Средиземноморьем в ту пору правили цари. Свою власть над людьми эти аристократы устанавливали по-разному. Некоторые происходили от бессмертных, даже от богов. Другие, как это принято у людей, захватывали власть силой оружия или политическими интригами.
ИНАХ – один из первых правителей Греции. Он стал первым царем Аргоса на Пелопонесском полуострове, тогда – кипучего нового города, ныне же это один из старейших, непрерывно обитаемых городов на белом свете. Инаха позднее полуобожествили и сделали рекой, но при его человеческой жизни супруга Мелия одарила его двумя дочерьми – ИО и МИКЕНОЙ[132].
Микена удачно вышла замуж за благородного человека по имени АРЕСТОР, а вот Ио суждено было стать первой смертной девушкой, привлекшей хищное внимание Зевса. Инах выбрал Геру, Царицу небес, покровительницей Аргоса, и дочь Ио вырастили жрицей в важнейшем на весь греческий мир храме Геры. Зевсу, чтобы возмутить жену, довольно было позаигрывать с любой особью женского пола, но вот попытка осквернить ее жрицу – это уже предел Гериного терпения. И все же Зевс сильно вожделел милую Ио. Как бы сграбастать ее так, чтобы Гера не узнала…
Зевс огладил бороду, крепко подумал и породил замысел, который счел гениальным. Он превратил Ио в корову – красивую пухлую телочку с трепетными боками и громадными нежными глазами. Если спрятать ее где-нибудь в поле, Гера ни за что ее не заметит и Зевс сможет навещать Ио в свое удовольствие. Или так ему казалось. Когда нисходит похоть, осмотрительность, здравый смысл и мудрость отлетают, и то, что кажется хитрой уловкой тому, кто в тисках страсти, выглядит вопиющей неуклюжей дурью для всех остальных.
От ревнивой жены проще спрятать сотню гор, чем одну любовницу. Гера, для которой коровы были священны, и потому она располагала зорким, знающим взглядом на этот биологический вид, тут же приметила новое животное и заподозрила его истинную сущность.
– Какая восхитительная телка, – походя сказала она Зевсу однажды за завтраком на Олимпе. – Безупречные формы. Такие длинные ресницы и привлекательные глаза.
– Какая? Вот эта рухлядь? – переспросил Зевс, глядя вниз, куда показывала Гера, с деланой скукой.
– Это на твоих полях, милый, стало быть, из твоего поголовья.
– Наверное, – отозвался Зевс, – очень может быть. Одна из тысяч коров, что тут пасутся. Не следить же за ними всеми.
– Я бы эту телочку очень хотела себе, – сказала Гера, – в подарок на день рождения.
– Кхм… правда? Вон ту? Уверен, я мог бы найти тебе куда жирнее и складнее.
– Нет, – сказала Гера, а те, кто знал ее, уловил бы блеск у нее в глазах и сталь в голосе. – Я хочу вот эту.
– Разумеется, разумеется, – сказал Зевс, притворно зевая. – Она твоя. У твоего локтя кувшин с амброзией… передай мне, а?
Гера слишком хорошо знала собственного мужа. Стоило его похотливым наклонностям проявиться, никакого удержу им не будет. Она перевела Ио в маленький огороженный загончик и отправила своего слугу АРГУСА, внука Инаха, стеречь ее.
Аргус, сын Микены и Арестора, был преданным последователем Геры, как и все аргосцы того времени[133], но имелся у него к тому же особый дар, из-за которого он был безупречным сторожем своей тете Ио. У него было сто глаз. Прозывали его ПАНОПТОМ – «всевидящим»[134]. Вечно послушный воле Геры, он устроился на поле, уставил пятьдесят глаз на Ио, а остальные пятьдесят бдели независимо друг от друга – смотрели по сторонам, не явятся ли мародеры.
Зевс не упустил этого – и заметался в ярости. Кровь бурлила. Он стукнул кулаком по ладони. Добудет он Ио. Это уже вопрос принципа – взять верх над Герой в этой безмолвной подковерной войне. Впрочем, он сознавал пределы собственной хитрости, а потому призвал в помощники самого коварного и безнравственного прохиндея на всем Олимпе.
Гермес сразу понял, что нужно делать. Всегда готовый потрафить Зевсу и похулиганить, он поспешил к загону Ио.
– Привет, Аргус. Составлю-ка я тебе компанию ненадолго, – сказал он, откидывая щеколду с загона и проскальзывая внутрь. – Миленькая у тебя тут коровка.
Аргус покосился дюжиной глаз на Гермеса: тот уселся в траву, достал флейту и начал играть. Два часа играл он и пел. Музыка, послеполуденная жара, дух маков, лаванды и дикого тимьяна, тихое журчание и лепет ручья неподалеку… глаза у Аргуса закрылись, один за другим.
Когда последний, сотый глаз смежил веки, Гермес опустил флейту, прокрался поближе и заколол Аргуса прямо в сердце. Любой бог способен на великую жестокость – Гермес бывал злодеем не меньше прочих.
Аргус умер, и Зевс открыл ворота на поле, вывел Ио. Но не успел он превратить ее обратно в человека, как Гера, смотревшая за тем, что случилось, наслала овода, тот бросился кусать Ио так больно и настойчиво, что она забрыкалась, замычала и удрала вдаль, прочь от Зевса.
Горюя из-за смерти любимого слуги, Гера взяла сотню зорких Аргусовых глаз и поместила их на хвост крайне бестолковой растрепанной старой курицы, преобразив ее в то, что мы ныне наблюдаем как павлина, – вот так современная гордая, красочная и спесивая птица навеки стала ассоциироваться с богиней Герой[135].
Ио же тем временем промчалась вдоль северного берега Эгейского моря и переплыла его в том месте, где Европа становится Азией, – в том самом месте, которое мы до сих пор именуем в ее честь «коровьим переходом» или, по-гречески, Босфором[136]. Неслась она все дальше, бия копытами, сломя голову и вопя от боли, пока не добралась до Кавказских гор. Там слепень вроде бы отстал ненадолго, и Ио успела заметить фигуру Прометея, корчившегося от боли на скале.
– Присядь, переведи дух, Ио, – сказал титан. – Держись. Все станет получше.
– Хуже-то некуда, – взвыла Ио. – Я корова. Меня преследует крупнейший и злейший слепень из всех, каких видывал белый свет. Гера меня уничтожит. Вопрос лишь в том, закусают меня до смерти или я свихнусь и утоплюсь в море.
– Понимаю, сейчас тебе все может видеться мрачным, – отозвался Прометей, – но я иногда прозреваю будущее и знаю наверняка. Ты вернешься в человеческое обличье. Станешь основательницей великой династии в землях, где струится Нил. И среди твоих потомков возникнет величайший из всех героев[137]. А потому выше нос, гляди бодрей, м-м?
Даже среди всех ее печалей Ио едва могла пренебречь словом того, кого – прямо у нее на глазах, к ее ужасу, – рвали живьем и пожирали два злобных с виду стервятника. Что там ее мелкие неудобства по сравнению с такой вечной мукой?
Вышло так, что Ио и впрямь вернула себе человеческий облик. Встретилась с Зевсом в Египте и родила ему сына ЭПАФА, который сыграет важную роль в истории Фаэтона – с ней мы того и гляди познакомимся. Предполагается, что Ио забеременела от Зевса, когда он нежно коснулся ее руки – Эпаф означает «касание». От Зевса родила Ио и дочь, названую КЕРОЭССОЙ, а сын последней БИЗАНТ основал великий город Византий. Зачали Кероэссу тоже прикосновением или же более традиционным способом воспроизводства, нам неизвестно.
Ио, может, и была коровой, но – очень влиятельной и важной.
Довольно трогательная история повествует нам о том, как Афина, не жертвуя своей девственностью, сыграла роль в зачатии и рождении одного из основателей города-государства Афины.
У хромого Гефеста, с тех самых пор как расколол Зевсу череп и этим помог привести в мир Афину, развилась сильная страсть к этой богине. Однажды, не в силах сдерживать пыл, он поймал ее где-то в углу на олимпийских вершинах и попытался взять силой. Увы, в возбуждении ему удалось лишь брызнуть семенем ей на бедро. Афина в молчаливом отвращении стащила с головы шарф и вытерлась им, после чего бросила шарф с горы.
Замаранная ткань приземлилась далеко внизу. Божественное семя Гефеста просочилось в почву, и Гея забеременела. У нее родился мальчик по имени ЭРЕХТЕЙ. Глядя с небес, Афина увидела это и решила, что дитя обязано быть бессмертным. Сошла с Олимпа, положила ребенка в плетеный короб, закрыла его и поручила заботам трех смертных сестер – ГЕРСЫ, АГЛАВРЫ и ПАНДРОСЫ. Ни при каких обстоятельствах, сказала им Афина, короб нельзя открывать. Но Аглавра и Герса не устояли и заглянули внутрь. Увидели возившегося в нем младенца, обернутого кольцами извивавшейся змеи. Все змеи для Афины священны, и эта была частью заклятия, которое богиня применила, чтобы сделать младенца Эрехтея бессмертным. От увиденного две женщины тут же спятили и бросились с вершины холма, который ныне именуется Акрополем, или «высокой цитаделью». Эрехтей вырос в ЭРИХТОНИЯ (или породил его, тут изложения расходятся) – легендарного основателя Афин[138].
Если посетить Акрополь в современных Афинах, можно заметить сразу к северу от Парфенона великолепный храм под названием Эрехтейон. Его знаменитый фасад с колоннами-кариатидами – облаченными в хламиды девами – одно из величайших архитектурных сокровищ мира. Храмы, воздвигнутые неподалеку, посвящены бедняжкам Аглавре и Герсе – очень уместно[139].
Афина заменяла Эрехтею родительницу, Гея была ему матерью, Гефест – отцом. Можно счесть, что три бессмертных родителя – это перебор (и хвастовство о своем градооснователе со стороны афинян), однако в том, чтобы похваляться по крайней мере одним таким предком, ничего необычного не было. История отважного, но сумасбродного ФАЭТОНА[140], как и миф о Персефоне, объясняет, как возникли некоторые перемены в географии мира, и к тому же предлагает нам буквальный пример любимого «ай-яй-яй» – урока греческого мифа: как не доводит гордыня до добра.
У Фаэтона была божественная родословная, однако растил его отчим по имени МЕРОП, неутешительно смертный человек. Когда бы Мероп ни отлучался, мать Фаэтона КЛИМЕНА, которая то ли была бессмертной, то ли нет[141], развлекала мальчика байками о его божественном отце – достославном боге солнца Фебе Аполлоне[142].
Когда Фаэтон уже достаточно подрос, он отправился в школу наравне с другими смертными мальчиками; некоторые были полностью людьми, а другие, как Фаэтон, могли притязать на божественное происхождение по материнской или отцовской линии. Среди последних был Эпаф, сын Зевса и Ио. При таких-то блистательных родителях Эпаф считал себя выше своих однокашников. Фаэтон, гордый и пылкий юнец, терпеть не мог, когда им помыкал Эпаф, и постоянно раздражался от его спеси и высокомерия.
Эпаф вечно бесил всех выпендрежем из-за своей родословной. Мог сказать что-нибудь такое: «Да, в ближайшие выходные папа – Зевс, как всем известно, – приглашает меня на Олимп отужинать. Сказал, что, может, даст на троне посидеть и, глядишь, разрешит глоток-другой нектара. Я это уже пробовал, понятно. Маленьким кругом посидим. Дядя Арес, сводная сестра Афина, пара-тройка нимф, для комплекта. Веселуха будет».
Наслушавшись подобного небрежного упоминания имен, Фаэтон всегда возвращался домой в бешенстве.
– Почему, – жаловался он матери, – Эпафу можно видеться с отцом каждые выходные, а я со своим дажене знаком?
Климена в ответ крепко обнимала сына и пыталась объясниться:
– Аполлон ужасно занят, милый. Каждый день должен гонять колесницу Солнца по небу. А когда с этой работой покончено, ему нужно в храмы Делоса и Дельф – и еще кто его знает сколько всего. Пророчества, музыка, стрельба из лука… он из всех богов, пожалуй, самый занятой. Но, без сомнения, он скоро навестит нас. Когда ты родился, он оставил тебе вот это… Я собиралась подождать и отдать тебе, когда ты немножко подрастешь, но ладно уж, бери сейчас…
Климена ушла к буфету, достала оттуда прелестную золотую флейту и вручила сыну. Мальчик тут же поднес ее ко рту и подул; получилось сиплое и далеко не музыкальное шипение.
– А что она умеет?
– Умеет? В каком смысле, милый?
– Зевс подарил Эпафу волшебный кожаный хлыст, благодаря которому собаки подчиняются любой команде Эпафа. А эта что делает?
– Это флейта, дорогой мой. Она умеет музыку. Дивную, чарующую музыку.
– Как?
– Ну, ты учишься выдувать ноты, а затем… ну, играешь. – И в чем волшебство?
– Ты никогда не слышал музыки флейты? Это волшебнейшие звуки. Впрочем, репетировать нужно подолгу.
Фаэтон с отвращением отшвырнул инструмент и убежал к себе в спальню, где супился весь остаток дня, до самого вечера.
Примерно через неделю, в последний день учебы, перед длинными летними каникулами к Фаэтону обратился убийственно снисходительный Эпаф.
– Эй, Фаэтон, – с оттяжечкой произнес он. – Хотел спросить, не желаешь ли ты ко мне в гости на виллу на северном африканском побережье через неделю? Небольшая домашняя вечеринка. Папа, возможно, Гермес, Деметра и сколько-то фавнов. Отплываем завтра. Веселуха будет. Что скажешь?
– Ох, какая жалость, – воскликнул Фаэтон. – Мой отец Феб Аполлон, как ты знаешь, пригласил меня… покататься на солнечной колеснице по небу, на той неделе. Не могу его подвести.
– Что, извини?
– Ах да, я не говорил? Он вечно достает меня, чтоб я его разгрузил по работе – поводил вместо него эту его солнечную колымагу.
– Ты всерьез хочешь сказать…Чепуха. Ребята, идите-ка сюда, послушайте! – Эпаф подозвал других мальчишек туда, где они с Фаэтоном встали друг против друга. – Повтори им, – велел он.
Фаэтона поймали на вранье. Гордость, ярость и досада не давали ему отступить. Будь он проклят, если пойдет на попятную и позволит этому невыносимому снобу остаться на высоте.
– Да чего такого, – сказал он. – Просто мой папа Аполлон настаивает, чтобы я выучился управлять конями Солнца. Подумаешь.
Остальные мальчишки, вслед за ухмылявшимся Эпафом, недоверчиво и насмешливо заулюлюкали.
– Знаем мы, что твой отец – скучный старый дурак Мероп! – выкрикнул кто-то.
– Он мне всего лишь отчим! – завопил в ответ Фаэтон. – Настоящий отец у меня Аполлон. Правда! Сами увидите. Погодите только. Добраться к нему во дворец займет некоторое время, но на днях, скоро, гляньте в небо. Я вам помашу. Буду целый день один вести колесницу, один. Вот увидите!
И с этими словами он удрал к дому, и в ушах у него звенели смешки, вопли и глумливый смех его однокашников. Один мальчик, его друг и возлюбленный КИКН, погнался за ним.
– О Фаэтон, – вскричал Кикн, – что ты наговорил? Это же неправда. Ты мне столько раз жаловался, что никогда не видел своего настоящего отца. Вернись и скажи им, что пошутил.
– Оставь меня в покое, Кикн, – вымолвил Фаэтон, отпихивая друга. – Я отправляюсь во Дворец Солнца.
Только так можно заткнуть эту свинью Эпафа. Когда в следующий раз увидимся, все будут уважать меня и знать, кто я такой на самом деле.
– Но я-то знаю, кто ты такой, – произнес несчастный Кикн. – Ты Фаэтон, и я тебя люблю.
Климене тоже не удалось переубедить Фаэтона. Страдая, смотрела она, как он собирает свои немногие пожитки.
– Погляди в небо – увидишь меня, – сказал он, целуя ее на прощание. – Я помашу, когда буду ехать мимо.
Дворец Солнца размещался, само собой, на востоке – в такой далекой дали, как Индия. Как Фаэтон туда добрался, пока не договорились. Я читал, что волшебные солнечные ястребы сообщили Аполлону о трудном походе мальчика через континентальную Грецию, Месопотамию и далее по землям, которые ныне зовутся Ираном, и что бог велел этим великолепным птицам подобрать ребенка и нести его остаток пути на себе.
Как бы то ни было, Фаэтон явился ко дворцу ночью и был тут же призван в тронный зал, где восседал Аполлон, облекшись пурпуром, в переливах золота, серебра и самоцветов, украшавших зал. Один только трон был инкрустирован десятью с лишним тысячами рубинов и изумрудов. Совершенно потрясенный величием дворца, ослепительными каменьями и, конечно, лучезарной славой своего отца-бога, юноша пал на колени.
– Так ты, значит, Клименин парнишка, да? Встань, дай глянуть на тебя. Да, вижу, ты, может, и впрямь плод чресл моих. Есть в тебе стать, блеск. Мне донесли, что ты преодолел долгий путь, чтобы оказаться здесь. Зачем?
Вопрос прямой, и Фаэтон несколько растерялся. Ему удалось пробормотать какие-то слова про Эпафа и «прочих мальчишек», и он мучительно осознал, что больше похож на избалованного ребенка, чем на гордого сына олимпийца.
– Да, да. Очень злые они, сплошное расстройство. А я здесь при чем?
– Всю мою жизнь, – сказал Фаэтон, пылая гордыней и обидой, что курились в нем так долго, – всю мою жизнь мать говорила мне о великом достославном Аполлоне, золотом боге, моем сиятельном безупречном отце. Н-н-но ты ни разу не навестил нас! Никогда никуда нас не звал. Ты даже не признал меня.
– Ну да, извини. Оплошал. Я был ужасным отцом, вот бы как-то тебе воздать. – Аполлон выговорил слова, которые все отцы-дезертиры произносят повсюду и ежедневно, однако мысли его были о лошадях, музыке, питии… о чем угодно, кроме этого занудного, обиженного ребенка-нытика.
– Выполни, если можно, одно мое желание. Всего одно.
– Конечно, конечно. Говори.
– Правда? Честно-честно?
– Конечно.
–Даешь слово, что выполнишь?
– Даю, – сказал Аполлон, веселясь от чрезмерной серьезности этого мальчика. – Клянусь своей лирой. Клянусь ледяными водами самой Стикс. Говори же, ну.
– Хочу поводить твоих лошадей.
– Моих лошадей? – переспросил Аполлон, не вполне понимая. – Поводить? В каком смысле?
– Хочу вести солнечную колесницу по небу. Завтра. – Ой нет, – сказал Аполлон, и на лице у него расплылась улыбка. – Нет-нет-нет! Не дури. Такого никто не умеет.
– Ты обещал!
– Фаэтон, Фаэтон. Это храбро и здорово – даже мечтать о чем-то подобном. Но никто,никто не правит теми лошадьми, один я.
– Ты поклялся водами Стикс!
– Да сам Зевс не в силах ими управлять! Это сильнейшие, буйнейшие, упрямейшие и неукротимейшие жеребцы на свете. Они подчиняются только моим рукам – и ничьим более. Нет, нет. Нельзя о таком просить.
– Яуже попросил. А ты дал слово!
– Фаэтон! – Остальные одиннадцать богов оторопели бы от такого молящего, отчаянного тона, к какому прибег Аполлон. –Заклинаю тебя! Что угодно другое. Золото, снедь, власть, знание, любовь… Назови – и твое навек. Но не это. Ни за что.
– Я попросил, а ты поклялся, – повторил упрямый юнец.
Аполлон склонил золотую голову и мысленно выругался.
Ох уж эти боги и их поспешные языки. Ох уж эти смертные и их глупые грезы. Образумятся ли когда-нибудь они – и те и другие?
– Ладно. Пошли, покажу тебе их, раз так. Но знай, – сказал Аполлон, пока шагали они к стойлам, и лошадиный дух в ноздрях у Фаэтона делался все крепче и резче. – Ты волен в любой миг передумать. Это никак не уронит тебя в моих глазах. Честно говоря, ты в них даже вырастешь будь здоров как.
С приближением бога четыре жеребца – белые с золотыми гривами – затопали и завозились в стойлах.
– Эй, Пирой! Ну же, Флегон! Тихо-тихо, Эой! Спокойно, Эфон! – обратился к ним по очереди Аполлон. – Так, иди сюда, юноша, пусть познакомятся с тобой.
Фаэтон никогда прежде не видывал таких великолепных коней. Глаза у них сияли золотом, копыта высекали из каменных плит искры. Фаэтона охватило благоговение, но тут же пронзило его и страхом, который он попытался выдать за восторженное предвкушение.
У тяжелых врат зари стояла золотаяквадрига – великая колесница, в которую четырех жеребцов собирались вскоре впрячь. Мимо поспешила безмолвная женская фигура в шафрановой хламиде. Фаэтон уловил аромат, который не смог распознать, но голова у него пошла кругом.
– То была Эос, – проговорил Аполлон. – Скоро придет ее время отпирать врата.
Фаэтон был наслышан об Эос – богине зари. Ее звалирододактилос – розоперстая – и за ее обаяние и нежную красоту ей всюду поклонялись.
Он помог отцу вывести жеребцов к колеснице, и тут его грубо отпихнули в сторону.
– Что тут делает этот смертный?
Здоровяк, облаченный в сияющий доспех из бычьей шкуры, взял разом всех четырех жеребцов под уздцы и повел их вперед.
– А, Гелиос, привет, – сказал Аполлон. – Это Фаэтон. Мой сын Фаэтон.
– И что?
Фаэтон знал, что Гелиос – брат Эос и богини Луны Селены, что он помогает Аполлону с его каждодневными обязанностями. Аполлон в присутствии титана словно бы засмущался.
– Ну, короче, колесницу сегодня поведет Фаэтон.
– Что, прости?
– Ну, пусть заодно и научится, как считаешь?
– Ты, никак, придуриваешься?
– Я вроде как пообещал.
– Тогда вроде какразобещай обратно.
– Гелиос, не могу. Сам знаешь, что не могу.
Гелиос затопал и взревел, от чего кони вскинулись и заржали.
– Тымне не дал вести ни разу, Аполлон. Ни разу. Сколько я просил, и сколько ты говорил мне, что я не готов? А теперь ты пускаешь этого… эту креветку к вожжам?
– Гелиос, будешь делать так, как тебе велено, – сказал Аполлон. – Я свое слово сказал, а значит… кхм, сказал.
Аполлон забрал поводья из рук Гелиоса, подсадил Фаэтона в колесницу. Увидев, как Фаэтон болтается туда-сюда по колеснице, Гелиос хохотнул.
– Да он там катается, как горошинка! – сказал он с неожиданно визгливым смешком.
– Справится. Так, Фаэтон. Эти вожжи – они тебе для общения с конями. Те сами знают дорогу, проходят ее каждый день, но им надо показать, что ты их повелитель, понял?
Фаэтон рьяно закивал.
Что-то от нервного возбуждения Фаэтона и ярости Гелиоса, похоже, передалось коням – они брыкались и беспокойно фыркали.
– Самое главное, – продолжил Аполлон, – не лететь ни слишком высоко, ни слишком низко. Посередине между небом и землей, ну?
И вновь Фаэтон кивнул.
– Ой, чуть не забыл. Руки выстави… – Аполлон взял кувшин и вылил масло в протянутые ладони Фаэтона. – Намажься этим как следует. Защитит тебя от жара и света этих жеребцов, когда они поскачут по небу. Земля внизу согреется и озарится, а ты держись по прямой на запад, к садам Гесперид. Двенадцать часов в пути. Держись. Помни: кони знают. Успокаивай их по именам: Эой и Эфон, Пирой и Флегон. – Аполлон называл их, и кони по очереди прядали ушами. – Но еще не поздно, мой мальчик. Ты видел их, ты с ними пообщался, я подарю тебе их золотые статуэтки, отлитые Гефестом, заберешь домой. Это угомонит твоих школьных друзей.
Еще от одного визгливого смешка Гелиоса щеки у Фаэтона вспыхнули.
– Нет, – сказал он, стиснув зубы. – Ты обещал – я тоже.
Сказал это Фаэтон, и тут возникла Эос – на ярком жемчужно-розовом облаке. С улыбкой поклонилась Аполлону и Гелиосу, растерянно и вопросительно посмотрела на Фаэтона в колеснице и заняла свое место у врат рассвета.
Страннику, глядящему на восток и вверх, на облака, скрывающие Дворец Солнца, первый знак того, что Эос принялась за дело, – вспышка кораллово-розового, что всякий раз поутру пронизывает небо. Распахнула она врата пошире, и этот розовый окреп до блеска золота, а тот делался все ярче и яростней.
Для Фаэтона во дворце зрелище было обратным: врата распахнулись и явили темный мир, озаренный лишь серебряным блеском сестры Эос и Гелиоса – лунной богини Селены, добравшейся до конца своего ночного пути. Эос раскрывала врата все шире, пока Фаэтон не увидел, как розовый и золотой свет вырывается вовне, затопляет тьму ночи. Словно то был знак для четырех коней: они навострили уши, содрогнулись и встали на дыбы. Фаэтона отбросило назад, и колесница под ним поехала.
– Помни, сынок, – прокричал Аполлон, – не полошись. Крепче хватку. Не натягивай поводья. Просто покажи коням, что ты владеешь положением. Все будет хорошо.
– В конце концов, – прокричал Гелиос, когда колесница начала отрываться от земли, – что может пойти не так? – Его визгливый смех фальцетом хлестнул Фаэтона, будто плеткой.
И вновь переключимся на странника, что смотрит с дороги внизу на восток: золотое свечение превращается в громадный огненный шар, его все труднее наблюдать не щурясь. Краткая вспышка рассвета окончена, приходит день.
Кони Аполлона ринулись вперед, топча воздух. Все шло гладко. Они знали, что делать. Забравшись на определенную высоту, взяли нужный курс и дальше гнали прямо. Все просто.
Фаэтон выпрямился, старательно не дергая за поводья, и всмотрелся в даль. Разглядел кривую, отделявшую синее небо от заполненной звездами тьмы. Видел, как действует пылающий свет колесницы. Сам Фаэтон был защищен, в волшебной безопасности от жара и света, но громадины облаков таяли и растворялись до пара. Фаэтон посмотрел вниз и увидел, как сжимаются по мере его приближения длинные тени гор и деревьев. Видел, как складчатое море рассыпается миллионами искр света, видел, как сияние росы возносится трепетным туманом, когда подъезжали они к берегам Африки. Где-то к западу от Нила Эпаф отдыхает на пляже. Ох, ну и триумф же ожидает Фаэтона – каких свет не видывал!
Побережье сделалось отчетливее, и Фаэтон натянул поводья, пытаясь направить Эоя, ведущего коня слева, вниз. Эой, возможно, думал о чем-то своем – о золотой соломке или хорошеньких кобылках, и уж точно не ждал, что его станут сбивать с пути поводьями. Переполошившись, он вильнул и нырнул, потащив остальных коней за собой. Колесница дернулась и понеслась прямо к земле. Как бы ни тянул Фаэтон за поводья, которые почему-то перепутались у него в руках, – все без толку. Зеленая земля с ревом мчалась ему навстречу, и Фаэтон смотрел в глаза собственной смерти. Еще раз отчаянно дернул за поводья, и в самую последнюю минуту – то ли в ответ на этот рывок, то ли инстинктивно желая спастись, – четыре жеребца взмыли ввысь и погнали вслепую на север. Но Фаэтон с ужасом и отчаянием успел заметить, что кошмарный жар солнечной колесницы подпалил землю.
Они летели дальше, а яростная пелена огня плескалась по земле, сжигая дотла все и вся. Целая полоса Африки пониже северного побережья осталась выжженной начисто. И поныне бóльшая часть тех земель – сухая пустыня, которую мы называем Сахарой, а греки именовали ее Землей, спаленной Фаэтоном.
Теперь он уже напрочь ничем не управлял. Кони наверняка поняли, что знакомая твердая рука Аполлона не ведет их. Неукротимая ли радость свободы, переполох ли от недостатка власти над ними свел с ума эту четверку? Рухнув достаточно низко, чтобы земля успела загореться, они ринулись так далеко к багровой линии, отделяющей небо от звезд, что мир внизу сделался холоден и темен. Даже море замерзло, а земля обернулась льдом.
Мечась, раскачиваясь, ныряя и несясь вперед, без всякого руководства и направления, колесница моталась и болталась по воздуху, как листок в бурю. Далеко внизу люди Земли вглядывались вверх с изумлением и тревогой. Фаэтон орал на коней, умолял их, угрожал им, дергал поводья… но все втуне.
Вести о разрухе, учиненной на земле, дошли до богов на Олимпе и наконец достигли ушей самого Зевса.
– Ты посмотри, что творится, – вскричала расстроенная Деметра. – Урожаи выжгло солнцем или побило морозами. Катастрофа.
– Люди напуганы, – сказала Афина. – Прошу тебя, отец. Надо что-то делать.
Зевс со вздохом полез за молнией. Глянул, где там несется колесница Солнца – она опрометью мчала к Италии.
Молния, как любая у Зевса, попала в цель. Фаэтона с колесницы вышибло начисто, и он, пылая, упал на землю, как выгоревшая ракета, – в воды реки Эридан, с шипением и паром.
В отсутствие заполошного мальчишки и его воплей да диких рывков за поводья великие солнечные скакуны угомонились, вернулись наконец на положенные высоту и маршрут и одним чутьем добрались до земель Гесперид на дальнем западе.
Феб Аполлон не был ни добрым, ни любящим отцом, но смерть сына сокрушила его тяжко. Он поклялся никогда больше не водить колесницу Солнца и передал эту задачу благодарному и увлеченному Гелиосу – и тот с тех пор стал колесничим Солнца, соло[143].
Влюбленный в Фаэтона друг Кикн отправился к реке Эридан, в воды которой упал несчастный убитый Фаэтон. Кикн уселся на берегу и оплакивал утрату возлюбленного с таким горестным воем, что безутешный Аполлон лишил его дара речи и из жалости и раскаяния перед непрестанной, однако теперь беззвучной и неутолимой мукой, превратил его в красавца-лебедя. Эта птица, лебедь-шипун, стала для Аполлона священной. В память о возлюбленном Фаэтоне птица молчит всю жизнь, вплоть до мига своей смерти, и тогда она поет с ужасной тоской свое странное милое прощание – лебединую песнь. В честь Кикна лебедят называют cygnets.
А что же Эпаф? Глянул ли он вверх, увидел ли Фаэтона в вышине над собой, как ведет тот великую колесницу, – или же лопал смоквы и заигрывал с нимфами на борту корабля, что вез его с друзьями на пляж в Северной Африке? Хотелось бы думать, что он все же глянул вверх и что жар колесницы ослепил его – достойное наказание за злые насмешки. На самом деле Эпаф стал великим патриархом. Женился на дочери Нила МЕМФИДЕ и в честь нее назвал город, который основал. У них родилась дочь ЛИВИЯ, и его наследная линия, включавшая и правнука Эпафа ЭГИПТА, правила Египтом много поколений подряд.
Фаэтон же оказался среди звезд в созвездииAuriga, или Возничего[144]. В его честь французы назвали шустрый, легкий и опасный гоночный экипаж фаэтоном. В конце XVIII – начале XIX века это был излюбленный вид транспорта юных сорвиголов, которые, сами того не ведая, воплощали миф о Фаэтоне в юношеской нетерпеливости, зачастую опрокидывая эти экипажи к ярости своих многострадальных отцов.
Американский классицист и педагог Идит Хэмилтон предложила эпитафией Фаэтону вот такие строки:
Покоится здесь Фаэтон, он правил квадригой сиянья.
Пусть промах его и велик, зато велико и дерзанье.
Благодаря Фаэтону людям теперь приходилось уживаться со зверскими перепадами температур безжизненных пустынь и ледяных полярных шапок – помимо круговерти времен года из-за отлучек Персефоны в подземный мир. Впрочем, урок Фаэтона не остановил человечество от стремления вверх. Никакие уроки, сколь угодно суровые, похоже, не останавливали нас никогда. По всей Греции продолжили возникать и увядать царства. Греческий мир охватывал в те дни и Малую Азию – этот отросток суши к востоку от Греции, где ныне размещаются Турция, Сирия и земли Леванта (нынешний Ливан). Влияние этой части света на греческую культуру и мифологию оказалось громадным: оживленная торговля, алфавитное письмо и, наконец, основание первого показательногополиса – города-государства, каким предстояло достичь пика славы с возникновением Трои, Спарты и Афин. Это история о Зевсе, преображениях, драконе, змеях, городе и женитьбе.
Царь левантийского города Тира АГЕНОР (сын Посейдона и Ливии) и его царица ТЕЛЕФАССА (дочь Нила и нимфы облаков НЕФЕЛЫ) родили пятерых детей: дочь ЕВРОПУ и четверых сыновей – КАДМА (или, на греческий манер, КАДМОСА), КИЛИКА, ФЕНИКСА и ТАСОСА.
Однажды вечером дети Агенора играли на заросшем цветами лугу, и Европа убрела и отбилась от братьев. На глаза ей попался великолепный белый бык, что пасся в высокой траве. Она приблизилась, зверь поднял голову и посмотрел на нее. Что-то в его взгляде заворожило Европу. Она подошла еще ближе. Дыхание быка было сладостным, нос – мягким и приятным на ощупь. Европа увила его рога цветами и погладила по толстой, теплой, манящей шкуре. И тут, не задумываясь, зачем она это делает, вспрыгнула ему на спину. Склонилась вперед и взялась за бычьи рога.
– Какой же ты красивый, – прошептала она ему в уши. – Такой сильный, мудрый и добрый.
Мотнув громадной головой, зверь побежал. Рысца скоро превратилась почти в галоп. Европа смеялась и подгоняла быка.
Кадм с младшими братьями соревновались, кто дальше кинет камень (Кадм вечно выигрывал – он был необычайно одаренным метателем камней, дисков и копий). Мальчишки обернулись и увидели, что их сестру увозит бык. Они во весь дух ринулись следом, однако бык набрал невероятную скорость. Братьям почудилось, каким бы ни было это невозможным, что копыта зверя перестали касаться земли.
Перепугавшись, они звали Европу, кричали ей вслед, чтоб прыгала с быка, но она либо не слышала, либо не вняла. Бык возносился все выше и выше, пока не исчез из виду.
Кадм вернулся домой и выложил новость родителям – царю Агенору и царице Телефассе. Громогласны были рыдания, велики упреки.
Тем временем белый бык нес Европу все дальше и дальше от ее родного Тира, на запад, за Средиземное море, к островам Греции. В полном восторге и совершенно не боясь, Европа хохотала, когда под ними замелькала земля, а потом и море. Европу заворожило. Путешествие оказалось таким замечательным, что весь массив суши на запад от ее родины стал с тех пор называться Европой – в ее честь.
Они не останавливались, пока не достигли острова Крита, где бык оказался…
…кем, как не Зевсом?
Герино ли превращение Ио в телочку вдохновило его принять форму быка, нам неведомо, но уловка, похоже, сработала: Европа счастливо осталась жить на Крите до конца своих дней. Она родила Зевсу троих сыновей – Миноса, Радаманта и Сарпедона, которые, как вы помните, стали Судиями Преисподней, где взвешивали жизни умерших душ и определяли им подобающие наказания и награды.
Адома в тире несчастные родители Европы снарядили Кадма и его братьев на поиски сестры и дали четкое указание: пусть и не думают возвращаться домой, пока ее не найдут.
Тирцы тогда уже были прославленными мореходами и торговцами. Брат Кадма Феникс (не путать с мифической птицей) унаследует от Агенора правление царством и переименует его в Финикию – в свою честь. Мастерство финикийцев в морской торговле принесло им великую славу и стало их гордостью. Они возили шелка и пряности с Востока, но преимущество перед соседями и соперниками возникло у них именно благодаря изобретению и распространениюалфавита. Впервые в человеческой истории речь на любом языке стало возможным записать по звуку, а это означало, что жители Средиземноморского побережья, в том числе и Северной Африки, и Ближнего Востока, впервые смогли общаться между собой знаками на папирусе, пергаменте, воске или глиняных осколках, и эти знаки можно было произнести вслух[145]. Значки на странице или на экране, которые вы расшифровываете по мере чтения, восходят к финикийскому алфавиту. И как раз Кадм донес это замечательное изобретение своего народа до Греции – в долгих поисках Европы.
Много лет странствовали они бесплодно. Почему-то – возможно, из-за божественного вмешательства – Крит, судя по всему, остался единственным местом, которое они не обыскали. Остров, на котором они пробыли дольше всего, – Самофракия, далеко на севере Эгейского моря.
На Самофракии жила плеяда по имени ЭЛЕКТРА[146]. Плеяды, или же Семь сестер, были (если помните) дочерьми Атланта и океаниды Плейоны. От Зевса эта Электра родила двоих сыновей – ДАРДАНА[147] и ЯСОНА, а также дочку ГАРМОНИЮ[148]. Красота и милые, спокойные манеры Гармонии мгновенно пленили Кадма, и он взял ее с собой в дальнейшие странствия. Насколько охотно Гармония пошла на это, неизвестно, однако парочка покинула Самофракию и направилась в континентальную Грецию – вроде как в поисках Европы, но, если говорить о Кадме, в поисках высшей цели.
Кадма часто называют «первым героем». Если вам не лень посчитать, убедитесь сами: он из пятого поколения, у него поровну и человечьих, и божественных предков. Родословная его восходит к самому началу жизни – по отцовской линии, через дедушку Посейдона, чьим отцом был Кронос, сын Урана. По бабушке Ливии он был потомком Инаха, что добавляет ему королевской крови в венах. Была в нем неугомонность и жажда чудесного, какие отличают героев, а также необходимая доля отваги, уверенности и веры в себя. Посейдон обожал своего внука, что естественно, но с наибольшей благосклонностью к нему относилась Афина, особенно теперь, когда Кадм вступил в брачный союз с Гармонией, а та была одной из преданнейших служительниц Афины.
