ГЛАВА ПЯТАЯ

ФРАНЦИЯ И АНГЛИЯ: АБСОЛЮТИЗМ ПРОТИВ ПАРЛАМЕНТСКИХ СВОБОД?

Народам, не получившим такого благословения, как ты,

Следует подчиняться тиранам

В то время как ты, великая и свободная, будешь процветать На страх и на зависть им всем.

Джеймс Томсон, 1740

ПАРЛАМЕНТ, ШТАТЫ И ПАРЛАМЕНТЫ

Парламентские свободы и сегодня остаются центральной составляющей английской политической культуры. Так же было и в эпоху царствования Георгов. В XVIII столетии критики режима Бурбонов чересчур решительно отвергали претензии французских парламентов играть такую же роль, что и английский парламент, а историки слишком охотно им верили. Однако многие современники размышляли об их особенностях, используя одинаковые термины, и многие, включая Берка, считали эти учреждения сопоставимыми. В газетах эпохи Ганноверской династии слово «parlement» переводилось как «парламент», и подразумевало исполнение присущих парламенту функций.1 Во франкоязычном XIII веке оба учреждения назывались «parlement», а одинаковое название едва ли закрепилось бы за различными органами. Впоследствии они развивались в разных направлениях, но не совсем так, как пытался уверить нас Стаббс, принявшийся отыскивать в XIII и XIV веках такой парламент, каким он был в 1870–х годах. Если метод исследования заключается в том, чтобы исследовать сначала настоящее, а от

Black J. 1986. Natural and Necessary Enemies. Duckworth. P. 191.

него идти к событиям прошлого, то выбор изучаемых предметов может оказаться странным. Стаббс не включал в свое исследование ассамблеи, которые сами именовали себя парламентами, и обсуждал исключительно те собрания, социальные или сословные представительства, которые были сопоставимы с английским парламентом. Французские парламенты не вписывались в эти узкие рамки, и поэтому он сосредоточил внимание только на Генеральных штатах, германских диетах и испанских кортесах.1 В X I X столетии историки, основываясь исключительно на созданных ими самими критериях, решили, что во Франции никогда не было жизнеспособного представительного органа.

И все же английский парламент никогда не был сословной ассамблеей. На раннем этапе своего существования в нем была представлена только знать, клирики и юристы. Высшее и низшее дворянство в конце концов оказалось в разных палатах, и джентри пришлось уживаться с небольшим количеством буржуа и представителей свободных профессий. По–видимому, французские парламенты не избирались, как не избиралась и палата лордов, верхняя палата английского парламента. Многие французы, в том числе и Вольтер, не могли смириться с мыслью, что французский парламент представлял исключительно самого себя. Все же его 190 судей составляли значительную часть «дворянства робы», и сходные сегменты этого социального слоя были представлены в двенадцати провинциальных парламентах. Сорок два гранда, присоединявшиеся к парижскому парламенту при обсуждении важных политических вопросов, представляли «дворянство шпаги»: тем не менее историки, как правило, этого не замечают. К оставшейся части французского дворянства они находились примерно в той же пропорции, что и 150 пэров английского парламента к джентри при Ганноверской династии. То, что они участвовали в представительстве вместе с судьями, делало французский парламент достойным аналогом палаты лордов. Ток–виль считал парламенты представительными — вероятно, он полагал, что они представляли знать в целом. Поскольку в остальном отношение Токви–ля к парламентам было достаточно суровым, нет оснований подозревать его в предвзятом суждении.

Английский парламент этого периода реже становился предметом дискуссий. Это была ассамблея землевладельцев, представлявших, по демократическим понятиям, только две тысячи человек. Но увлечение английских историков городскими франшизами и распределением мест заставляло их использовать анахронический метод анализа, в царствование Георгов известный только небольшой группе радикалов. В XVIII столетии представительство не было связано с демократическими механизмами. В обществе,

Sayles G. О. 1975. The King's Parliament of England. Arnold. P. 33.

скрепленном отношениями патроната и клиентелы, палата лордов в Англии и парламенты во Франции были обязаны и счастливы представлять не только свое мнение, но также интересы иных личностей и социальных групп, корпораций и отдельных местностей. В этом отношении их функции были сходны. Оба учреждения, представлявшие правящую элиту, считались барьером, препятствовавшим вырождению монархии в деспотию. Ламуаньон де Малерб, либеральный цензор и официальный защитник гражданских свобод, объявлял, что парламент необходим для сохранения конституции, так как охраняет законы, гарантирующие интересы граждан и ограждающие их от проявлений деспотизма. В 1771 году принцы крови использовали ту же риторику, когда выступили против роспуска парламента: независимость судей защищала общественные свободы от произвола властей.

С незапамятных времен парламентские свободы были краеугольным камнем уникальной культуры английского народа. Они, вероятно, действительно существовали, но почти с уверенностью можно сказать, что на протяжении пятисот лет они были главной составляющей национальной мифологии. В XV веке Фортескью впервые сделал их предметом национальной гордости, отличавшим англичан от жителей континента. В XIV веке финансовая необходимость заставляла многих европейских государей создавать сословные представительства, которые могли объединить страну и одобрить введение налогов. Фортескью дал своим соотечественникам совершенно неоправданный повод для гордости, сообщив им, что парламенты — явление исключительно английское. Это ложное представление всегда оставалось популярным. Быстро став частью национального самосознания, этот миф в некотором смысле реализовался и повлиял на сознание и поведение англичан. Но если англичанам тюдоровской и стюартовской эпохи простительна охватившая их эйфория, то наша вина, состоящая в неумении строго оценить ситуацию в целом, гораздо серьезнее. Начиная с середины 1970–х годов группа ревизионистов во главе с Элтоном и Расселом изучала то, как рассмотрение событий в направлении от настоящего к прошлому повлияло на историографию. Их мишенью стала вигская историография, отталкивавшаяся от триумфа парламента в XIX столетии и искавшая в истории прошедших столетий прогрессивные изменения, предопределившие счастливый исход событий. В результате они недооценили роль, которую парламент играл в X V I и X V I I веках, хотя этот вердикт можно оспаривать. Кларк применил ревизионистский подход к изучению XVIII столетия и получил похожие результаты, однако его выводы кажутся еще более умозрительными.

