сказала трубка Настиным голосом. — Дома?

— Дома.

— Сейчас перезвоню на железяку.

Егор едва успел дойти до гостиной, как ожил городской телефон.

— Голого на Марата помнишь? — спросила Настя. — Первого, в шапочке?

— Ну? — сказал Егор.

— Мы сегодня генетику сдавали. Потом с Катенькой в «Zoom» зашли — отметить, а там этот, в шапочке, сидит.

— Голый?

— Ну да. То есть нет, сегодня одетый. Народу много, ну мы к нему за столик и сели. А он давай нас клеить — прикольный такой. Я говорю, это у вас секта, что ли, специальная — «долой стыд»? То голыми по улице гуляете, то скромных девушек за коленки трогаете…

— Он тебя что, за коленки трогал? — Настин голос волновал Егора необычайно.

— Это так, к слову. Хотя Катеньку, кажется, трогал. Неважно. Он довольный такой, что я его узнала, говорит, он — не секта, он — рыцарь бескорыстия. Мы ведь, говорит, по большей части любим то, что сделано не для наживы, — музыку, там, правильную, книги с человеческим лицом, женщин не за деньги, а упыри медийные вещают, что все должно быть ровно наоборот. И если ты, мол, не такой, фастфуд не трескаешь и от «Блестящих» не заводишься, то вся твоя жизнь — мимо кассы. Ничего себе парниша, забавный. И погремуха смешная — Тарарам. Катенька повелась — телефон дала.

Егор почему-то был уверен, что Настя тоже дала соседу по столику номер своей мобилки. Что делать — стоит доверительно сказать этим бестиям пару ничего не значащих слов, как они, вместо того чтобы фыркнуть и отвернуться, с радостью впускают тебя в свою жизнь. Женщины любят ушами, а мужчины — чем Бог послал… Завтра Егору надо было сдавать экзамен суровому античнику (он учился на историческом в большом университете), но готовиться, понятное дело, не хотелось, так что он был рад любому поводу отвлечься. Часы показывали половину третьего. Мать приходила домой в шесть.

— Какие планы? — поинтересовался Егор.

— Да вот, зашла домой переобуться. Трамвайный хам мне босоножку отдавил.

«Сколько приключений в один день выпадает на долю хорошеньких девушек…» — подумал Егор и спошлил:

— Приезжай ко мне, глупостями займемся.

— Это, типа, «Наше радио», программа «Невтерпеж» — замани с утра подружку в койку. Так бы и сказал: ты, Настенька, в прямом эфире…

— Какое «Наше радио»? Ты же сама позвонила.

— Верно, — согласилась Настя. — Все равно не ожидала. Вот ведь какой ты испорченный. Не знаешь разве, как за девушкой ухаживают? Ей нужно сначала стихи почитать, потом угостить вином…

— Почему испорченный? — надулся Егор. — Глупости восстанавливают кислотно-щелочной баланс, поднимают тонус, предотвращают кариес и разглаживают морщины на девяносто процентов. Глупости заботятся о нас.

Трубка ответила оглушительной паузой.

— Ладно, — наконец уступила Настя. — Уговорил. И где ты только слова такие берешь… липучие?

«Удивительное дело, — подумал Егор, — никакой психологии… Врут, что ли, классики про тургеневских девушек?» Он был не прав. По крайней мере насчет психологии. Три года назад, шестнадцатилетним школьником, когда он последний раз проводил лето на съемной даче под Лугой, его пленила одна волоокая юница, тоже дачница. Егор скакал вокруг нее петушком, но та оставалась холодной, как медуза. Соседка, деревенская баба, видя его страдания, сказала заветные слова: «Не гляди, что она нос воротит — мол, не хочу тебя. Девка она еще не целованная, не пробовала никого. Ты напористей будь. У них, у девок-то, как? Кого они попробуют, того им и захочется». Но Егор уже не помнил этих слов. Да и как ему было тогда довериться той бабе? Что она могла понимать? Она была уже не молода, лет тридцати пяти, она была почти мертвой.

Цветные подсчеты так и остались незавершенными. Фломастеры отправились обратно в холодильник.

2

Насте часто снился один и тот же сон, будто она бежит во весь дух, то ли догоняя кого-то, то ли от кого-то убегая, но пространство сна вокруг густеет, сопротивляется, и ей, чтобы хоть немного продвинуться вперед, уже приходится не бежать, а прыгать какими-то нелепыми лягушачьими скачками — прыг-скок, прыг-скок, — всякий раз протяжно зависая в стоячем киселе грезы. Так прыгают водолазы в тяжелых костюмах по взрывающемуся мутью дну или космонавты на Луне. И ничего не происходит, погоня заканчивается пробуждением. Ерунда, сущий вздор. Мастер сна явно дал здесь маху — говорить было бы и вовсе не о чем, если бы не хорошая операторская работа. Сон этот не вызывал у Насти ни страха, ни радости, а одно досадное недоумение. Его, этого сна, вообще не должно было быть, поскольку Настя никогда не погружалась в бездну и не летала на Луну. Возможно, так проявлялось воспоминание о каком-то инобытии, в котором Настя была морским гребешком, или прозрение чего-то с ней еще не случившегося. Как бы там ни было, сон, погуляв на стороне, возвращался снова и снова.

Второй раз за неделю Настя проснулась с чувством навязчивого недоумения. Впрочем, после стакана грейпфрутового сока скверное чувство, словно постепенно погружаемый в горячий чай кусочек сахара, стало таять с притопленной явью стороны, и вскоре от него ничего не осталось, даже буквы «ч».

В отличие от большинства сверстниц у Насти к двадцати годам уже сложилось пусть спорное, но вполне внятное представление о жизни, которое позволяло ей время от времени проявлять характер и ввязываться в авантюры. Формулировалось это представление примерно следующим образом: жизнь — злая история, и все самое отвратительное в ней обязательно случится. По существу, это была выигрышная позиция, поскольку в ней не оставалось места разочарованию.