Так же, как брат Кадма Тасос обустроился на маленьком острове Тасос, а Феникс дал свое имя Финикийскому царству, третий брат Кадма Килик забросил поиски Европы и вернулся на восток Малой Азии, где основал свое царство, которое назвал Киликией[149].
Вместе с Гармонией, а также с обширной свитой верных последователей из Тира, Кадм направился в Дельфы – посовещаться с оракулом. Он всем нутром чуял – как и любой герой, – что ему суждена слава, но не понимал, где именно лежит оно, его будущее, и по-прежнему нуждался в руководстве, как дальше вести поиск Европы.
Мы уже достаточно осведомлены об оракулах и потому не удивимся причудливости ответа пифии.
– Кадм, сын Агенора, сына Посейдона, – нараспев проговорила она. – Оставь поиски сестры и следуй за телкой, отмеченной полулунием. Следуй за ней, пока не упадет она от усталости. Там, где упадет она, строй.
– Строй – что?
– Прощай, Кадм, сын Агенора, сына Посейдона.
– Что за корова? Не вижу никакой коровы.
– Где корова падет, там Кадм, сын Агенора, сына Посейдона, должен строить.
– Да, но эта корова…
– Телка с полулунием поможет Гармонии и ее герою, сыну Агенора, сына Пойседона.
– Слушай…
– Проща-а-а-ай…
Кадм и Гармония переглянулись, пожали плечами и со всей своей свитой верных тирцев ушли из Дельф. Возможно, некая корова и впрямь возникнет перед ними по волшебству, а может, какой-нибудь небесный посланник явится и направит их к нужному животному.
Тем временем можно и оглядеться.
Дельфы и их оракул, стадион и храмы расположены в греческой области под названием Фокида. Царь Фокиды ПЕЛАГОН, узнав, что Гармония с Кадмом – ныне знаменитые на всю округу благодаря дару алфавита – оказались в его краях, послал гонцов с приглашением в почетные гости к нему во дворец. Это приглашение утомленная дорогой пара и их оголодавшая свита приняли с удовольствием.
Три дня пиров и кутежа в их честь прошли приятно и беззаботно, и тут Кадму с Гармонией, между застольями прогуливавшимся как-то вечером по дворцовым садам, преградил путь отец Пелагона АМФИДАМАНТ.
– Был мне сон, – проговорил Амфидамант, приближаясь к паре и пыша при этом медовухой из всех пор, – в котором ты, Кадм, участвовал в забегах, метал копья, швырял диски и выиграл величайший приз на свете. Я вот к чему: завтра мой сын Пелагон открывает Фокидские игры. Маленькое местное событие, но сны есть сны, и у них есть цель. Когда Морфей врал? Вот мой совет: участвуй. – Засим благожелательно икнул и, спотыкаясь, убрел прочь.
– Ну что ж, – сказал Кадм, обнимая Гармонию за талию и мечтательно глядя на луну. – Отчего б не поучаствовать? Не родился еще мужчина, способный метнуть копье или диск дальше, чем я. И, по-моему, я вполне быстр и в забегах.
– Мой герой! – вздохнула Гармония, утыкаясь головой ему в грудь. Этот ее жест – не от обожающего восхищения, а чтобы заглушить смех: мужское тщеславие в делах физической мощи казалось ей беспредельно потешным.
Наутро Кадм выступил против соперников, среди которых преимущественно были щуплые местные юнцы да дворцовые стражники-толстопузы. Когда прямо из дворцового парка он метнул первый диск, пришлось послать слугу, чтобы тот принес диск обратно; толпа ликовала. К вечеру Кадм выиграл все состязания до единого. Гармония прожигала взглядом женщин и девушек, славших Кадму воздушные поцелуи и бросавших цветы к его ногам.
Пелагон, монарх не очень богатый, отправил своего дворецкого поискать благородномуvictor ludorum[150] подобающий приз.
– Народ Фокиды! – вскричал царь, помещая на голову Кадму поспешно сплетенный венец из оливковых листьев. – Узри победителя, нашего почетного гостя царевича Кадма Тирского. А вот и приз, достойный великого проворства, силы и изящества нашего героя.
Раздались приветственные крики, вымершие до растерянной тишины: дворцовый камерарий, протискиваясь через толпу, гнал перед собой крупную корову. Молчание забурлило смешками, а смешки переросли в откровенный хохот. Корова пожевала жвачку, приподняла хвост и выдала жидкую кляксу навоза. Толпа злорадно взвыла.
Пелагон сделался пунцовым. Его отец Амфидамант сказал Кадму, подмигивая:
– Что ж. Морфей не может быть постоянно прав, а?
Но Гармония крайне взволнованно ткнула Кадма локтем.
– Смотри, – шепнула она, – смотри, Кадм,смотри!
Кадм тут же понял, что привлекло ее внимание. На боку у коровы имелась отметина в виде месяца. И никак иначе ее не опишешь. Отчетливые пол-луны!
Пелагон бормотал ему на ухо что-то неубедительное о родословной этого животного и высоких надоях, но Кадм перебил его:
– Более чудесного и желанного подарка государь и измыслить бы не мог! Я преисполнен восторга и благодарности.
– Правда? – проговорил слегка остолбеневший Пелагон.
Дворецкий до того поразился сказанному, что выронил ивовый прутик, которым подстегивал скотину к трибуне победителя. На осознание, что жгучих ударов на нее больше не сыплется и никто ее не гонит, телочке понадобилось примерно с полминуты, и она побрела прочь.
– Правда-правда, – сказал Кадм, спрыгивая с трибуны и помогая сойти Гармонии. – Безупречный подарок, в самом деле. Как раз то, чего мы хотели…
Корова пробралась сквозь толпу. Кадм с Гармонией, повернувшись спиной к царской ложе, отправились следом. Кадм через плечо обратился к царю, выкрикивая благодарности и путаные любезности:
– Да простит нас его величество… чудесный визит… мы так благодарны за гостеприимство… великолепная еда, чудесные увеселения… очень мило… эмм… прощайте…
– Очень благодарны, – повторяла за ним Гармония. – Вовек не забудем. Никогда. Милейшая телочка! Прощайте.
– Н-но! Что? В смысле?.. – проговорил Пелагон, растерявшись от столь поспешного и внезапного расставания. – Я думал, вы еще на ночь останетесь?
– Недосуг. Пошли, люди мои. С нами! – крикнул Кадм, призывая свиту тирских слуг, воинов, маркитантов и прочего сопровождения. На бегу пристегивая доспехи, побросав еду и расцеловывая новых знакомых, они догнали Кадма, Гармонию и корову.
– Чокнутые, – промолвил Амфидамант, наблюдая за вихрем пыли, взвившимся вслед за разношерстной армией Кадма, когда та исчезла из виду. – Совершенно чокнутые. Я сразу говорил.
Три дня и три ночи кадм, гармония и приверженные им тирцы караваном шли за телкой с отметиной в виде месяца; коровка брела вверх и вниз по холмам, по лугам, по полям и через речки. Шли они примерно на юго-восток, к области под названием Беотия[151].
Гармонии думалось, что телка может оказаться самой Европой. В конце концов, вожделея ее, Зевс обернулся быком, чего б и ей не принять подобный же облик? Кадм, завороженный ритмичными колыханиями широкого коровьего зада, был склонен думать, что все это жестокая шутка, подстроенная, чтобы морочить ему голову.
И вдруг, сойдя с высокого холма и добравшись до края просторной равнины, телочка тяжко легла на траву и выдала изможденный стон.
– Божечки, – сказал Кадм.
– В точности как оракул предрек! – вскричала Гармония. – Что пифия сказала? «Там, где упадет корова, – строй». Ну.
–Ну? – сердито передразнил Кадм. – В каком смысле «ну»? Строй? Строй что? Как строй?
– Я тебе вот что скажу, – произнесла Гармония. – Давай пожертвуем корову Афине Палладе. Несчастное животное все равно полудохлое. Афина подскажет нам.
Кадм согласился и велел вставать здесь простеньким лагерем. Чтобы как следует подготовить жертву, он послал своих людей за водой к ближайшему роднику.
Кадм перерезал корове горло и уже опрыскал кровью самодельный алтарь, украшенный полевыми цветами и жженым шалфеем, когда один из тирцев вернулся в жесточайшем расстройстве – и с ужасными вестями. Родник охранял дракон – в нелепом обличье исполинской водяной змеи. Он уже убил четверых, удавив в своих кольцах и откусив им головы громадной пастью. Что делать?
Герои не заламывают руки и не раздумывают, герои действуют. Кадм поспешил к роднику, по дороге подобрав тяжелый камень. Спрятавшись за деревом, он свистнул, чтобы привлечь внимание дракона, а затем швырнул камень ему в голову, раздробил череп и убил наповал.
– Вот тебе и водяная змея, – проговорил Кадм, оглядывая кровь и мозги дракона, мешавшиеся теперь с водой родника.
И тут раздался громкий отчетливый голос:
– Сын Агенора, чего ты смотришь на змею, которую сразил? Сам станешь змеей и будешь терпеть, пока на тебя глазеют посторонние.
Кадм огляделся, но никого не увидел. Голос, должно быть, прозвучал у него внутри. Кадм покачал головой и вернулся в лагерь, обрадованный и ликованием своих последователей, и восторженными поцелуями Гармонии, которой он про голос ничего не сообщил.
Достаточно далеко, чтобы Кадм не услышал, кто-то из его людей втягивал воздух сквозь зубы с неприятным предвкушением, какое свойственно любому гонцу с плохими вестями. Человек этот был беотийцем и шептал своим спутникам, многозначительно качая головой, чтоДракон Исмениос, Исменийский дракон, которого Кадм только что прикончил, священ для Ареса, бога войны. Более того, продолжал вестник, некоторые считают, что этот гад был аж сыном Ареса!
– Ничего путного из такого поступка не выйдет, – добавил он, цокая языком. – Богу сражений лучше не досаждать всякими выходками. Никак нет. И без разницы, кто у тебя дедушка.
Следует признать, что едва ли не самое обременительное испытание для героев и смертных того времени – их отношения с разными богами. Увертываться от ревностей и неприязней олимпийцев было делом мудреным. Выкажи чрезмерную верность и услужливость одному – рискуешь вызвать враждебность другого. Если ты нравишься Посейдону и Афине – как Кадм с Гармонией, например, – немала вероятность, что Гера, или Артемида, или Арес, или даже сам Зевс приложат все усилия, чтобы помешать и насолить тебе. И помоги небеса всякому, кто сдуру прибил кого-то из божественных любимцев. Никакие жертвоприношения и дары на свете не умилостивят обиженного бога, бога мстительного, бога, потерявшего лицо в чьих-то глазах.
Кадм, убив любимца Ареса, бесспорно, нажил врага в самом норовистом и безжалостном из всех богов[152]. Но он ничего об этом не знал, поскольку шепотки в рядах свиты не достигли его ушей. Он беспечно воскурил благовония и завершил жертвоприношение Афине, чувствуя, что все продолжает складываться в его пользу. Это чувство усилилось от Афининого мгновенного и благосклонного появления. Порадованная принесенной в жертву телкой, она скользнула вниз с облака душистого дыма, посланного Кадмом, и одарила своих смиренных верующих величественной улыбкой.
– Встань, сын Агенора, – сказала богиня, шагнув к простертому Кадму и поднимая его на ноги. – Твое жертвоприношение нам приятно. Следуй моим указаниям тщательно, и все будет славно. Вспаши плодородную равнину. Вспаши хорошенько. А затем посей рядами зубы дракона, которого ты сразил.
С этими словами она ступила обратно на облако и исчезла. Если бы Кадм не получил подтверждений от Гармонии и других, что они услышали от Афины в точности то же самое, он, возможно, счел бы, что ему это пригрезилось. Но божественные наставления суть божественные наставления, какими бы странными ни казались. Более того, Кадм начал сознавать, что чем они страннее, тем вероятнее божественны.
Первым делом он вырезал из каменного дуба плуг. Поскольку тягловых животных под рукой не оказалось, он впряг на все готовую команду своих самых преданных слуг. За этого харизматичного тирского царевича они бы жизнь положили, а потому для них таскать плуг – сущие пустяки. Стояла поздняя весна, и почва равнины оказалась вполне податливой, чтобы без чрезмерных для тирцев усилий распахать ее неглубокими, но ровными и отчетливыми бороздами.
Подготовив почву, Кадм древком копья принялся проминать ямки в дюйм-два глубиной. В каждую ямку он клал драконий зуб. Как все мы знаем, у человека тридцать два зуба. У водяных драконов зубы во много-много рядов, как у акул, и когда от непрестанного разгрызания человечьих костей передний ряд стачивается, на его место выдвигается следующий. Итого Кадм посадил пятьсот двенадцать зубов. Завершив работу, он встал и оглядел поле.
Над равниной, зацепив вершины гряд и раздув мелкую пудру почвы, промчался легкий ветерок. Закружили пыльные вихри. Низошла полная тишина.
Почва в одной гряде шевельнулась – Гармония заметила это первой. Она показала рукой, и все взгляды устремились туда. Над наблюдавшей толпой вознеслись охи и сдавленные крики. Сквозь землю пробивался наконечник копья, вот уж и шлем показался, за ним плечи, грудная пластина, кожаные поножи… пока не возник целый, полностью вооруженный воин, неукротимый и свирепый, затопал ногами. Следом еще один, и еще, пока все поле не покрылось вояками, ряд за рядом маршировавшими на месте. Лязг и грохот их доспехов, бряцанье и стук пряжек, ремней и сапог, звон и шлеп металла и кожи кирас, поножей и щитов, мерный рык и боевые кличи слились в единый ужасающий грохот, наполнивший наблюдателей страхом.
Всех, кроме Кадма: тот смело выступил вперед и вскинул руку.
– Спарты! – вскричал он, дав им прозвище, которое означает «посеянные люди». – Мои спарты! Я царевич Кадм, ваш военачальник. Вольно.
Возможно, потому, что они родились из зубов дракона, вырванных из челюстей твари, священной для бога войны, эти солдаты сразу преисполнились невероятной воинственности. В ответ на приказ Кадма они попросту загремели и застучали щитами и копьями.
– Молчать! – заорал Кадм.
Воины не обратили внимания. Их марш на месте перешел в неспешный марш вперед. Кадм в отчаянии поднял камень, который с привычным мастерством и силой метнул в войско. Одному солдату попало в плечо. Тот глянул на воина рядом и, сочтя его обидчиком, ринулся на него с ревом, меч наголо. Через несколько мгновений по всему полю понеслись боевые кличи, от каких стынет кровь, и солдаты кинулись друг на друга.
– Прекратить! Прекратить! Приказываю вам прекратить! – вопил Кадм, словно заполошный родитель у кромки поля, наблюдающий, как его сына давят в игровой свалке. Топая от бессилия, он повернулся к Гармонии: – Какой смысл был Афине утруждаться и вынуждать меня создавать это племя, если они сейчас друг друга поубивают? Ты глянь на их зверства, на эту кровожадность. Что это значит?
Но пока он говорил, Гармония уже показывала на самую середку потасовки. Пять из Кадмовых спартов стояли кружком вместе – единственные выжившие. Остальные лежали убитые, кровь впиталась в почву, из которой они возникли. Те пятеро приблизились, опустив мечи к земле. Подошли к Кадму, склонили колена, опустили головы.
Велико было облегчение, велика радость тирцев. День выдался странный – страннее не упомнить никому из смертных за всю историю. Но некоторый порядок, похоже, восстановился.
– Как называется это место? – спросил Кадм. – Знает кто-нибудь?
Раздался голос – того самого вестника, что предупреждал о священности Исменийского дракона для Ареса.
– Я из местных, – сказал он. – Мы именуем это равниной Фив.
– Значит, на этой равнине построю я великий город. Отныне мы не тирцы, мы – фиванцы… – Загремели приветственные кличи. – А эти пятеро спартов будут фиванскими владыками.
Пятеро владык-основателей Фив получили имена ЭХИОН, УДЕЙ, ХТОНИЙ, ГИПЕРЕНОР и ПЕЛОР[153]. Под руководством Кадма и его преданных тирских последователей они постепенно выстроили цитадель (Кадмею), а из нее вырос цветущий город. Со временем этот город сделался могучим полисом-государством – Фивами[154]. В крепких стенах, окружавших его, имелось семь бронзовых врат, каждые посвящены славе того или иного олимпийского бога.
Стену возвели АМФИОН и ЗЕФ, близнецы, рожденные от Зевса АНТИОПОЙ, дочерью местного речного бога АСОПА. Гермес был любовником Амфиона и учил его играть на лире. Когда понадобилось выстроить стену вокруг Кадмеи, Амфион спел под лиру, и камни, которые таскал Зеф, так очаровались музыкой, что сами улеглись по местам, и городские стены вознеслись чуть ли не мгновенно. Благодаря этому Амфион и Зеф считаются сооснователями Фив наравне с Кадмом.
Завершив работу, Кадм с Гармонией занялись свадебными приготовлениями. Происходившая от титанов и богов, поддержанная и наказанная олимпийцами, но очень смертная и очень человеческая, эта пара в наши дни могла бы называться «образцовой звездной». Что-то подсказывает, что нынешняя пресса и социальные сети не удержались бы и назвали этих двоих Кадмонией.
Их положение самых выдающихся возлюбленных на белом свете означало, что их свадебный пир – честь, какой не удостаивался ни один смертный союз, и посетили этот праздник высочайшие со всей земли и высочайшие со всех небес. Дары поражали воображение. Афродита одолжила Гармонии свой нательный пояс – волшебный предмет белья, способный вызывать головокружительнейшее и совершенно восторженное желание[155]. Говорят, Гармония была стеснительной, и ее любовь к Кадму еще предстояло воплотить до конца. Этот пояс, одолженный ей на медовый месяц богиней любви и красоты (которая могла быть и истинной матерью Гармонии), оказался, таким образом, очень ценным подарком.
Но ни один свадебный дар не смог бы затмить ожерелье, преподнесенное Кадмом своей невесте. Самое роскошное украшение на всем белом свете. Его изготовили из отборнейших халцедонов, яшм, изумрудов, сапфиров, нефритов, лазурита, аметиста, серебра и золота, и когда он застегнул его на шее своей красавицы-жены, все гости охнули от изумления[156]. Прошелестел шепоток, что и его тоже подарила Афродита.
Другой шепоток добавил, что изготовил это ожерелье Гефест. Слух развился и далее: Гефеста заставила изготовить ожерелье Афродита, потому что к этому ее подтолкнул любовник Арес, который, как вы помните, затаил на Кадма обиду за убийство Исменийского дракона. Ибо жестокая и поразительная правда об ожерелье состояла в том, что оно было проклято. Глубоко и необратимо. Жуткие невзгоды и трагические несчастья обрушивались на головы тех, кто носил его или им владел.
Это все в равной мере странно и зачаровывающе. Если Арес с Афродитой действительно были настоящими родителями Гармонии, зачем же им обрекать на беды собственную дочку? Все ради того, чтобы отомстить за убитого водяного змея? Да и могла ли милейшая Гармония и впрямь быть чадом Любви и Войны? А если так, зачем нежное творение этих двух могучих и устрашающих сил им же проклинать – да еще и с такой противоестественной жестокостью?
Пара Кадмий – Гармония – как Эрот с Психеей – вроде бы намекают на соединение двух ведущих и противоречивых сторон в нас самих. Возможно, восточная традиция завоеваний, письменности и торговли, воплощенная в Кадме (его имя происходит от старого арабского и иудейского корняqdm, означающего «с востока»), словно бы сливается с любовью и чувственностью и тем самым рождает Грецию, наделенную всем сразу.
Но в этой истории, как и во многих других, то, что мы на самом деле видим, есть обманчивая, неоднозначная, головокружительная шарада насилия, страсти, поэзии и символизма, какая живет в сердце древнегреческого мифа и не поддается постижению. Алгебра здесь слишком неустойчивая, не рассчитаешь, она вылеплена людьми – и богами, это не чистая математика. Увлекательно пытаться истолковать все эти символы и повороты сюжета, но подстановки не очень сходятся, а получаемые ответы обычно не яснее экивоков оракула.
Но вернемся к нашей истории. Свадьба прошла блестяще. Пояс сослужил свою службу как (дословно) афродизиак, и счастливая пара оказалась благословлена потомством – двумя сыновьями, ПОЛИДОРОМ и ИЛЛИРИЕМ, а также четырьмя дочерями – АГАВОЙ, АВТОНОЕЙ, ИНО и СЕМЕЛОЙ.
Кадму тем не менее еще предстояло расплатиться за убийство дракона. Арес обязал его к работе на себя – на целый олимпийский год, который, судя по всему, был равен восьми человеческим.
Отработав, Кадм вернулся править своим городом, который сам же и построил. Но проклятье ожерелья отравит всякое счастье и довольство, в каких мог бы Кадм жить и царствовать.
Через много лет мира и процветания в Фивах дочь Кадма и Гармонии Агава вышла замуж за ПЕНФЕЯ, сына Эхиона, одного из пяти владык-основателей (выживших пяти спартов, как вы помните). Устав царствовать, но, как и многие герои после него, не в силах унять жажду приключений, Кадм как-то раз сказал Гармонии:
– Давай отправимся странствовать. Повидаем мир. Пенфей готов принять трон, пока нас не будет.
Повидали они многое. Всевозможные села и города. В путь они подались как обычная пожилая пара, никаких особых церемоний или пиров в свою честь не требовали. Сопровождало их лишь несколько слуг. Как ни печально, Гармония, однако, прихватила с собой и проклятое ожерелье.
Много попутешествовав по Греции, они решили навестить царство в западной Адриатике, к югу от Балкан, ближе к восточному побережью Италии, которое основал их младший сын Иллирий; оно, немудрено, получило название Иллирия[157].
Прибыв на место, Кадм внезапно насторожился и преисполнился необъяснимого страха. Воззвал к небесам:
– За последние тридцать лет я понимал в глубине души, что убийством того клятого водного змея я прикончил и все возможности счастья для себя и своей жены. Арес безжалостен. Он не успокоится, пока не втопчет меня в землю, как змею. Если это утешит его и принесет больше мира моей мятущейся судьбе, пусть же завершу я дни свои, скользя во прахе. Да будет так[158].
Не успели эти слова покинуть уста его, как горестная молитва воплотилась в горестной действительности. Тело Кадма начало сжиматься с боков и вытягиваться в длину, кожа заблестела и превратилась в гладкую чешую, а голова уплощилась и приобрела ромбовидные очертания. Язык, что выкрикнул это ужасное желание небесам, теперь трепетал и выстреливал меж двух клыков. Человек, бывший Кадмом, царевичем Тира и царем Фив, пал на землю обычной змеей.
Гармония отчаянно возопила.
– Боги, сжальтесь! – рыдала она. – Афродита, если ты мать мне, яви любовь, позволь мне быть на земле с тем, кого люблю я. Плоды этого мира – пыль для меня. Арес, если отец ты мне, яви милость. Зевс, если, как некоторые утверждают,ты мне отец, во имя всего творения, сжалься, молю тебя.
Услышала ее молитвы, тем не менее, Афина, а не те трое, и она же превратила Гармонию в змею. Гармония скользнула в пыли за своим мужем-змеем, и они любовно обвили друг друга.
Пара дожила свои дни в тени храма, посвященного Афине, показываясь, лишь когда надо было прогреть кровь в полуденном солнце. Когда кончина приблизилась, Зевс вернул им человеческий облик. Их тела похоронили в Фивах с большими почестями, и Зевс послал двух великих змеев вечно стеречь их усыпальницы.
Оставим же Кадма с Гармонией в их беспредельном покое. Они умерли, не ведая, что их младшая дочь Семела, пока их не было дома, выпустила в мир силу, которая изменит его навсегда.
После того как Кадм и гармония отправились странствовать, Фивами стал править их зять Пенфей[159]. Сильным царем он не был, зато был честен и старался изо всех сил, применяя уж какие есть характер и смекалку. Пусть город-государство под его руководством и процветал, Пенфею приходилось постоянно поглядывать через плечо на других детишек Кадма, своих шуринов и невесток, чьи жадность и честолюбие представляли постоянную опасность. Даже его жена Агава, казалось, презирает его и желает ему промахов. Его самая младшая невестка Семела – единственная, с кем ему было легко, а все потому, по правде сказать, что она была куда менее ушлой, чем ее братья Полидор и Иллирий, и совсем не такая падкая на богатство и высокое положение, как ее сестры Агава, Автоноя и Ино. Семела была красива, добра и щедра, довольная своей жизнью жрицы в великом храме Зевса.
Однажды она пожертвовала Зевсу быка особенно впечатляющих размеров и пыла. Завершив подношение, она отправилась к реке Асоп – смыть с себя кровь. Так случилось, что Зевс, порадованный жертвой и все равно собиравшийся заглянуть в Фивы, посмотреть, как поживает этот город, летел над рекой – в своем любимом обличье орла. Нагое тело Семелы, блестевшее в воде, необычайно взволновало Зевса, и он приземлился, быстренько приняв подобающий вид. Говорю «подобающий вид», потому что, когда боги желали явить себя людям, они представали в уменьшенных, постижимых вариантах себя, чтобы не ослеплять и слишком не пугать. Вот почему фигура, появившаяся на берегу реки и улыбнувшаяся Семеле, походила на человеческую. Крупная, поразительно красивая, мощно сложенная и восхитительно сияющая, но все равно человеческая.
Прикрыв грудь руками, Семела воскликнула:
– Ты кто? Как смеешь ты подглядывать за жрицей Зевса?
– А ты, значит, жрица Зевса?
– Да. Если ты замыслил дурное, я закричу и призову Царя богов, он поспешит мне на помощь.
– Да неужели?
– Не сомневайся. Уходи.
Но чужак приблизился.
– Я тобой доволен, Семела, – произнес он.
Семела отпрянула.
– Тебе известно мое имя?
– Мне много чего известно, верная жрица. Ибо я есть бог, которому ты служишь. Я Отец-небо, царь Олимпа, Зевс всемогущий.
Семела, все еще по пояс в реке, охнула и пала на колени.
– Ну же, – сказал Зевс, бредя по воде к ней, – дай гляну тебе в глаза.
Хоть и в брызгах, лихорадочно и сыро, но соитие состоялось. Когда все завершилось, Семела улыбнулась, вспыхнула, рассмеялась, а затем заплакала, уронив голову Зевсу на грудь и всхлипывая непрестанно.
– Не плачь, милая Семела, – сказал Зевс, проводя пальцами ей по волосам. – Ты меня потешила.
– Прости меня, владыка. Но я люблю тебя и слишком хорошо понимаю, что ты смертную женщину никогда не полюбишь.
Зевс всмотрелся в нее. Взрыв любострастия, каким накрыло его, уже остыл, однако Зевс с удивлением ощутил, как в нем зашевелилось что-то поглубже, затлело, как угли, в сердце. Бог, живший порывами, по-настоящему никогда не задумывавшийся о последствиях, в тот миг действительно пережил великую волну любви к прелестной Семеле – и сказал ей об этом:
– Семела, я люблю тебя! Люблю искренне. Верь мне, клянусь водами этой реки, что буду всегда приглядывать за тобой, заботиться о тебе, защищать тебя, чтить тебя. – Он взял в ладони ее лицо, склонился и запечатлел нежный поцелуй на ее мягких, податливых губах. – А сейчас прощай, моя милая. Буду навещать тебя с каждой новой луной.
Натянув платье, все еще с мокрыми волосами, насквозь согретая и сияющая любовью и счастьем, Семела прошла через поля к храму. Глянув вверх и прикрыв глаза ладонью, она смотрела, как взмывал и парил в небе орел, словно улетал в само солнце, пока от блеска светила у нее не потекло из глаз и ей не пришлось отвернуться.
Зевс хотел как лучше.
Для какого-нибудь несчастного полубога, нимфы или смертного эти четыре слова так часто предвосхищают катастрофу. Царь богов и впрямь любил Семелу и на самом деле хотел ей добра. В пылу своего нового увлечения он ухитрился с удобством для себя забыть, каким страданиям подверглась Ио, сведенная с ума слепнем, насланным Зевсовой мстительной женой.
Увы, у Геры, может, и не осталось стоглазого Аргуса, чтобы собирать разведданные, но у нее имелись другие тысячи глаз. То ли кто-то из завистливых сестер – Агава, Автоноя или Ино, – проследил за Семелой и нашептал Гере историю о речных утехах, то ли кто-то из жриц самой царицы неба, про это ничего не известно. Но так или иначе Гера все узнала.
И вот, однажды под вечер, когда Семела с романтическим чувством возвращалась к месту регулярных любовных встреч с Зевсом, обнаружила она там согбенную старуху, опиравшуюся на клюку.
– Вот так красоточка, – прокаркала старуха, несколько пережимая с хрипами и сипами несчастной карги.
– Ой, спасибо, – сказала ничего не подозревавшая Семела с дружелюбной улыбкой.
– Проводи меня, – сказала карга, клюкой подтягивая Семелу к себе. – Дай-ка обопрусь на тебя.
Семела была вежливой и отзывчивой по природе своей – и воспитанной в культуре, где старикам в любом случае оказывали величайшее внимание и почтение, а потому она пошла со старухой, терпя ее бесцеремонность и не жалуясь.
– Меня звать Бероя, – сказала старуха.
– А меня Семела.
– Какое милое имя! А это Асоп. – Старуха показала на прозрачные воды реки.
– Да, – согласилась Семела, – так называется эта река. – Я слыхала байку, – старуха перешла на хриплый шепот, – что тут соблазнили жрицу Зевса. Прямо в этих камышах.
Семела промолчала, но румянец тут же залил ей шею и щеки и выдал ее с головой – не хуже слов.
– Ох ты, дорогуша! – заверещала старуха. – Так это была ты! А если приглядеться, то и живот твой видать. Ты беременна!
– Я… я… – пробормотала Семела с подобающей застенчивостью и гордостью. – Но… ты умеешь хранить тайну?..
– О, эти старые уста никогда не проболтаются. Можешь поведать мне что угодно, милочка.
– Ну, дело в том, что отец этого дитя – не кто иной, как сам Зевс.
– Да ладно! – проговорила Бероя. – Неужели? Правда?
Семела очень утвердительно кивнула. Старухин недоверчивый тон ей не понравился.
– Правда. Царь богов.
– Зевс? Великий бог Зевс? Так-так. Интересно… Нет, нельзя такое говорить.
– Что нельзя говорить, бабушка?
– Ты с виду сплошь милая невинность. Такая доверчивая. Но, дорогая, откуда тызнаешь, что это был Зевс? Не так ли сказал бы и какой-нибудь злодей-совратитель, чтоб тебе понравиться?
– Ой нет, то был Зевс. Я знаю наверняка.
– Прости старуху, но опиши его мне, дитя мое.
– Ну, высокий. С бородой. Сильный. Добрый…
– Ну нет, какая жалость, но это вряд ли применимо кбогу.
– Но тобыл Зевс, правда! Он превращался в орла. Я видела это своими глазами.
– Этому фокусу можно научиться. Фавны и полубоги умеют. Даже некоторые смертные.
– Это был Зевс. Я эточувствовала.
– Хм… – Бероя словно засомневалась. – Я пожила с богами. Моя мать – Тефида, отец – Океан. Я вырастила и воспитала юных богов, когда они возникли из утробы Кроноса. Это правда. Я знаю их повадки и нравы и скажу тебе вот что, дочка. Когда бог или богиня являют себя в истинном обличье, это как жуткий взрыв. Волшебная мощь, огонь. Незабываемо. Ни с чем не перепутаешь.
– Именно это я и ощутила!
– То, что ты ощутила, – всего лишь восторг смертного соития. Уж поверь мне. Скажи-ка, собирается ли этот любовничек твой повидать тебя еще?
– О да, конечно. Он навещает меня постоянно, каждую новую луну.
– Я бы на твоем месте, – произнесла старуха, – вынудила его пообещать, что он покажет тебе себянастоящего. Если он Зевс, ты это увидишь. Иначе, боюсь, тебя одурачили, а ты слишком милая, доверчивая и добродушная, чтобы можно было такое допустить. А сейчас оставь меня посозерцать пейзаж. Брысь, брысь, уходи.
И Семела ушла от карги, все горячее негодуя. Что ты будешь делать – эта бородавчатая брылястая старуха задела ее за живое. Вот же старики эти, вечно они пытаются отобрать у юных всякую радость. Ее сестры Автоноя, Ино и Агава ей тоже не поверили, когда она гордо сообщила им, что любит Зевса, а Зевс любит ее. Прямо-таки визжали от недоверчивого насмешливого хохота, обзывали ее наивной дурочкой. А теперь еще и эта Бероя усомнилась.
И все же – все же – в том, что говорили ее сестры и эта старая ведьма, что-то было. Боги уж точно нечто большее, нежели теплая плоть и крепкие мышцы, какими бы привлекательными ни казались. «Что ж, – сказала Семела про себя, – еще две ночи – и придет новолуние, и тогда я докажу, что эта гадкая вредная старая карга ошибается».
Обернись Семела, глянь назад, на реку, она бы увидела невероятное: гадкая вредная старая карга – теперь юная, красивая, величественная и царственная, – возносится к облакам в пурпурно-золотой колеснице, а влечет ее дюжина павлинов. Будь у Семелы дар ясновидения, случилось бы ей видение истинной БЕРОИ – невинной старенькой няньки богов, что доживала свои дни в милях отсюда, уйдя на почтенный покой на берегах Финикии[160].
Вечером новолуния Семела, поджидая возлюбленного, прогуливалась по берегу реки Асоп с некоторым нетерпением. Он наконец возник, на сей раз – в виде жеребца, черного, глянцевитого, славного, он мчал к ней галопом по полям, солнце садилось у него за спиной и словно воспламеняло ему гриву. О, как же она его любит!
Он дал ей погладить себя по бокам и накрыть ладонью его горячие ноздри, а затем преобразился в того, кого она знала и любила. Обняв его крепко, она расплакалась.
– Моя милая девочка, – проговорил Зевс, проводя пальцем ей по животу – по очертаниям их ребенка, – опять плачешь? Что я натворил?
– Ты правда бог Зевс?
– Да.
– Обещаешь исполнить любое одно мое желание?
– Ох, неужто надо? – вымолвил Зевс со вздохом.
– Да мелочь – не власть, не мудрость и не драгоценности, ничего такого. И мне не надо, чтобы ты кого-то уничтожил. Пустяк, правда.
– Тогда, – сказал Зевс, любовно взяв ее за подбородок, – исполню.
– Даешь слово?
– Даю. Клянусь этой рекой… нет, я уже ею клялся по другому поводу. Клянусь тебе самим великим Стигийским потоком[162]. – Вскинув ладонь в шуточной торжественности, он произнес нараспев: – Возлюбленная Семела, клянусь священной рекой Стикс, что исполню твое желание.
– Тогда, – сказала Семела, глубоко вдохнув, – яви мне себя.
– Это как?
– Я хочу увидеть тебя таким, какой ты есть по-настоящему. Не как человека, а как бога – в истинной божественности.
Улыбка застыла у Зевса на устах.
– Нет! – вскричал он. – Что угодно, только не это! Не желай такого. Нет-нет-нет!
Именно так боги частенько кричат, когда осознают, что влипли из-за неразумного обещания. Аполлон кричал точно так же, как мы помним, когда Фаэтон призвал его чтить собственную клятву. В Семеле вспыхнула подозрительность.
– Ты обещал, ты поклялся рекой Стикс! Ты обещал, ты клятву дал!
– Но, милая моя девочка, ты сама не понимаешь, чего просишь.
– Тыпоклялся! – Семела даже ножкой топнула.
Бог посмотрел в небеса и застонал.
– Верно. Я дал слово, а мое слово свято.
Произнося это, Зевс начал преображаться в громадную тучу. Из сердцевины этой темной массы блеснул ярчайший свет, какой только можно вообразить. Семела смотрела, и лицо ее расплывалось в широченной блаженной улыбке. Лишь бог способен превращаться в такое. Лишь сам Зевс способен расти и расти в ослепительном пламени и золотом величии.
Но сияние сделалось таким лютым, таким ужасным и свирепым, что Семела вскинула руку, прикрыла глаза. Но свет усиливался. С треском столь громким, что у Семелы лопнули барабанные перепонки и из ушей пошла кровь, сияние взорвалось молниями, мгновенно ослепившими девушку. Глухая и слепая, она подалась назад, но слишком поздно: не избежала она разящей силы молнии до того мощной, что тело девушки разъяло надвое, и Семела скончалась на месте.
Над собой, вокруг и внутри себя слышал Зевс победный смех супруги. Ну конечно. Мог бы догадаться. Гера обманно вынудила эту несчастную девушку выжать из него это чудовищное обещание. Что ж, их ребенка Гера не достанет. С раскатом грома Зевс вернулся во плоть и кровь, изъял плод из утробы Семелы. Слишком мал он был, чтобы дышать воздухом, и Зевс взял нож, вспорол себе бедро и вложил зародыш в рану. Придерживая эту импровизированную матку, Зевс склонил колени и зашил ребенка в свою теплую плоть[163].
Через три месяца Зевс с Гермесом отправились к Нисе на северном африканском побережье, куда-то между Ливией и Египтом. Там Гермес взрезал швы на бедре у Зевса и принял Зевсова сына ДИОНИСА[164]. Дитя вскормили нисейские нимфы дождя[165], а когда малыша отняли от груди, воспитанием его занялся пузан Силен – он же станет ближайшим спутником и последователем Диониса, своего рода Фальстафом юному богу – принцу Хэлу[166]. У самого Силена тоже была целая свита поклонников – силенов, похожих на сатиров существ, всегда олицетворявших дух паясничанья, пирушек и проделок.