Как бы то ни было, ясно, что современники преувеличивали значение парламента. В X V I и X V I I веках он работал с перебоями и не был обычным инструментом управления. Парламент обладал неоспоримой монополией

на вотирование налогов, однако тюдоровские и стюартовские министры находили способы обойти ее. Насильственные займы, пожертвования и корабельные деньги были сомнительными, но эффективными способами получения наличных. Согласия парламента испрашивали в исключительных случаях, когда вотировались налоги на чрезвычайные нужды, оборонительную или наступательную войну, а не на обычные расходы правительства. Авторы двух современных монографий утверждают, что финансовые полномочия парламента были еще меньшими.1 Один из них высказывает предположение, что при первых Тюдорах налоги проводились через большие советы (обычно это была палата лордов без палаты общин), а не через парламенты. Другой автор полагает, что при Елизавете одобрение парламентом налогов было простой формальностью: оно предоставлялось всегда, а в одном случае одному из чиновников было поручено подготовить билль о предоставлении субсидий, вошедший в парламентские протоколы еще до того, как парламент собрался. В обоих исследованиях тюдоровские парламенты оказываются ближе к той традиционной характеристике, которую некоторые историки дают французским провинциальным штатам.

Без сомнения, английский парламент обладал законодательными полномочиями, размер которых стал критерием сравнения Англии с Францией, где законы творил король. Однако в Англии акты законотворчества были редкостью: закон был экстраординарной мерой, призванной искоренять злоупотребления. Общество не было подготовлено к тому, что закон мог использоваться как постоянный механизм, работающий во благо людей, по мнению которых будущее приносило с собой не прогресс, а упадок.2 Во Франции, насколько можно судить по высказываниям монархов и политических мыслителей, процесс законотворчества проходил несколько иначе. В законотворчество входили различные действия правительства, начиная от заключения договоров и заканчивая дарованием хартий и обеспечением чеканки монеты в государстве. Если эти функции назвать королевской прерогативой, то окажется, что английский король обладал такими же полномочиями. Ни в одной стране исполнительная и административная власть не принадлежала парламентским учреждениям, если только в государстве не возникало неординарных ситуаций. И Тюдоры, и Стюарты, и Бурбоны не давали своим парламентам вмешиваться в прерогативные государственные вопросы.

Историки обвиняли Елизавету I и Якова I в том, что они чересчур ревниво оберегали свои прерогативы: некоторые авторы, по–видимому, думают,

1 Holmes P. J. 1986. The Great Council in the Reign of Henry VII English Historical

Review, 401; Dean and Jones (ed.). 1990. The Parliaments of Elizabethan England.

Basil Blackwell. P. 101-102.

2Sharpe K. 1989. Politics and Ideas in Early Stuart England. Pinter. P. 91.

что эти монархи сами создали почву для конфликта. Однако различие, проводившееся между таинствами, доступными лишь королям, и предметами, которыми могли заниматься подданные, проводилось еще в Средние века. Тем не менее в одном отношении французские монархи проявили большую щедрость. Некоторые виды пожалований и приказов приобретали форму патентов и поэтому должны были проходить регистрацию в парламенте. В Англии издание патентов относилось к сфере действия прерогативы, к которой парламент и близко не подпускали; патенты были внепарламентской формой законодательства.1 Из‑за того что акты законотворчества происходили во всех областях деятельности правительства, французский король в гораздо большей мере позволял парламенту вмешиваться в те дела, которые в Англии сочли бы неприкосновенными предметами королевской политики. Во Франции договоры с иностранными державами, королевские хартии и пожалования пэрских достоинств неприкосновенными не были.

По сравнению с властью многих европейских ассамблей полномочия английского парламента оказывались неожиданно ограниченными. Его созыв был частью прерогативных прав короля. Он собирался по воле монарха и не имел права на регулярное или хотя бы периодическое проведение сессий. Кроме того, у него не было органа, который постоянно функционировал бы в перерывах между сессиями: ни постоянные комиссии, ни чиновники не наблюдали за министрами короля и не контролировали расходование средств, которые были получены от вотированных парламентом налогов.2 В этом отношении его позиция была менее выигрышной, чем у французских провинциальные штатов, собиравшихся ежегодно и содержавших постоянных синдиков, которые защищали их интересы в перерывах между сессиями. Но так как английский парламент не был постоянно действующим органом, он не обладал и правовым статусом корпорации.

Положение изменилось после 1688 года. Парламент стал собираться ежегодно и превратился в реальную политическую силу, с которой руководство страны должно было считаться. И все же следует заметить, что во Франции парламентские сессии регулярно проводились с XIII века. Но преимущество английского представительства заключалось в том, что его не сочли препятствием и не уничтожили в 1790 году: парламент пережил an‑cien régime и успешно приспособился к условиям демократии. Впоследствии ему приписывали более значительную роль, чем то было на самом деле, а сопоставление с французскими парламентами старались проводить как можно реже. Ни французские, ни английские монархи не вводили налогов

1HintonR. W. K. 1957. The Decline of Parliamentary Government under Elizabeth

and the Early Stuarts // Cambridge Historical Journal, XIII, 2. P. 125-126.

2 Bush M. 1983. Noble Privilege. Manchester University Press. P. 112.

и не производили серьезных правовых изменений без участия представительств. Оба учреждения открывали дорогу к власти, богатые могли покупать там места и получать более высокие чины. Для отпрысков знатных семейств эти учреждения, охваченные сетью патроната и родственными связями элиты, были ступенью на пути к положению и должностям. Примечательно, что английский парламент фактически назначал себя сам. Землевладельцы — джентри и пэры — определяли кандидатуры тех, кто затем должен был составить подавляющее большинство в нижней палате: такой контроль превращал палату общин в одну из самых необычных ассамблей в Европе XVIII столетия. Миф о том, что парламентские выборы стимулировали активную политическую жизнь, можно опровергнуть с помощью простого наблюдениям 1761 году борьба велась только за сорок два места из 203, принадлежавших городам, и за четыре из сорока, предоставленных графствам, — и это было нормой. Можно сказать, что многие места, предоставляемые городам, были собственностью тех, кто их занимал, точно так же как это происходило с местами в парламентах французских. Кэннон отмечает, что при Ганноверской династии число мест в палате общин, кандидатов на которые определяли члены палаты лордов, постоянно увеличивалось. После периода неопределенности и неразберихи, которыми ознаменовалось правление королевы Анны, знать стремилась укрепить свои позиции. В 1705 году она контролировала 105 мест в палате общин. В 1747 году эта цифра возросла до 167 мест, а в 1784 году — до 197. С начала столетия число клиентов пэров в парламенте увеличилось, вероятно, в четыре раза. В 1784 году 304 из 558 членов палаты общин были связаны с пэрами. Церемонии открытия многих парламентских сессий в правление Георгов напоминали семейные встречи.1

