Солнечный луч, не спеша подвигаясь по комнате, дошел до кровати и лег на лицо Павла Васильевича. Он сморщился, открыл глаза и улыбнулся. Было тихо, только с кухни доносилось приглушенное шлепанье тапок — мать не спала. Павел Васильевич осторожно сел, но кровать предательски пискнула, и он, снова улыбнувшись, махнул рукой и, уже не остерегаясь, стал одеваться. Мать сейчас же вошла. Некоторое время они молча смотрели друг на друга: мать — укоризненно, Павел Васильевич — виновато. Потом мать спросила, глазами показав на столик:
— Опять?
Он ничего не ответил. Да и что было отвечать? Вчера она попросила:
— Ты уж, Пашенька, не бери бумаг-то. Поздно ведь, Хватит тебе. Ложись да и спи.
И он обещал. Но не утерпел — работал до полуночи.
— Вот и поверь тебе, — с ласковым упреком заметила мать. — А сегодня что не спится? И будильник договорились на семь завести. Я думаю — спит, а он — на́ тебе…
— Будильник сегодня вон какой, — кивнул Павел Васильевич на яркий солнечный свет.
— Вот ведь. Ничего памяти не стало… — сокрушенно проговорила мать, и на худощавом, морщинистом лице ее выразилась виноватость. — Вчера вечером думала завесить окно…
Павел Васильевич подошел к ней, посмотрел в карие, внешне строгие глаза, дождался, когда они улыбнутся ему, и поцеловал ее.
— А ведь мы по будильнику договорились вместе встать, — сказал он, засмеявшись.
— Вот еще! Да я за день-то и высплюсь, и нахожусь, и сделаю все, а тебе ведь оглянуться некогда. Ну да что теперь говорить, хоть сейчас-то отдыхай. Гляди, день-то какой будет!
Павел Васильевич распахнул окно. Ветерок взметнул занавески, сбросил со столика лист бумаги и, не найдя, чем бы побаловаться еще, полился спокойно — свежий, приятный.
Метрах в двухстах от дома, за свежими котлованами, за фундаментами и грудами кирпича, бетонных кубов и плит, досок и железа, раскинулись яркие, росные поля. Дальше виднелись деревни и лес. Оттуда доносились запахи встретившей лето земли, ликующие голоса жаворонков и лесных птиц. Но вот где-то прошла машина, потом еще и еще… Около котлованов появились люди. Послышался гул моторов, стук топоров, звон железа, и звуки труда сотен людей властно заглушили все кругом. По просторным улицам поселка, где асфальт еще не побурел под колесами машин и деревья не дотянулись до окон вторых этажей, двинулись рабочие. Гуще и гуще становился людской поток.
«Пошли…» — ласково подумал Павел Васильевич.
Если строители были в бурых, измазанных раствором и землей, выгоревших на солнце спецовках, то теперь шли люди в черных от масел и железа халатах и комбинезонах. Шла смена на завод. Начинался новый рабочий день.
Будильник вдруг затрещал.
«Забыли тебя, а ты делаешь, что тебе положено, — подумал Павел Васильевич. — Молодец. Верно, брат, пора работать!»
Он быстро прошел в ванную, умылся и позвал:
— Мама!
— Что, Пашенька?
— Сегодня, мама, такой день, что мне надо идти пораньше.
— Да уж знаю я. Что с тобой делать… Припасла я, иди…
В кухне ждал его готовый завтрак. «Понимает, все знает, — подумал он, с благодарностью глядя на мать. — Старушка моя милая».
Позавтракав, надел неизвестно и когда выутюженные рубашку и костюм, вышел в прихожую за ботинками. Мать была там. Она держала в руках его начищенные ботинки.
— Вот уж это зря, мама, — обиженно проговорил он, — я же тебе сказал, чтобы ты этого не делала, я сам сделаю.
— Сам, — улыбнулась она. — Да когда тебе? Ты ведь не дома уж, а на заводе. Обедать придешь?
Павел Васильевич каждый раз в таких случаях испытывал неловкость перед матерью. Ему не хотелось огорчать ее, а прийти было некогда, он чаще обедал в столовой. И сейчас он только молча посмотрел на нее, и она сейчас же спросила:
— А деньги, наверное, забыл?
Он пошарил в карманах. Денег, и верно, не было.
— Возьми, да смотри — ешь как следует, — сказала она и молча глядела, пока он надевал ботинки и, спеша, уходил из дому. И Павел Васильевич знал: смотрела в окно, пока он не скрылся за углом.
Заводской поселок широко раскинулся на городской окраине. Он уже поглотил одну когда-то пригородную деревеньку и теперь подбирался к другим. Стройка шла всюду, куда ни погляди, и постепенно из отдельных групп домов складывались кварталы и улицы. Многое еще только угадывалось в облике этого, в сущности нового, городка, виделось в линиях строящихся зданий. Люди заселялись в дома, окруженные лужами и грязью, размешанной машинами, единственной оградой от которой были пояски панелей вокруг зданий, часто не соединенные еще один с другим; ходили по камням и кирпичам, набросанным через эти пугающие черные кисели. Потом грязищу подминал под себя камень и асфальт. Широкими улицами, высокими домами город шагал в поля, к деревням, к лесу.
Пройдя немного, Павел Васильевич свернул на другую улицу и остановился. На панели, приставив удочку к стене, стоял русоволосый курносый парнишка босиком, в засученных до колен штанах и вельветовой курточке. В руках он держал ведерко и с азартом рассказывал окружавшим его товарищам:
— Гляжу, поплавок сразу — ныр вниз! Я — раз! Есть! Во какой!
Он запустил в ведерко руку, и здоровенный окунь затрепыхался, выхваченный из воды.
— Ох ты! — так и подался вперед Павел Васильевич.
— Ребята! — вдруг крикнул кто-то. Все бросились мимо Павла Васильевича. Он обернулся и увидел поливочную машину. Ребятишки носились с криком и хохотом под струями воды — счастливые, мокрые.
«Тут уже как в центре города, — подумал Павел Васильевич. — Ничего. Годик, другой — и весь поселок будет таким. Но сколько еще работы!»
Да, работа. Тревоги, раздумья… И все еще как-то нескладно, нехорошо получается…
Два месяца назад Павел Васильевич был назначен директором этого стремительно расширявшегося завода. Нелегко войти в незнакомую семью так, чтобы стать в ней своим человеком. Быть не просто кем-то присутствующим, а своим — нужным, понятным. Таким, чтобы тебя не хватало людям, чтобы ждали тебя, на тебя надеялись, тебе верили. Но много труднее стать таким человеком в большом коллективе. Семьи бывают разные. Разный и спрос к друзьям и знакомым. Но нет такого строгого, беспощадного и до последней мелочи взыскательного судьи, как коллектив. В коллективе в самом худшем случае девяносто процентов — люди всегда хорошие. Они любят хорошее, ждут его от других, и если в каждом из них не все до конца безупречно, то у всех вместе есть общее великое и непогрешимое качество — высочайшая и святейшая человечность. Тут царит рабочая суровость, потому что если один человек может чего-то не заметить, чему-то не придать значения, что-то простить из личных побуждений, то другой посмотрит на это иначе, а сотни людей — еще по-своему, и апелляций не жди. Но коллектив ласков и добр. Где тысячи людей, там грубость, напрасная обида, как бы она ни прикрывалась, увидится скоро. И берегись! Ничего не скажут, просто перестанут тебя замечать — и ты поймешь сразу, почем фунт лиха, если в тебе все-таки жив человек.
И особенно трудно войти в коллектив — как Павел Васильевич, когда ты руководитель, когда на тебя смотрят эти тысячи глаз и оценивают тысячи сердец.
Впрочем, кто как понимает. Иным льстит общее внимание, их пьянит ощущение власти.
Всякий коллектив любит дисциплину. Он потому и создан, рожден сердцами и умами людскими, что соединяет множество сил человеческих для дела, нужного каждому человеку, но непосильного одному. Так, если высыпать на стол пуд гвоздей из самой лучшей стали и потом брать по гвоздику и, размахнувшись, ударять по камню, который нужно раздробить, — только гвозди перекидаешь попусту. Но если из этих гвоздей слить пудовый молот да насадить его на удобную рукоятку и если молот этот возьмет в руки сильный кузнец! О! Тогда вдребезги разлетится любой камень, любая преграда. В коллективе людей сливает в такой молот дисциплина. И ее потому уважают и берегут рабочие люди, что она во сто крат умножает их силы.
А находятся — думают, что она создана просто для удобства в управлении людьми. И пытаются надеть на коллектив этакую от себя, свою дисциплину. Бывает, все бывает…
Завод работал туго, с перебоями. План еле-еле наскребали. А работа все расширялась и расширялась. Павел Васильевич понимал, что от него многого ждут, но не мог все решить, все перевернуть сразу. С детства рос он в рабочей среде, любил людей с завода и понимал: нельзя рубить с плеча. В сложном сплетении человеческих отношений часто бывает: кто казался на первый взгляд правым, был виноват, но ловок, а кто невиновен и чист, покажется бездельником, потому что откровенен.
До этого Павел Васильевич работал главным инженером на хорошем заводе, с хорошим, опытным директором. Теперь же все было не то. Но он пока только в одном показал твердую руку: любое, самое мелкое свое распоряжение требовал выполнить безупречно. И знали все: проверит обязательно и спросит строго. Было кем-то замечено, что директор педантичен, не более. Что ж, пусть говорят, кто как знает. Были и неприятности. Но самое мучительное было то, что Павел Васильевич два раза, как там ни вертись и что ни думай, — просто солгал. Иначе этого не назовешь.
В прошлый месяц задержалась отгрузка станков, которые завод делал для стройки в Сибири. По этому поводу пришлось объясняться с «верхом», как Павел Васильевич называл управление, которому подчинялся завод. Его не упрекали, не ругали, просто спросили, когда будут станки. Он назвал срок. «Хорошо», — ответили ему, и все. «Вверху» понимали, что с него еще рано спрашивать, как полагается, мало еще он на заводе. Но ему верили. Он это знал. Верили как работнику и человеку. И, называя срок, он сам был убежден, что будет сделано. Но целых три дня после названного им числа станки еще не были отправлены. Это были мучительные дни. Всякий раз, когда звонил телефон, он вздрагивал и брал трубку, чувствуя, что уши горят от стыда. Но из управления не звонили, не мучали упреками — поняли и в этот раз. Только на одном из совещаний начальник как бы между прочим спросил: когда думает завод отгрузить следующую партию станков. И первый раз в жизни Павел Васильевич фактически попросил снисхождения. Он не говорил об этом, но сам чувствовал себя именно просящим. А сказал он только число, когда завод выполнит заказ. Но число на два дня отсроченное. А он знал и понимал: начальник знает, что срок и так был достаточным. Ему и на этот раз пошли навстречу. Но и на этот раз к названному им дню станки не были отправлены. Тогда состоялся короткий разговор по телефону.
— Я тебя не узнаю, Павел Васильевич, — пробасил в трубку начальник управления. — У тебя дома все в порядке? Или еще, может, чего, а? Ты меня слушаешь?
— Слушаю, — глухо ответил Павел Васильевич.
— Так. Знаешь, я приеду к тебе, поговорим, а?
— Не надо, — попросил Павел Васильевич.
— Ну что ж, ладно. До свидания.
Положив трубку, он не бегал по кабинету, сидел долго один. Боялся, что сейчас при встрече с людьми может не сдержаться или вгорячах развернуть ту самую деятельность, которая восхищает некоторых сторонних наблюдателей шумом и беготней и называется нередко кипучей деятельностью, а на самом деле зачастую бывает отражением бестолковой нервозности.
За эти два месяца он осунулся, похудел, и по этому поводу кто-то сострил, что новому директору климат здесь не в пользу.
Завод окружала длинная кирпичная ограда. За нею виднелись корпуса цехов. Справа, ближе к проходной, стояли приземистые ветераны. Их стены почернели особенной, свойственной только заводским корпусам какой-то подкожной чернотой, как руки старых, десятилетиями работавших здесь металлистов. Левее виднелись новые, большие корпуса, многие еще в строительных лесах. В проходной, как всегда, Павел Васильевич поздоровался со стариками-вахтерами в их обычае — обменялся с каждым легким поклоном, чуть приподнимая при этом шляпу, и вышел на заводской двор. В заводоуправлении уборщицы еще кончали свою работу, но пожилая секретарша Софья Михайловна уже была в приемной.
— Что это вам не спится? — шутливо спросил Павел Васильевич.
— А вам? — вопросом ответила она.
Павел Васильевич рассмеялся:
— Ну что ж, раз уж нам обоим не спится, давайте работать.
До начала рабочего дня он проверил и подписал приказы по заводу, просмотрел заявления, телеграммы и письма. Только отложил бумаги и закурил, как дверь скрипнула. В дверях стоял начальник четвертого цеха Михаил Семенович Перстнев — пожилой, седеющий, грузный. Павел Васильевич сказал ему вчера, чтобы он пришел с утра.
— Можно?
— Да, да. Войдите.
— Здравствуйте, Павел Васильевич.
— Здравствуйте. Да вы садитесь. Вот сюда. — Он показал на диван и, когда Перстнев устроился, сел рядом.
Цех недодал деталей, задержал сборку станков. Михаил Семенович знал, что у директора такие вещи безнаказанно не проходят, и приготовился уж получить выговор, но Павел Васильевич не любил безропотной покорности, его выводило из себя не столько само дело, сколько признание вины без попытки какого бы то ни было возражения.
— Объясните, как это вышло, — сказал он. — И зря вы не защищаетесь. Или привыкли, что вас бьют?
Михаил Семенович покраснел и ответил:
— Вы не думайте, что я не умею защищаться. Но гордость ради самой гордости или принципиальность ради самой принципиальности не является заслугой человека. Раз виноват, чего искать оправданий.
Павел Васильевич внимательно посмотрел на него и улыбнулся.
— Выговор вы получите, а теперь давайте подумаем вместе, как нам дальше жить.
Перстнев рассказал о людях, о том, как он думает улучшать работу, и в конце заметил:
— Люди у нас не все на своем месте. И вы не думайте, что я оправдываюсь, но диспетчер у меня в кусты глядит. Вот и вчера… Не знаю, или она работать не хочет, или молодо еще дело, но нет того, что надо. Инженер она, везде пробовал ставить…
— Да-а, — задумчиво проговорил Павел Васильевич. — Знаете что, пришлите ее ко мне.
Когда начальник цеха вышел, он встал и, озабоченный, медленно зашагал по кабинету. Иногда случалось, что надо поговорить с человеком по душам, просто — чтобы тот забыл, что собеседник — начальник, а увидел бы в нем товарища, человека, друга. А у Павла Васильевича этого почему-то не получалось, грани не стирались, задушевности и откровенности до конца не выходило. И только потом такой разговор случался сам по себе. Он хорошо знал этот свой недостаток, и вряд ли те, кого он вызывал в таких случаях, волновались больше, чем он сам.
