Его слушали очень внимательно, и, когда он кончил, некоторое время все молчали.

— Садитесь, Павел Васильевич, — наконец предложил Воронов.

— Ничего, я постою.

— Можно вопрос? — спросил один из членов парткома.

— Да, да, товарищи. Пожалуйста, вопросы, — спохватился секретарь парткома.

— А вот вы, товарищ директор, зная, что отдел работает плохо, чем помогли товарищу Воловикову?

— О том, что отдел работает плохо, мы много говорили с товарищем Воловиковым. Разговоры были всякие — и по душам, и в резкой форме. Мне все хотелось, чтобы он сам расшевелился. Ведь за любого из нас никто другой работать не будет. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. И чем дальше шло время, чем больше говорили с товарищем Воловиковым — все чаще приходила на память одна присказка. Бывало, в детстве мне дед рассказывал, когда я надоедал ему и надо было от меня отвязаться: «Шел я лесом, вижу — мост, на мосту ворона сохнет. Взял ворону я за хвост, положил ее под мост — пусть она помокнет… Шел я лесом, вижу — мост, под мостом ворона мокнет. Взял ворону я за хвост, положил ее на мост — пусть она посохнет…» И так хоть тысячу раз. Мы говорили одно и то же: плохо, надо работать вот так и вот так. А изменений нет ведь. Товарищ Воловиков командировался на другие заводы, где дело поставлено образцово, — посмотреть, поучиться. И опять ничего. Прогуляется, а дела снова нет. В свое время он жаловался на главного диспетчера: он-де все путает и ничего не делает. Старик уходил на пенсию, на него можно было сваливать все. Кстати, он был человеком прямым и говорил правду в глаза. Это не нравилось вам, Воловиков, и вы моими руками хотели ударить старика в конце его рабочей жизни. Не вышло. Но ладно, стал новый главный диспетчер, а ведь ничего не меняется, да и смениться не может. Виноват Воловиков, а не он. Не знаю, как еще помогать и чем. Допустить и дальше такую работу я не мог и не могу.

— Еще вопросы, товарищи? — спросил Воронов, когда Павел Васильевич кончил.

Вопросов больше не было.

— Тогда прошу выступать, — предложил он. — Вы, Василий Иванович, хотите?

— Да, я прошу слова. Я считаю неверным, что никто ни в чем не виноват. И директора в строгости обвинить, по-моему, нельзя. Решение директора считаю правильным. У меня всё.

Вторым высказал свое мнение председатель завкома.

— Что физически не все можем — это, товарищ Воловиков, верно. Но непосильного с нас и не спрашивают. И говорить о непосильности плана нечего. У нас еще штурмовщинка. В третью декаду половину плана делаем. Если так работать — еще декада, и план выполнен. А на что уходят еще десять дней? Куда они деваются? Скинем на всякие сверхурочные, на ненужную горячку пару дней. А где еще неделя? Что ее у нас отнимает? Такие работники, как вы, товарищ Воловиков! И нечего словолейством заниматься. Директор прав…

Такого мнения были все собравшиеся. Воронов только сказал в заключение:

— Мне нечего добавить. Я согласен с выступавшими.

Воловиков выбежал из кабинета. Разошлись и члены парткома и завкома. Павел Васильевич задержался. Когда остались вдвоем с Вороновым, спросил:

— А давеча у меня в кабинете ты что — проверкой занимался, что ли?

— Нет, просто знакомство. Мы ведь еще как следует не знакомы. Теперь познакомились.

— Черт ты, вот что, — покачав головой, рассмеялся Павел Васильевич.

— Ну не сердись, ладно, — примирительно сказал секретарь. — Сам тоже хочешь, наверное, получше знать людей. Пока всё верно. Но мой тебе совет: единоначалие — хорошо, мы это поддерживаем и ценим. Только смотри, есть еще единоличие в начальствовании. Это плохо. Не перепутай смотри. Характер у тебя горячий.

— Не перепутаю. Сам боюсь единоличником стать, — ответил Павел Васильевич и замолчал, растревоженный этим разговором.

— О чем задумался, Павел Васильевич? — спросил Воронов.

— Да так… В детстве я живал у своих родственников в деревне. Вспомнилось, как женщины очищали зерно перед помолом. Положат его в решето, прихлопывая руками, трясут, а потом кружат, кружат решето, и грязь просеивается, а покрупней которая — вылезет наверх. Ее соберут и выкинут. Видывал?

— Приходилось.

— Вот и жизнь наша так же поступает. Трясет, трясет нас в своем решете. — Он говорил задумчиво, как бы про себя и для себя только. Воронов слушал внимательно и с интересом.

— Стучит по нему, стучит властно, требовательно, и грязь вся собирается сверху, сбивается в кучку, бери ее и выкидывай: не жалей, не надо. Пусть останется одно чистое зерно. Оно пойдет в новый посев отобранным, и чище будет урожай. А полова руки сечет иногда, но надо ее брать и выкидывать. Да-а…

— Верно, Павел Васильевич, верно, — проговорил Воронов. — Только кто же это решето трясет? Мы трясем. И устанешь иногда, и кажется, что нет конца этой работе. А ведь будет конец, будет! А пока трясти и трясти надо, каждый день трясти… Ну пойдем, поглядим цеха вместе.

* * *

В один из выходных дней организовали выезд за город. Павел Васильевич поехал вместе с матерью на своей машине. Он любил эти выезды «в природу».

Место было выбрано чудесное. Река, а чуть в стороне березняк. Было приятно смотреть и слушать нарядную озорную молодежь. Хорошо со всеми спеть, померяться силами в плавании и просто поболтать о чем-нибудь.

Гуляя по берегу, он неожиданно наткнулся на Надю. Компания, царицей которой была она, держалась в сторонке. Слышался громкий смех: видимо, было весело. Павлу Васильевичу почему-то было неприятно это, такое поведение казалось неприличным, хотя никто, кроме него, не видел ничего дурного. На них посматривали даже с удовольствием. Павел Васильевич сел в сторонке у самой воды. Берег в этом месте был низкий, заросший густой травой, и, когда проходил пароход, прибрежная осока, потревоженная волнами, с шорохом кланялась берегам, чуть-чуть не доставая до цветов, глядевшихся в воду.

Он разделся и, подвинувшись к береговому обрывчику, свесил ноги, пробуя подошвами, какова вода. Теплая! И какое-то озорное, радостное чувство овладело им. Он с силой ударил ногами по воде, и брызги, сверкнув в ярких лучах солнца, полетели далеко, взрябив спокойную гладь воды. Он засмеялся и ударил снова, стараясь, чтобы брызги полетели еще дальше.

— Ой! Что вы! — вдруг услышал он испуганный голос и обернулся.

Надя спускалась с берега в воду, и он нечаянно брызнул на нее. Она была в купальнике, плотно обхватывавшем ее смуглое тело. Он впервые видел ее такой, и красота ее поразила его еще больше…

Осторожно войдя в воду по колени, она наклонилась и ладонями провела в стороны по воде, точно сгоняя с нее какой-то невидимый налет паутины. Косы упали с ее плеч и распушенными концами коснулись воды. Снова закинув их за спину, она распрямилась и сделала еще шаг в глубь реки, потом еще, с каждым новым шагом глубоко и как-то испуганно-радостно вздыхая от свежести воды. И при каждом шаге всё тело ее, сильное, стройное, ладное, молодое, чуточку вздрагивало, и лицо улыбалось, играя румянцем. Он не мог бы сказать, что больше всего привлекало его в ней. И эти косы, и эти сиявшие от сознания собственной красоты и силы и от предчувствия удовольствия глаза, и такие нежные, такие, видать, ловкие руки, и грудь, вздымавшаяся и опускавшаяся от глубоких и радостных вздохов…

Улыбаясь, он скользнул в воду на мягкое илистое дно и вдруг брызнул на нее полными ладонями. Она вскрикнула, обернулась, прижав к груди руки, точно желая оборониться этим, и замерла на мгновенье. Потом, вскрикнув: «Ах, вот вы как!», быстро наклонилась и тоже окатила его целыми пригоршнями воды. И они пошли окатывать друг друга, вспенивая воду и смеясь.

Надя брызгалась, наклоняясь за каждым разом, быстро, обеими руками кидая воду. Павел Васильевич, согнувшись, бросал на нее целый веер брызг, резко толкая ладонью по самой поверхности воды.

Отдуваясь, Надя выскочила на берег, а вода уже кипела от беготни и плескания купавшихся. Постояв немного, Надя снова вбежала в воду. Сильными рывками он подплыл к ней и крикнул окружавшим ее парням:

— А ну, молодежь, давай-ка поглядим, кто на что способен!

Несколько парней явно старались отличиться перед Надей. Они бросились вперегонки. Но Павел Васильевич был хорошим пловцом. Он легко вырвался вперед и был доволен. Забыл даже, что это мальчишество, то самое мальчишество, которое сам не любил в других. Он чувствовал одно: на него смотрит Надя.

Когда он выходил из воды, Надя сидела на берегу, обхватив руками колени, и внимательно смотрела на него.

— А ну, давайте со мной, — предложила она, вскочила и бросилась в воду. — Вы останьтесь, — крикнула она парням. — Я хочу одна.

На них смотрели с берега, и веселый гул катился по реке. Надя, часто выбрасывая руки и отфыркиваясь, то и дело вырывалась вперед.

Павел Васильевич устал, но уступать не хотел. Надя плавала отлично, и они то один, то другой вырывались вперед. Уже далеко от берега она крикнула:

— Давайте ноль-ноль, согласны?

— Согласен, — с облегчением выговорил Павел Васильевич, и они тихо поплыли обратно.

— Павел Васильевич, — вплотную подплыв к нему, заговорила девушка. — Я хочу вам сказать, что мне известны некоторые разновидности любовных прелюдий. Зачем вы разыгрываете их?

— Я ничего и никогда не разыгрываю, Надя, я…

— Конечно, любите, разве не так?

Пароход хлестнул их волной, и Павел Васильевич, не видевший и не слышавший ничего, хлебнул воды. Когда он вынырнул, Надя была уже в стороне.

— Погодите! — крикнул он. — Мне тяжело…

Она вернулась и с тревогой смотрела на него.

— Не тревожьтесь, — успокоил он ее. — Мне тяжело не от того, что нет сил плыть, а от ваших слов. Почему вы так говорите со мной?

— Я со всеми говорю откровенно.

— Значит, ваши слова выражают ваши твердые убеждения?

— А ваши разве нет?

— Я не всегда говорю только про свои убеждения, и потом, чтобы в чем-то убедиться, надо все хорошо взвесить и знать.

— А разве, и не взвесив, я ошиблась в ваших намерениях?

— Да, ошиблись!

— Павел Васильевич, дорогой мой, — усмехнулась она, — давайте я вам скажу все за вас?

— Попробуйте.

— Пожалуйста. Вы установили, что любите меня, верно?

— Это верно.

— Страдаете оттого, что я вас не понимаю, хотите близости, ну и всё прочее… Так ведь?

— Так. Только без всего прочего.

— Для чего же вам тогда надо все, вы ведь не мальчик уж, а я не девочка, Павел Васильевич. Надо называть вещи своими именами. Вы не молоды и не мне первой говорите — люблю. Уверяю вас, и мне не вы первый это говорите.

«Так вот оно что, — подумал Павел Васильевич, — все ее поведение — самооборона от повес».

— Надя, — очень серьезно, вложив в слова все свои чувства, всю душу, заговорил он. — Ты не верно поняла меня. Я не хочу тебе говорить про себя ничего, не ищу оправданий, я знаю себя, и мне тяжело слышать, что ты обо мне думаешь. Но одно я должен тебе сказать: я один и всю жизнь был один.

— Павел Васильевич, найдите мне мужчину, который вьется около девушки, чтобы он был женатым. Все холосты, все разлюбили или не любили вовсе своих жен. Все несчастны, и всем девушка эта обязательно даст счастье. Ведь так?

— Надя…

— Нас могут слышать, берег близко. Я дам вам свой рецепт. Вы ведь мне дали рецепт на работе. Давайте жить без этого. Надо немного: чуточку серьезности, и всё. До свиданья…

— Мама, — подойдя к машине, сказал он. — Поедем домой.

— Что ты, Паша! От такой-то благодати?..

— Поедем, мама, у меня дела.

* * *

На заводе теперь Павлу Васильевичу стало легче. Кое-кто из старых заводских начальников, вроде Воловикова, был снят с работы, некоторые сами перешли на другую работу и там работали неплохо. Бывает ведь: посадят человека — командуй! Ну он и командует, как умеет. Иной привыкает к своему положению и начинает считать, что он руководитель хоть куда! Но больше таких, которые где-то в глубине души сами сознают, что не место им в начальниках. С этими легче. Они теперь и сами были спокойней, и делу стало лучше.

Словом, перетряска была окончена. И хотя это отняло порядочно времени и еще больше нервов и сил душевных, но Павел Васильевич был доволен. Новые люди были в большинстве инженеры и техники, не год и не два работавшие на заводе. Народ, не просто знавший заводскую жизнь, не просто имевший практику руководства, пусть и на должностях меньших, но знавший отлично именно этот вот, свой, родной им завод. А это очень важно. У всякого коллектива есть свой характер, как говорят, свои навыки и привычки. Есть и хорошее и плохое. Надо это знать и учитывать. Поэтому всегда лучше иметь хозяином своего человека.

Когда Павла Васильевича направляли сюда директором, он говорил в управлении, что его тревожит только одно: новый он для завода человек, незнакомый и ему все незнакомо. И сейчас часто думал, что ошибки, которые допускал в отношении к людям и делу в целом, во многом зависели от этого. Как он ни тянул время, стараясь лучше узнать людей, но за месяц-два человека не узнаешь. А дело не ждало, надо было действовать. Теперь первый этап был пройден.

Строгие меры ответственности подтянули и руководителей непосредственно в цехах. Все это давало свой естественный результат. Простоев становилось меньше с каждым днем, и главное — на простой теперь смотрели уже как на большой промах в работе, а не как на что-то обычное. Конечно, много было еще и неурядиц, и неразберихи подчас, и нечеткости в работе. Новые руководители еще не вошли в дело как следует, не привыкли к своему положению, и потом — старые привычки в работе были живучи. Но главное все-таки было сделано. Если до этого одни из руководителей старались, чтобы директор или еще кто из начальства повыше как можно меньше видели и знали, а другие, наоборот, ничего не делали сами, не спросив разрешения и совета директора, фактически спихивали с себя ответственность, то теперь этого не стало. Вновь назначенные люди сами умели отвечать за себя.