И английский и французский парламенты были форумом для фракционной борьбы, возникавшей за их пределами — как правило, при дворе, поскольку только там можно было получить такую политическую информацию, которая давала пищу интригам.2 Обычно режиссерами–постановщиками конфликтов были политики, стремившиеся устранить королевских министров. В парламентах начинали свою карьеру многие французские и английские министры; умелые манипуляторы могли, используя представительства, оказывать давление на монарха (впрочем, такая практика официально осуждалась). В 1763 году Лаверди, лидер парламентской оппозиции, был назначен Генеральным контролером финансов. Недавно опубликованные работы проливают свет на подробности закулисной борьбы, развернув-

1 Cannon J. 1984. Aristocratic Century. Cambridge University Press. P. 104-115.

2BlackJ. 1990. Robert Walpole and the Nature ofPolitics in Early Eighteenth‑Cen

tury England. Macmillan. P. 100.

шейся вокруг этого события.1 Шуазель, секретарь иностранных дел, стремился устранить Генерального контролера Бертена. Он убедил янсенист–скую оппозицию в парламенте одобрить эту перестановку; затем было предложено устроить конкурс между тремя претендентами. Лаверди представил лучшее сочинение о том, как увеличить доходы и при этом сохранить парламентскую благосклонность. Сходным образом Шелберн, любимый министр Георга III, был в 1783 году смещен Фоксом. (Параллель не совсем точная, поскольку Фокс не был коллегой Шелберна; тем не менее шестью месяцами ранее они работали вместе и, по сути, были соперниками в правительстве.)

Так как до недавнего времени историки были убеждены в солидарности, царившей внутри кабинета, это мешало им замечать вероломство, которое министры проявляли в отношении своих монархов и коллег. Нередко они стремились заменить сослуживцев на своих клиентов. Если корпоративные органы направляла умелая рука, они могли стать дополнительными рычагами для воздействия министров на государя. Сопротивление, которое парламент оказал Тюрго, спровоцировали его коллеги по министерству. Бретейль поощрял парламентскую оппозицию реформам своего соперника, Калонна. Отсутствие единства в правительстве наблюдалось не только во Франции, но и в Англии этой эпохи. Сегодня историки–ревизионисты отмечают, что для министров Елизаветы I парламент был средством вернуться после того, как при дворе им не удавалось убедить ее выйти замуж за достойного претендента или казнить Марию Стюарт. Удары в спину, нанесенные коллегами, в 1620–х годах закончились для Бэкона и Кранфилда парламентским импичментом. Так называемое возвышение поста премьер–министра в Англии при Ганноверской династии не избавляло от этой опасности. Во время акцизного кризиса 1733 года настоящую угрозу для Уолпо–ла представляли недовольные министры, Кобем и Честерфилд, интриговавшие против него в союзе с парламентской оппозицией.2 В обеих странах конфликт между короной и корпоративными учреждениями зачастую был следствием разногласий между советниками короля и не был вызван противодействием самих представительных органов политике монарха. Главной угрозой для министров были их же коллеги.

И во Франции, и в Англии монарх также мог манипулировать корпоративными органами. Во французских парламентах заседали клиенты министров Бурбонов, в обеих палатах английского парламента — приверженцы Ганноверской династии. Король нейтрализовал опасность оказаться в финансовой зависимости от произвольных решений парламентариев, распределяя между ними свое покровительство. «Сформировать парламент»

1 Swann J. 1989. Politics and the Parlement of Paris 1754-1771. Cambridge Univer

sity unpublished Cambridge Ph. university D. Thesis. P. 192-196.

2 Black J. 1990. P. 36,61-62.

было очень важно для того, чтобы королевское правительство могло продолжать работу. В контексте отсутствия обязательного конфликта между короной и представительством ежегодные сессии представляются скорее благом, а не злом, поскольку в правление Георгов ни один из парламентов не отказывался вотировать субсидии и не настаивал на их обязательном возмещении. Но в обеих странах монархи предпочитали не рисковать и не назначать таких министров, неприязнь к которым побуждала бы эти учреждения отказываться от вотирования налогов. В Англии угроза была молчаливой, во Франции она заявляла о себе громче. Людовику XV пришлось пожертвовать Машо, Силуэттом и Бертеном, поскольку им не удавалось получить от парламента необходимые суммы. В Англии средство, позволявшее избежать подобных кризисов, называлось «умелым управлением» (management). Непонятно, почему те ж е приемы, которые во Ф р а н ц и и зачастую не давали того же результата, называются «абсолютизмом».

Репрезентативные органы Англии и Франции во многом разнились, но в главном они были похожи. Они являлись посредниками, с помощью которых корона строила свои отношения с правящей элитой.1 Это утверждение не обрадует тех, кто считает французский «абсолютизм» институциональной базой социального порядка, в корне отличавшегося от устройства английского общества. Однако в последних исследованиях, рассматривающих представительные органы раннего Нового времени в контексте взаимодействия сил, их породивших, содержатся выводы о том, что социальная основа власти в Англии и во Франции была одинаковой.2 Таким образом, взаимоотношения короны и представительных органов в обеих странах развивались по схожим сценариям. Если на время забыть о риторике контроля за королевской властью, окажется, что они считали себя сподвижниками королевского правительства. Представительства были связующей нитью между центром и окраинами, между короной и элитой: это было выгодно всем, а от ее разрыва никто и ничего не выигрывал. Нет никаких свидетельств того, что государи относились к их деятельности отрицательно. Возможность получать их одобрение укрепляла королевскую власть: это обязывало страну, или ее регионы, подчиняться решениям, принятым коллективно. Положение английского парламента было более выигрышным, так как он представлял единое государство, творение сильной монархии. Французские парламенты и штаты представляли государство децентрализованное

1 Miller J. 1984. The Potential for «Absolutism» in Later Stuart England // History,

69. P. 204.

2 Kamen H. 1984. European Society 1500-1700. Hutchison. P. 305; Clark J. C. D.

1985. English Society 1688-1832. Cambridge University Press. P. 42-118; Jones C.

1989. France and England: How We See Ourselves// A Tale of Two Cities. Comag.

P. 12-26.

и сложное по составу: следовательно, они были более слабы vis‑a–vis с короной, единственным воплощением национального единства, и менее полезны в качестве проводников королевской политики. И все же штаты оставались тем, чем они являлись на момент своего рождения по воле государя — активно действующим органом, а не устаревшим препятствием, против которого постоянно плели заговоры так называемые «абсолютистские» режимы.