Открытие, с которым навеки будут отождествлять Диониса, он совершил еще в ранней юности. Он обнаружил, как делать из винограда вино. Возможно, кентавр ХИРОН его надоумил, но другая, более чарующая история связывает это изобретение с пылкой любовью юного бога к молодому человеку по имени АМПЕЛ[167]. Дионис так безоглядно втюрился, что устраивал для них с Ампелом всевозможные состязания и в них все время давал юноше победить. Мальчишка в итоге, похоже, зазнался – или, во всяком случае, сделался бесшабашным сорвиголовой. Однажды, катаясь на диком быке, он необдуманно похвастался, что ездит на этом рогатом скакуне ловчее, чем богиня Селена на своей рогатой луне. Выбирая наказания прямиком из Гериной жестокой прописи, богиня заслала слепня укусить быка, отчего зверь взбесился, сбросил Ампела наземь и поднял его на рога.
Дионис ринулся к изувеченному юноше, но спасти его не смог[168]. Зато ему удалось волшебством превратить мертвое искореженное тело во вьющийся, трепетный росток-лиану, а капли крови, затвердев, набухли в сочные ягоды в кожуре, что сияла цветом и блеском, какие бог так обожал. Его возлюбленный стал лозой (ее в Греции до сих пор называют ампелос[169]). С этой лозы Дионис собрал первый урожай и выпил первый глоток вина. Это колдовство, так сказать, превращения крови Ампела в вино – дар богов миру.
Сочетание опьяняющего воздействия этого изобретения и враждебности Геры – чья ненависть ко всем внебрачным соплякам Зевса, хоть божественным, хоть смертным, оставалась неутолимой, – ненадолго свело Диониса с ума. Чтобы избежать проклятий Геры, он провел несколько лет в странствиях, распространяя культуру виноградарства и методы виноделия по всему свету[170]. В Ассирии он познакомился с царем СТАФИЛОМ, царицей МЕТОЙ и их сыном БОТРИСОМ. После пира в честь Диониса Стафил в результате первого смертельного похмелья скончался. В знак воздаяния и в их честь Дионис назвал гроздья винограда «стафилос», алкогольную жидкость и опьянение «мете», а сам виноград – «ботрис».
Наука переняла эти названия и увековечила их очень показательно: это образец по-прежнему живых отношений между греческим мифом и нашим языком. Биологи XIX века поглядели в микроскопы и увидели бактерии с хвостиками, на которых росли гроздья виноградоподобных узелков, и назвали эти бактерии «стафилококком». Понятия «метилированные спирты» и «метан» восходят к Мете.Botrytis cinerea, «благородная гниль», что поражает виноград на лозе и придает первосортным десертным винам их несравненный (и убийственно дорогой) букет, обязана своим названием Ботрису.
Во всех приключениях нового бога сопровождал не только Силен и его свита сатиров, но и пылкая ватага женщин-поклонниц – МЕНАД[171].
Вскоре Диониса уже всюду считали богом вина, кутежа, безумного пьянства, безудержного разгула и «оргастического будущего»[172]. Римляне назвали его ВАКХОМ и поклонялись ему столь же истово, как и греки. Он стал своего рода оппозицией Аполлону – тот олицетворял золотой свет разума, гармоническую музыку, лирическую поэзию и математику, а Дионис – энергии посумрачнее, энергии беспорядка, освобождения, необузданной музыки, кровожадности, безумия и безрассудства.
Конечно же, у богов были живые натуры и личные истории, и потому они зачастую отклонялись от всяких символически застывших масок. Аполлон, как мы вскоре убедимся, и сам был способен на кровожадность, безумие и жестокость, а Дионис оказывался вовсе не только воплощением пьянства и дебоширства. Его иногда называли Освободителем, органической жизненной силой, в чьей власти было милостиво отпускать на волю и обновлять этот мир[173].
Виноградный лист,тирсус – жезл, увенчанный еловой шишкой, колесница, запряженная леопардами или другими экзотическими зверями, свита извращенцев с вопиющими эрекциями, жбаны с вином через край – Дионисийская Идея щедра на подарки миру. Важность этого нового бога была такова, что его попросту пришлось впустить на Олимп. Но там уже был полный комплект из двенадцати постоянно проживающих богов, да и тринадцать уже тогда, похоже, казалось числом несчастливым. Боги почесали бороды и задумались, как быть. Диониса они к себе хотели – по правде говоря, им нравился и сам он, и праздничный дух, какой он привносил в любое сборище. Но более всего им по нраву была мысль о добавлении в нектар вина, а не перебродившего меда или простого фруктового сока.
– Очень кстати, – сказала Гестия, вставая. – Мне все больше кажется, что я нужна внизу, в мире, помогать людям и их семьям, присутствовать в храмах, посвященных добродетелям очага, дома и прочих гостиных. Пусть юный Вакх займет мое место.
Гестии вслед прошелестело неубедительное бормотанье протестов, но она настаивала, и обмен состоялся – к восторгу всех богов. За вычетом одной богини. Гера сочла Диониса величайшим оскорблением со стороны Зевса. Аполлон, Артемида и Афина – тоже позорный довесок в додекатеоне, но принятие на небеса этого ублюдка,полусмертного бога обидело ее до печенок. Она поклялась никогда не прикасаться к ядовитому пойлу Диониса и лично избегать кутежей, какими он нарушал покой и приличия небес.
Когда Афродита родила Дионису сына, Гера прокляла малыша, получившего имя ПРИАП, уродством и импотенцией и устроила так, что его вышвырнули с Олимпа. Приап стал богом мужских половых органов и фаллосов, ему особенно поклонялись римляне – как малому божеству немалого достоинства. Но уделом ему стали уныние и разочарование. Он жил в постоянном возбуждении, кое из-за проклятья Геры вечно подводило, стоило ему попытаться что-нибудь соответствующее предпринять. Эта хроническая постыдная беда вполне естественно и навеки связала его с алкоголем – с даром его отца миру, что «вызывает желание, но устраняет исполнение»[175].
Тем не менее, нравилось это Гере или нет, Дионис Дважды Рожденный, единственный бог с родителем из смертных, занял место полноценного члена окончательно сложившейся Олимпийской дюжины.
Кадмейский дом был одной из самых влиятельных династий греческого мира. Сначала Кадм, основатель Фив и отец алфавита, а затем и его семейство сыграли ключевую роль в становлении Греции. Но, как и ко многим великим династиям, к этой прилагалось проклятье. Убийство водяного дракона позволило выстроить город, но навлекло проклятье Ареса и на него. Мойры нечасто отпускают славу и победу без сопутствующих страданий и горестей.
Дочь Кадма Автоноя родила сына Актеона от второстепенного бога по имени АРИСТЕЙ, которому пылко поклонялись в Беотии (его иногда именуют «Аполлоном полей»). Как и многих позднейших героев, Актеона воспитывал и обучал великий и мудрый кентавр Хирон. Актеон вырос и стал вполне обожаемым вождем и охотником, знаменитым своим бесстрашием в погоне, а также сноровкой и нежной силой, с какой он обращался с любимыми гончими.
Однажды, потеряв след необычайно благородного оленя, Актеон и его спутники-охотники разделились для поисков. Продираясь через кусты, Актеон набрел на озерцо, в котором купалась Артемида. Поскольку она была олицетворением его любимой страсти – охоты, – Актеону не следовало бы пялиться на нагую богиню. Она же была еще и свирепой царицей целомудрия, воздержания и девственности. Но уж такая красавица, настолько милее всех, кого Актеону доводилось созерцать, что он раззявил рот и выпучил глаза – и встал колом, причем не только сам.
Может, веточка у него под ногой хрустнула, а может, слюни у Актеона изо рта капнули на землю небеззвучно, однако Артемида обернулась. Заметила молодого человека, что пялился на нее, и кровь в ней вскипела. Сама мысль, что кто-то распустит слух, будто видел ее голой, показалась ей такой омерзительной, что она вскричала:
– Эй, смертный! Таращиться на меня – богохульство. Я запрещаю тебе говорить – навеки. Если промолвишь хоть один слог, кара последует ужасная. Покажи мне, что ты понял.
Несчастный юнец кивнул. Артемида исчезла из вида, и он остался один – размышлять над своей судьбой.
У него за спиной послышался клич: его спутники возвестили о том, что вновь напали на след. Актеон инстинктивно откликнулся. В тот же миг проклятие Артемиды низошло на него, и он превратился в оленя.
Актеон вскинул голову, потяжелевшую от рогов, и помчал галопом по лесу, пока не наткнулся на пруд. Глянул в воду и, увидев себя, застонал, но получился могучий рев. В ответ прилетел великий лай и визг. Через несколько секунд его свора гончих выбежала на поляну. Натаскивал их сам Актеон: вцепляться оленю в горло и пировать горячей кровью в награду[177]. Скулившие и рычавшие псы кидались на него, щелкая челюстями, и Актеон вскинул передние ноги вверх, к Олимпу, словно моля богов о пощаде. Те либо не услышали, либо не вняли. Несколько мгновений – и Актеона порвали на куски. Загонщика загнали!
Богиня Деметра ассоциируется с изобильным плодородием и щедротами природы, но, если вывести ее из свойственного ей терпения, она могла быть такой же мстительной, как Артемида, что отчетливо подтверждается историей ее безжалостного воздаяния ЭРИСИХТОНУ, царю Фессалии.
Желая пристроить к своему дворцу новые покои, дерзкий, бесстрашный и неугомонный Эрисихтон с бригадой дровосеков отправился за деревом для стройки в лес, и там они наткнулись на великолепную дубраву.
– Превосходно! – вскричал он. – За топоры, ребятки.
Но его люди попятились, качая головами.
Эрисихтон обратился к старшому:
– Что это с ними такое?
– Эти деревья священны для Деметры, владыка.
– Чепуха. У нее этого добра уйма, она и не знает, что с ним делать. Валите.
Ворчание.
Эрисихтон выхватил у старшого плеть, которой тот помахивал исключительно для вида, и угрожающе хлестнул ею над головами дровосеков.
– Рубите эти деревья сейчас же – или почуете плеть на своей шкуре! – рявкнул он.
Царь плетью щелкает да вопит на них – работники неохотно принялись рубить. Но подобравшись к исполинскому дубу, что рос один в конце рощи, они вновь замерли.
– Это ж самый высокий и толстый из всех! – сказал Эрисихтон. – Из него одного можно наделать балок и колонн для моего тронного зала, и еще останется на большущее ложе.
Старшой показал дрожащим пальцем на ветви дуба, увешанные гирляндами.
Царя это не тронуло.
– И что?
– Владыка, – прошептал старшой, – каждый венок означает молитву, на которую богиня ответила.
– Если на молитвы уже ответили, ей эти букетики ни к чему. Рубите.
Но, видя, что старшой и его люди слишком напуганы, неуемный Эрисихтон выхватил топор и принялся за дело сам.
Человек он был сильный и, как большинство правителей, обожал показать свою волю, ловкость и мощь. Вскоре ствол треснул, и великий дуб зашатался. Услышал ли Эрисихтон жалобный плач гамадриады в ветвях? Если и услышал, внимания не обратил, а все махал и махал топором, пока не рухнуло дерево – ветви, молитвенные венки, гирлянды, гамадриада и все остальное.
Умер дуб – умерла и гамадриада. С последним своим вздохом прокляла она Эрисихтона за его преступление.
Деметра услыхала о святотатстве Эрисихтона и послала весточку Лимос. Лимос – из тех злобных тварей, что вылетели из кувшина Пандоры. Демоница голода, ее можно считать противоположностью Деметры – необходимой в смертном мире. Одна – плодотворная и изобильная вестница урожая, вторая – безжалостно жестокий глашатай голода и нужды. Поскольку отношения у них – как у материи и антиматерии, непримиримые, встретиться лично они не могли, и потому Деметра отправила к ней посла, горную нимфу, чтобы Лимос довела проклятие гамадриады до конца, – и за эту задачу злобная демоница взялась с удовольствием.
Лимос, по Овидию, в общем, запустила себя. Обвислые сморщенные груди, пустота вместо живота, гниющие кишки наружу, запавшие глаза, губы в коросте, чешуйчатая кожа, грязные волосы-сосульки, распухшие изъязвленные щиколотки – образ и лик Голода представлял собой зрелище неотвязное и жуткое. Той ночью она прокралась в спальню Эрисихтона, взяла спящего царя на руки и вдула в него свое зловонное дыхание. Ядовитые испарения проникли к нему в рот, а через горло и в легкие. По венам в каждую клетку его тела скользнул ужасный, ненасытный червь голода.
Эрисхитон проснулся от странных грез очень,очень проголодавшимся. Удивил кухонную челядь невероятным заказом к завтраку. Поглотил все до последнего кусочка, но аппетит не утолил. Весь день чем больше ел он, тем больше хотелось. Шли дни, а затем и недели, а припадки голода становились все сильнее. Сколько бы ни съел он – не мог насытиться и ни унции веса не набирал. Пища у него внутри, как топливо в огне, разжигала голод все яростнее. И потому народ стал называть его за глаза АЭТОНОМ, что означает «горящий».
Возможно, он стал первым человеком, проевшим дом и утварь в нем. Все его сокровища и владения, сам дворец его пошли на продажу, чтобы купить еду. Но и этого не хватило, ибо ничто не могло утолить его колоссального аппетита. Наконец Эрисихтон дошел до того, что продал собственную дочь МЕСТРУ, лишь бы добыть денег и утишить безжалостные требования непреклонного голода.
Этот поступок – скорее хитрость, чем варварство, каким кажется: бесподобная Местра числилась одно время среди любовниц Посейдона, и он наградил ее способностью менять облик по желанию – такой вот особый дар достался Местре от бога вечно переменчивого моря. Эрисихтон еженедельно предлагал дочку какому-нибудь богатому ухажеру и принимал выкуп за нее. Местра сопровождала жениха к его дому, сбегала от него в облике того или иного животного и возвращалась к отцу, готовая к следующей продаже свеженькому наивному воздыхателю.
Но и этой затеи не хватило, чтобы загасить страшный пламень голода, и, отчаявшись, Эрисихтон однажды отгрыз себе кисть левой руки. Дальше предплечье, плечо, стопы и ляжки. Вскоре царь Эрисихтон Фессалийский пожрал себя целиком. Деметра и гамадриада были отомщены.
Жила-была страсть какая привлекательная царевна по имени КОРОНИДА – из фессалийской Флегии. И такова была ее красота, что привлекла она внимание бога Аполлона, и тот взял ее в любовницы. Может показаться, что дружбы и любви прекраснейшего из богов более чем достаточно кому угодно, но Коронида – уже беременная от Аполлона – подпала под обаяние некоего смертного по имени ИСХИЙ и переспала с ним.
Одна белая ворона стала свидетелем этой неверности, полетела и рассказала своему владыке об оскорблении его чести. Взбешенный Аполлон попросил сестру свою Артемиду отомстить. Та с готовностью осыпала дворец Флегия, отца Корониды, болезнетворными стрелами – отравленными снарядами, распространившими жуткую хворь по всем царским владениям. Заразило не одну Корониду, но и многих других. Ворона все это видела и прилетела к Аполлону с подробным докладом.
– Она умирает, повелитель, умирает!
– Сказала ли она что-нибудь? Признала ли вину?
– О да, о да. «Я заслуживаю своей участи, – сказала она. – Передай великому богу Аполлону, что никакого прощения я не прошу, о пощаде не молю, не молю, но лишь спаси жизнь нашего ребенка. Спаси жизнь нашего ребенка». Ха! Ха! Ха!
И с таким злорадством прокаркала ворона, что Аполлон вышел из себя и сделал ее черной. Все ворóны, вóроны и грачи с тех пор имеют такой окрас[178].
Аполлон, преисполнившийся раскаяния, добрался до истерзанных болезнью Флегий, и обнаружил Корониду мертвой на погребальном костре, пламя уже плясало вокруг ее тела. С горестным криком он ринулся в огонь и вынул из ее утробы их ребенка – еще живого. Аполлон вознес Корониду в небеса – как созвездиеКорвус, Ворон[179].
Спасенный младенец, которого Аполлон назвал Асклепием, был предан заботам кентавра Хирона. Возможно, оттого, что родился ребенок хирургически (пусть и несколько насильственно), а может, потому что, пока он был в утробе, вокруг бушевала болезнь, или же, вероятно, из-за того, что отцом ему был Аполлон, бог медицины и математики, а то и по всем этим причинам сразу – Асклепий еще совсем юным проявил замечательный талант врачевателя.
Мальчик рос, и Хирону вскоре стало ясно, что проницательный, логически устроенный и пытливый ум Асклепия сочетается с природным даром целительства. Сам Хирон был незаурядным знатоком природы, травником и мыслителем и с громадным удовольствием обучал мальчика врачебным искусствам. Помимо крепких основ анатомии животных и человека он научил Асклепия, что знание добывается в первую очередь наблюдением и тщательной записью, а не теоретизированием. Он показал мальчику, как собирать лечебные травы, перемалывать их, смешивать, нагревать и превращать в порошки, снадобья и препараты, которые можно есть, пить или добавлять в пищу. Научил, как останавливать кровотечения, замешивать припарки, обрабатывать раны и вправлять сломанные кости. К четырнадцати годам Асклепий уже успел спасти одному воину ногу, которую собирались ампутировать, вернул страдавшую горячкой девушку с самой кромки смерти, выручил медведя из ловушки, уберег население целой деревни от эпидемии дизентерии и облегчил страдания ушибленной змее, применив снадобье по собственному рецепту. Последний случай оказался бесценным: благодарная змея лизнула Асклепия в ухо и нашептала ему уйму всяких секретов врачебного искусства, какие были сокрыты даже от Хирона.
Афина, для которой змеи были священны, тоже отблагодарила – склянкой крови Горгоны. Вам, возможно, подумалось, что подарок так себе. Вовсе нет. Иногда применим закон противоположностей. Одна капля серебристо-золотого ихора, что делает богов бессмертными, убийствена для человека, – стоит только пригубить его или прикоснуться. Кровь созданья, столь смертоносного и опасного, как змеевласая Горгона, однако, наделена силой возвращать мертвых с того света.
К двадцати годам Асклепий освоил все искусства хирургии и врачевания. С нежностью обняв на прощание своего наставника Хирона, он отправился жить и работать как первый в мире врач, аптекарь и целитель. Его слава стремительно распространилась по всему Средиземноморью. Больные, увечные и несчастные устремились к его лечебнице, рядом с которой он установил указатель – деревянный посох, обвитый змеей; он и по сей день украшает многие машины скорой помощи, медицинские клиники и (зачастую недостойные) медицинские интернет-сайты[180].
Женился он на ЭПИОНЕ, чье имя означает «смягчающая» или «облегчение боли». Родилось у них трое сыновей и четыре дочери. Асклепий натаскивал девочек столь же тщательно, как его самого когда-то – Хирон.
Старшую ГИГИЕЮ он научил правилам чистоты, диеты и физических упражнений; все это ныне именуется «гигиеной» – в ее честь.
ПАНАЦЕЕ он открыл искусства общего здоровья, медицинских приготовлений и производства лекарств, а также приемам, какие способны излечить что угодно, – это и означает ее имя: «лечить всё».
АКЕСО он обучил самому процессу целительства, в том числе и тому, что мы теперь называем иммунологией.
Младшенькая ИАСО увлеклась оздоровлением и восстановлением сил.
Старшие сыновья МАХАОН и ПОДАЛИРИЙ стали прототипами военно-полевых врачей. Их дальнейшую службу на Троянской войне описал сам Гомер.
Младшего сына ТЕЛЕСФОРА обычно изображают в капюшоне и очень небольшого роста. Его поле деятельности – реабилитация и выздоровление, возвращение пациента к хорошему самочувствию.
Все было б хорошо, держи Асклепий ту банку, что ему подарила Афина, накрепко запертой. Накрепко. То ли из желания прославиться эдаким святым спасителем, то ли и впрямь из искреннего стремления одолеть смерть своим мастерством – неведомо, однако Асклепий однажды применил кровь Горгоны, чтобы оживить покойного пациента, потом еще раз, и вскоре он уже пользовал пациентов этим снадобьем, как касторкой.
Аид начал бурчать и сердиться. Неспособный больше это терпеть, он аж выбрался из преисподней и явился, гневный, к трону своего брата Зевса.
– Этот человек обделяет меня душами. Вытягивает их у Танатоса, когда они уже готовы переплыть на нашу сторону. Надо что-то делать.
– Согласна, – сказала Гера. – Он нарушает положенный порядок. Если человеку предписано скончаться, вмешательство смертного совершенно неприемлемо. Твоя дочь вытворила глупость, подарив ему Горгонину кровь.
Зевс нахмурился. Куда деваться, правду они говорят. Афина его огорчила. Нет, не предала она его столь же вопиюще и непростительно, как Прометей, однако некоторое сходство имелось, и Зевса это тревожило. Смертные есть смертные – и точка. Допускать их до снадобий, какие дают им власть над смертью, – скверное дело.
Молния, поразившая Асклепия, оказалась совершенно неожиданной – как любые молнии среди ясного неба. Она сразила его наповал. Вся Греция оплакивала утрату любимого и высоко ценимого врача и целителя, но Аполлон не просто горевал о гибели сына. Он разъярился. Как только услыхал эту весть, он ринулся в мастерскую к Гефесту и тремя стремительными стрелами уложил Бронта, Стеропа и Арга – циклопов, чьей вечной задачей и радостью было производить молнии для Небесного отца.
Подобное потрясающее бунтарство не могло остаться незамеченным. Зевс на дух не выносил никаких угроз своей власти и, чтобы не допустить и малейшего намека на непокорство, всегда действовал шустро. Аполлона вышвырнули с Олимпа и велели один год и один день служить мальчиком на побегушках у фессалийского царя АДМЕТА. Адмет заработал одобрение Зевса своим искренним гостеприимством и добротой к чужакам – таков прямой путь к сердцу Зевса.
Аполлона уже наказывали разок, еще юным, как вы помните, за убийство змея Пифона. Красота этого бога, его величие и золотое обаяние скрывали под собой упрямую волю и пылкий нрав. Впрочем, наказание он принял с готовностью. Адмета нельзя было не любить, и, служа у него пастухом, Аполлон сделал так, что все до единой коровы под его присмотром родили близнецов[181]. Скот и двойни для Аполлона – штука особая.
Асклепий меж тем вознесся на небеса созвездиемОфиухус – Змееносец.
Согласно позднейшей традиции, Зевс вернул Асклепию жизнь и возвысил его до бога. Так и есть: по всему Средиземноморскому миру Асклепию, его жене и дочерям поклонялись как божествам. Храмы, посвященные ему, именуемыеасклепионами, стали возникать повсюду – и были очень похожи на современные спа-клубы и оздоровительные центры. Их жрецы носили белое, мыли, массировали и баловали платившую им паству немыслимыми маслами, кремами и снадобьями – как и ныне. Навеки священных для Асклепия змей (неядовитых) пускали ползать по комнатам и кабинетам, к чему мы в современных храмах здоровья не очень привычны. За духом и умом ухаживали в той же мере, в какой и сейчас. «Холистический», в конце концов, слово греческого происхождения. Поутру те, кто оставался ночевать (это называли инкубацией), излагали жрецам сновидения, и пациентам во сне частенько являлся сам Асклепий. Особенно, думаю я, тем, кто больше заплатил.
Асклепион в Эпидавре был таким же магнитом для публики, как ныне самый известный в городе театр. В наши дни посетителям можно посмотреть записи о болезнях, лечениях, диетах и снадобьях пациентов, устремлявшихся в этот асклепион.
Постоянное явление богов людям, божественное вмешательство и общение с богами, какие были бы чрезвычайно примечательны, волнующи и тревожны для нас, происходи они ныне, некоторые неумные и заносчивые смертные Серебряного века иногда воспринимали как данность. Попадались цари до того спесивые, что они пренебрегали даже основными правилами общения с богами и выказывали совершенно возмутительное непочтение. Подобные богохульные поступки редко оставались безнаказанными. Как родители, наставляющие детей жуткими нравоучительными притчами, или как Данте и Иероним Босх с их предупреждающими описаниями адов, древние греки, судя по всему, упивались подробностями и восхитительной образностью зачастую детально проработанных и убийственных пыток, какие Олимп и Аид припасали для тех мужчин и женщин, чьи проступки удручали богов сильнее всего.
Не было в глазах Зевса страшнее греха, чем неисполнениексении – священной обязанности хозяев по отношению к гостям, а гостей – к хозяевам. Мало кто из смертных явил большее пренебрежение этими принципами, чем Иксион, царь лапифов, древнего племени из Фессалии.
Его первое преступление – простая жадность. Нам известно, что такое приданое: согласно традиции семья невесты платит семье жениха, чтобы сбыть дочку с рук. В далекой древности все было наоборот: потенциальные мужья платили семье невесты за право жениться. Иксион женился на красавице ДИЕ, но отказался платить оговоренный выкуп за невесту ее отцу, царю ДЕИОНЕЮ Фокидскому. В отместку обиженный Деионей отправил банду, чтобы та угнала табун лучших Иксионовых лошадей. Скрыв злость под радушной улыбкой, Иксион пригласил Деионея на обед к себе во дворец в Лариссу. Когда Деионей прибыл, Иксион столкнул его в огненную яму. К этому вопиющему нарушению законов гостеприимства прибавилось еще и убийство родственника. Последнее находилось под жестким запретом как жутчайшее преступление. Этим проступком Иксион совершил одно из первых родственных убийств, и, если не очиститься, фурии будут преследовать его, пока он не спятит.
Царевичам, вельможам и соседним землевладельцам Фессалии было за что недолюбливать Иксиона, и никто не предложил провестикатарсис – ритуальный процесс очищения, способный искупить содеянное. Царь богов, впрочем, оказался в удивительно милостивом настроении. Народ Фессалии незамедлительно выказал свое отвращение к двойному проступку Иксиона – поруганию ксении и убийству родича. Зевс был склонен к милосердию. Он не только освободил Иксиона от пыток, но даже пригласил его на банкет.
Редка подобная честь для смертных. Величие и слава олимпийского пира были превыше всего, что Иксиону доводилось переживать. Особенно потрясла его царственная краса Геры. То ли обстоятельства опьянили его, то ли вино – потом уж никто не мог понять, – а быть может, попросту врожденная сиволапая дурь, но, вместо того чтобы вести себя со скромной благодарностью, какую можно было бы ожидать от любого смертного, приглашенного за обеденный стол к бессмертным, Иксион катастрофически оплошал: он взялся заигрывать с Царицей неба. Слал Гере воздушные поцелуи, подмигивал ей, пытался куснуть за ухо, нашептывал пошлости и прицельно хватал за грудь. Тем самым он не только оскорбил самую степенную и приличную олимпийку, но и вновь преступил законыксении. Неисполнение долга гостя считалось проступком, подобным нарушению обязательств хозяина.
После того как Иксион уковылял с Олимпа, попутно хлопая богов по спинам и благодарно рыгая, оскорбленная Гера поведала Зевсу о посягательстве на свою честь. Зевс возмутился не меньше. Он решил устроить Иксиону ловушку. Владыка облаков собрал тучу и вылепил из нее анатомически точную и полностью дееспособную копию Геры. Дунул на нее, вдыхая жизнь, и послал вниз, на луг близ Лариссы, где Иксион, храпя, валялся в траве – отсыпался после пира.
Проснувшись и обнаружив рядом с собой Геру, Иксион завалился на нее и спарился с ней, не сходя с места. От подобного невообразимого богохульства Зевс метнул вниз молнию и огненное колесо. Молния подбросила Иксиона в воздух и пришпилила его к колесу, которое Зевс бросил катиться по небу. Со временем показалось, что небосвод – это чересчур жирно для Иксиона, и его, привязанного к огненному колесу, закинули в Тартар, где бывший царь крутится, распятый, и жарится по сей день.
Гера-облако получила имя НЕФЕЛА. От ее соития с Иксионом родился сын КЕНТАВР – уродливый увечный мальчик, выросший в одинокого и несчастного мужчину, утешавшегося не с людьми, а с дикими кобылами на горе Пелион, где ему нравилось бродить. Неукротимые дикие отпрыски этого противоестественного союза человека и лошади были названы в его честь кентаврами[182].
Многие греческие мифы подразумевают целые каскады последствий. Как мы уже убедились, ведущие фигуры одной истории потом женятся и основывают династии, в которых рождаются еще более легендарные герои. От колеса Иксиона разбегается во все стороны множество вторичных мифов.
Взять, к примеру, гору Пелион: стоит упомянуть историю ИФИМЕДИИ, уж до того души не чаявшей в Посейдоне, что просиживала она у берега и горстями лила морскую воду себе на грудь и бедра. Посейдона тронуло это проявление влюбленности, он выплеснулся из океана обнимающей волной и совокупился с ней. Родилась двойня – ОТ и ЭФИАЛЬТ. Получились настоящие гиганты, в современном смысле слова: мальчишками они ежемесячно подрастали на ширину человеческой ладони. Было понятно, что, когда возмужают, будут крупнейшими живыми существами.
Как вы помните, ревнивый и тщеславный Посейдон ни на миг не забывал, что в один прекрасный день его младший брат Зевс может оплошать и низвергнуться с трона. Морской бог вложил своим быстро подраставшим сынкам в головы мысль бросить небесам вызов – взгромоздить свою собственную гору и с нее править миром. Затея такая: взять гору Оссу и навалить ее поверх Олимпа. А поверх Оссы водрузить Пелион. Но не успели близнецы набрать полный рост и силу, необходимые для воплощения этого замысла, до Зевса дошел слух о возможном восстании, и Аполлона отправили сразить их стрелами. В наказание их привязали в преисподней к столпам с извивающимися змеями.
Чтобы протянуть нить рассказа прямиком к следствиям (вот вам очередной пример того, как одна история может вести к другим, еще более значимым и с далеко идущими последствиями, мифам), расскажу, что Нефела, облачный образ Геры, вышла замуж за беотийского царя по имени АФАМАНТ[183], от которого родила двоих детей – ФРИКСА и ГЕЛЛУ. У Нефелы были причины спасать жизнь Фрикса – вспомним Исаака и Авраама, – когда Афамант обездвижил отпрыска на земле и собрался принести его в жертву. Как и иудейский бог, явивший Аврааму барашка в кустах и спасший Исааку жизнь, Нефела во спасение своего сына Фрикса заслала золотого барашка. Золотое руно того барашка – повод для великого похода Ясона и его аргонавтов. А все потому, что какой-то пьяный царь-извращенец посмел строить глазки Гере.
Колесо Иксиона стало популярным предметом для художников и скульпторов, а оборот «огненное колесо» иногда применяют для описания мучительного бремени, наказания или долга[184]. Выражение «громоздить Пелион на Оссу» тоже встречается – и означает нагромождение трудностей.
Возможно, самой известной пытки, измышленной богами, удостоился зловредный царь Тантал. У его преступлений были последствия, прогремевшие в веках. Проклятие, постигшее его дом, не сняли до самого конца эпохи мифов.
Тантал правил царством Лидия в западной Малой Азии, ныне эта область – турецкая Анатолия. Минеральные отложения, добывавшиеся на соседней горе Сипил, позволили царю неимоверно обогатиться, и благодаря этим богатствам он основал процветающий город, нескромно поименованный Танталидой. Женился на ДИОНЕ (из гиад, или нимф дождя, вскормивших младенца Диониса), и она родила ему сына ПЕЛОПА и дочь НИОБУ[185].
То ли натура у Тантала была с гнильцой, то ли власть и богатство заморочили ему голову, но он счел себя равным богам. Как и Иксион до него, он оплошал, злоупотребив гостеприимством Зевса, в данном случае – вернулся с пира на Олимпе с ворованными амброзией и нектаром в карманах. Совершил он и еще одно непростительное нарушение приличий: развлекая домочадцев и друзей дерзкими пантомимами и сплетнями, он распустил язык о личной жизни и замашках богов.
Но следом он совершил убийство сородича – худшее, чем Иксион, который спихнул тестя в яму с жаркими углями. Заслышав, что олимпийцы пришли в бешенство из-за его насмешек и воровства нектара и амброзии, Тантал устроил целый спектакль покаяния и взмолился, чтобы боги испытали его гостеприимство – в воздаяние за его оплошности.
Все это происходило в ту пору, когда Деметра искала похищенную дочь Персефону. В горе своем она забросила все живое, и оно увяло и умерло. Мир был гол и бесплоден, и никто не знал, сколько это продлится. Возможность попировать приятно взволновала. Зная о пышных излишествах жизни царя Тантала, боги очень ждали знаменитых удовольствий царского стола[186]. Их ждало потрясение.
Как и пеласгийский царь Ликаон до него, Тантал подал богам собственного сына. Юного Пелопа убили, разделали, обжарили, умастили густым соусом и поставили на стол. Боги тут же учуяли неладное и есть отказались. Но Деметра, полностью поглощенная мыслями об утраченной дочери, по рассеянности съела левое плечо мальчика.
Когда Зевс понял, чтó произошло, он призвал одну из трех мойр – Клото, пряху. Та собрала части тела, смешала их в громадном котле и соединила снова. Деметра, осознав свой чудовищный промах, заказала Гефесту вырезать плечо из слоновой кости взамен съеденного. Клото приделала протез, он подошел как влитой. Зевс вдохнул жизнь в тело юноши, и Пелоп ожил.
Неотразимая красота Пелопа привлекла Посейдона, и они ненадолго стали любовниками. Однако темные силы не дремали, и дальнейшая жизнь и поступки юноши накликали проклятие и на него, и на весь его дом[187]. Вместе с проклятием, заслуженным отвратительным преступлением Тантала, это будет омрачать жизнь всех его потомков, вплоть до последнего – ОРЕСТА.
Сам Тантал отправился прямиком в Тартар и был наказан так, как подобает карать тех, кто осмелился предложить богам пировать плотью жертвы кровного преступления. Его поместили по пояс в озеро. Над головой у него качало ветвью дерево, с которого свисали роскошные аппетитные плоды. Голод и жажда изводили Тантала, но всякий раз, когда тянулся он вкусить от плода, ветвь взмывала ввысь. Всякий раз, когда склонялся попить, воды озера уходили от него. Не сбежать ему было: над ним, угрожая раздавить, если он попытается улизнуть, нависал громадный камень из твердого тусклого вещества, которое однажды назовут танталом[188].
Так стоит и мается Тантал поныне, совсем рядом от удовлетворения, но никогда его не обретает, – в изнурительном бессилии, что носит его имя,танталовы муки, и не завершатся они до скончания времен[189].
Неизбывное наказание, которое Сизиф выдерживает в Аиде, тоже вошло в язык и обиходную речь, но история Сизифа вовсе не сводится к знаменитому камню, который он обречен вечно и бесплодно толкать в гору. Сизиф был зловредным, жадным, двуличным и нередко жестоким человеком, но кто ж не усмотрит нечто привлекательное – даже героическое – в неугасимом задоре и боевитой дерзости, с какими он прожил (более того –пережил) собственную жизнь? Мало кто из смертных испытывал терпение богов с подобным безрассудством. Его бесшабашное презрение и отказ извиняться или подчиняться наводит на мысли о греческом Дон Жуане.
Девкалион и Пирра, выжившие в Великом потопе, родили сына по имени ЭЛЛИН, в честь которого греки до сих пор называют себя эллинами. Сын Эллина ЭОЛ зачал четверых сыновей – Сизифа, САЛМОНЕЯ, Афаманта и КРЕФЕЯ. Сизиф и Салмоней не выносили друг друга всем нутром, неутолимо, и такой ненависти мир людской не видывал. Соперники за родительскую любовь, соперники во всем – с самой колыбели успехи друг друга были им отвратительны. Этим царевичам, когда они выросли, стало тесно в отцовском царстве Эолии, как тогда именовалась Фессалия, и они двинулись на юг и запад – основывать собственные царства. Салмоней правил Элидой, Сизиф основал Эфиру, позднее названную Коринфом. Из этих владений они злобно вперялись друг в друга через Пелопоннес, и их вражда от года к году лишь крепла.
Сизиф ненавидел Салмонея с такой силой, что потерял сон. Желал брату смерти, смерти, смерти. Желание это было таким жгучим, что он не раз и не два пырнул себя в бедро кинжалом, лишь бы утишить муку. Но без толку. Фурии кошмарно отомстят, если он осмелится прикончить брата. Братоубийство числилось среди худших кровопролитий. Наконец он решил посоветоваться с дельфийским оракулом.
– Сыновья Сизифа и Тиро восстанут и сразят Салмонея, – произнесла пифия.
Эти слова – сладкая музыка ушам Сизифа. ТИРО была его племянницей, дочерью ненавистного Салмонея.
Только и надо-то Сизифу – жениться и заделать ей сыновей. Сыновей, что «восстанут и сразят Салмонея». В те времена дядья могли жениться на племянницах, никто бы и бровью не повел, и Сизиф взялся улещивать и соблазнять Тиро лошадьми, драгоценностями, стихами и океанами личного обаяния, ибо уж что-что, а чары Сизиф подключать умел, если надо. Ухаживания увенчались успехом, Сизиф и Тиро поженились, и она родила ему двоих бойких мальчишек.
Как-то раз через несколько лет Сизиф рыбачил со своим другом МЕЛОПОМ. Греясь на солнышке на берегу реки Сис, они увлеклись беседой. Как раз в это время Тиро отправилась из дворца со служанкой и сыновьями – которым исполнилось пять и три, – прихватив запас еды и вина: ей хотелось удивить Сизифа неожиданным семейным пикником.
Меж тем Мелоп и Сизиф лениво болтали у реки о лошадях, женщинах, спорте и войне. Тиро и ее спутники шли через поля.
– Скажи мне, владыка, – проговорил Мелоп, – меня всегда удивляло, что, вопреки твоей лютой вражде с царем Салмонеем, ты решил жениться на его дочери. Судя по всему, ты по-прежнему не любишь его.
– Не люблю? Я ненавижу, не выношу на дух, презираю его до тошноты, – сказал Сизиф с громким смехом. Этот смех позволил приближавшейся Тиро определить точное положение супруга. Подходя к берегу, она могла слышать каждое слово, произнесенное мужем. – Я женился на этой сучке Тиро лишь потому, что ненавижу Салмонея, – продолжал тот. – Понимаешь, оракул в Дельфах сказал мне, что, если родит она мне сыновей, они вырастут и убьют его. А когда он сдохнет от руки своих собственных внуков, я избавлюсь от этой мерзкой скотины – моего братца – без всякого страха, что меня загонят эринии.