А жизнь уже требовала новых дел. Теперь главным становились ученики, учеба молодых рабочих. Цехи росли, и сотни новых молодых людей, многие после десятилетки, приходили на завод учениками, чтобы потом стать хозяевами этих могучих цехов. Их надо было обучать рабочему делу. И как сегодня научишь, так через месяц, через два, через полгода, через год и дальше будет работать завод.

На старом предприятии ученика прикрепляют к мастеру, потом с группой таких учеников проводят теоретические занятия. Но здесь так было нельзя. На некоторые цеха приходилось уже столько учеников, что если дать каждому рабочему по двое, и то бы опытных людей не хватило. А это только толкучка, а не учеба. Были созданы так называемые учебные базы. Выделены станки, мастера, созданы группы, как в училищах, а теоретическую подготовку вели инженеры завода. Когда Павел Васильевич сказал на совещании, что каждый инженер должен взять шефство над группой учеников и вести там теоретический курс по своей специальности, кое-кто попытался «уехать на нетях»: нет времени, то, и другое, и третье. Он предполагал, что такие возражения могут быть, и уже готов был к ним. Встал и сказал, что сам берет группу учеников-кузнецов и будет преподавать в ней теоретический курс. Упиравшимся возражать больше было нечего, и теперь после рабочего дня он шел в цех и занимался с будущими кузнецами.

Времени у него было, как говорят, «под завязку». Часто целый день шли незаметные, подчас нудные, но необходимые дела, как, скажем, с литейным цехом. Там надо было провести ремонтные работы, кое-что заменить. Вроде дело небольшое. Но, когда он взялся за него, оказалось, что нет необходимых материалов. Заявки на них своевременно не подавали, и пришлось хлопотать звонить… Потом договариваться со строителями, все подготовить, чтобы не остановить цех, и так далее. И все это — время и время. И сейчас было немало таких дел, которые не могли решить без него ни начальники отделов, ни снабженцы, ни начальники цехов. Переписка с поставщиками и потребителями, совещания, финансовые дела и основная работа — с людьми, в цехах. А занятия надо провести как следует. Ученики теперь — народ грамотный, к ним кое с чем не придешь, и потом у него была группа, уже имевшая практический навык, народ дотошный. Дома он очень тщательно готовился к занятиям. И было приятно, что эти занятия давали знания не только его ученикам, но и ему самому. Он знакомился очень подробно с новой литературой по предмету и одновременно лучше узнавал людей, беседуя с ними как учитель.

* * *

Однажды Павел Васильевич приехал домой обедать. Мать всегда ждала его, приходил он или нет, но сегодня ее что-то не было дома. На столе лежала записка: «Если не управлюсь на рынке, так все готово, поешь».

Павел Васильевич растроганно улыбнулся материнским каракулям, поел и прилег на диван. Только задремал, как в дверях щелкнул замок — пришла мать. Она была не одна. Они еще не прижились как следует, и к ней никто не ходил. Павел Васильевич обрадовался, что у матери, видимо, нашлась подруга. «Повеселей ей будет. Глядишь, и сходит куда», — подумал он.

В кухне слышался разговор.

— Уж вот какое вам спасибо, вот какое спасибо, прямо и не знаю, — как всегда нараспев, говорила мать. — Думала, и не донесу.

— Вы так меня благодарите, Анна Семеновна, что мне, право, неудобно.

— Вы разве меня знаете? — удивилась мать.

— Знакомая говорила о вас. А вам разве неприятно это?

— Нет, нет, что вы! — уже суше и сдержанней ответила мать, и Павел Васильевич понял ее.

Находились и раньше люди, которые пробовали войти к ним в дом. Вот так же, вроде от души, помогут, с участием поговорят или еще что-нибудь, но за всем этим — ни души, ни участия, а своекорыстная мысль что-то иметь от такой дружбы.

Мать загремела посудой. Но новоявленная знакомая, видимо, не поняла или не хотела понять, что ее просят уйти.

— Не под года вам, Анна Семеновна, такие ноши. Видно, не бережет вас сын. Теперь ведь дети известно какие…

Павел Васильевич вспыхнул и сел на диване. «Какое ей до этого дело?» — сердясь, подумал он.

Как-то, год назад, он предложил матери взять домработницу, и она ответила: «И не говори лучше. Ты что? Или у меня руки отсохли? Или я барыня какая? Мы рабочие люди, сынок, и не обижай меня».

— На сына не жалуюсь, — отрезала мать. — Он меня не заставляет через силу делать. Тяжело — можно два раза сходить, день велик, а при деле жизнь легче.

— Так все вдвоем и живете?

— Как видите, — уже теряя терпение, резко ответила мать.

— А ведь он уж в годах у вас.

— Ну и что? Не могу, говорит, вполсилы работать и вполдуши жить. Его дело…

Павел Васильевич не выдержал и приоткрыл дверь, чтобы выйти, но посетительница уже прощалась:

— Ну, до свиданья, я пойду.

— Прощай, матушка.

Павел Васильевич увидел ее и вздрогнул. «Надина мать! Конечно. Такое сходство возможно только у матери с дочерью. Как же все это неловко вышло. Остановить? Неудобно. Как нехорошо получилось. Зачем она приходила? Неспроста. Неужели разведка? Неужели сказала матери?..»

— Что с тобой, сынок? — войдя, спросила мать.

— Так, мама, голова что-то…

Она положила на лоб ему руку и встревожилась.

— Ты горячий, господи! Да что же это такое?

Она засуетилась, забегала, растерянная, испуганная, с тревогой глядя на него.

Этот визит Надиной матери подал Павлу Васильевичу новую надежду. Он прогнал от себя мысль, что если бы у Нади была любовь, то была бы и вера в него. «Что ж, девушка, кроме любви, должна иметь еще и благоразумие. Она ведь не знает его хорошо, а жизнь имеет примеры того, как бывает осмеяна и растоптана самая нежная, самая чистая девичья любовь и искалечена сама жизнь. Она имеет право на эту осторожность, — думал он. — И, в сущности, можно ли ждать, чтобы нескольких встреч было достаточно? Главное — интересуется, значит, я ей не безразличен».

* * *

Вскоре вечером после занятий ребята пригласили его с собой в парк. Комсомольцы завода разбили его на окраине поселка (для этого заводу был выделен небольшой лесок, находившийся неподалеку). Он пошел. Ребята водили его по свежим дорожкам, около еще не достроенных павильонов, рассказывая, чего им не хватает и что как будет выглядеть, когда достроится. Они гордились своим комсомольским парком и привели сюда директора не зря: хотели, чтобы он увидел, как им надо помочь. Павел Васильевич понял это, хотя они и не говорили прямо.

— Ладно, ребята, я сделаю, что от меня требуется. Обязательно сделаю, — сказал он.

Потом все разбрелись по одному. Где-то слышался баян и шум танцев. Павел Васильевич пошел туда.

Старательно играл баянист, без устали кружились пары. Здесь еще фокстроты и вальсы не вытеснили кадриль, молодежь танцевала то и другое. Павел Васильевич с интересом смотрел этот старый и в каждой местности в чем-то своеобразный танец. Вдруг он увидел Надю. Вся точно налитая здоровьем, она поразила Павла Васильевича не только красотой лица и выразительностью глаз, но какой-то неотразимой прелестью всей своей фигуры. Крутые плечи, высокая грудь, стройные ноги, плавность и легкость движений — все было в ней необыкновенно изящно, мило ему. Он подошел к ней.

— Прошу вас, — проговорил он с легким поклоном и движением руки пригласил ее на танец.

Она смотрела в сторону и не отвечала. Растерянность отразилась на ее лице. Павел Васильевич повернулся и тоже растерялся — сбоку стоял высокий красавец-парень и приглашал ее.

— Извините, — проговорил поспешно Павел Васильевич и хотел уже отойти, как вдруг она протянула ему руку.

Они вошли в круг. Павел Васильевич чувствовал себя сначала неловко. Но она танцевала, угадывая каждое его движение, словно летала рядом с ним, и скоро он не видел уже ничего, кроме ее разгоряченного танцем лица.

После танца он проводил ее на место.

— Следующий танец ваш, — улыбнулась ему Надя.

Красивый парень снова подошел, но Надя снова отказала ему.

— В чем это вы не поладили? — спросил ее Павел Васильевич во время танца. — Если вам хочется только подшутить надо мной, то вы выбрали неподходящего человека для этого.

— А если не только пошутить, то неподходящему человеку не покажется это в тягость?

— Мне… я… простите, вы не так меня поняли.

— Не волнуйтесь, Павел Васильевич, повода для вашей ревности нет…

— На ревность надо иметь право, а я…

— Вечер сегодня какой-то особенный, — будто и не слыша его, снова заговорила Надя. И Павел Васильевич подумал про себя: «Какой я осел, нашел о чем говорить! В конце концов она танцует со мной, мне приятно это, и что еще нужно мне?»

— Да, вечер хорош, и всё здесь хорошо!

— Всё, всё? — спросила она.

Павел Васильевич промолчал.

Они танцевали, пока играл баянист. Проводить она не разрешила, ушла одна. Он долго смотрел ей вслед. Казалось, что только сейчас все чувства в нем всколыхнулись с какой-то небывалой силой.

Солнце давно уже село, но темноты не было. По мере того как угасал закат, все ярче вырисовывалась луна. У самого горизонта еще бледнела нежно-оранжевая полоска, а свет луны уже разлился над землей. Он не ласкал каждую травинку, не играл веселым блеском на воде, а скупо лился над землей. Все предметы в отдалении потеряли свои цвета, спрятали в тень привычные глазу формы. Свет не проникал сквозь листья деревьев, а лишь озарял одну сторону дерева, которая казалась больше белой, чем зеленой, другая сторона была однообразно серой. Белели крыши домов и обращенные к свету стены, белела пыльная дорога, поля и верхушки кустов, и, резко выделяясь на этом светлом фоне, в гущу хлебов и кустов уходил таинственный сумрак. И так покойно было на душе. Хотелось побыть одному.

«Может, она просто пошутила со мной сегодня, а я уж и сам себя не чую?» Но как бы ни было, а она первая дала ему это чувство радости, волнений и нежного преклонения перед женщиной, и, что бы ни произошло, он уже был благодарен ей.

Молодость у него прошла, как и у большинства его ровесников: в семнадцать он уже был солдатом, а в двадцать четыре пришел домой, отлично умея стрелять и совсем не умея работать. Самые счастливые годы юности остались там — в окопах, в боях. Солдатом он был хорошим. Враг унес у него отца и братьев, он видел страдания своего народа и воевал с беспощадной злостью. Вернулся замкнутым, суровым не по годам и полным решимости работать. Он видел сожженные города и деревни и знал, что надо засучить рукава. Пошел на завод учеником кузнеца. Здорово уставал. Не любил работать кое-как, да и молоты были не то что сейчас, работать на них потяжелее. Потом стал учиться в институте, заочно. К нему была внимательна молоденькая девушка Валечка. Слишком внимательна, чтобы он не понял, в чем дело. Сейчас он вспомнил, как приглашала его на танцы или в клуб. Хорошая была девушка и, говорят, хорошей стала женой… Но он не любил ее. Да и времени на гулянье не оставалось. Бывало, руки от усталости как собаки грызут, но надо было готовить зачет или очередную контрольную, садиться за учебники. Потом работа мастером. Работа незнакомая, ответственная. И снова — учеба, раздумья, тревоги. Потом начальником цеха, начальником производственного отдела, главным инженером… И все не хватало времени на себя. Да и не было еще такого чувства, как теперь…

Растревоженный, возбужденный и радостный, он долго бродил по полям.

* * *

Кончался последний месяц квартала, и Павел Васильевич несколько раз на дню спрашивал плановиков и экономистов, когда будет готов отчет. И, видно, не только его, а и плановиков, и экономистов, и многих других волновало это. Было уже восемь часов вечера, а оба отдела еще работали, хотя он не просил людей об этом.

В кабинет зашел Воронов.

— Ну как, не подсчитали еще?

— Сейчас должны принести, — ответил Павел Васильевич. — Садись, посиди.

И хотя оба знали, что план выполнен неплохо, но не терпелось узнать, в какой цифре всё выразится.

Павел Васильевич надеялся, что уже в этом квартале удастся и пополнить фонд завода, или, как его еще называют, директорский фонд, и часть денег выделить на премирование людей, чтобы эта победа стала настоящим общим праздником. Воронова волновало еще и другое. Он заботился о директоре. В райкоме было несколько жалоб на него. Нашлись люди, которые винили директора в избиении кадров, в нетерпимости к критике, в излишней строгости, в неправильных удержаниях из зарплаты ИТР и рабочих. Назревал неприятный разбор этих дел. И Воронов знал, что среди некоторых членов райкома есть мнение, что надо одернуть Павла Васильевича. Он просил решить этот вопрос в партийном порядке, поскольку позиция парткома одинакова со взглядами директора. Так было и сделано. Ему, секретарю парткома, указали, что он недосмотрел и не подсказал Павлу Васильевичу. Однако обвинения были отклонены. Не было фактов противозаконных или неправильных действий. И вот теперь ожидался результат. Как же в цифрах выразится то, над чем они работали? Как покажет жизнь правильность их действий? Надо, чтобы коллектив завода поверил в новое, а на всяких нытиков смотреть нечего. Кто ошибался — поймут сами, а кто не хочет понять — что же поделаешь.

Наконец отчет принесли.

— Да. Сто десять процентов. Всего три слова. Споры, неприятности, раздумья, поиски — все тут… — улыбнулся Павел Васильевич.

— Недоволен? — спросил Воронов.

— Многое еще не сделано, Николай Иванович. Словом, надо работать и работать. Я вот и подумал сейчас, с каким трудом нам дается каждая победа! Сколько сил на всё надо. Пройдет лет этак пять, и мы сами, может, удивимся теперешним нашим волнениям и тревогам. Завод будет давать в несколько раз больше машин, и мы тогда, наверное, подумаем: и чего было не работать? Много ли и делали, половину теперешнего. И забудется всё, сотрется временем.

— А мы с тобой постареем и вспомним при случае, что и поругивались, и спорили, — улыбнувшись, добавил Воронов. — Но мне кажется, что умный человек поймет нас даже через сто лет, а дурак и вообще мало чего понимает. Так что опасения напрасны.

— Ты меня не понял. Или я не сказал, что хотел. Я хотел сказать, что и то что мы поругиваемся, спорим, не спим иногда ночей — все это движет дело наше с такой силой, с такой скоростью, что мы уже на своем веку удивляемся сами и еще удивимся не раз тому, что сделали. А вроде поглядишь — и все кажется: плоховато, мало делаем. Ну что, скажем, за работа еще у нас?