Многие из перечисленных различий исчезают после 1603 года, когда уния с шотландской короной угрожала сделать английский парламент аналогом французских провинциальных штатов, лишив его возможности представлять всю страну. Для Британии он был такой же провинциальной ассамблеей, какой являлись кортесы Кастилии. В Ирландии уже был свой собственный парламент, а существование самостоятельного парламента в Шотландии превращало конституционный статус Стюартов в сходный с положением Бурбонов. С этих пор в отношениях между короной и парламентом появился еще один дестабилизирующий фактор. Парламенту Англии, не отвечавшему за остальную часть Британских островов, приходилось сотрудничать с королем Великобритании, который не обсуждал управление сложным по составу королевством даже с английским Тайным советом.1 Не так давно историки заинтересовались проблемой нестабильности в неоднородных по составу государствах — а в эту категорию попадало большинство европейских монархий.2 Каждое из них было империей, состоявшей из провинций, каждая из которых имела свои законы и обычаи, воплощенные в собственных репрезентативных ассамблеях. Единственным объединяющим началом был монарх, управлявший теоретически равноправными провинциями под различными титулами и с использованием различных конституций. Проблема заключалась в том, что на практике формальное равенство исчезало после того, как родная провинция государя становилась доминирующим центром, где находился королевский двор и сосредоточивались основные ресурсы: Французское государство — пусть это и не самый показательный пример — улаживало отношения со своими провинциями более успешно, чем его островной соперник. Тот важный факт, что Англия, в конце концов, нашла ключ к решению существовавших проблем, обычно обходят вниманием. Именно «ограниченная» английская, а не «абсолютная» французская монархия разрубила гордиев узел противоречий, распустив периферийные ассамблеи.

1 Russel C. 1983. The Nature of a Parliament in Early Stuart England // Tomlinson H.

(ed.). Before the English Civil War. Macmillan. P. 134-135; Russel C. 1982. Monar

chies, Wars and Estates in England, France and Spain, c. 1580–c. 1640 // Legislative

Studies Quarterly, VII. P. 205-220.

2 KoenigsbergerH. G. 1987. Early Modern Europe 1500-1789. Longman. P. 48-49.

1688 ГОД: ВЕЛИКИЙ ВОДОРАЗДЕЛ?

Современные историки до сих пор разделяют мнение вигов о том, что вскоре после 1688 года Англия превратилась в конституционную монархию. Монарху приходилось делегировать свои полномочия министрам, которых избирал парламент: следовательно, решения короля были подконтрольны им. Англия дистанцировалась от «абсолютистской» Европы и стала одним из немногих государств, в которых репрезентативные органы управляли страной.1 В XVIII столетии правление в стране было парламентским. В 1835 году Маколей объявил, что со времен Славной революции английский парламент «назначал и смещал министров, объявлял войну и заключал мирные договоры».2 Намир исправил многие заблуждения вигов на счет их партии, однако почти не повлиял на оценку роли парламента. Сам он утверждал, что первым двум государям ганноверской династии пришлось сформировать свои правительства из лидеров партии большинства в палате общин.3

Впоследствии мы поняли, что к тенденции преувеличивать историческую роль парламента следует относиться с осторожностью.4 Объявить, что в XVIII веке власть принадлежала королю–в-парламенте, означает игнорировать те полномочия, которыми обладала исключительно корона. В эпоху правления Георгов парламенты не обладали такими правами и инициативами, которые были неведомы средневековым ассамблеям, а в некоторых отношениях их полномочия даже сократились. Средневековые парламенты имели право назначать и смещать министров и наблюдать за проведением тех политических решений, на которые должны были расходоваться полученные от сбора налогов суммы. Но те средства, которые выделял парламент эпохи Георгов, король мог тратить по своему усмотрению. Даже ежегодные сессии не были новым явлением, и у парламентариев было не больше возможностей контролировать управление, чем у их предшественников, которые собирались менее регулярно. При Эдуарде III парламент собирался каждый год и проверял расходы короля. Это тем не менее не делало его конституционным монархом. Важно было не то, как часто созывался парламент, а то, какую роль он выбирал в отно-

1 Doyle W. 1978. The Old European Order Oxford. University Press. P. 37; Dickin

son H. T. 1981. Whiggism in the Eighteenth Century // Cannon J. (ed.). The Whig As

cendancy. Arnold. P. 40.

2Macaulay T. B. 1907. Critical and Historical Essays. Everyman. P. 323.

3 Owen J. B. 1973. George II Reconsidered // Whiteman A. , Bromley J. C. a n d Dick

s o n P. G. M. (eds.). Statesmen, Scholars and Merchants. Oxford University Press. P. 1 1 5 .

4 SaylesG. 0.1975. P. 3-20; EltonG. 1986. The Parliament of England. Cambridge

University Press. P. ix, 377-379.

шениях с монархией — роль союзника (или критика) монархии или же роль ее заместителя. Мнения членов парламента XVIII столетия, описанные Намиром, аналогичны тому, что сообщает Нил, рассуждая о парламентариях тюдоровской эпохи. И в первом, и во втором случае в их умах превалировали местные, семейные или личные амбиции, а не стремление направлять национальную политику, которая была прерогативой короля и его министров.1 За исключением тех ситуаций, когда последние оказывались совершенно некомпетентными, ожидалось, что парламент окажет им поддержку.

Существует множество источников, которые способны пролить свет на характер персональной власти, которую сохранили за собой монархи Ганноверской династии.2 Парламент занимался главным образом регулированием частных, локальных проблем землевладельцев. Основную массу законодательства составляли билли, лично внесенные членами парламента: они были подобны тем документам, которые издавали провинциальные штаты во Франции. В XVIII столетии парламент подверг огораживанию три миллиона акров, в то время как только сто актов были посвящены сооружению каналов и дорог. Корона же почти не проявляла интереса к законодательной деятельности и редко требовала принятия новых законов. Ее исполнительная власть почти полностью вписывалась в рамки королевской прерогативы.3 Безусловно, ее главным делом была внешняя политика, которая также была частью прерогатив. Когда в 1788 году Георг III впал в безумие, внешняя политика стала менее активной: переговоры были приостановлены, а посланники остались без инструкций.4 Лишь те договоры, которые требовали вотирования денежных средств, должны были регулироваться парламентскими актами, в то время как во Франции парламент регистрировал все соглашения. В мирное время, когда субсидий не требовалось, парламент обыкновенно не контролировал и не имел информации о дипломатической деятельности.5 При Ганноверской династии парламенты интересовались внешней политикой и могли высказывать по этому поводу ценные замечания, однако это можно сказать и о парламентах, собирав-

1 Miller J. 1983. The Glorious Revolution. Longman. P. 73-74; Pares R. 1953. King

George HI and the Politicians. Oxford University Press. P. 2.