В дверь постучали.
— Да, прошу, — ответил он.
Дверь легко открылась под сильной рукой, и в кабинет вошла девушка.
Павел Васильевич замер. Она была среднего роста, удивительно хорошо сложена и удивительно, редко красива. Черные густые волосы вились у висков и над лбом и спадали на спину двумя тугими косами. В них была какая-то неповторимая прелесть и мягкость, чувствовалось: это ее прирожденные кудри. Большие темные глаза спокойно и прямо смотрели на него, и даже сознание своего превосходства, кажется, светилось в них. Все в ней было как-то по-особому гармонично: и плавный овал в меру высокого лба, и не очень полные щеки с неярким, но покойным, нежным румянцем, и нос с еле заметной горбинкой, и губы, точно открытые навстречу поцелую. А фигура!
«Как точеная вся!» — восхищенно и удивленно подумал Павел Васильевич. — И надо же природе так щедро наградить одного человека!» За всю свою жизнь он еще не встречал такой роскошной женской красоты.
Он опомнился только тогда, когда заметил, что она краснеет под его взглядом, и почувствовал себя неловко. «Распустился, как мальчишка. Черт знает! Еще подумает что».
— Садитесь, — пригласил он, кивнув на кресло около своего стола.
Она удобно села и посмотрела на него с тенью легкой, плохо скрытой усмешки, гордо и независимо, точно не первый раз была тут и говорила с ним. Павел Васильевич почувствовал себя стесненно и растерянно. Он не знал, как начать теперь разговор, и, чтобы снова обрести привычное ощущение хозяина здесь, решил закурить и этим как-то скрасить неловкость своего молчания и обдумать, что надо ей говорить, вернее — как начать говорить. А она сбоку все смотрела на него и, наверно, посмеивалась про себя. Он видел в ее глазах веселые искорки и терялся все больше.
— Я вас слушаю, товарищ директор, — не поворачиваясь к нему, но и не спуская по-прежнему своих глаз с него, проговорила она.
— Я познакомился и беседовал со специалистами нескольких цехов, теперь хочу познакомиться поближе с вашими людьми, — еще не избавившись от смущения, сказал Павел Васильевич.
— Чтобы узнать, кто и что, а потом решить, кого куда?
В ее словах чувствовалась вызывающая дерзость. «Ну уж, это слишком!» — подумал он и выпрямился.
— А разве не надо знать людей? Мы же работаем вместе.
— Что же, это совсем немного, пожалуйста. Русская. 23 года. Инженер. Живу с матерью. Отец помер. Незамужняя. Что еще? Да, беспартийная.
— И это все?
— Да.
— А я думал, что вы о себе можете лучше и больше сказать, чем сказано в вашей анкете.
— Например?
— Ну, например, мне кажется, вам бы стоило сказать о том, что вас не удовлетворяет, чего вам хотелось бы. Ну, и вообще почеловечней, ведь вы же говорите о себе. Я бы, несмотря на свою сухость, о себе сказал лучше.
— Я вас понимаю. Вам все-таки хочется поговорить по душам — узнать, на что я способна, чтобы, как говорят, выявить наклонности, дать мне дело по сердцу, словом, — помочь мне найти себя. Вы знаете, что уже пробовали сделать.
— Я слишком мало знаю, мне даже неизвестно, как вас звать.
— Очень просто: Надя.
— И, очевидно, у вас был отец?
Она быстро повернулась к нему, и взгляды их встретились. Павел Васильевич улыбался, а она, удивленно глядя на него широко открытыми глазами, видно, не знала — или обидеться, или принять это за шутку.
— Мне тоже думается, что был. И знаете, его звали, как многих, Иваном.
— Так вот, Надежда Ивановна, — уже серьезно заговорил Павел Васильевич, — если уж вам знакомы и разносы, и разговоры по душам, и то и другое, как я понял, надоело порядком, — давайте жить просто, и без того и без другого. Для этого ведь надо совсем немного — хорошо работать, только и всего.
— У вас все?
— Да, пока все.
— До свидания.
— До свидания.
Когда она ушла, Павел Васильевич снова заходил по кабинету. «Как это у меня все как-то не так получается. Сухарь, черствяк. Что она еще подумает обо мне? А в сущности, почему меня так волнует, что она обо мне подумает? Я сказал то, что должен был сказать. Не извиняться же мне перед ней за то, что она плохо работает! Как к ней еще подойти, если она уже шла ко мне с отпором в душе? Но красива. И почему раньше ни на собраниях, ни на работе не видывал ее?»
После этого неожиданно взволновавшего его разговора Павел Васильевич пробыл у себя в кабинете до обеда, беседуя с начальниками отделов управления, бухгалтером — словом, делал обычную кабинетную работу. Потом пошел в цеха. Он каждый день обходил цеха. Не все, а по очереди. У него был определенный порядок в этом деле, и к нему уже привыкли.
В кузнечно-прессовом начальник ждал его. В конторе пробыли недолго. Начальник рассказал, как идет дело, попросил помочь цеху в организации теоретической подготовки учеников кузнецов (неважно было с помещением и с пособиями), посоветовались по поводу разных цеховых дел и вышли в помещение цеха. Здесь стоял грохот молотов, звон прессов.
От нагревательных печей было жарко. Кузнецы и подручные работали без рубах, в одних фартуках. По спинам и рукам тек пот, и мускулистые тела рабочих блестели. Павел Васильевич шел от молота к молоту, от пресса к прессу, здоровался с рабочими, спрашивал, как идет дело, что мешает в работе, какие есть просьбы, предложения. Когда он подходил, люди на минуту останавливали работу, но все равно приходилось кричать, чтобы слышать друг друга. И из этих коротких разговоров он узнавал больше, чем из бесед с начальником, потому что тот рассказывал о деле в целом, а здесь он видел все мельчайшие детали жизни цеха. Картина становилась не только ясней, но и дороже, родней его сердцу. Ведь одно дело — знать, другое — чувствовать.
У одного из молотов кузнец постучал каблуком по свежему полу.
— Сделали?
— Сделали, Павел Васильевич, спасибо. Побаиваются вас. Раньше сколько говорили — все не час да не время.
Он отошел к другому молоту.
— Что-то я тебя не видел в прошлый раз? — спросил подручного.
— Приболел малость, Павел Васильевич. Сквознячку хватил.
— Да ты уж все говори, если начал, — заметил кузнец.
— Я все и сказал.
— Врет, Павел Васильевич. Конец месяца был, план знаете как шел. Прозевали вначале. Вижу — тычется парень. Сначала-то и не понял, прикрикнул, потом гляжу — не то что-то. Тридцать восемь, а он работает. «Что же, говорит, один ты, что ли, будешь?» Прогнали.
— Правильно сделали. А ты что — на улицу выскочил?
— Да нет. В обед в курилке. Стекла-то выбиты.
Павел Васильевич сделал пометку в записной книжке. «Ведь говорил же — проверить все, — недовольно думал он. — Самого бы его пропарить так вот да потом на ветер и высунуть! Ну я так пропарю — доволен будет!»
На середине цеха он подозвал мастера.
— Это что у вас? — показал на завалы у молотов, и грязь на окнах.
— Как что? У нас ведь цеха, а не зал для танцев, — усмехнулся мастер.
— Этого я не знал, спасибо, научили, — вспыхнул Павел Васильевич. — Но вы уж договаривали бы до конца. Что, мол, удивляешься? Впервые видишь, что ли? Верно, не впервые. Ждал: заговорит в вас совесть или нет? Не дождался. Так вот, если я еще раз увижу это безобразие — разговор кончится плохо.
— Дело как-то у нас не вяжется. Не до этого все вроде, — вступился начальник цеха.
— Не вяжется, между прочим, из-за нашей распущенности, халатности, а иногда и просто недобросовестности. Давайте кончать с этим, — ответил Павел Васильевич.
Смущенные, красные стояли перед ним начальник и мастер. Им было неудобно. И Павел Васильевич понял, что больше они перед ним краснеть не будут, сделают. Уже перед самым выходом залюбовался работой пожилого кузнеца Максимыча. Чернобородый, с густой сединой в смоляных волосах и молодыми горячими глазами, старик управлял молотом — следил за поковкой так, как следит охотник за приближающейся дичью, весь в напряженном, тревожном и радостном возбуждении. Павел Васильевич услышал, как, сбросив очередную поковку, старик крикнул:
— Э-э, родимая, будешь знать, как не даваться! Давай, Вася!
И подручный Вася, такой же возбужденный, давал! Это чувство радостной работы захватило Павла Васильевича.
— Здравствуй, Максимыч! — подойдя, крикнул он.
Старик быстро обернулся, кивнул.
— Дай-ка я попробую, — прямо в ухо ему проговорил Павел Васильевич.
Кузнец остановил молот, удивленно глядя на него, потом отступил в сторону, освобождая место. Кто-то подал халат. Павел Васильевич взял клещи и только, еще плечом двинул, не успел обернуться, как Вася подал ему поковку. Павел Васильевич нажал педаль, и молот быстро ударил несколько раз. Он не успел как следует повернуть поковку — испортил, сплющил.
«Неужели забыл?» — испугался он и снова двинул плечом, и снова Вася подал ему кусок горячего белого металла. Павел Васильевич перехватил его, чтобы удобнее, ловчее было держать клещами, тихонько нажал педаль, и еще, и еще — и пошел, ловко поворачивая поковку под каждый удар молота и уже не выключая его. И с каждым новым ударом ритм работы все больше захватывал и возбуждал его. Он не заметил, как Максимыч сменил Васю и сам подавал поковки, не видел, что около молота собрались люди. Он работал и работал.
Вдруг молот остановился.
— Что такое? — вздрогнув, спросил он.
— Хватит, Васильич, — ласково сказал старый кузнец. — Душа, значит, не устояла?
Тряхнув головой, Павел Васильевич сбросил со лба мокрые волосы.
— Пять лет кузнецом работал… Когда мастером стал, долго не мог привыкнуть без молота работать. Вижу что́ не так — возьму и сделаю. Показать, объяснить надо, а я — сам. А вы чего собрались? — спросил стоявших около молота рабочих.
— Не часто видишь, чтобы директор к молоту стал.
— А-а. Ну-ну. Знаете что? По местам, по местам. А то я вроде работу срываю.
Веселый смех прокатился по цеху. Все разошлись, только несколько парней остались около молота.
— А вы что же?
— Ученики мои, Васильич, — пояснил старик.
Павел Васильевич посмотрел на крепких, здоровых ребят, на седого их учителя и спросил:
— Будут кузнецы, Максимыч, а?
— Будут. Да вон гляди, мои работают, — он кивнул на нескольких молодых кузнецов и, обернувшись к ученикам, сказал: — А ну-ка, покажите работу, ребята. — Парни растерянно и смущенно переглянулись, и Павлу Васильевичу вспомнилось, как сам, бывало, робел и на сдаче пробы, и особенно перед начальством.
— Да не бойтесь, Васильич — наш брат, кузнец! — проговорил Максимыч с уважением, и теперь уже смутился Павел Васильевич.
Трое учеников по очереди показали свою работу.
— Молодцы! — похвалил Павел Васильевич. — Может, что-нибудь мешает учиться?
— Просьба есть, товарищ директор.
— Говорите.
— У нас общая просьба.
— Так давайте тогда в контору.
Полсотни учеников еле вместились в цеховую контору. Плотно окруженный ими, Павел Васильевич стоял у стола, ожидая, пока придут все.
— Все, товарищ директор, — проговорил староста группы, — остальные во второй смене. А просьба у нас такая. Новый цех строят, и оборудование там новое. Верно ведь?
— Правильно.
— А мы его только на бумаге видели. Просим поставить нам хоть бы пару молотов. Боятся, что испортим дорогие машины, так пусть дадут мастеров, Максимыча и Ивана Егорыча. На молоте царапину сделаешь — все равно, что душу у них поцарапаешь. Не испортим.
— А где их поставить? Ведь это не чемоданы — взяли и переставили на другое место. Здесь, в старом цехе, и негде, да и не к чему. Только разберешь старые и соберешь новые, а их придется переносить на новое место, в новый цех.
— Значит, нельзя. А потом придем в новый цех к новым молотам, и начнется учеба. Сейчас время идет впустую, потом еще время понадобится. Когда же это мы цех пустим как полагается?
— А это от нас зависит.
— Может, вы такой особенный, что сразу в любом деле мастер, а вот я не могу, мне учиться надо! — крикнул кто-то сзади, и шум возбужденных, недовольных голосов пронесся по конторе.
— Тише, товарищи! Тише, — крикнул Павел Васильевич и, видя, что шум не унимается, добавил: — Я ведь еще не кончил.
— Тихо, послушаем! Тихо! — закричали кто был ближе, и постепенно люди замолкли.
— Да, товарищи, от нас зависит, как мы сумеем пустить цех, — повторил Павел Васильевич. — Если мы поставим молоты в старом цехе, здесь, то я уже сказал, что это только лишняя работа. Шей да пори, не будет поры, как говорят. А учиться надо, вы правы, и время зря вести нечего. Выход один — работа. Цех новый не готов. Строителям трудно, вы знаете это. Надо помочь. Давайте сделаем так: построим место для нескольких молотов и печей сами. Сами поставим их, неплохо потрогать все детали машины своими руками — это тоже учеба. И будем пробовать. Я предлагаю поставить четыре новых молота на места, где они должны быть по проекту в новом цехе.
— Так ведь там еще и крыши нет, — раздался чей-то голос.
— И полов нет, а без полов молоты ставить не будем, — добавил Павел Васильевич, — и не штукатурено, работы хватит. Заставить вас я не имею права, но и мне хотелось бы пустить цех скорее, и главное — чтобы новые машины были в опытных руках, чтобы вы овладели ими. Решайте.
Стало тихо.
— Кто боится поработать на стройке — не неволим, а я пойду! — вдруг сказал невысокий крепкий паренек.
— И я пойду! Нечего ждать!
— Сделаем, ребята!
— А кто не пойдет — не пустим в цех. Нам заспинников не надо!
И, слушая эти голоса, глядя на разгоревшиеся молодые лица, Павел Васильевич улыбался. «Сделают, все сделают! — думал он. — Такие ребята горы свернут».
Под вечер он порядком устал, но был доволен.
— Куда это вы еще? — видя, что директор надевает халат, спросила секретарша. — Шесть часов.
— Сегодня в новом корпусе сборочного субботник, убрать мусор надо.
— Без вас, наверное, сделают.