— А-а, — усмехнулся Воронов, — вот ты о чем. На этот счет есть пословица: «под лежачий камень и вода не канет». Ну, а до работы мы жадные. Месяц закончили хорошо. Главное — двинуть дело вперед. Еще не двинули в полную силу, но уже столкнули с места. Теперь пойдет.

* * *

Уйдя в свои мысли и чувства, он как-то отошел от матери. А она нашла себе друзей. Мать любила цветы и умела за ними ухаживать. Здесь она стала ходить в детский парк и с ребятишками ухаживала за цветами. Сегодня она пригласила сходить туда Павла Васильевича.

— Пойдем со мной завтра, — сказала она, — отдохнешь хоть.

Когда на другой день они пришли в парк, он не мог да и не хотел скрыть свое восхищение.

— Хорошо ведь у нас, дяденька, да? — видно, тоже довольная, что гостю понравилось, спросила маленькая, румяненькая и кругленькая девочка, наверное, первоклассница.

— Хорошо! — ответил он, невольно потрогав свой колючий подбородок.

«Дяденька! Неужели уже дяденька!» — с грустью подумал он. А мать говорила:

— Красиво-то как, хорошо-то… Вот бы везде цветы были, цветы… — Она смутилась от этого своего признания и вопросительно посмотрела на сына. Он слушал с интересом и вниманием, и она успокоилась. — Помнишь, как у нас дома было красиво? А здесь еще мало этого…

— Руки, мама, до всего еще не доходят, но осенью будем и деревья сажать, и землю на газоны готовить…

— Ну вот и хорошо, — обрадовалась она, — надо делать красоту-то. С ней приятнее жить…

Они прошли в беседку, вспомнили прошлое, и Павел Васильевич удивился, как мать помнила все подробности его детства.

Тихий, грустный голос матери разбудил в нем воспоминания, и он отдался им. Он видел себя мальчишкой, часами шагающим за трактором по свежевспаханной борозде. Сверстникам давно уже надоело это, и он один. Предупрежденные матерью трактористы сначала будто не замечали его, но каждый раз, наверное, покоренные его терпением и страстью к машинам, сажали в конце концов на платформу трактора, и он готов был ночевать тут. А вечером мать, увидев запятнанную мазутом рубашку, еще утром безупречно чистую, выглаженную, опускала руки и говорила с отчаянием: «Ну что мне с тобой делать, что?!»

Обычно ему попадало, и, уже лежа в постели, он слышал, как отец говорил матери: «Ну, Анна, ведь это же дико — бить. Ведь ты же сама против такого воспитания. Надо внушить». — «Что же ты не внушишь?» — оправдывалась мать. Потом она подходила к его кровати и, думая, что сын спит, плакала и уже раскаивалась, что в горячке побила. А утром отец подзывал его и говорил: «Ну, так снова за то же? Нехорошо, Паша. У матери нас пятеро мужчин, поди-ка столько выстирай. Отдыху ведь ей нету. Я сам люблю машины и не запрещаю тебе, но надо поосторожнее». Павел обещал быть осторожным, он чувствовал свою вину, но, как только уходил в поле, забывал все и на завтра повторялось то же.

Вспомнилось ему, как всей семьей пили, бывало, на веранде чай, как однажды он заболел и все по очереди дежурили у его кровати… Да, была большая рабочая семья. И Павел Васильевич понимал грусть матери.

— А хорошая она, Пашенька? — неожиданно спросила мать.

— Кто? — сразу даже не понял он, потом покраснел весь.

— Ну ладно, ладно, — проговорила мать. — Знаю ведь, что если не по душе, так ты и не будешь ходить. — А потом спросила: — Глупая ведь я, сынок?

— Хорошая ты, мама.

* * *

В очередной выходной он пошел на рыбалку. Когда клев закончился, остался покупаться и побыть в одиночестве. С наслаждением окунулся в теплую воду и нырял, и плавал долго. Одевшись, сел на пень на высоком берегу, испытывая удовольствие от покоя, который получало его уставшее от плавания тело. На не скошенном еще лугу, наряженном в цветы всех красок, трещали кузнечики. Редкие березы вольно раскинули свои ветви и стояли не шелохнувшись. Недвижна была вода, и на ее светлую гладь с того берега уже надвигалась тень.

Вдруг чьи-то мягкие, горячие руки закрыли ему глаза. Он вздрогнул.

— Это вы, Надя? — проговорил он и обернулся. Она была в белой кофте и плотно сидящей легкой юбке, веселая, манящая.

— Боже, какой официальный тон! — проговорила она, отступив и смеясь глазами.

Он тоже встал.

— Я уже говорил вам, Надя, что если вы ищете предмет для шуток, то потрудитесь обратиться по другому адресу, — сухо проговорил он.

— Что вы, в чем дело? — удивленно и обиженно глядя на него, проговорила она. — Или я обидела вас чем?

— Извините, — проговорил он, испытывая неловкость, и, чувствуя, что робеет и — что еще хуже — краснеет, совсем растерялся.

Она повернулась к реке и попросила:

— Отвернитесь, я разденусь, жарко очень, надо выкупаться.

Он отошел и стал в сторонке, отметив про себя: «Какая скромность! Стесняется купаться при мне. А как она оказалась здесь? Искала меня? Конечно, искала… Дурак я, дурак, и чего выдумывал себе…»

Вдруг испуганный, захлебывающийся крик донесся до него:

— Тону, тону! Помогите…

Он подбежал к берегу и, увидев, как она барахталась руками, то показывалась на поверхности, то опять уходя под воду, прямо одетый кинулся в реку. Нади не было видно. Не на шутку перепугавшись, он нырнул и, когда всплыл, встревоженный и растерянный, увидел ее рядом. Она смеялась.

— Что, испугались? Ну, вот и выдали себя, а то — «найдите другой предмет!»

— Нехорошо так шутить, — отдуваясь и смеясь, ответил он.

— А разве хорошо отправить девушку одну в воду и сидеть в сторонке? Скучно ведь… Идите, повесьте сушиться брюки, а то домой не придете.

Он развесил мокрое верхнее белье и снова кинулся в реку. Они играли в пятнашки, резвясь и смеясь, нагоняли друг на друга волны и совсем посинели, когда вылезли на берег.

— Вы домой? — спросил он.

— Разве вам хочется, чтобы я ушла?

— Нет, что вы… я так, я…

Он шагнул к ней, но Надя отстранилась и побежала. Они бегали по лугу, радуясь этой игре. А когда он поймал ее, сели прямо в высокой пахучей траве.

— А знаешь, Паша, ты мне приснился сегодня, — доверчиво наклонившись к нему, проговорила она. — И я все говорила, говорила.

— Что же ты мне говорила, а?

— Что думала…

— А что ты думала?

— Я думала, как иногда бывает странно в жизни, верно ведь?

— И я сейчас думаю об этом, — признался он. — И думаю еще, что это очень хорошая странность…

— А ведь глупые мы, девушки?

— Почему же?

— А вот я сейчас с тобой и не знаю, может, ты живешь с другой, любишь другую, а я с тобой. Мне скучно здесь, Паша, — неожиданно закончила она и умолкла.

— И сейчас скучно?

— Нет, сейчас хорошо. Но это пройдет и, может, не вернется, а у меня снова одно и то же. Опять неуклюжие ухажеры с разговорами о любви и с интересами не дальше напильника или нотации за то, что что-то не сделано или не в срок сделано. Как все это надоело!

Он с удивлением посмотрел на нее.

— Чего же тебе хочется?

— Другой жизни, Паша.

— Да, — задумчиво проговорил он. — Не знаю, что тебе посоветовать, что сказать, я не испытывал таких чувств и не думал об этом.

Он посмотрел ей в лицо, и какая-то невесть почему всколыхнувшая его жалость к ней, и нежность, и восторг от ее близости охватили его. Он взял ее за плечи и молча притянул к себе. Она поняла его желание и, доверчиво прислонившись к нему, не сказала больше ни слова.

Павлу Васильевичу было хорошо сидеть с нею так вот рядом, и он тоже молчал. А река лениво плескалась внизу под крутым берегом. На другой день он пришел на танцы.

Звуки баяна, веселые голоса, смех уже вовсю звучали здесь, когда он подошел. Он сразу увидел ее. Она была не одна. Тот парень стоял рядом. Он что-то говорил ей, а она отрицательно качала головой. Вдруг он махнул рукой и пошел прочь не оглядываясь.

«Меня ждет», — радостно затрепетав, подумал Павел Васильевич. Стоял в отдалении, ожидая, пока тот уйдет, и любовался ею. Она сидела на скамейке, и освещенное луной лицо ее казалось ему особенно привлекательным. Что-то нежное было во всей ее фигуре, в чуточку приоткрытых губах. Захотелось подойти к ней, снова почувствовать ее рядом с собой. Он видел, как несколько парней приглашали ее на танец, но она не пошла.

Наконец он решился и подошел.

— Паша, — обрадовалась она и умолкла.

Он смотрел на нее и с не осознанной еще им самим ревностью искал в ней ответа на свои чувства. И на какое-то мгновение ему показалось, что ответа этого нет, что выражение радости — лишь настолько, чтобы не было отчуждения. Но она уже поднялась навстречу ему и спросила:

— Устал?

— Устал, — признался Павел Васильевич.

— И хочется тебе мучиться. Что за польза от этого?

— То есть как это, что за польза? — не понял он. — Я просто хочу работать.

— Ведь я тебе же лучше хочу. За всех душой не наболеешься.

— Нет, так нельзя, я так не могу, — проговорил он и замолк.

— Ну не сердись. Я ведь… Мне ведь тебя… — она не договорила, но он уже все ей простил.

Они отошли от танцующих и сели в аллее, в отдалении. Павел Васильевич чувствовал близость Нади, и ему вдруг стало жарко. А она, точно играя им, то подчинялась его, может, не слишком сдержанным порывам, то сердилась, и он просил у нее прощения. Он не замечал, что весь находился в ее власти. Вдруг, вырвавшись, она встала.

— Вы, Павел Васильевич, начинаете забываться. А если что думаете… — и убежала, не договорив.

Оставшись один, он спрашивал себя: «Что она скажет теперь обо мне? И люблю ли я? Чего я хочу от нее и от себя? Какие обязательства взял я в своей душе по отношению к ней, прежде чем вести себя так, как я вел? Но почему она позволяла мне все это? Она любит и доверяется мне. А я? Нет, нет, я недостоин ее».

Следующие дни он проводил один. Надо было решить, как быть дальше. Не успел оглянуться — и хоть женись. И то решимость брала перевес, то сомнение. Она ему нравилась. Кровь кипела в нем, когда он думал о ней. Но так вдруг! Так неожиданно. Но и в этом он не видел большого греха — любовь есть любовь. Сдерживало другое: не было в их отношениях той, если можно сказать, святости, которую он мечтал увидеть во всем этом. Все было как-то просто. В силу естественной потребности. Но он не мог сразу переломить себя. Сердце хотело другого. В нем жило представление о женщине — как о чем-то светлом и чистом, и он не мог вдруг расстаться с ним.

А разговоры о его отношениях с Надей уже шли по поселку. И как-то в обед мать снова спросила его:

— Полюбил, Пашенька?

— Не знаю, мама, ничего не знаю…

Она подошла к нему и тихо заговорила:

— Может, мои рассуждения покажутся тебе старомодными, моя молодость давно прошла, но пожила я на свете побольше твоего… Говорили раньше, что любовь слепа. Я понимаю это, и как ты хочешь, а я должна сказать. Начать не трудно, а как потом? И то ли это, что нужно тебе в жизни?.. Ни ругать, ни хвалить ее не буду. Но старики еще говорили: «Не лезь в воду, не знавши броду». Погоди, жизнь все проверит и скажет. Дай время на это.

— Но жизнь-то — ведь это тоже время. Все уходит.

— Последнее слово дано тебе, Паша. Я не неволю тебя ни в чем. Но зачем ловить время, надо искать счастье. Нашел — хорошо, я рада за тебя. Но нашел ли?

Сам он знал, что любит. То, что она предпочла его тому молодому красивому парню, говорило о том, что и она его любит. Чего же еще? Да пусть кто что хочет говорит — он любит и все!

* * *

Теперь они встречались почти ежедневно. Захваченный своим чувством, Павел Васильевич не замечал ничего, кроме своей любви к ней. Они гуляли по полям, сидели рядом где-нибудь в парке или в лесу, чтобы никто не тревожил их чувств, говорили о разных мелочах, огромное значение которых было понятно только им двоим. Во всяком случае, так именно казалось Павлу Васильевичу. Те трудности, заботы, тревоги, которые были на работе, воспринимались совсем иначе, чем раньше. Если раньше он жил только ими, то теперь вся жизнь, которая шла вокруг него, наполнялась каким-то новым светом, новым содержанием. Все, что он любил в этой жизни, казалось еще лучше, прекрасней, значимей. А что было плохо, чувствовалось еще острей.

На заводе входило в строй новое оборудование, новые участки и цеха. Как все сделать так, чтобы было по-настоящему хорошо? Чтобы и людям на каждом рабочем месте было легко и приятно работать, и дело шло как нужно? Приехала группа молодых инженеров и техников. Павел Васильевич знал, что сразу они не могут как следует организовать дело. Хотелось поставить на участки людей, жизненно опытных и отлично знающих практику дела. Но приехал инженер — давай ему место: он дипломирован. Получался разрыв между тем, что требовало дело сейчас вот, немедленно, и тем, что могли сделать люди, которые должны были его возглавить. Стать на путь официального решения вопроса он просто не мог. Он беседовал с каждым молодым инженером и техником, и, хотя многие соглашались с тем, что надо поработать сначала на рабочих местах, он слышал и прямую обиду, и скрытое недовольство. Вошло у нас, к сожалению, в обиход представление о том, что если кто получил диплом, то, значит, уже имеет право на командование людьми. Его уже с другими не равняй, другие уже не то, что он.

Начались жалобы. Жаловались везде, куда можно было жаловаться. Особенно же возмущались тем, что при направлении в цеха, к станкам, как у нас принято выражаться, не говорилось о сроках.

— Это будет зависеть от вас, — говорил Павел Васильевич каждому. — Как себя покажете. И потом — я не понимаю вашей обиды. Что же — вы представляете себе место у станка вроде наказания, которому обязательно надо установить срок?

— Но все-таки. Ведь нас же не для этого учили.

— А для чего?

— Но это… Ведь вы же прекрасно понимаете, для чего!

— Я, конечно, понимаю. Жаль, что вы немножко не так понимаете. Вас учили работать. Вот мы и хотим посмотреть, что вы умеете, как умеете. И чтобы вы сами поняли это. Ну и познакомиться с вами получше.