2 GreggE. 1984. Queen Anne. Routledge andKegan Paul; Clark J. C. D. 1986. Revolu

tion and Rebellion. Cambridge University Press. P. 68-91; Owen J. B. 1973.

3 Clark J. C. D.I 982. The Dynamics of Change. Cambridge University Press. P. 451.

4 Pares R. 1953. P. 7, 163-164; Blanning T. C. W. and Haase C. 1989. George I I I ,

Hanover and the Regency Crisis // Black J. Knights Errant and True Englishmen. John

Donald. P. 135.

5 Gibbs G. C. 1970. Laying treaties before Parliament in the Eighteenth Century //

Hatton R. And Anderson M. S. (eds.) Studies in Diplomatic History. Longman.

шихся двумя столетиями ранее, при королеве Елизавете.1 Акт о престолонаследии не создавал никаких постоянных парламентских комитетов, столь очевидно бросающихся в глаза на континенте. Не накладывалось ограничений и на право монарха объявлять войну без одобрения парламента. То, что в 1703 году шотландский парламент запретил использование этой прерогативы, показывает, что при желании может сделать ассамблея. В XVIII столетии роль английского парламента в процессе определения внешней политики осталась прежней. Как и в большинстве «абсолютистских» государств, такие вопросы решались при дворе.2

Акт о престолонаследии 1688 года был принят в то время, когда разумнее всего было восстановить старую конституцию, а не создавать новую. Недавно стали высказываться аргументы против этого утверждения, хотя вместо того с равными основаниями на роль истинного революционера было предложено поставить Якова II, который деспотически пренебрегал теми правами на собственность, которые принимали обличье университетских корпораций, бенефиций, армейских комиссий и органов управления на местах. Славная революция была всего лишь успешной контрреволюцией.3

Изменения, внесенные Декларацией о правах, представляются незначительными по сравнению с тем, что было действительно важным для монарха. Действительно, Конвенционный парламент, стараясь предотвратить злоупотребления королевским правом освобождать от обязательств, возложенных законом, сделал ограничения явными, в то время как во Франции они оставались скрытыми и, следовательно, обходить их было проще. Однако королевская прерогатива осталась неприкосновенной. Объявление войны и заключение мира, созыв и роспуск парламента, назначение и смещение министров, как и во Франции, находилось под контролем короля. Таким образом, хотя парламент и был удовлетворен тем, что запретил без своего одобрения собирать армию в мирное время, он не предпринял попыток лишить короля контроля за самой армией. Согласно Трехгодичному акту максимальный перерыв между парламентами должен был составлять три года, то есть больше, чем было принято в Средние века.

Если называть парламентской монархией систему, при которой король более не мог выбирать своих министров сам, то она установлена не была.

1 MacCaffrey W. T. 1981. Queen Elizabeth and the Making of Policy 1572-1588.

Princeton University. P. 485-490.

2 Black J. 1984. Britain in the Age ofWalpole. Macmittan. P. 168-169; Black J. 1 9 9 1 .

A System of Ambition? British Foreign Policy 1660-1793. Longman. P. 19,30,43-58.

3 Speck W. A. 1988. Reluctant Revolutionaries. Oxford University Press. P. 139-

165; Harrison G. 1990. Prerogative Revolution and Glorious Revolution: Political pros

cription and parliamentary Undertaking, 1687-1688 // Parliaments, Estates and Rep

resentation, 10, no.l. P. 29-43.

Вопреки общепринятому мнению1, Акт о престолонаследии 688 года не представлял ни прямой, ни косвенной угрозы этой самой важной королевской прерогативе. В XVIII столетии премьер–министры (присутствие которых долго игнорировали) приглашались вовсе не для того, чтобы сформировать администрацию по своему усмотрению. Этот термин восходил к временам Гавестона, Уолси и Бэрли, а не к предстоявшей эпохе Мэйджора. Он обозначал того единственного, кто монополизировал благосклонность короля, а не на того, кто использовал свое влияние в парламенте, чтобы командовать монархом.2 Как и во Франции, в состав кабинета обычно входили и те, кто находился в оппозиции к ведущему министру, те, кого он не мог привести к повиновению.3 Кроме того, укрепление партий в течение ста лет после Славной революции также не препятствовало осуществлению королевского контроля. Ни один монарх XVII и XVIII столетий не считался с партиями. Королева Анна не позволяла парламентскому большинству навязывать себе кандидатуры министров.4 Партия не была эффективным механизмом ни для управления электоратом, ни для поддержания фракционной дисциплины в парламенте. В 1790–х годах партии достигли определенных успехов, однако Уильям Питт–младший их не признавал и никогда не пытался таким образом объединить своих сторонников.5

Следовательно, единственной надежной опорой для политической власти была королевская милость. Она открывала доступ к королевскому патронату, который обеспечивал управление парламентом. Как и во Франции, расширение государственного аппарата и увеличение вооруженных сил давало новые возможности для укрепления связей между знатью и монархией. Несомненно, корона теряла независимость, полагаясь на парламент, обслуживавший ее долги во время серьезного военного конфликта с Францией между 1689 и 1713 годами. Подобно многим европейским монархам, столкнувшимся с этой проблемой, она взяла реванш, создавая военные и гражданские должности с тем, чтобы обеспечить себе политическую поддержку. Результатом стало разбазаривание государственных средств в беспрецедентных масштабах. Сотни рабочих мест в Лондоне и более 6 тысяч на местах использовались для прокорма политически значимых семей. К 1790–м годам в Англии насчитывалось 14 000 налоговых агентов, обязанных использовать свое влияние на благо правительства во время выбо-

1 Speck W. A. 1988. P. 163-165; Miller J. 1983. P. 76-78.

2 Kemp B. 1976. Sir Robert Walpole. Weidenfeld and Nicolson. P. 4-7.

3 Black J. 1990. P. 63.

4 Gregg E. 1984. P. 403.

5 O'Gorman F. 1982. The Emergence of the British Two Party System. Arnold. P. 23,

51-53; GinterD. E. 1967. Whig Organization in the General Election of 1790. Califor

nia University Press. P. xlv‑xlvi.