– Это… – Мелоп пытался подобрать слово.
– Блестяще? Хитро? Ловко?
Тиро поймала сыновей, готовых броситься бегом с того места, откуда можно было б услышать отцов голос. Развернув их кругом, она подтолкнула мальчиков, чтоб бежали к излучине реки, а за ними – и служанку.
Тиро проглотила наживку Сизифовых чар целиком, однако любила отца своего Салмонея с преданностью, какая превосходила любое благоразумие. Мысль, что ее сыновья вырастут и убьют деда, – вне обсуждений. Она знала, как преодолеть пророчество оракула.
– Иди сюда, детка, – сказала она старшему, – погляди на реку. Видишь ли мелкую рыбку?
Мальчик встал на коленки у реки и глянул в воду. Тиро взяла его за шею и опустила голову сына в реку. Когда он перестал сопротивляться, она проделала то же и с младшим.
– Так, – спокойно обратилась она к потрясенной служанке, – а тебе такое задание…
Сизиф с Мелопом наловили в тот день много рыбы. Когда свет начал меркнуть и они засобирались домой, к ним подошла служанка Тиро, присела в нервном поклоне.
– Прошу прощения, твое величество, но царица спрашивает, не повидаешь ли ты принцев. Они на берегу реки, ждут тебя. Вон за той ивой, владыка.
Сизиф отправился к указанному месту и увидел там своих сыновей, простертых на траве, бледных, безжизненных.
Служанка умчала во весь дух, и больше о ней не слышали. Когда же взбешенный Сизиф добрался во дворец с мечом наголо, Тиро уже подалась к отцову двору в Элиде. По ее возвращении Салмоней выдал ее замуж за своего брата Крефея, с которым она была глубоко несчастна.
Сам же Салмоней, такой же гордый и тщеславный, как и его ненавистный брат, считал себя в своей Элиде эдаким богом. Заявив, что равен Зевсу в способности вызывать бури, он приказал построить медный мост, по которому любил кататься на колеснице с бешеной скоростью, волоча за собой тазы, котлы и железные горшки, изображая гром. При этом к небу подбрасывали зажженные факелы – вместо молний. Богохульную наглость Салмонея заметил Зевс – и завершил всю эту дребедень настоящим ударом молнии. Царя, колесницу, кухонную утварь и все прочее распылило до атомов, и тень Салмонея пала в мрачнейшие глубины Тартара, проклятая навеки.
Чтобы отпраздновать смерть своего нелепого брата-«громовержца», Сизиф закатил великий пир. Наутро его разбудила делегация раздосадованных вельмож, землевладельцев и арендаторов.
Протерев глаза и прояснив больную голову кубком неразбавленного вина, Сизиф согласился выслушать, в чем дело.
– Владыка, кто-то ворует наш скот! У каждого есть потери. Твои царские стада поредели тоже. Ты мудрый и хитрый царь. Наверняка тебе по силам найти виновного?
Сизиф отпустил их, пообещав разобраться. У него имелась мысль, что вор – его сосед АВТОЛИК, но как это доказать? Сизиф был хитер и сообразителен, однако Автолик – сын самого Гермеса, повелителя воров и жуликов, бога, который еще ребенком увел коров у Аполлона. От Гермеса Автолик унаследовал не только склонность забирать чужих коров, но и силы волшбы, благодаря которым его было очень трудно поймать за руку[190]. Кроме того, скот, утраченный Сизифом и его соседями, был сплошь бурый с белым и до крайности рогатый, тогда как коровы Автолика – черные с белым и совершенно безрогие. Растеряешься тут, но Сизиф не сомневался, что за этим кроется колдовство, какому Гермес научил Автолика, и тот втайне меняет окрас угнанной скотины. «Хорошо же, – сказал он себе, – поглядим, кто окажется сильнее: дешевая волшба ублюдочного сынка бога-пройдохи или природная смекалка и ум Сизифа, основателя Коринфа, умнейшего царя на свете».
Он велел, чтобы у всех его коров и у соседской скотины на копытах были вырезаны крошечными буквами слова: МЕНЯ УКРАЛ АВТОЛИК. В следующие семь ночей, как и ожидалось, местные стада продолжили редеть. На восьмой день Сизиф и главные землевладельцы нанесли Автолику визит.
– Приветствую вас, друзья! – воскликнул их сосед и жизнерадостно помахал им. – Чем обязан честью встречи?
– Мы пришли осмотреть твою скотину, – сказал Сизиф.
– Пожалуйста-пожалуйста. Собрались разводить черно-белых? Мое породистое стадо – одно на всю округу, неповторимое, говорят.
– Ой неповторимое, это точно, – отозвался Сизиф. – Где ж это видано – такие копыта? – Он поднял ногу одной корове.
Автолик склонился, прочел надпись, вырезанную на копыте, и бодро пожал плечами.
– Ах, – проговорил он. – Порезвились – и ладно.
– Забирайте, – приказал Сизиф.
Землевладельцы увели скот, Сизиф посмотрел на дом Автолика.
– Сдается мне, я возьмувсех твоих коров, – проговорил он. – Всех до последней телки. – Он имел в виду и АМФИТЕЮ, жену Автолика.
Нехороший он был человек, Сизиф этот[191].
Обдурив отпрыска бога-пройдохи, Сизиф возомнил о себе еще больше. Стал считать, что он и впрямь самый смекалистый и находчивый человек на свете. Эдакая царственная палочка-выручалочка, и на все-то вопросы у него находились ответы, и со всех, кто приходил к нему за советом, он драл непомерные суммы. Однако есть разница между хитростью и здравомыслием, коварством и рассудительностью, смекалкой и мудростью.
Помните Асопа? Именно в его беотийской реке купалась фиванская жрица Семела, где и привлекла внимание Зевса, после чего родился Дионис. На беду, у бога той реки была дочь ЭГИНА, и ее красоты хватило, чтобы Зевс увлекся и ею. Слетел он в облике орла и схватил девицу, забрал ее на остров у берегов Аттики. Расстроенный речной бог искал ее повсюду, расспрашивал каждого встречного, не видали ли они его любимую дочь.
– Юная дева, облаченная в козью шкуру, говоришь? – отозвался Сизиф, когда пришел его черед делиться сведениями. – Ну конечно, видел – такую вот девушку утащил орел, недавно. Она купалась в реке, и птица слетела, словно бы прямо с солнца… Необычайное…
– Куда он ее забрал? Ты видел?
– А вот эти браслеты – они из настоящего золота? Очень уж хороши, скажу я тебе.
– На, забери. Но ради всего святого скажи, что случилось с Эгиной.
– Я был высоко на холме и все видел. Орел забрал ее… а кольцо вот это – с изумрудом, да? Ох спасибо, да… Да, они полетели за море и приземлились там, вон на том острове. Иди к окну. Видишь, на горизонте? Называется Энона, по-моему. Там и найдешь ее. Ой, уже уходишь?
Асоп нанял лодку и поплыл к острову. И половину пути не одолел, когда Зевс заметил его приближение и послал молнию в самый нос лодки. От удара Асоп вместе со своим суденышком на громадной волне вкатился в устье собственной реки[192].
Но Сизиф! Зевс уже некоторое время приглядывал за этим прохиндеем. Не ускользнуло от богаксении, что за Сизифом числится несоблюдение радушия к гостям, какие странствовали в его краях. Он брал с них налоги, отнимал сокровища, развлекался с их женщинами, бесстыже нарушал все до единого пункты священного закона гостеприимства. А теперь еще и позволил себе вмешиваться в совершенно не касавшиеся его вопросы, впутываться в дела вышестоящих, распускать язык о самом Царе богов. Пора было принять меры. Показать пример, чтоб другим было неповадно. Смерть и проклятье Сизифу.
Вопреки царственному происхождению, жизнь свою Сизиф вел в коварстве и бесстыдстве, постановил Зевс, а потому не заслужил он этой чести – чтобы в преисподнюю его провожал Гермес. Заковать Сизифа в кандалы и забрать его в Аид послали самого Танатоса – Смерть.
Уж на что мрачный он дух, Танатос, однако способен был на такое вот бодрое переживание: он всегда радовался, являясь перед теми, кому суждена смерть.
Возникая пред ними, незримый ни для кого больше – тощая фигура в черном плаще, струйки адских газов истекают из него, – он протягивал руку к жертве с расчетливой жестокой неспешностью. Едва касался он живой плоти кончиком костлявого пальца, душа в умирающем принималась жалостно поскуливать. Танатосу очень нравилось наблюдать, как жертва бледнеет, как у нее закатываются и подергиваются поволокой глаза, а жизнь гаснет. Но пуще всего упивался он звуком последнего судорожного вздоха души, когда возникала она из смертного остова и сдавалась ему в кандалы, готовая последовать за ним.
Сизиф, как и положено коварным и тщеславным жуликам, спал чутко. Ум у него постоянно копошился, и самый малый шум будил его тут же. Поэтому даже от тишайшего шелеста Смерти, скользнувшей к нему в спальню, Сизиф сел на постели.
– Именем преисподней, ты кто такой?
– Именем преисподней? Да я сам –имя преисподней. Муа-ха-ха! – Танатос разразился жутким, мерзким смехом, какой частенько сводил полуживых смертных с ума.
– Хватит стонать. Ты чего вообще? Зубы болят? Несварение? И брось говорить загадками. Как тебя звать?
– Меня звать… – Танатос примолк для выразительности. – Меня звать…
– Всю ночь так будем?
– Меня звать…
– У тебя и имени, что ли, нету?
– Танатос.
– А, ты, стало быть, Смерть, да? Хм. – Сизифа будто бы не впечатлило. – Я думал, ты ростом повыше.
– Сизиф, сын Эола, – произнес Танатос нараспев, поэтически расставляя ударения, – царь Коринфа, владыка…
– Да-да, я в курсе, ктоя такой. Это ты у нас, похоже, с трудом вспоминаешь собственное имя. Присядь, может? Ноги-то не казенные.
– Я их и не утруждаю. Я парю́.
Сизиф глянул на пол.
– Ой да, и впрямь. И пришел ты за мной, так?
Не уверенный, что какие угодно его слова будут восприняты с должным почтением и благоговением, Танатос показал Сизифу кандалы и угрожающе потряс ими у Сизифа перед носом.
– И наручники принес. Железные?
– Стальные. Несокрушимая сталь. Узы, выкованные в огне Гефеста циклопом Стеропом. Заколдованные моим владыкой Аидом. Кого б ни заковывали они, не расковать их никому – кроме самого Аида.
– Впечатляет, – согласился Сизиф. – Но, по моему опыту, нет ничего такого, что нельзя сокрушить. Кроме того, на них ни замка, ни защелки.
– Запор и пружина устроены слишком хитро, их смертный глаз не видит.
– Да неужели? Ни на миг не поверю, что они работают. Ты небось даже на своих костлявых запястьях их замкнуть не сможешь. Давай, попробуй.
Подобная откровенная насмешка над его заветными кандалами оказалась невыносимой.
– Глупец! – вскричал Танатос. – Такие затейливые приспособления выше понимания смертных. Смотри! Раз – за спину, протаскивай вперед. Полегче. Сведи мне запястья, защелкивай браслеты. Будь любезен, нажми вот тут, сработает застежка, там скрытая панель и… узри!
– Да, вижу, – задумчиво сказал Сизиф. – Ивпрямь вижу. Заблуждался, напрочь заблуждался. Великолепная работа.
– Ой.
Танатос попытался стряхнуть кандалы, но весь его торс сделался теперь неуклюжим, неподвижным.
– Эм… На помощь!
Сизиф спрыгнул с кровати и распахнул дверь громадного гардероба в углу. Проще простого – пнуть висевшего в воздухе, накрепко закованного Танатоса через всю комнату. Одним толчком Танатос скользнул по спальне и уткнулся носом в заднюю стенку шкафа.
Повернув ключ, Сизиф бодро окликнул посланника преисподней.
– Замок у меня на гардеробе, может, и дешевый и человеком сделанный, но, уж поверь мне, работает не хуже всяких уз, выкованных в огне Гефеста.
Послышались отчаянные сдавленные вопли, мольбы выпустить, но Сизиф с утробным «ха-ха-ха» убрался из спальни, глухой к просьбам Смерти.
Первые несколько дней заточения Танатоса прошли без приключений. Ни Зевс, ни Гермес, ни даже сам Аид не подумали проверить, прибыл ли Сизиф в адские края, как замышлялось. Но когда минула целая неделя и ни единой новой души в Аиде не появилось, духи и демоны преисподней начали роптать. Прошла еще неделя, и ни одной тени усопшего не поступило, если не считать почтенной жрицы Артемиды, чья безупречная жизнь удостоилась чести личного сопровождения в Элизий самим Гермесом Психопомпом. Это внезапное усыхание потока душ немало озадачило обитателей Аида, и тут кто-то заметил, что и Танатоса не видать уже много дней. Отправили поисковые партии, но Смерть не отыскивалась. Ничего подобного прежде не случалось. Без Танатоса рушилась вся система.
На Олимпе мнения разошлись. Дионис счел положение потешным и провозгласил тост за пресечение летального цирроза печени. Аполлон, Артемида и Посейдон отнеслись более или менее нейтрально. Деметра опасалась, что эти обстоятельства подрывают власть Персефоны как царицы преисподней. Времена года, которыми правили мать с дочерью, требовали постоянного завершения и возрождения жизни, и лишь присутствие смерти могло это гарантировать. Непристойность подобного безобразия возмутила Геру, отчего завелся и Зевс. Обычно веселый и неунывающий Гермес тоже встревожился: гладкая работа преисподней была отчасти его обязанностью.
Но именно Аресу положение показалось совершенно неприемлемым. Он был взбешен. Глянул вниз и увидел, что битвы среди человечества проистекали с привычной свирепостью, однаконикто не погибал. Воинов пронзало копьями, топтало конями, потрошило колесами повозок и обезглавливало мечами, но они не умирали. Курам на смех такие бои. Если солдаты и гражданские не умирают, тогда что ж, и в войне толку никакого? Она же ничего не решает. Ничего не достигает. Никакая сторона не способна победить.
Младшие божества тоже разделились. Керы продолжали хлебать кровь тех, кого сразило в бою, и им плевать на то, что там происходит с душами раненых. Две оры – Дике и Эвномия – согласились с Деметрой: отсутствие Смерти нарушает естественный порядок. Их сестра Эйрена, богиня мира, с трудом сдерживала ликование. Если отсутствие Смерти означает отсутствие войны, значит, наверняка пришло время Эйрены, верно?
Арес так донимал родителей, Геру и Зевса, непрерывным брюзжанием, что они уже не могли его сносить. Объявили, что Танатос должен быть найден. Гера пожелала знать, когда его видели в последний раз.
– Гермес, – сказал Зевс, – наверняка же совсем недавно ты послал его за душой того бессердечного мерзавца Сизифа?
– Проклятье! – Гермес от досады хлопнул себя по ляжке. – Ну конечно!Сизиф. Мы послали Танатоса заковать Сизифа в цепи и препроводить в Аид. Подождите тут.
Крылья на пятках у Гермеса вздрогнули, затрепетали, зашелестели, и он был таков.
Вернулся в мгновение ока.
– Сизиф не добрался до преисподней. Танатоса отправили за ним в Коринф пол-луны назад, и с тех пор его никто не видел.
– Коринф! – взревел Арес. – Чего мы ждем?
Запертый гардероб в спальне вскоре обнаружился, его взломали и нашли в нем униженного Танатоса – он сидел в слезах, забившись в угол под какими-то плащами. Гермес забрал его в загробные края, где Аид взмахом руки отомкнул волшебные кандалы.
– Позже поговорю с тобой, Танатос, – сказал он. – Сейчас тебя ждет затор из душ.
– Сначала дай мне поймать этого негодяя Сизифа, владыка, – взмолился Танатос. – Второй раз он меня не проведет.
Гермес вскинул бровь, но Аид посмотрел на Персефону, сидевшую на соседнем троне. Та кивнула. Среди слуг преисподней Танатос был ее любимцем.
– Уж будь любезен не напортачить, – буркнул Аид, мановением руки отпуская подчиненного.
Мы уже выяснили, что Сизиф дураком не был. Он ни на миг не обманывал себя, что Танатос просидит взаперти у него в гардеробе веки вечные. Рано или поздно Смерть выпустят, и она вновь возьмет след Сизифа.
На городской вилле, где он временно обустроился, Сизиф обратился к своей жене. После того как его племянница Тиро утопила их сыновей и бросила его, Сизиф женился повторно. Его новая юная царица была доброй и послушной – в той же мере, в какой Тиро была своевольной бунтаркой.
– Милая моя, – сказал он, привлекая ее к себе, – похоже, я вскоре умру. Когда испущу я последний вздох и душа моя отлетит, что ты станешь делать?
– Сделаю, что полагается, владыка. Омою и умащу твое тело. Положуобол тебе на язык, чтобы ты смог заплатить паромщику. Семь дней будем стоять мы у твоего катафалка. Совершим огненные жертвоприношения, чтобы умилостивить царя и царицу преисподней. Так твое странствие на Асфоделевые луга должно быть благословенным.
– Ты, конечно, хочешь как лучше, но все это тебе как разне надо делать, – сказал Сизиф. – В тот миг, когда я умру, ты разденешь меня донага и бросишь на улице.
– Владыка!
– Я совершенно серьезно.Вусмерть серьезно. Таково мое желание, моя мольба, мой приказ. Что бы кто ни говорил, никаких молитв, никаких жертвоприношений, никаких погребальных церемоний. Обращайся с моими останками, как с песьими. Дай слово.
– Но…
Сизиф взял ее за плечи и заглянул в глубину ее глаз, чтобы подчеркнуть искренность своего повеления.
– Раз любишь меня и мне предана, раз надеешься, что никогда не станет преследовать тебя моя гневная тень, пообещай мне выполнить в точности то, о чем я попросил. Поклянись своей душой.
– Я… клянусь.
– Хорошо. А теперь давай выпьем. За жизнь!
Время Сизиф рассчитал, как всегда, безупречно: в тот самый вечер он проснулся от шепота Смерти у своего ложа.
– Пришел твой час, Сизиф Коринфский.
– А, Танатос. Я ждал тебя.
– Не надейся меня провести.
– Я? Провести тебя? – Сизиф встал и поклонился в смирении, подал запястья, чтобы заковали их в кандалы. – И в мыслях не было.
Оковы защелкнулись, и эти двое заскользили к зеву преисподней. Танатос бросил Сизифа у ближнего берега реки Стикс и удалился, спеша разобраться с громадным скопищем душ, ждавших жатвы.
Паромщик Харон подогнал лодку, и Сизиф ступил на борт. Отталкиваясь от берега, Харон протянул ладонь.
– Вот те на, – произнес Сизиф, хлопая по карманам.
Харон без единого слова спихнул Сизифа в черноту Стикс. Река была холодна, чудовищно холодна, но Сизиф ухитрился переплыть на другой берег. Воды жгли ему кожу до волдырей, просто невыносимо, но, выбираясь по другую сторону, он понимал, до чего жалкое зрелище собой представляет – в точности как и хотел.
Тени скользили мимо, отводя взоры.
– Где тут тронный зал? – спросил он у одной.
Следуя указаниям, он предстал перед Персефоной.
– Грозная царица[193], – сказал Сизиф, склонив голову, – молю об аудиенции у Аида.
– Мой супруг сейчас в Тартаре. Я за него. Ты кто такой и как смеешь являться пред мои очи в таком состоянии?
Сизиф был наг, ухо оторвано, один глаз свисал из глазницы. Его призрачное тело покрывали укусы, шрамы, синяки, раны и язвы – свидетельство сурового обхождения улиц Коринфа с его физическим телом. Вдова Сизифа выполнила его наказы.
– Сударыня! – Сизиф склонился перед Персефоной. – Никто не сознает непристойность этого больше, чем я сам. Жена моя, злая, коварная, чудовищная, богохульная жена, – это все она довела меня до такого плачевного состояния. Даже лежа при смерти, я слышал, как она говорила другим женщинам: «Не станем мы тратить золото на погребальные ритуалы. Боги преисподней нам никто. Бросим его тело на улице, собакам на съедение. Деньги, отложенные им на похороны, просадим на большой пир. Телок, которых он берег для жертвы Аиду с Персефоной, зажарим для своего удовольствия». Она хохотала и хлопала в ладоши, и то были, грозная царица, последние звуки, что слышал я на земле.
Персефона разъярилась.
– И онапосмела? Посмела? Будет наказана.
– Так точно, владычица. Но как?
– Освежевана…
– Да. Неплохо. Но, если позволишь сказать, было б потешно… – Сизиф улыбнулся посетившей его мысли. – Было б потешно, если б ты вернула меня в верхний мир живым? Вообрази ее потрясение!
– Хм…
– И я прослежу, чтобы она каждый день платила за свою наглость, за неуважение. Никакого золота, никаких пиров, ничего – только жестокое обращение, оскорбления и унижения. Ждуне дождусь глянуть ей в лицо, когда явлюсь перед ней, живой и невредимый… и, может… может, даже юнее, бодрее и красивее прежнего? Ей всего двадцать шесть, но вообрази, как она будет мучиться, если я ее переживу! Сделаю из нее свою рабыню. Ей каждый день будет пыткой.
Персефона от этой затеи улыбнулась и хлопнула в ладоши.
– Быть посему. – Годы, проведенные в подземном мире, наделили Персефону царской гордостью и несгибаемой верой в тщательное правление преисподней.
И вот так Сизифа вывели в верхний мир, и они со своей донельзя обрадованной царицей жили долго и счастливо.
Его смерть, когда она пришла наконец, – другая история.
Узнав, как сизиф избежал смерти вторично, Зевс, Арес, Гермес и Аид довольны не были. Однако Персефона вынесла вердикт, а решение одного бессмертного не может быть обжаловано другим.
Когда почти через полвека безмятежной и цветущей жизни смертный удел Сизифовой жены взял свое, истек и срок договора между Персефоной и Сизифом. Танатос нанес ему третий и последний визит.
На сей раз Сизиф уплатил Харону пошлину и пересек Стикс как полагается. Гермес ждал его на дальнем берегу.
– Так-так-так. Царь Сизиф Коринфский. Врун, мошенник, разбойник, прохиндей. Любо-дорого сердцу моему. Ни одному смертному не удавалось надурить смерть и одного раза – ты же ухитрился дважды. Молоток.
Сизиф поклонился.
– Подобное достижение заслуживает шанса на бессмертие. Пошли со мной.
Гермес повел Сизифа вниз по бесчисленным коридорам и галереям в громадную пещеру. От пола к своду устремлялся исполинский пандус. Внизу покоился валун, озаренный столпом света.
– Верхний мир, – сказал Гермес, объясняя, откуда свет.
Сизиф разглядел, что пандус ведет к квадратному отверстию в своде, через который пробивался дневной свет. Гермес показал на отверстие пальцем, и столп света погас.
– Итак, тебе нужно всего лишь вкатить валун по уклону. Когда доберешься до верха, брешь откроется. Сможешь выбраться и жить потом вечно – бессмертным царем Сизифом. Танатос больше никогда к тебе не наведается.
– И все?
– И все, – сказал Гермес. – Конечно, если тебе эта мысль не нравится, я отведу тебя в Элизий, где ты проведешь вечность в компании других душ добродетельных усопших. Но если выберешь камень – будешь обязан пытаться завоевать себе свободу и бессмертие, пока не получится. Выбирай. Идиллическая загробная жизнь здесь – или попытка добыть бессмертие.
Сизиф оглядел валун. Крупный, но не колоссальный. Уклон крутой, но не отвесный. Градусов сорок пять, не больше. Что ж. Вечность прогулок по Елисейским полям со скучными и смирными – или вечность в настоящем мире потехи, пошлости, проказ и полоумия?
– Без обмана?
– Без обмана, без понуждения, – сказал Гермес, кладя руку Сизифу на плечо и расцветая ослепительнейшей улыбкой. – Тебе выбирать.
Остальное вам известно. Сизиф упер плечо в валун и принялся толкать его вверх по склону. На полдороге он был уверен, что вечная жизнь ему обеспечена. Три четверти пути – он устал, но не сдался. Четыре пятых… проклятье, ну и работенка. Пять шестых – тягость. Шесть седьмых –мука. Семь восьмых… До вершины оставался всего дюйм, ширина ногтя, еще одно могучее усилие и…
Не-е-е-е-е-ет! Камень соскользнул, пролетел над Сизифом и бухнулся у подножия. «Что ж, для первой попытки неплохо, – подумал Сизиф про себя. – Если передохнуть, если собрать силы, я смогу. Знаю, что смогу. Нащупаю подход. Может, надо толкать спиной, перекладывать на нее вес. Смогу…»
Сизиф по-прежнему в чертогах Тартара, толкает тот валун вверх по склону и добирается почти до самого верха, но валун скатывается, и Сизифу приходится начинать заново. Он пребудет там до конца времен. Он все еще верит, что у него получится. Одно последнее сверхусилие – и он свободен.
Художники, поэты и философы разглядели в мифе о Сизифе много чего. Они увидели образ абсурда человеческой жизни, тщеты усилий, безжалостной жестокости судьбы, непобедимых сил всемирного тяготения. Но видели и некую храбрость человечества, стойкость, упорство, выносливость и веру в себя. В нашем отказе сдаваться они усматривают нечто героическое.
Для грековгибрис – особая разновидность гордыни. Зачастую она подталкивала смертных восставать против богов и навлекала на них разнообразные и неизбежные кары. Таков общий, если не ключевой, недостаток героев греческой трагедии и многих других главных героев греческого мифа. Иногда оплошность – не наша, а богов, слишком завистливых, мелочных и тщеславных, не способных смириться с тем, что смертные бывают им под стать – или даже превосходят их.
Вы, наверное, помните, что Пелоп был у Тантала с Дионой не единственным ребенком. Имелась у них еще дочка Ниоба. Вопреки ужасной судьбе, постигшей ее отца, и мрачным приключениям брата, она была гордой, самоуверенной женщиной. Она познакомилась с Амфионом, сыном Зевса и Антиопы, и вышла за него замуж. Амфион был когда-то любовником Гермеса, как я уже говорил, одним из близнецов, которые возвели стены Фив, зачаровав камни пением и игрой на лире[194]. У Ниобы с Амфионом родилось семь дочерей и семеро сыновей – ниобидов.
Раздувшись от неимоверного самомнения и спеси, Ниоба любила рассказывать кому ни попадя, до чего она важная персона и какая у нее царственная и божественная родословная.
– О, по материнской линии я восхожу к Тефиде и Океану – которые из первого поколения титанов, ну вы понимаете. По отцовской линии у меня, конечно, ТМОЛ, самое высокородное из всех лидийских горных божеств. Мой дорогой супруг Амфион – сын Зевса и Антиопы, дочери царя НИКТЕЯ, сына одного из первородных фиванских спартов, выросших из драконьих зубов. В общем, мои любименькие сынки и дочки вполне могут похвастаться выдающейся, правомочно будет сказать, родословной среди всех семейств на свете. Хвастаться я им, разумеется, не позволю. Породистые никогда не кичатся.
Подобная глупость была бы лишь слегка огорчительной, не решись Ниоба сравнивать себя с титанидой Лето, матерью богов. В тот самый день, когда народ Фив собирался, как всегда ежегодно, воспеть хвалу Лето и поведать историю о чудесном рождении Артемиды и Аполлона на Делосе, – в тот самый день, священный для титаниды и ее чести, – Ниоба пустила в ход высокомернейшую артиллерию.
– То есть я, конечно, первая признáю, что милые близнецы Лето, Артемида и Аполлон, очаровательны и совершенно божественны, само собой. Но всегодвое? Девочка и мальчик? Небеси, как она вообще может называться матерью, ума не приложу. И кто сказал, что среди моих семерых сыновей и семи дочек не окажется одного-другого – да кабы не все они, – кто вознесется до божественного и бессмертного?[195] При их-то родословной, думаю, это вполне вероятно, а? С моей точки зрения, чествование подобной ленивой, вульгарной и неплодотворной матери, как Лето, – ужас до чего дурной вкус. На будущий год я приму меры, чтобы этот праздник вообще отменили.
Когда Лето донесли о том, что эта фиванская выскочка оскорбила ее подобным манером и посмела равнять с ней себя, Лето ударилась в слезы прямо при сочувствующих детях-близнецах.
– Эта ужасная, хвастливая, спесивая женщина, – давилась она рыданиями. – Назвала меня ленивой, потому что у меня всего двое детей… Сказала, что я неплодотворна… и вульгарной меня назвала. Сказала, что не даст народу Фив отмечать мой п-п-праздник…
Артемида обняла ее, а Аполлон расхаживал туда-сюда, колотя кулаком в ладонь.
– У нее четырнадцать деток, – стенала Лето, – а я, значит, по сравнению с ней негодная…
– Хватит! – сказала Артемида. – Идем, брат. Она расстроила нашу маму до слез. Пора этой женщине узнать, что такое слезы.
Артемида с Аполлоном отправились прямиком в Фивы, где разыскали всех детей Амфиона и Ниобы. Артемида пристрелила семь дочерей серебряными стрелами, Аполлон – всех сыновей золотыми. Когда Амфиону сообщили об убийстве, он покончил с собой, упав на меч. Ниоба загоревала безутешно. Бежала в отчий дом и укрылась на склонах горы Сипил. При всем ее снобизме, какой бы неосмотрительной, гордой и нелепой ни была она, ужасно видеть такое убийственное, сокрушительное горе. Самим богам не хватило сил слушать ее непрестанные стенания, и ее превратили в камень. Но даже скале не удалось сдерживать такие слезы. Плач Ниобы просочился слезами сквозь камень, и они полились каскадным водопадом с горы.
Те, кто навещает Сипил, ныне именуемую горой Спил, видит скальное образование, в котором угадываются черты женского лица. По-турецки эта скала называетсяAğlayan Kaya, или «Плачущий камень»[196]. Он нависает над городом Маниса – таково современное название Танталиды. Воды, что струятся из той скалы, будут литься в вечной скорби.
Смертные люди – не единственные существа, способные на чрезмерную гордыню. Уязвленное самолюбие богини Афины косвенно привело к падению заносчивого существа по имени МАРСИЙ.
Все началось с того, что Афина изобрела новый музыкальный инструмент под названиемавлос и очень им гордилась. Это флейта на две трубки, из семейства инструментов, которые мы именуем деревянными духовыми, похожая на современный гобой или английский рожок[197]. Неувязка с этим чудесным инструментом была всего одна: когда бы Афина ни бралась на нем играть – при всем великолепии звучавшей при этом музыки, – собратья-олимпийцы принимались реветь от хохота. Никак не получалось у Афины извлечь из авлоса качественный звук, не дуя изо всех сил – так, что щеки распирало. Смотреть, как эта богиня, само воплощение достоинства, розовеет с головы до пят и надувается, как жаба, и не обхохатываться при этом, оказалось для ее непочтительного семейства непосильной задачей. Какой бы Афина ни была мудрой и не затронутой (ну почти) предвзятостями и гордыней, все же совсем от тщеславия она свободна не была и насмешек не выносила. После трех попыток завоевать благосклонность остальных богов сладостными звуками нового инструмента она прокляла его и сбросила с Олимпа.
Авлос упал в Малой Азии – во Фригийском царстве, рядом с истоком реки Меандр (чье прихотливое русло подарило название всем петляющим извилистым потокам), где инструмент подобрал сатир по имени Марсий. Как последователь Диониса, Марсий был наделен любопытством, а также многими гораздо более нечестивыми качествами. Он отряхнул авлос и дунул в него. Негромкое «пип» – единственный результат. Марсий посмеялся и почесал щекотно зудевшие губы. Надул щеки и дохнул в свирель посильнее – вылетела долгая, громкая музыкальная нота. Потеха. Он пошел своей дорогой, дуя и дуя, пока не смог за поразительно краткое время сыграть целую мелодию.
Через месяц-другой его слава уже распространилась по всей Малой Азии и Греции. Его восхваляли как Марсия Музыкального, чья искусная игра на авлосе заставляла деревья плясать, а камни – петь.
Марсий упивался славой и обожанием, какие приносило его музицирование. Как и любому сатиру, ему нужно было немногое: счастливыми его делали вино, женщины и песня, а мастерство в последнем гарантировало бесперебойное поступление первого и второго.
Как-то раз вечером, у потрескивавшего костерка, в кругу влюбленно смотревших на него менад, Марсий пьяно воззвал к небесам:
– Эй, Аполлон! Ты, бог лиры! Думаешь, ты весь такой музыкальный, но, ей-ей, случись между нами сисьзание… истязанья… состоянье… Как там это слово?
– Состязание? – подсказала полусонная менада.
– Что-то такое, да. Случись… как она сказала… я б выиграл. Запросто. В два счета. На лире может кто угодно. Скукотища. То ли дело мои дудки. Мои дудки побьют твои струны хоть когда. Так-то.
Менады посмеялись, Марсий тоже, а затем рыгнул и погрузился в удовлетворенный сон.
Назавтра Марсий со своими многочисленными поклонниками отправился к озеру Авлокрена. Они договорились встретиться там с другими сатирами и устроить большой пир, на котором Марсию предстояло исполнять буйные, разнузданные танцевальные мелодии собственного сочинения. Он выберет тростник на берегу озера (само имя его сообщало об изобильных зарослях тростника:авлос означает «тростник», а крена – «фонтан» или «источник») и вырежет новый мундштук для своего авлоса. Играя и пританцовывая, он повел своих поклонников в веселом шлейфе музыки, пока за поворотом тропы не обнаружил, что путь ему преграждает нечто ослепительное и тревожное.
На лугу возвели сцену, где расположились широким полукругом девять муз. Посередине сцены с лирой в руках стоял Аполлон, на прекрасных устах – мрачная улыбка.
Марсий споткнулся и замер, разношерстные сатиры, фавны и менады позади него налетели друг на друга сутолочной гармошкой.
– Ну что, Марсий, – проговорил Аполлон. – Готов ли ты подкрепить свои смелые слова делом?
– Слова? Какие слова? – О своей пьяной похвальбе накануне Марсий уже позабыл.
– «Случись между нами с Аполлоном состязание, – сказал ты, – я б выиграл в два счета». Вот тебе возможность проверить, правда ли это. Сами музы прибыли с Парнаса, чтобы слушать нас и судить. Их слово – решающее.
– Н-н-но… я… – Во рту у Марсия вдруг очень пересохло, а ноги сделались очень шаткими.
– Так ты лучше меня музыкант или нет?
Марсий услышал у себя за спиной шепотки засомневавшихся поклонников, и пламя гордыни вспыхнуло вновь.
– В честном поединке, – объявил он в припадке бравады, – я точно тебя переиграю.
Улыбка Аполлона сделалась еще шире.
– Великолепно. Выходи ко мне на сцену. Я начну. Простенький напевчик. Поглядим, сможешь ли ответить.
Марсий занял место рядом с Аполлоном, тот склонился настроить лиру. Когда все было готово, он тихонько провел по струнам, нежно пощипал их. Полилась красивейшая мелодия – изысканная, сладостная, манящая. Четыре фразы, и когда последняя дозвучала, поклонники Марсия разразились восторженными аплодисментами.
Марсий тут же приложил авлос к губам и повторил сыгранное. Но придал каждой фразе выверт и модуляцию – тут поток мелизмов, там рябь полутонов. У поклонников вырвался вздох обожания, а кивок от Каллиопы поддержал Марсия, и он завершил мелодию с шиком.
Аполлон тут же ответил вариацией на те же фразы – в удвоенном темпе. Сложность его переборов и аккордов чудесно услаждала слух, но Марсий отозвался в еще более живом темпе, мелодия бурлила и пела из его дудок с волшебным великолепием, что заставило слушателей хлопать и хлопать в ладоши.
И тут Аполлон сделал нечто невероятное. Он перевернул лиру вверх тормашками и сыграл те же фразы, но задом наперед – они по-прежнему сложились в мелодию, но теперь наполнились тайной и странностью, заворожившими всех услышавших. Доиграв, Аполлон кивнул Марсию.
У Марсия был замечательный слух, и он взялся играть обратную мелодию – в точности как Аполлон, но бог насмешливо прервал его:
– Нет-нет, сатир! Ты должен перевернуть свой инструмент, как я.
– Но это… Так нечестно! – возразил Марсий.
– Может, тогда так? – Аполлон заиграл на лире и запел: – Марсий умеет дуть в адскую дудку. Но при этом способен ли петь не на шутку?
Взбешенный Марсий заиграл изо всех сил. Лицо у него сделалось лиловым от натуги, щеки раздуло так, что ну точно полопаются, и сотни нот вырвались градом четвертей, восьмых, шестнадцатых – и заполнили воздух музыкой, какую белый свет доселе не слышал. Но божественный голос Аполлона, аккорды и арпеджио, что плыли с золотых струн его лиры, – как дудкам Марсия состязаться с подобным звучанием?
Пыхтя от усталости, плача от раздражения, Марсий воскликнул:
– Нечестно! Мой голос и дыхание поют в авлос – в точности так же, как твой голос поет в пространство. Разумеется, я не могу перевернуть свой инструмент, но любой непредвзятый судья скажет, что мои умения значимее.
С финальным глиссандо торжества аполлон повернулся к суду муз.
– Милые сестры, не мне говорить, а вам решать, безусловно. Кому присудите вы пальму первенства?
Марсия было уже не угомонить. Унижение и жгучее чувство несправедливости подтолкнули его поддеть судей.
– Не могут они судить беспристрастно, они твои тетки или сводные сестры – или еще какие-нибудь кровосмесительные родственники. Они семья. Ни за что не посмеют они…
– Цыц, Марсий! – взмолилась какая-то менада.
– Не слушай его, великий бог Аполлон! – призвала другая.
– У него истерика.