И хотя многие уходили вроде согласившись, а другие кричали и грозили «пойти выше», — и те и другие — добрая половина приехавших — были обижены и несогласны.

Сотни молодых рабочих и учеников, завтрашних рабочих, тоже требовали заботы и внимания. Тут тоже получалась неувязка. Если молодые специалисты возмущались тем, что их не ставили мастерами и начальниками, то молодые рабочие были недовольны, когда им назначали недостаточно опытного мастера или начальника.

Все эти вопросы волновали, конечно, не только Павла Васильевича, они в первую очередь волновали заводскую молодежь. И вот в заводском клубе было созвано молодежное собрание с повесткой дня: «Место молодого человека в жизни». Перед тем как вывесить объявление, к директору зашел Воронов.

— Тебя просят прийти, Павел Васильевич, — сказал он. — Вопросы к тебе есть у молодежи. Когда можешь?

— Ты чего-то удивляешь меня, — обиделся Павел Васильевич. — Может, еще спросишь: когда вам будет угодно, товарищ Соколов? Когда нужно, тогда и приду.

— Значит, приходи послезавтра.

В афишах было написано: «На вопросы отвечает директор завода». И надо сказать, что не доклад на эту тему, а именно то, что директор ответит на волновавшие каждого молодого человека вопросы, привлекло в клуб такое количество молодых людей, что зал был полон. Павел Васильевич сидел на сцене, в президиуме собрания, и, как и все, наверное, в зале, с мыслью «когда он наконец кончит» слушал доклад молодого лектора. Лектор говорил неплохо, говорил о том, что, безусловно, было верно: и о том, что коммунизм строить молодым, и о том, как увлекательна профессия рабочего, и о том, что писали о труде великие люди, с каким уважением народ относится к труженикам, как ценит и бережет их наше государство, и о многом, многом еще. Говорил долго. И чем дальше, тем шумней становилось в зале, и председательствующий чаще призывал к тишине. Но тишины не было. Люди переговаривались, сидели, повернувшись друг к другу и даже совсем отвернувшись от сцены. Лектор вытирал лоб, старался перекричать этот шум, но ничего не выходило. Павел Васильевич понимал его состояние, чувствовал его обиду на слушателей и растерянность даже от того, что доклад, к которому он, видно, тщательно готовился, просто не слушают, но помочь ему ничем не мог. Он встал, вышел из-за стола и крикнул:

— Тише, товарищи! Давайте вести себя как положено!

Голос его прогремел по залу, услышался всеми, даже в фойе, и шум стал глохнуть. Но, глядя на сидевших теперь в молчании людей, Павел Васильевич видел, что они как наказание отбывают. Вздыхали, писали какие-то записки друг другу или глядели скучными глазами. Слова лектора висли в пустоте.

«Да кончай ты, черт бы тебя побрал!» — уже сердясь, думал Павел Васильевич. — Неужели не видишь, что не слушают тебя?» Да и нечего было слушать. Все вычитано, услышано по радио или у других докладчиков, но не пережито самим и, главное, не вынесено из той жизни, которая была вот тут, вот сейчас. А в зале сидел народ грамотный, все тоже читали газеты и тоже слушали радио, и все, о чем говорил докладчик, им было прекрасно известно.

Наконец доклад кончился, и все облегченно вздохнули. В перерыве Павел Васильевич спросил секретаря комсомольской организации:

— Зачем был этот доклад?

— Но ведь надо же проводить доклады. А как их проведешь? Видите, как относятся. Вот и поработай.

— Да, трудно, конечно, трудно, — улыбнулся Павел Васильевич. — Не слушают, это я видел. Но скажи мне откровенно: сам ты слушал? Самому тебе все это ново и незнакомо, что ли?

Секретарь смутился.

— Зашел бы хоть, поговорили бы. Может, что и придумалось бы. А так ведь отучишь людей, и на то, что действительно интересно, не затащишь потом.

— Да как-то всё… — замялся секретарь.

— Говори уж, брат, прямо: не хотелось ко мне заходить. Что, мол, он скажет? Направить работу на выполнение и перевыполнение плана, организовать легкую кавалерию. Или что-нибудь еще в том же духе. Но это тоже не ново. А вот так зажечь людей — это да! Чтобы и доклады слушали, и в кружках участвовали, и на субботники охотней шли.

Секретарь смолчал.

— Может, и верно, я не дам рецепта, но ведь, может быть, и мой совет пригодится.

— Спасибо. Буду заходить. Думал, у вас и так дела жуть сколько каждый день, — ответил секретарь.

— У меня здесь моего дела нет. Есть общее наше дело, и я хочу его делать вместе со всеми вами, а не один. Так что приходи в любое время.

Раздался звонок. Все пошли в зал. Секретарь что-то ответил ему, но в шуме и толкотне Павел Васильевич не расслышал. Да и мысли сразу сосредоточились на другом — как он сумеет выступить перед молодежью? Будут ли его слушать? Донесет ли до всех то, что было в его душе? Заставит ли задуматься и по-новому посмотреть на жизнь и на завод и на себя в этой жизни? Хоть чуть, хоть немного всколыхнутся ли сердца от его слов?

Он вышел к переносной трибуне перед шумящим, еще не угомонившимся после перерыва залом и остановился. Он редко выступал, всего раза два, с производственным и техническим докладами, и не знал, как себя вести. Откуда-то из передних рядов услышал приглушенный шепоток:

— Вот кто двинет, так двинет!

И другой — насмешливый, с издевкой:

— Ему бы молотом бить, а не за столом сидеть.

Это задело Павла Васильевича, и он, забыв все, сказал:

— А я и молотом бил!

Он хотел сказать еще, что интересно было бы узнать, что ты, молодой человек, можешь, кроме как держать ложку и хлебать ею отцовский суп, но не сказал. После его слов вдруг стало как-то удивительно тихо. И эта неожиданная тишина и сотни вопросительных и удивленных глаз и лиц, враз обращенных к нему, лишили его речи. Он не понял еще в чем дело, но почувствовал, что все чем-то удивлены и озадачены и это общее удивление вызвал он.

Быстро оглядев себя, он не нашел ничего неприличного или неряшливого в своей одежде и оглянулся к президиуму, как бы спрашивая, в чем дело? Но там тоже растерянно и удивленно смотрели на него, и Павел Васильевич совсем смешался.

Все это продолжалось минуту, не больше, но вот в этой тишине откуда-то с задних рядов донесся шепот:

— «Он пьяный!»

И этот шепот, услышанный всеми, взорвал напряженную тишину. Зал загудел, задвигался, закричал. Ошеломленный Павел Васильевич не понимал, что произошло, не слышал слов обиды и негодования, только один голос сразу дошел до него:

— Пошли, чего тут делать! Пьяные советы нам не нужны!

Павел Васильевич поднял голову и замер. Он понял: здесь тоже шла своя борьба. Здесь тоже сталкивались разные взгляды, чувства и понятия. Надо было и здесь быть умелым бойцом, а он пришел с одним желанием доказать свою правду, уверенный, что если он в этом убежден, то и все непременно, просто и тихо выслушав его, убедятся в этом. А надо было еще уметь убедить. Но уже одно то, что сейчас он почувствовал обстановку борьбы здесь, пусть совсем нетрудной и даже не борьбы, а просто спора, столкновения своих взглядов с чьими-то другими, сразу насторожило его и сделало строже, собранней и серьезней.

Он вышел из-за переносной трибунки на средину сцены и стал рядом с Вороновым, сопровождаемый общим недоверчивым вниманием.

— Товарищи, — начал он, прямо и открыто глядя на сидящих перед ним людей, — кто-то здесь сказал, что я не на месте. Мне советовали лучше пойти бить молотом, чем сидеть в директорском кабинете. Что ж, правда, что я был кузнецом. А вот оратором не бывал еще. Итак вот не приходилось себя чувствовать… Ну да ладно. Скажу только, что пришел к вам и как директор, и как человек, недавно еще бивший молотом. Думаю, что пригодится и то и другое.

— А кто это сказал? — раздался чей-то возмущенный голос. — Кто?

Зал загудел. Но никто не поднялся с места, не признался, да и ждать этого было нечего.

— Тихо, товарищи, — крикнул Воронов, — не спрашивайте, такие люди блудливы, как кошки, а трусливы, как зайцы. Начнем разговор.

Взволнованный зал не утихал, и председательствующий, видя, что звонок не помогает, повысил голос — почти закричал:

— Вот тут есть вопросы в письменной форме, начнем с них. А там у кого еще будут — прошу присылать или спрашивать с места.

Выйдя из-за стола, он подошел к Павлу Васильевичу и передал записки. Принимая их, Павел Васильевич обернулся и встретился взглядом с Вороновым. Секретарь подбадривающе и дружелюбно смотрел на него, как бы говоря: «Ну смотри, Васильич, не подкачай!»

Павел Васильевич прошел к трибуне и в установившейся тишине прочел:

«Почему нас не ставят работать по специальности и отчего смотрят на нас с предубеждением и недоверием? Мы учились, чтобы отдать все силы избранному делу, а нас отталкивают от него. Если мы еще не имеем практических навыков, то их наживают на том деле, которое предстоит делать, а не на другом месте и не на другой работе».

— Так. Ясно, — откладывая записку, сказал Павел Васильевич и спросил: — Кто это писал?

Тишина. Ни один человек не шелохнулся.

— Странно, — проговорил Павел Васильевич, — человек обижается на то, что его не ставят мастером или начальником, и трусит ответить, что это его записка, его точка зрения, его убеждение. Простите меня, но наш народ, а конкретно наш рабочий человек и все мы с вами не любим трусов. Ну допустим, автор записки стал начальником или мастером. Что дальше? Когда надо будет постоять за своих людей или за свое дело, он — ни бе ни ме. Какой же это руководитель? А мы ведь смотрим на все только с этой стороны. Вот вам первый мотив, почему мы не ставим молодых специалистов к руководству сразу.

В средних рядах произошло какое-то движение. Павел Васильевич посмотрел туда и увидел, как подбадриваемый товарищами немного помялся в нерешительности молодой техник (он помнил его), потом встал и сказал:

— Это я написал.

— Ну вот, это другое дело, — улыбнулся Павел Васильевич.

— Но я не трус. Кому угодно скажу, что думаю, если будет надо. — Техник покраснел от обиды и оттого, что все смотрели на него, говорил с запалом, вызывающе, чуть подавшись всем корпусом вперед. — Я от всех сказал, потому и не ответил сразу. Раз все, так все. Все так думают, только молчат, а я не трушу, как другие…

Но эта-то его запальчивость и весь немного растрепанный вид как-то противоречили его словам. И вдруг какая-то девушка хихикнула, потом еще одна, и зал грохнул смехом. Смех этот, как дождь в пыльный день смывает налет грязи с зелени, точно смыл то состояние натянутости и напряжения, которое еще чувствовали все. И всем стало свободней и легче. Павел Васильевич, повеселев сразу, крикнул:

— Ну всё, друзья, всё! Хватит! Ему и так попало. А ведь он молодец! Честное слово, молодец! — повторил он. — Я видел, как его соседи мялись и жались и, в сущности, направили на него наш смех, а сами хоть и не показались, но выглядят куда смешней его. Ну да ладно. Теперь о записке. Записка очень серьезная и откровенная. А это очень важно.

Смех стихал, и Павел Васильевич проговорил уже серьезно и вдумчиво:

— Буду отвечать на каждый вопрос отдельно. Тут их два. Первый: «Почему нас не ставят работать по специальности?» Этот вопрос идет от совершенного незнания своей специальности. — И, повышая голос, так как послышался шепот несогласных, он продолжал: — Да, именно так, и я утверждаю это! Вы не знаете своей специальности, иначе бы и не задавали этого вопроса. Вас ставят на рабочие места к станкам, а не мастерами или инженерами сразу, и вы заявляете в своей записке, что это вас ничему не учит, Надо учиться на такой работе, которая вам предстоит. И есть еще один вопрос: о недоверии и предубеждении к вам. Вы не знаете той работы, которая вам предстоит, а если не знаете, то мы и не можем вам ничего доверить. Предубеждения к вам нет — это идет от вашей обиды. Вот вроде так, официально, и все, но я хотел бы поговорить с вами по душам и пошире немного. Если есть желание, то я поговорю.

— Давайте говорите.

— Слушаем.

— Просим.

— Ну, раз так, я буду говорить о нашей с вами жизни, — начал Павел Васильевич. — О том времени, которое мы переживаем на заводе, и о своих мыслях тоже. Я ваш руководитель, товарищи. Вы с меня спрашиваете и будете спрашивать за все. Я должен сделать то, что вы все от меня ждете. Иначе на кой черт я вам нужен! И мне очень хочется сделать так, чтобы заслужить ваше спасибо. Но как это сделать? Давайте обсудим и разберемся во всем как следует. Вы только входите в рабочую семью, только начинаете жизнь. Я знаю это волнующее, полное тревог и раздумий время. И так тебе хочется, чтобы все у тебя вышло хорошо, как следует, чтобы жизнь сложилась счастливо. А работа играет в этом очень важную, если не сказать главную, роль. У некоторых из вас, так сказать, свои представления о том, какие для каждого лично должны быть созданы условия в этой жизни. Есть прямые обиды и требования: дайте мне вот то-то и то-то. Не дав ничего нам, старшим своим товарищам, они уже требуют уплаты какого-то долга. Нет, друзья мои, так не пойдет! — резко взмахнув рукой, точно отбрасывая от себя что-то, отрубил Павел Васильевич и подошел к краю сцены.

В тишине зала четко прозвучали его грузные шаги. Он остановился, сопровождаемый сотнями взглядов, внимательно всматривался в зал. И сразу почувствовал какую-то настороженность к себе. На некоторых лицах замечалась усмешка. Но большинство людей могли или выразить ему бурную поддержку или шумное несогласие. Они еще просто не поняли его и ждали.

— Я говорю это не всем вам, — продолжал он, — а тем, кто неизвестно откуда нахватался представлений о том, что ему все должны. Их немного, но они есть. Я буду говорить о наших молодых, недавно приехавших инженерах и техниках. Одни из них говорят о своей обиде прямо, другие и не говорят, но, может, обижаются в глубине души, что мы их не ставим мастерами, начальниками смен и так далее. Всем предлагаем идти сначала на рабочие места. И не говорим, на какое время. «Как же, мол, это так: я имею диплом, в бумаге написано, что я мастер — и меня не ставят, куда должно. Неверно. Глупо далее. Зачем же меня учили тогда?» Я знаю, что так думают эти товарищи. А ведь от этого попахивает мещанством. «Без бумажки я букашка, а с бумажкой человек», — говорили когда-то. Что такое мастер? Друзья мои, вспомните, с каким уважением ваши родители говорят и говорили: мастер делал! И вы сами знаете и наверняка в своей жизни много раз говорили с гордостью, ну, скажем, отдавая шить себе костюм: мастеру отдал! Заплатил дороже, но отдал мастеру, а не просто портному. И маляр ли, токарь ли, сталевар ли пользуются заслуженным авторитетом только тогда, когда они не просто маляры, токари и сталевары, а мастера своего дела. И выше оценки нет. Это звание не выдается, его никто не в состоянии выдать, его перед людьми заслужить надо.