ров. Создание большой постоянной армии привлекло на службу представителей высшей и низшей знати, командовавших новыми подразделениями: многие из них одновременно были членами палаты общин, голосовавшими за правительство.

Следовательно, в XVIII столетии правительство редко проигрывало в спорах и никогда — на выборах. Министры, пользовавшиеся доверием короля, имели моральные и материальные средства для управления парламентским большинством. Они назначались до, а не после победы на общих выборах. Попытка Георга II отстоять свой выбор окончилась неудачей, в сущности, по его собственной вине. Приверженность короля к старым вигам не оставляла пространства для маневра. В 1744 году он был вынужден расстаться с Картеретом, поскольку никто из коллег не желал с ним работать, и в 1757 году назначить на его пост Уильяма Питта–старшего, так как никто из членов кабинета не желал работать без него. Парламент не имел к этому никакого отношения. Фракция могла навязать неугодного королю министра и Людовику X V. Назначение Лаверди в 1763 году свидетельствовало о силе янсенистской оппозиции, а не о намерениях короля.

Власть, которой наделялись министры, принадлежала королю: он их назначал и смещал. Они редко пользовались своим влиянием в парламенте для того, чтобы навязать монарху политические решения.1 Они полагали, что ответственны перед королем, а не перед парламентом. Принадлежавшее парламенту право объявлять импичмент давало ему не больше возможностей выбирать министров и определять политику, чем то же самое право давало ему в XIV веке. После 1832 года королевские полномочия постепенно перешли в руки министров, которых определяли избиратели, но до этого момента для политиков решающим был личный выбор короля, а не мнение парламента. Поэтому центром политической жизни Англии, так же как и Франции, следует считать именно двор.2 Дебаты в парламенте могли иметь значение для Уолпола и Уильяма Питта–старшего, однако главные баталии разыгрывались в кабинете короля. С 1702 по 1714 год источником власти Годолфина и Харли был кабинет королевы: ни один из них не был лидером большинства в палате общин.3 В 1733 году именно придворная интрига пошатнула позиции Уолпола, и победа в ней была определяющей для его дальнейшей карьеры. Бьют, постельничий Георга III, два года продержался в качестве главного министра только благодаря придворному фавору. И все же историки, как правило, обходят вниманием двор Ганноверской династии.

• Black J. 1985. British Foreign Policy in the Age of Walpole. Donald. P. 36.

2Beattie J. 1987. The English Court in the Reign of George I. Cambridge University

Press. P. 217.

3 Coward B. 1 9 8 0. The Stuart Age. Longman. P. 361.

Как и во Франции, в политической жизни Англии присутствовали неясные моменты. В обеих странах конституции не были ограничены одним документом, поэтому в них находилось место двусмысленностям. Так, тори подчеркивали неограниченное право короля выбирать кандидатуры министров, в то время как виги больше акцентировали обязательство монарха выбирать тех, кто пользуется доверием парламента.1 Во Франции существовали thèse royale, согласно которой абсолютный суверенитет принадле–ж а л непосредственно королю, и these parlamentaire, где большее значение придавалось парламентам. В 1780–х годах французские придворные разделились на сторонников конституционных концепций Бретейя и Верженна, а английские — на приверженцев Питта и Фокса.

После 1688 года подвижек по направлению к парламентской монархии не наблюдалось и потому, что теория божественного права отнюдь не уступила место парламентской санкции. В 1534 и 1544 годах парламент создал важный прецедент изменения порядка престолонаследия согласно статуту, и возможность выбора персоны короля не отменяла божественного характера самого института монархии. Если идея установить вполне земной, квазиреспубликанский режим и существовала, то Вильгельм III ничего об этом не подозревал. Он восседал под балдахином так, как будто был одним из Тюдоров; на конном портрете Неллера походил на «короля–солнце», но выглядел более изящно, а построенный им дворец в Гемптон–Корте был просто–напросто Версалем–на–Темзе.2

ЭКОНОМИЧЕСКАЯ И НАЛОГОВАЯ ПОЛИТИКА

Сравнительный анализ экономической политики двух стран помогает глубже скорректировать банальные представления о французском «абсолютизме» и английской «ограниченной монархии». Обе монархии использовали свои ассамблеи для того, чтобы гарантировать займы: английские монархи брали в кредит у парламента в Вестминстере, а французские — у провинциальных штатов, особенно у штатов Лангедока. Хотя принято считать, что этим уникальным преимуществом обладала только английская корона, Бурбоны существенно расширяли свои кредиты, регистрируя основные займы в парламенте. И парламенты и штаты были заинтересованы в экономическом развитии гораздо больше, чем правительство. Кроме того, они занимались строительством дорог и каналов, хотя там, где про-

1 Peters M. 1 9 8 8. Pitt as a Foil to Bute: t h e Public Debate over Ministerial Responsibili

ty and the Powers of the Crown // Schweizer K. (ed.) Lord Bute. Essays in Reinterpre-

tation. Leicester University Press. P. 111.2Sumerson J. 1977. Architecture in Britain 1530-1830. Penguin. P. 246.

винциальные штаты больше не существовали, французской короне приходилось издавать указы от своего имени.

В дискуссии обычно звучит словосочетание «экономическое регулирование»: оно звучит так, что возникает ощущение, будто такими вещами и занимались «абсолютистские» правительства. Но тогда Англия и республика Соединенных Провинций окажутся столь же «абсолютистскими» государствами, как и Франция, поскольку хотя там и не составляли грандиозных программ, которые любил составлять Кольбер, контроль за торговлей и промышленностью был не менее жестким. Планы Кольбера легко преувеличить. Нет свидетельств о его намерении регулировать все проявления экономической деятельности, начиная с инициатив крупных торговых компаний и заканчивая ткацкими станками деревенских старух. Если применять этот критерий последовательно, то Францию более не следует считать «абсолютистской». После 1760 года контроль за торговлей стал быстро ослабевать. Согласно эдикту Шуазеля от 1763 года иностранным судам разрешалось перевозить грузы во французские колонии и обратно: это был первый серьезный удар, нанесенный старой колониальной системе. Другой эдикт — от 1764 года — был серьезным шагом по направлению к свободной торговле зерном. Пока Франция экспериментировала с экономикой, основанной на принципе laissez‑faire, в Англии создавалось новое поколение меркантилистских механизмов. Ранее историки недооценивали роль правительства в английской промышленной революции. Вмешательство государства, принимавшее форму парламентских статутов, было решающим фактором безопасности капиталовложений.1

Тщательный анализ французской налоговой политики также не дает оснований называть ее «абсолютистской». Во Франции, как и в Англии, одним из главных ограничений, которые налагались на королевскую власть, было право налогоплательщиков отказаться предоставить короне то, что считалось ее доходами. По собственному желанию Бурбоны могли вводить налогов не больше, чем Стюарты или короли Ганноверской династии. Для Людовика XIV момент истины настал после введения капитации (1695) и десятины (1710). При сборе этих налогов применялся революционный критерий платежеспособности. Введенные по государственной необходимости в военное время, эти подати по решению судей должны были быть упразднены после окончания чрезвычайной ситуации. Неудачная попытка короля сделать их постоянными свидетельствовала о неспособности короны нарушать права собственников. Представление о том, что французский народ сгибался под тяжестью налогового бремени, налагаемого «абсолютным» монархом, — всего лишь миф. Население Англии равнялось одной

LangfordP. 1989. A Polite and Commercial People. Oxford University Press. P. 391.

