Ясно, во всяком случае, что Средние века не могли жить католицизмом, а античный мир – политикой. Наоборот, тот способ, каким в эти эпохи добывались средства к жизни, объясняет, почему в одном случае главную роль играла политика, в другом – католицизм.
В этой главе предлагается особый подход к теории изменения геополитических порядков. Центральный тезис состоит в том, что природа и динамика международных отношений управляются характером элементов, их составляющих, которые, в свою очередь, покоятся на особых отношениях собственности, превалирующих между ними. Средневековые «международные» отношения и их изменения на протяжении столетий до возникновения капитализма должны интерпретироваться на основе изменяющихся общественных отношений собственности. Однако динамика средневековых изменений была связана с противоречивыми стратегиями воспроизводства, действующими между и внутри двух главных классов – феодальных сеньоров и крестьянства.
Наше рассуждение заключается в следующем: поскольку крестьяне обладали жизненными средствами, феодальная знать могла получить доступ к крестьянскому продукту лишь с помощью военных и политических средств. Поскольку каждый феодальный сеньор воспроизводил себя не только политически, но и индивидуально, то есть на основе своей сеньории, контроль над средствами насилия не был монополизирован государством, он был олигополистически распределен среди владеющего землей нобилитета. Средневековое «государство» состояло из политического сообщества феодальных сеньоров, облаченных правом на вооруженное сопротивление. Отношения между сеньорами по своей природе были воинственными и конкурентными. Силовое перераспределение прибавочного продукта крестьянского труда и конкуренция за земли развертывались по трем осям: (1) между крестьянами и сеньорами; (2) среди сеньоров; (3) между объединением сеньоров (феодальным «государством») и внешними акторами. Соответственно, геополитическая система характеризовалась постоянным военным соперничеством сеньоров за территорию и рабочую силу – как внутри феодальных «государств», так и между ними. Геополитическая динамика средневековой Европы подчинялась логике территориального завоевания как игры с нулевой суммой. Форма и динамика международной системы родились непосредственно из структуры отношений общественной собственности.
Значение теории общественной собственности для всей области МО выходит далеко за пределы Средних веков. Она применима ко всем геополитическим порядкам, будь они племенными, феодальными, абсолютистскими или капиталистическими. В любом случае определенный набор отношений собственности порождает особые отношения власти, управляющие развертываемыми между акторами практиками обоснования и ограничивающими их. Поэтому я стремлюсь не просто обозначить соответствие между отношениями собственности и международными системами, а обнаружить динамику этих систем в классовых стратегиях воспроизводства, действующих как внутри определенных политических образований, так и между ними. Отношения собственности объясняют институциональные структуры, обусловливающие конфликтные отношения присвоения, которые, в свою очередь, объясняют изменения. «Внутренние» изменения в отношениях собственности, сами подверженные «внешнему» давлению, изменяют геополитическое поведение. В этом подходе объединяется содержательная теория общественных и международных взаимодействий с теорией социально‑политической структуры. Такое соединение достигается благодаря историческому описанию соотношения ограничительных структур собственности и власти и их влияния на целеориентированные жесткие и антагонистические практики, оживляющие и изменяющие эти общественные отношения[36]. Таким образом, я задаю отправной пункт для теории широкомасштабной геополитической трансформации.
Такой подход к социальным изменениям стремится переписать дискуссию о том, «детерминирует» ли экономика политику, «детерминируют» ли внутренние отношения международные или наоборот. Проблема в том, что осмысление взаимодействия между этими сферами или «уровнями» обычно начинается уже после того, как они были исторически сформированы, то есть после того, как они были отличены друг от друга в капиталистически х обществах. Распространенное методологическое искушение состоит в том, что одну овеществленную сферу стремятся столкнуть с другой – обычно или в экономистском «марксистском», или в политизирующем «веберианском» описании, – не задаваясь вопросом о том, как эти сферы вообще возникли и как они встроены в воспроизводство общества как целого. Исследования докапиталистических геополитических систем точно также обычно проецируют на иначе структурированные эпохи прошлого словарь, состоящий из хорошо знакомых терминов, в числе которых – государство и рынок, внутренние отношения и международные.
В средневековом общественном устройстве не обнаруживается ни различие между внутренней сферой и международной, ни разрыв между политикой и экономикой, хотя этот разрыв и это различие столь характерны для нововременной международной системы. Эти различения воспроизводятся нововременным государством, которое, основываясь на собственной монополии на средства насилия, осуществляет внутреннюю политику посредством закона, а внешнюю политику реализует через применение силы. Они поддерживают реалистическую концепцию международной анархии и внутренней иерархии, а также соответствующие ожидания поведения: баланс сил и следование за лидером. Для средневекового мира, в котором отсутствует эта двойная дифференциация, фундаментальной проблемой оказывается определение природы (гео)политического и выделение акторов, наделенных правом вести «международные» отношения. Средневековая (гео)политика не была ни полностью анархичной, ни полностью иерархичной, она включала и вертикальные, и горизонтальные отношения подчинения и координации, связывающие в высшей степени дифференцированных носителей политической власти. Поэтому неверно подводить все эти различные политические власти – папу, императора, королей, герцогов, графов, епископов, города, сеньоров – под одну рубрику «конфликтной единицы», поскольку никто из них не владел монополией на средства насилия, которые гарантировали бы исключительный контроль над некоей ограниченной территорией. Реалистическая стратегия применения вечных категорий к обществам, не имеющим государства, приводит к понятийным анахронизмам, которые находят отражение в ошибочном анализе [Fischer. 1992] (критику см.: [Hall, Kratochwill. 1993; Teschke. 1998. Р. 328–336]). Чтобы избежать этих ошибок, нам требуется исследовать природу и социальные детерминанты феодальной политической власти. Короче говоря, мы должны осмыслить средневековую (гео)политику в ее собственных терминах.
Настоящая глава разбита на четыре раздела. Во втором разделе сравниваются теории феодализма Макса Вебера и Карла Маркса, в ней также заново оценивается в контексте докапиталистических обществ понятие «производственных отношений». В третьем разделе дается объяснение того, как проблема соотношения структуры и субъекта действия может быть использована при изучении средневекового общества, если продемонстрировать диалектическую связь между средневековой условной собственностью и результирующими стратегиями воспроизводства, развертываемыми в двух главных классах. В четвертом разделе намечается феноменология средневековых международных «институтов» (государство и господство, территория и границы, война и мир), для чего проводится систематическое сопоставление их политической формы и их общественного содержания. В последнем разделе проясняются расходящиеся структурирующие принципы геополитической организации в Раннем, Высоком и Позднем Средневековье, а также доказывается, что, хотя эти сдвиги в структуре системы могут объясняться на основе изменений в отношениях общественной собственности, они не связаны с феодальным геополитическим поведением.
Вебер против Маркса: тип господства против внеэкономического принуждения
Один из способов подойти к дебатам вокруг феодализма – выстроить теорию отношения между «экономическим» и «политическим» в средневековом обществе. Господствующий в литературе метод рассуждения, черпающий вдохновение главным образом в работах Макса Вебера и Отто Хинце, определяет феодализм как особый политический феномен [Weber. 1968а. Р. 255–266, 1070–1110, особенно 1090–1092; Hintze. 1968]. Вебер, следуя примеру Маркса, который придавал особое значение обладанию средствами производства, настаивал на политическом значении обладания средствами управления для децентрализованного наследственного государства:
…все государственные устройства можно разделить в соответствии с тем принципом, который лежит в их основе: либо этот штаб… является самостоятельным собственникомсредств управления…; либо штаб управления «отделен» от средств управления… Политический союз, в котором материальные средства управления полностью или частично подчинены произволу зависимого штаба управления, мы будем называть «сословие» (standisch) расчлененным союзом. Например, вассал в вассальном союзе покрывал расходы на управление и правосудие в округе, пожалованном ему в лен, из собственного кармана, сам экипировался и обеспечивал себя провиантом в случае войны; его вассалы делали то же самое. Это, естественно, имело последствия для могущества сеньора (Herr), которое покоилось лишь на союзе личной верности и на том, что обладание леном и социальная честь (Ehre) вассала вели свою «легитимность» от сеньора [Вебер. 1990. С. 649].
Феодализм как особая система управления или иерархически-военных отношений между носителями политической власти попадает, следовательно, под юрисдикцию политической науки, конституциональной истории или социологии типов господства. «[Западный] феодализм [Lehensfeodalitat] – это граничный случай патримониализма, который тяготеет к стереотипным и зафиксированным отношениям между сеньором и вассалом» [Weber. 1968а. Р. 1070] (см. также: [Axtmann. 1990. Р. 296–298])[37]. При всей своей эрудированности и щепетильности понятийных различий, эти объяснения оказываются абстрагированными от аграрного общественного базиса феодальной политической власти. Хотя Вебер, конечно, не мог не знать об экономическом содержании феодализма[38], экономические вопросы и, в особенности, правовой статус и сознательные действия крестьянства в его теории оставались эпифеноменом. В частности, традиция Вебера-Хинце отделяет формы управления и господства от процессов феодального воспроизводства, с которыми они были явно связаны. Это наблюдение не призвано защитить в равной степени абстрактное рассмотрение «экономики». Скорее, оно служит для напоминания о том, что под политическим «уровнем» отношений между сеньорами в феодальном обществе обнаруживается второй «уровень» политических отношений между сеньорами и крестьянами, от которых зависели особые способы присвоения прибавочного продукта.