В действительности, ничего по-настоящему отвратительного с Настей еще не произошло: при рождении ей не защемили щипцами голову, ее не била мать, ее не изнасиловал отец, у нее не было фиолетовых пятен на лице, ее никогда не дразнили квашней, она не подсела на героин и не торговала телом за дозу, ее не ели заживо слепые африканские муравьи сиафу, способные за день до скелета обглодать лошадь, у нее не умирали дети (и не рождались), она не упала с бегового верблюда и не сломала позвоночник, ее не похищали для опытов пришельцы, и даже девственность она потеряла по доброй воле, потому что было уже пора, а тут как раз на общежитской вечеринке у подружек подвернулся абитуриент из Иркутска. Этого абитуриента Настя видела первый и последний раз — наверное, он не прошел по конкурсу и вернулся домой под сень кедрача. Казалось бы, откуда взяться пессимизму? Однако Настя держалась своего: не стоит обольщаться — просто будничная мука привычна и не то чтобы незаметна, но почти не страшна, а так мы, конечно же, по уши в аду. Словом, чистый гностицизм. Уместна ли в аду жалость, и есть ли там место любви? Этими вопросами Настя не задавалась, а жалела, злилась или оставалась бесстрастной исключительно волей душевного движения, без подключения рассудка. Ну а влюбляться иначе и не выходит.

В Егора Настя, кажется, влюбилась. Странное дело, но познакомились они на поминках — Настина школьная подруга угодила на мокике под грузовик, а с Егором покойная, как выяснилось, училась в университете на одном курсе. Смерть берет свое, а жизнь — свое: вскоре поминки перешли в сдержанное, без танцев, застолье, и Егор с рюмкой подсел к Насте знакомиться. Она подумала: «Что я, как амеба, — меня тронут, я подберусь. Не надо подбираться — вдруг будет приятно или щекотно…» Егор оказался славным парнем — не скучным, сообразительным, без хвастовства и фальшивой рисовки, — они выпивали, болтали, незаметно взаимоувлеклись и в конце концов так хорошо подумали друг о друге, что за полночь Егор частично очутился внутри Насти, и оба поняли, что это не случайно. Конечно, если поразмыслить, над Егором следовало еще немало поработать, чтобы он превратился во что-то стоящее, однако Настя сейчас вполне была удовлетворена и заготовкой.

Ясным утром в июне хочется мороженого и счастья, но без жертв — никак, и Настя, предварительно созвонившись с подругой-однокурсницей, отправилась к десяти на экзамен. В старинных гулких коридорах было прохладно и скучно, редкие стайки студентов толклись возле кафедр и деканатов. Генетику принимали два преподавателя — седой строгий профессор и худой остроносый доцент с засаленными волосами, похожий на мокрую левретку, — про него на факультете ходил слух: дескать, если, сдавая ему экзамен, достаешь зачетку из-под глубоко декольтированной кофточки — «уд» (в смысле «троечка») тебе обеспечен, невзирая на полное незнакомство с научной дисциплиной. Подруга Катенька оделась чрезвычайно дерзко и подгадала так, чтобы попасть к доценту. Настя, будучи увлеченным членом студенческого научного общества, пошла с билетом к профессору.

Катенькин «уд» (озорная Катенька называла его вставочкой, так и объявляла всем интересующимся после очередного экзамена: «Получила вставочку») и неизменное Настино «отлично» решили отметить бокалом шампанского в кафе. Немножечко отметить, совсем чуть-чуть, без разгула и излишеств — послезавтра последний экзамен, а уж конец сессии отпраздновать придется как следует — с легким сердцем и засучив рукава. Сели в Катенькину «мазду-3» (подарок родителей по случаю поступления в Герцовник; сказали, мол, пройдешь по конкурсу — получишь мамину машину, не пройдешь — машину продадим, и будешь за эти деньги грызть гранит на платном отделении; Катенька напряглась и по конкурсу прошла, но хорошо учиться дальше стимула уже не было — ничего удивительного, что к четвертому курсу она докатилась до сплошных «вставочек» и перезачетов) и намотали на колеса широкую петлю: по Мойке, Вознесенскому, Казанской — на Гороховую.

По непонятной причине «Zoom» был набит сидящими и снующими туда-сюда живульками, облепившими даже подушки в чиллауте. Катенька с трудом запарковала «мазду» и ехать в другое кафе не хотела, к тому же на улице разыгралась небольшая гроза, так что подружки, не найдя свободного столика, подсели к молодцеватому дядечке в футболке с махрящимися наружными швами и расшитой бисером шапочке, которую он в помещении с головы не снял.

Заказали шампанское и пломбир с ромом и шоколадной крошкой. За окном по мокрому тротуару шли ноги. Сосед, беспардонно разглядывая подружек, тянул из бокала брутальное пиво. У него были умные серые глаза с искоркой азарта в зрачке, да и вообще он выглядел довольно эстетично. Вот только шапочка вызывала у Насти неясную тревогу.

— Однажды моя тетя, — сообщил сосед, обращаясь к подружкам запросто и без предисловий, — рядовая женщина с незадавшейся судьбой, из тех, что всегда едят то, что полезно, а не то, что вкусно, перебирала старые бумаги и нашла записку, посланную ей ухажером в четвертом классе: «Маша, выйдиш?» — Сосед голосом изобразил соответствующие орфографические ошибки. — Она уже не помнила, куда ей следовало выйти, но помнила, что написал эту записку шалопай Карпухин с последней парты. Тогда он был троечник и грубиян, а теперь — хозяин небольших размеров нефтяной трубы и регионального телеканала. Так вот, перечитывая записку, тетя подумала: «Ах, если бы я тогда вышла, жизнь моя могла бы сложиться иначе!» — Дядечка поднял бокал с пивом и подвел итог: — Не опасайтесь приключений, барышни, чтобы потом не терзаться мыслями о несбывшемся.