трети населения Франции, валовый национальный продукт был вполовину меньше, а знать платила более низкие налоги — и при этом правительство Ганноверской династии получало те же доходы, что и Бурбоны.1

Брюэр придает дискуссии неожиданное направление. Он подчеркивает: столь совершенный фискально–милитаристский аппарат сформировался в Англии именно потому, что после 1688 года она была парламентской монархией. От 75 до 85 процентов средств ежегодно расходовались на нужды вооруженных сил — столько же, сколько в Пруссии, и больше, чем во Франции. На тридцать шесть человек приходился один военный — больше, чем и в Пруссии, и в России. Армия Георга II ежегодно потребляла 65 000 тонн муки на пудру для париков. Налоговых чиновников при этом короле было больше, чем во Франции или в России.2 Мы приводим эти данные для того, чтобы показать: если нужно было получить средства на военные нужды, парламентарные учреждения действовали более эффективно, чем «абсолютизм». Это может говорить как о неумении наладить отношения с представительными органами, так и об отсутствии подобных попыток. Брюэру удается доказать только то, что репрезентативные органы делали монарха сильнее, а не слабее. Для этого их и создали в XIII столетии. Французские государи знали об их преимуществах и часто проявляли желание видеть эффективно действующие представительства. Для периода французского «абсолютизма» следует написать другой сценарий, который отразил бы процесс поиска действенных консультативных механизмов в сложном по составу государстве, где юрисдикции пересекались, аномалии являлись нормой, и этому плохо замаскированному хаосу требовалось лишь умелое управление.

ГРАЖДАНСКИЕ СВОБОДЫ

Репрезентативные ассамблеи были тесно связаны с теми свободами, которые они охраняли. Среди историков принято считать, что личные свободы в Англии защищались лучше, чем в предреволюционной Франции. Возникновение этого тезиса объясняется привязанностью французов к дате 1789 и гордость англичан тем, что они живут на свободной земле. И все же Сэмюэл Джонсон при первой встрече разуверил Джеймса Босуэлла: «Понятие "свобода" развлекает английский народ и помогает ему избавиться от скуки жизни».

Образы свободнорожденного англичанина и раба–француза исчезают перед лицом суровых фактов. Относительная свобода и роль прессы —

1BraudelF. 1984. Civilization and Capitalism. Volume III: The Perspective of the

World. Collins. P. 383-384.

2 Brewer J. 1989. The Sinews of Power. Unwin Hyman. P. 40, 42, 128.

важные показатели. Широко распространено мнение, что политическое влияние английской прессы превосходило влияние французской. Отчасти это связано с английской национальной легендой, частично — с утверждением, что Ганноверская династия утратила свою власть. Однако французская печать, как кажется, оказывала на общество такое же, если не большее, влияние. Между 1750 и 1763 годами приверженец Просвещения Ма–лерб был правительственным цензором (directeur de la librairie), то есть решал, какие книги нужно было публиковать. Благодаря его широкому пониманию правил была опубликована «Энциклопедия» Дидро и д'Аламбера, а также куда более опасные этюды Руссо. Было разрешено опубликовать многие тексты, содержавшие призывы к убийству короля. Кроме того, за большую часть наложенных запретов следует винить не правительство Франции: их выносили корпоративные органы. «Эмиль» Руссо запретил не Людовик XV, а парижский парламент, знаменитый противник «абсолютизма». К 1770–м годам Просвещение покорило почти все области интеллектуальной жизни и Бурбоны оказались во главе одной из самых ярких политических культур Европы. Утверждение, что до 1789 года «абсолютизм» сдерживал политическую жизнь необоснованно. Революционная идеология сформировалась из популярных идей, царивших в прогрессивном обществе эпохи ancien régime.

Английская печать обладала в XVI и XVII столетиях свободой не большей, чем во Франции. Карл I лишил Принна ушей за критику церкви: это было обычным проявлением деспотизма Стюартов. Королева Елизавета придерживалась такого же мнения, однако предпочитала лишать человека другой части тела: Стаббс потерял правую руку за то, что критиковал ее матримониальные фантазии. Эдикт Звездной палаты от 1583 года подчинял свободу прессы вдохновенным суждениям архиепископа Кентерберий–ского. Пресса не оказалась в безопасности и после Славной революции 1688 года. Прекращение действия Лицензионного акта в 1695 году не означало формальной свободы печати: решение не возобновлять его было продиктовано практическими, а не идеологическими причинами. Либеральным режим называется не потому, существует в нем закон о клевете или нет. Либерализм определяется тем, как этот закон используется, и с этой точки зрения ганноверская Англия производит не лучшее впечатление. Малейшие проявления недовольства действиями правительства или его чиновников считались подстрекательской клеветой. Высказывание одного из судей королевы Анны точно определяет отношение закона к свободе мнений: «…для любого правительства совершенно необходимо, чтобы у народа складывалось о нем хорошее впечатление. И ничего для правительства не может быть хуже, чем попытки причинить вред ему или его действиям; это всегда рассматривалось как преступление, и ни одно правитель–ство не может чувствовать себя в безопасности, оставив подобное без–наказанным».1