— Вообще — да, — согласился он. — Можно даже предположить большее: если бы меня не было на свете совсем, люди прожили бы и без меня. Но уж поскольку я есть, так хочется со всеми вместе. А вы чего же одеваетесь?
— Мне тоже хочется со всеми вместе.
В огромном цехе собирался народ. Павел Васильевич увидел начальника производственного отдела Воловикова. Невысокий, холеный, в бостоновом костюме, ок суетился около рабочих.
— Надо разбиться на бригады, а то будет одна толкотня, — говорил он. — Вот вы. Как ваша фамилия?
— Это моя?
— Да, ваша.
— Поперечкин.
— Вы шутите?
— Нет, почему? Фамилия соответственно характеру. Ну, что вы мне хотите сказать?
— Вы будете бригадиром. Вот вам люди. Вот вы, вы, вы тоже.
— Э-э, нет, — перебил назвавшийся Поперечкиным, — не пойдет.
— Это почему же? Вы работать пришли или зубоскалить?
— Потому что у меня фамилия соответствует характеру.
Хохот прокатился по цеху. Воловиков побагровел.
— Не хотите — убирайтесь! Не мешайте другим! — крикнул он.
— И убираться не желаю.
Павел Васильевич усмехнулся, взял лопату, подошел.
— Вы ее с собой принесли? — спросил Воловиков. — Представьте, даже лопат нет.
— Это вам, — подал Павел Васильевич. — А организовывать уже поздно. Все время уйдет на организацию, а люди работать пришли. И лопаты есть, и бригады есть, и бригадиры.
— Так почему же не сказали мне? Посмеяться захотели?
— А вы разве спрашивали? — усмехнулся тот же рабочий. — Вы организовывали. Зачем, думаем, мешать человеку. Он так любит организовывать.
— А лопата мне зачем?
— Работать, — проговорил Павел Васильевич и, повернувшись, пошел прочь: подходила машина, надо было грузить ее.
После первой машины Павел Васильевич, поставив к стене лопату, оглядел цех. В огромном помещении под стеклянной крышей свободно разворачивались машины. Павел Васильевич не раз бывал здесь, но не удержался от восхищения и сейчас. Вот это цех! Везде работали люди. Грузили машины, убирали мусор, выносили доски, бревна, железо. Пыль стояла густо.
Чуть впереди себя Павел Васильевич увидел девушку. Она стояла, опершись о лопату, в стареньких туфлях, черной юбке и белой кофточке с короткими рукавами и тоже с удивлением и восторгом глядела на огромное помещение. Густые русые волосы выбивались из-под платка, и белая известковая пыль, точно налетом инея, покрывала их у висков и на шее. А на губах, пухлых и нежных, застыла еще по-ребячески наивная, откровенно-восхищенная улыбка.
— Нравится? — подойдя, спросил Павел Васильевич.
— Ой, — испугалась она, посмотрела на него смущенно, покраснела и опустила голову. — Очень нравится! Но как вы меня напугали.
— Такой шум тут, я не думал, что вы испугаетесь. Давно на заводе? — В ее лице было столько доверия и простоты, что Павлу Васильевичу захотелось поговорить с ней.
— Недавно, после школы. На токаря учусь. Вот это махина! Никогда не видывала. А вы видали? — неожиданно спросила она.
— Нет, и я еще не видывал, — ответил Павел Васильевич, — не приходилось. И вот гляжу и думаю: чего только не сделают человеческие руки?
— А я думаю поработать и в институт поступить. Как вы считаете, примут? — Она смотрела на него так, словно он сейчас вот решал, принять ее или нет.
— Примут, обязательно примут! — проговорил Павел Васильевич убежденно и с таким искренним чувством, что она снова смутилась.
— Катя, машина пришла! — крикнул чей-то девичий голос, и она убежала.
Павел Васильевич, улыбаясь, смотрел ей вслед. Где-то в дальнем, не видном за пылью конце цеха вспыхнула песня, перекинулась к новой группе людей ближе, потом вдруг загремела совсем рядом, гулко отдаваясь в огромном помещении. И пошла гулять из конца в конец. Когда подходила машина — только мелькали лопаты, а песня с новой силой вспыхивала в другом месте, где наступала передышка.
И здесь, на этом перекрестке,
С любовью встретился своей, —
то удаляясь, то нарастая, гремели близкие сердцу слова. Павел Васильевич кидал в кузов машины пыльный щебень, не разгибаясь и не оглядываясь, пока кто-нибудь не кричал:
— Хватит! Пошла!
Тогда, выпрямляясь, вытирал рукой пот со лба и сильным голосом подхватывал:
Ту заводскую проходную,
Что в люди вывела меня…
Сколько работали, он не заметил. Но несколько раз ловил себя на том, что ищет здесь Надю. Ее не было.
— Шабаш! Все! — крикнули.
Павел Васильевич огляделся. В цехе было чисто, только пыль висела под крышей и тянулась в широкие ворота да выносили остатки мусора. Павел Васильевич вышел из цеха, остановился. Люди уходили с песнями и смехом — веселые, довольные.
— Что же вы, не ночевать ли собрались тут? — крикнули ему. — Давайте с нами!
Но он не пошел. Положив халат на штабель кирпичей, сел, закурил. Телу стало легко, приятно… Так бы и сидел один со своими мыслями.
«И чего я искал ее? А искал ведь! — думал он. — Да. Но как она вошла, как говорила!.. А на субботник не пришла. Почему? Но ведь не все же были… А почему я думаю обо всем этом?»
Но — думалось.
На другой день утром он сидел в кабинете, глубоко задумавшись.
Нового в заводских неурядицах для Павла Васильевича не было ничего. Причину он увидел сразу. За суетней, спорами и взаимными упреками скрывался обыкновенный беспорядок. Он уже въелся здесь. А к чему привыкли, трудно выжить. Вроде так и надо. И выжить этот беспорядок должен был он, Павел Васильевич. Выжить крутыми мерами, беспощадной требовательностью. Два месяца изучал он не обстановку, а людей, чтобы не стукнуть кого зря, чтобы понять, как надо отнестись к каждому начальнику цеха, отдела, участка. Через неделю после прихода на завод он уже мог бы сказать, что надо делать, чтобы выправить положение, но и сейчас не всегда мог безошибочно понять людей.
«Встать над людьми, хотя бы только сейчас. Спрашивать. Да, да, конечно, спрашивать! Но как не хочется, как неприятно говорить людям плохое о них. Ведь многие из них хорошие люди, я вижу это. Как бы хотелось говорить по-хорошему… Обижаются, ругают. Пусть трудно и больно, но над людьми встать можно, а как я встану рядом с ними? Товарищем, другом. В сущности, это ведь борьба за человека, и пусть обижаются, пусть говорят что угодно, но я должен спрашивать. Но сухарь я. Надо помягче».
— Павел Васильевич, — вдруг услышал он громкий голос. В кабинете стоял начальник сборочного. Молодой еще инженер, худощавый, с длинными светлыми волосами и крупным грубоватым лицом, в сером костюме.
— Извините, я, кажется, помешал вам. Третий раз называю вас и вот… Извините.
— Задумался, — смущенно ответил Павел Васильевич. — Мысли разные… Ну, с чем пришли? Садитесь вот сюда, поближе.
— Заявление принес. Вот познакомьтесь, — положив на стол лист исписанной бумаги и почему-то не глядя на Павла Васильевича, сказал начальник сборочного.
— Заявление? — удивленный тем, что начальник все избегал его взгляда, переспросил Павел Васильевич. — Ну что же… Да вы садитесь, садитесь, в ногах правды нет.
Прочитав большую, подробную просьбу, Павел Васильевич удивился еще больше.
— Так, — как бы про себя проговорил он. — Заявление. В связи с тем, что в цехе систематически бывают простои, а на мои неоднократные докладные записки, выступления и просьбы никто не обращает внимания и дело не улучшается, прошу освободить меня от занимаемой должности. Я хочу работать над совершенствованием машин как инженер, а не бегать без толку по кабинетам… Так, — вздохнув, повторил Павел Васильевич и отложил заявление в сторону.
Несколько раз слышал он выступления этого человека на собраниях и совещаниях. Горячие, возмущенные выступления. То плохо, сё плохо, так работать дальше нельзя — таков был смысл этих выступлений. И все это было, безусловно, верно. Павел Васильевич понимал его и думал, что именно он и такие, как он, возьмутся за дело с жаром, с охотой. И вот тебе на, уходит. Бежит, даже не подумав приложить сил. В чем дело? И почему именно сейчас?
— Только те причины, которые вы указали в заявлении, заставили вас написать его, или еще что? — спросил Павел Васильевич.
— А разве этого мало? — пожал плечами начальник сборочного.
— Нет, нет, хватит, — успокоил его Павел Васильевич. — Для того, чтобы понять вас, хватит.
И он понял. Выступления и разные докладные записки нужны были этому человеку в качестве щита, на случай, если припрут к стенке: дескать, выступал, говорил, не мое дело, если не слушали. Теперь спросили работу с него, этот щит уже не спасал, и он решил уйти.
— Значит, вы и писали, и говорили, и все без толку, — с нескрываемой насмешкой проговорил Павел Васильевич.
— А вы разве не знаете, товарищ директор? — подавшись вперед, нервничая, спросил начальник сборочного. — Разве не слышали?
— Слышал, как же. Знаю. Но я знаю и другое: наговором сейчас болезни не лечат, старо это.
— А вы бы с рабочими поговорили. Они ведь с меня спрашивают. А я что могу? — расходясь и уже размахивая руками, горячился начальник сборочного. — Встали бы на мое место, посмотрел бы я, как бы вы заговорили.
— Спрашивают? — чувствуя, как все закипело в душе, и уже не сдерживаясь больше, крикнул Павел Васильевич. Он поднялся за столом и в упор глядел на начальника сборочного. — Спрашивают! Да как они в самом деле смеют спрашивать! С человека, который и пишет, и говорит все правильно, все о деле. Ни благодарности, ни сочувствия, ни черта. Спрашивают и все. Да разве можно работать с таким народом? Бросить все надо и бежать. Экие негодяи все, и я в том числе, работу с него спрашивают. Пока не спрашивали, еще можно было жить, а теперь — бежать, бежать к чертовой бабушке, подальше! Я тебя понимаю. Жаль только, что ошибался в тебе.
Он смолк, достал папиросу и, отбросив попавшуюся под руку ручку, сел.
— Вы не так меня поняли, — глухо проговорил инженер.
— А как тебя надо понимать? — ткнув в пепельницу недокуренную папиросу, поинтересовался Павел Васильевич.
— Сегодня опять стоял участок сборки редукторов. Не было шестерен. Ну, что я могу, что? Скажите! — видно, полагая этот аргумент неотразимым и явно козыряя им, с плохо скрываемой ухмылочкой спросил начальник.
— Что делать, конечно! — разводя руками, все в том же насмешливом тоне ответил Павел Васильевич. — А разве ты не знал еще позавчера, что будет простой?
— Не знал. Да и зачем я должен об этом думать? Пусть думает тот, кто за это отвечает, а мне дай, что́ положено.
— Вот, вот, вот. Все и дело-то в этом, — вздохнув, сказал Павел Васильевич. — Мне дай — и все! А я работать не привык. Тебе ведь безразлично все, что бы ты ни говорил. Простой — я оправдаюсь докладной, непорядок — отмечу в выступлении. И буду чист. Тебе больше до себя дело, чем до работы, вот и все. Только бы меня не тронули, не обвинили в чем, боже упаси! Знаю я таких, встречались. Глядят на себя: какой я правильный, какой хороший! Только люди около меня плохи. Не понимают моих пожеланий и советов, поэтому все так и идет. Слово я твое слышал, а где дело? Не вижу. И не один я, а и рабочие цеха не видят. Кто назовет плохое хорошим? Я хочу жить спокойно. Пусть мне создадут условия, а не хотят — до свиданья. Так, что ли?
Инженер сидел, опустив голову. Он, видно, не ожидал, что произойдет такой разговор, и растерялся.
— Никто за нас с тобой, около нас с тобой такую жизнь, как мы хотим, не сделает, — продолжал Павел Васильевич. — Самим надо. И я бы ведь тоже мог сказать — да к черту мне, я инженер! Надо не только создавать машины, но и жизнь вокруг себя. В этой работе и не видят тебя, ты ничего не изобрел, не создал, и нервы, и ум, и все, что есть в тебе, занято другим — вот этим устроением жизни нашей. Но никто не осмелится сказать, что эта работа менее значима, чем создание машин. Я бы на твоем месте подумал, как сделать так, чтобы срывов в работе не было. Что нужно для этого? Как лучше организовать планирование работы или, может, еще что сделать? Тут и времени, и, извини меня, ума, и силы воли побольше надо, чем на такое вот заявление. И вспомнишь меня — завод будет чудесно работать, и это будет очень скоро. У нас все есть для этого. И люди, и машины новые, и желание, и умение. Все наладим. А тебе, я думаю, стыдно будет. Поглядишь, подумаешь, от чего убежал, и устыдишься.
— Хм, пожалеешь, — усмехнулся начальник. — Было бы чего жалеть. Нервотрепку эту, что ли, ежедневную?
— Ну, а уж если жалеть здесь нечего — больше и говорить не о чем, — уже совсем по-чужому, официально сказал Павел Васильевич. — Хотелось только, чтобы вы поняли, что люди лучше, чем вы о них думаете, а сами вы — хуже, чем вам кажется.
— Ну, это уж мое дело. Нам с вами не договориться, — тоже сухо и отчужденно ответил инженер.
— Пожалуй, — согласился Павел Васильевич. — Однажды мужик носил бревна. Поднимет и, согнувшись от тяжести, идет. А другой стоял в стороне и думал: что он делает, надорвется ведь. Глупый человек, разве можно так. Я бы так не стал делать, я бы людей позвал или лошадь запряг. А мужик бросил бревно на место и понес другое. Так они и жили: один работал, другой рассуждал. Я, признаться, лучше понимаю тех, кто под груз общего нашего дела молча, не раздумывая, подставляет свои плечи. Как-то это доходит лучше рассуждений. Наверное, потому, что от этого бывает просто легче.
— Только это я у вас и заслужил?
— У меня? — засмеялся Павел Васильевич. — Да. Выслужиться перед директором вы надеялись. Может, это и стоящая цель в жизни — что-то для себя у кого-то выслужить. Но я просто работник, как и все. Я могу уважать или нет — тоже только работников. Трудяг, как иногда говорят. Вас я не уважаю. Просто так, по-человечески не уважаю с сегодняшнего дня. А там квалифицируйте это, как хотите.
Резко встав с кресла, начальник, не оглядываясь, пошел к двери. Павел Васильевич не остановил его. Подписав заявление, вызвал секретаршу.
— В приказ.
— Хорошо. К вам рабочие пришли.
— Просите.