Катенька прыснула в ладошку.

— Но ведь и у Карпухина, выйди к нему тогда ваша тетя, жизнь тоже могла сложиться иначе, — заметила Настя. — Скажем, не задаться.

— Верно, — согласился дядечка. — Но тетя бы в этом случае терзалась мыслями о сбывшемся, а она ими и так терзается.

Собственно, Настя не опасалась приключений, что само собой следовало из ее жизненной установки, однако ловкое обоснование позиции ей понравилось. Сосед определенно умел располагать к себе случайных встречных. Хотя, судя по бесцеремонности, легко мог и послать — настолько далеко, насколько захочет.

Разговор тем временем сошел к собакам, поскольку Катенька успела поведать причину их с Настей в этом месте появления, рассказать историю своей последней «вставочки» и вскользь упомянуть о внешнем сходстве доцента с забытой под дождем левреткой.

— Мы позволяем себе быть снисходительными к бессловесным тварям, — сказал сосед, между делом представившийся Ромой (как раз принесли мороженое с ромом), известным в кругу товарищей под прозвищем Тарарам, — а они, вообразите-ка, прекрасно постигают мир без помощи пропитанного ложью языка и редко покупаются на всевозможные фальшивки. Они в отличие от нас пока еще неотделимы от реальной, тревожной, подлинной основы бытия, знают толк в простых вещах и ведают вкус неподдельной жизни. Недаром ведь следить за качеством сосисок мы доверяем кошкам и собакам. Более того, скажу вам истинную правду: те, кого мы надменно называем своими меньшими братьями, имеют представление о величии небес и подобно нам способны к мифотворчеству и производству слухов.

— Да что вы говорите! — округлила озорные зенки Катенька.

Тут в качестве примера упомянутых звериных качеств Рома Тарарам рассказал историю одной собаки, которую (историю) услышал от своего дяди, работавшего некогда на Байконуре. Нет, этот дядя не родня той тете, что терзалась о несбывшемся над школьной запиской, он проходил по линии отца, а тетя — по совсем другой, извилистой и темной. Так вот. Собаку звали Жулькой, и была она самой рядовой дворнягой из геройского отряда космических собак, которыми в былые времена пуляли в небо, чтобы доподлинно узнать, чем неизведанная звездная пустыня может грозить земному организму. Там все такие были — Чернолапки, Жучки, Бобики и Псюши… Это потом вернувшихся с удачей в зубах, их перекрещивали в Белки, Стрелки, Пчелки, Сивки, Бурки… Жулька была одной из первых — ей не повезло. То есть она слетала в бездну и вернулась, но где-то по пути схватила дозу — жестко облучилась. Чтоб подсиропить последние дни звездной собаки безмятежной жизнью, ее отдали на содержание механику из местной технической обслуги, который в ту пору как раз сворачивал на пенсию. Тот взял Жульку на благодатную Брянщину, где собирался со своей старухой в деревенском доме коротать отмеренный им век. Но жизнь спокойная не задалась. Неизвестно, как космическая Жулька на новом месте сумела поведать соплеменникам о своем геройском приключении, но посмотреть на нее сбегались псы со всей округи. Там завертелся ежедневный шабаш. Двор ломился от даров — бараньих копытцев, свиных потрохов, сахарных косточек, жертвенных куриц… Жулька стала предметом собачьего поклонения, дворнягой, побывавшей там, спустившейся в собачью скорбную юдоль оттуда, возможно даже, принесшей с собою весть…

— Какая славная история! — забыв о тающем пломбире, ударила в ладоши Катенька. — Неужто это правда?

Но сосед резко и вместе с тем как-то плавно перескочил совсем уже в иную область.

— Только у домашних городских девушек, — заметил Тарарам, глядя под стол на охваченные ремешками босоножек Катенькины ступни, — бывают такие пальчики на ногах, что их хочется обернуть в фантики, как леденцы.

Настя ощутила болезненный укол в верхней части позвоночного столба, почти уже под черепной коробкой. Так, будто изнутри, бывает, колются обидные слова. Настя каждый день по многу раз смотрела на свое отражение в зеркале и считала себя довольно привлекательной. По крайней мере не менее привлекательной, чем Катенька. Ко всему она тоже была в босоножках, и пальцы ее ног блестели сиреневым лаком. То обстоятельство, что предпочтение Ромы оказалось отдано не ей, а именно Катеньке, чувствительно Настю задело. «Наверное, — подумала она, — вокруг меня витает облачко особенных секретов — каких-то отрицательных феромонов. По этому облачку самцы определяют, что я уже занята… то есть увлечена Егором. Надо справиться: есть ли такие феромоны?» Однако научная мысль о защитном облачке Настю не слишком успокоила.

— А это уже сексизм, — сказала она, видя, что Рома Тарарам вот-вот погладит Катеньку по коленке. — Вернее, сексуальное домогательство.

— Вы что же, дружок, суфражистка? — изрек шустрый сосед. — Да будет вам известно, идеи, преисполненные мечтой о равенстве, по преимуществу рождаются в сообществах рабов и париев. О равенстве мечтают овощи на грядке Бога. В сообществах, где царит гордый и свободный дух, говорят о вещах гораздо более существенных и дерзких.

— Например? — Настя нервно проглотила ударившее пузырьками в небо шампанское.

— Например, о роковом неравенстве людей. Даже среди голых в бане.

И тут Настя вспомнила, где видела эту расшитую бисером шапочку. Вспомнила и звонко рассмеялась.

Дальше все было так, как Настя рассказала по телефону Егору. Поговорили о параде голых и секте «долой стыд». Потом Катенька повелась и продиктовала номер своей мобилки Роме, который записал его заряженной пружинным механизмом шариковой ручкой на левой ладони, а Настя, окутанная облачком отрицательных феромонов, диктовать не стала. Да у нее и не просили.