Он остановился, пробежал по рядам взглядом, как бы спрашивая: «Неужели это кому-то неясно?» — и, прижав ладони к груди, продолжал тихо, но взволнованно и страстно:

— Неужели всерьез можно думать, что в любом самом образцовом учебном заведении можно сразу группе людей выдать звание — мастера́? Выдают только документ о том, что человек имеет определенную сумму знаний. Это необходимо, это очень важно, но отсюда еще ой как далек и труден путь до подлинного мастерства! Все зависит тут от самого человека. От его труда, от его способностей. А нам сейчас нужны настоящие мастера, своими руками и разумом постигшие все тонкости мастерства в той или иной специальности. Иначе мы будем не в состоянии пустить завод хорошо и умело, на полную мощность. И еще об одной очень важной стороне вопроса. Есть мнение, что если кто после десятилетки не поступил учиться, то вроде и жизнь пошла насмарку, и вообще незачем было учиться десять лет, чтобы стать к станку, как говорят. А здесь сидит большинство людей, после десятилетки пришедших на завод, и, наверное, кое-кто так думает. Не будем говорить, как иногда: рабочая гордость; великое звание — рабочий… Почетно быть рабочим. Но любому человеку свойственно желать большего. И желание стать мастером свято и благородно. Этим же гордиться можно и нужно! И вот получается, по мысли некоторых молодых людей, что раз он не в институте или не в техникуме, значит эта дорога к званию мастера для него уже чуть ли не закрыта. Я не буду ссылаться на то, что можно учиться и работать. Это всем великолепно известно. Давайте только поговорим о пути к мастерству. Таких путей у нас два. Один через учебное заведение, другой через завод. И я утверждаю, что оба равны по значению. Давайте рассудим так: у вас десятилетка, среднее образование. Вы стали на заводе мастером своего дела, заслужили это звание перед людьми. Какая разница между вами и дипломантом из техникума? Никакой. У того и другого среднее образование. А у нас пожилые рабочие очень многие учатся в школе и кончают десятилетку. Вам повезло, вы ее кончили молодыми, а им не пришлось: война многим помешала. Они вот теперь учатся. И в техникумах учатся, и в институтах. И вот теперь я спрошу вас, молодые люди, вас, кто пошел на рабочие места: как нам поступить? Кого поставить мастером? Опытного в своем деле рабочего, получившего образование в заочной школе или только получающего его, или ваших дипломированных сверстников? Кто больше поможет, лучше научит? Тот, кто знает с расстояния, как работает станок, агрегат, или кто еще и в цех входит с опаской, как бы не испачкать брюки? Кто вам лучше посоветует, кого вы больше можете уважать?

Зал колыхнулся. Люди задвигались на своих местах, и, точно ветер, пролетел над людьми горячий, взволнованный шепот. Его поняли. Он увидел это по одобрительным улыбкам на лицах и продолжал уже успокоенный и довольный:

— Я говорил и говорю еще раз дипломированным товарищам: поработайте, заслужите авторитет мастерством, отношением к делу, к людям — и хоть через месяц поставим. Все зависит от вас. А завод ведь — это не просто место, где вам должны предоставить должность по бумажке. Мы о другом думаем и другим живем. Нам сейчас надо пустить новые мощности. Козырять грамотностью не стоит. Надо видеть, что пришло новое время, назрели дополнительные требования. У нас, я вижу и знаю, молодым дипломантам не под силу еще работа мастерами. Опыта мало. Мы должны учить и воспитывать и потому предлагаем конкретный путь, определенные нужные и нам всем, и каждому молодому человеку условия воспитания.

Он повернулся к президиуму:

— Я бы попросил проголосовать, чтобы узнать, как молодежь думает. Может, я не прав? Ведь у станков, у молотов, в литейном работать не мне…

Председатель встал и спросил:

— Как, товарищи? Проголосуем?

Гул пошел по залу. Кричали все, и трудно было понять что-нибудь. Еле удалось успокоить. Но когда поставили вопрос — «кто за предложение директора?», — взметнулся лес рук.

— Ну вот, значит, договорились, — довольный этой горячей поддержкой, проговорил Павел Васильевич. — Так и будет. А вам, друзья мои, дипломированной молодежи, надо понять существо своей специальности. Как это можно всерьез требовать места мастера, не имея, скажем, высшего рабочего разряда в той специальности, в которой вы будете руководить людьми? Что вы будете делать? Наряды подписывать? Так это кто угодно может. Ваша специальность только еще вырисовывается. Один бочок еще показался. И обижаться не надо. А так что же получается? Получил бумажку, место, зарплату — и делай все как-нибудь. Умею — ладно и не умею — ладно. Деньги платят. И такое ведь бывает. Учиться надо, и учиться делу и головой, и руками, и сердцем! Еще вопросы.

— А там еще записки есть, — напомнил председательствующий.

— Простите, — проговорил Павел Васильевич и взял вторую записку.

«Мне хочется учиться, — прочел он, — а в институт я не попала. Работать и учиться трудно. Я овладею специальностью, а дальше как? Только будешь мастером, а потом, может, семья будет. Вот тебе и всё».

Павел Васильевич глянул в зал, и сразу в передних рядах встала девушка.

— Это я писала, — проговорила она и села.

— Замуж захотела! — крикнул кто-то из парней.

Зал грянул взрывом смеха.

Павел Васильевич смотрел на покрасневшую, растерянную девушку, и ему казалось, что где-то встречался с нею. Эти густые русые волосы, вившиеся у висков, и беленькая кофточка с короткими рукавами были ему знакомы. Конечно же, это с нею он говорил на субботнике.

— Зубоскалить прошу выйти! — резко крикнул он. — Здесь нет для этого причин!

И зал, уже послушный ему, стих.

— Вопрос жизненный и серьезный, — уже тише продолжал он. — Не знаю, как это будет сделано, но раз в жизни он назрел, то меры будут приняты. У нас ведь так всегда бывает. А она права. У нас есть такие случаи: человек прямо чудодей в своем деле, а технических знаний не хватает. Без этого ведь тоже не мастер, скажем. Надо учиться. А как? Двое детей, скажем, у человека. Их надо и проводить в школу или в садик, и встретить, и накормить, и другое прочее. Когда же за книгой сидеть? Здесь мы у себя решаем так: из трех участков, положенных мастеру по расписанию, сделать два, а мастеров иметь три. Таким образом каждый будет иметь два дня свободных, чтобы сидеть с книгами.

— Это не положено! — крикнули с мест.

— Положено делать все, что полезно, хорошо и правильно. Думаю, что так будет правильно пока. А там что-нибудь и вообще измениться может.

Вопросов было много. Спрашивали и о тумбочках в общежитии, и о том, откроется ли филиал института при заводе, и о спортивном инвентаре, и о многом еще.

* * *

Расходились поздно. Павел Васильевич шел с Вороновым освещенной улицей поселка и молчал. Молчал и секретарь. Оба были довольны.

Неожиданно Павел Васильевич увидел Надю. Она ждала его на перекрестке улиц. Он сейчас же подошел, встревоженный.

— Что-нибудь случилось? — спросил сразу, еще не здороваясь.

— Нет. Я слушала тебя.

— Вот как! — удивился он. — А я не видел тебя.

— Ну, тебе было не до этого.

— Да, это правда, — признался он. — А вот Николай Иванович. Познакомьтесь.

— Мы знакомы. В одном цехе работали.

— Ну тогда пошли.

— Да нет уж, мне сворачивать пора, — проговорил Воронов. — До свиданья.

— Прямо извелась вся за тебя, — проговорила Надя, когда они остались вдвоем. — И обида даже взяла.

— Обида? Это на что же? — удивился Павел Васильевич.

— На тебя, конечно. Гордости в тебе мало, вот что. Над тобой смеются, а ты с ними готов в обнимку пойти. И вообще ты — директор, и не обязательно с каждым объясняться.

— Ну, в этом ты не права. В данном случае я знаю одну гордость — это гордость за дело моих рук и моего ума. Претензий же у меня к этой молодежи нет. И обижаться не на что. Они пришли в клуб с болью своих душ, со своими думами. Почему бы и в обнимку с ними не пройти? Не понимаю. Я просто доволен.

— Странный ты. Ну что это тебе дает? Переживания? Ты хозяин здесь. Сказал — и точка. Не разрешения же у них просить на каждый шаг.

— Пойми, Надя, что я не хозяин. Завод и мой, и твой, и каждого рабочего. Это аксиома, это фраза, скажешь ты. Пусть будет так. Но ничего нельзя сделать, если люди бунтуют в душе против твоих действий. Надо, чтобы поняли, поддержали, стали рядом, а не придавливать их.

— Ну, и ты убежден, что те, кого не ставишь на должности, после твоего разговора в клубе станут с тобою рядом? — усмехнулась она.

— Я хотел, чтобы они поняли, как надо жить. А там, может, и встанут. И я верю, что встанут. По крайней мере, на свое место на работе встанут. А это тоже чего-то стоит. Да и речь не о них только, а обо всех шла.

— Опять все, — вздохнула она. — А я о тебе говорю. Стоит на сцене, как ошпаренный. А мне, думаешь…

Она не договорила, но он уже простил ей все. Она любила его и думала о нем, ну, а слово… Главное все-таки чувство. За него можно простить многое.

Они шли засыпа́вшим поселком, не выбирая улиц, потому что им надо было просто быть вдвоем, а не прийти куда-то. Улица кончилась. Впереди было поле. Прошли немного дорогой и свернули в сторону к логу, который угадывался по кустам ивняка, поднимавшимся над рожью. Это был неглубокий, заросший только по краям полевой ложок. Они часто бывали здесь. Удобно было сидеть рядом на крутых склонах, свесив ноги, как на стуле. Защищенное рожью, это место было не измято, не вытоптано, как многие другие рядом с поселком. Главное же — сюда как будто никто не ходил.

Павел Васильевич скинул пиджак, постелил его на склоне прямо в россыпи колокольчиков, и они сели. Ветер шумел во ржи и трепал верхушки кустов, а здесь было, как всегда, покойно, ни одна былинка не колыхалась.

— Надя, — тихо проговорил Павел Васильевич.

Она повернулась к нему. Он обнял ее и стал целовать ее милое лицо, ее глаза, щеки.

— Не надо, не надо… — слабо просила она, но не обижалась и не уходила. Она точно дразнила его, и он весь находился во власти неудержимого влечения к ней. И уже не помнил себя. А она играла им, как хотела. И игра эта нравилась ей. Наслаждаясь своею властью над ним, она давала ему время почувствовать, что без ее желания нельзя делать ничего, и только потом снова подпускала его к себе. Павла Васильевича волновала, трогала, радовала и печалила эта ее игра, в зависимости от того, в каком положении он в ней оказывался. Он любил…

— Пора домой, — неожиданно сказала Надя.

— Почему? — и удивился, и огорчился Павел Васильевич. — Еще рано.

— А погляди-ка, уже три часа утра.

Действительно, было три часа. Павел Васильевич не заметил времени. А Надя неожиданно зевнула.

— Спать хочется, — призналась она. — На работу скоро.

— Да, да, — отвечал Павел Васильевич, пораженный тем, что сейчас, после этой незаметно пролетевшей ночи, такой взволнованной и радостной для него, она так неожиданно откровенно зевает. Но она положила ему на плечи руки и, улыбнувшись, сказала:

— И тебе ведь спать пора, мать, наверное, заждалась… Завтра встретимся.

— Конечно, конечно, — согласился он.

— И еще я тебе хочу кое-что сказать, Паша.

— Говори.

— У меня послезавтра день рождения, придешь?

— Неудобно, Надя.

— Почему? — удивилась она.

— Не обижайся. Я не потому, что стесняюсь тебя или еще что, но твоя мать, другие люди… Не знаю… Мне просто неловко.

— Ну вот еще. Я хочу, чтобы ты пришел! — требовательно и капризно сказала она. — Я этого хочу! Если любишь — придешь. — И, повернувшись, пошла прочь.

Он догнал ее, просил не сердиться и обещал прийти обязательно.

* * *

И он пришел.

Она ждала его у ворот. По деревянной лестнице поднялись на второй этаж. Надя открыла дверь, обшитую оборванным дерматином, и они очутились в просторной, но запущенной прихожей, из которой две двери вели в комнаты и одна, открытая, в кухню — тоже просторную и тоже грязную.

Заметив, что Павел Васильевич окинул все помещение быстрым взглядом, Надя пояснила:

— Никак не можем собраться с деньгами, чтобы привести все в порядок — я ведь одна работаю.

— А сами? — невольно вырвалось у Павла Васильевича.

Она с удивлением посмотрела на него.

— Сами? — переспросила она. — Как это — сами? Такую работу?

— У меня мама всегда белила сама. Но, извини меня, я просто так, к слову…

— Пойдем к маме.

— Можно, я покурю и с тобой наедине побуду хоть немножко?.. Потом и пойдем.

— Кури. А я на кухню — посмотрю, не забыла ли чего. Такая, знаешь, суматоха.

Павел Васильевич закурил и хотел присесть на сундук, но проверить, чиста ли эта обитая крест-накрест железом крышка огромного сундука, было неловко, а сесть так он не решался: какое-то неприятное чувство сдержало его. Он курил стоя.

Вдруг еле различимый, но все же понятный разговор из-за двери заставил его насторожиться. Один из голосов показался знакомым. «Кто же это? — подумал он. — Воловиков? Конечно, он. Приятная компания. Неужели Надя не знала? Но, собственно, какое ей дело до наших отношений».

— И везет же людям! — услышал Павел Васильевич голос Воловикова. — И не старый ведь еще, а директор такого завода.

— Ну, а вы как с работой? — спросил женский голос.

— Плохо. Предлагают все ерунду какую-то. А я ведь работал… знаете! Доверяли. Всё забывают, всё. Потому, что людей жалею, душа такая. А он — нет, шею любому свернет, но дорогу себе откроет. Сейчас только такие и живут. Уж вы насчет меня как-нибудь…

«Мерзость, гадость какая! За этим меня сюда звали, что ли?» — подумал Павел Васильевич.

