Часть первая

Взгляд на мифы — смена концепций

Определение мифологии

Слово «миф» эмоционально, насыщенно, ассоциативно. Для гуманитариев эта тема всегда была беспроигрышной — обращаясь к ней, удавалось, как нельзя лучше, продемонстрировать интеллект, начитанность и литературный дар автора. Иногда изучение мифов делалось модным, и о нем писали в популярных журналах. Иногда эта тема отходила на второй план, в коммунистических странах ее порой совсем запрещали. Но всякий раз, пережив период забвения, изучение мифов вновь привлекало внимание, о мифах снова спорили, пытаясь понять, что они значат и откуда взялись.

Русское «миф» заимствовано из греческого языка. Первоначально оно значило просто «рассказ» — впрочем, преимущественно такой, в котором действуют боги, который относится к эпохе творения, к отдаленному прошлому. Впрочем, свои нынешние значения (важность, священность, принадлежность коллективу, а не отдельному человеку, противопоставление как заведомым небылицам, так и позитивному знанию) слово «миф» приобрело уже довольно давно, к концу эллинистической эпохи.

Одного-единственного, общепринятого определения мифа не существует, понятие это расплывчато. Главных подходов два: миф как сюжет, находящий свое выражение главным образом в повествовательных текстах (например, «миф об аргонавтах»), и миф как концепция, мировоззренческая установка, набор убеждений и представлений, не опирающихся на научные доказательства («миф о масонском заговоре»). Слово «мифология» обозначает всю совокупность мифов-сюжетов, взятых в глобальном масштабе либо относящихся к определенной традиции («всемирная мифология», «древняя мифология», «японская мифология»), определенному кругу образов и представлений («низшая мифология», «солярная мифология»). Кроме того, мифология — это и наука о мифах.

Мифология находится в сложных и не вполне определенных отношениях с фольклором. Мифы как тексты, конкретные повествования, являются частью фольклора, но мифы-концепции, образы мира, представляют собой иное явление. Разница здесь не в предмете, а в подходе к нему. Мифология требует понимания, истолкования. Они возможны лишь в контексте определенной культуры и предполагают хорошее владение соответствующим языком. Фольклор состоит из текстов, которые подобного истолкования не требуют и переводимы на любой язык. Конечно, и сказки лучше читать в оригинале, а не в переводе, но изучать их все же можно и в отрыве от породившей фольклор культурной среды.

Мифологическое повествование может восприниматься буквально, как рассказ об определенных событиях. Но коль скоро он служит знаком или метафорой чего-то другого, он превращается в миф. Один и тот же текст может служить основой различных мифов в зависимости от того, кто его интерпретирует. Смысл, ценность и эмоциональность в мифологические тексты вносят слушатели и рассказчики. Исследователь, пытающийся осмыслить миф в отсутствие полноценного контакта с носителями традиции, берется за невыполнимую задачу.

Все это в идеале. На практике исследователи не раз пытались раскрыть смысл, значение и даже «тайну» не только мифов, но и сказок, заведомо утративших или никогда не имевших связи с мифологическими представлениями тех народов, у которых они были записаны. Ясная теоретически, граница между сакральными мифами и разного рода приключенческими повествованиями и анекдотическими историями во многих традициях размыта и неопределенна. В самом узком значении мифы — это такие повествовательные тексты, в которых отражены не основанные на научном знании представления о природе и человеке. Мифологические представления отражены также в ритуалах и изобразительном искусстве, однако значение этих источников для изучения мифологии сильно уступает значению повествовательных текстов.

Функция мифологии

Начиная с эпохи Великих географических открытий вплоть до XIX века европейские миссионеры, торговцы и прочие путешественники нередко сообщали, будто такие-то и такие-то народы не только не верят в единого Бога, но и вовсе лишены религиозного чувства. Все подобные сообщения не выдержали проверки, и дальнейшие наблюдения неизменно показывали, что представления о «сверхъестественном» существуют у всех народов. Точно так же не удалось отыскать народов без мифологии. Одни мифологические системы поразительно богаты, отражены в сотнях сложнейших повествований, другие мифологии не столь разработаны. Тем не менее не удалось обнаружить народов, которые были бы полностью лишены фантастических (с точки зрения науки) представлений о природе и человеке, равно как и вовсе не передавали бы из поколения в поколение устных рассказов на определенные сюжеты.

Мифология не является уделом одних лишь древних или бесписьменных обществ, в которых дети не получали школьного образования. Хотя научные и мифологические объяснения одних и тех же явлений друг с другом не совместимы, научное знание имеет свои границы, за которыми простирается неизвестное. Для большинства людей эти границы расположены гораздо ближе, чем для ученых. Нередко случается, что специалист в своей области знания верит в мифы, коль скоро дело касается другой области. Рискну предположить, что большинство соотечественников до сих пор полагают, будто «первобытные люди» жили «в пещерах» при «матриархате», а «феодальному строю» повсюду предшествовал «рабовладельческий». Подобные представления об истории можно смело назвать мифологическими. И хотя нетрудно обратиться к научным изданиям, содержащим более достоверную информацию, мало кто это делает. Почему?

Дело в том, что знание о мире не имеет практического значения за пределами узкой сферы повседневного. На мой обращенный к студентке наивный вопрос, как же она живет, ничего не зная о прошлом, был получен закономерный ответ: «Прекрасно». И это верно. Неандертальцы, древние римляне и даже Петр Первый или декабристы влияют на нашу жизнь не больше чем погода на Марсе. И тем не менее у всех людей есть какие-то, пусть сколь угодно туманные и неточные, представления и о глубокой древности, и о далеких мирах. Неважно, насколько они соответствуют истине, — их смысл в другом. Полная неизвестность вызывает чувство тревоги, поэтому провалы в научно-практических знаниях неизбежно заполняются знанием фиктивным. Соответственно мифология продолжает существовать в любых современных обществах. В донаучную эпоху она была главным способом осмысления действительности.

Среди крупных антропологов прошлого века об этом писал Клиффорд Гирц (1926–2006). Гирц видел в естественной ограниченности аналитических способностей человека одну из причин существования религии. Человек готов принять разные варианты мироустройства, но не выносит хаоса, непредсказуемости. Мифология есть один из важнейших способов упорядочить окружающий мир. Подчеркнем, однако, что особенности нашего восприятия мира содействуют сохранению мифологии, но ни в коем случае не определяют ее конкретное содержание.

У мифологии есть еще одно универсальное свойство — она воплощает, символизирует коллективные ценности, представления групп людей о себе, о собственной уникальности. Не все человечество, но отдельные этносы, социальные слои, общины, религиозные секты считают определенные мифы своим достоянием, верят в них. В традиционных обществах знание некоторых мифов считается важнейшей привилегией, их содержание скрывается от чужаков. Например, живущие в штате Нью-Мексико индейцы пуэбло, говорящие на языках семей керес и кайова-таньо, до сих пор считают преступником того, кто пытается объяснять ученым-лингвистам грамматику их языков. Дело не в глаголах и местоимениях, а в опасении, что, глубже узнав язык, чужаки проникнут в тайну племенных мифов и ритуалов. С точки зрения ученых, ничего особенно таинственного, необычного и интересного в этих знаниях нет и скрывать их нелепо, но для носителей традиции каждое слово и каждый жест бесценны, ибо воплощают «душу народа».

Не только в мифологии, но и в любых других разделах культуры существуют формы и варианты, специфичные для определенных коллективов. Указывая на различия между вариантами, люди подчеркивают свою особенность, самобытность. Если мифы о творении мира у калифорнийских племен яна и винту различались, то и кремневые наконечники стрел не были одинаковыми. И тем не менее миф, как правило, гораздо теснее, интимнее связан с самосознанием людей, нежели предметы материальной культуры. Этому есть свое объяснение.