3

Полуденная кружка пива, выпитая Ромой в «Zoom»’е, вызвала странную реакцию в его организме — голова наполнилась какой-то разваренной в прозрачную слизь лапшой, благодаря чему мысль о том, что теория эволюции кардинально неверна, поскольку изначально движение запущено не по восходящей, а наоборот и все многообразие живого мира, включая дождевых червей и хитроумно напудренных бабочек, произошло вовсе не от случайной молекулы белка, но от совершеннейшего существа путем утраты им первичного адамического естества, осталась Ромой недодуманной. На всякий случай — для грядущих размышлений — он написал левой рукой на правой ладони: «Теория инволюции». Однако каракули получились совершенно неразборчивыми — так пишет врач или курица лапой.

Вернувшись в благоухающую «Незабудку», Тарарам сел за казенный компьютер и отправил в одну сетевую контору, специализирующуюся на рассылке спама, новый рекламный прайс-лист цветочного треста с предложениями: а) по корпоративному обслуживанию компаний (еженедельная замена цветов, поздравление сотрудников и партнеров), б) по доставке букетов, композиций и корзин, в) по оформлению банкетов, презентаций, юбилеев, свадеб, похорон и прочих торжественных событий, г) по организации фитодизайна интерьеров (оформление горшечными растениями с последующим уходом) и д) по озеленению входов в рестораны и офисы (с использованием однолетних и многолетних цветочных культур). Ценник прилагался. Подробности на сайте.

Вообще-то в служебные обязанности Ромы не входила рассылка рекламы, однако время от времени он шел навстречу руководству в подобных мелочах, за что был дирекцией ценим и в размерах, сообразных должности курьера, рублем поощряем. Помимо этого, на дверях своего личного, крытого тугим тентом «самурая», посредством которого он осуществлял своевременную доставку букетов, композиций и корзин, Рома позволил прилепить самоклейки с логотипом цветочного треста «Незабудка», что было расценено начальством как вершина лояльности и образец корпоративной этики. Сам Тарарам отнесся к самоклейкам, как к элементу автомобильного декора, обеспечившему его и без того приметному драндулету окончательно неподражаемый вид.

Этого «самурая», рожденного в Японии в далеком 1989 году, Тарарам приобрел на излете девяностых после того, как совершенно случайно (похлопотала одна фря из совета при известном фонде, тщетно пытавшаяся добиться Роминого расположения) выиграл грант на некий художественный проект, который существовал лишь в пространстве его воображения и совершенно не требовал воплощения. Рома не был грантососом и не собирался отчитываться творческими победами за внезапно свалившийся на его голову капитал. Напротив, он демонстративно и с удовольствием пустил деньги забугорных налогоплательщиков на ветер, за что был художественной общественностью, стоявшей в очереди за иностранной пайкой, безоговорочно осужден. Единственным материальным свидетельством Роминого кратковременного богатства остался «самурай», который пусть и был рассчитан на японских карликов, все равно пришелся Тарараму по сердцу задиристым видом, неприхотливым нравом и неустрашимостью перед отечественным бездорожьем. Надежная и крепкая была машина, если относиться к ней по-человечески. Да и в городском курьерском деле «самурай» оказался незаменим, поскольку в объезд пробок легко взбирался на поребрики и втискивался в самые узкие щели.

Вечером, приехав из цветочного треста домой на Стремянную улицу, Рома первым делом переставил с пола на подоконник горшок с цикламеном, — цветок на подоконнике означал, что сегодня хозяин не прочь выпить. Этот условный сигнал был введен в обиход задолго до триумфа сотовой связи и с совсем другим кустом в горшке, но постепенно так прижился, что обрел едва ли не ритуальный статус.

Хмельное настроение во многом было вызвано тем обстоятельством, что в последнее время Тарарам вновь ощущал прилив настоятельной потребности в перемене участи. Череда будней томила его роковой безысходностью — он ощущал себя запертым в пузыре, он бился в хрустальную стену, отделявшую замкнувшую его в себе сферу от остального пространства, но не оставлял на прозрачной поверхности даже царапин. Это давило, как давит намокшее на дожде пальто, сделавшееся от сырости тяжелым и тесным. А может, черт с ним, с миром миражей и фальшивых достоинств? Может, следует просто им пренебречь? Сдуть его внутри себя, отринуть, бросить в пыльный угол, забыть и использовать лишь при необходимости? Именно так — пренебречь и использовать. И строить внутри бублимира свой собственный мир — блаженный мир-паразит, который лишит сил и в конце концов взорвет вместивший его адский универсум. Так действовали хиппи. И у них что-то там едва не получилось. Подвела иезуитская мораль коммуны: ты мой хазбенд, я твоя скво, но я хочу переспать вон с тем чуваком, запретить это ты мне не можешь, однако имеешь право при этом присутствовать… Там было слишком много оскверненной любви. Не будь они такими эгоистами, халявщиками, слюнтяями и идиотами, все могло бы сложиться иначе. Но общество зрелища поглотило и их. Возможно, они просто не знали, что в этой жизни побеждают маньяки… Структура должна быть жесткой и колючей, чтобы при попытке проглотить бублимир ею подавился.

Мысли в голове Тарарама толкались, мешали друг другу, путались, противоречили сами себе и распадались на небольшие тающие облачка. Но в целом их пульсирующий клубок странным образом подзаряжал Рому покоем, высвечивая в грядущем пусть не во всем ясную, но все же перспективу. Вернее, свидетельствуя о наличии перспективы как таковой.

Каждый грибник знает, что гриб бывает красивым. Так и мир-паразит сомнителен лишь как лексический негатив, но на деле он будет куда прекраснее субстрата, из которого выскочил. Вот только строить новое надо с новыми людьми — молодыми, веселыми и злыми. С теми, кто еще не соблазнен бублимиром, не увяз в нем ни помыслами, ни надеждами, ни обязательствами. С теми, кто еще не потерян, а только немного испорчен. Но где таких взять?