— Ну, уж вы зря так-то… — возразил женский голос. — Надя знает, кого выбирать, и прошу вас быть уважительней к ее чувству.

— Извините, извините, Лидия Григорьевна. Я ведь ничего особенного и не сказал. То есть я не хотел сказать… Удачлив он — вот что я хотел сказать, а это очень хорошо. И Надя, конечно, молодец. И я попрошу вас уж как-нибудь… В знак старой дружбы…

Первым желанием Павла Васильевича было уйти. «Но хорош же я буду: зашел, покурил, хлопнул дверью и ушел. Надя ведь ничего не слышала, не знает. Неизвестно, как бы она восприняла это. Он, наверное, гость матери, а не ее. Что же я обижу ее, и за что?» — рассуждал он, комкая в пальцах недокуренную горящую папиросу.

Обернулся, ища куда бы бросить окурок, и увидел, что Надя стоит в дверях кухни и вопросительно смотрит на него.

— Что с тобой, Паша?

— Ничего, ничего… Папироса такая… горечь одна.

Она подошла к нему и улыбнулась:

— И не знаешь, куда девать? Эх ты! Давай я брошу в ведро.

— Ну что ты, я сам…

— Да уж молчи… Где так… а тут оробел. Стесняешься?

«Нет, она, конечно, ничего не знает. И черт с ними со всеми!» — думал он, глядя на нее.

Надя за руку повела Павла Васильевича в комнату.

— Мама, Павел Васильевич пришел к нам, — открыв дверь, сказала она, — и стесняется заходить.

Посередине широкой с двумя окнами комнаты стоял старинный, на точеных ножках стол — накрытый, готовый к встрече гостей. Кроме него, было много разных вещей старинной работы. Перед окнами — рояль.

Рядом на стульях сидели Воловиков в темно-синем костюме и мать Нади в бордовом шелковом платье. Она выглядела очень молодо. Сходство матери с дочерью было удивительным. Можно было подумать, что это сестры. «И надо же так сохранить себя до сорока лет!» — удивился Павел Васильевич. Воловиков растерянно глянул на него. Прежней уверенности не было на его лице, и лоск этого лица как-то поблек, морщинки бороздили недавно еще гладкие щеки. Павел Васильевич прочел немой вопрос: «Не слышал ли?»

Некоторое время все молчали. Павел Васильевич стоял в дверях. Пройти в комнату его не пригласили. Он растерянно обернулся к Наде, спрашивая взглядом: «Как это понимать?» И увидел, как она вспыхнула. Она не смутилась, а была рассержена: «Не могли встретить как следует!» — точно говорил ее взгляд.

— Ну что же мы с тобой встали, — справившись с собой, улыбнулась она. — Познакомьтесь — это мама, а Василий Ильич — старый друг нашей семьи. Да проходи, проходи же… — И она легонько подтолкнула его вперед.

Павел Васильевич поклонился, осторожно пожал руку Лидии Григорьевны, поздоровался с Воловиковым.

— Не ожидали так рано… Так неожиданно… Даже, верите ли, неловко за Себя. Уж извините. Такая радость… Вот тебе, Василий Ильич, и прогнозы твои. Только что говорил: «Работа, дела, некогда ему…» Пожалуйста… — говорила Лидия Григорьевна, желая скрасить неловкость от встречи.

— Мама?! — прервала Надя. И в этом возгласе была и просьба, и обращение, и вопрос. Все затихли. — Знаете что, давайте выпьем за именинницу, — обращаясь ко всем, продолжала она, — пока никого нет. Павел Васильевич говорит, что наедине лучше. Верно ведь, Павел Васильевич? — И, с озорством глянув на него, рассмеялась.

Он смутился. А Надя подошла к столу, взяла бутылку вина. Налила себе и матери по стопке, мужчинам — по стакану.

— Что вы, что вы! — испугался Павел Васильевич.

— Павел Васильевич, — с улыбкой глядя на него, Надя подняла свою стопку. — Это за то, что мне сегодня двадцать четыре года.

Все подняли стаканы и стопки.

— Вы что же, и выпить за меня не хотите? — обиделась она, видя, что Павел Васильевич не решается. — Ну-ка, давайте. Не мне же первой!

И он выпил.

— Вот это хорошо! Вот это разговор! — воскликнул Воловиков и тоже выпил.

— Павел Васильевич, не стесняйтесь. Кушайте, тут ведь все свои. Да садитесь вот сюда… — проговорила Надя и пододвинула ему закуски.

Она села рядом с ним оживленная, веселая, в легком пышном платье. От ее близости и от выпитого вина Павлу Васильевичу стало приятно. «Да черт с ними со всеми и со всем», — думал он, с удовольствием закусывая всем, что предлагали Надя и Лидия Григорьевна. Он не заметил, как довольные Воловиков и Лидия Григорьевна переглянулись с Надей и она ответила улыбкой: «Надо знать, как с ним обходиться».

Павлу Васильевичу все казалось хорошо, просто. Только отяжелели руки и чуточку кружилась голова.

— Хорошо закусил! — откровенно сказал он. — Теперь надо закурить. С вашего разрешения, я выйду, — обратился он к Лидии Григорьевне.

— Да что вы, что вы, Павел Васильевич, курите здесь! — захлопотала она около него. — Честное слово, иногда приятно ощущать запах папирос. Чувствуешь — мужчина в доме. Пересаживайтесь сюда, здесь удобней. — И она усадила его на диван рядом с Воловиковым, ставя перед ними на столик пепельницу. — Вот теперь и остальных можно ждать, — добавила она, рассмеявшись. — Надя у меня молодец.

— Я, Павел Васильевич, рад за вас, — заговорил Воловиков с обычной своей любезностью, куря и с улыбкой поглядывая на него. Вино на Воловикова не действовало, он только чуть-чуть порозовел.

— Ну, очень приятно, — сразу насторожился Павел Васильевич.

— Я понимаю, понимаю, — с примирительной расположенностью, тихо и доверчиво продолжал Воловиков. — Наши прежние отношения создали такую стенку между нами… Ваше отчуждение не обижает меня, оно естественно. Всегда ведь лучше откровенность, чем притворство.

— Конечно.

— И я со всей откровенностью должен сказать, что в драке между нами вы были правы.

— А вам не кажется, что между нами драки-то никакой и не было? — обернувшись к Воловикову, спросил Павел Васильевич. «Откровенность, откровенность… — про себя усмехнулся он, — знаю я твою откровенность, слышал. Но давай, давай пой. Репетиция кончилась, начинается действие…»

— Тем лучше, и очень хорошо, — по-своему поняв его, обрадовался Воловиков. — Я ведь тоже не злопамятен. Хотел только быть открытым до конца.

— До конца? — встретившись с ним взглядом переспросил Павел Васильевич.

— До конца.

— Ну что же, до конца, так до конца, говорите.

— Меня как-то все совесть мучает. Ошибался, горячился. А зря. И хочется мне снова на завод, хочется. Тянет туда. Если бы можно, я бы просил вас…

«Вот оно что, — подумал Павел Васильевич. — А впрочем, чем черт не шутит…»

— Значит, поняли все, как нужно?

— Понял, Павел Васильевич, — приложив руку к сердцу, ответил Воловиков, — до конца все передумал и понял.

— Хорошо. Если спор или драка, как вы говорите, научили вас чему-то, это хорошо. Приходите, поговорим в парткоме, в завкоме. Я думаю, возражений не будет. Только не понимаю, зачем такая подготовка к этому разговору, да и место неподходящее, — пожав плечами, сказал он и посмотрел на Надю.

— Ну, Павел Васильевич, — обиделась Надя, — вы, право, сегодня не на ту ногу встали. Не могу же я разговоры по рецепту заказывать. Василий Ильич ничего особенного не сказал. Может, ему надобно прийти на работу?

— Извини, Наденька, видимо, я действительно встал не на ту ногу, — проговорил он виновато.

— Простите, Павел Васильевич, но всего один вопрос, и я молчу. Я понимаю вас. Сам бывал в таком положении… Что вы можете мне предложить? Это ведь моя жизнь. Я думаю, вы понимаете меня?

— Зачем столько извинений! Конечно, понимаю. Тяжело вам. Но ведь я один ничего не решаю и ответа конкретного не дам. Дело ведь о жизни человеческой — надо посоветоваться.

— Но ваше слово будет не последним?

— Мое слово… я считаю, что работу мастера в цехе вам можно поручить. И забудем, что было. Я доволен, что…

— Вы серьезно, Павел Васильевич? — меняясь в лице, перебил Воловиков.

Павел Васильевич считал, что только цех, рабочая среда исправят Воловикова, и его вспышка была обидной.

— Простите, я вас не понимаю. Вы же сейчас говорили, что всё поняли, что вас тянет на завод, а не на какое-то место на заводе. Это вещи разные. Надо было прямо и говорить.

— Вы поняли, что сейчас мне можно дать тряпку и заставить станок вытирать?! Да когда вам доверяли только поковки на подогрев носить, я был уже инженером. Понятно? — закричал Воловиков. — Чин стал. Что хочу, то и ворочу! А я-то полагал, что с вами можно говорить как с порядочным, интеллигентным человеком.

— Василий Ильич, Павел Васильевич, что это такое? — вмешалась Надя. — Именины же у меня, а вы ссоритесь. Работа, завод… Я прошу: забудьте это на сегодняшний вечер.

— Эх, Воловиков, Воловиков! — вздохнув, сказал Павел Васильевич. — Сколько в вас злости… Но запомните одно: если бы я и договорился с вами, лучше бы для вас не было. Уважайте работу — и наплевать на меня. Все ведь очень просто.

— Ясно, чего проще. Дали работу — и вваливай. Какую — это неважно, — съязвил Воловиков. — Мне и без вас это предлагали.

— А все, что вы говорили мне, нужно вам, чтобы получить чин повыше и оклад побольше? Деньги вам нужны, а не завод, чин, а не работа. Вы правы, со мной об этом говорить бесполезно.

— Ну, мама, — воскликнула Надя, — иди сюда, разними их. Они меня просто не уважают. — И, с укоризной посмотрев на Павла Васильевича, добавила: — Ведь вы же пришли не настроение мне портить. Я думала… Я другого ждала.

— Молчу, Наденька, молчу, — ответил Павел Васильевич, — и, поверь мне, я не хотел этого. Я хочу только радости тебе и сегодня, и… всегда…

— Гостей встречай, Надя, — входя, проговорила Лидия Григорьевна. — Да что у вас тут произошло? Раскраснелись оба.

— Они уже помирились. Верно ведь? — спросила Надя Воловикова.

— Помирились, и мирней нас никого не может быть. Мы уже друзья… — в сердцах ответил Воловиков.

— Молчу, молчу… — повторил Павел Васильевич.

Вошли три девушки. Подкрашенные, подвитые, в узких юбках. Они шумно, наперебой поздоровались и, так же оживленно поздравив именинницу, вручили Наде по подарку.

Только теперь Павел Васильевич вспомнил про свой подарок. Вернее, он помнил о нем все время, пока шел сюда, думал, как лучше вручить его, но вышло как-то нескладно. Упустил момент. Сейчас он встал и уже шагнул к Наде, но пришли новые гости: несколько парней в клетчатых на выпуск рубашках без пояса и с широкой прорезью на боках — крик последней моды, несколько немолодых интеллигентных пар, один даже с артистической бабочкой, несколько человек, одетых скромно и со вкусом. Наконец настало время, когда некого уже было ждать, и Павел Васильевич подошел к Наде.

— А это от меня, — смущенно проговорил он, отдавая свой подарок — маленькую изящную коробочку.

Он стоял перед ней и не видел, что все обернулись к ним. Надя открыла коробочку и порозовела от удовольствия. Вынула маленькие дорогие дамские часики, и Павел Васильевич услышал шум удивленных и восхищенных голосов. «Зачем она делает это? — обиделся Павел Васильевич. — Я же никого не хотел удивить, я хотел ей сделать приятное. К чему это показывание? Неужели ей надо сказать всем, что я могу делать дорогие подарки?»

— Что вы какой? — проговорила Надя. — Спасибо же. Да помоги мне надеть их. Застегни, пожалуйста. — Она протянула ему руку, и Павел Васильевич надел ей часы.

«Да она просто рада моему подарку больше, чем другим, и хочет, чтобы все радовались вместе с ней. А я… Нет, я, видно, и в самом деле не на ту ногу встал сегодня!»

Между тем обстановка в комнате установилась вежливо-предупредительная. «Пожалуйста», «Прошу вас», «Ничего, ничего, не беспокойтесь», «Очень приятно», «Благодарю» — слышалось там и тут. Все казались очень приветливыми и дружными. Никого нельзя было упрекнуть в бестактности или отсутствии хороших манер. Павлу Васильевичу было даже как-то неловко, он стеснялся своей «неотесанности» и старался держаться в сторонке.

Наконец хозяйка пригласила всех к столу. Она сама рассаживала гостей, но несколько человек вежливо попросили сесть по своему желанию. Дошла очередь и до Павла Васильевича.

— А вас прошу вот сюда. Поближе к имениннице. Не возражаете?

— Нет, почему же. Наоборот. И потом в народе говорят: гость — как солдат: где посадят, там и сиди, а хозяин — как чирей: где придется, там и сядет, — пошутил Павел Васильевич и осекся. Это было снова не то — грубо.

Он увидел, что все переглянулись, многие не стали скрывать усмешки, и замолчал совсем.

Пошли тосты.

И с каждым новым тостом за столом становилось шумней, оживленней. Гости чувствовали себя все свободней и свободней, и уже реже и реже звучали слова «пожалуйста», «не беспокойтесь». Все стало проще. Каждый становился самим собой.

Павел Васильевич пил и ел мало. Он вообще выпивал только для веселья, для компании, как говорится. Тут же он чувствовал себя стесненно и выпивал глоток только по настоянию Нади.

В конце стола немолодая дама что-то искала на столе. Вытягивая шею, она поворачивала голову туда и сюда, держа ложку в согнутой руке.

— Что вам, Мария Ивановна? — спросила Надя.

— Соус. Я думала, его отдельно подали…

Лидия Григорьевна вспыхнула, ее задело это.

— Простите, но к чему соус?

— А к печеночке…

Надя покраснела до слез, Лидия Григорьевна сжала губы, а гостья повернулась к соседкам с хитренькой улыбкой. Она искала изъяна в подготовке стола, нашла его и была довольна. Павел Васильевич видел, что печенки на ее тарелке нет.

— А вы какой соус любите? — спросил он.

— С перчиком, остренький, — ответила та, живо обернувшись к нему.