Трое рабочих вошли в спецовках — видно, прямо из цеха, от станков. Павел Васильевич встал навстречу им, здороваясь и приглашая садиться.
— Да нет уж, — проговорил тот, который был старше всех, — постоим. А то мы — как черти, в масле. Да мы ведь ненадолго. Вы поглядите, что работаем. — Он положил на стол обточенную деталь. Павел Васильевич взял, осмотрел. На гладкой после резца поверхности чугуна черными пятнами проглядывали раковины.
— Часто это бывает? — спросил Павел Васильевич.
Рабочие переглянулись, видя, что директор все стоит и не намерен садиться, осторожно сели на краешки стульев. Когда сел и Павел Васильевич, старший ответил:
— Частенько. Надо что-то делать. Вот и пришли прямо к вам.
— Спасибо, что пришли. За всем ведь не углядишь. А делать будем обязательно и немедленно.
— Ну, так мы тогда пойдем. До свидания, товарищ директор.
— До свиданья.
Завернув деталь в бумагу, Павел Васильевич сейчас же вышел из кабинета.
«Этот кричит и пишет, но ни черта не делает, а тот помалкивает и гонит брачок», — сердито думал он, размашисто шагая заводским двором в литейную. И вдруг словно кто толкнул его. Сделав еще несколько шагов, он остановился: из ворот четвертого цеха вышла Надя. Она прошла через дорогу и скрылась за углом пятого цеха, видно, не заметив Павла Васильевича. А он всё еще стоял с робостью и стеснением. Ему казалось, что первое впечатление от встречи с нею пройдет, сотрется потоком дел и постоянной озабоченностью, в которой он жил теперь. И в самом деле, он как-то даже забыл об этой встрече. И вот на́ тебе. Он стоял, не смея признаться себе, что ждет, не пройдет ли она обратно, и почему-то боясь этого. «Да что же это со мной такое? — подумал он. — Отчего это? Но надо ведь идти. Да, да, пойду…» — А сам все стоял, не в силах противиться своему желанию увидеть ее. Но Надя не вернулась, и он, не торопясь уже, пошел к литейной.
В кабинете начальника литейного слышался постоянный гул — шла разливка металла. Из окна, выходившего во двор, лился свет летнего дня, но вспышки огня, мелькавшие то и дело в цехе, когда шел кипящий металл, были ярче, резче. И лица людей и предметы — все казалось в моменты таких вспышек неестественно бледным, потом сразу серым.
Когда он вошел, начальник литейного удивленно посмотрел на него, потом на сверток в газете, встал и, отодвинув в сторону бумаги, с которыми работал, вышел из-за стола. Поздоровались.
— Занавеску бы повесил, спокойней было бы, — положив сверток на стол, заметил Павел Васильевич и кивнул на окно, выходившее в цех.
— Я, знаете ли, Павел Васильевич, специально это окно попросил сделать. Его ведь не было. Привык у печей в цехе работать. Гляжу, как огонь играет, и вроде приятнее мне.
— Не ждал меня сегодня?
— Не ждал. Привыкли уж, что в одни дни ходите. К этому времени и ждешь.
— К этому времени и подготовишь все, порядок, мол, глядите.
— Нам, товарищ директор, краситься ни к чему, не девушки на выданье, — обиделся начальник литейного. — Да что мы стоим, садитесь.
Сели на стулья, промасленные до блеска рабочими спецовками.
— Григорий Григорьевич, вы в душевой, где ваши рабочие моются, бываете? — спросил Павел Васильевич.
— Нет, — удивленный этим вопросом, ответил начальник литейного. — Я предпочитаю дома мыться. Раньше бывал каждый день. А что? Жалуются? Так мне бы сначала сказали.
— Нет, не жалуются. Душевая у вас неплохая, я бывал. Но знаешь, что мне бросилось в глаза?
— Не знаю.
— То, как люди после смены бережно, осторожно опускали на лавку истомленные тела. Застегивает пуговицу, а руки у него — знаешь… Жилочки на руках трепещут от усталости.
— Да, наше дело нелегкое.
— Пота требует. Верно ведь?
— К чему вы это, Павел Васильевич?
— А к тому, что каждую каплю человеческого пота, каждую секунду человеческого труда беречь и ценить надо дороже всего на свете.
— Так мы и ценим. И платим неплохо, и путевки отдыхать даем.
— Это государство наше ценит, а не вы, а вот как вы цените, — он рванул газету с лежавшей на столе детали.
— Брак, конечно, бывает. Вы же знаете, что литейная не усовершенствована, старая. Вот в новую переедем, другое дело будет.
— Это я уже слышал, — жестко сказал Павел Васильевич. — И должен ответить, что не та это песня. Старая и негодная. Вы что же думаете, перешел человек в новый дом — другим стал? Переродился от того, что стены около него новые? Нет, брат, если старое не вытравить из себя, оно и в новом доме жить не даст.
— А если я негодный человек, и из-за меня брак идет, и то, другое, третье, так снимите, а нечего!.. — побагровев, вскочил начальник литейного.
— А ты не прыгай, не прыгай, — выговорил Павел Васильевич почему-то очень тихо. — Если бы для исправления дела только прыгание нужно было, так я бы иногда, может, до потолка подпрыгнул, а сижу вот…
— Так что же в самом деле? У меня ведь тоже самолюбие есть, — проговорил Григорий Григорьевич. Обида сжала его острое лицо, и черные быстрые глаза в упор, зло смотрели на Павла Васильевича.
— А вот что. Надо взять себе за правило оценивать и себя и людей не по тому только, что сделали, а по тому еще, что могли и, значит, должны были сделать. Это, во-первых. А во-вторых, в этой старой литейной работают чудесные люди и отсюда вышли и выходят великолепные детали машин. Так скажи ты мне, товарищ начальник цеха, каково этим чудесным людям носить клеймо бракоделов? Обидно, наверное, а? А вы, вы, инженер Колесов, в это время сидите и оправдываетесь, что у вас многое устарело. Верно, устарело. Но не так уж и плохо. Дают же люди ваши отличное литье. И я знаю, что у одних всегда оно отличное, а у других с брачком. Так учите людей. Технологию пересмотрите, посоветуйтесь, продумайте все. Душу-то свою, ум — все, что в вас есть, — вложите в дело до конца. А снять вас недолго и снимем, если надо будет. Ну, что молчишь, неправ, может, я?
— Обидно, Павел Васильевич. Вроде все готов отдать цеху. Ведь я тут двадцать лет. С чернорабочего начинал.
— А мне не обидно? Знаю тебя. Людей ваших узнал. И вот гляди, вот она, работка.
— Давайте закурим, что ли, а?
Курили молча. Григорий Григорьевич часто и жадно делал затяжки. Погасив папиросу, сказал:
— Ладно. Будем ценить друг друга по тому, что не сделали. Это нам помощь, а не помеха. Только у нас и к заводоуправлению кой-какие претензии есть.
— Пожалуйста, я слушаю.
— Нет, уж давайте через пару деньков. Мы тут все обдумаем, потом соберем собрание, на народе все обсудим. Вот тогда и послушаете. Поможете — не будет браку.
— Хорошо, через два дня приду.
— Сами придете или как?
— Сам, конечно, я же сказал.
— Ну, ну. А то и так бывает, что придут, послушают, а потом директор говорит: мне доложили, меня проинформировали. Соли рабочего слова не выносят.
— Я вынесу.
— Ну что же, хорошо. Мы ведь и сами понимаем, что хорошо, что плохо. Помочь вот только некому было, — проговорил Григорий Григорьевич и, встав, подошел к окну, выходившему в цех. — Работы мы не боимся, с детства в работе выросли. Зря думаете, что я сижу тут — и мне наплевать на все.
Павлу Васильевичу было не совсем удобно перед ним. Не спросив ничего, не зная по-настоящему, что за человек Григорий Григорьевич, насел на него, и все. Встал, подошел к нему. Вспышки огня, все мелькавшие из цеха, играли на их лицах.
— Ты уж меня извини, Григорий Григорьевич, — не оборачиваясь к нему, смущенно выговорил Павел Васильевич. — Я рад, что мы хоть так познакомились по-настоящему.
— Ничего. Я, знаете, привык, когда кричат, убеждают, требуют… И не обижаюсь, научился просто не обращать внимания. А вот перед вами не устоял, заело. Мужик наш, рабочий, думаю, поймет, — обернувшись и внимательно глядя на Павла Васильевича, признался Григорий Григорьевич.
— Да, думаю, что понял, — улыбнулся Павел Васильевич. — Ну, давай твою лапу, что ли.
Григорий Григорьевич широко и радушно улыбнулся и, засмеявшись, пожал его руку.
— Вот что, дай мне протоколы рабочих собраний. Я познакомлюсь дома, — попросил Павел Васильевич. И по тому, как сразу подобрело лицо Григория Григорьевича, Павел Васильевич понял: он только сейчас убедился, что директор не только в слове, но и душой понял его.
Подав папку с протоколами, Григорий Григорьевич доверчиво сказал:
— Я, знаешь, тоже иногда накричу, нашумлю, а потом вижу, что не дело, а слова-то уж не вернешь. Живем плотно друг с другом. Иногда так друг о друга шаркнешься, что искры летят…
«Плохо еще знаю людей, плохо, — возвращаясь из литейной, думал Павел Васильевич. — И поддаюсь настроению иногда зря. Вывел меня тот хлыщик из себя, — и я уже на всех с сердцем. Нельзя так».
В этот день он долго пробыл на совещании по благоустройству и домой вернулся в девятом часу.
На просторном, на несколько домов дворе с прошлогодними тополями и липками, со свежими газончиками, столиками и лавочками, еще пахнущими смолой и краской, собрались все от мала до велика. Читали, сражались в шахматы и домино. Ребятишки бегали со своими радостями и заботами, качались на качелях, играли в прятки, пятнашки, расшибалку — словом, каждый отдыхал по своему вкусу. Было шумно и весело.
Павел Васильевич любил мужскую компанию, собиравшуюся у стола, где «на вылет» играли в домино. Рядом были еще свободные столы, было и не одно домино в запасе, но играли только в одну партию, подолгу ожидая очереди. Всем нравилось веселое оживление, царившее здесь, нравилось смехом и прибаутками, веселым гомоном провожать проигравших — «вылетевших». Интересно было наблюдать, как ведут себя игроки, гулом одобрения и шутками сопровождая каждый розыгрыш. Вся прелесть игры была не в выигрыше или проигрыше, а именно в этом веселье, которое она создавала. Здесь была своя, знакомая с детства, родная рабочая среда. Ожидавшие очереди толпились у стола или рассаживались рядом — разговаривали, читали газеты. И в этом шуме, в этих разговорах Павел Васильевич забывал заботы и тревоги, здесь он отдыхал в полную меру.
— Чего интересного нашел, Вася? — спрашивает кто-то увлекшегося соседа.
— Да как же: пишут вот, что человек умер, четыре минуты был мертвый, и оживили.
— Ну!
— Честное слово. Вот послушай. — И он читает статью.
— А вот я читал про раскопки, про разные исторические документы. По песчинке землю перебирают, каждую бумажку годами ищут. А теперь что! Найдут могилу, скажем, Петра Первого, нажмут кнопку — пум! И вот тебе Петр живехонек. А ну-ка, скажут, брат, чего ты делал такого-то числа, рассказывай!
— Да оно и теперь, поди, только больших людей оживляют, а не нашего брата.
— Ну почему больших, кто нужен, того и оживляют. Вот, скажем, пройдет лет пятьдесят и вдруг вспомнят про тебя.
— Кто про меня вспомнит?
— Вспомнят. Найдут могилу — раз! Ты встаешь, потягиваешься и сразу: «А где тут столовка, я пятьдесят лет не евши!»
— Почему это меня, может, тебя?
— Ну что ты! Я проект читал. Через пятьдесят лет у нас в городе общество лентяев организуют, председатель понадобится, лучше тебя и тогда будет не найти!
— Ха-ха-ха! Ох! Хо-хо-хо!
Другой откладывает газету, задумывается, мрачнеет.
— Ты что это, Петр Сергеич? Чего тебе не по душе пришлось?
— Не по душе, это верно. Вот прочитал ответы этих разных, как их? — он снова взял газету и прочитал фамилии, — одним словом, дипломатов всяких буржуазных, и не по душе мне. Наши и честью, и уговором к ним, и согласием, а они никак, ни на что не идут. Вот и гляди на дела-то.
— А я не удивляюсь и не расстраиваюсь, — усмехнувшись, тая на губах улыбку, отвечает сосед по лавочке.
И, увидев эту сдерживаемую еще смешинку на его лице, те, кто был рядом, прислушались.
— Дело это старое, чего дивиться. Помню, лет десять, не больше, мне было, отец рассказывал, когда еще единолично жил. Был у нас в деревне мужичонка, такой неказистый, а лошаденка у него — в чем душа держалась. И стара, и глуха, и силенок в ней только саму себя ка ногах держать. «Продай, говорят, Иван, лошадь. На кой черт она тебе сдалась, только корм переводит». А он свое: «Люблю, говорит, Сивку за ухватку: хоть и не везет, а ржет!» Вот и они на этого Ивана похожи.
И снова дружный хохот.
— Ну, а дальше как он?
— Так без лошадки и остался! Подохла!
— Ой, тошно! Ха-ха-ха! Ну и ну! Хо-хо-хо!
Первое время, когда подходил Павел Васильевич, это оживленное веселье и разговоры стихали, его еще не знали, не приняли в свою компанию. Потом привыкли. Когда он в первый раз сел играть, за столом установилась напряженная, выжидательная тишина. Даже костяшки ставили без обычного стука, осторожней. Он играл, приложив все свое умение, партия длилась долго, и проиграл.
— У вас получается ничего, партнер только подвел, — заметили ему.
— Нет, дело не в партнере, я сам смазал, не рассчитал, — ответил он, — бывает. Но мы еще поиграем. Не может быть, чтобы не выиграли. — И занял очередь на новую партию.
Ответ понравился. Здесь не терпели, когда выгораживали себя. Здесь были равны все. С этого раза и ему говорили, когда делал неверный ход:
— Гляди, Павел Васильевич, гони с руля-те воробья-те, а то потонет баржа-те! — Или еще что-нибудь в этом роде. И смеялись, подтрунивая над ним, как и над всеми. Он приходил домой повеселевший, словно заряженный этим неиссякаемым оптимизмом.
Но сегодня почему-то не хотелось играть. Постоял и пошел домой.
Было десять часов вечера. Павел Васильевич сидел в кресле за столом и читал. Свет настольной лампы тускло поблескивал в стеклах книжных шкафов. Книг было много, он любил их и берег. Но сейчас он читал протоколы.
— Поздно уж, сынок, ложился бы, — подойдя к нему, сказала мать.