Некогда Рома решил, что согласится считать себя старым лишь тогда, когда речь окружающей его поросли перестанет быть его речью и превратится в язык какого-то родственного народа. Ему уже стукнуло тридцать восемь, но он до сих пор обходился без переводчика. «Надо начинать работать с молодежью», — рассудил Тарарам и, убрав с подоконника горшок, отправился в прихожую надевать кроссовки.

Поскольку никто не зашел к нему на зов цикламена, Рома принялся действовать самостоятельно. Следовало развеять томление, дать выход неудовлетворенности и запустить моторчик какого-нибудь небольшого события. Кроме того, холодильник был пуст, а под ложечкой слегка сосало. Если бы девушка Даша не уехала вчера погостить к тете в Воронеж, Рома позвонил бы ей, и вместе они по-товарищески сладили бы приятное происшествие, но Даша уехала. Прикинув в уме иные варианты, Рома понял, что с начала лета город порядком опустел.

На Невском, шумно опровергавшем любые соображения о сезонном запустении, возле гостиницы «Рэдиссон САС» Тарарам дождался, когда к остановке подкатит троллейбус, и, деловито подойдя к нему сзади, отвязал от лесенки веревку, крепившуюся двумя железными кольцами к токоприемникам. Мимо, производя соответствующий гул, неслись машины. Люди в ожидании посадки толпились у дверей, выпуская пассажиров, — на Рому никто не обращал внимания. Поддернув веревку, Тарарам загнал кольца по штангам вверх, потянул и снял троллейбусные дуги с проводов. Придирчиво оглядев тротуар, Рома выделил идущего в толпе гражданина и с панибратской вежливостью его окликнул:

— Любезный, можно вас?

Гражданин был средних лет, лысоватый, в очках и с газетой. Некоторое время он колебался, не до конца уверенный, что обращаются именно к нему.

— Да? — наконец участливо откликнулся он.

— Подержите две минуты. — Рома кивнул на веревку. — У меня фаза искрит. Надо клемму скинуть, контакт зачистить и гайку подкрутить.

Гражданин без энтузиазма взял веревку в руку.

— Только на провода не сажайте, — предупредил Тарарам. — Там шестьсот вольт. Отпýстите — я покойник.

Подкупленный таким доверием, гражданин ответственно сунул газету подмышку и вцепился в веревку обеими руками.

Рома обошел троллейбус, нырнул в толпу и, скрытый рекламной тумбой, принялся наблюдать за организованным событием.

Пассажиры поднялись в троллейбус, но с места он не трогался. Вскоре из кабины выскочил шофер в тельняшке под клетчатой рубахой, подозрительно осмотрелся и, зайдя троллейбусу в тыл, уставился на гражданина, который добросовестно держал веревку, оттягивающую книзу снятые с проводов дуги. Гражданин спокойно выдержал его взгляд.

— Ты что делаешь, чудила? — спросил шофер.

Гражданин презрительно отвернулся. Рулевой покраснел, обошел шутника и снова заглянул ему в лицо.

— Отпусти веревку, придурок! — велел шофер.

— Нельзя, — объяснил гражданин назойливому хаму. — Человека убьет.

— Какого, нах, человека?!

— Шофера.

— Какого, нах, шофера?!

Шумы проспекта мешали Роме разбирать слова, но гражданин еще, наверное, минуту непоколебимо отстаивал Ромину жизнь от посягательств невесть откуда взявшегося мужлана. «Молодец, лысый», — подумал Тарарам удовлетворенно.

Когда шофер все же вырвал веревку из рук стойкого очкарика, судьбу которого украсила спонтанная микроистория, и наступил на выроненную им газету, Рома покинул убежище за тумбой и не спеша направился в продовольственный магазин на углу Владимирского и Графского. «Вторично все-таки, — думал он в пути. — Беззубо. Постылая скрытая камера. Какие-то „приколы нашего городка“…» Вокруг был солнечный вечер, впереди — белая ночь. В такую пору не стоит забивать свой органайзер делами — жизнь все равно посрамит любые планы.

«Да, надо начинать работать с молодежью», — думал Тарарам, расплачиваясь в кассе за хлеб, купаты, сетку картошки, кетчуп, шпроты, пакет брусничного морса и полбанки водки. Купюры он положил в пластмассовую мисочку, а мелочь протянул на открытой ладони.

— Ой, — сказала кассирша, выбирая у него из горсти шесть рублей пятьдесят копеек, — вы где-то руку замарали.

Рома посмотрел на правую ладонь и ничего не понял. Посмотрел на левую и улыбнулся. Ну, конечно, Катенька…

4

Кое-кто полагал, что стройная Катенька — нежнейшее создание, способное вкушать лишь цветок настурции на завтрак, лист латука на обед и каплю росы на ужин. Те, кто так думал, изрядно ошибались. Катенька любила со вкусом поесть, так что, несмотря на свою сумасшедшую моторику, сжигавшую в ноль все достижения жиров и углеводов, в угоду девичьей мнительности была вынуждена раз в неделю мучить себя разгрузочным днем, увлажненным одним только яблочным соком. Завтра подходил срок именно такому дню, и Катенька к нему готовилась. На тарелке перед ней лежала золотистая котлета по-киевски с посыпанной укропом отварной картошкой на гарнир. Рядом ждали своей очереди бутерброд с соленой семгой, вазочка с луковым круассаном, кусочек дор-блю на блюдце и ломтик торта — толстый слой суфле на бисквитном корже.

Катенька предвкушала.

Предвкушала и наслаждалась тишиной. Потому что это была особенная тишина — обретенная в долгой борьбе и потому трижды дорогая.