Существуют разные подходы к культуре. Один из основоположников антропологии Эдвард Тайлор (1832–1917) писал, что культура есть знания, верования, искусства, законы и прочее, усвоенные человеком как членом общества. Главное в этом определении — слово «усвоенные». Оно указывает на то, что человек не «выдумывает», не изобретает элементы культуры, а заимствует их от других людей. Мы бы сказали сейчас, что культура есть негенетический способ передачи информации. Согласно другому подходу, культура есть совокупность знаковых систем, своего рода текст, который можно прочесть. Правда, текст этот сложен и никто не может разобраться в нем полностью. Но в любом случае элементы культуры оцениваются, истолковываются, эмоционально воспринимаются ее носителями. Разница между этими двумя подходами (культура как способ передачи информации и как совокупность значений, ценностей) была еще в конце XIX века подробно рассмотрена французским социологом Эмилем Дюркгеймом (1858–1917).

Однако кроме этих двух подходов к культуре, существует еще один, о котором культурологи редко вспоминают в последнее время. Культура — и об этом опять-таки писал Гирц — есть не только текст и не только воспроизводящая саму себя, устойчивая во времени система — она еще и условие выживания людей, организованная деятельность. Знак может не иметь никакого сходства с означаемым, передаваемая информация бывает самой разной, но далеко не любой вид деятельности может принимать произвольные формы. В тех сторонах культуры, которые определяют систему жизнеобеспечения, вариативность по необходимости ограничена.

В мифах обитателей Новой Британии герой-первопредок То Кабинана кроет пальмовыми листьями дом. Его спутник То Карвуву, как всегда, подражает ему, но концы листьев закрепляет внутри помещения. Ночью дождь льет на голову незадачливого строителя. Мораль очевидна: строить можно как угодно, но далеко не любая модель жизнеспособна. «Хозяин — барин, хочет живет, хочет вешается» — гласит народная мудрость. Вымрут не только те, кто примет самоубийство как норму, но и не научившиеся строить укрытия от непогоды. Способы же домостроительства определяются не одной лишь фантазией архитекторов, но и инженерным расчетом.

Мифология тем и отличается от домостроительства, что в своем разнообразии не имеет объективных ограничений: даже и при самом причудливом содержании и структуре текстов крыша не протечет. При этом если набор пригодных к использованию форм материальной культуры ограничен и они легко передаются от народа к народу, то совокупность священных преданий и представлений о мире, свойственная определенному коллективу людей, слишком сложна для копирования. Из этого следует важный вывод: мифология лучше, чем любые другие особенности культуры, годится для того, чтобы воплощать уникальные коллективные ценности, быть символом народа или общины.

Здесь следует подчеркнуть, что содержание текстов, которые определенный народ, коллектив или сторонники определенной идеологии считают своими, по большому счету, безразлично. Ситуация примерно та же, что с пением птиц: соловьиные трели, кукование кукушки и крик петуха при всех отличиях друг от друга содержат единственное несложное сообщение — здесь самец определенного вида. Мифология воспринимается людьми как присущая только им одним священная традиция, но каково именно содержание этой традиции, не имеет существенного значения. К этому выводу в 1920-х годах пришел британский антрополог Бронислав Малиновский, о чем еще будет сказано. В средневековой Европе простолюдинам было запрещено читать Библию, да и в наши дни основная масса христиан и мусульман не может похвастаться хорошим знакомством со своими священными книгами. Однако незнание этих подробностей никому еще не помешало считать себя адептом определенной религии. Библия и Коран давно стали символами мировых религий безотносительно к тому, что в этих книгах конкретно написано.

Итак, мифология существует во всех обществах и во все времена. Мифы разных народов не похожи друг на друга, но все они справляются с важной задачей — выражают достоинство коллектива, его представление о собственной уникальности.

Но здесь-то и начинается самое интересное. В мифах, известных как по древним письменным памятникам, так и по материалам этнографов и фольклористов, которые были собраны за последние полтора-два века, описывается множество персонажей, фантастических и реальных существ и предметов, обстоятельств, ситуаций, сюжетов. Но хотя как отдельные мифологические сюжеты, так и отдельные мифологии непохожи друг на друга, в этом море «фантазии» все же прослеживаются некоторые тенденции, закономерности. Одни эпизоды и образы встречаются часто, другие редко, некоторые распространены по всем континентам, другие локализованы не столько широко. Беглое знакомство с мировой мифологией вызывает ощущение колоссальной сложности, но все же не полного хаоса, не произвола, не беспричинной случайности. А раз так, раз содержание мифов все же не варьирует бесконечно (хотя теоретически могло бы варьировать), то каковы факторы, определяющие как разнообразие, так и особенно сходство? Не являются ли мифы все же неким кодом, с помощью которого зашифровано нечто неведомое, может быть, важное? И если да, то кто был шифровальщиком? Даже если распределение сходных и различных мифов по миру подчинено действию безличных, стихийных сил, подобных тем, которые определяют рисунок узоров на зимнем окне и описываются математически, возникает желание разобраться в сущности этих сил.

Для начала посмотрим, как пытались сделать это наши предшественники.

Эволюционисты, Фрэзер, метеорологическая концепция

Среди направлений антропологической науки ранее других оформилась эволюционистская школа. Это произошло в третьей четверти XIX века. В числе создателей эволюционизма были уже упомянутый англичанин Эдвард Тайлор и американец Льюис Генри Морган (1818–1888). Идеи последнего использовал Фридрих Энгельс (1820–1895) при создании марксистской концепции древней истории. Морган мало интересовался мифологией, но Тайлор обратился к ней уже в своей первой книге «Анауак» (1861). В ней он попытался объяснить мексиканскую легенду о правителе Толлана Кецалькоатле, который покинул Мексику, но обещал вернуться. Тайлор увидел в этом сюжете воспоминание об ирландских пилигримах, якобы плававших через Атлантику. Подобный подход принято называть эвгемеризмом по имени греческого философа Эвгемера. В III веке до н. э. он пытался распознать в богах и мифических героях искаженные образы исторических деятелей прошлого. Эвгемеризм сам проходит по разряду не столько науки, сколько собственно мифологии. Он характерен для древних китайцев и инков, в чьих традициях первопредки и божества превратились в царей.

Главный труд Тайлора — «Первобытная культура», с которого, по мнению некоторых, и начинается научная антропология. Почти пятая часть этой книги отведена пересказу и истолкованию мифов. Идея Тайлора проста. Образы мифов метафоричны, они возникают как простейшие, не требующие особых объяснений ассоциации. У скандинавского бога Одина один глаз, второй он оставил в залог, желая напиться в колодце Мимира. В любом пруду, пишет Тайлор, мы обнаружим глаз Одина, это отражение полуденного солнца, а второй глаз — само солнце. Если турки называют Млечный Путь «Соломенной дорогой», то причину надо искать на улицах усыпанных соломой городов Турции. Вообще же вымыслы прихотливы, вариантам здесь нет числа. Некоторые сравнивают звезды Пояса Ориона с прялкой, другие — с посохом, и никакой глубокой философии за этими сравнениями нет.

Подавляющее большинство умеренно образованных европейцев, не склонных к мистике и профессионально далеких от антропологии, разделяли точку зрения Тайлора вне зависимости от того, читали они его труды или нет. Мифы подобны сновидениям. Те ассоциации, которые их порождают, чаще всего понятны, объяснимы, но вместе с тем прихотливы и непредсказуемы. Для рационально мыслящего человека это вообще не тема для размышлений. Если же кому-то хочется на подобной шаткой основе создавать философскую концепцию, то это его личное дело.

Опровергнуть такую позицию сложно, но все же у нее есть уязвимое место — впрочем, то же самое, что и у большинства остальных, гораздо более изощренных гипотез. Хотя мифологические образы и разнообразны, среди них есть как редкие, случайные, так и распространенные исключительно широко. И, что главное, подобные популярные образы встречаются по миру не хаотично — почти каждый характерен для определенного, пусть и обширного, региона, а в некоторых других регионах совершенно отсутствует. Осторожный Тайлор это, кажется, понимал и воздерживался от однозначных заключений. Мифы о солнце, луне и звездах у народов полуострова Малакка и восточной Индии детально похожи, но вызвано ли подобное сходство естественными, многократно возникающими ассоциациями, или же оно свидетельствует об общем происхождении — это читатели «Первобытной культуры» должны были решать сами.