Правительства вигов и тори воспринимали свободную прессу одинаково, то есть как угрозу политической стабильности. Репрессии принимали две формы. Акт о печати (Stamp act) 1712 года учреждал налоги с целью повысить цены на газеты, в то время как законы о клевете применялись широко и тиранически. В 1716 году Тауншенд арестовал издателя памфлетов тори. Его приговорили к шести месяцам тюремного заключения и прогнали кнутом от тюрьмы до Смитфилдского рынка. Через несколько лет после того как регент герцог Орлеанский ослабил цензуру, Уолпол ее ужесточил: изданный им акт 1737 года упрощал процесс использования законов о клевете и не был исключительной мерой, как обычно полагают. До того как Уилкс отменил эту процедуру, государственные секретари могли объявить о розыске любого, кто был причастен к клеветнической публикации, а если имена были неизвестны, то использовался приказ общего вида. Преступники часто становились более сговорчивыми после конфискации имущества и бумаг, сурового обращения пристава, жесткого допроса, пребывания в Ньюгейтской тюрьме и признания.2

Кроме того, обычно историки полагают, что в Англии физическая свобода индивида была защищена лучше, чем во Франции. В последние пятнадцать лет группа марксистски ориентированных историков отмечала ту беспринципность, с которой элита XVIII столетия — представители высшей знати и сквайры — угнетали низшие классы. За прохладой палладианского портика и за семьей, грациозно разместившейся на лужайке, чтобы позировать мистеру Гейнсборо, стоял жестокий режим управления. Сомнения вызывает намерение этих историков представить браконьеров, контрабандистов и грабителей разбившихся судов борцами с тайным классовым сговором. В большинстве случаев, конечно, они таковыми не были — а одним из самых предприимчивых контрабандистов этого века был Роберт Уолпол.3 Однако справедливость вежливого обращения к ганноверской Англии как к «земле свободы» оспаривалась, и не без успеха. К1800 году во многих «абсолютистских» государствах правительства сократили перечень преступлений, за которые полагалась смертная казнь, или же отменили ее вовсе. Примечательно, что в Англии, несмотря на неупорядоченное применение законов, смертью каралось около 200 видов преступлений. Законы о дичи запрещали охотиться всем, кроме крупных землевладельцев. В частности,

1Williams E. N. 1960 The Eighteenth‑Century Constitution. Cambridge University

Press. P. 402.

2 Hyland P. J. B. 1986. Liberty and Libel // English History Review. P. 401.

3Cannon J. 1981. The Whig Ascendancy. Arnold. P. 183.

согласно Черному акту 1723 года смерть грозила каждому, кто появлялся вооруженным или прятался в парке, принадлежавшем джентльмену. Не было нужды доказывать, что на самом деле этот некто караулил там оленя.1

Все это кажется убедительной аналогией более известному феодальному праву на охоту во Франции. Дефо был убежден, что сила традиций английской свободы могла бы противостоять войскам, которые в Версале открыли огонь по толпе. Его вера вызывает умиление: в 1715 году эти традиции не помешали принять акт, согласно которому английские военные имели право открывать огонь по демонстрантам, если те отказывались разойтись после соответствующего предупреждения. Как и во Франции, в Англии и Шотландии королевские войска отправлялись на постой в дома уклонявшихся от уплаты налогов; главной задачей ганноверской армии было подавлять хлебные бунты и политические волнения.2 В Англии простой народ обнаруживал опасную склонность не жаловать сборщиков налогов, укрывать контрабандистов и пренебрегать законами. Политиков считали преступниками, а преступников — героями. Осужденные разбойники становились, говоря современным языком, поп–звездами в Лондоне эпохи Георгов, а их последний путь в Тайберн походил на триумфальное возвращение выигравших кубок чемпионов. Когда в 1780 году во время мятежа Гордона в Лондоне начались беспорядки, толпа направилась прямо к Ньюгейтской тюрьме, точно так же, как парижане в сходных обстоятельствах бросились к Бастилии.

На континенте информированные люди считали Англию раем конфессиональной свободы, а Францию — адом религиозных гонений. Веские основания считать политику англиканской церкви достаточно мягкой существовали, но только после, а не до 1689 года, когда был принят Акт о веротерпимости. Этот документ уничтожал официальную монополию церкви, а процесс поддержания религиозной дисциплины с помощью церковных судов усложнялся: притесняемые прихожане старались покинуть одну церковь и присоединиться к другой. Однако официальная веротерпимость не распространялась на католическое и иудейское вероисповедание, члены этих конфессий исключались из общественной жизни и не имели политических прав. Нонконформистские богослужения разрешались, однако теоретически протестанты–диссентеры не допускались на муниципальные и государственные должности согласно актам о Проверке и корпорациях. Понять особенности их применения по отношению к диссентерам сложно: многое зависело от ситуации на местах, и в определенных ситуациях они могли доминировать в местной элите. Но, как подчеркивает Кларк, Англия

1 Thompson E. P. 1977. Whigs and Hunters. Peregrine. P. 21-22.

2Childs J. 1982. Armies and Warfare in Europe. Manchester University Press.

P. 177-191, 197.

эпохи ancien régime была государством конфессиональным и, возможно, не слишком комфортным для аутсайдеров.

Многое из вышесказанного верно и в отношении Франции, где уровень толерантности, проявляемой к гугенотам, варьировался в зависимости от времени и места. На протяжении большей части XVI и XVII столетий они имели больше гражданских прав и возможностей проводить службу, чем английские католики. До начала преследований в 1760–х и 1680–х годах гугенотов можно было видеть председательствующими в муниципальных советах, занимающими должности в двухпалатных судах (chambres mi‑parties) и важные посты в гильдиях, откупах, магистратурах, представляющими престижные профессии. Когда их права были уничтожены после отмены Нантского эдикта в 1685 году, они постепенно вернули себе прежние позиции. В 1760–х годах юный де ла Барр и старый Калас были беспомощными жертвами религиозного фанатизма: один были приговорен к вырыванию языка и отсечению головы за богохульство, а второй — к колесованию за возведение клеветы на католическую общину Тулузы. И вновь преследования проводились не правительством, а парламентом. Значение этих позорных эпизодов заключалось не просто в том, что они произошли, а в том, что они вызвали возмущение: значит, случившееся было необычным. В 1787 году Ламуаньон полностью возвратил протестантам их гражданские права, однако этот благородный жест нередко игнорируют. Гугеноты приобрели такой статус, которого не имели в тот момент ни английские католики, ни диссентеры. В 1789 году лорд Стэнхоуп безуспешно добивался отмены актов о веротерпимости и религиозных организациях. Он полагал, что если перемен не произойдет, английские диссентеры обретут большую гражданскую свободу во Франции, чем на своей родине.1 Широко распространенный миф о религиозной свободе, царившей в Англии, был вовремя развеян последними французскими министрами эпохи ancien régime.

Jarett D. 1973. The Begetters of Revolution, Longman. P. 257-258.

Загрузка...