— Еще немного, мама, и лягу.
— И томишь себя, и томишь. Посидел бы давеча на воле-то, отдохнул бы.
— Я отдохнул.
— А что это за бумаги такие, что нельзя завтра почитать?
— Сегодня надо, мама. Понимаешь, не ладится, брак в литейном идет.
— Брак? Так куда же они глядят? Не видят, что ли? Добро портить. А ты-то что же? За них работать никто не будет. Построже надо с такими.
— Видишь ли, мама, тут и я виноват.
— Это в чем же?
— Брак идет потому, что одни его делают, и потому еще, что другие ничего не делают. Вот рабочие тут кое-что просят, не хватает у них подчас того, что нужно. И рады бы они, да выходит брак из-за этого. Тут уже мы виноваты — руководители. Вот и сижу, прикидываю.
— Ну, такое дело надо, сынок. Только уж ты не засиживайся. Побереги себя, один ведь ты у меня. Только и жизни, что ты… — сказала мать, и губы ее дрогнули.
Павел Васильевич понимал эту материнскую, не проходившую с годами, а только прятавшуюся глубже в сердце боль. Четыре сына были у нее. Остался один он. Трое не пришли с войны. Не пришел и отец…
— Сядем, мама, вот сюда, на диван, посидим рядом, — предложил он, — а то ведь ты у меня все одна и одна… Только и видимся с утра, да вечером немного.
— Женился бы, сынок, пора уж, — высказала она свое, видно, давно волновавшее ее желание. Она никогда не говорила об этом и никогда не сказала ему не выношенного сердцем слова за всю свою жизнь, поэтому он понял, сколько смысла мать вкладывала в то, что говорила, и сколько про себя думала об этом.
Он смутился и промолчал.
— Все работа да учеба, а когда же детей растить будешь? Да и мне бы лучше, веселее жить было. Или сердце еще не выбрало? — продолжала она, внимательно глядя на сына и тихо улыбаясь про себя, представив, какою полною, радостною будет и для нее жизнь, когда у сына будет семья, а у нее — внуки. — Ты уж меня прости, старую, — видя, что он совсем опустил голову, сказала мать. — Сидишь одна-то дома, чего только не придет в голову… Не думай, я тебя не неволю. Как хочешь. Как тебе лучше. — И вдруг, видно, догадавшись, спросила: — А что же ты молчишь, Пашенька? Али любишь?
— Не знаю, мама.
— А чего тут не знать… Горд очень. Это ведь вся жизнь твоя, жена-то. Походить за ней надо, и походишь, нечего гордиться, — убежденно и обрадованно заговорила она. — Робко, конечно, знаю… Только ты больно-то не гордись. Перед любовью нет такого человека, чтобы голову не склонил.
— Что ты, мама, какая гордость, — улыбнулся он.
— А что? Обегает тебя? — сразу насторожившись, спросила она. — На такую плюнь. Спину не сгибай ни перед кем. Мы — рабочие люди, наша любовь ползанья не любит.
— Нет, мама, не то. Я еще сам не знаю, что, а вот опять увидел сегодня и…
— Молчу, сынок, молчу. А то ведь я и не дело, может, наговорю. Садись и работай. Я не помешаю…
Она вышла. Павел Васильевич откинулся на диване и задумался.
Ему вспомнилось, как Надя появилась у него в кабинете. Он видел ее перед собою сейчас лучше, чем в тот раз. Тогда он не знал, что этот ее приход будет значить для него, и многое просто не уловил сразу. А теперь вспомнилось все, на что он не обратил тогда внимания. Он отчетливо представил себе, как она, войдя, закрыла дверь, встав вполоборота к нему. Лицо ее было встревоженным и строгим. А над ухом вились нежные колечки черных волос… Потом она прошла и села в кресло, быстро, но аккуратно поправив ладонями юбку, чтобы не измялась… Он видел теперь, как лежала на подлокотнике ее полная смуглая рука и играли густые брови, то хмурясь, то удивленно вскидываясь на него…
И, наверное, впервые за всю жизнь Павел Васильевич подошел к зеркалу, чтобы оценить свое лицо, понять, как оно ей могло показаться. Высокий лоб, жесткие русые волосы, волной зачесанные назад, неулыбчивые карие материнские глаза и широкий нос. Рот великоват и губы, пожалуй, слишком уж строги. Но главное — уже тридцать четыре года и подбородок синеет от бритвы. И на лбу ложатся морщины… «Нет, брат, не думай, о чем думаешь!» — с горечью усмехнулся он.
Вздохнув, он снова сел за стол, и долго еще было видно с улицы в свете настольной лампы его склоненную над бумагами фигуру.
В один из дней, обойдя цеха, Павел Васильевич возвращался в заводоуправление. После шума и гула цехов здесь все казалось покойным и даже каким-то сонным, неподвижным. Только приглушенное стрекотание пишущих машинок, доносившееся в широкий коридор с зеленой дорожкой во всю его длину, говорило, что здесь тоже работают люди. Ни один человек не показался в коридоре, пока Павел Васильевич шел к себе в кабинет. Осмотр цехов вызвал недовольство. Много еще встречалось недостатков. А здесь… «Экая благодать! — с раздражением думал он. — Все на своем месте, у всех всё в порядке. С места не сдвинутся».
Его уже ждали с документами из бухгалтерии и отделов заводоуправления. Тут же в приемной был и новый начальник сборочного с мастерами первой смены. Когда он вошел и поздоровался, начальник сборочного встал и попросил:
— Нам некогда, Павел Васильевич, просим принять, мы ненадолго.
Среднего роста, коренастый, начальник был так взволнован чем-то, что покраснел даже, когда обратился к Павлу Васильевичу.
— Нет уж, посидите, — ответил Павел Васильевич, — и у меня к вам кое-что есть.
Директорский кабинет с большими окнами в заводской двор был просторен. За многие годы много людей работало здесь, и обстановка кабинета как бы носила осадок времени. Большой дубовый стол с резьбой в старинном стиле, кожаные кресла около него с уже вытертыми до белизны сиденьями и старинный большой, тяжелый шкаф тоже с резными дверками и фигурными стеклами. А диваны — новые, с деревянными полированными подлокотниками. Ряд новых стульев у стен. Несколько портретов на стенах. И телефон с внутренним коммутатором на маленьком столике справа от стула директора. Большой сейф. Ковер на полу. Шторы на окнах.
Подписка документов и беседы с управленцами заняли порядочно времени. И то состояние раздражения и недовольства, которое в нем вспыхнуло, когда он вошел в заводоуправление, сначала смякло, потом прошло совсем. Из этих бесед и документов видно было, чувствовалось, что здесь шла своя работа, напряженная и нелегкая. Он знал ее, подчас невидную и незаметную, но необходимую, требующую напряжения ума и всех сил человека. Здесь, в тишине этих кабинетов, рождались новые машины, и, кто знает, скольких бессонных ночей стоила конструкторам каждая находка, каждая деталь машин! Тут искали и находили, как лучше организовать производство в целом по заводу, где можно сберечь деньги и время, считали, планировали, думали о сотнях больших и малых дел, составлявших ежедневную заводскую жизнь. И о людях в первую очередь. И когда последний управленец вышел из кабинета, Павел Васильевич вспомнил, что и как он говорил им, не обидел ли кого зря. Кажется, нет. Не дал воли чувству, которому причиной были и другие люди, и другие обстоятельства. Все должно быть по адресу. Выйдя из-за стола, он открыл дверь кабинета и пригласил инженеров сборочного.
— Извините, товарищи, задержал я вас, — сказал он, когда они вошли. — Прошу садиться.
Но никто не сел. Начальник цеха подошел к столу и положил докладную записку. Павел Васильевич, тоже не садясь, взял ее, стал читать. Мастера переглянулись, стали садиться, и, когда последний из них опустился на стул, сел и Павел Васильевич.
В записке было сказано, что так работать невозможно. Павел Васильевич отложил ее, не дочитав: он знал всё и так.
— К вам вот пришли, — сказал начальник. — Что делать еще — не знаем, обидно работать не в полную силу.
— Где вы были? Вы же знали, что сегодня я у вас буду? Посидеть в приемной захотелось, что ли? — спросил Павел Васильевич.
— Были… Я думал, не придете.
— Почему же?
— Не любят ходить, когда неполадки. Начальство любит, когда все хорошо, посмотреть…
— Это вы из своего опыта заключили?
— Опыта руководящего у меня мало еще, но смеяться над собой не дам. До свиданья! — Резко встав, начальник сборочного почти побежал к двери.
— Постой! — властно крикнул Павел Васильевич, и этот его голос точно ударил по тишине кабинета. Начальник на мгновенье замер у двери и обернулся.
— Садись! — приказал Павел Васильевич, и он сел. — Вот так. А вы, товарищи, что с ним? В качестве почетного эскорта, что ли?
— Нет. Мы с другим делом, — ответил пожилой мастер. — Я на заводе всю жизнь. Под старость техникум кончил. Соображения кое-какие имеем. Только нас слушать не хотят. Пришли в производственный — вроде того, что идите и не мешайте работать. К вам вот хотим обратиться. А с докладной, думаю, Василий Иванович просто погорячился. Он, по-моему, не любит выгораживаться бумажками. С кем не бывает. Как, Василий Иванович?
Начальник цеха поднял голову, посмотрел на всех как-то виновато и сказал только:
— Давайте докладную…
— Ну вот и хорошо, — облегченно вздохнув, проговорил Павел Васильевич. — Пошли в производственный. Будут слушать. Заставим.
Из приоткрывшейся двери производственного отдела слышался смех. «Какое веселье», — с недоумением подумал Павел Васильевич, останавливаясь и прислушиваясь. Остановились и мастера.
— Это что, — услышал он мягкий баритон Воловикова, — теперь уже с ружьем настоящие охотники не ходят. Груз только лишний — ружье… Знаете, как сейчас ходят на медведя?
— Нет.
— То-то. Берут лист фанеры, молоток и идут на охоту. Подходят к берлоге, раздразнят медведя и, когда он кинется на охотника, тот — раз навстречу лист фанеры! Медведь хвать его лапами! Когти у него и пройдут сквозь лист. Тут уж не зевай! Хватай молоток и загибай их! Все готово, пойман, голубчик!
И снова взрыв смеха.
Производственный отдел работал из рук вон плохо. Но уважительный, предупредительный Воловиков обезоруживал Павла Васильевича своим характером. Он умел как-то по-особенному свести любую вспышку неудовольствия директора, и кого угодно вообще, к разговору, который шел в спокойном и даже дружеском тоне. У него были всегда наготове любезность и корректность, которые как бы держали людей на этой дистанции любезности и корректности и по отношению к нему. Это сглаживало все углы и не позволяло приблизиться к нему вплотную. Он прятался за этой любезностью и корректностью, как черепаха под своим панцирем. И черт его знает, что он был за человек. Он признавал свои ошибки, не кипятился, не оправдывался, обещал исправить дело, и все шло по-старому…
Павел Васильевич открыл дверь и вошел. Все обернулись к нему, и Воловиков оборвал свой рассказ на полуслове.
— Здравствуйте, товарищи, — поздоровался Павел Васильевич, внимательно оглядывая огромную комнату отдела с множеством столов, за которыми работали люди, и тех, кто стоял и сидел около Воловикова.
И этот взгляд его без обычной приветливости насторожил всех. Стало очень тихо. Воловиков живо выскочил из-за стола и, подойдя к директору, улыбнулся и сказал:
— Здравствуйте, здравствуйте, Павел Васильевич. Прошу вас. — И легким поклоном головы и рукой показал на дверь своего кабинета.
— Спасибо. Но мне кажется, что в обществе секретов не бывает.
— Извините. Пожалуйста, пожалуйста…
Он подошел к столу, подал стул. Павел Васильевич сел и увидел, что мастера и начальник стоят кучкой у порога. И ему стало неприятно, неловко от этого ухаживания за собой. Он встал и, уже захваченный чувством неприязни к Воловикову, сказал:
— Ничего, мы постоим, пожалуй. Люди не гордые.
— Виноват, товарищи, виноват. Проходите, садитесь.
Мастера переглянулись с усмешкой и сели, кто где нашел свободный стул. Павел Васильевич облокотился рукой на стол и посмотрел на севшего за стол Воловикова. Аккуратно уложенные черные волосы, круглое холеное лицо, руки белые, с длинными пальцами, на которых розовые ногти были аккуратно подпилены, — все в нем было каким-то бабьим. Рядом с его рукой рука Павла Васильевича казалась грубой глыбой. И он снял ее со стола. Но неаккуратно — что-то упало. Павел Васильевич только посмотрел еще на пол, как Воловиков наклонился и поднял уроненную ручку.
— Не беспокойтесь, не беспокойтесь…
— Спасибо. Вы знаете, что делается сейчас в сборочном?
— Наверное, как всегда, идет сборка машин, — улыбнувшись и пожав плечами, ответил Воловиков.
— А идет ли?
— Насчет сегодняшнего простоя знаю, докладывали. Но меры уже приняты.
— «Уже приняты меры»… А вам не кажется, что еще только приняты меры и что это повторяется слишком часто? — заметил Павел Васильевич. — И надоело уже. И не мне одному — всем надоело. Подумайте и людей послушайте, когда они к вам с советом идут. А простой сборщиков отнесем на ваш счет. Быстрей думаться будет…
— Как на мой счет? — Воловиков сразу вспотел и, вынув платок, вытер себе лоб.
— Очень просто. Сборщики стоят по вашей вине, вы и ответите за это.
— Ну, знаете ли, это еще посмотрим! — вскипел Воловиков, и лицо его вытянулось, стало злым.
«Ага! Вот когда ты показался из своей скорлупы. Хорошо! — даже обрадовался Павел Васильевич. — Теперь поглядим на тебя!»
— Вам раньше надо было смотреть, когда с вами говорили по-хорошему, по-товарищески. Не поняли — тем хуже для вас. Я же должен сказать, что буду каждый день строго взыскивать с каждого, кто не хочет работать, как полагается. Вот всё. Подумайте, товарищ Воловиков, как следует. Да с людьми надо разговаривать, а не отпихивать их. Вот у мастеров к вам разговор есть.
— Нет уж, позвольте, позвольте… — часто постукивая по столу пальцами, нервничая, проговорил Воловиков. — Что я делаю? Пожалуйста. У меня все как следует. Можете проверить, коли на то пошло. Графики, и недельные, и месячные, есть и утверждены, задания в цехах разработаны и спущены. Вы не думайте, я не козел отпущения вам. И потом я не понимаю, что это все значит. План мы выполнили, в этом, между прочим, есть главная оценка работы отдела, который я возглавляю. А то, что вы говорите, не знаю, чем вызвано. Тут тоже надо посмотреть. И не думайте, что вам удастся так просто всё, простите, обстряпать…
— А мы можем полтора плана дать, вы это знаете? — вдруг вмешался в разговор начальник сборочного. — И никто ничего обстряпывать не собирается. План выполнили. А нам это не предел. У меня люди стоят. Вы это понимаете?