Книги Тайлора убеждали читателей, что даже самые странные, и по видимости, нелепые образы, верования и поступки людей прошлого или современных неевропейских народов объяснимы, естественны и в конечном счете рациональны. Совершенно иначе подошел к мифологии другой знаменитый эволюционист поколения Тайлора, швейцарский историк античности Иоганн Бахофен (1815–1877). В 1861 году вышла его книга «Материнское право». Бахофен рассматривал древнегреческие предания об амазонках, царице Омфале и прочих мифических женщинах, враждовавших с мужчинами или повелевавших ими, и увидел здесь воспоминания об особой форме общественного устройства — матриархате, т. е. правлении женщин.

В серьезной науке представление о матриархате держалось не более двадцати лет, хотя волею случая, сделавшись частью марксистской догмы, оно вплоть до середины XX века тиражировалось в советских учебниках истории. Впрочем, и в европейских антропологических журналах вплоть до Второй мировой войны слово «матриархат» изредка попадается. Конкретные выводы Бахофена удалось сравнительно быстро опровергнуть, но сам подход к мифологии, на основе которого они были сделаны, не изжит и сейчас. Вновь и вновь появлялись авторы, видевшие в мифах некую коллективную память. Не информацию, нуждающуюся в расшифровке, а именно память, прямое и непосредственное описание того положения вещей, которое существовало в далеком прошлом. Тайлор тоже не был чужд поиску в мифах сведений о прошлом, но у него речь шла о простых и конкретных вещах. Так средневековая легенда о погружении в море языческого храма подтвердилась обследованием античных колонн, на которых сохранились следы их пребывания в воде (позже развалины вновь оказались на суше). Но матриархат — не колонны, эту концепцию нельзя проверить методами археологии. Главная ошибка здесь в том, что сторонники подобной идеи пропускали важнейший этап работы — критику источников. Прежде чем принять на веру любое сообщение, историк обязан определить, какие факторы могли повлиять на его содержание, и нередко оказывается, что автор сообщения стремился не рассказать правду, а скрыть ее. У мифологических текстов нет авторов, но стоящая перед исследователем задача все та же — прежде, чем верить рассказу, следует объяснить, почему он возник.

Среди ученых-эволюционистов Джеймс Джордж Фрэзер (1854–1941) был первым, кто не просто занялся мифологией, но сделал ее одним из главных объектов изучения. Литературный талант английского филолога и этнолога обеспечил его работам колоссальную популярность. Фрэзер разделял идеи классического эволюционизма и предполагал, что человеческая культура в своем развитии везде проходит одинаковые ступени. Вместе с тем Фрэзер был далек от марксизма, социальной и хозяйственной проблематики в целом, он занимался областью духа. В своем монументальном труде «Золотая ветвь», первый вариант которого был опубликован в 1890 году, Фрэзер доказывал, что человеческое мышление проходит три стадии — магическую, религиозную и научную. Написанное Фрэзером о магии не потеряло своего значения до сих пор, но читать это скучно. Главное в его книге не классификация магии, а особая теория возникновения мифа, проиллюстрированная красочными примерами, взятыми из этнографии и древней истории.

Суть фрэзеровской концепции такова. Не только все существующие ритуалы, религиозные системы, магические приемы, детские игры, но и сказки, загадки, мифологические повествования восходят к одному-единственному источнику — древнему ритуалу. Этот праритуал состоял в убийстве священного царя, воплощавшего плодоносные силы природы и человека. Состарившегося и ослабевшего царя требовалось уничтожить, чтобы освободить место новому — молодому и сильному.

Перед нами обрядовая теория происхождения мифологии, позаимствованная Фрэзером из работ немецкого фольклориста Вильгельма Маннхардта (1831–1880). Маннхардт и его коллеги собрали огромный материал по народной культуре Южной Германии и пришли к выводу, что главной заботой баварских крестьян было поддержание плодородия земли с помощью магических средств. Этот отраженный в фольклоре «культ плодородия» был якобы характерен не только для Центральной Европы, но и для других народов, во всяком случае земледельческих. Мифологические же повествования не есть нечто самостоятельное — они отражают представления и эмоции участников аграрных праздников.

В «Золотой ветви» Фрэзер приводит несколько десятков примеров того, как лишали жизни царей и вождей в странах Африки и Азии. Следует, однако, учесть, что эти данные происходят из вторых рук, из ненадежных источников. Хотя убийства царей, несомненно, случались, современные этнографы полагают, что они происходили скорее по политическим причинам, а опасность неправильного влияния ослабевшего царя-старика на плодородие полей могла быть лишь удобным поводом для убийства. Впрочем, вполне отрицать соответствие собранных в «Золотой ветви» описаний реальности, может быть, и не надо. Важнее другое. Фрэзер, как и многие ученые XIX — начала XX века, был «монистом», то есть стремился объяснить все многообразие фактов (будь то в этнографии, социологии, истории или психологии) одной-единственной причиной. Для Маркса дело сводилось к классовой борьбе, для Фрейда — к борьбе сына с отцом из-за матери, для Фрэзера — к культу плодородия и убийству священного царя.

В европейской науке о мифах концепция Маннхардта — Фрэзера стала весьма популярной. Археологи, которые редко могут уследить за новейшими течениями в смежной дисциплине и склонны черпать интерпретации для своих находок из более или менее устаревших источников, поминали «культ плодородия» чуть ли не до конца XX века. Все же в самой антропологии обрядовая теория происхождения мифологии никогда не была единственной. Со второй половины XIX — начала XX века с ней соперничало «метеорологическое» (оно же «натуралистическое», «солярно-метеорологическое» и просто «мифологическое») направление.

Мысль о возможности иносказательного истолкования мифологии возникла еще в поздней Античности. В эпоху Просвещения Шарль Дюпюи (1742–1809) в своем сочинении «Происхождение всех культов» (1775) доказывал, что боги древних религий, в том числе Иисус Христос, олицетворяли Солнце и другие небесные светила. В третьей четверти XIX века эта идея получила развитие в трудах Макса Мюллера (1823–1900) — немецкого лингвиста и религиоведа, переехавшего в 1846 году в Оксфорд для занятий санскритом и древнеиндийской культурой. В Англии, где работал Мюллер, его поддержали немногие, в Америке — почти никто, однако в Германии и Австрии под его влияние надолго попало едва ли не большинство этнологов и фольклористов. Идеи метеорологической школы разделяли и первые русские специалисты по народной культуре — Ф. И. Буслаев (1818–1897), А. Н. Афанасьев (1826–1871), А. А. Потебня (1835–1891), О. Ф. Миллер (1848–1913). Один А. Н. Веселовский (1838–1906) протестовал против них, хотя некоторые работы Мюллера ему нравились.

В упрощенном виде метеорологическая концепция сводится к тому, что все мифы всех народов, а также сказки, восходящие к мифам, но утратившие былое значение, есть иносказательные описания небесных явлений: движения Солнца от восхода к закату, фаз Луны, появления ярких звезд, затмений светил, смены времен года и т. п. В кратком изложении метеорологическая теория поражает современного читателя своей бездоказательностью, чтобы не сказать нелепостью. «Лиса — ночь, петух — солнце, вот до чего дошли!» — возмущался по этому поводу Веселовский. Среди немецких последователей Макса Мюллера было немало этнографов и археологов, ведших исследования в Америке и Африке: Карл Теодор Пройс (1969–1938), Эдуард Зелер (1849–1922), Макс Уле (1856–1944), Генрих Бауманн (1902–1972). Существует очевидное противоречие между обилием и ценностью фактических материалов, в том числе и в области мифологии, которые удалось добыть этим исследователям, и теми истолкованиями мифов, которые они предлагали. Сейчас эти истолкования кажутся столь же далекими от науки, как и рассуждения на подобные темы испанских монахов, писавших отчеты о завоевании Нового Света. Тем не менее Макс Мюллер и его последователи опирались в своем роде на изящную систему доказательств, хотя исходные позиции и были, конечно, наивны.