Более широкая эпистемологическая проблема, связанная с этими вопросами, состоит в том, что введенный Вебером метод построения идеальных типов, если понимать его строго методологически, не только никогда не доходит до исследования социального содержания феодального господства, но и внутренне неспособен отрефлексировать более значительную проблему исторического изменения. Идеальные типы конструируются посредством рассмотрения исторических данных и выбора на основе априорного субъективного отнесения к ценности (Wertbezug), которое само не может быть выведено из материала, то есть на основе культурно значимого (Kulturbedeutung) социального макрофеномена. Затем его отличительные типологические черты интерполируются и группируются в процессе абстрагирования, что дает очищенный идеальный тип [Вебер. 1990]. Его «идеальность» не имеет нормативного значения. В практических исследовательских задачах такие дистиллированные идеальные типы выполняют эвристическую функцию, поскольку используются либо для измерения дистанции между конкретным эмпирическим случаем и его чистым «идеалом», либо для сравнения идеального типа А с идеальным типом В (например феодального наследственного и современного бюрократического способов управления), что позволяет подчеркнуть их различия. Однако из этой процедуры проблема социального изменения в любом случае исключается. Теодор Адорно, как и многие другие, отмечал:
…Если я беру понятие идеального типа в том строгом виде, в каковом оно было задано Максом Вебером в его эссе о категориях (.Kategorienaufsatz), относящемся к его теории социальной науки, тогда идеальный тип оказывается неспособным превратиться в какой-то иной идеальный тип, поскольку он является изобретением ad hoc, созданным как нечто совершенно монадологичное, дабы под него можно было подвести некоторые феномены [Адорно. 2010. С. 207][39].
Веберовский анализ феодализма просто предлагает идеальный тип господства, по определению статичный и некаузальный, встроенный в социологию организации управления, абстрагированной от общества и истории[40].
Другими словами, историческая социология в основном и прежде всего служит для сравнения путем построения идеальных типов, под которые могут быть подведены самые разные исторические и географические данности и в которых они могут фиксироваться. Это, конечно, имеет определенную научную ценность, но при этом предполагает превращение истории из открытого процесса в историю как базу данных, поставляющую доказательный материал для цепочек систематизированных таксономий. Это означает смерть истории как становления. Конечно, Вебер-историк [Вебер. 2001] не всегда выполнял методологические обязательства, взятые на себя Вебером-социологом. В исторических разделах «Хозяйства и общества» мы обнаруживаем много намеков и замечаний относительно переходных моментов между одним типом господства и другим. Однако эти проходные замечания не играют систематической роли в его теории социальной науки, и потому у них нет метатеоретического обоснования, которое позволило бы выписать принципы исторического и социального изменения. Это приводит к тому утверждению Вебера, что структуры социального действия следуют «своим собственным законам» (Eigengesetzlichkeit) [Вебер. 1990; Weber. 1968а. Р. 341]. Поэтому любая реконструкция европейской истории должна заниматься исследованием независимых логик развития различных социальных сфер (политической, экономической, правовой, религиозной и т. д.), которые никогда не входят друг с другом в какое-либо отношение совместного формирования, проявляя в лучшем случае те или иные разновидности «избирательного родства»[41]. Историческое развитие приобретает форму неограниченного умножения и комбинирования внешне взаимодействующих социальных измерений одного эмпирического целого, не обладающего никаким фундаментальным единством. Поэтому-то Вебер и не может дать никакой общей концепции феодализма, генетически, содержательно и в плане воспроизводства понимаемого как диалектически противоречивая и подвижная целостность. Именно такая слепота к внутренним пробелам веберианской методологии превращает столь многие англо-американские не-овеберианские работы по социологии, посвященные всеобщей истории, в слабо теоретизированную эклектику [Poggi. 1978; Giddens. 1985; Colins. 1986; Mann. 1986].
Некоторые направления марксизма интерпретируют феодализм, напротив, чисто экономически, как статичный аграрный способ производства. Отсутствие устойчивого экономического роста объясняется через недоразвитые производительные силы, неэффективное использование земли и низкой уровень торговли. Однако такое одностороннее выделение экономических вопросов, среди которых, к примеру, долгосрочная тенденция к понижению ставки феодальной ренты [Bois. 1984; Kula. 1976], не дает понять политические и военные аспекты средневекового общества, которые могли оборвать эту тенденцию. Поэтому некоторые последователи Альтюссера пересмотрели неверный акцент на экономических вопросах, выступая за «трактовку государства как независимой социальной силы», действующей в феодальных обществах [Gintis, Bowless. 1984. Р. 19; Haldon. 1993]. Но независимо от того, на чем именно делается акцент в марксистских традициях – на «экономическом» или на «политическом», – сама эта упрощенная поляризация заставила многих усомниться в том, способен ли марксизм объединить «политическое» и «экономическое» в связной теории феодального общества как особой тотальности [Poggi. 1988. Р. 212].
Накануне англо-американского веберианского ренессанса некоторые современные веберианские социологи пришли к общему выводу, согласно которому Маркс, вероятно, верно указал на то, что первичный источник общественной власти в капиталистическом обществе лежит в собственности на средства производства [Giddens. 1985]. Однако в традиционных обществах место общественной власти определяется обладанием средствами насилия. Это замечание обычно соседствует с типологией источников общественной власти – как правило, политических/ военных, экономических, идеологических/нормативных и культурных. Исторический процесс соответственно объясняется в плюралистическом, мультикаузальном описании, основанном на такой типологии [Mann. 1986. Р. 379–399; Poggi. 1978. Ch. 2; Collins. 1986]. Неовеберианцы поэтому согласны в том, что в феодальном обществе главную роль играют политические, управленческие и военные аспекты. Напротив, марксистские исследования принято считать редукционистскими, детерминистскими, монокаузальными, функционалистскими, или же они просто отбрасываются как недостаточные, иррелевантные или несовместимые при всей их общей озабоченности «экономикой».
Вопреки этой мнимой несоизмеримости в споре о переходе от феодализма к капитализму внимание было перенаправлено к работам Маркса о докапиталистических обществах [Sweezy, Dobb et al. 1976]. Здесь Маркс выделил конститутивную роль политической власти, выражаемой в различных формах «внеэкономического присвоения прибавочного продукта», встречающихся, когда жизненные средства принадлежат непосредственному производителю.
Далее, ясно, что во всех формах, при которых непосредственный работник остается «владельцем» средств производства и условий труда, необходимых для производства средств его собственного существования, отношение собственности должно в то же время выступать как непосредственное отношение господства и порабощения, следовательно, непосредственный производитель – как несвободный; несвобода, которая от крепостничества с барщинным трудом может смягчаться до простого оброчного обязательства. Согласно предположению, непосредственный производитель владеет здесь своими собственными средствами производства, предметными условиями труда, необходимыми для осуществления его труда и для производства средств его существования; он самостоятельно занят своим земледелием, как и связанной с ним сельской домашней промышленностью… При таких условиях прибавочный труд для номинального земельного собственника можно выжать из них только внеэкономическим принуждением, какую бы форму ни принимало последнее… Итак, необходимы отношения личной зависимости, личная несвобода в какой бы то ни было степени и прикрепление к земле в качестве придатка последней, необходима крепостная зависимость в подлинном смысле этих слов [Маркс, Энгельс. Т. 24. Ч. II. С. 373–374].
В этом отрывке выделяется ключевая связка, опосредованная внеэкономическим принуждением, благодаря которой как раз и можно понять феодальное отношение между «экономическим» и «политическим», то есть, на самом деле, их слияние. Оно резко отличается от конфигурации политического и экономического, выделенных в качестве государства и рынка, в капиталистическом обществе:
Абстракция государства как такового характерна лишь для нового времени, так как только для нового времени характерна абстракция частной жизни. Абстракция политического государства есть продукт современности. В средние века существовали крепостные, феодальное землевладение, ремесленная корпорация, корпорация ученых и т. д.; то есть в средние века собственность, торговля, общность людей, человек имеют политическийхарактер; материальное содержание государства определено здесь его формой. Всякая частная сфера имеет здесь политический характер или является политической сферой; другими словами, политика является также характером частных сфер. В средние века политический строй есть строй частной собственности, но лишь потому, что строй частной собственности является политическим строем. В средние века народная жизнь и государственная жизнь тождественны [Маркс, Энгельс. Т. 1. С. 254–255].