– Он хороший и достоин уважения.
– У него добрый нрав.
Совещались музы недолго – и объявили решение.
– Мы единогласно считаем, – сказала Эвтерпа, – что победитель – Аполлон.
Аполлон поклонился и мило улыбнулся. Но дальше проделал то, из-за чего вы навеки станете относиться несколько хуже к этому златому красавцу-богу, к мелодическому Аполлону разума, обаяния и гармонии.
Он взял Марсия и содрал с него кожу, заживо. Никак изящнее это не сформулировать. В наказание загибрис – за то, что Марсий осмелился бросить вызов олимпийцу, Аполлон содрал кожу с живого тела вопившего сатира и подвесил его на сосну – в назидание и предупреждение всем[198].
«Наказание Марсия» стало излюбленной темой художников, поэтов и скульпторов. Кому-то эта история напоминает судьбу Прометея – как символ художника-творца и его борьбы за первенство перед богами или же как символ отказа бога принять, что смертный творец в силах превзойти божественного[199].
В маленькой хижине под городом Гипепа в царстве Лидия[200] жил да был торговец и ремесленник по имени ИДМОН. Работал он неподалеку, в ионийском городе Колофоне, торговал там красками и специализировался на высоко ценимом фокидском пурпуре. Его жена умерла, рожая их дочку АРАХНУ. Идмон гордился дочерью, как любой отец. Ибо с младых ногтей девочка выказывала невероятные умения ткачихи.
Прядение и ткачество в те дни были невероятно значимы. Мало что сравнилось бы по важности с выращиванием еды и было бы таким обязательным для благополучия людей, как рукодельное изготовление тканей для одежды и других бытовых предметов. И рукоделие – самое подходящие слово тут. Вся подобная работа выполнялась вручную. Шерстяную или льняную кудель нужно было выпрясть в нитку, зарядить ею ткацкий станок и изготовить из нее шерстяную или льняную ткань. И уж настолько это было делом умелых женщин, что самый женский пол прозвали в некоторых культурах и языках с намеком на это ремесло. В английском мы до сих пор говорим о distaff – стороне семьи, подразумевая женскую линию.Distaff – это шест или спица, на которые насаживали кудель, и из нее потом пряли нитку. Тех, кто прял, звали пряхами – spinster, и это слово применяли к любым незамужним женщинам, без всякого отрицательного оттенка[201].
Но, как и в большинстве человеческих ремесел, есть такие умельцы, кто наделен загадочной способностью превосходить повседневное и неприметное и достигать уровня искусства.
Искусность Арахны в ткачестве с самого первого дня стала поводом для разговоров и гордости по всей Ионии. Скорость и тщательность ее работы поражали воображение, а уверенность и ловкость, с которыми она подбирала одну цветную нитку к другой, чуть ли не вслепую, восхищала ее поклонников, частенько набивавшихся в хижину к Идмону, чтобы посмотреть, как Арахна работает. Но именно рисунки, узоры и затейливые орнаменты, возникавшие в суете ее челнока, побуждали зевак разражаться внезапными аплодисментами и заявлять, что нет ей равных. Лесам, дворцам, морским пейзажам и горным видам Арахна придавала такую подлинность, что, казалось, там можно очутиться. И не только граждане Колофона и Гипепы приходили поглядеть на ее ткачество – местные наяды из реки Пактол и ореады с горы Тмол неподалеку толпились в доме Идмона и качали головами от изумления.
Все сходились во мнении, что Арахна – явление, какое случается лишь раз в пятьсот лет. Такая сноровка – уже повод для восхищения, но у нее был еще и вкус: она никогда не перебарщивала с пурпуром и прочими дорогими броскими цветами, например, но получалось у нее прямо-таки чудо.
Похвалы, которые она принимала что ни день, вскружили бы голову кому угодно. Арахна не была ни избалованной, ни спесивой – напротив, когда не сидела у станка, была она практичной и прозаической девушкой, не легкомысленной и не норовистой. Она понимала, что у нее дар, и не записывала его себе в заслуги. Но талант свой ценила и в таком своем отношении к нему считала себя попросту честной.
– Да, – приговаривала она себе под нос, глядя на свою работу однажды роковым вечером, – я действительно думаю, что, если б сама Афина Паллада села прясть, она бы не смогла потягаться со мной в мастерстве. В конце концов, я этим занимаюсь ежедневно, а она – лишь иногда, для развлечения. Немудрено, если я возьму верх.
В горнице у Идмона толпилось столько нимф, что никуда не денешься – весть о неудачно выбранных словах Арахны добралась до Афины.
Примерно через неделю вокруг Арахны, усевшейся за ткацкий станок, собралась привычная толпа, и Арахна взялась доделывать гобелен, запечатлевший основание Фив. Охи и вздохи восторга приветствовали ее изображение воинов, проросших из-под земли из зубов дракона, но «ой» и «ай» ее поклонников перебил громкий стук в дверь лачуги.
Дверь открылась, и показалась согбенная и сморщенная старуха.
– Надеюсь, я пришла куда надо, – просипела она, волоча за собой здоровенный мешок. – Мне сказали, что тут живет чудесная пряха. Ариадна, кажется?
Ее пригласили внутрь.
– Ее зовут Арахна, – сказали старухе, показывая на девушку, сидевшую у станка.
– Арахна. Понятно. Можно посмотреть? Милая, это ты сама сделала? Как великолепно.
Арахна самодовольно кивнула.
Старуха пощупала ткань.
– С трудом верится, что смертная способна на такую работу. Уж наверняка сама Афина приложила тут руку?
– Вряд ли, – возразила Арахна с нотой раздражения, – Афина могла бы сделать что-нибудь и вполовину столь же качественное. Прошу тебя, не надо распускать мне нитки.
– О, по твоему мнению, значит, Афина хуже тебя?
– По части ткачества другого мнения быть не может.
– Что бы ты ей сказала, окажись она здесь, интересно?
– Я бы предложила ей признать, что я тку лучше.
– Так давай же, предлагай, глупая смертная!
С этими словами морщины на древнем лице разгладились, тусклые глаза с поволокой прояснились до сияющего серого, и согбенная старуха выпрямилась – и стала величественной Афиной. Толпа зевак отшатнулась в оторопелом изумлении. Нимфы вообще забились в углы, пристыженные и испуганные, что их застукали за восторгами, расточаемыми работе смертной женщины.
Арахна очень побледнела, сердце у нее заколотилось, но внешне она смогла сохранить самообладание. Неприятно было ощущать на себе взгляд этих серых глаз, но их мудрость и спокойствие не меняли незатейливой правды.
– Что ж, – сказала она со всей выдержкой в голосе, на какую оказалась способна, – не желаю обижать, однако я считаю, это несомненная правда, что как творцу мне нет равных, ни на земле,ни на Олимпе.
– Неужели? – Афина выгнула бровь. – Давай разберемся. Хочешь первой?
– Нет, прошу… – Арахна встала с рабочего места и показала на него рукой. – После тебя.
Афина осмотрела станок.
– Да, сгодится, – сказала она. – Фокидский пурпур, ага. Неплохо, но я предпочитаю тирский. – С этими словами она вытащила из мешка сколько-то разноцветной шерсти. – Итак…
Через миг-другой она приступила к работе. Самшитовый челнок заметался взад-вперед, и как по волшебству начали проступать чудесные картины. Толпа сгрудилась. Они смотрели, как Афина воплощает ни много ни мало – саму историю богов. Оскопление Урана во всех жутких подробностях – до чего же липкой казалась кровь. Рождение Афродиты – до чего свежо и влажно брызгал океан. Была и картина, на которой Кронос заглатывал детей Реи, и другая, где младенца Зевса выкармливала Амальтея. Афина вплела в свой гобелен даже историю собственного рождения из головы Зевса. Следом возникло ослепительное изображение всех двенадцати богов на олимпийских тронах. Но Афина еще не закончила.
Словно чтобы намеренно и публично унизить Арахну за самомнение, Афина ткала картины, запечатлевавшие цену, уплаченную смертными за наглость тягаться с богами – или ставить себя выше их. Первой она показала царицу РОДОПУ и царя ГЕМА из Фракии, которых превратили в горы за то, что они сравнивали величие своей пары с величием Геры и Зевса. На другой Афина выткала образ ГЕРАНЫ, царицы пигмеев, заявившей, что ее красота и важность намного выше, чем у Царицы небес, и разгневанная Гера превратила ее в журавлиху. В том же углу Афина выткала АНТИГОНУ, волосы которой превратили за подобную же дерзость в змей[202]. Наконец, Афина украсила края своей работы узорами из ветвей оливы – дерева, священного для нее, – после чего встала, получив причитавшиеся восхваления.
Арахне хватило учтивости присоединиться к аплодисментам. Ум у нее метался столь же стремительно, как и Афинин челнок, и она сообразила, что именно выткет. Ее будто обуяло безумие. Поневоле соревнуясь с олимпийской богиней, она теперь желала показать всему свету не только себя как лучшую ткачиху, но и то, что люди – лучше богов во всех отношениях. Ее выводило из себя, что Афина выбрала сначала столь грандиозную тему – рождение и восхождение олимпийских богов, а затем изобразила эти неуклюжие байки о наказанной гордыне. Что ж, сыграем в шарады. Уж Арахна ей покажет!
Она уселась, хрустнула пальцами и начала. Первыми под ее летучими пальцами возникли очертания быка. На нем ехала юная дева. Следующая картинка – бык взмывает ввысь над морем. Девушка оглядывается за волны, на перепуганных юнцов, бегущих к скальному обрыву. Возможно ли такое? Не сцена ли это совращения Европы, а те мальчишки – Кадм и его братья?
По толпе зрителей, напиравших со всех сторон, чтобы получше видеть, прокатился ропот. Следующая череда образов совершенно прояснила, что у Арахны на уме. АСТЕРИЯ, дочь титаниды Фебы и титана Коя, – от отчаяния она превращается в куропатку, лишь бы избежать жадного внимания Зевса, обернувшегося орлом. Рядом Арахна выткала изображение Зевса в виде лебедя и как он навязывает себя ЛЕДЕ, жене ТИНДАРЕЯ. А вот и танцующий сатир гонится за красавицей Антиопой; рядом – похотливый бог, претворяющий самую странную свою метаморфозу – поток золотого дождя и в этом своем воплощении явно оплодотворяющий узницу ДАНАЮ, дочь АКРИСИЯ, царя Аргосского. Многие эти совращения и соблазнения стали предметом пересудов среди смертных. Воплощение их в цветном шелке было для Арахны непростительно. Возникли и дальнейшие сцены похождений извращенца Зевса – бестолковая нимфа Эгина и милая Персефона, поруганные Зевсом, превратившимся в ужа. Слух о том, что Зевс таким способом овладел Персефоной, собственной дочерью от Деметры, ходил и прежде, но явить его вот так, как Арахна, – святотатство.
И все же Зевс был не единственным богом, чьи саги об извращениях она выписала нитью. Она принялась за сцены с участием Посейдона: морской бог возник сначала в виде быка, скачущего за перепуганной АРНОЙ Фессалийской, затем под личиной речного бога ЭНИПЕЯ, чтобы завоевать милую Тиро, и наконец в обличье дельфина – в погоне за обворожительной МЕЛАНТЕЕЙ, дочерью Девкалиона.
Далее – хищные выходки Аполлона: Аполлон-ястреб, Аполлон-лев, Аполлон-пастух, и все они портили девиц без жалости и стыда. Диониса тоже запечатлели – как он превращается в крупную гроздь винограда, чтобы обмануть красавицу ЭРИГОНУ, как в припадке гонора превращает АЛКИФОЮ и МИНИАД[203] в летучих мышей – за то, что они посмели предпочесть созерцательную жизнь бешеному разгулу.
Все эти и многие другие случаи припомнило искусство Арахны. У них имелся общий сюжет: боги предательски и зачастую грубо используют смертных женщин. Арахна завершила работу, отделав ее узорчатой кромкой переплетенных цветов и ивовых листьев. Закончив, она спокойно сдвинула челнок к краю и встала потянуться.
Зеваки отшатнулись в ужасе – и зачарованные, и встревоженные. От безрассудства этой девушки захватывало дух, но в высочайшем мастерстве и художественности, с какими эта смелая, пусть и богохульная работа была выполнена, ей не откажешь.
Афина подступила проверить каждый дюйм поверхности и не отыскала ни единого изъяна или оплошности. Безупречно. Безупречно, однако все равно святотатственно и недопустимо. Без единого слова она разорвала полотно в клочья. Наконец, не в силах справиться с яростью, она схватила челнок и метнула его Арахне в голову.
Боль от удара челноком будто вернула Арахне рассудок. Что она натворила? Что за безумие овладело ею? Не позволит она себе прясть никогда, ни за что. За эту наглость ее заставят платить ужасную цену. Кары, какие навлекали на себя девушки, чьи судьбы она сама и запечатлела, – ничто по сравнению с тем, что обрушат на Арахну.
Она подобрала с пола толстую пеньку.
– Нельзя мне ткать – не буду жить! – вскричала она и выбежала из лачуги, и никто не успел остановить ее.
Зрители столпились у окон и у открытой двери и смотрели, застыв от ужаса, как Арахна бежит по траве, забрасывает веревку на ветку яблони и вешается. Все разом обернулись к Афине.
Слеза скатилась по щеке богини.
– Неразумная, неразумная девчонка, – проговорила она.
Афина двинулась прочь из дома к яблоне, толпа наблюдателей последовала за ней в устрашенном молчании. Арахна болталась на веревке, пучились на лице мертвые глаза.
– Такой талант не умрет никогда, – произнесла Афина. – Все дни свои будешь ты прясть и ткать, прясть и ткать, прясть и ткать…
Тут Арахна стала сжиматься и сморщиваться. Веревка, на которой она висела, вытянулась в тонюсенькую прядку блестящего шелка, Арахна подтянулась по ней – не девица уж больше, а созданье, которому суждено будет без отдыха прясть и ткать.
Вот так появился первый паук – перваяарахнида. Не наказание это, как некоторые считают, а награда за победу в великом поединке, награда великому творцу. Право вечно трудиться и создавать шедевры.
Мы уже видели, как боги превращают мужчин и женщин в животных – из жалости, зависти или в наказание. Но так же, как люди, бывали они не только заносчивы и мелочны, но и движимы страстью. Смертная плоть, как мы уже поняли, влекла их не меньше бессмертной. Иногда их порывы оказывались не одной лишь примитивной похотью – они и по-честному влюблялись. Есть много историй о богах, что гонялись за юными красавцами и красавицами и превращали их в животных, в новые растения и цветы и даже в скалы и потоки[204].
Нис был царем Мегары, города на аттическом побережье[205]. Его наделили неуязвимостью: у него на голове рос завиток пурпурных волос, благодаря которому ничто не могло угрожать ему как человеку. По некоторым причинам на его царство напало воинство царя Миноса Критского. Как-то раз дочь Ниса, царевна СКИЛЛА[206], разглядела на борту критского корабля Миноса, когда судно проходило близко от стен Мегары, и влюбилась в него. И уж так сводило ее с ума желание, что она решила выкрасть отцов локон пурпурных волос и подарить его Миносу на борту его корабля, а уж он отплатит ей за такую щедрость любовью. Но, если срезать у Ниса локон, царь делается уязвим, как любой смертный. И пока она тайком пробиралась к Миносу, ее отца убили в дворцовом перевороте.
Минос, вовсе не обрадовавшись предательскому поступку Скиллы, отвратился от нее и не пожелал иметь с ней ничего общего. Выгнал ее с корабля, поднял паруса и уплыл из Мегары, поклявшись никогда туда не возвращаться.
Страсть Скиллы оказалась столь необоримой, что она не смогла отказаться от мужчины, которого полюбила. Она поплыла за Миносом, униженно зовя его. Она стенала и плакала так жалостно, что ее превратили в чайку. Боги проявили своеобразный юмор и одновременно сделали ее отца Ниса орланом[207].
С тех пор в отместку он взялся безжалостно гонять свою дочку над волнами.
Прежде чем его превратили в волка – как вы, наверное, помните, – в первые дни пеласгийского человечества, у царя Ликаона Аркадского была прелестная дочь по имени КАЛЛИСТО, ее вырастили нимфой, преданной деве-охотнице Артемиде.
Зевс уже давно пускал пенные слюни желания по этой неотразимой, недосягаемой девушке и однажды обманул ее, приняв облик самой Артемиды. Она с готовностью пала в объятия великой богини, которой поклонялась, – тут-то Зевс ее и уестествил.
Чуть погодя ее, купавшуюся нагишом в реке, заметила Артемида и, разъярившись от того, что ее жрица беременна, выгнала несчастную Каллисто из своего круга. Одинокая и несчастная, бродила та по миру и в свой срок родила сына АРКАДА. Гера, сроду не выказывавшая никакой жалости даже самым невинным и наивным любовницам своего супруга, наказала Каллисто еще сильнее – превратила ее в медведицу.
Через несколько лет Аркад, теперь уже юноша, охотился в лесу и набрел на медведицу. Собрался он метнуть в нее копье, но Зевс вмешался, чтобы не допустить нечаянного матереубийства, и вознес их обоих на небеса – в виде Большой и Малой Медведиц. Гера, по-прежнему сердясь, прокляла эти созвездия, чтобы никогда не бывать им вместе, что объясняет (как мне сказали) их постоянно противоположное околополярное местоположение[208].
У царя Пандиона афинского было две прелестных дочери – ПРОКНА и ФИЛОМЕЛА. Старшенькая Прокна оставила Афины, выйдя замуж за фракийского царя ТЕРЕЯ, от которого родила сына ИТИСА.
Однажды ее младшая сестра Филомела приехала во Фракию на целое лето, побыть с родней. Недоброе сердце Терея – едва ли не самое недоброе из всех, каким доводилось биться, – сильно растревожилось от красоты его золовки; он увлек ее как-то ночью в свои покои и там надругался над ней. Боясь, что жена и весь свет раскроют это мерзкое преступление, Терей вырвал Филомеле язык. Зная, что она не умеет ни читать, ни писать, он решил, что так она точно никому не сможет сообщить ужасную правду о случившемся.
Но за следующую неделю с небольшим Филомела выткала гобелен, на котором обрисовала своей сестре Прокне все подробности надругательства. Обесчещенные разъяренные сестры замыслили месть, подобающую такому чудовищному злодейству. Они знали, как сильнее всего уязвить Терея. Он был жестоким и отвратительным человеком, склонным к припадкам бешенства и невыразимым извращениям, однако имелась у него одна слабость – он глубоко любил своего сына Итиса. Прокна с Филомелой тоже обожали мальчика. Итис – сын и Прокне, однако материнская любовь, какую она питала, захлебнулась в ненависти и неутолимой жажде мщения. Забыв о жалости, сестры отправились в спальню и убили ребенка во сне.
– Филомела вскоре отправится в Афины, – сказала Прокна супругу наутро. – Давай устроим пир, чтобы проводить ее и воздать тебе за щедрое гостеприимство, которое ты ей оказал?
Филомела всхлипнула и пылко закивала.
– Ей, кажется, эта мысль тоже нравится.
Терей хмыкнул что-то согласное.
К концу пира тем вечером было подано сочное жаркое, и царь накинулся на него. Промокнул все соки хлебными ломтями, но обнаружил, что в животе у него еще найдется место. Чуть дальше от него стояло блюдо, закрытое серебряным колпаком.
– Что под ним?
Филомела с улыбкой пододвинула к нему блюдо.
Терей поднял колпак и возопил от ужаса, увидев голову мертвого сына, скалившуюся на него. Сестры завизжали от смеха и ликования. Осознав, кто это наделал, и поняв, почему жаркое было таким упоительно нежным, Терей взревел и схватил со стены копье. Женщины бросились вон из зала и воззвали к богам о помощи. Царь Терей гонялся за ними по всему дворцу и, выбежав на улицу, вдруг ощутил, что взмывает к небу. Его превратили в удода, и его вопли боли и ярости стали больше похожи на тоскливые всхлипы. В то же время Прокна сделалась ласточкой, а Филомела – соловьем.
И хотя соловьи знамениты мелодичной прелестью своих песен, поют лишь самцы. Самки, как и безъязыкая Филомела, остаются немы[209]. Многие виды ласточек и поныне зовутся в честь Прокны[210], а птица удод по-прежнему носит царский венец.
Всеверо-западном углу малой азии раскинулись земли Троады, или Трои, – в честь ее правителя, царя ТРОЯ. К западу от Трои через Эгейское море располагалась континентальная Греция, за Троей находилась территория современной Турции и древние земли Востока. К северу – Дарданеллы и Галлиполи, к югу – великий остров Лесбос. Главный город Трои назывался Илион (прославившийся под именем Трои), это название происходит от ИЛА, старшего сына Троя и его царицы КАЛЛИРОИ, дочери местного речного бога СКАМАНДРА. О втором сыне царственной четы АССАРАКЕ сохранилось мало записей, а вот третий их сын, ГАНИМЕД, завораживал взоры, и от него захватывало дух у всех, кто с ним сталкивался.
Не жил и не бродил доселе по белу свету красивее юноша, чем царевич Ганимед. Волосы у него были золотые, кожа – как теплый мед, губы – нежный, сладостный призыв отдаться чокнутым чарующим поцелуям.
Девушки и женщины всех возрастов, говорят, вопили и даже падали без чувств, стоило ему на них взглянуть. Мужчины, что прежде никогда и не помышляли о привлекательности людей своего же пола, чуяли, как колотятся их сердца, как разгоняется и бьется в ушах кровь, – от одного вида Ганимеда. Во рту у них пересыхало – и вот уже несло их болтать глупую чепуху, говорить что угодно, лишь бы угодить ему или привлечь его внимание. Добравшись домой, они писали и тут же рвали в клочки стихотворения, где рифмовались «ресницы» и «ягодицы», «плечи» и «речи», «ноги» и «боги», «млад» и «рад», «малыш» и «томишь», а также «страсть» и «пропáсть».
В отличие от многих рожденных с кошмарным преимуществом красоты, Ганимед не был заносчивым, капризным или избалованным. Повадки имел милые и непринужденные. Когда улыбался, улыбка получалась доброй, а янтарные глаза светились дружелюбным теплом. Знавшие его ближе всех говорили, что внутренняя красота Ганимеда равнялась внешней или даже превосходила ее.
Не будь он царевичем, суеты вокруг его ослепительной красы, наверное, происходило бы больше, и жизнь Ганимеда сделалась бы невозможной. Но поскольку он был любимым сыном великого правителя, никто не решался его соблазнять, и Ганимед жил безупречной жизнью среди друзей, увлекался лошадьми, музыкой, спортом. Предполагалось, что однажды царь Трой подберет ему в пару какую-нибудь греческую царевну, и Ганимед вырастет в пригожего зрелого мужчину. Молодость – штука быстротечная, как ни жаль.
Но не учли они Царя богов. То ли до Зевса дошел слух об этом сияющем маяке юношеской красы, то ли Зевс сам случайно его увидел – неведомо. Зато запечатлено, что бог попросту с ума сошел от желания. Вопреки царственной родословной этого значимого смертного, невзирая на скандал, какой мог бы в итоге разразиться, несмотря на непременную ярость и ревнивое бешенство Геры, Зевс обернулся орлом, ринулся вниз, скогтил юношу и улетел с ним на Олимп.
Ужасный это поступок, но, как ни удивительно, оказалось, что это не просто жест бездумной похоти. Тут действительно похоже на самую настоящую любовью. Зевс обожал юношу и не желал разлучаться с ним. Их физическая любовь лишь укрепила его обожание. Бог наделил возлюбленного даром бессмертия и вечной юности, назначил его своим виночерпием. Отныне и до скончания времен Ганимед останется тем самым, чья красота тела и души совершенно сразила Зевса. Все остальные боги, за неизбежным исключением Геры, появлению на небесах этого юноши обрадовались. Ганимеда невозможно было не любить – его присутствие озаряло весь Олимп.
Зевс отправил Гермеса к царю Трою с даром божественных коней, в порядке воздаяния семье за их утрату.
– Ваш сын – желанное и радостно встреченное прибавление к Олимпу, – сообщил им Гермес. – Он никогда не умрет и, в отличие от прочих смертных, его внешняя краса вечно будет соответствовать внутренней, а это означает, что он навеки останется в мире с самим собой. Небесный отец любит его беззаветно.
Что ж, у царя и царицы Трои было еще двое сыновей, а кони оказались и впрямь лучшими на свете – и в зубы смотреть нечего, и если их Ганимед станет постоянным членом бессмертной олимпийской когорты и Зевс действительно его любит…
Но обожал ли юноша Зевса? Вот это установить очень трудно. Древние считали, что да. Обычно его изображают улыбчивым и счастливым. Он стал символом той особой разновидности однополой любви, какая сделается центральной частью греческой жизни. Его имя, похоже, своего рода сознательная игра слов, оно происходит отганумаи – «радующий» и медон – «царевич» и/или медеон – «чресла». Слово «Ганимед» – радующий царевич с радующими чреслами – со временем преобразилось в «катамита».
Зевс и Ганимед долго-долго жили счастливой парой. Разумеется, бог не был верен Ганимеду, как не был верен собственной жене, но тем не менее эти двое были для всех едва ли не константой.
Когда правление богов подошло к концу, Зевс наградил этого прекрасного юношу, своего преданного слугу, любовника и друга, отправив его ввысь созвездием в важнейшую часть небосвода – в Зодиак, где Ганимед теперь сияет как Водолей, Виночерпий.
Пару слов – о двух бессмертных сестрах. Мы уже мельком повидались с Эос, или АВРОРОЙ, как называли ее римляне, и знаем, что ее задача – начинать каждый день, распахивая ворота, что выпускали сначала Аполлона, а потом Гелиоса на солнечной колеснице. Их сестра Селена (ЛУНА у римлян) водила ночной эквивалент такой колесницы, лунную, по темному небу. Селена родила Зевсу двух дочерей, ПАНДИЮ (которую афиняне воспевали во всякое полнолуние) и ГЕРСУ (также ЭРСУ) – божественное воплощение росы.
Эос, сестра Селены, влюблялась много раз. Пригожий юный красавец КЕФАЛ привлек ее внимание, и она похитила юношу. Ее нимало не трогало, что Кефал уже занят, вернее, женат даже, на ПРОКРИДЕ, дочери Эрехтея, первого царя Афин (отпрыск пролитого Гефестом семени) и его царицы ПРАКСИФЕИ. Несмотря на свою сияющую красоту и роскошный солнечный дворец, в котором Эос поселила Кефала, похищенный страшно заскучал по супруге своей Прокриде. Какие бы осиянные золотом уловки любви ни применяла богиня рассвета, никак не удавалось ей воспламенить его. Разочарованная и униженная, согласилась она вернуть Кефала жене. Ревность и уязвленная гордость бурлили в богине. Как он посмел предпочесть человека божеству? Да одна мысль, что обычная женщина способна вдохновить Кефала, а она, богиня, оставила его хладным…
С коварной непринужденностью принялась она сеять в нем сомнения.
– Э-эх, – вздохнула она, скорбно качая головой, когда они приблизились к его дому, – печально мне думать, как вся такая чистая Прокрида вела себя, пока ты был в отлучке.
– В каком смысле?
– Ой, да скольких мужчин она развлекала. И думать-то невыносимо.
– Плохо же ты ее знаешь! – с некоторой горячностью возразил Кефал. – Она в равной мере и прелестна, и верна мне.
– Ха! – сказала Эос. – Всего-то и надо – мед да монеты.
– Ты о чем?
– Сладкие слова да серебро толкают к предательству и добродетельнейших.
– Ну ты и циник.
– Я восстаю над миром с первым лучом солнца и вижу, чем люди заняты до рассвета. Это не цинизм – это реализм.
– Но ты не знаешь Прокриду, – настаивал Кефал. – Она не как все остальные. Она верная и честная.
– Пф! Да она у тебя за спиной запрыгнет в койку с кем угодно. Я тебе так скажу… – Эос остановилась, будто ее вдруг осенило. – А что если ты с ней увидишьсяпод личиной, а? Проявишь пыл, осыплешь ее комплиментами, скажешь, что любишь ее, предложишь украшеньице-другое – как пить дать, повиснет на тебе.
– Ни за что!
– Как хочешь, но… – Эос пожала плечами и показала на обочину, вдоль которой они шли. – Ой, смотри, целая груда одежды и шлем. Представляешь, если б у тебя еще и борода была…
Эос исчезла, и в тот самый миг Кефал обнаружил, что у него и впрямь борода. Набор одежды, необъяснимо возникший у дороги, словно бы влек Кефала к себе.
Вопреки его возражениям слова Эос посеяли зерно сомнения. Облачаясь в этот нелепый костюм, Кефал говорил себе, что сомнению этому не поддастся, что так он покажет Эос, до чего ошибочен ее цинизм. Они с Прокридой воззовут к ней ближайшим утром, когда небо порозовеет: «До чего ж неправа ты, богиня Луны! – воскликнут они. – Как мало ты понимаешь во влюбленном смертном сердце». Что-нибудь в этом духе. Поделом ей будет.
Вскоре Прокрида открыла дверь пригожему чужаку-бородачу в шлеме и хламиде. Вид у Прокриды был несколько осунувшийся и истомленный. Внезапное и необъяснимое исчезновение супруга оказалось тяжелым ударом. Впрочем, не успела она спросить у гостя, чего ему надо, Кефал протиснулся в дом и отпустил слуг.
– Ты очень красивая женщина, – сказал он с густым фракийским акцентом.
Прокрида вспыхнула:
– Сударь, я должна…
– Ну же, давай посидим на ложе.
– Вот правда, не могу…
– Иди же, никто не смотрит.
Она понимала, что такое поведение – уже на грани нежелательного по законамксении, однако послушалась. Мужчина вел себя так настырно.
– Чего это подобная красавица сидит одна-одинешенька в таком громадном доме? – Кефал взял из медной чаши смокву, похотливо откусил и поднес оставшуюся сочную мягкую половинку к лицу Прокриды[211].
– Сударь!
Прокрида разомкнула губы, чтобы отчитать его, и Кефал затолкал ей в рот рыхлую смокву.
– От такого зрелища сами боги воспламенились бы, – проговорил он. – Будь моей!
– Язамужем! – попыталась она произнести сквозь мякоть и зернышки.
– Замужем? Это еще что? Я богач, я одарю тебя любыми драгоценностями или украшениями, какие пожелаешь, только отдайся. Ты такая красивая. И я люблю тебя.
Прокрида замерла. Может, пыталась проглотить остатки смоквы. Может, ее искусило предложение драгоценностей. Вероятно, ее тронуло столь внезапное и пылкое предложение любви. Пауза оказалась достаточно долгой, и Кефал в ярости вскочил, сбросил свой наряд и явил себя.
– Что ж! – загремел он. – Вот, значит, что происходит, когда ты остаешься одна! Бесчестная предательница!
Прокрида глазам своим не поверила:
– Кефал? Ты ли это?
– Да! Да, это твой несчастный супруг!Вот как ты ведешь себя, как меня нет рядом. Уйди! С глаз моих долой, неверная Прокрида. Пошла вон!
Он ринулся к ней, потрясая кулаком, и Прокрида в ужасе бежала. Прочь из дома, в лес, не останавливаясь, пока не упала от усталости на опушке рощи, священной для Артемиды.
Наутро богиня обнаружила Прокриду простертой и выудила из нее историю произошедшего.
Год и день прожила Прокрида у богини-охотницы, среди ее свиты свирепых дев, но дальше уже не смогла.
– Артемида, ты заботилась обо мне, учила меня искусствам охоты и показала мне, как всегда следует избегать мужчин. Однако врать тебе я не могу: в сердце своем я люблю супруга Кефала как и прежде. Он скверно обошелся со мной, но это все от его великой любви ко мне, и я жажду простить его и пасть к нему в объятия, вновь стать ему женой.
Артемиде жаль было отпускать ее, но у нее в тот день оказалось милостивое настроение. Она не только отпустила Прокриду к мужу, не выколов ей глаза предварительно и не скормив ее свиньям (подобные поступки ей были вовсе не чужды), но и наделила ее двумя замечательными дарами, чтобы Прокрида поднесла их мужу в знак примирения.
Среди даров, которые Прокрида получила от Артемиды, оказался замечательный пес по кличке ЛЕЛАП, наделенный силой поймать кого угодно – абсолютно кого угодно, если Лелап бросится в погоню. Отправь его по следу оленя, вепря, медведя, льва или даже человека – и Лелап всегда настигнет добычу. Второй подарок, не меньшей ценности, – копье, всегда попадающее в цель. Кто бы ни владел этими псом и копьем, мог по праву считаться величайшим смертным охотником на свете. Немудрено, что Кефал обрадовался жене, нагруженной такими дарами, и впустил ее к очагу и в объятия, под кров и на кровать.
Репутация Кефала крепла день ото дня – байки о его охотничьих умениях пересказывали благоговейным шепотом от царства к царству. Новости добрались до фиванского регента КРЕОНА[212]. Как это часто бывало в дикой истории Фив, они в ту пору страдали от напасти, на сей раз – в виде лютой лисицы, которую местные называли Кадмейской бесовкой, а по всему греческому миру она страшила людей под именем АЛОПЕКС ТЕУМЕСИОС, Тевмесской лисицы, разбойницы, наделенной божественным даром никогда не быть пойманной, сколько б собак, лошадей или людей ни шло по ее следу или ни лежало в засаде, чтобы поймать ее в ловушку. Считалось, что этот лисий ужас натравил на них Дионис, все еще алкавший покарать город, изгнавший и насмехавшийся над матерью винного бога Семелой.
Креон, все более отчаиваясь, услыхал байку о едва ли не сверхъестественных дарах, которыми располагал Кефал, о его чудо-псе Лелапе, и послал весточку в Афины с мольбами одолжить собаку. Кефал с готовностью дал Креону свою чудесную гончую, и та вскоре напала на след лисы.
Последовавшая кутерьма являет нам замечательное свойство греческого ума – завороженность парадоксами. Что происходит, когда за неуловимой лисой гонится неотвратимая гончая? Эта задачка подобна вопросу о неостановимой силе и неподвижном предмете.
Кадмейская плутовка наматывала круг за кругом, а по пятам гнался за ней Лелап, от которого никакой дичи не убежать. Они бы и до сих пор, видимо, не могли разорвать этого логического кольца, если бы не вмешался Зевс.
Царь богов глянул на все это дело и задумался о странной противоречивой задаче, которая оскорбляла всякий здравый смысл и так досадно подрывала представления, описываемые замечательным греческим словомнус. Власть Зевса подкреплялась глубинным законом, гласившим, что никакой бог не имеет права отменять божественные чары другого. Это означало, что пес и лиса обречены застрять навеки в этом невозможном положении, тем самым насмехаясь над установленным порядком вещей. Зевс устранил эту неувязку, превратив и лису, и пса в камень. Так они застыли во времени, открытые им превосходные возможности недостижимы теперь вовеки, судьбы их непримиримы навсегда. Некоторое время спустя и эта мертвая точка показалась Зевсу противоречащей здравому смыслу, и он катастеризмом поднял их на небо, где они стали созвездиями Большого и Малого псов – Canis Major и Canis Minor.
Кефал и Прокрида, как ни грустно, процветали недолго. Лишившийся Лелапа, но все еще вооруженный копьем, всегда попадавшим в цель, Кефал предпочитал бродить по холмам и долам, что окружали Афины, и бил любую дичь, какая попадалась. В один люто жаркий день, после трех часов погони и ловли добычи, усталый и насквозь пропотевший Кефал прилег подремать. Жар дня, даже в тени любимого дуба, мешал ему.
– Приди же, Зефир, – лениво призвал он Западный ветер, – дай ощутить тебя кожей. Обними меня, успокой меня, облегчи меня, понежь меня, поиграй на мне…
По величайшему несчастью, туда, где прилег Кефал, пришла Прокрида – порадовать его сюрпризом в виде вина и тарелки оливок. Приближаясь, она услышала последние мужнины слова: «…дай ощутить тебя кожей. Обними меня, успокой меня, облегчи меня, понежь меня, поиграй на мне…» После того спектакля собственнической ярости, который он ей закатил, Кефал ее же и предает? Прокрида ушам своим не верила! Тарелка и кожух с вином выпали из ее онемевших пальцев, и она невольно охнула.
Кефал сел. Что это там шуршит в подлеске? Кто это фыркает? Свинья, небеса свидетели! Кефал потянулся к копью и метнул его в кусты, откуда долетел шум. И целиться-то не было нужды. Заколдованное копье само разберется.
Разобралось. Прокрида скончалась на руках безутешного Кефала.
Чарующе странная и печальная история[213]. А все потому, следует напомнить, что Эос решила выкрасть аппетитного смертного.
Кефал – не единственный, на ком остановился взор тех богинь-сестер. Однажды ночью, когда Селена, сестра Эос, катилась в серебряной колеснице по небу над западной Малой Азией, она заметила далеко внизу ЭНДИМИОНА, юного пастуха бесподобной красоты, – он лежал нагой и крепко спал на склоне холма рядом с пещерой на горе Латмос. Вид его роскошного тела, посеребренного Селениными лучами, и манящая соблазнительная улыбка, что играла у него на устах, пока он смотрел свои сны, наполнили Селену столь сильным желанием, что она воззвала к Зевсу, отцу Эндимиона, чтобы юноша никогда не менялся. Она хотела видеть его именно таким, еженощно. Зевс исполнил ее желание. Эндимион остался на том же месте, погруженный в вечный сон. Каждое новолуние, в единственную ночь лунного месяца, когда колесницу Селены не видно, она спускалась и овладевала спящим юношей. Этот необычный подход к соитию не помешал ей родить от Эндимиона пятьдесят дочерей. Предоставлю вам самостоятельно пофантазировать о физических нюансах, позах и положениях, в которых такое возможно.
Странные отношения, но вполне состоявшиеся – и счастливые для Селены[214].