Для людей XIX века классические мифы Древней Греции, равно как и античная цивилизация в целом, являлись чем-то особенным — не просто исторически уникальным, но едва ли не божественным и священным. По мере того как наука накапливала сведения о мифологии других народов, становилось ясно, что греческие мифы бывают очень похожи на «варварские». Некоторые античные сюжеты поражали своей абсурдностью, скабрезностью и жестокостью, несовместимыми с идеальным образом эллина. Выход был найден после того, как Мюллер, изучив санскрит, познакомился с мифологией Древней Индии. В древнеиндийских священных текстах ведах он обнаружил соответствия божествам греков и других европейских народов. Мюллер предположил, что тысячелетия назад, в эпоху индоевропейского единства, язык был устроен иначе, чем в знакомые нам исторические времена. Одно и то же слово имело много значений, а одно и то же понятие обозначалось несколькими словами. Например, верховный бог Дьяус ассоциировался с небом, солнцем, утром, светом, ярким сиянием и пр. После того как индоевропейское единство распалось и народы разошлись, поселившись в тех странах, где их застает история, сложная и нечеткая система соответствий между понятиями и словами оказалась утраченной. Слова зажили своей собственной жизнью, случайно порождая сюжеты, неприемлемые для европейца Викторианской эпохи. Первоначально же все мысли наших индоевропейских предков были исключительно о высоком — о царственном солнце, плодоносящем дожде и плодородной земле.

Иронизируя над Мюллером, американский фольклорист Ричард Дорсон в своей известной критической статье писал так: «После того как было установлено соответствие греческого Зевса и индийского Дьяуса… разрешилась и ужасная загадка греческого мифа о Кроне и Зевсе. По просьбе своей матери Геи Крон кастрировал собственного отца Урана, приходившегося Гее одновременно отцом и мужем. Взяв в жены родную сестру, Крон глотал рождаемых ею детей сразу же после их появления на свет. Зевс избег общей участи, потому что мать подменила его продолговатым камнем. После этого Зевс заставил Крона отрыгнуть его братьев и сестер. Этот рассказ плохо подходил для того, чтобы объяснить юношеству красоты греческой мифологии. Но теперь стало ясно, что брак Урана и Геи воплощал союз Неба и Земли. Пожирание и отрыгание Кроном своих детей означало первоначально исчезновение и появление облаков, а действия Зевса в итоге вели к окончательному разделению Неба и Земли и переходу от мифологической эпохи к истории» (Journal of American Linguistics, vol. 69).

Приняв концепцию Мюллера, его последователи не подвергали ее больше сомнению. Мюллеровские толкования считались ключом, который, как казалось, подходил для того, чтобы открывать скрытый смысл любых мифов. В начале 1930-х годов российский востоковед И. Г. Франк-Каменецкий следующим образом истолковывает известную ветхозаветную историю о службе Иакова у Лавана: «Лаван носит имя, связанное с названием Луны; дочери его — тусклоокая Лия и прекрасная лицом Рахиль — быть может, действительно отражают фазы Луны. Тогда становится понятной замена Рахили Лией в брачную ночь: жены Якова являются двумя олицетворениями одного и того же космического явления» (Сборник «Тристан и Изольда»). К началу Второй мировой войны метеорологическая школа сошла на нет, но свойственный ей тип мышления, основанный на дедукции и монизме, как уже было сказано, не исчез из антропологии. На нем были основаны и советский марксизм, и американский психологизм, и структурализм Клода Леви-Строса.

К концу жизни Мюллер стал изучать экзотические мифологии и мировую этнографию. Он справедливо критиковал эволюционистов за обобщения, опиравшиеся на скудный и ненадежный материал, за нежелание увидеть огромные различия между культурами отдельных «диких» народов. Все это, однако, не помешало ему истолковывать любые мифы тем самым способом, который первоначально основывался на сравнении греческой и индийской традиций и в любом случае не должен был автоматически переноситься на другой материал.

Из современников Макса Мюллера его главным противником был шотландский литератор Эндрю Лэнг (1844–1912). Разногласия касались не только того, зашифрованы или нет в мифологических сюжетах представления о движении небесных светил. Вопрос о том, откуда в классической мифологии столько жестокости и абсурда, был не менее важен. Лэнг подходил к его решению примерно так же, как могли бы подойти Тайлор и Бахофен. Все народы проходят в своем развитии одинаковые этапы, пережиточно сохраняя на поздних стадиях те черты, которые характерны для ранних стадий. В мифологических повествованиях часто встречаются описания явлений культуры, которые в реальной жизни давно исчезли, но некогда имели место. Если греческие боги не брезгают человечиной, то, значит, миф сохранил воспоминания о некогда существовавшем каннибализме.

В Советском Союзе эволюционистский подход к изучению мифов сохранился до середины XX века. Наиболее выдающимся его представителем стал ленинградский филолог В. Я. Пропп (1895–1970). Пропп прославил свое имя структуралистской работой «Морфология сказки», опубликованной в 1927 году и оказавшей огромное влияние на мировую фольклористику третьей четверти XX века. Сам Пропп, однако, вскоре перешел на позиции эволюционизма. Можно подозревать, что это произошло не вполне добровольно — разработка не соответствовавших марксистской догме концепций могла стоить в то время жизни.

Странные, нелогичные мотивы мифологических повествований Пропп объяснял тем, что в мифах отражаются общественные отношения, характерные для разных эпох. Формы социальной организации изменяются быстрее, чем отражающие их фольклорные повествования окончательно вытесняются новыми. Соединение в мифах разновременных реалий приводит к внешне причудливому, но, по сути дела, закономерному сочетанию образов и эпизодов.

Мифологические штудии XX века прошли под знаком греческого мифа об Эдипе — фиванском царе, который убил своего отца и женился на матери. Внимание именно к такому сюжету возникло из-за того, что Зигмунд Фрейд увидел в нем проявление комплексов, желаний и страхов, которые якобы характерны для человека вообще. После Фрейда каждый крупный исследователь именно на примере «Эдипа» старался доказать преимущества собственного подхода. Пропп выводил своего «Эдипа» из стадиально, как он полагал, более раннего сюжета — рассказов об убийстве тестя зятем, его женитьбе на дочери убитого и приобретения «царства». Сюжетная трансформация обусловлена переходом от наследования по женской линии (молодой герой занимает место тестя) к наследованию по мужской линии (он занимает место собственного отца).

Эти логически убедительные построения были, однако, основаны на отрывочных сведениях о внеевропейском фольклоре. Так в мифах американских индейцев мотив отца (а не только тестя) как врага и соперника героя обычен. По Проппу же, на той стадии развития общества, на которой находились индейцы, подобного мотива не должно было быть.

В то же время в Европе сюжет «Эдипа» редок, причем по крайней мере часть европейских версий, а возможно, и все они восходят к письменному греческому первоисточнику. Относительно близкие параллели греческому сюжету встречаются в Индонезии, но в индонезийских мифах герой сознательно убивает отца, ибо отец этот — пес. В целом никакой корреляции между двумя сказочными мотивами (юноша убивает властного старика и женится на его дочери; юноша убивает собственного отца и женится на собственной матери) и двумя формами наследования (от тестя к зятю и от отца к сыну) не прослеживается.

Социологически «Эдип» объясним не более чем миф о превращении матери в чудовище и преследовании ею собственных детей. Подобные рассказы характерны для Северной Америки, но находят и параллели в греческих мифах.

Фрейдизм и пансексуализм

Мы только что упомянули имя австрийского психиатра Зигмунда Фрейда (1856–1939). В первые десятилетия прошлого века с ним, наверное, соперничало по популярности лишь имя Карла Маркса. Фрейд не был ни антропологом, ни фольклористом, но оказал существенное влияние на изучение мифологии, предложив искать в мифах тот же мир бессознательного, что и в сновидениях. Некоторые гипотезы Фрейда сами напоминали мифы.