В феодальном обществе отношения собственности таковы, что знать воспроизводит себя главным образом благодаря силовому присвоению прибавочного продукта крестьянского труда, используя административные, военные и политические средства. С этой точки зрения первостепенное значение, которым в традиции Вебера – Хинце обладает политическая сфера, покоится на абстрагировании, в котором политическая форма освобождается от своего экономического содержания и наделяется автономным каузальным или типологическим статусом. Однако именно в этой политической сфере развертывается борьба за прибавочный продукт.
Таким образом, тезис о несоизмеримости, как мы видим, покоится на иллюзии. Построение теории тождества экономического и политического в рамках концепции тотальности не просто предлагает альтернативу веберианским идеальнотипическим или плюралистским описаниям. По сравнению с односторонними абстракциями оно оказывается действительным приростом в объяснительной силе и эпистемологической строгости. «Внеэкономическое принуждение» в форме особых политических способов присвоения прибавочного продукта – это центральный аналитический принцип, необходимый для понимания феодальных обществ.
Восстановление идеи внеэкономического принуждения требует дальнейшего прояснения одного из центральных понятий Маркса, а именно производственных отношений, как и их места в теории государства. В одном своем ключевом тексте Перри Андерсон систематически развертывает все моменты внеэкономического принуждения как differentia specifica, отличающего некапиталистические общества от капиталистических:
Все способы производства в классовых обществах, предшествующих капитализму, извлекают прибавочный продукт труда от непосредственных производителей средствами неэкономического принуждения. Капитализм – первый способ производства в истории, в котором средство по изъятию прибавочного продукта у непосредственного производителя является по форме «чисто» экономическим, трудовым контрактом; равный обмен между свободными агентами, ежечасно и ежедневно воспроизводящий неравенство и угнетение. Все иные предшествующие способы эксплуатации осуществлялись с помощью внеэкономических способов: родовых, традиционных, религиозных, юридических или политических. Вот почему, в принципе, невозможно объяснить их из собственно экономических отношений. «Надстройки» родства, религии, права или государства с необходимостью входят в основополагающую структуру способа производства в докапиталистических общественных формациях. Они прямо внедряются во «внутренние» связи процесса извлечения прибавочного продукта, в то время как в капиталистических общественных формациях, впервые в истории отделивших экономику как формально самодостаточный порядок, они, напротив, обеспечивают его «внешние» предпосылки. Следовательно, докапиталистические способы производства могут быть определены исключительно через их политические, юридические и идеологические надстройки, поскольку именно они определяют тип внеэкономического принуждения, который придает им особый характер. Конкретные формы юридической зависимости, отношений собственности и верховной власти, которые характеризуют докапиталистическую общественную формацию, вовсе не второстепенные или случайные сопутствующие явления; наоборот, они составляют главные индикаторы, указывающие на доминирующий способ производства. Поэтому детальная и точная систематизация таких юридических и политических форм является необходимой предпосылкой для составления всеобъемлющей типологии докапиталистических способов производства [Андерсон. 2010. С. 373–374].
Этот необычный текст привел к теоретическому сальто-мортале в марксисткой теории докапиталистических общественных формаций, который, оказавшись освободительным, принес с собой в то же время некоторые нерешенные теоретические проблемы.
С одной стороны, новая теоретизация Андерсона ставит на голову ортодоксальную марксистскую теорему – сколь бы вульгарной, тривиализированной или искаженной она иногда ни оказывалась, – согласно которой экономические структуры определяют политическую надстройку. Одним взмахом кисти Андерсон делает возможным дать всей политической истории средневековых обществ марксистскую интерпретацию – как в институциональном плане так и в отношении развития. В институциональном плане собственность отныне становится principium medium[42] между экономическим и политическим, или, скорее, институциональным выражением политической конструкции экономического.
Непосредственные производители и средства производства, включая орудия труда и объекты труда, например землю, всегда находились в руках класса эксплуататоров посредством преобладавшей системы собственности, основного пересечения между правом и экономикой. Но поскольку отношения собственности сами по себе артикулируются политическим и идеологическим порядком, который в действительности часто открыто управляет их распределением (например, ограничивая землевладение аристократией или исключая дворян из торговых операций), весь аппарат эксплуатации всегда простирается в сферу надстройки [Андерсон. 2010. С. 374].
В плане развития Андерсон напоминает, что «вековая борьба между классами в конце концов разрешается на политическом, а не на экономическом или культурном уровне общества. Другими словами, именно создание и разрушение государств закрепляет фундаментальный сдвиг в отношениях производства до тех пор, пока существуют классы» [Андерсон. 2010. С. 10–11].
С другой стороны, если феодальные общества на самом деле характеризовались слиянием политического и экономического, осуществляемым через общественные отношения собственности, из этого должно следовать, что весь терминологический аппарат, включающий базис и надстройку, производственные отношения и способы производства, становится весьма сомнительным[43]. Учитывая эти нерешенные вопросы, можно предположить, что большей аналитической точности можно достичь благодаря дополнительному понятийному переходу от «производственных отношений» к «отношениям эксплуатации», что в то же время позволит избежать явно «политизирующего» прочтения докапиталистической истории Европы. Классовые отношения в докапиталистическом обществе никогда не бывают экономическими (экономическими они являются только в капитализме). Лучше всего определять их с точки зрения собственности на средства насилия, которые структурируют отношения эксплуатации. Любая попытка спасти термин «производственные отношения» в случае докапиталистических обществ сталкивается с серьезными затруднениями в «выведении» формы государства из существующих производственных отношений, поскольку докапиталистическое «государство» поддерживает их[44]. Эта дилемма раскрывается в следующей цитате:
Та специфическая экономическая форма, в которой неоплаченный прибавочный труд выкачивается из непосредственных производителей, определяет отношение господства и порабощения, каким оно вырастает непосредственно из самого производства, и, в свою очередь, оказывает на последнее определяющее обратное воздействие. А на этом основана вся структура экономического строя [Gemeinwesen], вырастающего из самых отношений производства, и вместе с тем его специфическая политическая структура. Непосредственное отношение собственников условий производства к непосредственным производителям – отношение, всякая данная форма которого каждый раз естественно соответствует определенной ступени развития способа труда, а потому и общественной производительной силе последнего, – вот в чем мы всегда раскрываем самую глубокую тайну, скрытую основу всего общественного строя, а следовательно, и политической формы отношений суверенитета и зависимости, короче, всякой данной специфической формы государства [Маркс, Энгельс. Т. 25. Ч. II. С. 373–374].
Этот отрывок, который часто приводят в качестве примера зародыша марксовой теории государства [Comminel. 1987. Р. 168; Rosenberg. 1994. Р. 84] не лишен двусмысленностей. Не говоря уже о сомнительном технико-детерминистском «соответствии» общественных отношений «способам труда», отношения господства не могут вырастать из «самого производства», понимаемого в качестве дополитической и досоциальной деятельности – метаболического процесса между человеком и природой, опосредуемого производительными силами[45]. Трудно представить феодальные отношения между сеньорами и непосредственными производителями, обладающими своими средствами производства, как отношение «собственников условий производства к непосредственным производителям». Это было отношение собственников условий эксплуатации к непосредственным производителям.
Также не будет преувеличением сказать, что здесь Маркс обрисовывает существенные контуры связки между формами присвоения прибавочного продукта и формой политического. Политическое здесь – не что-то внешнее отношению собственности, то есть процессу эксплуатации, оно участвует в самом его задании и воспроизводит его, если только мы будем понимать «государство» в качестве классового отношения. Акцент на логике эксплуатации позволяет отказаться от рассмотрения докапиталистических «государства» и «экономики» как двух разделенных институциональных сфер, а также вывести на передний план классово-опосредованную связь между политической силой и экономическим присвоением. Тем самым мы предполагаем, что, поскольку «государство» никогда не вырабатывает окончательную фиксацию и институциализацию данного набора классовых отношений, собственность всегда является спорным общественным отношением, определяемым, защищаемым и заново оговариваемым государством, отвечающим на давление со стороны непосредственных производителей. Другими словами, именно сдвиг к отношениям эксплуатации и связанным с ними общественным противоречиям между эксплуататорами и эксплуатируемыми, а не «диалектика» между производительными силами и производственными отношениями, отвергает телеологические тенденции, внутренне присущие парадигме «способов производства», сохраняя при этом момент исторической открытости и изменения, который всегда таится в непредсказуемых решениях классовых конфликтов. Хотя эта новая формулировка сама по себе не может решить давний диспут о структуре и субъекте действия, диалектический via media[46] должен оставаться чувствительным к историческим процессам, в которых определенные отношения эксплуатации порождают общественное недовольство. Во время общего кризиса выход за пределы системы, то есть институциональное или структурное изменение, всегда является не необходимым, а возможным исходом, зависящим от степени классовой организации и непредсказуемого решения общественных конфликтов. Следовательно, исторический процесс не представляется ни необходимой последовательностью «способов производства», ни случайной цепочкой «типов господства», поскольку он, как открытый конфликт, всегда подвешен между возможными альтернативами. Короче говоря, сдвиг к отношениям эксплуатации предотвращает понятийную реификацию, экономический редукционизм, устраняет телеологические и функционалистские тенденции и оставляет историю открытой[47].