Любовная жизнь селениной сестры эос и далее складывалась столь же бурно. Некоторое время назад богиня рассвета выпуталась из зрелищно катастрофической авантюры с богом войны. Когда Афродита, ревнивая возлюбленная Ареса, обнаружила их связь, она в сердцах обрекла Эос никогда не переживать радость в сфере, где властвовала Афродита, – в любви.
Эос была полнокровной титанидой, наделенной всеми аппетитами своего племени. Более того, она, провозвестница рассвета, верила в надежду, светлое грядущее и возможности, даруемые каждым новым днем. И потому Эос год за годом с трагическим оптимизмом ввязывалась во всякие отношения, но все они из-за проклятья Афродиты были обречены, а Эос об этом даже не подозревала.
Не слишком-то юную Эос особенно влекло к молодым смертным мужчинам: похитив когда-то Кефала, Эос попыталась проделать то же самое с юнцом по имени КЛИТ. Все закончилось разбитым сердцем: смертный Клит скончался, а для Эос прошло лишь мгновение ока.
Видимо, было что-то в воздухе Трои в те дни. У ЛАОМЕДОНА, племянника Ганимеда[215], что был возлюбленным виночерпием Зевса, родился сын ТИФОН; он вырос красавцем под стать своему двоюродному деду. Тифон, возможно, был чуть хрупче, стройнее и мельче Ганимеда, но от этого не менее желанным. Имелось в нем смешливое обаяние, исключительно его личное, – и оно придавало ему очарования и неотразимости. Вот попросту хотелось обнять его и присвоить навеки.
Как-то раз вечером Эос увидела этого упоительного юношу: тот шел по пляжу под стенами Илиона. Все ее бесчисленные интрижки, похищения, влюбленности и шалости, даже роман с Аресом… все это, осознала она, лишь детские капризы, бессмысленные увлечения. А тут – настоящее. Тосамое.
Эос приближалась по песку, тифон глянул на нее и влюбился едва ли не так же мгновенно и по уши, как она в него. Они тут же взялись за руки, не обменявшись и словом, и стали прогуливаться по берегу, как возлюбленные.
– Как тебя зовут?
– Тифон.
– А меня – Эос, заря. Пойдем со мной во Дворец Солнца. Живи со мной, будь мне любовником, мужем, равным, владыкой, слугой – всем.
– Эос, да. Я твой навек.
Они рассмеялись и занялись любовью, а вокруг них плескался прибой. Розовые пальчики Эос нашли способ совершенно сводить Тифона с ума от удовольствия. Она знала, что ужна этот раз у нее все получится.
Ее коралловые, жемчужные, агатовые, мраморные и яшмовые чертоги во Дворце Солнца стали им домом. Мало есть на свете пар счастливее. Жизнь их стала полной чашей. Они делили друг с другом всё. Читали друг другу стихи, подолгу прогуливались, слушали музыку, танцевали, ездили верхом, сидели в уютной тишине, смеялись и занимались любовью. Каждое утро он с гордостью наблюдал, как она распахивает ворота и выпускает Гелиоса на его рокочущей колеснице.
И все же кое-что не давало эос покоя. Она знала, что однажды ее прекрасного возлюбленного смертного отнимут у нее, как отняли Клита. Мысль о его смерти доводила ее до отчаяния, которое она не в силах была скрыть.
– В чем дело, любовь моя? – спросил как-то раз вечером Тифон, удивленно заметив, как нахмурился ее светлый лик.
– Ты мне доверяешь, правда, дорогой мой мальчик? – Всегда и полностью.
– Я завтра вечером отлучусь. Вернусь как можно скорее. Не спрашивай, куда и зачем я собралась.
А собиралась она на Олимп, встретиться с Зевсом.
– Бессмертный Небесный отец, владыка Олимпа, Водитель туч, Громовержец, Царь всех…
– Да-да-да. Чего тебе?
– Алчу милости, великий Зевс.
– Само собой, ты алчешь милости. Никто из родственников не навещает меня ни по какой другой причине. Вечно милости. Милости, милости, милости, сплошные милости. Что на сей раз? Небось насчет того троянского мальчика, да?
Немножко растерявшись, Эос не отступилась.
– Да, государь. Сам знаешь, когда находим мы себе пару среди смертных юношей… – Она позволила себе взгляд на Ганимеда, стоявшего за троном Зевса, всегда готового долить богу в кубок нектара. От ее взгляда Ганимед заулыбался и потупился, мило вспыхнув.
– Так…и? – Зевс забарабанил пальцами по подлокотнику трона. Нехороший знак.
– Однажды Танатос придет за моим царевичем Тифоном, и я этого не снесу. Прошу тебя даровать ему бессмертие.
– О. Да ладно? Бессмертие, а? И все? Бессмертие. Хм. Да, почему бы и нет. Неуязвимость для смерти. И это действительно все, что ты для него просишь?
– Ну да, владыка, это все.
Что тут может быть не так? Застала ли она Зевса в хорошем настроении? Сердце у нее запрыгало от радости.
– Исполнено, – сказал Зевс, хлопнув в ладоши. – Отныне твой Тифон бессмертен.
Эос, простертая ниц, вскочила и, восторженно взвизгнув, бросилась целовать Зевсу руку. Он, кажется, тоже сделался очень доволен, рассмеялся и с улыбкой принял ее благодарность.
– Нет-нет. С удовольствием. Уверен, ты вскоре вернешься ко мне со своим «спасибо».
– Разумеется, если таково твое желание.
Вот же странный наказ.
– О, я уверен, ты явишься, не успеем и оглянуться, – сказал Зевс, все еще не в силах прекратить лыбиться. Он не понимал, что за коварный бес забрался к нему в голову. Но мы-то знаем, что проклятие Афродиты неумолимо продолжало действовать.
Эос поспешила обратно во Дворец Солнца, где ее обожаемый супруг терпеливо ждал ее возвращения. Поведала ему новость, он обнял ее и не выпускал из рук, они плясали по всему дворцу и галдели так, что Гелиос постучал в стенку и пробурчал, что некоторым вставать до рассвета.
Эос родила тифону двоих сыновей: Эмафиона, будущего правителя Аравии, и МЕМНОНА, который, когда вырос, стал одним из величайших и устрашающих воинов во всем древнем мире.
Однажды вечером Тифон, положив голову на колени Эос, отдыхал, а она задумчиво наматывала золотую прядь его волос на палец. Напевала себе под нос, но вдруг умолкла и тихонько ахнула от удивления.
– Что такое, любовь моя? – пробормотал Тифон.
– Ты же доверяешь мне, правда, мой милый?
– Всегда и полностью.
– Я завтра вечером отлучусь. Вернусь как можно скорее. Не спрашивай, куда и зачем я собралась.
– У нас разве не было уже точно такого же разговора?
Она собиралась на Олимп – на встречу с Зевсом.
– Ха! Я же говорил, что ты вернешься, ну? Говорил же я, Ганимед? Какие были мои слова, Эос?
– Ты сказал: «Уверен, ты вскоре вернешься ко мне со своим “спасибо”».
– Именно. Что ты мне показываешь?
Эос протягивала Зевсу ладонь. Что-то держала она между трепетным розовым указательным пальчиком и трепетным розовым большим. Одинокая серебристая паутинка.
– Смотри! – проговорила она дрожащим голосом.
Зевс посмотрел.
– Похоже на волос.
– Этои есть волос. С головы Тифона. Он седой.
– И?
– Повелитель! Тыобещал мне. Ты дал слово, что подаришь Тифону бессмертие.
– И подарил.
– Но как тогда это объяснить?
– Бессмертие – милость, о которой ты попросила, и бессмертие – милость, которую я оказал. Ты ничего не сказала остарении. Ты не просила вечной молодости.
– Я… ты… но… – Эос в ужасе отшатнулась. Быть того не может!
– Ты сказала «бессмертие». Правда же, Ганимед?
– Да, владыка.
– Но я решила… В смысле, разве не очевидно, чтó я имела в виду?
– Прости, Эос, – сказал Зевс, вставая. – Я не обязан истолковывать чужие желания. Тифон не умрет. Вот и все. Вы вечно будете вместе.
Эос осталась одна, и локоны ее разметались по полу – она плакала.
Верный тифон и их двое задорных сыновей встретили ее во Дворце. Она изо всех сил постаралась скрыть свое горе, но Тифон почувствовал, что она чем-то расстроена. Когда мальчиков уложили вечером спать, он вывел Эос на балкон и налил ей чашу вина. Они сидели и смотрели на звезды, и чуть погодя он заговорил:
– Эос, любовь моя, жизнь моя. Знаю, о чем ты не говоришь. Я сам это вижу. Зеркало сообщает мне ежеутренне.
– О Тифон! – она зарылась головой ему в грудь и заплакала навзрыд.
Шло время. Каждое утро Эос выполняла свой долг – открывала врата новому дню. Мальчишки выросли и покинули отчий дом. Годы текли с безжалостной неизбежностью, какую не в силах отвратить даже боги.
Немногие волосы, оставшиеся на голове у Тифона, сделались белыми. Он стал чудовищно морщинистым, сжался и ослабел от старости, но умереть не мог. Голос, когда-то упоительный и чарующий, стал хриплым сухим треском. Кожа и костяк так усохли, что он едва мог ходить.
Он следовал по пятам за своей прелестной, вечно юной Эос со всегдашней преданностью и любовью.
– Прошу, пожалей меня, – скрипел он сипло. – Убей меня, сокруши меня, пусть все это закончится, молю.
Но она уже не понимала его. До нее долетали лишь шершавые писки и скрипы. Однако Эос вполне угадывала, чтó он пытается сказать.
Богиня, может, и не способна была даровать бессмертие или вечную молодость, но божественной силы в ней хватало, чтобы как-то завершить страдания своего возлюбленного. Однажды вечером, когда она почувствовала, что оба они уже не могут все это сносить, Эос закрыла глаза, сосредоточилась хорошенько – и сквозь жаркие слезы увидела, как несчастное сморщенное тело Тифона лишь самую малость изменилось: измученный старик превратится в кузнечика[216].
В новом обличье Тифон вскочил с холодного мраморного пола на балконные перила, а затем прыгнул в ночь. Она приметила его в хладном лунном свете сестры своей Селены – он цеплялся за длинную травинку, что качалась от ночного ветерка. Задние лапки выскрипывали нечто похожее на благодарное чириканье любовного «прощай». Падали ее слезы, а где-то далеко смеялась Афродита[217].
Историю Эос и Тифона можно считать семейной трагедией. Греческий миф богат на множество других историй любви между богами и смертными, чаще в жанре «роковой роман», иногда с элементами романтической комедии, фарса или ужастика. В этих любовных похождениях боги, судя по всему, всегда выдерживали букетную стадию ухаживаний. «Цветок» по-греческиантос, и потому дальнейшее есть буквально романтическая антология.
Гиацинт, спартанский красавец-царевич, по несчастью очаровал сразу двух богов – Зефира, Западного ветра, и золотого Аполлона. Сам Гиацинт предпочитал бесподобного Аполлона и не раз отвергал игривые, но все более настырные ухаживания ветра.
Как-то раз вечером Аполлон с Гиацинтом участвовали в спортивном соревновании, и Зефир в припадке ревнивой ярости сдул диск Аполлона с курса, и снаряд стремительно помчал к Гиацинту. Ударил его в лоб и убил наповал.
В припадке горя Аполлон не позволил Гермесу отвести юную душу в Аид и смешал смертную кровь, струившуюся из обожаемого лба, со своими божественными благоуханными слезами. Этот головокружительный эликсир пролился на землю, и расцвели изысканные душистые цветы, и по сей день носящие имя Гиацинта.
Крокус был смертным юношей, без толку томившимся по нимфе СМИЛАКС. Боги (неизвестно, кто именно) сжалились и превратили его в шафрановый цветок, который мы называем крокусом, а нимфа сделалась колючим вьюном, многие виды которого до сих пор распространены под названиемSmilax[218].
Согласно другой версии того же мифа, Крокус был возлюбленным и спутником бога Гермеса, который нечаянно убил его диском и в скорби своей превратил Крокуса в соответствующий цветок. Это вариант так похож на историю Аполлона и Гиацинта, что поневоле задумаешься, не напился ли какой-нибудь бард как-то раз – или, может, просто перепутал.
Древним Кипром правил царь Тиант, знаменитый своей необычайной красой. Они с женой КЕНХРИДОЙ родили дочь СМИРНУ, также известную как МИРРА или МИРНА, и та росла, затаив кровосмесительную страсть к своему пригожему отцу.
Кипр – священное для Афродиты место: на этот остров она ступила впервые после своего рождения из пены морской, и именно зловредная Афродита вдохнула в Смирну это противоестественное желание. Судя по всему, богиню с некоторых пор раздражали несообразно вялые молитвы царя Тианта и его неподобающие жертвоприношения ей. Он позволил себе наглость открыть новый храм, посвященный Дионису, – этот культ оказался популярным среди островитян. Афродита сочла запустение в своих храмах худшим из возможных преступлений – куда хуже кровосмешения. Впрочем, в умах смертных, включая и знаменитых своими тунеядством и развращенностью киприотов, кровосмешение было под страшнейшим запретом. Истомленная Смирна попыталась задушить в себе постыдные чувства. Но Афродита, не на шутку решившая, судя по всему, посеять раздор, заколдовала служанку Смирны ГИППОЛИТУ и довела всю эту затею до неприятной чрезмерности.
Однажды вечером, когда Тиант с удовольствием напился – что полюбил делать с тех пор, как обнаружил прелести пьянства, дарованные богом Дионисом, – Гипполита под действием Афродитиных чар привела Смирну в комнату к отцу, на ложе к Тианту. Слишком пьяный, чтобы сомневаться в собственной удаче, царь жадно овладел дочерью. Во тьме ночи и в тумане вина он не узнал плод чресл своих – понял лишь, что эта юная, желанная и пылко на все готовая девушка явилась ублажить его, как эдакий божественный суккуб.
Через неделю подобных настойчивых и радостных посещений Тиант, проснувшись поутру, решил узнать об этой девушке побольше. Объявил, что наградит горой золота любого, кто выяснит личность таинственной незнакомки, что с недавних пор придает его ночам столь необузданную приятность.
Смирна претворяла свою страсть в жизнь в некой безумной грезе сладострастия, но, услыхав, что весь Кипр пытается выяснить тайну ее ночных визитов к Тианту, сбежала из дворца и спряталась в лесу. Хотела умереть, но не могла предать ребенка, который – она это ощущала – уже начал расти у нее внутри. Жалуясь на людские законы, сделавшие из ее любви преступление, она обратилась к небесам, чтобы смилостивились над ней[219]. В ответ на ее молитвы боги превратили Смирну в плакучее мирровое дерево.
Через десять месяцев дерево треснуло и исторгло смертного младенца-мальчика. Наяды умастили ребенка нежными слезами, капавшими с дерева, – бальзамом, который до сих пор остается источником важнейших масел, связанных с рождением и коронацией, – и назвали мальчика Адонисом.
Малыш Смирны вырос и превратился в юношу несравненной физической привлекательности. Ох, я уже столько раз это написал, что вы мне вряд ли поверите. Но правда: все, кто смотрел на него, оказывались сражены навеки; правда и то, что его имя стало нарицательным для воплощений мужской красоты. Нам по крайней мере нужно иметь в виду, что Адонис оказался до того пригож, что привлек к себе – как никакой другой смертный – внимание той, что приложила столько усилий, лишь бы он появился на свет, – самой богини любви и красоты Афродиты.
Они стали любовниками. Путь к этому соитию был безумен и мучителен: богиня в пагубной мстительности подстроила так, что отец совершил запретное с дочерью, из-за чего родился ребенок, которого Афродита полюбила, возможно, глубже, чем кого бы то ни было. На подобную душевную неразбериху и целой жизни, положенной на психотерапию, скорее всего, не хватило бы.
Всё они делали вместе, Адонис и Афродита. Она знала, что другие боги не переносят этого юношу – Деметра и Артемида с трудом терпели всех этих девиц, что сохли по нему, Гера намертво не одобряла столь постыдное и вопиюще непристойное оскорбление священного института брака и семьи, а Арес из-за пылкой влюбленности супруги бушевал от ревности. Афродита улавливала все это – и решила во что бы то ни стало оградить Адониса от любого вреда, какой могла бы нанести ее враждебная семейка.
Поскольку ее драгоценный смертный возлюбленный, как и большинство греческих юношей и мужчин, выказывал великую страсть к охоте, пекшаяся о нем Афродита сказала ему, что он волен преследовать добычу разумных размеров и умеренной свирепости: зайцев, кроликов, горлиц и голубей, например, но ему совершенно запрещается гоняться за львами, медведями, вепрями и крупными оленями. Однако мальчишек не исправить, и когда девчонки не смотрят, они не могут не явить свою натуру и не покуражиться. Вот так и вышло, что однажды вечером возлюбленный Афродиты оказался один и напал на след вепря (некоторые полагают, что вепрь был самим перевоплотившимся Аресом). Адонис загнал зверя и уже изготовился метнуть копье и сразить, но тут вепрь бросился на него с диким ревом, клыки наголо. От ужаса Адонис уронил копье и отскочил назад, однако он был храбрым молодым человеком, смог удержать равновесие и крепко встать на ноги, чтобы встретить нападение. Вепрь пер на него, Адонис изящно, словно танцор, увернулся, зверь промазал, и Адонис схватил его за загривок. Однако зверь попался хитрый. Он дернул голову к земле, чтобы юноша решил, будто усмирил его. Пав на колени, Адонис прижал голову вепря, а свободной рукой поискал нож у пояса. Зверь учуял возможность и дернул головой, зарычав, задрал и повернул здоровенные клыки. Они распороли Адонису живот, и юноша упал, смертельно раненный.
Афродита нашла его, когда он истекал кровью до смерти, а вепрь – или то был Арес? – торжествующе хрюкая, уносился в лесную чащу. Ничего не оставалось плачущей богине, кроме как обнимать Адониса, пока он испускал дух у нее на руках. Из его крови и ее слез проросли ярко-красные анемоны, названные в честь ветров (анемои по-гречески), что так быстро сдувают лепестки с этого изысканно прекрасного цветка – недолговечного, как молодость, и хрупкого, как красота[220].
Самая известная история о превращении юноши в цветок начинается с того, что встревоженная мать ведет сына к провидцу. Помимо гадалок и сивилл, вещавших от имени божественных оракулов, существовали еще и некоторые избранные смертные, кого боги наделили провидческим даром. Договариваться о беседе с таким человеком – до некоторой степени все равно что назначать встречу с врачом.
Два самых прославленных прорицателя в греческом мифе – КАССАНДРА и ТИРЕСИЙ. Кассандра была троянской провидицей, чье проклятие состояло в том, что ее пророчества сбывались полностью, но им нисколечко не верили. Фиванец Тиресий оказался в столь же неприятном положении. Родился мужчиной, но Гера сделала его женщиной – в наказание за то, что он стукнул двух совокуплявшихся змей палкой, и этот поступок совершенно вывел богиню из себя; причины этого раздражения доподлинно известны лишь ей самой. Через семь лет служения Гере жрицей Тиресий вернул себе исходное мужское обличье, но тут Афина сделала его слепцом – за то, что Тиресий подглядывал за ней, когда она купалась в реке нагишом[221]. Такова одна из версий, объясняющих его слепоту, но я предпочитаю другую, согласно которой его привели на Олимп рассудить спор между Зевсом и Герой. Супруги не сошлись во мнениях, какой пол получает большее удовольствие от соития. Поскольку Тиресий, побывав и мужчиной, и женщиной, оказался исключительно подходящим знатоком в этом вопросе, спорщики согласились, что его мнение будет решающим.
Тиресий объявил, что, по его опыту, сексв девять раз приятнее женщинам, чем мужчинам. Это взбесило Геру, утверждавшую, что от этого действа больше радости мужчинам. Вероятно, она основывала свое мнение на неистощимом либидо собственного супруга и на своем более умеренном половом кураже. За все его старания Гера наградила Тиресия слепотой. Ни один бог не в силах отменить заклятие другого, и Зевсу удалось лишь воздать Тиресию уравновешивающей способностью – даром ясновидения, пророчества[222].
Жила-была наяда по имени Лириопа, и был у нее возлюбленный, речной бог КЕФИСС, от которого она родила сына НАРЦИССА, чья красота оказалась такой исключительной, что мать тревожилась за его будущее. Лириопа немало повидала в жизни и понимала, что чрезмерная красота – кошмарный дар, опасная черта, способная привести к жутким и даже смертельным последствиям. Когда Нарцисс достиг пятнадцатилетия и начал привлекать к себе нежелательное внимание, она решила действовать.
– Пойдем в Фивы, – сказала она сыну, – повидаем Тиресия, спросим о твоей судьбе.
И вот так мать с сыном за две недели преодолели путь до Фив и встали к провидцу в очередь, что ежеутренне выстраивалась у храма Геры.
– Хоть ты и незряч и потому не способен увидеть моего сына, – пояснила она Тиресию, когда наконец подошел их черед, – поверь на слово: все, кто его видит, ослеплены им. Не бродил еще по земле смертный красивее его.
Нарцисс зарделся до корней золотых волос и замялся в муках смущения.
– Я достаточно осведомлена о богах, – продолжала Лириопа, – и боюсь, что подобная краса может оказаться проклятием, а не благословением. Мир знает, что случилось с Ганимедом, Адонисом, Тифоном, Гиацинтом и всеми остальными юношами, куда менее привлекательными, чем мой сын. Прошу тебя, великий провидец, скажи мне, проживет ли Нарцисс долгую и счастливую жизнь? Его лимойра – достичь мирной старости?[223] Ты, слепой, видишь все, что незримо для нас. Сообщи мне, молю, судьбу моего любимого сына.
Тиресий вскинул руки и ощупал черты Нарциссова лица.
– Не страшись, – сказал он. – Если не признает себя, Нарцисс проживет долгую и счастливую жизнь.
Лириопа расхохоталась в голос.
– Если не признает себя! – Вот же странный вердикт, какое у него может быть серьезное применение? Как может человек признать сам себя?
Предоставим Лириопе радостно благодарить Тиресия в фиванском храме Геры и пройдем недолгий путь до подножия горы Геликон, где речки и луга близ города Феспии кишели милейшими во всей Греции нимфами. Такие уж они были хорошенькие, что их часто навещал сам Зевс, о чьей падкости до хорошеньких нимф мы уже говорили.
Ореада ЭХО была среди тех нимф не последней по миловидности, однако имелась у нее одна черта характера, из-за которой Зевс и прочие потенциальные ухажеры держались от нее подальше: Эхо была потрясающейболтуньей. Деревенская сплетница, соседка, которой до всего есть дело, и чрезмерно участливая подружка – все три в одной; Эхо попросту не находила управы на собственный язык. Не было ничего зловредного в ее трепотне – более того, Эхо зачастую из кожи вон лезла, заступаясь за друзей, прикрывая их, восхваляя и преподнося в наилучшем свете. Имелось в этом некоторое тщеславие, поскольку у Эхо был приятный голос – и разговорный, и певческий. Как и многие люди, наделенные мелодичной речью, она обожала ею пользоваться. Некоторую защиту ей обеспечивала богиня Афродита, обожавшая пение этой нимфы, а пела Эхо всегда во славу любви. Короче говоря, Эхо была романтиком. Злопыхатели могли называть ее сентиментальной и даже слащавой, слюнявой и сопливой, но в добрых намерениях и чистосердечности отказать ей не посмели бы.
Зевс с удовольствием навещал сестер Эхо, ореад и двоюродных наяд – тайком, а Эхо с радостью была им всем наперсницей и лучшей подружкой. Ее будоражило, что приятельницы и спутницы крутят интрижки с Зевсом – Громовержцем и Царем богов. Эту тайну она бережно прятала в себе.
Гере отлучки Зевса всегда казались подозрительными, но с недавних пор они удлинились. От одного преданного ей зяблика Гера слышала, что муж навещает нижние склоны Геликона, и потому однажды золотым вечером решила добраться туда и попробовать поймать его на неверности. Едва сошла она с колесницы, как, бурля бестолковым лепетом, на нее налетела некая горная нимфа. То была Эхо во всей своей шумной красе.
– Царица Гера!
Гера вскинула брови.
– Мы знакомы?
– О твое величество! – вскричала Эхо, падая на колени. – Как нам всем повезло видеть тебя здесь! Какая же эточесть! Да еще и в колеснице! А павлинов можно покормить? Олимпийская богиня – тут! Не упомню, когда последний раз олимпиец снизошел до внимания к нам. Это такая…
– Уж конечно, мой супруг Зевс – постоянный гость этих лесов и вод?
Эхо прекрасно знала, что Зевс – совсем неподалеку, на берегу реки, занят шашнями с одной смазливой речной нимфой. Любовь Эхо к интриге, драме и романтике велела ей выгораживать эту парочку. Сопровождая богиню бурливыми потоками бестолкового трепа, рвавшимися из нее фонтаном, Эхо повела Геру прочь от реки.
– Тут на опушке, повелительница, есть прелестный падуб, я подумываю посвятить его тебе, с твоего позволения… Что, прости? Зевс? Ой нет, я его здесь ни разу не видела.
– Правда? – Гера припечатала Эхо суровым взглядом. – До меня доходили слухи, что он здесь сейчас. Прямо сегодня.
– Нет-нет-нет, моя царица! Нет-нет-нет! На самом деле… слуга муз спустился с Геликона всего полчаса назад – набрать воды из нашего потока, и он специально сказал, что сегодня могучий Зевс в Феспиях, навещает храм, посвященный ему.
– А. Понятно. Что ж, спасибо тебе. – Гера коротко и смущенно кивнула, направилась к своей колеснице и улетела в облака. Сгореть со стыда, когда кто-то видит, как ты гоняешься за собственным мужем.
Эхо поскакала дальше, довольная, что принесла пользу подружке-нимфе и самому Зевсу. Если по-честному, она была бы так же счастлива заступаться и за какую-нибудь любовную парочку простых смертных. Ее радовало упрощать жизнь всем влюбленным, где угодно. Сама она никогда по-настоящему не увлекалась, если не считать увлечения помощью другим в любви, и это увлечение она считала высшей любовью. Таково было ее самоотречение, что ей и в голову не пришло сообщить Зевсу или своей сестре о собственном полезном поступке, а кто-нибудь заинтересованный в награде на ее месте наверняка не упустил бы возможности. Эхо пела, собирая цветочки, и чувствовала, что жизнь нимфы – хороша.
Назавтра Гера, уже вернувшись на олимп, послала за зябликом, нашептавшим ей о Зевсовой неверности.
– Ты мне наврал, – завопила она. – Выставил меня дурой!
Гера схватила зяблика за клюв, тот едва мог дышать, и уже собралась наказать его эдак причудливо и ужасно, что у нас бы навсегда поменялось представление об этих птичках, но тут подружка зяблика заметалась у ушей и над шевелюрой богини и отважно запищала:
– Но, государыня, он сказал тебе правду! Я видела там Царя Зевса своими глазами. Пока ты беседовала с той нимфой Эхо, он возлежал с наядой менее чем в полумиле от тебя. Не веришь мне – бабочки и цапли тебе скажут. Спроси жриц в феспийском храме, когда Зевс последний раз навещал его. Его там три луны уже не видели!
Гера ослабила хватку, и зяблик, успевший налиться чуть ли не пунцовым, вновь задышал – однако грудки у зябликов до сих пор красноватые.
Когда Гера и ее павлинья колесница возникли вновь, Эхо игриво плескалась в ручье. Нимфа с брызгами погребла к берегу поприветствовать богиню, и на пухлом личике ее расплывалась широченная гостеприимная улыбка. Но улыбка радушия быстро сменилась круглым «О» страха: Эхо разглядела ярость на лице богини.
– Что ж, значит, – с ледяным спокойствием промолвила богиня, – говоришь, моего мужа тут не было. Говоришь, вчера он был не здесь. Говоришь, он был в Феспиях, освящал храм.
– Так… так я, во всяком случае, поняла, – пробормотала напуганная Эхо.
– Ты дура, сплетница, болтунья, подлюка иврушка! Да как ты посмела даже пытаться провести Царицу неба? Ты что о себе возомнила?
– Я… – Эхо впервые в жизни не нашлась с ответом.
– Вот и заикайся, вот и спотыкайся. Нравится тебе собственный голос, а? Слушай тогда…
Гера выпрямилась и вскинула руки. Глаза у нее, казалось, вспыхнули пурпурным светом. От величия этого зрелища Эхо содрогнулась и пожалела, что земля немедленно ее не проглотит.
– Повелеваю речи твоей, зловредной и лживой, замереть. Отныне ты будешь нема, пока с тобой не заговорят. Не будет у тебя власти ответить – лишь повторять то, что тебе сказали. Отменить это проклятие никому не под силу. Лишь мне. Понятно?
– …мне понятно! – воскликнула Эхо.
– Вот что бывает, если не слушаться богов.
– …слушаться богов!
– Пощады никакой. Жалости не будет.
– …никакой жалости не будет!
Фыркнув и торжествующе скалясь, Гера удалилась, оставив несчастную нимфу дрожать от страха и бессилия. Как бы ни пыталась она заговорить, никакие слова не получались. Горло у Эхо всякий раз будто перехватывало, сдавливало. Какая-то ее сестрица наткнулась на нее и увидела, как Эхо беззвучно срыгивает и плюется.
– Эй, Эхо, ты чем занимаешься?
– Ты чем занимаешься? – сказала Эхо.
– Я первая спросила. – Я первая спросила.
– Нет,я. – Нет, я!
– Ах, раз ты так, ну тебя.
– Ну тебя! – крикнула Эхо ей вслед, сама не своя от горя.
Один за другим все ее друзья и родичи отвернулись от нее. Проклятие, обрушившееся на ту, что жила ради веселых сплетен, что превыше всего ценила радостную болтовню и все удовольствие получала от пустяковых острот, оказалось таким кошмарным, что Эхо желала только одного: остаться одной и маяться в безмолвных муках.
В болезненное одиночество личного ада эхо однажды ворвались смех, крики и бойкий шум охоты. Феспийские юноши загнали вепря в чащу, и один охотник оторвался от остальной ватаги. То был юноша непревзойденной красоты, и Эхо, которую нежная страсть обходила всю жизнь стороной, мгновенно втюрилась.
Юношей был Нарцисс, повзрослевший и похорошевший пуще прежнего. Он тоже ни разу не оказывался жертвой нежной страсти. Он так привык к тому, что девушки и юноши, мужчины и женщины, фавны и сатиры, нимфы и дриады, ореады и кентавры, да и вообще любые существа, разумные и неразумные, визжат, вздыхают или падают в обморок в его присутствии, что считал всю эту любовь чепухой. Вменяемых людей она превращает в идиотов. Нарцисс терпеть не мог, когда по нему сохли и дохли. Его бесил этот отчетливый взгляд любви, что вспыхивал в глазах окружающих. Было в этом взгляде нечто сердитое и уродливое. Нечто голодное, потерянное и отчаянное, мрачное, навязчивое и несчастное.
Любовь и желание казались Нарциссу болезнью. Этот урок он усвоил самым неприятным способом еще год назад, когда юноша АМИНИЙ заявил ему о своей любви. Нарцисс ответил, изо всех стараясь быть доброжелательным, что это чувство не взаимно. Однако Аминий не принял отказ за ответ и принялся преследовать Нарцисса по пятам. Шел за ним утром до школы, тащился следом и пялился, как потерянный обожающий щенок, пока у Нарцисса не иссякло терпение и он не наорал на Аминия, чтоб тот убирался и больше к нему и близко не подходил.
В ту ночь Нарцисс проснулся от странного звука у своей спальни. Глянул в окно и увидел в лунном свете, что Аминий вешается на груше, увидел веревку у него на шее.
Юноша бросил Нарциссу проклятие и испустил дух.
– Будь столь же несчастен в любви, как и я, прекрасный Нарцисс![224]
С тех пор Нарцисс взял себе за привычку опускать голову, по возможности прикрывать все тело и быть с посторонними немногословным и резким, никогда не встречаться с ними взглядом.
Но сейчас он огляделся и понял, что остальная охота умчала, а он – восхитительно один. Решил Нарцисс воспользоваться прохладой речных вод и манящего мшистого берега. Сбросил одежду и нырнул.
Лишь завидев этот гибкий золотой силуэт, наполовину залитый солнцем, наполовину рябой от тени, эти черты, волнистые в воде, Эхо затаила дыхание. Но когда, подглядывая сквозь листву, узрела это лицо, прекрасное, прекрасное лицо Нарцисса, она утратила власть над своими чувствами. Если б не проклятие Геры, Эхо бы тут же окликнула незнакомца. Но ей пришлось глядеть в безмолвной оторопи, как этот нагой юноша складывает одежду, лук и стрелы в траву и устраивается, распластавшись, спать.
Когда любовь приходит поздно, она является как смерч. Все существо несчастной Эхо сотрясало от чувств к этому невероятному красавцу. Ни от чего, даже от ужаса Гериного проклятия, не билось ее сердце так бешено. Кровь колотилась и плескалась в ушах. Словно Эхо оказалась в середке великого урагана. Ей простонеобходимо разглядеть этого милого юношу как следует. Уж если такие сокрушительные страсти бушуют в ней от одного лишь вида его, может, в порядке вещей, что он ощутит то же самое при взгляде на нее? Наверняка же так и будет? Эхо двинулась к нему, едва осмеливаясь дышать. С каждым шагом она восторгалась все сильней и сильней, пока не затрепетала и не задрожала от волнения с головы до пят. Истории любви с первого взгляда, какими упивалась она всю свою жизнь, оказывается, правдивы! Этот бесподобный юноша, конечно же, ответит на ее чувства. В противном случае Космос и мироздание не имеют смысла.
Само собой, мы с вами знаем, что Космос и мироздание не имеют никакого смысла – и не имели никогда. Несчастной Эхо предстояло установить эту истину самостоятельно.
То ли ее шумное сердце, то ли крик птицы разбудили его, но спавший Нарцисс открыл глаза, как раз когда Эхо приблизилась.
Взгляды их встретились.
Эхо была хорошенькой нимфой – даже красивенькой. Но Нарцисс заметил лишь ее глаза. Опять этот взгляд! Этот изможденный, изголодавшийся, измотанный вид. Эти просящие, призывные глаза. Фу!
– Ты кто? – спросил он, отворачиваясь.
– Ты кто?
– Неважно. Это мое дело.
– Это мое дело!
– А вот и нет. Из-за тебя сон ушел.
– Из-за тебя сон ушел!
– Видимо, как и у всех прочих, у тебя ко мне любовь.
– Ко мне любовь!
– Любовь! Достала эта любовь.
– Стала эта любовь!
– Ни за что. Не надо мне. Уходи!
– Не уходи!
– Рыдай по мне сколько влезет. Ненавижу тебя.
– Вижу тебя!
– Перестань, а? Брось! – вскричал Нарцисс. – Иди!
– Брось, иди!
– Ты меня с ума сводишь.
– С ума сводишь!
– Брысь отсюда, иначе я сорвусь отчаянно…
– Отчаянно!
– Не искушай меня, а?
– Искушай меня-а!
Нарцисс взял охотничью пращу и зарядил в нее камень.
– Уходи. Сейчас же. Сделаю больно тебе. Не понятно?
– Тебе непонятно.
Первый камень пролетел мимо, но Эхо сбежала прежде, чем Нарцисс попробовал вторично. Она бежала, а он кричал ей в спину:
– И вернуться не смей!
– Вернуться не смей, – откликнулась она.
Она бежала и бежала, пока не упала в слезах наземь, и сердце у нее разрывалось от тоски и стыда.
Нарцисс поглядел ей вслед. Сердито покачал головой. Что, никогда не оставят его в покое эти нелепые ноющие люди и их капризное, цепкое безумие? Любовь и красота! Слова, порожние слова.
Разгоряченный от всех этих передряг и драм, он захотел пить и встал на колени над рекой. Дыхание у него сперло: он с изумлением увидел в речной воде прелестнейшее лицо молодого человека немыслимой красы. У юноши были золотые волосы и мягкие алые губы. Нарцисс с восторгом заметил в манящих влюбленных глазах этого юноши тот самый, жадный, назойливый взгляд, какой в других сам всегда считал таким отталкивающим. Но от точно такого же выражения на роскошном лице этого таинственного незнакомца грудь у Нарцисса переполнилась, а сердце застучало от радости. Значит, это великолепное созданье в реке полностью разделяет его чувства! Нарцисс склонился поцеловать эти славные губы, славные губы потянулись поцеловать его, но не успел Нарцисс опустить лицо, как черты незнакомца рассыпались на тысячу пляшущих, волнистых осколков, и вот уж не разглядеть его, и Нарцисс осознал, что целует холодную воду.
– Не двигайся, милый, – прошептал он, и тот, другой юноша, кажется, прошептал то же самое в ответ.
Нарцисс поднял руку. Юноша поднял руку в ответ.
Нарциссу хотелось погладить прелестную щеку юноши, тому хотелось того же. Но лицо рассыпалось, растворялось, стоило Нарциссу приблизиться.
Они оба пытались, вновь и вновь.
Тем временем Эхо – распаленная и укрепленная великой своей любовью – вернулась, крадясь по кустам, еще раз попытать удачу. Она услышала его слова, и сердце у Эхо екнуло.
– Я люблю тебя!
– Я люблю тебя! – откликнулась она.
– Будь со мной!
– Будь со мной!
– Не покидай меня!
– Не покидай меня!
Но когда она подобралась поближе, Нарцисс повернулся, оскалившись, и яростно зашептал ей:
– Уходи! Оставь нас наедине. Никогда не возвращайся! Никогда, никогда, никогда!
– Никогда-никогда-никогда! – взвыла Эхо.
С лютым ревом Нарцисс схватил камень и швырнул в нее. Эхо побежала и споткнулась. Нарцисс взялся за лук и наверняка пристрелил бы ее, если б она не вскочила на ноги и не исчезла в чаще.