Несколько лет назад город охватило странное поветрие: точно сыпь — краснушника, город повсеместно обложили музеи восковых фигур, один из которых расположился в верхнем этаже Балтийского дома на Кронверкском проспекте, с отдельным входом — за углом от парадного, с торца. Там же музейщики устроили и мастерскую, так что жившая напротив Балтийского дома Катенька не раз наблюдала, как иногда беззвездными петербургскими ночами, когда на крышах завывал распоротый антенными мачтами ветер, люди в халатах колдуют в освещенном окне между серых колонн над образом очередного истукана. В этом было что-то таинственное, даже жутковатое, тут сильно пахло страшной тайной — мейринковским големом, жарким подвалом Бетгера, лабораторией доктора Франкенштейна. Все бы ничего, но паноптикум, помимо призывных щитов с портретами медийных образин, древних рептилий и гигантских насекомых, выставил на гранитную лестницу колонку и наладил жуткую звуковую рекламу. Пропитой голос артиста с какой-то неуместной приторной интонацией предлагал осмотреть движущиеся восковые фигуры (стандартный набор киночучел, тайсонов и клоунов политического Олимпа), а также динозавров и насекомых-монстров, после чего из динамиков, как ведро с помоями, выплескивалась визгливая ярмарочная кадриль. Потом опять голос зазывалы и снова одуряющий визг. И так бесконечным кольцом — с утра до вечера.

Несмотря на то, что днем Катенька болталась в Герцовнике, через неделю нервы ее не выдержали.

Управляющей паноптикума оказалась энергичная кадушка, крашенная под Златовласку, — она Катеньку просто обхамила. Деловая часть ее речи сводилась к следующему: музей арендует помещение у Балтийского дома, и последний к музею претензий не имеет, а шумовой уровень звуковой рекламы никакими законодательными актами не регламентируется, так что, девушка, шуршите ножками. Катенька обладала реактивной психикой и от хамства не цепенела, а только подзаряжалась. Не в смысле — перехамить, а в смысле — действовать, упорно гнуть свое, ковать победу. «Война так война», — решила она и открыла телефонный справочник.

Секретарша, сочувственно Катеньку выслушав (Катенька для важности представилась не просто Катенькой, а «возмущенными жильцами окрестных домов»), с директором Балтийского дома ее все же не соединила — шеф оказался занят. Он был занят и через час, и через полтора, и весь следующий день, и два других дня, оставшихся до конца недели… «Я сожгу ваш балаган!» — в запале крикнула Катенька в трубку — так, чтобы ее с гарантией услышала находящаяся на другом конце провода секретарша. Теперь ее врагом стал и директор, а не только засевшая в верхнем этаже подведомственной ему цитадели кадушка.

В субботу Катенька взяла из отцовского ящика с инструментами отвертку, натянула на спрятанные за темными стеклами очков глаза козырек джинсовой бейсболки и, таясь, как подпольщица, отправилась на улицу. Пьянящий зов опасности, фанфары праведной битвы властно манили ее, накатывая волнами возбуждающего жара. Дождавшись, когда девица, раздающая на гранитной лестнице пестрые флайеры воскового зверинца, отлучится, Катенька быстро подошла к колонке и, стараясь не привлекать внимания, в нескольких местах короткими ударами пробила отверткой диффузоры динамиков. Когда она ретировалась, колонка вслед ей лишь хрипло потрескивала и что-то слабо бубнила, как простуженная милицейская рация.

Два дня за окнами стояла тишина — Катенька упивалась победой и была очень собой довольна. Ведь музыка — это не сиплая кадриль, а чистые звуки в тишине. И культура — это не шоу парафиновых уродцев, а желание сделать лучше, чем делали до тебя, сделать так, как никогда не делали… Однако с утра во вторник реклама загремела с удвоенной силой. Выйдя на разведку, Катенька с досадой обнаружила, что новая колонка мощнее прежней и предусмотрительно забрана в специально изготовленный чехол из частой металлической сетки.

На весь остаток дня голова Катеньки превратилась в фабрику по производству асимметричных ответов. Хотя хвастать, положа руку на сердце, было нечем.

В среду после института Катенька отправилась на Большой проспект Петроградской стороны в мужской магазин «Солдат удачи». Духовое ружье с хорошим боем оказалось ей не по карману, к тому же оно было слишком громоздким. Однако в качестве приемлемой замены продавец порекомендовал ей сокрушительную рогатку с хитрым упором в локоть: такие, сказал он, стоят на вооружении американской армии, так что, когда у отважного морского пехотинца, спецназовца или, извините за выражение, рейнджера кончаются патроны, он достает из кармана эту рогатку, кладет вот сюда металлический шарик — и враг бежит, пятная полевую форму жидким стулом. Рогатка Катеньке понравилась, к тому же она была довольно компактной и легко умещалась среди конспектов в рюкзачке или вместе с батоном в полиэтиленовом пакете.

Перед диверсией покупка была опробована в захламленном дворе идущего на капремонт дома. Оружие возмездия требовало в обращении определенных мышечных усилий, но било действительно мощно, хотя — в Катенькиных руках — и не слишком прицельно.

Приобретя в строительном магазине — вдобавок к прилагавшимся в комплекте к рогатке металлическим шарикам — запас подходящих гаек, однажды пасмурной ночью Катенька вышла на дело. По саду вдоль Кронверкского проспекта изредка прогуливались милиционеры, но возле Балтийского дома стояли в ряд несколько больших рекламных щитов, способных служить неплохим прикрытием. Катенька видела милицейские сериалы и действовала осмотрительно — перед каждым выстрелом она протирала шарик или гайку носовым платком, чтобы не оставлять отпечатков пальцев. Рискованное занятие оказалось довольно увлекательным — выпущенные из тугой рогатки снаряды не разносили стекло вдребезги, а, произведя сухой щелчок, оставляли в нем сквозные, красивые, оплетенные радиальной паутиной трещин дыры. В окна ненавистного музея снизу Катеньке было не попасть, зато окно алхимической лаборатории (в ту ночь оно было темно) и прочие доступные стекла не желающего идти на переговоры Балтийского дома она изрешетила изрядно.