В целом, я предлагаю теоретическую схему для феодальных обществ, выстроенную на логике эксплуатации, которая опосредуется определенными общественными отношениями собственности. Хотя классовые конфликты остаются primum mobile[48]истории, ее логика вращается главным образом вокруг четырех конфликтов: (1) между крестьянами и сеньорами (классовый конфликт); (2) среди сеньоров (конфликт внутри правящего класса); (3) между объединением сеньоров (феодальным «государством») и внешними феодальными сообществами (конфликт внутри правящего класса); (4) среди крестьянства (конфликт внутри класса производителей). Все вместе эти вертикальные и горизонтальные линии конфликта вытекают из определенных состояний равновесия классовых сил и порождают новые равновесия, которые в свою очередь управляют ритмами войны и мира, оформляя их. Другими словами, политическая организация, сознательная социальная деятельность остается стратегическим локусом изменяющих институты форм действия. С этой точки зрения аргумент, гласящий, что конфликт внутри правящего класса составляет отдельный уровень реальности – сферу собственно политики, понимаемой по Веберу как статусная конкуренция за власть, – проваливается. Точно так же геополитические отношения не образуют независимую, самозамкнутую область реальности (геополитическое как таковое), как утверждали неореалисты и неовеберианцы [Mann. 1986; Hobson. 1998]. В феодальных обществах конфликты внутри правящего класса, как внутренние, так и геополитические, – это не борьба за максимизацию власти, а конфликты среди классов, занятых политическим накоплением, то есть борьба за их относительную долю в средствах внеэкономического принуждения. Наконец, мы должны отвергнуть то предположение, будто крестьянская жизнь может быть ограничена особой самозамкнутой сферой, являющейся объектом «низовой истории», отделенной от политической истории. Эти сферы социального действия не следуют «своим собственным законам», а являются disiecta membra[49]противоречивой тотальности. Остается перевести эту модель собственности и коллективного общественного субъекта действия в последовательность более конкретных положений.
Теперь мы должны определить базовую политическую и экономическую единицу феодального общества. Основываясь на этом, мы сможем показать, как эта единица управляет особыми формами социального действия, которые поддерживают, оживляют и в некоторых случаях изменяют структурные отношения. Это поможет нам показать, как проблема соотношения структуры и субъекта действия может быть концептуализирована в случае феодального общества.
Базовой единицей феодального слияния экономического и политического был институт сеньории или феодального владения (lordship). Полезно напомнить, что сеньория была не просто аграрным экономическим предприятием, но и «единицей власти», внутри которой узы, связывающие людей, не были опосредованы «свободно» заключаемыми контрактами свободных лиц, они задавались политической властью, то есть господством [Bloch. 1966. Р. 236]. «Экономическое» было вписано в «политическое». Люди были приписаны к сеньору. Поразительная особенность средневековой собственности заключается, поэтому, в том факте, что права собственности были как политическими правами управления, так и экономическими правами землевладения; в действительности, оба типа прав были неразделимы. Это слияние хорошо схватывается латинским термином potestas et utilitas[Kuchenbuch. 1997]. Просто права собственности на землю были бессмысленны, если они не включали власть над людьми, которые возделывали ее, поскольку крестьяне владели своими собственными жизненными средствами и потому не испытывали никакого внутреннего принуждения арендовать что-то у сеньора или работать на него. Это контрастирует с капиталистической собственностью, когда владение землей «реально», поскольку оно составляет некую ценность, именно потому что те, кто возделывают землю, больше не обладают жизненными средствами и потому вынуждены арендовать их у землевладельцев или работать на них [Маркс, Энгельс. Т. 23. С. 725–773; Т. 25. Ч. II. C.344–379].
И хотя сеньоры обладали политической властью, они, как правило, не образовывали суверенных мини-государств. В классическом случае свою землю они получали в держание как феод, который вместе с определенными правами на эксплуатацию крестьян предполагал военные и административные обязанности по отношению к дарующему землю сюзерену: «Земля, на самом деле, вообще никому не “принадлежала”; ее “держали” стоящие на лестнице “держаний” сеньоры, и эта лестница восходила вплоть до короля или какого-то высшего сеньора» [Berman. 1983. Р. 312]. Особый правовой статус земли описывался поэтому в юриспруденции по-разному – как условное держание или узуфрукт (dominium utile), тогда как высший сеньор, как предполагалось, номинально обладал высшим господством (dominium directum). Это означает, что держатель феода не мог свободно распоряжаться «своей» землей, он мог лишь эксплуатировать ее в определенных целях. Поэтому собственность была условным держанием.
Это снова возвращает нас к вопросу о том, как претензия на сеньорию утверждалась перед вышестоящими сеньорами, сеньорами-соперниками и подчиненным крестьянством. Отто Бруннер дал классическое различие между сеньорией и крупными землевладениями, предложив свою интерпретацию средневекового понятия Gewere (домен). Gewere означает «действительное владение и использование вещи, предполагающее право собственности на нее» [Brunner. 1992. Р. 209]. Главный момент в том, что сеньор осуществлял политически легитимное насилие, проводя в жизнь эти права при столкновении с непокорными крестьянами или соперничающими сеньорами – а в спорных случаях и с собственным сюзереном. В последнем случае его политическая власть поддерживалась благодаря на его статусу законного носителя оружия. Gewere
…предполагало «законную силу», а именно охрану и противодействие, осуществляемые сеньором для защиты своего домена не просто как собственником, но как буквально господином своей земли… Здесь мы видим конституционную структуру, которая признавала использование членами правового сообщества силы друг против друга, причем никакое государство в современном смысле слова не претендовало на монополию легитимного использования силы, а каждый член этого правового сообщества обладал определенной мерой исполнительной власти [Brunner. 1992. Р. 210].
Важно отметить то, что «внутреннее» сопротивление не считалось преступлением, а было вписано в феодальное устройство. Оно было легитимным и законным, если сюзерен не выполнял собственные обязательства по отношению к леннику и наоборот. Это распыление легитимного насилия серьезно повлияло на природу средневекового государства, его форму территориальности, значение войны как междоусобицы и всю структуру политической власти и «международной» организации. Итак, мы начинаем понимать, почему средневековые отношения собственности так важны для изучения наиболее значимых для теории МО институтов[50].
Теперь мы можем очертить господствующие формы средневекового субъекта действия. Повторим еще раз предпосылки классовых и потому конфликтных стратегий воспроизводства. Средневековое общество составляло систему аграрного производства потребительной стоимости и простого товарного производства, основанного на крестьянском труде. Его фундаментальными источниками богатства были земля и труд. Средствами производства (землей, инструментами, скотом, жильем) владели непосредственные производители, так что крестьянские сообщества формировались с целью выживания. Каковы же были главные формы социального действия в этом контексте?
Обратимся сначала к классу знати [Brenner. 1985b; 1986. Р. 27–32; 1987. Р. 173–178] (см. также: [Duby. 1974; Gerstenberger. 1900. Р. 503–507]). Вооруженный сеньор находился между подчиненным ему крестьянством, заселяющим «его» владение, и конкурирующими с ним другими сеньорами, стремящимися завладеть его землей и рабочей силой. Чтобы выжить в этой конкурентной ситуации, сеньоры выработали следующие стратегии воспроизводства:
1. Они максимизировали ренту, выжимая ее из крестьян, – интенсификация труда.
2. Они расширяли свои земли внутри владения благодаря мелиорации.
3. Они колонизировали и заселяли земли вне своего владения, обычно в результате войны или завоевания.
4. Они завоевывали соседние регионы, учреждали клиентские государства или же распространяли сюзеренитет на регионы, напрямую их не оккупируя, но принуждая платить ежегодную дань.
5. Они ввязывались в прямые междоусобные войны, либо в ходе прямого завоевания или аннексий, либо путем набегов, грабежа и захвата людей.
6. Наконец, они использовали династические браки для собирания земель и для увеличения своей доходной базы.
Эти феодальные стратегии воспроизводства выписаны тут аналитически. Исторически не каждый сеньор «рационально» принимал такие стратегии. Однако правящий класс как целое воспроизводил себя, сообразуясь с таким «системным» давлением господства. Подобная ограниченная рациональность кое-что говорит о пределах социального действия в рамках особых отношений собственности[51]. Во времена кризиса и общественной борьбы на кону был, конечно, сам институт извлечения прибавочного продукта. В зависимости от разрешения этих конфликтов возникали новые формы ограниченной рациональности. При этом все шесть феодальных стратегий предполагали инвестирование в средства насилия. Роберт Бреннер объединяет такие стратегии общим понятием «политического накопления» [Brenner. 1985b. Р. 236–242].