— Прошу вас помолчать, я вас не спрашивал, — тяжело дыша и с ненавистью глядя на начальника цеха, проговорил Воловиков, — и вас не стригут…
— Не только не стрижете, а режете!
— Василий Иванович, — махнул рукой Павел Васильевич, — не надо. Помолчи. Без толку ведь всё. А вы что же, товарищи? — обернулся он к сотрудникам отдела. — Я ведь и вас задел. Если кого зря, извините. Как вы смотрите на дело?
Никто не ответил — отводили взгляд перед директором.
— Это у вас такая обстановка рабочая — ни гу-гу, ни шу-шу? — поразился Павел Васильевич. — Не знал. Виноват. И он еще спрашивает мотивы!
— А вы не преувеличивайте. Да. Не преувеличивайте, — перебил его Воловиков. — Они молчат не из-за боязни, а из-за несогласия с вами. Вас боятся, не меня. Мы все хотим, чтобы было хорошо. Значит, вся ваша концепция не имеет под собой оснований. И силой власти ее не удастся утвердить. Не удастся. Да, да.
— Мы уже слыхивали это! — вдруг крикнул пожилой мастер. — Посвежей чего-нибудь давай!
И сразу шум возбужденных голосов прокатился по отделу.
— Тише, товарищи! — обрадовавшись этой неожиданной поддержке, проговорил Павел Васильевич. — Давайте спокойней. Вы что-то хотели сказать еще, Василий Иванович?
— А вот пусть инженер Колобков скажет, как он тут работает. Ну, Миша, — обратился начальник сборочного к молодому инженеру.
— А чего говорить? Немного уж осталось, отработаю скоро…
— Что отработаете? — не понял Павел Васильевич. — Принудиловку, что ли?
— Как хотите называйте. После института меня направили сюда, я должен отработать три года. Срок кончается. Отработал.
— И больше вам нечего сказать о своей работе? Нечего вспомнить?
— Нет, почему же. Можно вспомнить, как с этакой ехидцей, незаметно, но очень чувствительно, тыкали, если возражал товарищу Воловикову. Можно вспомнить, как кололи глаза молодостью. Приучали не соваться дальше своего носа. Ну и… в общем, всё.
— Да, молодой человек, — вмешался Воловиков, — я считал и считаю, что сначала надо научиться делать свое дело. Кстати, вы ведь перепутали сейчас, из-за вас стоят сборщики. Как я должен поступать? Со мной — видите, как разговаривают.
— А если бы вы не мешали видеть и знать шире дело, так я бы и не допустил ошибки. Накажите, наконец, но не делайте милостыни, не надо ее никому.
— Заговорил, — усмехнулся Воловиков, — запел…
— Хватит! — бросил Павел Васильевич. — Довольно! Всё ясно. — Он повернулся к Воловикову строгий, непримиримый. — И предупреждаю вас, Воловиков: если не изменится стиль работы, придется вас снять…
— Как снять?..
— Очень просто: снять и всё.
— Руки коротки, товарищ Соколов! Обожжетесь! — он вскочил и выбежал вон.
Все молчали. Напряженно молчали. И в этих молчаливых, устремленных на него взглядах Павел Васильевич читал немой вопрос: «Что же будет дальше, товарищ директор?» Он взял графин, налил воды, выпил и, поставив стакан на место, сказал, обращаясь к мастерам:
— Извините меня, товарищи, не вышло разговора, как я думал и вы хотели.
— Надо было думать — не выйдет, — заметил старший мастер.
— Я тоже это предполагал, — согласился Павел Васильевич. — Но черт его знает, хочется всегда, чтобы человек понял. Не хочется ведь так вот… Ну, что же делать… К вам всем, товарищи, большая просьба: продумайте, пожалуйста, все детали вашей работы, чтобы внести предложения по изменению всего порядка и системы работы отдела. По этому вопросу обязательно надо будет собрать технический совет завода. До свиданья, товарищи.
Уже сделав несколько шагов от двери, услышал, как кто-то заметил:
— Суро́в!
И другой голос ответил:
— Да надоело уж с такими работать, что ни страсти, ни милости от них, а только вонь одна. Хоть чувствуешь, что директор есть…
То время, которое Павел Васильевич пробыл на заводе в новой для себя должности, показало ему, что любое тщательно обдуманное и взвешенное дело почти никогда не проходит, как хотелось бы. Оно встречает неожиданные препятствия, непредвиденные задержки, которые могут видеться только в процессе самого дела. В движении все изменяется. Надо знать и видеть цель любого дела и идти к этой цели упорно. Идти, а не только думать. Знать, что нужно сделать, и делать. А он теперь знал.
В отчетах и других документах о работе предприятий имеется специальная графа — организационные простои. Действительно, есть немало случаев, когда машины и станки стоят потому, что проходит какая-то перестройка технологических процессов, проводятся усовершенствования и прочие нужные мероприятия и работы. Особенно заметны такие простои на заводах, где меняется оборудование или которые так быстро строятся, как тот, на котором работал Павел Васильевич. Но именно эта графа в отчетах очень удобна, чтобы в ней скрыть всякие грехи и грешки. И частенько иные большие и маленькие руководители собственную нераспорядительность, незнание дела, лень, а подчас и простую недобросовестность и безответственность скрывают именно в цифрах простоев техники, вписанных в эту графу. Ведь если сказать или написать правду, могут прямо сказать: бездельник, лентяй. А тут все выглядит иначе: мы недодали продукции не потому, что не научились хорошо и до последней секунды рабочего времени использовать оборудование, а потому, что работали над еще лучшей организацией производства, над внедрением чего-то нового — словом, трудились, не спавши ночей, в поте лица своего. Лень будет выглядеть в этом случае как трудолюбие, а бездушие — как горение в деле.
На заводе таких организационных простоев было много. Определенная часть их была действительно необходима и неизбежна, но большая половина скрывала всякого рода ошибки, недоработки и безответственность административного и производственного порядка. Павел Васильевич много беседовал с некоторыми руководителями на заводе, проводил всякого рода учебу, семинары, но цель достигалась очень медленно — простои не уменьшались. Оставалось, как принято говорить, употребить власть. Он рассуждал так: всякий простой оборудования по чьей угодно вине — это потеря материальных ценностей. Следовательно, и ответственность должна быть материальной. Так подсказывала простая логика. Он подготовил проект приказа по заводу и собрал у себя в кабинете начальников отделов и цехов, чтобы ознакомить их с этим приказом и вместе подумать над тем, что может быть упущено в нем и что надо еще додумать.
Коротко рассказав о том, чем вызвана такая мера ответственности, Павел Васильевич зачитал приказ и попросил высказать замечания, предложения и, если будут вопросы, то, пожалуйста, и вопросы. Кончив говорить, он сел, положил на стол руки. Ему хотелось знать, как оценивают и понимают этот его шаг собравшиеся здесь люди. Ведь приказ бил по каждому из них. Рабочие и раньше материально отвечали за брак в своей работе, а для руководителей завода такая мера была новой.
Несколько человек почему-то упорно и с доброй улыбкой смотрели на стол. Он взглянул тоже и смутился. Их привлекали огромные его руки, с которых годы не могли еще сжить мозолей. Они лежали на столе покойно и твердо, эти грубые руки, и все чувствовали, что в них таится громадная уверенная силища. Павел Васильевич убрал их со стола и встретился взглядом с Перстневым. И тот улыбался. И эта его добродушная простая улыбка обрадовала Павла Васильевича. Будто груз упал с плеч. Созывая совещание, он тревожился: поддержат ли его? А теперь, почувствовав, что люди спокойны и даже веселы, понял что они рады его предложению, и снова, в который уже раз в своей жизни, чувство близости к ним и какого-то даже физически ощутимого родства овладело им.
— Это что же, товарищ директор, своеобразное подтягивание гаек? — спросил вдруг начальник производственного отдела Воловиков. — Мне кажется, время не то. Говорят, раньше, при хозяйчиках, работали под страхом штрафа, а сейчас оставлять людей без зарплаты никто не позволит. Не выйдет! Сейчас всё ведь направлено на уважение человека, и не последнюю роль в этом играет материальная сторона жизни. По-моему, никто не хочет работать плохо. Люди и так все прекрасно понимают. Зачем же бить их?
Воловиков сидел на диване, нервно комкая какую-то бумажку. Все обернулись к нему, потом к Павлу Васильевичу, ожидая, что ответит директор.
— Так, понятно, — проговорил Павел Васильевич, в упор глядя на Воловикова, потом отвернулся и заговорил, обращаясь ко всем сидевшим в его большом кабинете. — Можно назвать эту меру как угодно, даже подтягиванием гаек, хотя аналогия несколько обидна. Пусть это кажется даже так. Мы металлисты, и знаем, что очень часто одна разболтанная гайка в крепеже машины ведет к серьезным авариям. Крепеж должен быть надежным. Ну, если применить это к производству, то таким крепежом являются наши руководящие кадры. Мы с вами. А никто еще не сказал и не скажет, что среди нас нет разболтанных и просто недобросовестных. Я думаю, подтянуть их не грешно. Теперь об уважении к человеку.
Павел Васильевич встал за столом, с шумом отодвинув стул, и продолжал твердо и резко:
— На заводе тысячи людей. И каждый хочет и имеет право жить материально лучше. И уважение общих интересов заставляет нас не считаться с теми, кто много болтает и ни черта не делает. «Не позволят оставить без зарплаты!» А кто это позволил делать так, чтобы люди на работе простаивали и не зарабатывали того, что они могут, если уж говорить о деньгах? Впрочем, замечу, что наши деньги святы. Ими мы труд человека оцениваем. Кому это позволено из-за своей безответственности, неумения работать или из-за чего угодно вообще снижать эту оценку, а? «Не выйдет!» Выйдет, товарищ Воловиков! В отношении людей надо быть просто честным. Не можешь чего-то сделать — скажи прямо, а не заедай людям жизнь. Стань на такую работу, которая тебе по плечу. А у нас некоторые руководители сидят не на месте. Когда их рублем стукнем как следует, они поймут, где их место.
— Это непосредственно ко мне относится? — перебил его Воловиков.
— Да, и к вам тоже.
— В таком случае мне здесь делать нечего, — поднявшись, выговорил Воловиков. — Но позволю себе сказать только, что и те, которых вы тут выдумываете себе, тоже имеют право на оценку своего труда рублем, как вы выражаетесь, и это свое право найдут как защитить.
— А именно?
— У нас, слава богу, есть закон на очень ретивых деятелей. До свидания.
Он поклонился всем и быстро пошел из кабинета.
— Чует кошка, чье мясо съела, — в напряженной тишине вдруг сказал Перстнев. — Ну, а нам работать надо. Давайте, товарищи, подтягивать завод.
«Уважение человека. Нет, товарищ Воловиков, врешь! — мысленно спорил Павел Васильевич с начальником производственного. — Я люблю людей! Люблю по-своему и вынесу ради них всё! Тебя я не люблю и таких, как ты, это верно. Не могу любить. И кричите, пишите, обвиняйте меня в неуважении к людям, в жестокости, в чем угодно, а я буду делать свое. Рабочий человек не скажет красиво, не нашумит попусту публично, но обидеть его я не дам вам. Вы работаете как попало, а рабочие из-за этого стоят по сменам без дела. Им не заработать можно, они смолчат, а вот если у Воловикова за это взять рубль, он начинает кричать — не уймешь. Чего только не наговорит. А я хочу, чтобы люди хорошо зарабатывали, жили в отличных квартирах, отдыхали в заводских домах отдыха бесплатно. И плевать мне на тебя, Воловиков, и твоя философия лени меня не пугает… Но как он вдруг взъелся! Куда делась корректность и прилизанность вся. А может, в нем и раньше это было, только я не видел?..»
Павел Васильевич посмотрел на начальника литейного. Взглядом он просил его высказаться, и Григорий Григорьевич поднялся и сказал:
— Я лично такого мнения, что можно возмущаться только тем, что несправедливо. Нечестностью можно возмущаться. А так любая, пусть еще более строгая мера добросовестного работника ничем не задевает. Ему как был почет и уважение, так и будет всегда. Зато приятно, когда беспорядку меньше. Обидно, знаете ли, бывает: работаешь, работаешь, а все у государства в прихлебателях. У нас ведь и фонда заводского настоящего нету, а все из-за того, что распоряжаться делом не умеем. Не доделал — ну поругают, может, а то и так сойдет. А оно как за вину рубликом стукнут — зашевелятся проворней. Есть, знаете, такие люди, что только бы себе. Остальное они только на словах понимают. А когда увидят, что плохая работа отражается на их благополучии, — понимать дело правильней станут. Вот и все. Мои литейщики, уверяю, будут рады этому приказу.
Он сел. И снова установилась тишина.
«Неужели я ошибся, неужели меня не понимают?» — встревоженно думал Павел Васильевич, вопросительно глядя то на одного, то на другого из сидевших, и не выдержал, спросил начальника шестого цеха:
— А ты что скажешь, Илья Ильич?
— Что я скажу? — спокойно поднявшись со стула и улыбаясь, ответил начальник шестого цеха. — Я скажу вот, что напрасно вы встревожены, Павел Васильевич. А Воловиков взорвался потому, что знает: деваться ему некуда, грешков за ним много. Вот что я думаю.
— Ну, коли так, — хорошо, давайте работать, — удовлетворенно заключил Павел Васильевич. — У меня всё.
Кабинет опустел. Павел Васильевич закурил, задумался. Он сидел, не замечая, что недокуренная папироса давно погасла. «Уважение человека, подтягивание гаек, штраф, хозяйчик…» В выражениях он не стесняется. Бьет без жалости… А собственно, чему я удивляюсь? Ведь наказывать думаю — благодарить за это не будут. А как этот Воловиков говорил однажды у меня на совещании: «Брак за счет бракоделов. Нечего церемониться…» Вот оно, его уважение людей, вот! С людьми церемониться нечего, церемониться надо только с ним. Он особенная личность, черт возьми. Ему цена другая. Да он и браку не делает. Он просто ничего не делает. Он говорит. Сколько развелось этих звонарей! А так ли уж их много? Просто они звонят часто, их и слышно больше…
Да, держать его на этой работе дальше нельзя, он просто мешал делу. Но Павел Васильевич знал, что Воловиков будет везде кричать: его сняли потому, что возражает директору, не ужился с директором, и то, что он говорил сегодня и до этого, было в тоне несогласия с Павлом Васильевичем и говорилось явно с целью представить дело как сведение личных счетов. Это было выгодно Воловикову. Павел Васильевич понимал, что иногда надо быть сдержанней, но не мог. Но пора было кончать с этой попусту отнимавшей время возней, дело не терпело больше. А там пусть как угодно истолковывают и что угодно думают…
Раздумья его прервала секретарша.