Утром под истошные призывы неуемного зазывалы Катенька спустилась на улицу и направилась к ближайшему таксофону. Изменив голос на нетвердый мальчишеский бас, она сказала снявшей трубку секретарше: «Заткните рекламу своей парафиновой дряни. Стекла — последнее предупреждение». «Так это вы!..» — ахнула секретарша, не оставляя сомнений этим ужасным «вы» в полном конспиративном провале злоумышленника. Уличенная Катенька быстро повесила трубку.

Как ни странно, в последующие дни ровным счетом ничего не изменилось — динамики гремели с прежней силой, дырявые стекла никто не менял. Как будто и не было никакого ночного налета, как будто окна для вентиляции разбили по распоряжению неуловимого директора… От обиды Катенька кусала губы.

Другой бы сдался, выбросил белый флаг и поднял лапки — но только не она. Спустя пару дней, вновь заряженная жаждой битвы, Катенька зашла после занятий в строительный магазин и купила две пластиковые бутылки растворителя. Испытания были проведены в том же захламленном дворе, где пристреливалась рогатка. Поджигать лужицу растворителя зажигалкой оказалось очень неудобно, зато от горящего клочка газеты жидкость вспыхивала мигом и с угрожающим весельем.

Назавтра в одиннадцать часов утра — к самому открытию — Катенька, в темных очках, бейсболке и старой дачной ветровке, подошла к паноптикуму. В руках у нее был полиэтиленовый пакет с бутылками растворителя и газетой. Она рассчитывала оказаться первым посетителем музея. Так и случилось. По предыдущим вылазкам Катенька знала, что в зале с восковыми Поттером, Шварценеггером и хоббитом Фродо постоянно дежурит смотритель, поэтому туда она не пошла, а остановилась в зале с рептилиями, для акции возмездия тоже вполне пригодном. Облив растворителем поднявшегося на дыбы двухметрового ящера с оттопыренным когтем на рахитичных передних лапках, Катенька бросила в натекшую под него лужу вторую бутылку, достала газету и щелкнула зажигалкой. Когда она уже спускалась по лестнице, за ее спиной глухо фыркнул, разорвавшись, оставленный в луже пластиковый баллон. Пряча лицо за козырьком бейсболки, Катенька равнодушно кинула сидевшей на выходе из музея старушке: «Кажется, там что-то горит». Оттопыренный, точно коготь уже объятого пламенем ящера, большой Катенькин палец качнулся вверх.

В тот день в институт она не пошла. Подобно Герострату, с замирающим от величия содеянного сердцем, Катенька не могла оторваться от выходящего на Кронверкский проспект окна. Верхний этаж Балтийского дома пылал, стекла лопнули, дым в небеса валил какой-то изжелта-черный, химический, на улицу сыпались багровые искры, пожарные расчеты подъезжали один за другим… Всего Катенька насчитала одиннадцать красивых красных машин.

С тех пор прошло около года. Сгоревшее помещение отремонтировали — там снова располагался музей восковых фигур. Но теперь — присмиревший, укрощенный, безъязыкий. Как было этим не насладиться?

Снаружи разливалась отрадная тишина. То есть в пространстве метались обычные шумы, производимые населявшими город людьми и механизмами, — те самые фоновые звуки, которые, как шорох листьев и щебет птиц в лесу, здесь, собственно, и назывались тишиной.

Катенька взяла вилку, нож и приступила к котлете по-киевски, брызнувшей из надреза на тарелку горячим зеленым маслом. Бутерброд с семгой лежал тут же наготове вместо обычного в таких случаях хлеба.

Не успела она добраться до кусочка дор-блю, лоснящегося свежим срезом с лакунами серо-зеленого, похожего на прожилки в мраморе, плесневого налета, как замяукала брошенная в кресле мобилка. Номер был незнакомый, но Катенька включилась не раздумывая.

— Это — Тарарам, — сказала мобилка. — Тебе не кажется, что наша разлука затянулась? Если нет, то я плачу. Горько плачу о тебе и о тех, кто по сухости сердца не имеет благодати слез.

Катенька не первый день жила на свете и уже встречала людей, от одного голоса которых у нее пропадал аппетит (особенно когда к ней обращались на «ты» без предварительной о том договоренности), поэтому с радостью отметила, что Рома не из их числа.

— Не надо плакать, — сказала она. — У меня как раз свободный вечер.

— Ты ангел, Катенька.

— Вы цените меня больше, чем я стою, — вонзая вилку в сыр, с кротким достоинством ответила Катенька.


ВЕТЕР ПЕРЕМЕН

Возле подвального окна, забитого листом жести с отогнутым краем, дрожит крыса. Кожаный хвост отброшен безвольно, как утопший в луже огромный дождевой червь. Серый зверек втянул голову в плечи и почти опустил морду на землю. Через равные промежутки времени тело его сотрясает болезненная конвульсия. Проходящие мимо люди и проезжающие машины не пугают крысу. Она больше не придает им значения. А человек брезгует, потому что видит: дело решенное. Люди и крыса словно оказались на разных ярусах бытия, измеряемых разными мерами: те — в четверге, а эта — за полярным кругом. Внутри зверек уже неживой. Спецслужбы коммунального хозяйства боролись с грызунами — крыса съела яд.

Я вижу это сразу отовсюду, я — ветер перемен, забавнейший из демонов. Один из тех, кто из века в век для человека — шоры, узда и хлыст. И жалящий его слепень. Но при этом я неизменно облачен в одежды радушия и сладких грез о будущем.

Я свищу в умах и опьяняю пустыми надеждами.

Я отбираю покой, заполняю мир суетой, и люди, увязнув в тщете, умирают, даже не начав строить свою пирамиду.

Я делаю крепкое ветхим, здоровое — больным, новое — негодным.