Успех феодальных стратегий воспроизводства зависел от внутреннего согласия членов непроизводящего класса и коллективного сопротивления производящего класса. Как правило, крестьянские стратегии воспроизводства радикально противоречили интересам сеньоров. Если включить крестьянскую рациональность во всеобъемлющее уравнение, возникнет общая картина сталкивающихся форм коллективного действия в средневековом обществе.
В общинах, обеспечивающих себя самостоятельно всем необходимым для жизни, крестьянство экономически оставалось независимым, то есть его выживание не было связано с рынком. Крестьянам не нужно было продавать свою рабочую силу, что-то арендовать или инвестировать в земледелие. Поскольку у них не было экономической необходимости исполнять повинности, они выработали особую форму экономической рациональности, которую нельзя просто объявить иррациональной, поскольку она в точности соответствовала феодальным условиям социального действия:
1. Крестьяне, поскольку они были самодостаточными, а продовольствие составляло основную долю общего потребления (хотя его поставки и не были гарантированными), минимизировали риски, диверсифицируя производимую сельскохозяйственную продукцию. В противовес капиталистической рациональности, сельское производство не было специализированным.
2. Нерыночная зависимость нашла выражение в сокращении рабочего времени, что означало установление баланса между требованиями сеньоров и социокультурными нуждами крестьянина и его семьи. И вновь не ориентированная на прибыль экономическая рациональность составляла ядро повседневной жизни.
3. Минимизация риска вела к ранним бракам, высокой рождаемости у крестьян и разделению земли между наследниками.
4. Действуя против феодальных требований, крестьяне организовывались в общины, вырабатывали формы коллективной классовой организации, чтобы сопротивляться поползновениям сеньоров или же путем бегства от них лишать их рабочей силы.
Успехи воспроизводства зависели от коллективной способности и крестьян, и сеньоров распределять произведенный крестьянами прибавочный продукт, ограниченный балансом классовых сил. И если крестьянское воспроизводство в обычном случае порождало экономическую стагнацию, класс сеньоров вынужден был наращивать военную мощь. Неудивительно, что развитие сельскохозяйственной технологии было почти ничтожным, тогда как на протяжении всего Средневековья и после него появлялись все новые и новые военные изобретения, связанные с систематическим инвестированием в средства насилия[52]. Военное могущество было необходимым для поддержания установленного аристократического образа жизни. Насилие было raison d'etre знати, а военное дело – ее господствующей формой рациональности. Характерно, что расширенное феодальное воспроизводство приобрело форму системного «экстенсивно-территориального» завоевания [Merrington. 1976. Р. 179]. Вопреки Гилпину горизонтальный политический захват территорий и рабочей силы как источников дохода действительно определяет сущность феодального геополитического расширения [Gilpin. 1981. Р. 108–109]. «Политическое накопление» определяло социально-политическую динамику феодального общества, демонстрируя скрытое значение Средневековья как «культуры войны». В то же самое время «международные» отношения между сеньорами не следовали системной трансисторической логике, абстрагированной от общественных отношений феодального типа. Феодальная собственность, структуры и господствующие формы социального действия были диалектически взаимосвязаны[53].
Средние века не знали суверенного государства. Политическое правление было простым господством. Поскольку каждый сеньор занимался присвоением в индивидуальном порядке, средневековые политические образования сталкивались с проблемой согласования географического партикуляризма знати с потребностями в центральной самоорганизации, нужной для коллективной агрессии и самозащиты.
Каково влияние индивидуализированной сеньории на форму средневековых государств? За исключением периода X–XI вв., не каждая сеньория образовывала отдельное «мини-государство». Обычно сеньории были связаны вассальными отношениями в классическую феодальную пирамиду, идущую до высшего сюзерена. Это отношение устанавливалось благодаря синаллагматическому «договору» между сюзереном и вассалом. Последний определялся, главным образом, двусторонней межличностной природой, задающей личные права собственности и обязательства двух сторон «договора». Среди этих обязательств наиболее важными были auxilium et consilium – военная помощь и политический совет. Поэтому средневековые государства покоились на цепочках межличностных обязательств, связывающих членов класса сеньоров. По существу они были совокупностями сеньорий.
Ключевым пунктом, однако, является то, что держатель феода был не простым функционером или официальным представителем «государства», а полноправным политическим сеньором. Он не представлял «государство», а его статус не делегировался государством и не вытекал из него. «Государство» было просто общей суммой класса сеньоров – самоорганизацией правящей знати. Хотя строгая историческая семантика потребовала бы избегать использования в этом контексте терминов «суверенитет» или «государство», для целей сравнения допустимо говорить, что этот суверенитет раздроблен или «разделен» – в том смысле, что каждый сеньор был «фрагментом государства» [Андерсон. 2007. С. 144; 2010. С. 15; Brenner. 1985b. Р. 229; Wood. 1995а. Р. 39]. Но поскольку феодальное «государство» не было ни корпоративным образованием, ни «юридическим лицом», поскольку у него не было абстрактного институционального существования, отличного от продолжительности жизни его отдельных правителей, более точно определять политическое через конкретный праксис персонализированного господства («personale Herschaftspraxis») [Gerstenberger 1990. P. 500ff]. Вебер заметил, что «феодализм является “разделением властей”, но не по схеме Монтескье, которая требует качественного разделения труда, а просто как количественное разделение власти» [Weber. 1968а. Р. 1082]. Немецкие конституционные историки [Mayer. 1963. Р. 290; Mitteis. 1975. Р. 5] называют этот феномен Personenverbandsstaat (государство ассоциированных лиц), чтобы явно отличить его от веберианского рационализированного государства (rationale Staatsanstalt) и институционально-территориального государства (institutioneller Flachenstaat). Отсюда следует, что поскольку в средневековом мире отсутствовало «государство», в нем также не было «экономики» и «общества» как отдельных институтов с автономными механизмами социальной интеграции и логиками развития. Три этих института, как и предполагали Гегель и Маркс, относятся лишь к эпохе капитализма.
Дальнейшие уточнения, нужные для определения сферы политического, вытекают из межличностного характера средневекового господства. Поскольку господство было личным, благородные семьи – династии – по необходимости оказывались «естественными» передатчиками политической власти. Следовательно, династийные семейные политики – благородные браки, проблемы наследования, законы преемственности – были общим первостепенным politicum ом, напрямую структурирующим отношения между сеньорами и геополитические отношения. Вследствие этого биологические случайности полового воспроизводства знати были эквивалентны воспроизводству политического.
Поскольку среди политически независимых акторов, которые не отвечали кодифицированному набору административных законов, существовали чисто межличностные отношения, на первый план вышли понятия верности вассала своему сюзерену. Хорошо задокументированные телесные ритуалы почтения, акт облачения властью, и в высшей степени разработанный кодекс чести были свидетельством хрупкой «не-рационализированной» связи между множественными, основанными на земле, независимыми политическими волями. Межвассальный этос верности и чести отражал отсутствие деполитизированной бюрократии. «В результате появилась аристократическая идеология, которая делала совместимыми гордость своим положением и смирение клятвы, законодательное оформление обязательств и личную верность» [Андерсон. 2010. С. 379]. Учение о двух телах короля стало выражением как раз этой двойственной идентичности физического тела короля, имевшего теократический и божественный характер [Kantorowicz. 1957]. Вопреки конструктивизму мы не можем объяснить этот дискурс, mentalite или способ легитимации отдельно от социоэкономического содержания феодальных отношений [Hall, Kratochwil. 1993]. В общем, в этих межличностных отношениях господства публичная власть была территориально фрагментирована, децентрализована, персонализирована. Вместе она удерживалась лишь благодаря некрепким узам вассальной связи [Hintze. 1968. Р. 24–25].
Эта конфигурация власти не была статичной. В той мере, в какой локализованное присвоение, осуществляемое знатью, требовало действия вооруженных слуг, сеньоры вступали в конкуренцию одновременно со своими сюзеренами и с другими сеньорами. В результате этого базового противоречия на протяжении всей истории европейского Средневековья можно наблюдать приливы и отливы феодальной централизации и децентрализации [Weber. 1968а. Р. 1038–1044; Андерсон. 2007. С. 147–148; Le Patourel. 1976. Р. 297–318; Brenner. 1985b. Р. 239; Haldon. 1993. Р. 213; Элиас. 2001. Т. 1].