В небольшой книге «Тотем и табу» (1913) Фрейд предложил свое объяснение различным верованиям и обычаям, характерным для многих неевропейских народов, прежде всего для аборигенов Австралии. В некой первичной общине, полагал Фрейд, правил старейшина патриарх. Он обладал исключительными правами на всех женщин, в том числе на своих дочерей и сестер. В конце концов оставленные без брачных партнеров сыновья патриарха убили и съели его. Ощущая вину за содеянное, они подавили свой сексуальный интерес к матерям, сестрам и дочерям, запретив инцест и вообще любые брачные связи в пределах своей общины (жен, видимо, стали брать из других общин). Память о преступлении была загнана в подсознание и вытеснена мифом о животном-предке, тотеме, заместившем отца патриарха. Возник запрет на употребление мяса тотема в пищу.

Венский психиатр, по-видимому, не знал, что придуманный им сценарий существовал и до него в мифологических текстах. Мифы о женщинах, находящихся в обладании единственного патриарха, еще при жизни Фрейда были обнаружены у индейцев Америки и папуасов Новой Гвинеи. В них этот персонаж нередко описывался как чудовищный червь, гигантский пенис, а также как человек-луна. Миф заканчивается рассказом о том, как молодой мужчина или группа мужчин убивают чудовище и устанавливают нынешний порядок вещей.

То, что фантастический сюжет, возникший в голове Фрейда, совпал с сюжетом архаических мифов, конечно, интересно. Кто знает, быть может, здесь и вправду действуют закономерности, свойственные человеческому мышлению. Но все же это именно миф. Никаких реальных исторических фактов в пользу своей гипотезы Фрейд не привел. К тому же его построения содержат ту же несообразность, которая была свойственна многим сценариям древнейшей истории, предлагавшимся в XVIII–XIX веках. Описывая небольшую общину, в которой молодые мужчины съели властного патриарха, Фрейд словно бы исходит из предположения, что все современное человечество является потомками тех людей. Сходная мифологическая логика винит в человеческих тяготах и невзгодах Адама и Еву, соблазнившихся запретным плодом. Каждое действие, совершенное в эпоху творения, имеет роковые последствия на все времена, а герои мифов служат образцом и моделью для всех смертных. Но в действительности человечество никогда не состояло из одной небольшой общины — таковых было множество, и случившееся в одной из них не имело прямого отношения к происходившему в остальных. Около 100 тысяч лет назад в начале Рисского оледенения, когда современные люди еще жили исключительно в Африке, их численность, по-видимому, опустилась до низшей отметки из-за опустынивания многих областей этого континента. Тем не менее и тогда популяция Homo sapiens была довольно большой, она оценивается примерно в 10 тысяч человек.

Все крупные антропологи — современники Фрейда подвергли «Тотем и табу» беспощадной критике. Эту невероятную реконструкцию можно было бы проигнорировать, однако гуманитарные науки тем и отличаются от точных, что отвергнутые специалистами гипотезы вовсе не исчезают, а продолжают распространяться среди широкой публики. На протяжении XX века придуманный Фрейдом миф не раз проникал на страницы разного рода популярных и околонаучных изданий.

В 1920-х годах под влиянием учения Фрейда в Америке сложилось влиятельное направление в антропологии — психологизм. «Культура — это индивидуальная психология, спроецированная на большой экран», — писала Рут Бенедикт (1887–1948), автор книги «Типы культуры» (Patterns of Culture, 1935). Различия между культурами сторонники этой школы часто связывали с неодинаковыми способами воспитания детей у отдельных народов. Стало знаменитым анекдотическое объяснение того, почему Россией так часто правили деспоты и тираны. Якобы русские матери туго пеленают младенцев, и те, не способные пошевелить ни рукой ни ногой, привыкают повиноваться. Только глазки вращаются: отсюда внимание к ним — песня «Очи черные».

Крайности фрейдизма (эдипов комплекс, миф об убийстве родоначальника-патриарха) антропологи все же отвергали. Едва ли не единственным исключением был Геза Рохейм (1891–1953) — американский врач и этнограф венгерского происхождения, работавший среди австралийских аборигенов. При обилии сексуальных подробностей в австралийских мифах предложить для них фрейдистскую интерпретацию было нетрудно. Если в мифе действует персонаж с невероятно длинным пенисом, который ему затем укорачивают, — то это мотив, возникший из страха перед кастрацией. Если описывается змей, дракон, проглатывающий людей, — то это символ материнской утробы. Если же у дракона есть шевелящийся и угрожающий хвост — то это символ отца.

Однако самое последовательное применение фрейдистского метода к истолкованию мифов предложил американский фольклорист Алан Дандес (1934–2005). Произошло это в 1960-х годах, когда психологизм уже сошел в основном со сцены. Работы зрелого Дандеса написаны в структуралистском ключе, в частности, он перевел на английский пропповскую «Морфологию сказки». Но ранние статьи Дандеса — чисто фрейдистские. В них он рассматривал сюжет о появлении земной суши, возникшей из помещенного на воду маленького кусочка твердой субстанции. В этом мифе, распространенном в Восточной Европе, Сибири, Америке, Индии, на Дальнем Востоке и в Юго-Восточной Азии, Дандес увидел отражение скрытых желаний, страхов и ассоциаций, якобы универсально свойственных маленьким мальчикам, а у взрослых загнанных в подсознание. Речь идет о смешении, неразграничении мужских и женских биологических функций, о зависти одного пола к функциональным особенностям другого, страхе перед этими особенностями. Хотя Дандес претендует на глобальные обобщения, почти вся его аргументация построена на единственном чукотском мифе, в котором земля возникает из упавших в воду испражнений ворона. По Дандесу, маленький ребенок, во-первых, не понимает сущности деторождения и уподобляет появление младенца на свет опорожнению желудка. Во-вторых, ребенок-мальчик стремится сам стать порождающим существом, а не отдавать соответствующую функцию женщинам.

Логика Дандеса обычна для многих ученых, стремившихся доказать повсеместное сходство мифов и не обращавших внимание на различия между отдельными традициями. Сперва утверждается, что одинаковые сюжеты мифов и сказок распространены по всему миру (это не так, но несведущего читателя легко убедить в обратном, приведя десяток примеров, взятых из фольклора разных народов). Затем определяется общая причина, якобы ответственная за подобное сходство. В завершение мифы анализируются таким образом, чтобы показать, как любые варианты и отклонения можно подвести под действие все той же причины.

Вариантом фрейдистского подхода к изучению мифов является пансексуализм. В этом ключе написаны книги выдающегося колумбийского археолога и этнографа Г. Рейхель-Долматова (1912–1994). Его родители были австрийского происхождения с русскими корнями. В середине прошлого века Рейхель-Долматов работал среди двух индейских племен — коги на севере Колумбии (языковая семья чибча) и десана (семья тукано) на юго-востоке этой страны, в Амазонии. В 1971 году книга Рейхель-Долматова о мифологии под названием «Сексуальный и религиозный символизм индейцев тукано» была переведена на английский язык и стала научным бестселлером. Другая его знаменитая книга «Шаман и ягуар. Наркотики у индейцев Колумбии» вышла четыре года спустя. Обе публикации появились в то время, когда в Европе и Америке началось повальное увлечение разного рода экзотической мистикой. Шаманы, наркотики, тайные культы, иррациональное постижение глубин бытия — все это стало пользоваться колоссальным успехом. Однако книги Рейхель-Долматова не были подделками под науку, рассчитанными на малообразованных людей, желающих немедленно узнать, зачем им следует жить. Эти книги содержат подробную и в основном, по-видимому, достоверную информацию о мифах, ритуалах и верованиях индейцев. Ценность ее особенно велика, если учесть, что коги и десана позже либо сами прервали всякие контакты с этнографами, либо оказались под контролем партизанских группировок и наркомафии. Единственное, что несколько настораживает, это истолкование Рейхель-Долматовым любых элементов индейской культуры как сексуальных символов.

Вот несколько примеров. Кухонные горшки воплощают женщин, а приготовление пищи — аллегория полового акта. Наземные змеи — мужчины, водные — женщины, река — это женский орган. Болезни вызваны попавшими в горло комками волос обезьяны, а обезьяна — иносказательное обозначение мужского члена. Все красные предметы ассоциируются с пенисом, все желтые — с мужским семенем. Мифические пещеры, в которых Хозяин Животных прячет оленей и диких свиней, — это женский половой орган, в который шаман во время транса проникает подобно пенису. Шаманская погремушка и вообще все твердые и удлиненные предметы также ассоциируются с мужским органом. Вареная пища обозначает разрешенный секс, сырая — запрещенный. Ягуар — это вредоносный шаман, освободившийся от сексуальных запретов.