— По характеру своего языка, так сказать, — заметил он. — Ну, ну…

Теперь вспыхнула гостья и живо уткнулась в свою тарелку.

— Что вы ничего не едите? — уже который раз спрашивал Павла Васильевича сосед. — Еще академик Павлов учил, что к еде надо относиться с уважением, с почтением, с благоговением. А вы не едите…

Он трогал Павла Васильевича за плечо, подвигал ему тарелки, а сам между тем ел и ел.

— Простите, но я сыт, — отвечал Павел Васильевич.

— Ах, сыты. Сыты. А я, по-вашему, голоден? Вы ошибаетесь. Я ем для уважения хозяек. Только. А вы их не уважаете. А зря. Зря. Не уважать Надю? Это невозможно.

— Я ее уважаю.

— Ах, уважаете? Ну, уважайте, уважайте. — И он снова брался за еду.

— Нет, я не согласен! — горячился молодой человек напротив. — Рукав реглан — это не то, не то! Он делает человека вислоплечим.

А рядом с ним пожилой, угрюмый гость украдкой налил себе столку и хотел выпить, но жена остановила, положив ему на руку свою руку и выразительно посмотрев на него.

— Трам-та-ши-тум. Прам-ши-ши-там. У-у-у-па, пам, парарам, — жестикулируя, кричал другой гость. — Чего тут вы нашли плохого? Весело, по крайней мере. И ново. Огонь! Страсть!

Павлу Васильевичу не к кому было пристать, некому сказать слово. С Надей же говорить было просто неудобно: на них и так посматривали с понимающими улыбочками.

— А что это Павел Васильевич, товарищ директор молчит? Не хочет разделить с нами компанию? — вдруг раздался громкий голос Воловикова. Пиджак на нем расстегнулся, и руки его плохо слушались. Все обернулись к нему и стихли. — Что ему — общество не нравится, что ли? А? Или гордость заела говорить с нами? Мы люди маленькие, конечно, но люди! И просим внимания, раз пришли к нам. Вот и всё. — Махнул рукой и сбил на пол тарелку. — Простите, простите, я подниму… — Он наклонился и поднял тарелку. Она не разбилась почему-то.

— С чего вы это взяли, Василий Ильич? — нервничая, спросила Надя.

— Вижу я, вижу. И понимаю кое-что. Тут разговор не по нему. Не говорят о работе, о заводе, о деле, о машинах. Скучно от этого, люди не те. Я не тот. Все не те.

— Я никогда не употребляю в отношении людей слово «все», — не выдержав, ответил Павел Васильевич. — И сейчас я не могу сказать, что все хотят оскандалить вечер.

— А я, по-вашему, хочу?

— Хотите. Но напрасно стараетесь.

— Но почему вы молчите? Пренебрегаете, значит?

— А вам еще хочется поговорить со мной?

— Именно.

— Пожалуйста. Только ответ будет прежним.

— А я никакого такого разговора не хочу. Я хочу узнать, что вы такое. И почему так ведете себя.

— Что я такое?

— Да. Что вы такое.

— Человек.

— Нет, не человек. Вы машина. Да, машина!

Все смолкли, с интересом глядя на них, ожидая, что будет дальше. Это было новым, неожиданным и, видно, даже забавным.

— Вы все перемалываете и меня перемололи, — продолжал Воловиков, — и изломали. Вам работа, план, машины. Все одно, все одно. А я человек, я хочу отдыхать, удовольствия в жизни хочу, и какое мне дело до всего, что вы требуете? Зачем мне это все, только одно это, а? И это называется жизнь? Ну, что молчите? Нечего сказать? Нечего? — торжествующе воскликнул Воловиков.

— Пожалуй, да. Нечего, — согласился Павел Васильевич. — Не мной ведь еще замечено: какое дело карасю, плавающему в гнилом пруду, до того, что на берегу цветут липы.

— Что-о-о? — поднялся Воловиков. — Я карась! Да как вы смеете! Да я еще мужчина и могу постоять за себя! Я…

Он вылез из-за стола, глаза его налились кровью. Все растерянно замерли. Павел Васильевич побледнел.

— Если вы мужчина, как говорите, и интеллигентный человек, как любите подчеркнуть постоянно, то вы должны знать, что воевать надо равным оружием. Словом — так словом. А то я ведь машина… Ясно? — медленно проговорил он, вставая.

Воловиков тяжело опустился на стул, дрожащей рукой достал платок и стал вытирать вспотевшее лицо. Глаза его смотрели ясно. Он сразу отрезвел. Все облегченно вздохнули.

— Надя, сыграй. Сыграй что-нибудь, — сказала Лидия Григорьевна.

— Сыграй.

— Да, да, Наденька, сыграй!

Все обрадовались этому выходу из положения, и Надя села за рояль. Но настроение было нервным. Надя тоже играла не от желания, не от души, а для случая — играла раздраженно и плохо.

— А, в сущности, вопрос, который затронул Василий Ильич, не исчерпан, — неожиданно заметил гость в бабочке. — Он, конечно, слишком резко взялся. Очевидно, тут заговорила личная обида, личная неприязнь, но во многом он прав. Несомненно прав.

— Я слушаю вас, — ответил Павел Васильевич.

— Вы назвали его карасем, плавающим в гнилом пруду, а он — в нашем обществе. Следовательно, все мы — гнилой пруд. Так надо понимать?

Снова грозил вспыхнуть скандал, и Павел Васильевич ответил:

— Болотом или другой гнилью могут быть и свои убеждения, и собственное мировоззрение.

— Только так?

— Конечно.

— Спасибо за любезность. Но мы люди интеллигентные, в этом я согласен с Василием Ильичом и не вижу ничего плохого. Позвольте один вопрос?

Он был высок, лыс уже и с крупными чертами чуточку обрюзгшего лица.

— Пожалуйста, я готов ответить на любые вопросы.

— У вас всё ясно, всё определено, и, я думаю, вам не трудно будет ответить мне. Не так ли?

— Нет, не совсем так, — возразил Павел Васильевич. — Для меня жизнь каждый день несет новые ощущения, новые открытия. И если бы всё уже было мной испытано, всё ясно — и жить было бы неинтересно. А мне интересно жить. Но я вам отвечу, пожалуйста. Как могу, конечно.

— Вы говорите — вам интересно жить?

— Очень!

— Чем же? Это и есть мой вопрос.

— Я вас не совсем понимаю, — удивился Павел Васильевич. — Как это чем? Да всем. А разве вам не интересно?

— Каждый видит интерес жизни по-своему.

— Конечно.

— Так вот в чем вы его видите?

— Во всем. В людях, в работе, в природе… Я радуюсь каждому новому дню, мне интересно, что он принесет мне и что́ я могу принести в этот день людям.

— Красиво. Хорошо, — усмехнулся собеседник и поправил бабочку. — Но и до вас говорили это.

— Конечно, — согласился Павел Васильевич. — И после меня скажут. Не я первый, не я последний на земле. Всякий живущий радуется жизни и многие радуются по-моему и говорят об этом так же. Я ничего нового в этом и не ищу.

— Но, дорогой мой, скажите: неужели вы серьезно только и живете машинами, планом, хлебом? А где же эстетика, где все, что составляет человеческий интеллект. Или вы для порядка говорите и требуете одного, а живете другим? Зачем же тогда быть таким непримиримым, если кто-нибудь говорит об этом прямо, как, скажем, Василий Ильич?

— Ах вот оно что! — проговорил Павел Васильевич. — Где моя эстетика? В чем я вижу прекрасное, чему поклоняюсь? Понимаю. Я вижу прекрасное в машинах, в планах наших, в хлебе. И я утверждаю, что это самая большая, самая величественная эстетика из всех, которые когда-нибудь проповедовались. Это мать всего. Этому и поклоняюсь прежде всего. Эстетика — это ведь наука о прекрасном. А что может быть прекрасней работы для человека? Ничего! — уже разгоревшись, воскликнул Павел Васильевич. — Чтобы ему легче было жить с каждым днем, чтобы он не думал о куске хлеба, чтобы машины, в тысячу крат усилив его мышцы, сняли с них тяжесть работы. Да пусть человек живет в райской природе, но если он изнурен работой, если его гложет нужда, он и не увидит и не поймет ее красоты. А он должен видеть красоту. Каждый должен, а не только те, кто сочиняет труды по эстетике. Для этого есть главная на земле эстетика — эстетика труда. Кто отрывает ее от всяких других вопросов и создает для себя особый мир эстетики, тот эгоист и ничего более.

— А наслаждение природой, женской красотой и многим другим — это что, ненужное всё? — барабаня пальцами по столу, спросил товарищ Воловикова.

— Как так ненужное? — удивился Павел Васильевич. — Почему ненужное? Да труженик всё чувствует полнее и глубже. Он живет, а не выдумывает всякие теории для оправдания собственной лени.

— Однако вы не стесняетесь в выражениях.

— Говорю, как умею. Добавлю только, что мы своей работой уже достигли того, что и любой рабочий кое-что знает об эстетике даже теоретически, так что нечего говорить об особенном, интеллигентном человеке. Это вот действительно старо.

— Значит, мы старье.

— Рассуждения ваши — старье.

— Ну, знаете ли… Старье! Старье… Однако мы были покладистей с людьми. А за вашими словами приговор слышен. Только и всего. Не так рассуждаешь — и по затылку тебе. Это уж не вяжется с вашей эстетикой — всё для человека.

— Не вяжется, говорите?

— А вы разве не видите этого?

— Нет, не вижу. Просто мы не уважаем лень. И чем дальше пойдем, тем больше будем ее презирать. А там как угодно.

— Ну зачем ты так, Паша? — расстроенно шепнула Надя, наклонившись к нему. — Это ведь старые друзья нашей семьи…

— Ну что ты. Ты не так меня поняла. Да пусть бы они в чем-то побили меня — ей-богу, обрадовался бы! Даю честное слово. А поспорить я не боюсь ни с кем. Зачем же обижаться?

— Ну, хватит об этом. Лева, спой, — обернувшись к одному из парней, попросила она.

— С удовольствием, Наденька.

Она снова села к роялю, Лева стал рядом.

Он пел неплохо, приятным тенором. Павел Васильевич сел. Гости тоже сели — кто к столу, кто на кресла. На Павла Васильевича снова никто не обращал внимания. И он был рад этому. А Лева пел и пел одну песню за другой. Павел Васильевич смотрел, как бегают по клавишам Надины пальцы, и не видел ничего более.

Вдруг она тряхнула головой, обернулась к певцу и заиграла какой-то незнакомый мотив. Лева улыбнулся понимающе и запел.

Это была вульгарная песенка.

«Что это такое! — поразился Павел Васильевич. — И она любит это?»

Песня эта так не шла к настроению Павла Васильевича, что он растерялся. Гости, однако, встретили ее одобрительным шумом.

Исполнили еще какую-то песенку.

«Как же она может? Что же это такое?» — недоумевающе думал Павел Васильевич, широко открытыми глазами глядя на нее.

А Надя играла и играла. И Лева пел и пел. Он пел и о любви, и о коварстве, и еще о всякой всячине. Пел и плохое, и хорошее. Их уже не слушали. Один гость что-то оживленно рассказывал двум женщинам, другой старался оттеснить его; оба не желали уступать и кричали наперебой. Что-то обсуждали девушки с парнями; парни старались и тоже не хотели уступать друг другу. А за столом двое пожилых гостей допивали вино и пьяно говорили о своем. Шум стоял невероятный.

«Куда они лезут друг перед другом? Чего им надо? Зачем каждый старается быть на виду, чтобы его только и видели и слышали? — думал Павел Васильевич. — Каждый по себе, каждый только за себя старается, и ни черта не поймешь. И сиди, и молчи, и никому до тебя дела нет. А я бы тоже спел. Широкую, русскую спел бы. Но из-за этого надо спорить, шуметь с Левой. И что он торчит около нее? Что он прилип к ней?..»

Голова гудела от этого шума, было отчего-то обидно и неприятно, и он вышел. Закурил на кухне.

Было уже темно. «Домой пора, — подумал он. — Но как проститься с Надей? Посидеть бы с ней, поговорить…»

Он не зажигал света, курил в темноте, стоя лицом к кухонному окну.

— Кто это тут? — неожиданно услышал он голос Лидии Григорьевны.

— Это я, не бойтесь.

— Вы, Павел Васильевич! — удивилась она. — Чего вы здесь? А я думала, вы — там.

«Вот как, — усмехнулся он про себя. — Есть я или нет, даже и не заметит никто».

— Покурить вышел, — пояснил он.

Лидия Григорьевна подошла к нему. Она была навеселе.

— Покурить? Ну и хорошо! А я тоже вышла сюда. Никто меня не видит там. Старуха стала. А бывало!.. Поклонялись. Пресмыкались… Старуха вот стала… Прощай, жизнь…

— Ну что вы, Лидия Григорьевна… — смущенно проговорил Павел Васильевич. — Да вы еще… Вы еще красавица…

— Нет, брат, нет. Старуха. А помню, бывало, всё отдавали за одну мою улыбку! Теперь не то. Ну и наплевать, и всё равно. А Надя у меня — царица, богиня. Берите ее, Павел Васильевич, и живите.

— Что вы, Лидия Григорьевна, — смешался он.

— Я говорю прямо. Я уже пожила и знаю, что к чему. Все эти смущенья, томленья, вздохи. Я всё это слышала часто. Не смущайтесь, Павел Васильевич, вы мужчина. Этот Воловиков сказал, что вы не то, что Надя ищет. Глупости. И не обращайте на это внимания. Вы мужчина, а всякие разные вздыхатели — бабы. Зачем же нам баба, если мы сами бабы? Нам и так трудно жить, что мы бабы. А он — баба, и завидует, и завидует, и злится. Дурак…

— Ну, что вы, Лидия Григорьевна, да честное слово… я люблю… Надю, конечно… — пытался заговорить Павел Васильевич.

— Ну и хорошо. И живите, — перебила она. — А Воловикова вы хорошо отделали. А то он и глядел на нас свысока. Поздороваешься — он кивнет. А, бывало, забегал, лебезил, пока муж жив был. А потом решил, что мы ничто. Как это говорится, а…

— Где была вода, там зальется.

— Вот, вот. Зальется. Теперь он увидел. Забегал. Заюлил. А вы молодец. Я рада! Я довольна! Я давно ждала показать ему!

— Лидия Григорьевна, — теряясь все больше, снова пытался вставить он слово.

Но она опять перебила.