Крепкие объединяющие силы возникали каждый раз, когда компетентный военачальник проводил правящую вместе с ним знать через циклы военных кампаний, распределения завоеванной земли и других военных трофеев (рабов, женщин, заложников, богатств, податей, оружия) среди своих довольных воителей. Эти циклы завоевания и распределения усиливали сами себя, поскольку они подталкивали проявить верность верховному военачальнику и в то же время обеспечивали средствами и человеческой силой для дальнейших кампаний. Позиции Карла Мартелла, Генриха Плантагенета и Оттона I (назовем лишь некоторых), а также относительная стабильность их политических режимов напрямую объясняются подобными динамическими механизмами политического накопления. В диалектическом отношении, однако, военный успех всегда содержит семена фрагментации. Те представители знати, которые примыкали к верховному военачальнику, чтобы создать тесно связанную военную организацию, и которые получали значительные владения за свою службу, превращались в потенциальных соперников. Пока их первоначальный лидер мог продемонстрировать свою воинскую доблесть, стратегическую компетентность и способность наказывать бунтующих магнатов, знать продолжала связывать свой успех с ним. В противном случае она использовала свою недавно приобретенную власть и возможности либо для получения независимости, либо для того, чтобы открыто выступить против бывшего верховного сеньора.
В этом случае начинался обратный цикл конфликтов внутри правящего класса, провоцирующих вторжения иноземных племен. Разложение центральной власти приводило к регионализации и концу солидарности правящего класса. Обычно это совмещалось с узурпацией публичных постов – как, например, при Людовике Благочестивом и его еще более слабых наследниках. Внутреннее перераспределение земли и правовых полномочий становится логичной альтернативой внешнему завоеванию. Другими словами, центральное правительство всегда покоилось на компромиссе – хрупком союзе взаимной выгоды – между членами класса сеньоров. Неизменно хрупкое средневековое «государство» стояло на фиксации власти в силовом поле, создаваемом центробежными тенденциями локализованного присвоения и центростремительными тенденциями политической консолидации и самоорганизации знати против крестьян и ради внешней защиты или завоевания.
Конечно, в повседневном режиме господство не должно было подтверждаться остротой меча сеньора. В одном из разделов исторической семантики господство (domination) было тщательно отличено от иных форм политической власти [Moraw. 1982]. Господство обозначает практики правления, неотделимые от тела властителя. Оно, следовательно, включает все те социальные практики, которые держат зависимых лиц в подчиненном положении, демонстрируя способность господина править другим сеньорам. Теократические привилегии, чудесные способности исцелять и харизматические жесты лидера были важной частью господства [Kantorowicz. 1957; Блок. 1998; Duby. 1974. Р. 48–57]. Правление было также опосредовано специфической сферой благородной репрезентации: демонстративное потребление, щедрость, обустройство роскошных покоев и расточительный поток символов власти – все это связано с делом господства. Медиевисты подробно изучили значение различных образов в ритуалах средневековой власти. Особенно следует отметить кругооборот даров, который был существенной частью сознания благородного класса и явным показателем социального могущества [Ganshof. 1970. Р. 43]. Политическая экономия символического воспроизводства, не будучи ни в коей мере знаком иррациональной вычурности, субъективной расточительности или средневекового мистицизма, позволяет увидеть, как выставление напоказ и демонстративное потребление сообщали одновременно представителям знати того же ранга и крестьянам о социальной власти сеньора и его способности как добытчика [Habermas. 1989. Р. 5–9]. Поэтому нет ничего таинственного в символической репрезентации, даже для «структуралиста, закаленного более материалистической историографией» [Hall, Kratochwil. 1993. Р. 485][54].
Мы привыкли думать о государствах, поддерживающих суверенитет на четко очерченной территории. Современная территориальность исключительна, она управляется по единому образцу. Дипломатический институт «экстратерриториальности» и принцип невмешательства – классические выражения этой формы международной организации. Средние века предлагают нам прямо противоположную картину. Как правило, средневековая территория оказывалась соразмерной способности правителя реализовывать свои притязания. Следовательно, для того чтобы понять устройство средневековой территориальности, нам нужно обратиться к техникам отправления политической власти в контексте отношений условного держания.
Первым делом следует отметить то, что в феодальной Европе нельзя было провести четкого различия между внутренним и внешним. Везде, где феод образовывал элементарную ячейку политической территории, властные притязания высших сеньоров на эту территорию опосредовались через вассала. Вассал не мог получить просто бюрократическую директиву через определенные предписания, поскольку он обладал независимой политической властью. Личная лояльность должна была поддерживаться в каждодневном режиме при помощи всех атрибутов средневекового патронажа. Проблема усложнялась, когда феодально-вассальная цепочка охватывала более двух звеньев, так что находящийся на ее нижнем уровне вассал, изначально преданный только своему сюзерену, был лишь условно лоялен – и то не всегда – тому, кто находился на вершине феодальной пирамиды. В этом случае определенная часть территории была полностью исключена из сферы королевского влияния, но при этом не образовывала ни эксклава, ни части другого государства.
Когда территория покоится на зыбком основании, ее закрепление требует физического присутствия сеньора. В этом отношении перипатетическая природа королевских домов указывает на структурную проблему поддержания действительной власти над определенной территорией. Беспрестанные передвижения королей в более мелком масштабе отражались беспрестанным движением менее значительных сеньоров. Немногие обладали владениями, состоящими из компактных областей. Большинство владений было рассеяно по удаленным территориям, раздробленность которых отражала превратности военных приобретений и политику разделения земли при наследовании. Рассмотрим, например, франко-норманских рыцарей, которые последовали за Вильгельмом Завоевателем в Англию. После завоевания и уничтожения англосаксонского класса землевладельцев, сопровождавшегося перераспределением отнятых земель среди вторгшихся баронов, многие сеньоры оказались владельцами не связанных друг с другом территориальных участков. Вдополнение к наследственным поместьям в северной Франции они теперь должны были управлять новыми землями в Англии, а по мере того, как шло завоевание Британских островов, к ним добавлялись и земли в Уэльсе, в Ирландии или Шотландии [Given.
1990. Р. 91–152; Bartlett. 1993. Р. 57]. Поэтому беспрерывные морские путешествия Вильгельма дублировались странствиями его крупнейших баронов. Англо-норманские сеньоры были, по существу, «сеньорами по обе стороны пролива» [Frame. 1990. Р. 53]. Государственная территория по своей протяженности соответствовала формам землевладения правящего класса.
Организация политической власти над средневековой территорией не была единообразной. Если в современных государствах в общем случае нет действительного административного различия между центром и периферией, пограничные области в средневековых государствах – спорные полосы или «марки» – были довольно четко обособлены [Mitteis. 1975. Р. 66; Smith. 1995]. Этнические, религиозные, природно-топографические или лингвистические отличия были второстепенными при «демаркации» приграничных районов. Ведь расширение средневековой территории следовало логике завоевания, то есть политического накопления. Управление периферией отражало попытки совместить уничтожение, приучение и кооптацию местной завоеванной знати с потребностями новообразованных сеньорий завоевателей и более широкими вопросами безопасности «государства». В результате возникала другая дилемма феодальных сюзеренов: поскольку сеньоры «марок» должны были получать особую военную власть, необходимую для командования, дабы они могли эффективно разбираться с неспокойными соседями, они сами становились полуавтономными [Werner. 1980]. Достаточно часто они злоупотребляли своими привилегиями, чтобы создать региональные укрепления. Например, свободы, полученные англо-норманскими сеньорами пограничной полосы Уэльса, пролегающей между самим Уэльсом, контролируемым валлийцами, и Английским королевством, сохранялись до XVII в., хотя победоносные кампании короля Эдварда (1282–1283 гг.) обессмыслили само их существование столетиями ранее. В Валлийской марке предписания короля не действовали [Davies. 1989, 1990]. Где же начиналось и где заканчивалось государство в подобных условиях [Smith. 1995. Р. 179]? Итак, современным линейным границам в Европе предшествовали зональные приграничные районы, которые оспаривались полунезависимыми сеньорами. Верденский договор (843 г.) разделил Каролингскую империю на три четко очерченных территории. Но хотя это наделило некоторой легитимностью претензии правителей к «собственным» сеньорам, на практике их отношения должны были оговариваться в каждом конкретном случае.
Итак, феодальную территориальность лучше всего зрительно представить как совокупность концентрических кругов распространения власти. Только спорадическая демонстрация королевского владычества над полуавтономными периферийными сеньорами восстанавливала порой чувство связанной территориальности. Как правило, притязания центра на власть заканчивались в приграничных зонах, которые всегда пребывали в состоянии на грани откола, постоянно решая собственные «внешнеполитические» вопросы с близлежащими регионами. Аморфную средневековую территориальность просто невозможно объяснить расхождением недостаточных возможностей центрального управления (коммуникации и правоприменения) и пространственной протяженности [Weber. 1968а. Р. 1091]. Она была укоренена в земельной политической экономии сеньорий. Феодальную децентрализацию поэтому нельзя понимать как случайное решение, затребованное определенным числом экономических, технологических и институциональных недостатков; скорее она оказывается точным выражением определенного режима общественной собственности. А он, в свою очередь, объясняет, почему средства коммуникации и управления не были развиты: феодальные отношения эксплуатации не оказывали систематического давления, которое заставило бы инвестировать в подобные средства и, соответственно, разрабатывать их. Средневековая политическая география является историей сцепления и одновременно фрагментации сеньорий, то есть это феномен организации правящего класса.