Подобный список легко продолжить. Предлагавшиеся Рейхель-Долматовым метафорические истолкования образов и эпизодов индейских мифов не то чтобы категорически невозможны — их нельзя проверить. Сам колумбийский этнограф описал, как именно он работал с тем индейцем, который стал для него главным источником сведений о культуре десана. Работа продолжалась в течение трех месяцев и по мере ее этнограф и информант все лучше понимали друг друга. Не только Рейхель-Долматов, но и индеец стал «узнавать» о своей культуре такое, о чем сам, по его собственному признанию, раньше лишь смутно догадывался. Это касается не одной лишь сексуальной символики, но и космогонии, мифов о создании и устройстве мира. Обычный, «нормальный» индеец, в том числе и шаман, знает лишь отдельные повествования. Однако с помощью «помогающего» ему европейца он выстраивает из этих разрозненных и противоречивых эпизодов и образов целостную картину. По завершении работы этнограф еще раз обобщает ее и честно выдает за творение аборигенов.

В исследованиях Рейхель-Долматова видное место занимает тема наркотиков. Большинство индейцев западных и северных областей Южной Америки использовали наркотики в ритуалах. Речь идет не только об относительно безобидной коке, но и о нескольких видах сильнодействующих галлюциногенов растительного происхождения. Изучая изобразительное искусство индейцев северо-западной Амазонии, Рейхель-Долматов пришел к выводу, что характерные геометрические узоры (ряды ромбов, точек, зигзагов) воспроизводят те «искры», которые «сыплются из глаз» человека, находящегося в состоянии галлюциногенного транса. То, что с действием наркотиков связаны и некоторые мифологические образы, этнограф прямо не утверждал, но, похоже, допускал такую возможность. Например, в колумбийских мифах встречается эпизод, когда персонаж надевает маску ягуара и видит вместо девушки ананас. Съев его и сняв маску, персонаж понимает, что сожрал девушку. Превращение шамана в ягуара — обычный мотив мифологических повествований, и происходит оно не без воздействия наркотиков.

Доводы Рейхель-Долматова выглядят, на первый взгляд, убедительно, но относиться к ним следует с осторожностью. Индейцы не рисовали для этнографа непосредственно то, что видели, когда находились под действием наркотиков. Они воспроизводили орнаментальные композиции, свойственные их художественной традиции. Как далеко вглубь времен эта традиция уходит, мы не знаем, поскольку изображения наносились на органическую основу и не могли сохраниться. Известно лишь, что орнамент подобного рода покрывает стены некоторых погребальных камер, которые были сооружены на юге горной Колумбии примерно тысячу лет назад. Как всегда, можно лишь утверждать, что данный изобразительный стиль хорошо соответствует связанной с приемом наркотиков ритуальной практике. Но возник ли он первоначально под влиянием галлюциногенов или же причины были иными, вряд ли удастся установить. То же касается и появления соответствующих мифологических мотивов.

Как уже было сказано, одним из важнейших способов проникнуть в подсознание человека Фрейд считал истолкование сновидений. Своей расплывчатостью, парадоксальностью, логической бессвязностью многие образы и сюжеты мифологии на сновидения действительно похожи. Отсюда гипотеза: не порождены ли мифы и сны одними и теми же процессами, происходящими в глубинах нашего мозга?

В середине XX века этнографы нередко пытались записывать не только фольклор, что переходит из уст в уста, но и сны, которые должны быть продуктами индивидуального и бессознательного творчества. Ничего особенно интересного из этого не вышло. Характерен пример мохаве — небольшого индейского племени, живущего на границе Калифорнии, Невады и Аризоны и говорящего на языке семьи юма. Члены племени всегда утверждали, что предания о прошлом они обрели во сне. На поверку оказалось, однако, что с определенного возраста люди начинали путаться и приписывали себе те «сны», сюжеты которых узнали от родителей. В итоге выяснилось, что все мохаве видят «сны» на одинаковые сюжеты. Сторонник психологического подхода к мифологии скажет, наверное, что это может свидетельствовать о единстве психологии членов племени. Возможно. Но, скорее всего, дело проще: фольклор мохаве не отличается от любого другого и передается из уст в уста, а особенностью этой культуры является лишь обычай ссылаться на собственный сон как источник рассказа.

Юнг и «мировое древо»

Ученые, работавшие с оглядкой на Фрейда, объясняли содержание мифов особенностями психики, которые формируются индивидуально, хотя и по модели, общей для всех людей. Для тех же, кто более всего ценил Карла Юнга, ключевым понятием сделался архетип.

Карл Юнг (1875–1961), любимый ученик Фрейда, порвавший с ним в 1914 году, отказался от анализа сексуальности как ключа к пониманию психологии человека. В отличие от учителя, он исходил в интерпретации мифа не из индивидуальной, а из коллективной психики. В этом смысле Юнг был близок французскому ученому Эмилю Дюркгейму. Дюркгейм полагал, что религия (вместе с мифологией, которой он специально не занимался) есть отражение коллективного Я членов той или иной человеческой общности. Все то, что важно для коллектива, наделяется особой ценностью, делается сакральным, священным. Все то, что имеет значение лишь для отдельного человека, сакральности лишено и относится к области профанного. Но между Дюркгеймом и Юнгом есть и различия. У французского социолога коллективные представлении связаны с современностью, с нынешней жизнью людей, актуальны. Они не только, например, порождены родовой организацией австралийских аборигенов, но и поддерживают ее. У Юнга же это «разум наших древнейших предков, способ, которым они постигали жизнь и мир, богов и человеческие существа». Коллективные представления зародились в неопределенно далеком прошлом. Эти представления — архетипы, наследуемые бессознательно наиболее древние и универсальные формы мышления, отраженные в мифах, поэзии, снах, искусстве, индивидуальных фантазиях.

Впрочем, Юнг понимал под архетипами не совсем то, что стали иметь в виду его последователи в антропологии. Главных архетипов, по Юнгу, всего четыре: персона, анима и анимус, тень — Я. Эти базовые составляющие личности проявляются через образы и символы типа «мать», «отец», «старец», «правитель», «ребенок», в которых закодированы программы поведения человека. Познакомившись с работами американца Пола Радина, Юнг включил в число подобных образов «трикстера» — плута-озорника, поведение которого отличается безответственностью, непредсказуемостью и двусмысленностью. Именно эти образы антропологи-юнгианцы и стали называть архетипами.

Гипотезу о существовании архетипов невозможно ни опровергнуть, ни доказать. Она лежит вне науки и сама представляет собой очередной миф. В России о ней вспомнили в начале 1990-х годов, когда работы Юнга стали у нас переводиться и публиковаться. По мере того как Юнг «шел в массы», его теория становилась все менее четкой, а перечень архетипов все более открытым. В этом была своя логика, ибо набор подобных, якобы заложенных в подсознание образов заведомо произволен. Для любого наделенного фантазией и знающего мировую мифологию человека не составит труда показать, будто все в ней построено вокруг образа, скажем глаза, или собаки, или солнца — да чего угодно. Но особое место среди архетипов суждено было занять образу «мирового древа». Значительное число российских гуманитариев до сих пор верят в него, поэтому на нем придется остановиться подробнее.

Концепция «мирового древа» прямо из работ Юнга не заимствована, хотя по духу соответствует его идеям. Она постепенно складывалась на протяжении XIX — первой половины XX века и в России получила свое оформление в 1970-х годах. В США она нашла отражение в книге «Космическая зигота» (1980) известного этнолога Питера Роу, работавшего среди индейцев Амазонии. Двумя десятилетиями раньше Клайд Килер применил ее к мифологии панамских индейцев куна, но его работы были менее влиятельны. Если американцы вполне логично соединяли теорию архетипов с психоанализом, то в России с ней оказался смешан эволюционизм, что уже вовсе парадоксально.