— Время приема, Павел Васильевич. Ждут уже.
— Вот как. Не заметил даже.
Она вышла и вернулась с первым из ожидавших приема. Это был рабочий лет двадцати пяти, невысокий, белобрысый. Он был в комбинезоне, кепку держал в руках.
— Здравствуйте, товарищ директор.
— Здравствуйте. Садитесь. Рассказывайте.
— Да как же, товарищ директор, — сев к столу, заговорил рабочий. — Что же это такое? Что я — капиталист, что ли, какой? Почему я должен платить?
— Простите, я вас не понимаю.
— Решение цехкома по его делу, — пояснила Софья Михайловна.
— А-а. Понятно. Вы допустили аварию станка, администрация отнесла ремонт за ваш счет, а цехком, куда вы обращались, поддержал это решение. Понятно.
— Поддержал, — насмешливо и раздраженно заговорил рабочий. — Да они все там собрались такие. Цехком. Да они пикнуть против начальника боятся.
— Не ври! — не выдержала Софья Михайловна.
— А ты чего суешься? Не с тобой говорю, не к тебе пришел. Иди и сиди, где тебе положено! — крикнул рабочий.
Софья Михайловна побледнела.
— Я бы попросил вас, молодой человек, вести себя прилично, — заметил Павел Васильевич. — Это — во-первых. А во-вторых, извиниться перед нею, она мать вам по возрасту и на заводе работала, когда вы еще под стол пешком ходили. Поняли?
— Ну извините. Я не учен всяким деликатесам.
— Не нукайте, — обрезал Павел Васильевич. — И неужели вам не стыдно так относиться к людям, к товарищам своим, а?
— Как они ко мне, так и я к ним.
— Кто у вас председатель цехкома?
— Минаев.
— Давно?
— Не знаю. До меня еще.
— Шестой год, — ответила Софья Михайловна.
— И он работает токарем вместе с вами. Так ведь? — в упор посмотрев на жалобщика, спросил Павел Васильевич.
— Знаете, так чего спрашивать?
— Я не спрашиваю, а говорю, что нельзя так думать о своих товарищах, о старших товарищах. Шестой год рабочие цеха доверяют Минаеву решать самые важные вопросы, каждодневно влияющие на их судьбы, а вы называете его негодяем.
— А-а, да ну вас. Я думал, вы разберетесь, а это я уже слыхивал. — Он махнул рукой, встал.
— Нет, погодите, — остановил его Павел Васильевич. — Посидите, мы вас слушали, выслушайте и нас.
— Минаев здесь? — спросил он Софью Михайловну.
— Здесь.
— Зови.
Седоусый, высокий, плечистый председатель цехкома вошел в кабинет спокойно и с достоинством. Поздоровался, сел.
— Объясните, пожалуйста, что у вас с товарищем, — кивнув на рабочего, попросил Павел Васильевич.
Минаев насмешливо посмотрел на посетителя и ответил:
— Мы сказали ему, что станки портить не позволим, вот и все.
— А что я их — нарочно порчу?
— Этого бы еще не хватало, — усмехнулся Минаев. — Молотком бы еще бил и ломал. Мы же с тобой по-всякому говорили и не раз говорили. Не следишь ты за станком, не бережешь его, уже не первая авария. Словом, не понимаешь — бить будем. Конечно, дело директора. Мы свое слово сказали. Может, и слишком резко, но, извини, иначе не можем.
— Я через мнение рабочего коллектива переступить не могу, — ответил Павел Васильевич, да и власти у меня такой нет. Подумайте, как вам дальше быть. Как встать рядом с товарищами, крепко подумайте. За вас это никто не решит.
— Значит, платить?
— Да, платить.
— А еще говорят — правда есть. Везде одно, — поднявшись, проговорил жалобщик.
Павел Васильевич хотел снова остановить его, он был встревожен и расстроен, что человек не понял его, но Минаев махнул рукой — не надо.
— Выходится. Вы не думайте, что мы его сразу стукнули. По-всякому говорили с ним. Не понял — пусть на себя пеняет. А что резко с ним, так и надо. Небось, если бы подойти к нему да рубаху на нем разорвать пополам — тоже бы закричал, ой как! А если станок не бережет — не мой, казенный, — так что же с ним делать? За поддержку спасибо, товарищ директор.
— Да не мне, а вам спасибо. Большое спасибо, — проговорил Павел Васильевич.
— У вас все ко мне?
— Все. Извините, что задержал. Вы ведь на смену пришли?
— Да, вечер работаю. А говорить друг другу спасибо нам, пожалуй, не стоит, — улыбнулся Минаев. — Дело общее, наше дело. Так что вот. В общем, до свидания.
Следующей была целая делегация — шесть человек.
— Что у вас, товарищи?
— Машин не дают, Павел Васильевич. Жилье себе строим, задержка из-за машин, не на чем возить материалы. Мы вот от каждого дома по человеку и пришли.
— Кто не дает?
— Заместитель ваш. Три раза ходили. А время-то сейчас погожее, только бы работать.
— Позовите его сюда.
— Познакомьтесь вот с товарищами, — сказал Павел Васильевич, когда вошел хозяйственник.
— Мы знакомы.
— И надоели друг другу. Так, что ли? Или они вам надоели?
— Но вы же знаете, Павел Васильевич, что с транспортом вот как, — хозяйственник провел себе по горлу пальцем. — И строителям надо помочь, сами говорите, и заводские перевозки, и столовая, и за город в выходной вези. Если бы можно было, разве бы я отказывал. Что мне — приятно, что ли?
— Не можно, а нужно. Им ведь тоже неприятно ходить. И время зря тратить некогда. Завтра дадите две машины. Этого хватит пока. Хватит, товарищи?
— Хватит. Только — чтобы постоянно работали.
— Конечно, а как же. Я виноват, с завтрашнего дня — постоянные две машины.
— В таком случае, Павел Васильевич, — нервничая, сказал хозяйственник, — я снимаю с себя ответственность за перевозки.
— Вот как! — удивился Павел Васильевич. — Даже так. Снимаю ответственность. Как пиджак: сам надел, сам снял.
— А что же делать? Я люблю говорить сразу и прямо, чтобы потом не было срывов в работе и обвинений. Не мог сделать, а скрыл. Не могу обеспечить, значит, не могу. Надо принимать меры заранее.
— Горячиться не к чему, — перебил его Павел Васильевич, — и обижаться тоже. Я знаю, что трудно, что машин в обрез, но знаю и другое — машины дать надо и дадим. И ответственность с вас никто не снимет. Авторитет ваш страдает — отказали, а директор дает. Ничего. Надо более внимательно относиться к своему авторитету, делом его беречь.
— А что, я плохо работаю? Да я…
— Знаю, знаю, — остановил его Павел Васильевич, — работаете вы что есть сил, и трудно вам. Но я был вчера в гараже, наблюдал. Шоферам выписывают путевки утром. Машин много. Пока ждут — по часу стоят. Разве это порядок? Пять машиносмен летит к черту. Сделайте так: пришел человек на работу — дело и документы уже ждут его. И вот вам лишние тонно-километры, как вы пишете в отчетах. Вот так. А за задержку строительства жилья своими силами мы с вами поговорим особо. Все у вас, товарищи?
— Все.
— Хоть бы при людях-то, Павел Васильевич, — оставшись, проговорил хозяйственник.
— Стыдно?
— Не доглядишь ведь всего. Неудобно, конечно.
— А им каково? Три раза у вас были, четвертый ведь раз приходят люди. Срам. До этого случая я лучше думал о вас. Идите, после поговорим. Не советую только еще раз доводить людей до такой крайности.
Хозяйственник пошел из кабинета красный, расстроенный. Павлу Васильевичу стало жаль его. У него была самая хлопотливая, самая тяжелая работа. С него больше всех требовали, его больше всех ругали. Ему было трудно, очень трудно. Ругали его и за дело, а иногда и зря. Порой не хватало просто потому, что не всегда и всего у нас еще хватает, а винили его. Он работал, может, больше других, больше других волновался, хотел, чтобы все было хорошо, но там, где труднее всего, не все бывает гладко. Незаметная, часто невидная работа хозяйственника была нелегка.
Софья Михайловна поняла его.
— Ничего, Павел Васильевич. Тут он виноват. Нельзя же так. Завод заводом, но ведь и это дело хорошее, помогать надо. Уперся на своем. Умней будет. Ждут ведь, Павел Васильевич.
— Да, просите, просите.
Вошла пожилая женщина-работница. Павел Васильевич усадил ее в кресло, сам сел рядом.
— Деньги вам, Мария Ивановна, выделены, можете получить, — сказал он, — и в сущности все вроде бы. Но я решил вас позвать, чтобы спросить, почему вы не пришли сами, товарищи за вас хлопочут?
— Я и у них этого не просила, и у вас ничего не прошу.
— Вот, вот. Поэтому и пригласил вас. Обижены вы чем-то и кем-то и эту обиду переносите на всех и на всё. На всю жизнь нашу обиделись.
— Да как же, товарищ директор, я тут работаю, муж работал, а как попросила помочь — и нет тебе. От ворот поворот. А у меня ведь трое их, ребят-то. Заболели. Завком помог раз, другой, с него хватит, а от завода — шиш. Что мне, легко просить было?
— Маша, — вмешалась Софья Михайловна, — ты помнишь, я тебе говорила: не наживет он у нас долго, да он и на людей-то не глядел. А ты на всех обижаешься. Мне и то обида от тебя.
— Это в чем же?
— Как в чем? А что ты обо мне думаешь? Что о товарищах думаешь? Разве директор не понимает, что ты о нем думаешь? Ты думаешь, что кто-то на тебя плюнул, так и всем наплевать, все такие — без души, без сердца. С кем ты нас сравниваешь?
— А что было? — спросил Павел Васильевич.
— Подала заявление — ни ответа, ни привета. Пошла сама. Некогда, говорит, мне. На это завком есть. Тут строительство заело, план не идет. Некогда. Я до слова запомнила все. Так и ушла.
— Строительство, план. А для кого строим, для чего работаем, ты бы и спросила хотя бы себя.
— Я всегда понимала это. Но вот как вышло. Растерялась в жизни, трудно было.
— А теперь как?
— Полегчало вроде. Чувствую — не одна…
— Ну, ну, а плакать зачем, — проговорил Павел Васильевич. — Раз хорошо, значит, хорошо.
Он растерянно оглянулся на секретаршу.
— Пойдем, Маша, пойдем, я тебя провожу, — взяв ее за плечи, проговорила Софья Михайловна, и они вышли.
Прием длился до шести, больше двух часов. Со всякими вопросами шли люди, и это радовало Павла Васильевича. В первые недели работы бывали один-два человека, а теперь несколько десятков ежедневно. Это отнимало немало времени, но он принимал всех. Многие вопросы могли быть решены без него, и как-то, жалея его, Софья Михайловна сказала, что будет отсылать некоторых посетителей к тем, кто должен был решить то или иное дело без директора. Павел Васильевич запретил это.
— Раз идут ко мне, значит, ниже не добились. Значит, кто-то не занимается своим делом. А это надо знать. Когда любой начальник будет решать сам, ко мне и ходить почти незачем будет, — ответил он.
— Вы не так меня поняли. Трудно ведь вам.
— Ничего, Софья Михайловна, сейчас трудно, потом легче будет.
Среди всех забот и дел он часто думал о Наде. Шел ли на работу или проходил заводским двором, — все время чувствовал себя в каком-то напряженно-тревожном ожидании встречи с ней. Он хотел этой встречи и почему-то боялся ее. Как подойти к ней, что сказать при встрече, как вести себя? И потом, какую найти причину для встречи? Ему казалось, что стоит ему пойти к ней, как все непременно увидят, почему он идет, и она поймет сразу, почему он пришел. Он робел, хотя сам себе никогда не признался бы в этом. Но желание увидеть ее наконец победило все его колебания, и он пошел к ней в цех. Сказал секретарше, по каким делам пошел, и сам себя старался убедить, что идет именно ради этих дел, но знал, что не дела звали его туда. «Вот и твой черед пришел, как ни вертелся, — подумал он. — И чего тут искать оправдания — бежишь, как безусый мальчишка».
Поговорил с Перстневым, с мастерами, с рабочими и пошел в диспетчерскую цеха. Надя была там. Увидев его, она встала, как-то странно — не то растерянно, не то испуганно — посмотрела на него и торопливо, но неизвестно зачем стала вдруг собирать разложенные на столе бумаги. Павел Васильевич не понимал, чем ее так встревожил его приход. И вдруг подумалось: «Неужели и она ждала этой встречи?» — И от этой мысли ему вдруг стало жарко. Расстегнув ворот рубашки, он молча смотрел на нее, не двигаясь с места.
— Садитесь, — пригласила она. — Не стоя же вам разбираться со мною.
Он сел на шаткую замасленную табуретку, все еще не понимая, что она просто раздражена его приходом.
— Вы опоздали, товарищ директор, я подписала акт, — сказала она, не глядя на него. — Так что успокойтесь.
«О чем она говорит?» — подумал он. Но в тоне ее чувствовалась какая-то обида и даже злость, и он понял, что ошибся в своей, так обрадовавшей его догадке.
— Собственно, нам говорить больше не о чем, — продолжала она. — Но должна вас порадовать: у вас отличные помощники. Можете на них положиться, не подведут.
— О ком вы говорите? — спросил он, задетый ее током и неожиданным, непонятным упреком, больше того, — насмешкой, которая слышалась в этих словах.
— Хм, о ком… — усмехнулась она. — Давайте не будем играть в прятки, товарищ директор. И, если хотите, я расскажу вам, что вы думаете и зачем шли сюда.
— Рассказывайте.
— Перстнев на собрании ИТР цеха зачитывал нам ваш приказ. Это приказ о материальной ответственности. Вы, я думаю, помните, что там написано и что вы говорили у себя в кабинете, повторяться не будем. Первой в цехе попала под этот приказ я. Сначала я отказалась подписать акт, потом пришлось. Люди стояли, я была в этом виновата, не скрою. Заплачу, возьмите. Вам доложили, что я отказываюсь, и вы пришли воспитывать меня. Не надо. Я понимаю все, как есть. Без красивых одежек. Впрочем, не думайте, я не удивляюсь ни вам, ни Перстневу. Я вас понимаю. Чтобы вас не избили, вы должны подстегивать других. Инстинкт самозащиты. Это естественно. Каждый обязан думать о себе. Как говорят, своя рубаха ближе к телу. Подстегнешь человека — он резвей шевелится. Проворней работает. И вам скажут: «Молодец! Вишь, как дело пошло!»