Нарцисс встревоженно вернулся к воде, опасаясь, что, возможно, чудесный юноша исчез. Но нет, он там же – лицо взволнованно, разрумянилось, – все такой же прелестный и влюбленный, как и прежде, с волшебным блеском в глубоких синих глазах. Нарцисс вновь лег и поднес лицо к воде…
Эхо бежала и бежала вверх по склону, рыдая от горя и отчаяния. Спряталась в пещере высоко над рекой, на чьих берегах лежал милый Нарцисс. В уме Эхо составила слова молитвы к любимой богине Афродите. В немом отчаянии она попросила освободить себя от мук любви и невыносимого бремени проклятого бытия.
Афродита ответила на молитвы нимфы по мере своих возможностей. Освободила нимфу от тела и почти от всех физических атрибутов. Устранить проклятие Геры она не могла, и потому голос продолжил жить. Голос, навлекший на Эхо все ее беды, голос, обреченный лишь повторять и повторять. Ничего больше не осталось от когда-то пригожей нимфы – лишь отвечающий голос. Эхо слышно до сих пор, она возвращает вам несколько последних слов, если крикнете что-нибудь рядом с пещерой или ущельем, в скалах, холмах, на улицах, площадях, в храмах, среди монументов, руин или в пустых комнатах.
А что же Нарцисс? День за днем лежал он у реки, пылко и безнадежно влюбленный в собственное отражение, глядел на себя, преисполнялся любовью к себе и алкал себя, вперял взоры в себя одного, и заботил его лишь он сам и больше никто и ничто. Он склонялся над водой, страдая и страдая, пока боги наконец не превратили его в хрупкий красивый цветок нарцисс, чья милая головка вечно клонится вниз – поглядеть на себя в лужице, озере или ручье.
Можно считать, что особенности этих обреченных молодых людей достались в наследство и нам, и нашему языку в виде привычных человеческих черт или неприятных недугов личности. Нарциссическое расстройство и эхолалия (бездумный повтор уже сказанного) числятся в «Диагностическом и статистическом перечне умственных расстройств», который определяет умственные болезни с медицинской и юридической точек зрения. Нарциссическое расстройство личности, о котором в наши дни много говорят, выражается в тщеславии, самовлюбленности, мощной потребности в восхищении, воспевании и восторженности, но главное – в одержимости собственным обликом. Чувства окружающих задавлены и затоптаны, а представления о честности, правдивости или цельности беззаботно отставлены. Типичные признаки – хвастовство, бахвальство и неадекватные преувеличения. Критика и принижение достоинств неприемлемы и могут спровоцировать воинственное и неожиданно странное поведение[225].
Возможно, нарциссизм лучше всего определяется как потребность смотреть на окружающих как на зеркальные поверхности, которые устраивают нас, лишь если возвращают нам любящий или восхищенный образ нас самих. Иными словами, когда смотрим в чужие глаза, мы пытаемся высмотреть, некто в них, а как мы сами отражаемся в этих глазах. По такому определению, кто из нас способен честно отказаться от своей доли нарциссизма?
Тристан и Изольда, Ромео и Джульетта, Хитклифф и Кэтрин, Сью Эллен и Дж. Р.[226] – все известные нам обреченные влюбленные очень многим обязаны предшествовавшей трагической греческой традиции.
Слово «Вавилон» наводит нас на мысли о ближневосточной цивилизации, что славится распутностью и злоупотреблениями. Висячие сады были одним из Семи чудес света, а сам Вавилон – крупнейшим городом на Земле[227]. Вавилонская империя подмяла под себя большую часть Малой Азии, и некоторые считали, что наша история на самом деле происходила в Киликии, царстве, которое основал Килик, до того, как присоединился к Кадму и другим сыновьям Агенора в поисках Европы. Овидий, однако, в этой версии запросто определяет место действия посреди Вавилона, и потому там же определил его и я.
Ну и вот, жили-были в Вавилоне два семейства, враждовавших не одно поколение подряд, никто не помнил, почему. Великие дворцы этих семейств располагались на главной улице города стенка в стенку, но детей из соответствующих дворов растили во вражде к соседским, им запрещали разговаривать друг с другом, переписываться или даже подавать друг другу знаки.
В одной семье был сын по имени ПИРАМ, а в другой – дочка ФИСБА, и они как-то ухитрились влюбиться друг в друга вопреки всем преградам на их пути. Они обнаружили маленькую брешь в общей стене между домами. Через это отверстие они шептались, обменивались взглядами на жизнь, поэзию и музыку, пока не поняли, что влюбились по уши. Дырка в стене была слишком маленькой, друг к другу не прикоснешься, зато это милосердное отверстие позволяло дышать жаром юной пылкой страсти друг другу в рот, а запретность чувств и волнующая недосягаемая близость эту страсть лишь подогревали.
Обмен горячим юношеским дыханием так воспламенил их, что однажды ночью, обезумевшие до невыносимости, они решили удрать каждый из своего дома и встретиться во тьме на могиле предка Пирама – ассирийского царя НИНА, основателя великого города Ниневии.
И вот на следующий вечер гибкая и сообразительная Фисба проскальзывает мимо стражников своей опочивальни и часовых у отцова дворца и вскоре оказывается за городскими стенами, возведенными много лет назад ее праматерью, царицей СЕМИРАМИДОЙ. Добравшись до условленного места, Фисба натыкается там не на возлюбленного Пирама, а на дикого льва, чьи челюсти истекают кровью недавней добычи – вола. Напуганная львиным ревом, Фисба сбегает с кладбища. В спешке и страхе побега роняет вуаль. Лев приближается к вуали, обнюхивает ее, хватает зубами и мотает туда-сюда, пачкая воловьей кровью, размазанной по морде, после чего бросает ткань на землю, взревывает напоследок и трусит в ночь.
Чуть погодя Пирам оказывается на том же месте и устраивается ждать возлюбленную под высокой шелковицей, усыпанной тяжким летним бременем белоснежных плодов. Столп лунного света пробивает крону дерева и озаряет лежащую на земле вуаль Фисбы, замаранную и пропитанную кровью. Пирам подбирает ее. Охваченный ужасом, видит он вышитый герб семьи Фисбы на окровавленном льне – более того, он узнает запах девушки, с которой столько раз обменивался необоримой горячностью любовного дыхания. Отпечатки лап на земле говорят о визите льва.
Кровь, отпечатки лап, семейный герб, неповторимый запах самой Фисбы – ясный трагический смысл всего этого ослепляет Пирама. С криком отчаяния он вынимает меч и закалывает себя в живот, ширит рану, торопится воссоединиться с погибшей возлюбленной. Кровь брызжет из него фонтаном, красит плоды белой шелковицы в красный.
– Вы отняли у меня мою возлюбленную Фисбу прежде, чем успели мы соединиться на недолгий срок нашей жизни! – кричит Пирам небесам. – Так пусть же мы будем вместе в бескрайней ночи вечной смерти! – С этими благородными словами он падает замертво[228].
Входит Фисба. В руках у мертвого Пирама она видит свою вуаль, замаранную кровью. Видит отпечатки львиных лап и совершенно отчетливо считывает, что тут произошло.
– О боги, как можно быть такими завистливыми к нашей любви, чтобы не дать нам даже и одного мгновения счастья? – вопиет она.
Видит меч Пирама. Он еще горяч и влажен от его крови. Она бросается на меч, погружает его в свою плоть с криком торжества и восторга – в самом фрейдистском самоубийстве в истории.
Когда оба семейства оказываются на месте трагедии, они, рыдая, вешаются друг другу на шеи и молят о взаимном прощении. Вражда исчерпана. Тела влюбленных сжигают, а прах смешивают в одной урне.
Духи же их… ну, Пирама превратили в одноименную реку, на тысячи лет, а Фисбу – в ручей, чьи воды впадают в Пирам. Русло Пирама (ныне – Джейхан) перегородили дамбой и построили на ней гидроэлектростанцию, и страсть возлюбленных ныне питает электросети в турецких домах.
Более того, в честь любви и самопожертвования этой пары боги постановили, что плоды шелковицы отныне должны быть глубокого багряного цвета – цвета их страсти и крови.
Среди многочисленных дочерей океаниды Дориды и морского бога Нерея была нереида ГАЛАТЕЯ. Названная так за белоснежность кожи, она была предметом обожания циклопа ПОЛИФЕМА. Он не из первородных циклопов: Полифем был свирепым и безобразным отпрыском Посейдона и океаниды ФООСЫ.
Сама же Галатея любила АКИДА, сицилийского пастушка с незамысловатым обаянием и красой. Пусть и был он сыном речной нимфы СИМАФИДЫ и бога Пана, Акид – простой смертный. Однажды ревнивый Полифем застал Акида и Галатею в объятиях друг друга и швырнул в юношу валун; Акида придавило и убило. Галатея в своем горе смогла привлечь достаточные силы и возможности, а может, и друзей с Олимпа, и Акида удалось превратить в бессмертного речного духа, с которым она и соединилась навек. Их история – тема пасторальной оперы Генделя «Акид и Галатея».
Раз уж мы заговорили о девицах с именем Галатея, имеет смысл познакомиться еще с двумя. У ПАНДИОНА Фестского, с Крита, был сын ЛАМПР, женившийся на некой Галатее. Лампр совершенно не стремился плодить девочек и сказал жене, что, если родит дочку, пусть убьет ее, а они продолжат пытаться, пока она не родит желанного Лампру сына. Их первенцем стала прелестная девочка. Галатее не хватило духу ее убить – да и какой же матери хватит? – и она сказала мужу, что родился здоровенький мальчик, а назвать она его хочет ЛЕВКИППОМ (белая лошадь).
Лампр поверил жене на слово и никакими анатомическими осмотрами утруждаться не стал, и вот так Левкипп, воспитанная мальчиком, выросла в пригожего, умного и всеми любимого юношу. Но подходил подростковый возраст, и Галатея все больше боялась, что роскошные природные формы ее дорогого чада и зримое отсутствие какого бы то ни было пушка на подбородке должны рано или поздно выдать все Лампру, а он был не из тех людей, кто готов легко закрыть глаза на обман.
От греха подальше Галатея взяла Левкипп и попросила убежища в храме Лето (титаниды – матери Аполлона и Артемиды), где молилась, чтобы ее дочь сменила пол.
Лето ответила на ее молитвы, и Левкипп в мгновение ока превратилась в мускулистого юношу. Как и положено мужчине, везде, где надо, поперли волосы, возникли положенные бугры, а неположенные исчезли. Лампру все оказалось невдомек, и они жили дальше долго и счастливо.
Многие поколения после этого случая город Фест отмечал праздник, называемыйэкдисией[229]. Согласно ритуалу все фестские юноши жили среди женщин и девушек, носили женское платье и обязаны были принести клятву гражданина, и лишь после этого их отпускали из агелы, или отрочества, и позволяли им мужское облачение и положение[230].
Что интересно, еще один миф рассказывает нам о другом Левкиппе, сменившем пол, – о сыне ЭНОМАЯ, влюбившемся в наяду ДАФНУ, которую при этом любил Аполлон, но пока не взялся за ней ухаживать или совращать ее.
Чтобы приблизиться к Дафне, этот Левкипп переоделся девушкой и прибился к ее ватаге нимф. Ревнивый Аполлон это увидел, заколдовал тростники, и те нашептали Дафне, что ей и ее служанкам следует искупаться в реке. Те послушно сбросили одежды и принялись плескаться нагишом. Когда Левкипп по очевидным причинам отказался снимать девичий наряд, девушки шаловливо содрали с него все, обнаружили его неловкий и однозначный секрет и в гневе забили его копьями до смерти.
Но тут у самого Аполлона взыграла сладострастная кровь. Он принял человеческий облик и погнался за Дафной. Девушка в ужасе выскочила из реки и помчалась со всей доступной ей прытью, но Аполлон вскоре настиг ее. Почти дотянулся, но тут она вознесла молитву к матери своей Гее и отцу, речному богу ЛАДОНУ. Аполлон потянулся к ней, прикоснулся, и под самыми его пальцами ее плоть переменилась. На груди образовалась тонкая кора, волосы зашевелились и обернулись желтыми и зелеными листьями, руки превратились в ветви, стопы неспешно пустили корни в радушную землю Геи. Ошеломленный Аполлон осознал, что обнимает не наяду, а лавровое деревце.
В кои-то веки бога отшили. Лавр стал для него священным, а лавровый венок с тех пор украшает чело, как я уже говорил, победителей Пифийский игр в Дельфах. И поныне получатель любой большой награды именуется лауреатом[231].
На острове Кипр, месте высадки пенорожденной Афродиты, богиню любви и красоты чтили с особым пылом, отчего за киприотами закрепилась репутация любострастных либертинцев и либидинальных ловеласов. Континентальная Греция считала Кипр очагом разврата, Островом свободной любви.
В южном портовом городе Амафунте группа женщин-ПРОПЕТИД, или «дочерей Пропетия», так возмущалась половой распущенностью, царившей повсюду, что им хватило дерзости заявить: надо отменить Афродиту как покровительницу острова. В наказание за такое богохульное непочтение разгневанная Афродита внушила этим постным сестрам чувство неутолимой плотской страсти и одновременно лишила их всяких представлений о скромности и стыде. Прóклятые женщины утратили саму способность краснеть и принялись увлеченно и без разбору торговать своим телом по всему острову.
Восприимчивый и страшно привлекательный юный скульптор по имени Пигмалион увидел вопиюще бесстыжее поведение пропетид, и такое его обуяло отвращение, что он решил навеки отречься от любви и секса.
– Женщины! – бормотал он себе под нос, усаживаясь за работу однажды утром (ему заказали воплотить в мраморе лицо и фигуру одного военачальника из Амафунта). – Уж я-то время на женщин тратить не буду. Ну нет. Искусства достаточно. Искусство – это всё. Любовь – ничто. Искусство – всё. Искусство… так, а вот это странно…
Пигмалион отступил и, оглядев свою работу, от удивления наморщил лоб. Его военачальник обретал страннейшие очертания. Пигмалион был готов поклясться, что у модели была борода. Более того, старый воин был, вероятно, слегка пухловат, но скульптор не сомневался, что налитых грудей у модели не было. Да и шея не такая стройная, не такая гладкая и неотразимо…
Пигмалион вышел в сад и сунул голову в журчавший фонтан с холодной водой. Вернувшись освеженным в мастерскую, он глянул на работу и смог лишь растерянно покачать головой. Военачальник, когда Пигмалиону позволили прийти к нему на виллу и рассмотреть черты великого человека, показался ему скроенным скорее на манер бородавочника, нежели человека, но в мраморе прорезывалась ни много ни мало утонченная чудотворная красота. И отчетливоженская притом.
Берясь за долото, Пигмалион пробежался взором художника по своей работе и понял, что несколькими безжалостными прицельными ударами он запросто вернется на нужный курс и не испортит впустую ценный кусок мрамора, на который потратил доходы целого месяца.
Щелк, щелк, щелк!
Вот, другое дело.
Тук, тук, тук!
Похоже, какой-то странный бессознательный порыв.
Скрип, скрип, скрип!
Или, может, несварение.
Ну-ка, отойдем и глянем еще разок…
Нет!!!
Вовсе не спас он работу, не вернул лицу скульптуры военачальника мужественный воинственный вид – он ухитрился лишь усилить мягкую женственность этих черт, изящество, чувственность и – так ее растак – обольстительность.
У него открылась горячка. Глубоко внутри он понимал, что военачальника он уже не спасает. Пигмалион взял на себя задачу довести охватившее его безумие до конца.
Безумие это было, само собой, проделкой Афродиты. Ей не нравилось, что один из красивейших и способных молодых людей у нее на острове решил отвернуться от любви. К тому же его прибрежная обитель располагалась как раз в том самом месте, где Афродита сошла на берег после рождения в волнах, – и, рассудила она, это место обязано источать любвеобильность с особой силой. Любовь и красота, как многие из нас обнаруживают в течение жизни, – безжалостны, бестрепетны и беспардонны.
Дни и ночи напролет трудился Пигмалион в приступе творчества, буквальноэнтузиазма. Поколения художников в любых жанрах знают этот мучительный, задышливый восторг вдохновения, охвативший Пигмалиона. Ни единой мысли о еде и питье – да и вообще ни единой осознанной мысли – не навестило его ум, он лишь тюкал, стучал и напевал себе под нос.
И вот наконец, когда розовый румянец Эос и перламутровая вспышка света на востоке возвестили о начале пятого дня непрерывной работы, Пигмалион отступил с чудесным знанием, какое доступно лишь истинным художникам: да, наконец-то работа неизъяснимо завершена.
Он едва осмеливался поднять взгляд. До сих пор он трудился вблизи от камня, работал над нюансами – очертания фигуры существовали в некоем темном недосягаемом углу его ума. Впервые мог он теперь осмотреть все целиком. Пигмалион глубоко вздохнул и глянул.
Потрясенно вскрикнув, выронил резец.
От утонченно выделанных пальцев на ногах до безупречно вырезанных цветов, венчавших локоны на голове, эта скульптура была непревзойденно лучшим из всех его творений. Более того, это совершенно точно было великолепнейшее произведение искусства в истории мироздания. Для Пигмалиона как для истинного художника это означало, что скульптура была красивее, чем любойчеловек, когда-либо живший на Земле, ибо Пигмалион знал, что искусство всегда превосходит лучшее, на что способна природа.
Однако видел он, что фигура, которую он вытесал в мраморе посредством своего зачарованного воображения, была больше, чем самая абсолютно прекрасная вещь на свете. Она быланастоящей. Для Пигмалиона она была подлиннее, чем кровля у него над головой и пол под ногами.
Сердце у скульптора колотилось, зрачки расширились, дыхание участилось, а самая суть его существа встрепенулась мощно и тревожно. Счастье и боль – одновременно. Любовь.
Выражение лица и поза девушки – которую следовало назвать Галатеей, понял он, поскольку ее мраморная неотразимость была белой, как молоко, – запечатлели утонченную нерешительность между пробуждением и изумлением. Она, казалось, слегка удивлялась, будто затаила дыхание. При виде чего? Красоты мира? Обаяния молодого художника, жадно пожиравшего ее глазами? Ее черты были пропорциональны и безупречны, но так бывает у многих девушек. Имелось в ней нечто большее, чем обыденная привлекательность. Внутренняя красота души струилась из глубины ее. Силуэт был стремительно, сражающе, сумасводяще сглаженным, смягченным, соблазнительным. Груди словно бы тихонько вздымались, а нагота добавляла обворожительности тому, как рука ее прикасалась к горлу – в жесте трогательной застенчивой тревоги.
Пигмалион обошел ее, чтобы осмотреть восхитительную щедрость изгибов ее ягодиц и великолепную полноту бедер. Осмелится ли он налагать руки на эту плоть? Потянулся – бережно, чтобы не поранить. Но пальцы столкнулись с холодным мрамором. Твердым, неподатливым мрамором. На глаз и до самой своей глубины Галатея казалась проворной, теплой и живой, но ласкавшим ее рукам Пигмалиона, его любящей щеке, прижатой к ее боку, она оставалась холодной, как смерть.
Он одновременно ощущал себя больным и заряженным жизнью до краев. Он скакал. Кричал в голос. Стонал. Смеялся. Пел. Клял. Выказывал все буйство, безумие, ярость, восторг и отчаяние бурно и устрашающе влюбленного юноши.
Наконец он бросился к Галатее, обхватил ее руками и ногами, терся о нее носом, целовал, тискал и мял ее, пока все внутри у него не полыхнуло пожаром.
Безумие, поглотившее его душу, после первого припадка не успокоилось. Он посвятил себя Галатее со всем пылом и внимательной нежностью истинного влюбленного. Он придумывал ей нежные прозвища. Ходил на рынок и там покупал ей платья, венки и милые безделушки. Украшал ее руки браслетами и кольцами, шею ожерельями и подвесками из яшмы и жемчуга. Приобрел ложе и отделал его шелками тирского пурпура. Укладывал ее и пел ей баллады. Как почти из всех великих художников в визуальных искусствах, музыкант из него вышел неумелый, а поэт – жалкий.
Его любовь была страстной и щедрой, но – если не считать его горячечного воображения в самых оптимистических случаях, – совершенно безответной. Ухаживание получалось односторонним, и в глубине своего разрывавшегося сердца он это понимал.
Пришло время праздника Афродиты. Пигмалион на прощание поцеловал холодную, но прекрасную Галатею и вышел из дома. Весь Кипр и тысячи гостей с континента собрались в Амафунте на ежегодные торжества. Просторную площадь перед храмом заполонили паломники, пришедшие помолиться богине любви и красоты об успехах в сердечных делах. В жертву принесли увешанных гирляндами телок, воздух густел от ладана, а все колонны в храме увили цветами. Молитвы возносились наперебой, скороговоркой, громко:
– Пошли мне жену. – Пошли мне мужа.
– Пусть у меня лучше получается.
– Угомони меня.
– Забери у меня эти чувства.
– Пусть Менандр в меня влюбится.
– Пусть Ксантиппа перестанет мне изменять.
Просительные вопли и стоны гудели в воздухе.
Пигмалион слепо протолкался между продавцами и просителями. Добрался до ворот храма, подкупил охрану, улестил жриц и наконец оказался во внутреннем чертоге, где перед статуей Афродиты дозволялось молиться только богатейшим и влиятельнейшим гражданам. Пигмалион пал перед ней на колени.
– Великая богиня любви, – прошептал он. – Сказано, что в день твоих торжеств ты исполняешь желания пылких влюбленных. Исполни желание бедного художника, молящего тебя, если можно…
У алтарного придела важные мужчины и женщины лопотали свои молитвы Афродите, и хотя вероятность, что его подслушают, была невелика, из некой скромности или стыда Пигмалион свое истинное желание выговорить не смог.
– …бедного художника, что молит тебя, если можно, предоставить ему настоящую живую девушку, но в точности такую же, как он изваял в мраморе. Позволь это, устрашающая богиня, и ты навеки завоюешь себе преданного раба, чьи жизнь и искусство будут посвящены служению и воспеванию любви.
Афродита слушала эту молитву и веселилась. Она прекрасно понимала, чего на самом деле хочет Пигмалион. Свечи на алтаре перед ним вспыхнули и девять раз вознеслись ввысь.
Пигмалион помчался домой. До самой своей смерти не мог он поведать ни о пути назад, ни о том, сколько времени этот путь занял. Несясь домой, он, возможно, сбил с ног человека – или сорок человек.
Безжизненная статуя лежит на своем роскошном ложе в точности так же, как он ее оставил. Никогда прежде эта вырезанная фигура не казалась менее досягаемой или более льдисто-далекой. И все же, обуянный верой и безумной яростью влюбленного, Пигмалион опускается на колени и целует холодный лоб. Раз, другой… двадцать раз. Целует шею, щеки… и…погодите! Огонь ли его поцелуев согрел мрамор или Пигмалион чувствует, как поднимается под его жадными губами тепло? У него получается! От касаний его рта неподатливый камень размягчается в плоть, в стремительную, теплую, упоительную плоть!
Еще и еще целует он, и как воск в пчелиных сотах плавится и тает на солнце, так же и холодная слоновая кость его возлюбленной размягчается от каждой нежной ласки рта и ладони.
Он изумлен. Он не может взять в толк. Он прижимает палец к ее запястью и ощущает ток и биение горячей человечьей крови! Встает. Правда ли это? Правда ли? Он баюкает Галатею на руках, ощущает, как раскрывается ее грудь с первым вздохом. Это правда! Она живая!
– Афродита, благословляю тебя! Афродита, величайшая из всех богов, благодарю тебя и клянусь служить тебе вечно!
Он склоняется поцеловать теплые губы, что охотно отвечают ему. И вот уж парочка обнимается, смеясь, плача, вздыхая, любя.
Девять раз сменится луна, и этот счастливый союз будет благословлен рождением чада, мальчика, которого они называют ПАФОСОМ, и имя его получит город, где Пигмалион и Галатея проживут до конца своей мирной жизни в любви.
Лишь раз или два в греческих мифах смертным любовникам даровано счастливое завершение их истории. Возможно, все дело в надежде, которая подталкивает нас верить, что наши поиски счастья не окажутся напрасными[232].
Греческое море, или Геллеспонт, в наши дни именуется Дарданеллами и лучше всего известен как сцена наиболее яростных боев за Галлипольский полуостров во время Первой мировой войны. Как часть естественной границы между Европой и Азией, эти проливы всегда были стратегически значимы и для войны, и для торговли. Вопреки размерам этого символического зазора между континентами, сильный пловец на самом деле способен его переплыть.
ЛЕАНДР[233] происходил из Абидоса, что на азиатской стороне Геллеспонта, но влюбился он в жрицу Афродиты по имени ГЕРО, жившую в башне в Сесте, на европейской стороне. Они познакомились на ежегодном празднестве, посвященном Афродите. Многие юноши потеряли голову из-за того, что тело ее сравнимо «с лугом роз ароматных»[234], лик ее чист, как у Селены[235], но лишь красавец Леандр смог пробудить в ней ответную страсть. В недолгое время, что они провели вместе на празднике, влюбленные придумали, как им видеться, когда они разъедутся по домам, разделенные проливом. Каждую ночь Геро будет ставить у себя в башне на подоконнике лампу, а Леандр, устремив взор на эту точку света во тьме, преодолеет течения Геллеспонта, взберется к Геро и будет с ней.
Жрица Геро дала обет целомудрия, однако Леандр уболтал ее, что физическое воплощение их любви – святое дело, посвящение, которое Афродита одобрит. Более того, сказал он, посвящать себя богине любви и при этом оставаться девицей – вот это уж точно оскорбление. Все равно что поклоняться Аресу и отказываться воевать. Этот блистательный довод сразил Геро, и каждую ночь загорался светильник, пролив переплывали, любовью занимались. Сложилась счастливейшая на всем белом свете пара.
Такое безмятежное положение сохранялось все лето, но оно слишком скоро превратилось в осень, и вот уж подули ветры равноденствия. Однажды ночью три ветра – Борей, Зефир и Нот, Северный, Западный и Южный – взвыли разом, вихрями и порывами, и один из них задул светильник Геро. Без путеводного огня над Геллеспонтом и при ветрах, поднявших волны до тяжких стен воды, Леандр потерялся, попал в беду и утонул.
Геро прождала возлюбленного всю ночь. Наутро, не успела Эос распахнуть врата восхода, едва стало хватать света, чтобы разглядеть, Геро глянула вниз и увидела разбитое тело Леандра, простертое на скалах под башней. В муке отчаяния она выпрыгнула из окна и разбилась на тех же скалах[236].
После Леандра Геллеспонт переплывали многие. Куда уж знаменитее – сам поэт Байрон проделал это 3 мая 1810 года, со второй попытки. У себя в дневнике он гордо записал время: один час и десять минут. «Удалось с малым усилием, – отмечает он. – Тешу себя этим достижением больше, чем мог бы какой угодно славой, политической, поэтической или ораторской».
Лорд Байрон плыл в компании некоего лейтенанта Уильяма Экенхеда, из морской пехоты Великобритании, обретшего свою долю бессмертия тем, что его ввели в строфу псевдоэпического шедевра Байрона «Дон Жуан». Воспевая мощь своего героя, переплывшего Гвадалквивир в Севилье, Байрон пишет о Дон Жуане[237]:
Он переплыл бы даже, несомненно,
И Геллеспонт, когда бы пожелал,
Что совершили, к вящей нашей гордости,
Лишь Экенхед, Леандр и я – по молодости[238].
Шекспир, похоже, питал особую нежность к истории этих древних влюбленных: дал героине в пьесе «Много шума из ничего» имя Геро и вложил чудесно циничные, антиромантичные слова в уста Розалинды из комедии «Как вам это понравится»:
Леандр, – уйди Геро хоть в монастырь, – прожил бы еще много прекрасных лет, если бы не жаркая июльская ночь. Славный юноша захотел искупаться в Геллеспонте, но его схватила судорога, и он утонул. А глупые летописцы его времени все свалили на Геро из Сестоса. Это лживые басни. Люди время от времени умирают, и черви пожирают их, но не любовь тому причиной[239].
В греческой культуре, как и во всех великих цивилизациях, высоко ценили музыку: ставили ее так высоко среди других искусств, что она получила имя в честь всех девяти дочерей Памяти разом. Музыкальные фестивали и музыкальные награды – столь обыденная примета культурной жизни в наши дни – были не менее значимы и в Древней Греции.
Мало кто заслужил более громкую прижизненную репутацию менестреля, барда, поэта и музыканта, чем АРИОН из Мефимны, что на острове Лесбос[240]. Он был сыном Посейдона и нимфы ОНЕИ, но вопреки происхождению решил посвятить свой музыкальный талант воспеванию и восхвалению бога Диониса. Любимый инструмент Ариона – кифара, разновидность лиры[241]. Он повсеместно считается изобретателем поэтической формы под названием дифирамб – шумного хорового гимна, посвященного вину, маскараду, экстазу и упоению.
Мечтательные карие глаза, сладостный голос и завораживающая способность заставлять окружающих притопывать да покачивать бедрами – Арион вскоре сделался эдаким кумиром всего Средиземноморья. Его покровитель и увлеченнейший приверженец тиран Коринфа ПЕРИАНДР[242] однажды узнал, что в Таренте, процветающем портовом городе, расположенном на подметке итальянского сапога, устраивается громадный музыкальный фестиваль. Периандр выдал Ариону денег, чтобы тот перебрался за море и поучаствовал в состязательной части фестиваля, – при условии, что призовые деньги они потом поделят.
На фестиваль Арион добрался без приключений. Прибыл в Тарент, вступил в состязания и запросто выиграл первый приз в каждой номинации. Судьи и зрители никогда прежде не слышали такой восхитительной и неповторимой музыки. В награду Арион получил сундук, полный серебра, золота, слоновой кости, драгоценных камней и музыкальных инструментов изысканной выделки. В благодарность за столь щедрый приз Арион дал назавтра бесплатный концерт для всех горожан.
Округа Тарента была знаменита пауками-волками, коих в сельской местности там жило навалом. Местные именовали их в честь своего города тарантулами. Арион слыхал, что яд тарантула способен вызвать истерическое безумие, и преподнес слушателям вариацию одного своего буйного дифирамба, назвав еготарантеллой. Горячечные ритмы этого народного танца[243] свели с ума восприимчивых тарентцев, однако ближе к концу он угомонил их с помощью попурри из нежнейших и самых романтических своих мелодий. К рассвету он вполне мог выбрать любую девушку или женщину, любого юношу или мужчину в Южной Италии и, говорят, как и всякий успешный музыкант, этой возможностью воспользовался.
Наутро провожать Ариона собралась громадная толпа, многие слали воздушные поцелуи, а некоторые плакали навзрыд. Он с багажом, включая сундук сокровищ, отплыл на лодке к рейду, где его ждал небольшой, но проворный бриг с капитаном и девятью матросами. Арион вскоре обустроился на борту. Матросы подняли паруса, и капитан направил судно к Коринфу.
Когда берег исчез из вида и корабль оказался в открытом море, Арион почуял неладное. Он привык, что на него пялятся – при его-то возмутительной красоте, равной его таланту, – но взгляды членов экипажа, направленные на него, были другого рода. В этой насупленной и угрожающей атмосфере проходил день за днем, и Ариону делалось все неуютнее. Было что-то в глазах моряков, похожее на похоть, но с намеком на цели потемнее. Что такое? И вот однажды жарким вечером к нему обратился самый мерзкий и злобный с виду матрос:
– Что это за сундук, на котором ты сидишь, парнишка?
Ну конечно. Сердце у Ариона екнуло. Теперь все ясно. Моряки ухватили слух о его сокровище. Арион предположил, что они хотят себе часть, но демона с два он поделится своей честно заработанной наградой с кем бы то ни было, кроме Периандра. Он уже замыслил щедро отблагодарить команду в конце путешествия, но теперь его сердце ожесточилось.
– Мои музыкальные инструменты, – ответил он. – Я –кифарод.
–Кто?
Арион скорбно покачал головой и повторил медленно, как для ребенка:
– Я-иг-ра-ю-на-ки-фа-ре.
Большая ошибка.
– Ах-вон-что? Ну-так-сы-гра-ни-ка-нам-пес-ню.
– Я бы не стал, если вы не против.
– Что тут происходит? – Подошел капитан корабля.
– Эта цаца говорит, что он музыкант, а играть не хочет. Говорит, что у него кифара в том ящике.
– Что ж, ты же наверняка не откажешься нам ее показать, правда, юноша?
Вокруг собралась вся команда.
– Я… мне нездоровится, чтобы играть. Может, к вечеру буду в лучшей форме.
– Чего б тогда тебе не пойти вниз да не отдохнуть в теньке?
– Н-нет, предпочитаю свежий воздух.
– Хватай его, ребята!
Грубые руки вскинули Ариона с легкостью, будто он новорожденный щенок.
– Пустите! Оставьте. Это не ваше!
– Где ключ?
– Я… потерял.
– Ищите, ребята.
– Нет-нет! Прошу вас, умоляю…
Ключ быстро нашелся, его сорвали с шеи Ариона. Капитан отщелкнул замок и поднял крышку, послышались сиплый присвист и бормотание. Отсветы мерцавшего золота и отблески драгоценностей заплясали на жадных лицах матросни. Арион понял, что все пропало.
– Я вполне г-готов п-поделиться с вами моим сокровищем…
Матросы, похоже, сочли это чрезвычайно потешным и от души расхохотались.
– Кончайте с ним, – сказал капитан, вытягивая из сундука длинную нитку жемчуга и оглядывая ее на свету.
Тот самый безобразный матрос извлек нож и пошел на Ариона со злобной ухмылкой.
– Прошу вас, прошу… можно… можно я хотя бы спою одну песню напоследок? Тренодию по самому себе, погребальный плач. Уж это-то вы мне позволите? Боги накажут вас, если посмеете сгубить меня хоть без какого-то катарсического воспевания…
– Я тебе устрою – такими словами кидаться, – прорычал безобразный матрос, надвигаясь все ближе.
– Нет, нет, – сказал капитан. – Он прав. Дадим нашему Кикну исполнить лебединую песнь. Тебе небось понадобится такая вот лира. – Он выудил из сундука кифару и вручил ее Ариону, тот настроил инструмент, закрыл глаза и принялся импровизировать. Песню он посвятил отцу своему Посейдону.
– Владыка океана, – пел он, – царь приливов, колебатель земли, возлюбленный отец. Часто пренебрегал я тобой в своих молитвах и жертвоприношениях, но ты, о великий, не бросишь своего сына. Владыка океана, царь приливов, колебатель земли, возлюбленный…
Без всякого предупреждения, крепко прижав к себе кифару, Арион сиганул за борт и пал в волны. Последнее, что он слышал, – смех команды и насупленный голос капитана:
– И вся недолга! А теперь – добыча.
Если бы кто-нибудь из них удосужился глянуть вниз, они бы увидели поразительное зрелище. Арион погрузился под воду и уже совсем собрался открыть рот и безропотно впустить в себя морскую воду.Удушение – ужасный, заполошный кошмар, а вот настоящее утопление – безмятежная и безболезненная воля. Ну или так ему рассказывали. Вопреки этому утешительному знанию Арион держал губы крепко сжатыми и, раздув щеки, забился в воде, обнимая кифару.
И тут, когда легкие у него уже готовы были лопнуть, произошло нечто замечательное. Он ощутил, что его толкают вверх. Уверенно и быстро. Он рассекал воду вверх. Пробился наружу! Можно дышать! Что происходит? Должно быть, греза. Бурление воды, пузыри и брызги, наклонный, качкий горизонт, грохот в ушах, плеск, рев и ослепление – все это не давало ему понять, что творится, пока он не отважился глянуть вниз и сквозь резь в глазах увидел, что… что… он на спине у дельфина!У дельфина! Он едет верхом на дельфине по волнам! Но шкура у него скользкая, и Арион начал сползать. Дельфин вскинулся и крутнулся, и Арион опять как-то устроился. Зверь сознательно заботился о его безопасности! Не будет ли он против, если Арион вытянет руку и возьмется за плавник – как наездники держатся за луку седла? Дельфин не возражал, даже немножко вздыбился, словно одобряя, и прибавил скорости. Арион осторожно потянул за ремень кифары и перебросил инструмент за спину, чтобы можно было с удовольствием ехать дальше, держась за плавник обеими руками.
Корабль скрылся из вида. Солнце сияло, дельфин и человек выпахивали в море борозду, разбрасывая радужные брызги. Куда они направляются? Знает ли дельфин, куда плыть?
– Эй, дельфин. Целься на Коринфский залив. Я тебя направлю, когда мы там окажемся.
Дельфин разразился писками и щелчками, вроде бы означавшими понимание, и Арион рассмеялся. Они плыли и плыли, устремляясь к вечно далекому горизонту. Арион, уверенно обретший равновесие, вновь передвинул кифару к себе на грудь и запел песню об Арионе и дельфине. До нас она не дошла, но, говорят, песня получилась чудеснейшая на свете.
Долго ли, коротко ли, добрались они до залива. Дельфин пробрался по этой оживленной корабельной улице с изящной легкостью и прытью. Моряки на людных барках, баржах и лодочках глазели на это небывалое зрелище: юноша верхом на дельфине. Арион управлял животным, осторожно поворачивая плавник в ту или другую сторону, и дельфин без устали плыл, пока не достигли они царской пристани.
– Пошлите весть царю Периандру, – сказал Арион, сходя с дельфина на берег. – Его менестрель вернулся. И покормите моего дельфина.
Периандр несказанно обрадовался возвращению любимого музыканта. История о его спасении облетела весь двор, все дивились и поражались. Праздновали всю ночь, до самого утра. Лишь к вечеру собрались они поглядеть, похвалить и приласкать героического дельфина. Но открылось им прискорбное зрелище. Чтобы накормить дельфина, дремучие работники на пристани выволокли его из воды. Животное страдало без воды всю ночь, утро и день, горячее солнце сушило и жгло ему шкуру, оно лежало на берегу, его окружала любопытная детвора. Арион пал на колени и зашептал дельфину на ухо. Дельфин встрепенулся в любовном ответе, выдавил трепетный вздох и умер.