Основным пропагандистом «мирового древа» в нашей науке был В. Н. Топоров (1928–2005) — крупнейший индолог, выдающийся специалист по языкам, литературам и фольклору индоевропейских народов. Его статья о «мировом древе», опубликованная в популярном справочнике «Мифы народов мира», оказала влияние на целое поколение российских гуманитариев.

Согласно В. Н. Топорову, с помощью образа мирового древа «во всем многообразии его исторических вариантов [включая и такие его трансформации или изофункциональные ему образы, как „ось мира“ (axis mundi), „мировой столп“, „мировая гора“, „мировой человек“ („первочеловек“), храм, триумфальная арка, колонна, обелиск, трон, лестница, крест, цепь и т. п.] воедино сводятся общие бинарные смысловые противопоставления, служащие для описания основных параметров мира». Образ мирового древа «играл особую организующую роль по отношению к конкретным мифологическим системам, определяя их внутреннюю структуру и все их основные параметры». Мысль автора выражена здесь предельно четко: представление о мировом древе, космической оси заложено в подсознании, предшествует практике и независимо от культурной принадлежности людей. В отдельных культурах древо находит разные воплощения, но все они узнаваемы и тождественны.

Теория архетипов недоказуема, но и опровергнуть ее «математически», как сказал бы Достоевский, невозможно. Все же в созданной Топоровым конструкции заложено противоречие, подрывающее ее изнутри. С одной стороны, он полагал, что в Америке и Австралии, которые «в последние 10 тысяч лет развивались достаточно изолированно от Евразии», образ мирового древа известен. Пусть так. Но в то же время на Ближнем Востоке и в Европе этот образ «восстанавливается» лишь с эпохи бронзы. В ранних же знаковых системах эпохи палеолита, о которых мы знаем по материалам пещерной живописи, ни самого древа, ни обычно сопутствующих ему мотивов (например, определенной цветовой символики стран света) «еще нет». Между тем юнговские архетипы, коренящиеся где-то в глубинах подсознания, по логике вещей, как раз в палеолите должны были бы найти свое полное выражение. По Топорову же, мы имеем там лишь «неясные отношения между изображениями копытных, птиц и змей-рыб». Если не трогать Юнга, то можно допустить, что картина мира с древом по центру формировалась по мере усложнения общества, появления религиозных специалистов и мастеров-профессионалов. С позиции эволюционизма такое предположение вполне объяснило бы параллели между Евразией и древней Америкой. Но тогда причем тут Австралия? Культуру австралийских аборигенов нельзя напрямую сопоставлять с культурой европейского палеолита или мезолита, но к «эпохе бронзы» она уж и вовсе не имеет отношения.

Главный вопрос — где кончается круг «аналогов» древа? Ведь здесь и лестница, и цепь, и человек — по сути, любой предмет и объект. Все это достаточно далеко от представления о «мировом древе», как его понимали исследователи второй половины XIX — начала XX века. В это время появились многочисленные переводы на новые европейские языки «Младшей Эдды» — собрания скандинавских мифов, составленного Снорри Стурлусоном, жившем в Исландии в XIII веке. Вот как описывается в ней ясень Иггдрасиль.

У ясеня Иггдрасиль боги собираются, если им надо вершить суд. Сучья ясеня выше неба. У ясеня три корня: один на небе у асов, другой — у инеистых великанов, где была мировая бездна, третий в Нифльхейме (нижнем мире). Под третьим корнем — Кипящий Котел, этот корень снизу подгрызает дракон. Под корнем великанов — источник, в котором знания и мудрость. Воду из него пьет мудрец Мимир. Под корнем асов находится другой источник, Урд. К нему по радуге съезжаются асы. На вершине ясеня сидит орел, между глаз его ястреб. Белка снует по дереву, перенося брань, которой осыпают друг друга орел и дракон. Четыре оленя бегают среди ветвей. В потоке Кипящий Котел вместе с драконом — множество прочих змей. Они тоже грызут ясень, его макушку ест олень, ствол гибнет от гнили. Норны поливают ясень водой из источника Урд, чтобы он не засох. В этом источнике живут два лебедя, от них происходят земные лебеди. Выпадающая при поливе роса — медвяная, ею кормятся пчелы.

Иггдрасиль в «Эдде» — это действительно мировое древо, объединяющее отдельные части вселенной и населяющих их персонажей. Правда, если вы попытаетесь нарисовать ясень, вам это вряд ли удастся — ветви, корни, источники, белки, орлы образуют невероятное переплетение. Но не будем требовать от мифологии точности — она отражает мироощущение людей, а не их знание геометрии. Подобные мировые деревья описываются и во многих мифологических текстах народов Поволжья и Сибири.

По Топорову, однако, «мировое древо» — это не только Иггдрасиль и его прямые аналоги, но и любые объекты, находящиеся в той точке, которая в данной культуре (точнее, в определенных текстах и в пространственной структуре определенных ритуалов) мыслится центральной. Пусть так. Тогда трон, обелиск, алтарь и вообще что угодно действительно будут обладать по крайней мере общим признаком с древом — центральностью положения. Если же эти объекты не плоские, а имеют некоторую высоту или глубину, то появится и второй признак — наличие вертикального измерения. Сочетание этих двух составляющих можно считать универсальным. Не очень понятно только, в чем будет состоять познавательная ценность подобной конструкции.

Можно пойти по иному пути и считать мировым древом любой вертикальный объект — воображаемый или реальный, мыслимый существующим или существовавшим в эпоху творения, — что по своим масштабам превосходит другие объекты своего рода или которому приписываются особые, уникальные свойства. Центральное положение при этом не обязательно. Разного (очень разного!) рода удивительные деревья и горы тоже встречаются почти в любой мифологии. Как и в первом случае, подобная конструкция будет до нелепости тривиальной.

Вот какое сравнение приходит на ум. До середины 1950-х годов советские историки, занимавшиеся изучением любых сложных обществ, обязательно искали в них «классовую борьбу», а занимавшиеся изучением ранних, простых — «пережитки матриархата». Делали они это исходя не из материала, а потому, что заведомо знали — что-что, а классовая борьба и матриархат существуют по определению и задача исследователя отыскать их к вящей славе Маркса и Энгельса. С «мировым древом» получается очень похоже: мы «знаем», что оно есть, остается найти его в конкретных мифологических текстах.

Договоримся поэтому, что мировым древом мы станем называть не любые объекты в воображаемом центре мира и не любое упоминаемое в мифах дерево, а вертикальную ось, которая связывает несколько ярусов мироздания и при этом мыслится твердой (то есть это не солнечный луч и не столб дыма). Именно такое значение было для данной концепции исходным. Ярусы, о которых идет речь, могут быть представлены преисподней, землей и небом либо землей и несколькими небесами. Существенно, что древо проходит сквозь ярусы, служит их стержнем, а не просто касается небосвода. Тогда окажется, что мировое древо есть мотив, известный преимущественно в Северной Евразии и в ряде областей Америки, и отсутствующий в большинстве других регионов планеты. В частности, в Евразии данный образ был определенно знаком не только древним скандинавам, но и венграм, грузинам, чувашам, мордве, казахам, алтайцам, телеутам, хакасам, селькупам, эвенкам, удэгейцам, нанайцам, ульчам, а также батакам острова Суматра и, возможно, древним китайцам. Неполные аналогии прослеживаются в древнеиранской «Авесте», у кафиров Афганистана, у некоторых индейцев Амазонии. Но у чукчей, эскимосов, японцев, древних греков и многих десятков других народов ничего похожего на «мировое древо» нет.