Поскольку средневековая политическая власть была рассеяна среди множества политических акторов, а сам политический актор первично определялся военными возможностями, проблематику войны и мира можно понять только через диффузную олигополию на средства насилия. На этом фоне границы между мирной внутренней политикой и по своей сущности враждебной внешней, между уголовным правом и международным расплылись – в действительности их просто невозможно провести. Каковы следствия такой организации политической власти для способов разрешения конфликтов – то есть для вопросов войны и мира – в Средние века?
Ответ на этот вопрос лежит в интерпретации усобицы [Geary. 1986; Brunner. 1992]. Усобица благодаря конкуренции внутри знати переводила «внутриэкономические» противоречия правящего класса во «внешнеполитические» конфликты. Этот акцент на усобице не предполагает, конечно, что все средневековые войны были междоусобными войнами сеньоров. Только конфликты между феодальными акторами принимали форму усобиц. Принципиальным здесь является то, что мир всегда покоился на шатком фундаменте права знати на вооруженное сопротивление. Поскольку право взяться за оружие было неотъемлемой частью условного держания, легитимная усобица была ограничена исключительно знатью. Хотя своими указами монархи вновь и вновь пытались поставить усобицу вне закона, им редко удавалось (частичным исключением была Англия) действительно установить мир на своих землях.
«Самопомощь», практикуемая знатью, не была чрезвычайным положением, гражданской войной или же внезапным возрождением преддоговорного гоббсова «природного состояния». Не была она и уолцовской формой реактивной максимизации власти, выводимой из международной анархии. Скорее, она являлась всеобще признанной формой юрисдикционного возмещения ущерба, реализуемого пострадавшей стороной. Все светские представители знати имели право улаживать свои споры силой оружия – в том случае, если они проиграли в суде и, что самое замечательное, если они выиграли, – поскольку в отсутствие верховной исполнительной власти исполнение приговора возлагалось на оправданную сторону.
Можем ли мы в таком случае осмысленно различить усобицу и войну в европейском Средневековье? Бруннер утверждает, что сами жители христианской Европы различали усобицы и войны только по величине конфликта, а не по их основополагающим принципам [Brunner. 1992. Р. 33–35]. Он подкрепляет эту интерпретацию указанием на то, что ведение войны (легальной усобицы) между меньшими сеньорами и между могущественными монархами осуществлялось в соответствии с одними и теми же формальными процедурами. Несмотря на частое нарушение этих ограничений или принципов, мы видим в них способ разрешения конфликтов, который (1) применялся как внутри «государств», так и между ними; (2) рассматривался в качестве легитимной формы возмещения ущерба; (3) не покрывался тем или иным отправным международным законом; и (4) адекватно интерпретироваться может только на фоне децентрализованной политической власти, основанной на необходимости локализированного присвоения. Конечно, эти способы разрешения конфликтов могут показаться основанием для системы самопомощи, в которой правым оказывается сильный, однако лишь тогда, когда их абстрагируют от их социальной логики и потому грубо уравнивают современные межгосударственные войны со средневековыми усобицами[55].
Так же, как не существовало «международного» понятия войны, не существовало и «международного» понятия мира. Сеньоры всегда находились в принципиально не-мирных отношениях, будь то внутри «государств» или между ними. Они были агентами войны и мира. Поскольку власти, поддерживающие мир, были «функционально дифференцированными», их усилия отражали иерархию миротворцев (королевский мир, божий мир, мир земли, мир городов, мир сеньоров) и были направлены на умиротворение воинственных по своей сути отношений внутри знати. Словаря анархии и иерархии недостаточно для понимания такого положения дел. Механизмы умиротворения, в свою очередь, были весьма разнородными, соответствуя многообразию публичных феодальных акторов. Позвольте мне проиллюстрировать это многообразие способов умиротворения при феодальных отношениях собственности, рассмотрев деятельность епископов в X в.
Попытки установить мир в период «Феодальной революции» X в. [Wickman. 1997] всегда исходили от региональных епископов. Мотивом для епископского движения за мир были не абстрактные представления о ненасилии или моральной теологии и даже не сострадание к тяжело страдающему крестьянству, которое испытывало на себе натиск мародерствующей знати. На самом деле они были прямой реакцией на набеги сеньоров на Церковь и казну [Duby. 1980; Flori. 1992а. Р. 455–456; Brunner.
1992. Р. 15]. В отсутствие королевской защиты, иммунитет, дарованный Церкви, не давал правовой и военной защиты. В этой неустойчивой ситуации духовенство, единственная часть непроизводящего класса, которая не носила оружия, выработала долгосрочный светский интерес к установлению разных видов мира, необходимых для поддержания своего социально-экономического базиса. В то же самое время епископы сами начали носить оружие. Однако наиболее эффективным средством в их руках стал привилегированный доступ к инструментам духовного воспроизводства. Говоря более грубо, монополия на средства спасения обеспечила их предпочтительным инструментом церковного вмешательства в светские дела, использовавшимся в догрегорианской церкви, а именно отлучением [Poly, Bournazel. 1991. Р. 154]. Не стоит обманываться духовными коннотациями этого инструмента – это был не просто моральный капитал духовенства, но и эффективное средство исключения из правового сообщества, которое влекло за собой катастрофические социальные и материальные последствия. Отлучение было равнозначно сегодняшней потере гражданства [Berman. 1983. Р. 114; Geary. 1986. Р. 1119–1120].
Что же в таком случае означали pax dei и treuga dei[56]? Движения за мир, руководимые епископами, не стремились поставить междоусобицу вне закона, да и не могли этого сделать, поскольку демилитаризация подорвала бы сам raison d'etre рыцарского образа жизни. Скорее, они стремились ограничить и урегулировать закон кулака, перечислив исключения, способные послужить предлогом для войны. Сначала эту регуляцию они осуществляли в терминах лиц и объектов (божий мир), а затем в терминах времени и пространства (Божье перемирие). В общем, движения за мир были сознательной стратегией примирения, разработанной невооруженным духовенством, а также попыткой тех, кто пострадал в наибольшей степени, сдержать феодальный кризис X–XVII вв. И эта попытка была осуществлена еще до того, как вновь укрепившиеся монархии начали восстанавливать мир публичными средствами.
Каков был структурирующий принцип «международной» организации в европейском Средневековье? Как мы видели в первой главе, Уолц, Краснер, Рагги и Спрут согласны с тезисом об анархической природе Средних веков. Теперь мы можем оценить это утверждение и перестроить проблематику анархии/иерархии, подвергнув структуры сеньории историзации. Сфокусировавшись на изменяющихся формах сеньории, которые задавали разные способы доступа к собственности, мы получаем критерий различения политического устройства средневековых геополитических порядков, не теряя из виду их базовое тождество. Поскольку все эти изменения в феодальных правах собственности проистекали из общественных отношений, которые подкрепляют изменяющиеся геополитические контексты – феодальные империи (650–950 гг.), феодальную анархию (950-1150 гг.) и феодальную систему государств (1150–1450 гг.). Другими словами, феодальные геополитические порядки были полностью обусловлены тем, в какой мере класс землевладельцев обладал политическими возможностями извлечения прибавочного продукта. Однако, хотя изменения в отношениях собственности объясняют различия структурирующих принципов, эти принципы не определяет геополитическое поведение, а лишь опосредуют логику геополитической аккумуляции.
В литературе различают три господствующих формы сеньории в европейские Средние века [Duby. 1974. Р. 174–177][57]. Баналитет (banal lordship) означает, на что могла претендовать средневековая публичная власть, а именно: королевские полномочия отдавать приказы, взимать налоги, наказывать, выносить судебные решения и выпускать указы. Баналитет обеспечивал наиболее полной формой господства и эксплуатации, задавая то, что Дюби назвал «господским классом» внутри средневекового правящего класса [Duby. 1974. 1976]. Поместная сеньория (domestic lordship) была превалирующей формой господства в классическом двухсоставном маноре каролингской эпохи. В этом случае земля сеньора была разделена на поместье сеньора, обрабатываемое зависимой рабочей силой и крестьянами во время отбывания особых повинностей, и окружающие крестьянские наделы, возделываемые самостоятельно крестьянами-арендаторами. «Господские люди» не допускались в публичные суды, также они не должны были платить государственных налогов. Они были подчинены исключительно манориальному контролю [Блок. 1957. С. 128]. Землевладение (landlordship) возникло в различных областях Западной Европы в период с конца XII в. до конца XIV в. В этом случае личный характер отношений – и между сеньором и вассалом, и между сеньором и крестьянами – уступил место собственническому характеру распоряжения землей. Западноевропейское континентальное крестьянство было освобождено (конец крепостничества), ему удалось зафиксировать уплачиваемую сеньору ренту и подати в крестьянских хартиях [Brenner, 1996]. Сеньоры лишились своего права отдавать приказы и взимать налоги. Поместье, а с ним и трудовые повинности, утратили свое значение в сравнении с натуральным и во все большей степени денежным оброком (монетаризация).