— Я не лихач и завод для меня не рысак, — поняв, в чем дело, ответил Павел Васильевич. — А вот вас, Надежда Ивановна, я, мне кажется, понимаю больше.
— Ну говорите, это интересно, — повернулась она к нему.
— Вы говорите все это от обиды. А я не за этим шел сюда… Впрочем, неважно, зачем я шел. И Перстнев, и я плохи, конечно, что требуем так строго, но при всем моем… В общем, как бы ни хотелось иногда, а исключения допустить нельзя никому.
Она удивленно и вопросительно смотрела на него и вдруг, видно поняв, опустила голову.
— Всегда вот так, все вы мужчины такие, — негромко сказала она. — И что вы все ко мне? Как мухи на мед.
Павел Васильевич покраснел, вконец растерялся и не знал, куда деться от стыда.
Резко встав с табуретки, он, не простившись, вышел из диспетчерской. «Поговорил… Встретились…» — с горечью думал он, размашисто шагая заводским двором.
Чтобы коллектив жил полнокровно, нужна четкая работа производственного отдела с его диспетчерской службой. Тут нужны люди очень знающие, авторитетные, деятельные. Таких качеств у Воловикова не было, и Павел Васильевич, во всех инстанциях согласовав вопрос о снятии его с этой работы, вздохнул облегченно.
Вечером к нему в кабинет зашел секретарь парткома Воронов. Павел Васильевич вышел из-за стола навстречу.
Невысокий, худощавый, полысевший уже Воронов был очень подвижен. Черные острые глаза его были внимательны и строги.
— Жалуются на вас, Павел Васильевич, — сказал он, глядя на директора снизу вверх. — Он был по плечо Павлу Васильевичу, и эта разница особенно замечалась, когда они стояли вот так, рядом.
— Кто?
— Не догадываетесь?
— Мне сейчас кое-кому приходится делать неприятности. Ни у кого не отнято право жаловаться.
— Приходится! А не хотелось бы?
— Очень бы не хотелось, — откровенно проговорил Павел Васильевич.
— И снимать Воловикова тоже не хотелось бы?
— Уж не думаешь ли ты, что я испытываю удовольствие от этого? — задетый и тоном, и словами Воронова, проговорил Павел Васильевич. — Да, и Воловикова не хотелось. Очень не хотелось. Я много раз беседовал с ним, шел к этому решению через свою душу, если хотите…
— А если мы не согласны с таким решением?
— Не согласны? — медленно переспросил Павел Васильевич, чувствуя, что кровь ударила в виски. — Это ваше право, согласиться или нет. Но я своего решения не изменю. Я уже говорил, что долго шел к нему, а уж если глазами своими, ушами… если сознаньем пришел, то всё, точка.
— Ну, а все-таки, — настаивал Воронов, — если мы не согласны? Тогда скажешь — или я, или Воловиков?
— Нет уж, простите, никаких «если» не будет. Я еще слишком мало сделал здесь, чтобы сказать себе, что ничего не могу сделать. Я буду драться за дело, которое мне поручено, и за себя тоже.
— Горячиться ни к чему, — спокойно проговорил Воронов, — Воловиков подал в партком заявление, и мы обязаны разобраться. У нас все в сборе, пойдем.
«Неужели он не понимает, не видит? — шагая за Вороновым, думал Павел Васильевич. — Неужели не поддержат?»
Члены парткома сидели рядом на диване и креслах, о чем-то переговариваясь, и кабинет, рассчитанный на многих людей, казался пустым. Павел Васильевич поздоровался со всеми и сел в сторонке, разглядывая вытертый тысячами ног ковер.
Пригласили Воловикова. Он вошел, как всегда, в шикарном костюме, надушенный и безупречно вежливый. И Павел Васильевич, взглянув на него, невольно обернулся туда, где сидели члены парткома и завкома. Они пришли прямо с работы, многие от станка, в спецовках. «Нет, эти люди не могут не понять меня, — подумал он. — Они не поймут и осудят меня только тогда, когда я поведу себя иначе. А этого не будет!»
— Ну что же, начнем, товарищи, — сказал Воронов, садясь за свой стол. — Я думаю, заявления товарища Воловикова зачитывать не будем, вы его все читали.
— Знаем, не надо.
— Товарищ Воловиков, вы хотите что-нибудь добавить к своему заявлению?
— О том, что я отстранен от работы из-за личных трений с директором и что директор желает снять с себя вину за срыв отгрузки станков, я подробно и конкретными примерами изложил в заявлении, — встав и глядя только на Воронова, начал Воловиков. — Хочу добавить только одно: директор неправильно смотрит и на людей, и на обстановку. Он ищет людей, которые мешают делу, а их нет. Да, нет, — повысил голос Воловиков, видя, что собравшиеся переглянулись. — А не лучше ли разобраться в деле по-настоящему? Тогда все будет выглядеть иначе. Дело не в нас только, а просто физически мы не всё можем. И надо это трезво учитывать. А не рвать друг другу волосы, как это у нас делается. Коллектив на заводе молодой наполовину, а скоро будет и больше чем наполовину, неопытный еще, неслаженный. Бывают и ошибки, и срывы. Надо учить людей, воспитывать их, а не пороть, извините, горячку. — Достав платок, Воловиков вытер лоб. — И потом — у нас имеется определенное количество оборудования, определенное количество людей, мы знаем, что может дать это оборудование и эти люди. Вот исходные данные. При составлении годового плана и утверждении его я высказывал эти соображения, но меня не поддержали. План увеличили, а условий нет. И вот результат: мы рвемся, мечемся попусту. Надо изжить многие «но», чтобы справиться с такой программой, на это надо направлять усилия, а не так вот… Я все силы отдаю заводу, и в том, что мы в последние два месяца выполнили такой тяжелый план, есть доля труда и того отдела, который я возглавлял… Это вот забывается почему-то… — Он снова вытер лоб и сел.
Не один раз, пока говорил Воловиков, Павел Васильевич порывался возразить ему, все кипело в нем, но Воронов движением руки останавливал его. И он сидел, плотно сжав губы.
— У вас всё? — спросил Воронов Воловикова.
— Да, пока всё.
— Вопросы у членов бюро к товарищу Воловикову будут? — обратился Воронов к членам парткома.
— У меня будет вопрос, — сказал один из рабочих, членов парткома, строго глядя на Воловикова. — Вопрос такой: у нас, в цехе сборки, часто бывают простои. За последнее время стало меньше, новый начальник — бой мужик, за горло берет кого следует, но все равно случается — стоим. Позавчера вот флянцев не было — стояли. Как вы это объясните?
— Насчет этого случая знаю. Забыли спустить заказ в цех, — ответил Воловиков, глядя на рабочего с каким-то интересом, словно спрашивая: «Чего же дельного можешь ты сказать?» — Халатность, конечно. Но меры я принимаю сразу. Если есть еще вопросы — пожалуйста, я отвечу.
— Здесь партийный комитет, товарищ Воловиков, — резко оборвал его Воронов. — И вести его вам никто не поручал. У тебя все, Василий Иванович?
— Нет, не всё, — с обидой на ту насмешку, которая прозвучала в словах Воловикова, ответил рабочий. — Я хочу знать вот о чем. Скажем, зашли вы, товарищ Воловиков, в цех и видите: все станки стоят. Подходите к нашему брату, рабочему, и спрашиваете: «Что же вы стоите»? А вам так это удивленно и отвечают: «Ах, извините, а станки-то мы и забыли включить» Как бы вы на это посмотрели, а?
Смешок прокатился по парткому.
— Ошибки, конечно, бывают, я не отрицаю. Кто не работает, тот и не ошибается, — смешавшись и не глядя ни на кого, проговорил Воловиков.
— Но плохо, когда вся работа состоит из беспрестанных ошибок, — не выдержав, заметил Павел Васильевич.
Строго посмотрев на него, Воронов сказал:
— Вы еще выскажетесь.
Павлу Васильевичу стало неловко.
— Может, я чего и не знаю, может, что и не так в моей работе… — как-то сразу сбившись, зачастил Воловиков. — Пожалуйста, подскажите. А насчет этого простоя или других — ведь не я один все делаю. Может, я спрашиваю мало… Но, пожалуйста, я назову виновных. Я людей знаю… Давайте примем меры, я не возражаю.
— Да, интересно, — как бы про себя проговорил секретарь парткома. — Интересно. Чего-то я вас не понимаю. Директору вы ставите в вину, что вроде он пытается свалить с себя вину на других, а сами готовы свалить вину на кого угодно. Не понимаю я вас. Ну, а вы что делали, если у вас кто-то не умеет работать или плохо относится к делу? Учили людей или отстранили от работы тех, кто не на месте, кому дело не по плечу или не по уму? Или сделали перестройку работы отдела в целом? Ну, что вы-то делали? Как вы боролись за улучшение работы, чем?
Воловиков молчал.
— Я думаю, послушаем директора, товарищи. Пусть он нам расскажет, что его заставило пойти на этот шаг.
— Пусть расскажет.
— Конечно, надо выслушать, ясней будет.
— Прошу, Павел Васильевич, — предложил Воронов.
Тот строгий порядок, который установился здесь и был обязательным для всех, понравился Павлу Васильевичу. Тут подчинялись одному начальнику — правде. Все здесь были равны в своем праве требовать ее, и только отступление от правды делало человека чужим. И то, что никому не позволялось выскакивать раньше времени ни со своим мнением, ни со своими замечаниями, особенно подчеркивало уважение к достоинству каждого человека. Если при разборе отношений двух или нескольких человек заранее отдается предпочтение кому-нибудь одному то справедливости искать нечего. И, когда секретарь парткома одернул Павла Васильевича, ему стало неловко, стыдно. Сердитый на себя, он встал, чтобы говорить сейчас.
— Товарищ Воловиков, — начал Павел Васильевич, — сказал, что мы попусту рвемся и мечемся, вместо того чтобы понять, что физически не все можем, и призывал, таким образом, все простить друг другу. Жить и работать в обстановке взаимной амнистии — вот его требование. Что же, это очень удобная жизненная платформа. Не драться, не искать ничего, не винить ни себя, ни других — пусть идет все, как идет, и будет, как есть. Чего рвать друг другу волосы, как он выражается. Ладно, давайте жить так — никого не трогать, ничего не шевелить. — Он говорил тихо и медленно, только губы слегка подрагивали. — Давайте возьмем карандаши и будем множить людей на станки, чтобы определить, по рецепту товарища Воловикова, на что мы способны. Я лично по арифметике всегда получал пятерки и науку эту люблю…
По мере того, как он говорил, волнение все сильней овладевало им, и он забывал, что всего минуту назад убеждал себя: надо быть сдержанней. Голос его звучал все резче и громче. Он подошел к столу, и, как бы поддерживая его речь, руки тоже начали по-своему говорить: они то сжимались в кулак, то протягивались вперед к тем, кому он говорил.
— Но она здесь не годится. Не к месту здесь арифметика. Я считаю, что ни станки, ни люди не годятся для этого. Уж если говорить об умножении, то надо множить всё на нашу организованность, на наше горение в деле, на наши с вами головы и сердца. Наш множитель может быть равен нулю и тысяче сразу. Вы ратуете за сведение его к нулю, к голой арифметике, и считаете, что на этом надо воспитывать коллектив. Все утрясется, уладится, притрется. Во всем нужны спокойствие и умеренность. Все надо делать не спеша, потихонечку да полегонечку. Такой примерно рецепт прописывают врачи душевнобольным. А мы пока здоровы и душевно, и физически, нам такие рецепты ни к чему. Зря вы только, товарищ Воловиков, круглите слова. «Забота о людях», «особенные условия», «направить усилия на воспитание, улучшать дело, а не бить людей зря»… В своей работе мне сейчас много приходится и говорить, и, не скрою, наказывать людей. И вот когда наблюдаешь за людьми и слушаешь их, то делается как-то неприятно подчас от некоторых речей и убеждений, как например, от ваших. Тычут пальцами на то, что у нас плохо, возмущаются плохим или, как вы сейчас, ищут оправдания своему безделию в каких-то особых условиях, в которых мы якобы находимся. И, конечно, сами они святы и ни в чем не виноваты. Один намек на их вину выводит таких людей из себя. Они оскорблены, они возмущаются. Так почему же в таком случае дело на заводе идет плохо? Условия? Ложь! Никаких условий, мешающих нам, нет. Зато есть попытка выдумать оправдание себе. Вы сказали, что коллектив у нас молодеет и скоро будет больше чем на половину молодежным. Правильно. Но зачем же сваливать все на молодость. Разве молодость — это наказание? Верно, что в молодости можно по неопытности совершить ошибки, но когда еще, в какое время человеческой жизни сделаешь больше, чем в молодости? Пытаются многое сваливать на трудности роста. Верно и это — трудности роста есть. Но все дело в том, как растить. Я убежден, что коллектив надо растить на больших делах, в кипении жизни, в строгой требовательности к себе и к каждому человеку, а не в обстановке всепрощения. Я не сказал ничего нового и, может быть, мне не стоило бы этого говорить, но я должен был ответить товарищу Воловикову. И высказать свою точку зрения на многие мнения и рассуждения. Теперь о вашем снятии с работы. Я вас опять не понимаю. Как это так: вы говорите, что душой рады, чтобы все было хорошо, а работаете — никуда не годится. Красивое слово вам нужно, чтобы спрятать свою лень, свое неумение. Чтобы просто сбить с толку. Иначе к чему весь этот словесный огород из красивых слов? «Уважение человека», «забота», «воспитание»… Ну, я, допустим, черствяк и во мне и в помине нет всех этих чувств. Допустим. Но как вы уважаете людей? Чем? Василий Иванович здесь привел только один пример, а ведь их не перечтешь. Планирование работы цехов поставлено из рук вон плохо, нет координации, и из-за этого простои, рвачка, нервотрепка. Это что же — все идет от уважения к людям, что ли? Я вас не люблю и по делам вашим, и по словам. Не люблю и не скрываю этого. Вы знаете мою слабость: иногда я бываю резок и горяч. И тут вы пытаетесь найти себе козырь. Поспорить со мной, поругаться, а потом написать в заявлении, что у нас с вами трения и директор действует из мести. Но предположим, что я вас люблю, уважаю, преклоняюсь даже перед вами. И все равно я ведь не могу сказать, что вы работаете хорошо. Как я скажу людям, которые простаивают без работы по вашей вине, что они не стоят, а работают? Кто мне поверит? А выгораживать себя или кого угодно просто нечестно перед коллективом. Нам не дано права выгораживать себя за счет других. Не выгораживаться надо, а работать. Вот этого вы и не понимаете. А жаль. Это вам самому нужно, а не мне. У меня всё, товарищи.