Арион люто корил себя, и даже указания Периандра о возведении высокой башни в память о дельфине и во славу его не смогли ободрить музыканта. Весь следующий месяц все его песни были печальны, а во дворце скорбели вместе с ним.
И тут пришла весть, что бриг с командой из девяти матросов и злодея-капитана штормом задуло к Коринфу. Периандр отправил гонца с приказом команде предстать перед царем, а Ариону велел не показываться, пока команду будут допрашивать.
– Вы должны были доставить из Тарента моего барда Ариона, – сказал он. – Где он?
– Увы, государь, – проговорил капитан. – Все очень печально. Несчастного юношу смыло за борт в шторм. Мы выловили его тело и устроили ему похороны в море, со всеми почестями. Великая жалость. Милейший парень, вся команда его любила.
– Ага. Конечно. Хороший парень. Ужасная утрата… – бормотали моряки.
– Как бы то ни было, – сказал Периандр, – до меня дошли вести, что он выиграл певческое состязание и прибыл на борт с сундуком сокровищ, половина их – моя собственность.
– Что до этого… – капитан развел руками. – Сундук пропал в ту же бурю. Открылся, когда соскользнул с палубы в море, нам удалось спасти лишьчасть того-сего. Серебряную лиру какую-то, авлос, две-три побрякушки. Жалею, что больше нету, владыка, очень жалею.
– Ясно… – Периандр нахмурился. – Явитесь завтра утром к новому изваянию на царской пристани. Не заблýдитесь. Там на вершине вырезан дельфин. Приносите все сокровища, какие уцелели, и я, возможно, позволю вам оставить себе долю Ариона, коли несчастный мальчик погиб. Разойдись.
Наутро капитан и его девятеро людей прибыли спозаранку к изваянию. Они смеялись, было им легко и весело: вернуть-то надо всего малую долю Арионова сокровища, а еще наивный тиран выдаст им, глядишь, кусок этой доли.
Периандр прибыл с дворцовой охраной точно в назначенный час.
– Доброе утро, капитан. А, сокровище. Это все, что вам удалось спасти? Да, вижу, понятно, немного, а? Ну-ка напомните мне, какая участь постигла Ариона?
Капитан повторил вчерашнюю байку легко и непринужденно, каждое слово в точности совпало с тем, что он говорил накануне.
– Стало быть, он действительно мертв? Вы действительно выловили тело, приготовили его для погребения, после чего предали волнам?
– Именно так.
– И вот эти безделушки – все, что осталось от сокровища?
– Скорблю, но, повелитель, да.
– Как же, – продолжил Периандр, – вы объясните все вотэто, найденное в полостях обшивки вашего судна?
По знаку царя стражи выступили вперед – с носилками, на которых высилась гора сокровищ.
– А. Да. Ну… – капитан расплылся в победной улыбке. – Глупо это с нашей стороны – обманывать тебя, государь. Юноша погиб, как я и сказал, но осталось его сокровище. Мы всего лишь бедные трудяги-моряки, владыка. Твоя проницательность и мудрость вывела нас на чистую воду.
– Как мило, – проговорил Периандр. – Но я по-прежнему растерян. Я заказал для Ариона кифару из серебра, золота и слоновой кости. Он с ней никогда и нигде не расставался. Почему ж ее нет среди этих вещей?
– Ну, – сказал капитан, – как я уже говорил тебе, мы любили юного Ариона. Все равно что младший брат нам, правда, ребятки?
– Так точно… – забормотали матросы.
– Мы знали, как дорога ему эта кифара. Мы положили ее в погребальный саван Ариона и затем предали тело волнам. Как же можно было иначе?
Периандр улыбнулся. Капитан улыбнулся. Но вдруг улыбка исчезла. Из пасти золотого дельфина на вершине монумента полилась мелодия кифары. Капитан и его люди изумленно вытаращились. Голос Ариона вплелся в песню кифары, и вот какие слова возникли из резной дельфиньей пасти:
– Кончаем с ним, ребята, – промолвил капитан. – Кончаем с ним, берем его добро.
– Убьем его сейчас же, – вопили моряки. – Швырнем его акулам на обед.
– Стойте, – менестрель сказал. – Позвольте я спою прощальную мелодию одну.
Кто-то из матросов вскрикнул от испуга. Другие, трепеща, пали на колени. И лишь капитан, побелев, стоял смирно.
В основании монумента открылась дверца, и наружу выбрался сам Арион, перебирая струны и напевая:
Но тут дельфин явился и музыканта спас.
Они поплыли по морским волнам.
Добрались эти двое до берега в Коринф,
Дельфин и им спасенный менестрель.
Моряки принялись рыдать и лепетать, просить пощады. Валили друг на дружку, а особенно – на капитана.
– Поздно, – сказал Периандр, собираясь удалиться. – Казнить их всех. Пойдем, Арион, споешь мне о любви и вине.
В конце долгой и успешной жизни музыканта Аполлон, для которого дельфины и музыка священны, поместил Ариона и его спасителя среди звезд – между Стрельцом и Водолеем, в созвездии Дельфин.
Из своего положения на небесах Арион и его спаситель помогают навигаторам на морях и напоминают всем нам о странном и чудесном братстве, что существует между людьми и дельфинами.
Среди холмов восточной Фригии в Малой Азии растут бок о бок дуб и липа, ветви их соприкасаются. Пейзаж деревенский, простой, далекий от сияющих дворцов или рвущихся ввысь цитаделей. Крестьяне тут худо-бедно перебиваются: в вызревании урожаев и откорме свиней они целиком на милости у Деметры. Почвы небогаты, и для местных это вечный труд – наполнять амбары провизией, чтобы ее хватило на зимние месяцы, пока Деметра тоскует и оплакивает отлучку из верхнего мира своей умницы-дочки Персефоны. Те дуб и липа, пусть и неброские на вид, если сравнивать их с величественными тополиными рощами и изящными кипарисовыми аллеями, что выстроились вдоль дороги, соединяющей Афины с Фивами, однако это священнейшие деревья в Средиземноморье. Мудрые и добродетельные совершают к ним паломничества и вешают дары на их ветви.
Много лет назад в долине среди тех холмов возникло селение. По размерам – среднее между деревней и городком. Прозывалось оно – с надеждой и отчаянием, какие вечно отмечают имена неудачливых поселений, – Эвмения, что означает «место добрых месяцев», в жалком уповании, что Деметра, глядишь, благословит бесплодные почвы и подарит богатые урожаи. Но такое случалось редко.
Посреди агоры, главной площади селения, стоял здоровенный храм Деметры, а напротив – почти столь же просторный храм, посвященный Гефесту (людям нужно было благословение для кузниц и мастерских). Близ селенья имелись и многочисленные храмы Гестии и Диониса. За чахлыми виноградниками, взбиравшимися по склонам, ухаживали так же тщательно, как за оливковыми рощами или полями кукурузы. Жизнь давалась тяжело, но мужчины и женщины находили немалое утешение в кислом вине своей области.
В конце петлявшей улочки, что вела прочь из села, в маленькой каменной хижине жили старенькие супруги ФИЛЕМОН и БАВКИДА. Женаты они были с самой ранней юности, но и теперь, в старости, любили друг друга так же глубоко, с негромким ровным пылом, удивлявшим соседей. Они были беднее многих прочих, поля у них – самые голые и бесплодные во всей Эвмении, но никаких жалоб от них никто не слышал. Каждый день Бавкида доила их единственную козу, мотыжила, штопала, стирала и латала, а Филемон сеял, сажал, копал и скреб землю позади их лачуги. Вечерами они собирали лесные грибы, дрова или просто гуляли по холмам рука об руку, разговаривали о том о сем или же довольствовались безмолвием друг друга. Если еды хватало на ужин, они готовили, а нет – ложились в постель голодными и засыпали в объятиях друг друга. Их трое детей давно переехали и жили со своими семьями далеко оттуда. Родителей не навещали – а больше и некому было стучать к ним в дверь. Пока не наступил один судьбоносный вечер.
Филемон только-только вернулся с полей и присел, готовясь к ежемесячной стрижке волос. В те дни мало что венчало его лысоватую старую голову, но этот ежемесячный ритуал приносил им обоим радость. Из-за громкого «тук-тук-тук» в дверь Бавкида чуть не выронила бритву, которую точила. Старики переглянулись в великом изумлении – и не смогли припомнить, когда к ним в последний раз наведывались гости.
Двое чужаков стояли на пороге – бородач и его юный гладколицый спутник. Наверное, сын.
– Приветствую, – сказал Филемон. – Чем можем помочь?
Тот, что помоложе, улыбнулся и снял шляпу – странную округлую шапочку с узкими полями.
– Добрый вечер, сударь, – проговорил он. – Мы голодные путники, в этой части света впервые. Можно ли нам воспользоваться вашей доброй волей…
– Заходите, заходите! – сказала Бавкида, хлопоча у мужа за спиной. – В это время года на улице студено. Мы выше остального села, тут у нас похолоднее. Филемон, раздуй-ка огонь, чтоб наши гости согрелись.
– Конечно, любовь моя, конечно. Где мое воспитание? – Филемон склонился и подул в очаг, разбудил угли.
– Позвольте ваши плащи, – предложила Бавкида. – Присаживайся, сударь, у огня. И ты, прошу.
– Ты очень добра, – сказал старший. – Меня звать Астрап, а это – мой сын Аргур.
Молодой, услышав свое имя, поклонился с неким шиком и устроился у огня.
– Пить хочется страшно, – сказал он, громко зевнув. – Сейчас дадим вам попить, – сказала Бавкида. – Муж, тащи винный кувшин, а я принесу сушеных смокв и кедровых орехов. Надеюсь, вы, судари, согласитесь с нами поужинать. Богатой трапезы предложить не сможем, но всем, чем богаты, рады поделиться.
– Я не против, – сказал Аргур.
– Позволь твою шляпу и посох…
– Нет-нет. Пусть останутся при мне. – Молодой человек подтянул посох поближе к себе. Очень причудливый он у него был. Лоза его, что ли, обвивает, задумалась Бавкида. Юноша так ловко им крутил, что посох был будто живой.
– Боюсь, – сказал Филемон, поднося кувшин с вином, – наше местное покажется вам немножко жидким и чуточку…резковатым. Люди из соседних мест смеются над нами, но, уверяю вас, если привыкнуть ко вкусу, оно вполне пригодно для питья. Мы так считаем, по крайней мере.
– Неплохое, – проговорил Аргур, пригубив напиток. – Как вам удалось научить кота сидеть на кувшине?
– Не обращайте внимания, – сказал Астрап. – Ему кажется, что он остроумен.
– Ну, сознаюсь, этои правда довольно потешно, – сказала Бавкида, подавая фрукты и орехи на деревянной тарелке. – Страшусь думать, что вы скажете о том, как выглядят мои сушеные смоквы.
– На тебе сорочка, а мне не видно. А вот фрукты на этой тарелке с виду вполне съедобны.
–Сударь! – Бавкида игриво шлепнула его и разрумянилась. Вот же странный какой юноша.
Некоторая неловкость, сопровождающая стадию питья и закусок, быстро растаяла благодаря добродушному нахальству Аргура и смешливости хозяев. Астрап, казалось, был настроен угрюмее, и когда они все направились к столу, Филемон положил руку ему на плечо.
– Надеюсь, ты простишь любознательность глупого старика, – проговорил он, – однако, сдается мне, ты несколько задумчив. Можем ли мы помочь тебе?
– Ой, не обращайте на него внимания. Вечно он как в воду опущенный, – сказал Аргур. – Там же гардеробчик себе вылавливает, ха-ха! Но вообще-то ничего такого с ним не происходит, чего нельзя исправить хорошей кормежкой.
Бавкида и Филемон встретились мимолетными взглядами. Так мало чего осталось в кладовке. Кусок соленой свинины, который они припасли к празднику середины зимы, немножко сухофруктов и черного хлеба, полкочана капусты. Они понимали, что, утоли они и вполовину аппетиты двух здоровых мужчин, останутся голодными на неделю. Но гостеприимство священно, а нужды гостей – всегда на первом месте.
– Еще стаканчик этого вина не помешает, – сказал Аргур.
– Ох ты, – проговорил Филемон, заглядывая в кувшин, – боюсь, больше не осталось.
– Чепуха, – проговорил Аргур, выхватывая кувшин, – залейся. – И наполнил и свою чашу, и чашу Астрапа.
– Как странно, – промолвил Филемон. – Готов поклясться, что кувшин и вначале был всего на четверть полон.
– Где ваши чашки? – спросил Аргур.
– Ох, прошу тебя, нам не надо…
– Чепуха. – Аргур откинулся на стуле, взял со столика у себя за спиной два деревянных кубка. – Так… Давайте тост.
Филемон с Бавкидой поразились – не только тому, что вина в кувшине оказалось достаточно, чтобы наполнить их кубки до краев, но и качество его оказалось куда лучше, чем оба могли припомнить. Какое там – если им все это не снится, чудеснее вина они отродясь не пробовали.
В некоем тумане Бавкида вытерла стол мятными листьями.
– Милая, – прошептал ей на ухо Филемон, – тот гусь, что мы собирались пожертвовать Гестии в следующем месяце. Гостей кормить гораздо важнее. Гестия поймет.
Бавкида согласилась:
– Пойду сверну ему шею. Попробуй развести огонь так, чтобы хорошенько пожарить.
Гусь, впрочем, ловиться не желал. Как бы осторожно Бавкида к нему ни подкрадывалась, он всякий раз вырывался, гогоча, у нее из рук. Она вернулась в дом распаленная и расстроенная.
– Судари, простите великодушно, – сказала она, и в глазах у нее стояли слезы. – Боюсь, трапеза ваша будет грубой и невкусной.
– Что ты, тетенька, – сказал Аргур, наливая еще вина всем. – Я вкуснее трапезы не едал вовек.
– Сударь!
– Да правда. Скажи им, отец.
Астрап угрюмо улыбнулся.
– Нас прогнали из каждого дома Эвмении. Некоторые местные ругались на нас. Некоторые плевали нам вслед. Кто-то кидался камнями. Спускал на нас собак. Ваш дом – последний у нас на пути, и вы явили нам одну лишь доброту и духксении, который, я уж забоялся, исчез с белого света.
– Сударь, – произнесла Бавкида, ища под столом руку Филемона и сжимая ее. – Нам остается лишь извиняться за поведение наших соседей. Жизнь тяжела, и не все воспитаны в почитании законов гостеприимства, как то подобает.
– Незачем за них извиняться. Я зол, – сказал Астрап, и на этих его словах снаружи донесся рокот грома.
Бавкида заглянула в глаза Астрапа и увидела нечто, перепугавшее ее.
Аргур рассмеялся.
– Не тревожьтесь, – сказал он. – На вас мой отец не сердится. Вами он доволен.
– Выходите из дома, поднимайтесь на холм, – проговорил Астрап, вставая. – Не оглядывайтесь. Что бы ни случилось – не оглядывайтесь. Вы заслужили награду, а ваши соседи – кару.
Филемон и Бавкида встали, держась за руки. Они поняли, что их гости – не обычные странники.
– Кланяться не надо, – сказал Аргур.
Его отец указал на дверь.
– На вершину.
– Помните, – повторил им вслед Аргур, – не оборачивайтесь.
– Ты знаешь, кто этот молодой человек? – спросил Филемон.
– Гермес, – ответила Бавкида. – Когда он открыл нам дверь, я разглядела змей, что обвили его посох. Они былиживые!
– Значит, человек, которого он назвал отцом…
– Зевс!
– Ох ты поди ж ты! – Филемон замер на склоне – перевести дух. – Слишком темно, любовь моя. Гроза надвигается. Интересно…
– Нет, милый, оборачиваться нельзя. Нельзя.
Возмущенный враждебностью и бесстыжим нарушением законов гостеприимства, какое выказали ему жители Эвмении, Зевс решил устроить этому селению то же, что он сделал с Девкалионом при Великом потопе. По его велению тучи сгустились в единую тугую плоть, засверкали молнии, ухнул гром и хлынул дождь.
Когда пожилая пара добралась до вершины холма, вокруг бушевали потоки воды.
– Нельзя же тут стоять под дождем, спиной к деревне, – сказала Бавкида.
– Я гляну, если ты глянешь.
– Люблю тебя, Филемон, муж мой. – Люблю тебя, Бавкида, жена моя.
Они обернулись и глянули. Как раз в тот миг великий потоп залил Эвмению, Филемон превратился в дуб, а Бавкида – в липу.
Сотни лет два дерева росли бок о бок – символ вечной любви и смиренной доброты, их переплетенные ветви – сплошь в подарках, оставленных восхищенными паломниками[244].
Греки обожали мифологизировать основателей городов и мегаполисов. Дар Афины – оливковое дерево – жителям Афин и ее воспитание Эрехтея (дитя Гефеста и намоченной семенем тряпочки, как мы помним) как основателя города, похоже, укрепили афинян в чувстве собственной значимости. История Кадма и драконьих зубов наделила тем же фиванцев. Иногда, как и в случае с основанием города Гордиона, элементы сказания могут перебраться из мифа в легенду, а оттуда – в настоящую, задокументированную историю.
Жил-был в Македонии один бедный, но целеустремленный крестьянин по имени ГОРДИЙ. Однажды работал он на своих бесплодных каменистых полях, и тут на дышло его воловьей упряжки сел орел и уставил на Гордия свирепый взгляд.
– Так и знал! – пробормотал Гордий. – Всегда знал, что рожден для славы. Орел это подтверждает. Вот она, моя судьба.
Он вынул плуг из почвы и погнал вола и повозку за много сотен миль к оракулу Зевса Сабазия[245]. Гордий тащился вперед, а орел цепко держался за дышло когтями и не встрепенулся ни разу, как бы жестоко ни трясло и ни мотало повозку на колдобинах и камнях.
По дороге Гордий встретил юную тельмесскую девушку, наделенную в равной мере и великим пророческим даром, и манящей красотой, растревожившей Гордию сердце. Она, казалось, ждала его и поторопила, сказав, что им нужно тотчас добраться до Тельмеса, где ему предстоит принести в жертву Зевсу Сабазию своего быка. Гордий, распаленный слиянием воедино всех его надежд, решил последовать совету – если только она согласится пойти за Гордия замуж. Девушка покорно склонила голову, и они вместе направились к городу.
Так случилось, что как раз тогда же помер в своей постели царь Фригии. Поскольку ни потомков, ни очевидного преемника он не оставил, столичные жители поспешили к храму Зевса Сабазия, выяснить, что делать. Оракул велел им помазать и короновать первого же мужчину, который въедет в город на повозке. И поэтому горожане взволнованно столпились у ворот в тот самый час, когда явились Гордий с пророчицей. Они перешагнули городскую границу, и орел с великим криком слетел со своего шестка. Население побросало вверх шапки и приветствовало странников, пока не осипло.
Совсем недавно Гордий жил одиноко и добывал себе средства к существованию, скребя македонскую пыль, а вот уж он женат на красавице-провидице из Тельмеса и сидит на троне царя Фригии. Он затеял перестроить город (который нескромно переименовал в свою честь Гордионом) и взялся править Фригией и жить долго и счастливо. Так и вышло. Иногда и в греческой мифологии все складывается удачно.
Воловья повозка сделалась священным предметом, символом Гордиева богоданного права на власть. На агоре воздвигли резной шест из полированного кизилового дерева, а к нему приделали ярмо, привязанное веревкой с самым затейливым узлом из всех, какие только видел белый свет. Гордий решил, что повозку с городской площади ни за что не должны выкрасть. Сложилась легенда – таинственно и непостижимо, как это бывает с легендами: тот, кто сумеет развязать этот зверский узел, однажды станет владыкой всей Азии. Пытались многие – заправские мореходы, математики, изготовители игрушек, художники, ремесленники, жулики, философы и целеустремленные дети, – но никому не удалось даже слегка ослабить причудливо переплетенные зацепки, петли и жгуты.
Великий Гордиев узел не удавалось развязать более тысячи лет, пока в город со своей армией не заявился отчаянный гений – юный македонский завоеватель и царь по имени Александр. Когда ему поведали эту легенду, он вскинул меч, рубанул им и рассек Гордиев узел, тем самым заработав восторженные хвалы и среди своего поколения, и в дальнейших[246].
Меж тем, возвращаясь к нашему повестованию: сын Гордия царевич МИДАС вырос дружелюбным и веселым молодым человеком, которого любили и обожали все, кто знал его.
Гордий помер, когда пришел срок, и его сын Мидас унаследовал царский трон. Жизнь его была необременительна и изысканна, он вырос добродушным и радостным, его все любили и им восхищались; Фригия была не очень-то богатым царством, однако бóльшую часть времени и денег, которыми Мидас все же располагал, он вбухивал в роскошный розовый сад при дворце. Тот прославился как одно из чудес своей эпохи. Больше всего на свете Мидас любил бродить по этому райскому буйству цвета и аромата и ухаживать за растениями, а на каждом из них было по шестьдесят великолепных цветков.
Как-то раз поутру, когда гулял он по саду, примечая с привычным восторгом, до чего изысканно капли росы сверкают на нежных лепестках его драгоценных роз, Мидас споткнулся о сонное тело уродливого пузатого старика, свернувшегося на земле калачиком и храпевшего как свинья.
– Ой, – произнес Мидас, – прости. Я тебя не заметил.
Срыгнув и икнув, старик встал на ноги и поклонился.
– Извиняй, – проговорил он. – Никуда не денешься – пошел вчера на сладкий дух твоих роз. Уснул.
– Ничего-ничего, – вежливо отозвался Мидас. Его воспитали всегда выказывать старшим уважение. – Но отчего бы тебе не зайти во дворец и не употребить что-нибудь на завтрак?
– Да я-то не против. Очень мило с твоей стороны.
Мидас понятия не имел, что этот безобразный пузатый старикан – Силен, закадычный друг винного бога Диониса.
– Может, желаешь принять ванну? – предложил Мидас, когда они зашли во дворец.
– Это еще зачем?
– Да так, пустяки. Просто подумалось.
Силен прожил во дворце десять дней и десять ночей, совершая серьезные набеги на небогатый винный погреб Мидаса, но воздавая царю непотребными песнями, плясками и байками.
На десятый вечер Силен объявил, что назавтра уйдет.
– Мой повелитель уже небось страдает без меня, – сказал он. – Твои-то, может, препроводят меня к нему, а?
– С удовольствием, – ответил Мидас.
Наутро Мидас и его свита подались с Силеном в долгий путь к южным виноградникам, которые Дионис любил посещать в это время года. Через много часов тяжкой дороги по жаре и путанице пыльных троп, крутых холмов и узких обходных закоулков они нашли бога вина и его спутников – те пировали на поле. Дионис при встрече со старым другом страшно обрадовался.
– Вино без тебя кисло на вкус, – сказал он. – Танцы наперекосяк, а музыка – скрежет. Где тебя носило?
– Я потерялся, – сказал Силен. – Этот добряк… – он подтолкнул Мидаса вперед, поближе к богу, – …пригрел меня у себя во дворце и дал там пожить. Я выпил почти все его вино, съел почти всю его еду, сикал в его чаны для воды и тошнил на его шелковые подушки. И ни единой жалобы. Напрочь добрая душа. – Силен хлопнул Мидаса по спине. Мидас улыбнулся изо всех сил. Про чаны для воды и про подушки он не догадывался.
Дионис, как и многие выпивохи, легко впадал в бурные эмоции и восторги. Он благодарно сгреб Мидаса в охапку.
– Видишь? – обратился он к миру в целом. –Видишь? Стоит только утратить веру в человечество, как оно доказывает, что кой-чего стоит. Вот что мой отец называет ксенией. Сердце прямо-таки рвется из груди. Назови.
– Что, прости? – Мидасу не терпелось убраться. Десять дней и ночей Силена – достаточно. Мидас алкал остаться в одиночестве со своими цветами. Пьяный Дионис с полным сопровождением менад и сатиров – перебор даже для такого терпения, как у Мидаса.
– Назови, чего желаешь в награду. Что угодно. Чего б ты – ик! – ни пожелал, я чую даром. Иными словами, – с достоинством поправил себя Дионис, – дарую чудом. Вот! – добавил он воинственно, вдруг резко оборачиваясь, неизвестно зачем.
– В смысле, владыка, я могу просить о чем угодно?
Кто из нас не баловался приятными фантазиями о джиннах и феях, исполняющих наши желания? Вынужден сказать, что у Мидаса от Дионисова предложения кровь все же несколько взыграла.
Я уже говорил, что Фригия была царством не очень богатым, и если друзья Мидаса не считали его ни скупым, ни алчным, он все же хотел, как любой правитель, тратить побольше денег на армию, дворец, подданных и всякие муниципальные нужды. Расходы царского двора подрастали, а Мидас всегда был слишком добросердечным, чтобы обременять свой народ непосильными налогами. И потому он обнаружил желание, совершенно выходящее из ряда вон, и оно из его горячечных мыслей добралось до уст.
– Тогда попрошу вот что, – сказал он. – Пусть все, к чему я прикасаюсь, превращается в золото.
Дионис расплылся в довольно-таки демонической улыбке.
– Правда? Ты этого хочешь?
– Этого я и хочу.
– Отправляйся домой, – сказал бог. – Выкупайся в вине и ложись в постель. Когда проснешься поутру, желание исполнится.
Возможно, Мидас не поверил, что из этого разговора выйдет какой-нибудь толк. Боги славились тем, что увертывались, выкручивались и ускользали от своих обязательств.
Тем не менее – на всякий случай, в конце концов, беды же никакой? В смысле, кто знает… – тем вечером Мидас вылил в царскую ванну бочонок-другой из своих тощих запасов вина. Винные пары обеспечили ему глубокий безмятежный сон.
Мидас проснулся сверкающим утром, и оно избавило его ум от всяких неуемных желаний и пьяных богов. Думая исключительно о своих цветах, он спрыгнул с ложа и поспешил в любимый сад.
Никогда прежде не выглядели его розы столь прелестно. Мидас склонился и понюхал юный розовый гибрид, вошедший в безупречную стадию цветения между тугим бутоном и полностью раскрывшимся цветком. Изысканный аромат вскружил ему голову радостью. Мидас любовно прикоснулся к лепесткам, чтобы развернуть их. В тот же миг стебель и цветок превратились в золото. Настоящее золото.
Мидас, не веря глазам своим, вытаращился.
Коснулся другой розы, затем третьей. В миг, когда его пальцы притрагивались к ним, те превращались в золото. Мидас заметался по саду в полном безумии, скользя ладонями по кустам, пока они, все до единого, не застыли сверкающим драгоценным, бесценным, великолепным, золотым золотом.
Скача и вопя от счастья, Мидас оглядел то, что раньше было садом редких роз, а теперь стало величайшим сокровищем на свете. Он богат! Он безумно, колоссально богат! Ни один человек на свете никогда не был богаче Мидаса.
Эти крики ликования привлекли супругу царя – она вышла из дворцовых дверей и огляделась, держа на руках новорожденную дочку.
– Милый, чего ты кричишь?
Мидас подбежал к ней и заключил мать и дитя в тугие объятия пылкой радости.
– Это невероятно! – сказал он. – Все, к чему я прикасаюсь, превращается в золото! Смотри! Всего-то и надо…ой!
Он отступил назад и увидел, что его жена и малютка-дочь слились в цельную статую, сверкавшую в утреннем солнце, – в застывшую композицию «мать и дитя», какой гордился бы любой скульптор.
– С этим я разберусь позже, – сказал Мидас сам себе. – Должен быть способ вернуть их… Дионис не мог быть таким… а пока…Зим! Зам! Зу!
Часовой, здоровенная откатная дверь дворца и любимый трон царя сделались полностью золотыми.
–Вим! Вам! Ву!
Закусочный столик, царский кубок, столовые приборы – чистое золото!
А это еще что?Крак! Чуть зубы себе не обломал о литой золотой персик. Пым! Губы соприкоснулись с металлическим вином. Хрясь! Тяжелый золотой слиток, что прежде был льняной салфеткой, прищемил и поранил ему губы.
Мидас осознал всю полноту последствий этого дара, и беспредельный восторг царя начал увядать.
Дальнейшее можно себе представить. Внезапно ликование и радость от обладания золотом превратились в ужас и страх. Все, к чему Мидас прикасался, превращалось в золото, но царское сердце сделалось свинцовым. Никакие слова, никакие громкие проклятия небесам не могли вернуть его холодных, слившихся воедино жену и дочь к подвижной теплой жизни. От вида его любимых роз, ронявших тяжкие головки, он сам повесил горемычную голову. Все вокруг него сверкало и сияло, светилось и сыпало искрами умопомрачительного металла мечты, но сердце Мидаса оставалось безрадостным и бурым, как базальт.
А голод! А жажда! Через три дня превращения еды и питья в несъедобное золото ровно в тот миг, когда Мидас к ним прикасался, царь приготовился к смерти.
Лег на золотую постель – твердые тяжелые простыни не давали ни тепла, ни уюта – и забылся лихорадочным сном. Привиделось ему, как его цветы вновь расцветают мягкой, хрупкой жизнью – да, его розы, но из всех цветов более всего значили для него, как он теперь понял, его жена и ребенок. В сладостной грезе он увидел, как их щеки вновь наливаются нежными оттенками, как вновь сияет в их глазах свет. Эти манящие образы плясали у него в мыслях, а поверх гремел голос Диониса:
– Глупец! Повезло тебе, что Силен так тебя обожает.
Только ради него смилуюсь. Когда проснешься поутру, отправляйся к реке Пактол. Опусти руки в воду, и заклятие снимется. Все, что омоешь ты в тех водах, вернется тебе в былом виде.
Наутро Мидас сделал, как велел голос в сновидении. Как и было обещано, соприкосновение с водой освободило его от золотого колдовства. Без ума от радости, он целую неделю сновал туда-сюда – омывал в реке жену, дочь, стражников, слуг, розы и все свои пожитки и всякий раз хлопал в ладоши, когда они возвращались к своему недрагоценному – но бесценному – состоянию.
После этого воды Пактола, что вьется у подножия горы Тмол, стали крупнейшим на всем Эгейском побережье источником электрума, природного сплава золота с серебром.
Вам может показаться, что Мидас усвоил урок. Урок, что повторяется вновь и вновь в истории человечества. Не имейте дел с богами. Не доверяйте богам. Не злите богов. Не торгуйтесь с богами. Не тягайтесь с богами. Оставьте богов в покое. Относитесь ко всем благословениям как к проклятиям, а ко всем обещаниям – как к ловушкам. А главное – никогда не оскорбляйте бога. Ни в коем случае.
В одном отношении Мидас уж точно изменился. Он теперь чурался не только золота, но и вообще любых богатств и собственности. Вскоре после того, как Дионис снял заклятие, Мидас стал приверженным поклонником Пана, бога с козлиными ногами, повелителя природы, фавнов, лугов и всего неприрученного на свете.
С цветами в волосах, в сандалиях, облаченный в намек на одежду, лишь бы прикрыть срам, Мидас оставил жену и дочь править Фригией, а сам посвятил себя счастливому бытию хиппи и простой буколической добродетели.
Все, может, и ничего, но его владыка Пан вознамерился бросить вызов Аполлону, чтобы в состязании выяснить, какой инструмент замечательнее – лира или флейта.
Как-то вечером на лугу, что раскинулся на склонах горы Тмол, перед собранием фавнов, сатиров, дриад, нимф, разношерстных полубогов и прочих мелких бессмертных Пан приложил флейту к губам. Зазвучала грубая, но милая мелодия в лидийском ладу. Словно перекликались лани, журчали реки, резвились кролики, ревели олени и мчали галопом кони. Незамысловатый пасторальный напев восхитил слушателей, особенно Мидаса, который не на шутку поклонялся Пану, игривому веселью и безумию, которые этот бог олицетворял.
Когда встал Аполлон и прозвучали первые ноты его лиры, все затихли. С его струн поплыли видения вселенской любви, гармонии и счастья, глубокой непреходящей радости жизни и музыки самих небес.
Он доиграл, и слушатели все как один вскочили аплодировать. Тмол, божество горы, выкрикнул:
– Лира великого владыки Аполлона победила. Согласны? – Так! Так! – взревели сатиры и фавны.
– Аполлон! Аполлон! – завопили нимфы и дриады.
И лишь один голос возразил:
– Нет!
– Нет? – Десятки голов обернулись посмотреть, кто это осмелился не согласиться.
Поднялся Мидас:
– Я не согласен. Я скажу, что у флейты Пана звук лучше.
Даже Пан оторопел. Аполлон тихонько отложил лиру и направился к Мидасу:
– Повтори.
Справедливо заметить, что Мидасу, по крайней мере, хватило отваги настаивать на своих убеждениях. Он дважды сглотнул и заговорил:
– Я… я скажу, что у флейты Пана звук лучше. Музыка… интереснее. Самобытнее.
Аполлон, видимо, был в тот день в хорошем настроении, ибо не прикончил Мидаса не сходя с места. Не содрал с него шкуру, клоками, как произошло с Марсием, когда бедолага набрался дерзости бросить богу вызов. Не причинил Мидасу и малейшей боли, а лишь сказал негромко:
– Ты искренне считаешь, что Пан играл лучше, чем я? – Да, считаю.
– Что ж, в таком случае, – произнес Аполлон со смешком, – у тебя должны быть уши осла.
Не успели эти слова слететь с божественных губ, как Мидас ощутил у себя на голове нечто странное, теплое и шершавое. Он принялся ощупывать себя пытливой рукой, а в собравшейся толпе зазвенели вопли, вой, визг, крики и насмешливый хохот. Свидетели происшествия видели то, чего не видел Мидас. Два здоровенных серых ослиных уха пробились сквозь волосы и теперь трепетали и прядали на виду у всего белого света.
– Похоже, я прав, – сказал Аполлон. – У тебя и впрямь ослиные уши.
Пунцовый от стыда и унижения, Мидас развернулся и удрал с луга, а насмешки и улюлюканье толпы звучали в его громадных косматых ушах еще звонче.
Его деньки как последователя Пана завершились. Обвязав голову неким подобием тюрбана, он вернулся к жене и семье в Гордион и, решительно покончив с беспечным экспериментом сельского житья, опять обустроился по-царски.
Единственный человек, которому поневоле пришлось созерцать царевы ослиные уши, – слуга, ежемесячно подстригавший царю волосы. Больше никто во всей Фригии не ведал об этой ужасной тайне, и Мидас намеревался сделать все, чтобы положение дел таким же и оставалось.
– Значит, так, – сказал Мидас своему цирюльнику. – Я тебе положу зарплату больше, а пенсию щедрее, чем кому угодно другому из дворцовой челяди, а ты будешь помалкивать о том, что увидишь. Если же ты хоть слово хотькому-нибудь молвишь, я казню твою семью у тебя на глазах, отрежу тебе язык и отправлю бродить по миру в немой нищете и изгнании. Понял?
Перепуганный цирюльник кивнул.
Три года оба выдерживали уговор. Семья цирюльника зажила припеваючи на дополнительные деньги, что поступали в дом, и никто не догадывался о царевых ослиных отростках. Тюрбаны в стиле Мидаса сделались модными по всей Фригии, Лидии, Фракии и за их пределами. Все шло хорошо.
Но хранение тайн – страшная штука. Особенно таких смачных, как та, что досталась царскому цирюльнику. Каждый день он просыпался и ощущал, как копошится и пухнет в нем это знание. Цирюльник любил свою жену и детей и, как ни крути, был верен своему монарху, чтобы никак не желать его унизить или опозорить. Но этот набрякавший, неуемный секрет надо было как-то стравить, пока он не рванул. Ни одна недоенная корова, ни одна мать с переношенными близнецами, ни один облопавшийся до отвала гурман, тужащийся в клозете, никогда не ощущали подобную отчаянную нужду в облегчении их мук, как тот несчастный цирюльник.
Наконец у него родился замысел, который наверняка позволит ему избыть бремя без опасности для семьи. Проснувшись после изнурительной ночи, насмотревшись снов о том, как он выдал тайну обалдевшей публике Гордиона с балкона на главной площади, цирюльник с первым же светом зари ушел далеко в глушь. В уединенном месте у ручья выкопал в земле глубокую яму. Оглядевшись хорошенько и убедившись, что он точно один и его никак не могут подслушать, встал на колени, сложил ладони рупором и крикнул в яму:
– У Мидаса ослиные уши!
Лихорадочно сгреб землю обратно в яму, прежде чем слова успеют оттуда удрать, но не обратил внимания, что на дно ямы упало крошечное семечко…
Зарыв яму, цирюльник изо всех сил потопал по земле, чтобы наглухо запечатать страшную тайну. Всю дорогу до Гордиона он преодолел вприпрыжку, направился прямиком в любимую таверну и заказал бутыль лучшего тамошнего вина. Теперь можно было напиваться, не опасаясь, что вино развяжет ему язык. Словно был он Атлантом, и небо наконец сняли с его плеч.
Тем временем через несколько недель на том безлюдном поле у ручья крошечное семечко, согретое снизу тихим дыханием Геи, принялось прорастать. Вскоре хрупкий росточек протолкался сквозь почву и высунул нежную головку. Ветерок обнял росток, и тот тихонько прошептал:
– У Мидаса ослиные уши…
Шелест камыша и шорох осоки прошуршал по листьям трав и деревьев, и шум кипарисов и ракит шустро послал весть в полет.
– У Мидаса ослиные уши, – вздыхали ветви.
– У Мидаса ослиные уши, – пели птицы.
И наконец новость добралась до города:
–У Мидаса ослиные уши!
Царь Мидас внезапно проснулся. На улице у дворца смеялись и кричали. Он подобрался к окну, сел на корточки и прислушался.
Унижение оказалось невыносимым. Не тратя времени на месть цирюльнику и его семье, Мидас смешал ядовитое снадобье из воловьей крови, вскинул взгляд к небу, горестно рассмеялся, пожал плечами, выпил отраву и умер.
Бедолага Мидас. Его имя навсегда станет символом человека удачливого и богатого, но вообще-то он был невезучий и нищий. Лучше б розами занимался. Зеленые персты лучше златых.