— И если говорят, что вы ей не пара — не слушайте. Подумаешь, двенадцать лет. Чепуха. Надо подготовить материальные условия для семьи, а потом и жениться. Серьезно надо смотреть. Неужели девушка с первых же дней замужества должна думать о ложках, плошках? Нет. Женщине нужен комфорт, уют, обеспеченность. Женщина — как кошка, ей нужен теплый хороший угол. Тогда она замурлыкает. А Надя — ребенок. Она любит, и всё. А мы люди взрослые с вами и говорим о жизни. Вот и всё… Я довольна. Я рада, Павел Васильевич…

Она покачнулась. Павел Васильевич поддержал ее.

— А знаете, мне кажется, что всё дороже бывает, когда сам наживаешь, своим трудом, — возразил он. — Пусть бедней, пусть совсем бедно будет, но чтобы дружно…

— Конечно, конечно. Кто говорит, кто говорит, — согласилась она, видно спохватившись. — Да что же вы стоите тут один? Я Надю сейчас пошлю, — переменила она разговор.

— Нет, нет, — возразил он. — Зачем посылать. Посылать не надо. Пусть будет, где ей хочется…

— А почем вы знаете, где ей хочется? Да ей не вырваться от них, а вы бросили ее. Хорош тоже.

«Верно ведь, — подумал он. — Бросил ее одну и еще обижаюсь на нее».

— Простите, Лидия Григорьевна, я пойду в комнату, — сказал он.

— Иди. Конечно, иди, — обрадовалась она, перейдя вдруг на «ты». — А я — к себе. Лягу. Голова что-то болит.

Она ушла во вторую комнату, а Павел Васильевич пошел к гостям. В приоткрытую дверь он увидел, что стол сдвинут в сторону и все толкутся парами по комнате. Именно толкутся, а не танцуют. Радиола играла какой-то визгливый танец. Надя танцевала с Левой. Она улыбалась.

Пластинка как раз кончилась, танец остановился. Надя села на диван и сейчас же двое парней в модных рубашках подсели к ней.

Они наперебой приглашали ее танцевать, ершились и спорили. А Надя смеялась. Она была довольна, оживлена, радостна — Павел Васильевич видел это по ее лицу. Он повернулся и вышел.

Лестница была не освещена. Он осторожно спускался по ней, обиженный, сердитый, недовольный. Уже в дверях услышал Надин голос: «Павел Васильевич! Паша!» и злой крик матери: «Беги, дура!» Но не остановился.

Надя вышла где-то другим ходом и неожиданно оказалась впереди. Она шла легко и плавно, и ветер кидал на ее спине тугие косы. Пройдя немного, она повернулась и увидела его на освещенной улице.

— Чего же это ты? — сказала обиженно и, вдруг улыбнувшись, такими милыми ему и желанными руками быстро и ловко поправила ворот его рубашки.

— Надя! — взяв ее руки, только и мог сказать он. — Надя… — И прижал к себе ее голову. Ничто не могло бы сказать ему больше этого простого доверчивого жеста и не могло быть для него ничего дороже.

На другой вечер снова были вместе, а через два месяца он сказал матери:

— Думаю жениться, мама.

— С богом, сынок. Была бы тебе хороша, а мне и лучше ее не будет.

* * *

Первые месяцы семейной жизни были для Павла Васильевича сплошным праздником. Он ласкал, нежил, баловал свою молодую жену. Но два случая за это казавшееся ему бесконечно счастливым время были неприятны. И хотя внешних изменений в их отношениях не произошло, где-то в глубине души, так далеко, что и сам он не замечал этого и, думалось, забыл вовсе, осталось ощущение обиды на жену. И обиды не мимолетной, обычной, житейской, обиды случая, а какой-то другой — цепкой, хотя, может, на первый взгляд, и не такой уж значительной. Но общее ощущение радости и счастья было так велико, что покрыло все, и он, казалось, забыл эти происшествия на другой же день.

А случилось вот что. В один из субботних осенних вечеров они пошли в кино. Солнце уже сошло к горизонту и вот-вот собиралось спрятаться совсем, но оно славно, по-летнему поработало за день, и было на редкость для этого времени тепло. Надя надела летнее платье, Павел Васильевич — легкий костюм. Они вышли пораньше и не торопились. Прошитые двумя нитями желтеющих деревцев улицы поселка были немноголюдны. Из открытых окон слышалась музыка, сливавшаяся в общий звук восторга и любви. Покой стоял над землей…

— Когда я был еще вот такой, — говорил Павел Васильевич, с улыбкой показав рукой, велик ли был он тогда, — лет девяти, наверное, не больше — однажды и спроси у деда: «А отчего это говорят — осень золотая?» Погляди, Наденька, красиво ведь, правда?

— Я не люблю увяданья, — глядя куда-то вперед и, видно, думая совсем о другом, ответила она.

— Ну, ты не права, — убежденно сказал Павел Васильевич. — И не говори, не говори, — остановил он ее, видя, что она хотела возразить. — В природе увяданья нет, это люди для грусти выдумали. В природе есть жизненные периоды, и каждый хорош по-своему. Но слушай дальше. Ты меня слушаешь? — видя, что она заинтересована другим, спросил он.

— Говори, конечно, слушаю, — успокоила она, но лицо ее говорило другое. На нем выражалась скрытая усмешка, и черные большие глаза глядели все вперед с каким-то непонятным ему интересом и даже злорадством.

«Чего она там нашла»? — подумал он и тоже посмотрел вдоль улицы. Но ничего интересного не нашел. Только впереди, шагах в сотне от них, шла еще пара, тихо переговариваясь.

— О чем ты думаешь, Надя? — спросил он.

— Ни о чем. Смотрю вон на Берестову. Нарядилась как. Ты только посмотри, — сразу обернувшись к нему, торжествующе заговорила она. — Подол с оборками, как у цыганки, руки голые. А туфли! Еле ведь идет. Не нашивала, что ли, на таком каблуке? Вырядится тоже. А ведь у нее кривые ноги и сама коротышка, но какого мужа подцепила! Удивительно, до чего бывают мужчины слепы. А посмотри на руки. Как у мясника, красные… — Она засмеялась, довольная, и Павлу Васильевичу стало неприятно от этого. Он смолчал, желание рассказывать пропало.

Берестовы свернули на другую улицу, и Надя спросила:

— Ну, так отчего же осень называется золотой?

Павел Васильевич не ответил, и она, удивленная, повернулась к нему.

— Ты не хочешь мне рассказать?

— Нет, почему же.

— Ну так рассказывай. Я ведь жду, — улыбаясь сказала она.

— Было время, сказал мне дедушка, когда не желтели деревья и поля, — без прежнего интереса начал он. — Однажды вечером молодой крестьянин пришел поглядеть, не выспела ли пшеница на его поле. Сорвал колос, вышелушил зерна, попробовал на зуб — можно начинать жать.

Он говорил, и вспомнилось, как бородач-дед держал его на коленях, рассказывая эту легенду. И то же ощущение интереса и волнения, которое он испытывал тогда, начало овладевать им снова. Он сам теперь рассказывал, но то, что он знал и о чем говорил, было по-прежнему дорого ему. Он уже забыл ощущение неудовольствия и увлекся рассказом.

— Хлеб в амбаре у него кончался, и он очень обрадовался, что поспел новый. «Побегу-ка скорей, успокою жену», — решил он. Повернулся, — видит, стоит перед ним старик и улыбается.

— Здравствуй, добрый человек.

— Здравствуй, дедушка, — поклонился крестьянин.

— Радуешься?

— Как не радоваться, — отвечал крестьянин, — подарок принимаю.

— Что же тебе дарят и кто?

— Зима укрывала хлеб снегом, а весной снег таял и поил землю, дожди ее поливали и солнце грело. Вон сколько работников, а хлеб мне одному земля-матушка дарит. Приму с поклоном и снова буду благодарить ее работой.

— Хорошо, — похвалил старик. — Ну, а скажи: больше ты ничего не желаешь?

— А чего мне желать? Больше вроде нечего.

— А ты подумай. Может, есть еще какое желание?

— А если и есть, разве ты поможешь?

— Кто его знает… — уклончиво сказал старик. — А ты говори, не бойся. За доброе желание никто не осудит и другим оно приятно будет. Ну, а зло само тебя осудит и накажет, не проси и не бери его.

— Ну что же, скажу, — решился крестьянин. — Вижу, ты человек хороший. Золота мне хочется.

— Золота? — нахмурился старик. — Разбогатеть хочешь?

— Ну что ты, разбогатеть. Да я и так богаче всех.

— Это чем же? — удивился старик. И верно: на мужике рубаха и штаны тканые да лапти на ногах. Нечего говорить, богач!

— А вот мое богатство, — отвечал крестьянин и протянул вперед мозолистые руки. — Земля-матушка все им отдает, только им и покоряется. А все богатство от нее. Богаче ее никого нет. А если я в дружбе с ней — разве она приравняет ко мне любого богача? Он ведь обворовывает ее, а я за ней ухаживаю.

— Это верно, — согласился старик. — Только я опять тебя не понимаю. Если тебе надо золота — и возьми его у земли. Она тебе не пожалеет ничего.

— Взял бы, да нельзя.

— Почему же нельзя?

— Идти за ним далеко надо. А как я уйду? Хоть земля и велика, да спрослива. Любит, чтобы каждый вершок ее берегли да обихаживали. Меня она приставила вот на это место. Уйду — рассердится. Она измены не терпит. И верно — нельзя. Уйдем мы все за золотом, а она возьмет да и накажет нас голодом. Что тогда? Нет, я не уйду. Лучше уж без золота останусь.

— Сколько же тебе надо его и зачем? — снова спросил старик.

— А вот зачем, — говорит мужик. — Был я у барина и видел его жену. Так себе бабенка. Волосенки на голове реденькие, взвинчены только, сама жиденькая и лицо, ровно выжатое. А в ушах серьги золотые так и горят! «Вот бы моей Марье, — подумал я. — У нее волосы густые, сама статная, румяная, не чета барыне. А в серьгах еще бы красивей была…»

— А это не она ли идет? — показал старик на дорогу.

Крестьянин поглядел — и верно: жена идет. Глядит на нее, любуется и думает: «Вот обрадуется, как узнает, что хлеб поспел!» Вдруг чувствует — что-то легло ему на ладонь. Глянул — серьги золотые. Обернулся, а старика словно и не было.

«Что за чудо, откуда бы?» — подумал мужик и вдруг слышит вроде с середины поля ласковый, добрый голос: — От меня, от земли. Вижу, верный ты друг мне. Что желаешь, тем и дарю. И если ты красоту любишь и не для богатства, а для любви ее ищешь — гляди!

И видит мужик — позолотело поле! А тот же голос с поля и говорит ему:

— И пусть с этого дня, когда придет самая большая твоя радость — жатва, золотом, цветом самого дорогого моего сокровища, горят и поля, и леса вокруг них, чтобы все видели твою радость и мою щедрость!

— С тех пор и говорят: золотая осень, — закончил Павел Васильевич. — А ты — «увядание».

Он с улыбкой глядел на жену и видел, что на лице ее отразилось какое-то удивленное с усмешкой пополам недоумение и даже сожаление к нему.

— И ты всерьез увлекаешься этой наивной дедовской романтикой? — проговорила она и покачала головой. — Удивительно.

— Чего же тут странного и удивительного? — обиделся Павел Васильевич. — Это одно из поверий народа. Я это люблю. Это мое детство, наконец. Может, я не умею рассказывать, но как мне рассказывали — хорошо!

— Машины, литье, план, суровая беспощадность и это? Ничего не понимаю, — откровенно призналась она.

— А тут и понимать не надо, надо чувствовать, — может быть, впервые так резко сказал ей Павел Васильевич.

— Ну, как хочешь называй, но я не чувствую! — раздраженно ответила она и, отвернувшись от него, замолчала, пошла быстрее.

Он тоже молчал.

«И черт меня дернул с осенью этой, — сердясь на себя, думал Павел Васильевич. — Как хорошо все было, и на́ тебе. Но неужели это так неприятно? Наверное, она сегодня просто не в духе. Ну ничего, со всеми бывает…»

— Знаешь что, Наденька, давай пройдем здесь двором. Ближе, и мне хочется посмотреть, как тут, — примирительно сказал он, останавливаясь у ворот нового четырехэтажного дома.

— Мне все равно.

— Ну, не сердись, ладно, ну, что уж теперь… — проговорил он, с виноватой улыбкой глядя на ее неприступное лицо.

— Если тебе так хочется, зайдем, — смякла она и вдруг засмеялась: — Распетушились. Погоди, я туфлю поправлю, что-то неудобно.

Он поддержал ее, радуясь, что все снова хорошо, и любуясь ею.

— Скажи, Паша, — попробовав, удобно ли теперь ноге, и выпрямляясь, спросила она. — Я вот замечаю, что ты не пройдешь мимо нового дома, не осмотрев его. Ну, положим, обязанности, долг, это ясно. Но у тебя есть что-то еще, тяга какая-то. По обязанности можно ведь и в рабочее время. Или некогда?

— Да как тебе сказать… — смутился он. — Это, пожалуй, тоже романтика.

— Нет, нет, скажи.

— Видишь ли, я бываю на стройке домов в служебное время, и в каждом доме не один раз, но это все не то. Хочется поглядеть так, знаешь, со стороны. Просто интересно увидеть, как начинает жить новый дом. Глядишь и думаешь, что для кого-то этот дом будет родным домом и этот двор — первое место на земле, которое он пощупает своими ногами. У каждого ведь есть такое место в жизни.

— А кто-то будет ждать вот тут у угла девушку, как и сам, бывало, помнишь? — добавила Надя, и какая-то грусть отразилась на ее лице.

— Помню, все помню, — ответил Павел Васильевич. — Разве это забудешь?.. Да и давно ли? И сейчас все то же в душе.

— Да… — как-то неопределенно отозвалась она, и Павел Васильевич, удивленный этим ее тоном, повернулся к ней и замер.

Шагах в десяти у подъезда стояла грузовая машина — кто-то привез вещи, и сейчас их сгружали. Большой шифоньер полз с машины, а молоденькая девушка одна поддерживала его снизу. Павел Васильевич не заметил, кто был на машине, не видел, есть ли еще кто рядом, его поразили руки девушки и выгнутая от напряжения спина. Эти маленькие пухлые руки судорожно цеплялись за низ шифоньера, и пальцы, на сгибах побелевшие от натуги, медленно разжимались. Павел Васильевич кинулся к машине и схватил шифоньер как раз в тот момент, когда, видно, девушка уже опустила его. Шифоньер скользнул, и Павел Васильевич почувствовал, как пиджак вдруг стал тесен в спине и плечах. Но удержал шифоньер и, легко поставив на землю, обернулся. Девушка стояла бледная, открытым ртом тяжело глотая воздух. Это была Катя.

Загрузка...