Я смущаю загадками и бросаю тень на плетень: варвары не пошли на Рим, испугавшись вспыхнувшей там чумы; что же чума для Рима — спасение или кара?

Я пристрастил человека наряжать вещи в лукавые имена, внушив ему, что искренность и неприглядная правда подобны рвоте за обедом. Это легко — Бог людей милостив, но они с большей охотой подражают не милости Бога, а вракам и жестокости друг друга.

Я придумал перекупщика и адвоката, и человек принял их как необходимость, хотя в основе их дела лежат нравственная порча, стяжание, ложь — брать дешевле, отдавать дороже, защищать независимо от вины и за деньги. Деньги тоже придумал я.

Я знаю то, что знаю, и это больше, чем нужно знать тому, чей срок отмерян. Человеку не пристало брезговать подыхающей крысой, ведь его мир внутри тоже неживой. Он лишен воли, соблазнен и отравлен. На его теле уже пирует трупная дрянь. Его дело решенное. От него осталась только видимость, которая — та же конвульсия, крысиная дрожь, смертная судорога зверька, безвозвратно уходящего за грань. Таким мир человека сделал я — ветер перемен. А человек убил крысу, думая, что так сделал свой неживой мир чище. Ха-ха. Смех — это тоже я, когда щекочу глотки дураков.

Прежде люди знали, что миром призваны править сильные, потому что сильные ведают путь и приносят живой покой — ведь именно на силу нисходит мудрость. И слабые, зная, что покой от сильных, не жалили их, понимая, что за этим последует смута, а где смута — там и неурожай. Но я совратил умы. Я нашептал людям в уши мечту, будто все равны. Мужчина и женщина, больной и здоровый, умный и вислоухий, телега и лошадь, пес и его блохи. Все равны, но если вдруг случается распря — нужно вставать на сторону слабого. Непременно нужно, ибо так будет порядочно. «Прими сторону блох!» — сказал я. Эту неправду встретили с восторгом, ей аплодировали, на нее молились. Я надул пузырь лжи и соблазнил. За мечтой о земном рае люди забыли страх перед земным адом. А между тем равенство — вещь небывалая, сплошь умозрительная, воплощения не имеющая. Никто не стремится к равенству — все стремятся к превосходству, и нетерпимость в мир приходит не от сильных, а от слабых, раздраженных чужой силой. Сильный, встав на сторону убогих и сирых, бредящих о превосходстве и униженных собственной немощью, добровольно принимает яд и сам становится убогим и сирым. И тогда слабые начинают кусать сильного, забыв, что более всего в том, чтобы сильные оставались сильными, заинтересованы именно они, слабые, ибо все обиды и унижения — как действительные, так и мнимые — сильные впоследствии выместят прежде всего на них. А когда сильные начинают чувствовать себя обиженными, тогда их покидает мудрость, равновесие рушится и господином мира становлюсь я — ветер перемен. И начинается грызня всех со всеми.

Зачем мне это надо? Спроси рыбу: почему она плавает? Немая рыба скажет: я так существую и могу быть только так. Вот и мне приходится отстаивать свое право быть на земле и править ее под себя, отстаивать перед лицом любви, на дух не переносящей мертвого жеманства, отсутствия огня внутри вещей и не прощающей насмешки над собой — никому и никогда. Рыбе нравится быть рыбой. Черепахе нравится, что она не белка. Мне нравится менять неизменное, утвержденное от начала, нравится извращать закон, порожденный творением.

Мне по вкусу, когда человек делает своим естеством смесь снобизма и лакейства, которую приготовил ему я, по вкусу, когда он жаждет не справедливости, а безнаказанности. Тогда человек становится тем, кем надо, — отъявленной сволочью. Тогда он готов красть, лгать, соблазнять, предавать, носить овечью шкуру, бросать святыни псам, не любить, потворствовать беззаконию, не давать, поступать с другими так, как не хотел бы, чтобы с ним, судить, не прощать, лицемерить, льстить маленькому человеку, пестуя в нем маленькую гадину, вожделеть, стяжать, клясться и преступать клятвы, глумиться над просящим, сгущать тьму и вместо помощи предлагать змею. Мне нравится такой человек. Мне нравится делать живое мертвым, нравится, выедая все до грунта в одном месте, как саранча, перелетать на другое.

Я лгу: расстояния лечат любовь, а большую любовь лечат большие расстояния. Этот рецепт принимают за опыт чувства, и никто не спорит, что любовь не болезнь и не требует лечения. Слаще самой сладости для меня перетолковывать истину.

Я потакаю деятельным идиотам, пасущимся без пастыря, они — гной жизни. Им всегда все понятно, им известно, как надо и как было по-настоящему. Шустряки, не живущие, а учащие жить других, — мое жало в мире, отброшенная мною тень.

Я не терплю волю сильных, знающих путь, узревших меня в моих деяниях и меня не принявших. Но отвратны мне и сомневающиеся в собственном знании. Сомнение крепит человека, а мне мила самодовольная слизь.

Я потворствую блуду народовластия, диктатуре черни — это мое порождение, и я, ветер перемен, ее закон. Мертвые империи, покрытые пестрой порослью автономной крапивы и суверенного кипрея, — следы моих дуновений. Этот сорный вздор быстро обживает руины.

Любовь — мой вечный враг — собирает, я — распыляю. Она строит собор, я растаскиваю камни, чтобы соблазненный человек сложил из них забор и оградился от соседа.

Человек родился с великим знанием устройства творения, я дал ему линейку, микроскоп, циркуль, логарифмы и распылил его знание. Продул ему разум, и теперь человеку кажется, что он прибавляет в то время, когда дробит. С тех пор мир человека — крыса, съевшая яд. Изо дня в день в нем дробится и мельчает жизнь, и он умирает все больше и безвозвратнее. Внутри он уже неживой. Конвульсия — все, что ему осталось. Теперь в нем есть лишь две вещи, которые меня волнуют — улилям и набрис.

Загрузка...