Как специфические конструкции сеньории нашли выражение в расходящихся структурирующих принципах «международных систем» в период Раннего, Высокого и Позднего Средневековья?
Каролингская империя была построена на совмещении баналитета, которым обладал император и его чиновники (missi, графы), поместной сеньории менее значительных сеньоров, эксплуатирующих свои поместья, и свободных крестьян, обладающих оружием. В империи существовала слабая презумпция иерархии. Император вручал всем представителям знати земли, феоды не были наследуемыми, Церковь все еще была политически включена в империю, а баналитет превосходил права отдельных сеньоров.
Несмотря на это, тезис об иерархии должен быть ослаблен, поскольку император не являлся главой государства; он был высшим вассальным сеньором, оставаясь поэтому связанным условиями двустороннего вассального договора. Претензии на властную иерархию еще в большей степени были подорваны распространением иммунитета церковных владений, защищающего их от имперского вмешательства. То есть царила условная иерархия. Хотя вместе с королевским правом существовало множество конкурирующих автономных источников права, условная иерархия следовала из того факта, что политико-военная и теократическая власть императора имела приоритет перед властью имперской аристократии и более мелких сеньоров. Разговор об условной иерархии покоится, естественно, на том предположении, что Империю можно, прежде всего, представлять в качестве «международной системы». Такой взгляд оправдан в той мере, в какой империя состояла из множества связанных межличностными договорами полунезависимых политических акторов, чьим ultima ratio[58] было законное использование оружия.
Это возвращает нас к проблеме «внешнего суверенитета», определяемого как исключительная способность заключать договоры, объявлять войны и посылать дипломатических представителей. Хотя только император мог отправлять все эти функции от имени Империи, каролингские магнаты вступали во все подобные формы международных отношений – и не только с «внешними политическими акторами», но и друг с другом [Ganshof. 1970; Mattingly. 1988. Р. 23]. В конечном счете, мы должны исследовать отношение Империи к окружающим ее политическим образованиям и державам. Ряд соседних политий был связан с франками отношениями вассальной зависимости или уплатой дани, хотя в то же время они не были встроены в саму Империю. Такие политические образования подчинялись каролингскому сюзеренитету. Некоторые из них, однако, были вне сферы франкского влияния (Византийская империя, Кордовский халифат и королевства Британских островов). В этом более широком геополитическом контексте Франкская империя была гегемоном.
После завершения франкской экспансии начался распад Империи, который шел с середины IX столетия, высвобождая ее строительные блоки – сеньории. Местные сеньоры начали узурпировать баналитет. Они «приватизировали» высшие юридические полномочия, обложили своих «подданных» налогами, территориализировали свои феоды, начали передавать земли по наследству, введя соответствующее право, и сделали остававшихся свободными крестьян своими крепостными [Bonassie. 1991b]. Слияние баналитета и поместной сеньории в период «феодальной революции» превратило феодальное владение в действительно независимую сеньорию в полном смысле слова. Этот неравномерный в хронологическом и территориальном отношении процесс достиг своего пика в XII столетии, но был ограничен западным королевством из-за постоянной угрозы завоевания, исходившей с западной границы. То, что некогда было консолидированным политическим образованием, превратилось в множество небольших конфликтующих друг с другом единиц. Распространение междоусобиц и милитаризация привели к «феодальной анархии». К власти стали восходить шателены (владельцы замков) и рыцари. Французский король стал актором, равным всем прочим. Такая конфигурация заставила медиевистов говорить о «второй феодальной эпохе» и «дроблении суверенитета» [Блок. 2003; Miteis. 1975]. Если мы рассматриваем эту политическую структуру в качестве «международной системы», то должны назвать ее анархией «функционально дифференцированных» акторов – анархией, основанной на изменениях в собственнических паттернах класса землевладельцев. Поскольку, однако, фрагментация политической власти шла вниз по лестнице территорий вплоть до наименьшей конфликтной единицы, шателена или даже просто рыцаря, я буду называть ее персонализированной анархией. Каждый сеньор был сам по себе конфликтной единицей.
Наконец, новое разделение поместной сеньоральной власти и баналитета возникло в период реконсолидации феодальных государств, начавшись в конце XII в. И если баналитет был заново присвоен крупнейшими магнатами и даже монополизирован несколькими королями, землевладение стало основой воспроизводства знати на собственной земле. «Незаконнорожденный феодализм» преобразовал феодальные военные службы в платежи вышестоящему сеньору. Во Франции сеньоры все больше привлекались на службы крупнейшими магнатами. Восстановление высших королевских дворов, в свою очередь, стало результатом соревнования между оспаривающими позиции друг друга сеньоров. К XIII в. конкуренция дала толчок закреплению баналитета в руках дюжины конкурирующих принципалов, среди которых во Франции на первое место вышли Капетинги [Hallam. 1980]. Хотя вассальные отношения между крупнейшими конфликтующими единицами (даже король Англии номинально оставался вассалом короля Франции вплоть до XV столетия) по-прежнему подрывали представление об исключительной территориальности, их значение начало уменьшаться по мере того, как феодальные службы заменялись структурой налогов/ должностей, присущей более централизованным государствам. Это означало возникновение феодальной неисключительной территориальной анархии в Позднем Средневековье. Следует подчеркнуть неисключительность территориальности этой формы, поскольку землевладельцы обладали значительной политической властью над своими крестьянами; появляющиеся города, основанные на городском законе, освобождали самих себя от контроля сеньоров; а реформированный институт папства, пользуясь транснациональным каноническим законом, начал заявлять свои претензии на власть.
В общем, поместная сеньория в соединении с королевским баналитетом поддерживали раннесредневековое формирование империи, которое длилось, пока франки продолжали покорять окружающие их племена. Ее структурирующим принципом была условная иерархия (внутренняя условная иерархия, внешняя ограниченная гегемония). Далее – расцвет «феодальной анархии» был связан со строго персонализированным баналитетом. Персонализированная анархия выдвинула на передний план внутренне неустойчивый базис формирования феодального государства в локализованных условиях присвоения (внутренняя иерархия, внешняя персонализированная анархия). Наконец, разделение баналитета и землевладения позволило публичной власти снова закрепиться. Не-исключительная территориальная анархия возникла между элементами системы феодального государства (внутренняя условная иерархия, внешняя гетерономная анархия).
Эта глава началась с того предположения, что характер международных систем отражает природу их конститутивных единиц, которые сами определяются особыми отношениями общественной собственности. В средневековом геополитическом порядке отсутствовало различение как внутреннего/международного, так и экономического/политического. Такое двойное отсутствие можно объяснить на основе особых отношений эксплуатации, существовавших между сеньорами и крестьянами. Институтом этих отношений стала сеньория – конститутивная единица феодального порядка, обеспечивающая политический доступ к продуктам крестьянского труда. Реагируя на коллективное крестьянское сопротивление и на потребность во внешних завоеваниях и внешней защите, сеньоры организовались в «государство ассоциированных лиц». «Государство» гарантировало сохранение собственности и жизни сеньоров. Феодальное воспроизводство следовало логике политического накопления, являясь одновременно «экономическим» (в отношении сеньор— крестьяне) и политическим (в отношении сеньор – сеньор) процессами. Однако связь между индивидуальным присвоением знати и правом на сопротивление, зафиксированным в благородном праве на ношение оружия, исключало государственную монополию на средства насилия. Поэтому отношения между сеньорами были по определению и не «международными» (то есть не анархичными), и не внутренними (то есть не иерархичными). «Суверенитет» был разделен между сеньорами, занятыми политическим присвоением.
Теория общественных отношений собственности не только подтверждает общее возражение неореализму, не сумевшему выделить генеративную грамматику и трансформативную логику, но и ставит под вопрос именно ту посылку, что в средневековой Европе существовал явный международный уровень, теорию которого можно построить, абстрагируясь от логики воспроизводства феодального общества. Государство и рынок, внутреннее и международное еще не были обособлены в качестве отдельных сфер. Как же тогда возникло это двойное различие – между внутренним и международным и между экономическим и политическим? Differentia specificaевропейского опыта состоит именно в образовании множества государств. Тогда первостепенный вопрос – как в Европе образовались именно множество политических сообществ? Чтобы ответить на него, мы должны обратиться к логике, скрывающейся за разложением последней пан-европейской империи – Империи Каролингов. Я предполагаю, что формирование множества государств, в ходе которого складывалось различие между внутренним и международным, и капитализм, приводящий к различию политического и экономического, не были в географическом и хронологическом отношении процессами, определившими друг друга. Сначала произошло образование множества государств.