Крупнейший российский востоковед, специалист по древним языкам и культурам Передней Азии, И. М. Дьяконов (1915–1999) скептически отнесся к идее универсальности мифологических образов. Он полагал, что мировое древо характерно исключительно для лесной зоны, где связано с представлением о передвижении шамана из мира в мир. Рассуждения Дьяконова правдоподобны, но следует подчеркнуть, что подобный образ не использовался повсюду, где вокруг росли большие деревья. В мифах подавляющего большинства обитателей таежной зоны Америки мировое древо отсутствует. Это делает вероятной историческую взаимосвязь всех евразийских (а может быть, и центрально- и южноамериканских) вариантов этого образа. На западе Канады и северо-западе США герой часто попадает в верхний мир, поднятый выросшим до небес деревом, но само дерево не является в подобных сюжетах структурно важным объектом. С таким же успехом на небо можно забраться по цепочке из стрел или мысленно, просто закрыв глаза. Лишь в мифологии некоторых племен, относящихся к сэлишской языковой семье, мировое дерево действительно есть. Мифология эта известна прежде всего по работам Джеймса Тейта (1864–1922), одного из соратников Франца Боаса по работе над Джезуповским проектом. Вот как описывали его самые восточные сэлиши, известные под именем флетхед, живущие на западе штата Монтана:

Корни огромного дерева уходят глубоко в землю, вершина его — в небесах. На вершине сидит добрый вождь Амоткем, у корней — злой вождь Амтеп. Первый посылает дождь, снег и вообще все хорошее. Он же послал Койота сделать жизнь людей легче. Души добрых людей идут после смерти через ледяные ворота Койота на севере к Амоткему.

Когда я только начал работать над книгой, мне был известен образ мировой оси лишь в одной-единственной сэлишской мифологии — у группы оканагон на границе канадской провинции Британская Колумбия и американского штата Вашингтон. В статье, опубликованной в 2003 году, я сделал по этому поводу следующее замечание. «Подобное исключение свидетельствует о том, что всегда есть вероятность независимого возникновения несложного образа. Но чтобы этот образ стал общепринятым и распространился в пределах крупного региона — для этого нужно особое стечение исторических обстоятельств». Сейчас я в этом уже не уверен. Мифологические образы и сюжеты не встречаются поштучно. С ними, как с летучими мышами: если вы заметили в сумерках две промелькнувшие тени, то можно предполагать, что в окрестностях водятся примерно две тысячи летучих мышей (пример взят из журнала «Природа»). Если у одной группы индейцев или папуасов обнаружен какой-то мифологический мотив — ищите рядом такие же. И тогда обязательно выявится граница, дальше которой эти мотивы не распространяются, сколько бы мы ни искали.

Теория тропов, миф как метафора

Книга И. М. Дьяконова «Архаические мифы Востока и Запада» вышла в 1990 году. Концепция «мирового древа» безоговорочно господствовала в это время среди российских гуманитариев. Повторим, что концепцию эту можно считать пережитком XIX века, когда все многообразие явлений было принято объяснять одной-единственной причиной. «Мировое древо» — это «тотальный», основополагающий, центральный в буквальном и переносном смысле мифологический объект, на ветви которого можно было повесить любые сюжеты и образы. Дьяконов предложил собственное понимание мифологии, которое, впрочем, тоже не являлось совершенно оригинальным.

В фокусе концепции Дьяконова — понятие тропа. Тропы — это разного рода фигуры речи (метафоры, метонимии, омофонии), необходимые для того, чтобы выразить общие понятия через понятия предметные и конкретные. Суть мифологии, по Дьяконову, в том, что в ней с помощью тропов не просто описывается внешний мир, но раскрывается процесс возникновения и изменения мира: «Миф есть связная интерпретация процессов мира, организующая связное восприятие их человеком в условиях отсутствия абстрактных (непредметных) понятий. Как организующее начало миф аналогичен сюжету: сюжет организует словесное изложение явлений мира в их движении по ходу вымышленного рассказа, миф организует мыслительное восприятие действительных явлений мира в их движении при отсутствии средств абстрактного мышления. <…>. Миф — это умственный и словесный след не только того, о чем думал, полагал, верил и что чувствовал древний человек, но и того, как он думал».

Понимание первобытного мышления как исключительно ассоциативного, эмоционального, «тропического» (что и порождает в итоге мифы с их абсурдными образами и поворотами действия) наталкивается на очевидную трудность. В своей повседневной деятельности человек всегда был вполне логичен. Природное и социальное окружение, представляющее для него практический интерес, человек нигде не познавал с помощью тропов. Мы, конечно, не можем доказать это, побеседовав с неолитическими жителями Иерихона или с палеолитическими обитателями Южной Франции, но у представителей тех народов, с которыми могли познакомиться этнографы, никаких странностей в поведении не обнаружено. Доступные нам археологические материалы также не свидетельствуют о том, что их оставили люди с иной психикой. Получается, что мифологический троп имеет ту же природу, что и художественный, а мифологическое творчество правильнее именовать мифопоэтическим (именно этот термин употреблял В. Н. Топоров). Следует говорить не столько о мифопоэтическом познании мира, сколько о мифопоэтическом видении мира, о мироощущении.

Как только что было сказано, у Дьяконова имелись предшественники. В России в период между мировыми войнами отчасти близкие идеи развивала О. М. Фрейденберг (1890–1955). В ее представлении миф был цепочкой метафор. Переходя от одной метафоры к другой, Фрейденберг могла установить связь между любыми описываемыми объектами и доказать все, что хотела, дополняя фейерверк парадоксальных сопоставлений ссылками на якобы отраженные в них стадии в развитии культуры. Вот образец ее стиля из статьи, посвященной сравнению кельтской истории о Тристане и Изольде с античными мифами (сборник «Тристан и Исольда»):

Так, Тристану приходится отвоевывать чудесную собаку, чтобы послать ее Исольде и тем доставить ей забвение печалей. Геракл тоже отвоевывает собаку (имеется в виду двенадцатый подвиг — привести адского пса Кербера. — Ю. Б.), но мы узнаем, что это есть собака смерти и что он уводит ее из преисподней точно так же, как — в параллельном мифе — Алкесту. Это показывает, что отвоевание Тристаном ‘чудесной собаки’ есть то же самое, что отвоевание им Исольды: ведь в том и в другом случае он бьется с чудовищем, с великаном и драконом, и добывает либо ‘женщину’, либо ‘собаку’, две подземные разновидности двух разных стадий… Когда Исольда получает от Тристана этот дар (собачку. — Ю. Б.), она не хочет забвенья вдали от горестного друга и бросает собачку с высоты окна в море. Этот прыжок или сбрасывание в море с высоты — типичный солнечно-загробный мотив. Словом, с точки зрения стадиальной семантики фиванская собака функционально несет еще космические черты (‘солнце || преисподняя’), которые получают в ней оформление в период ее одомашнения и ее культа начиная с раннего земледелия… Костер Геракла есть тот же костер Тристана или костер Исольды, как атрибутивная черта их огневой сущности, данной им космическим мировоззрением.

Для Фрейденберг прикованная к скале Андромеда сама есть скала, подобно тому как мандельштамовский Прометей — «скалы подспорье и пособье». Но ведь речь-то идет не о поэзии, не о нашем восприятии античных мифов и даже не о реконструкции мироощущения создателей исчезнувших культур, а о попытках объяснить содержание совершенно конкретных древних текстов. Уместны ли здесь метафоры?

Рассуждения Фрейденберг предполагают, что образы и сюжеты мифологии возникают в подсознании и означают вовсе не то, что способен понять простой слушатель и читатель. Для возникновения этих образов требовалось особое «космическое» мировоззрение, господствовавшее где-то на заре существования человеческого рода. Речь идет о подсознании, причем о подсознании не отдельного человека и даже не отдельного коллектива, а человечества в целом, поскольку объектом анализа оказываются одновременно мифы разных народов, зафиксированные с промежутком в пару тысячелетий. И еще одно: средневековая Европа или античная Греция видятся Фрейнденберг глубокой «архаикой», утром, детством человечества, началом начал. Эта позиция наивна — в ретроспективе всемирной истории не то что греки, но и ранние индоевропейцы находились на весьма продвинутой «стадии» развития общества и культуры. Подобная ошибка типична для данного направления — Дьяконов тоже называл мифы хеттов, шумеров или скандинавов эпохи викингов «архаическими». Кроме того, глубокую «архаику» повсюду готовы видеть те специалисты, которые работают не с вещами, а с текстами. Время создания ранних письменных текстов кажется им зарей человеческого рода.

Во Франции в тот же период между мировыми войнами получила распространение теория А. Леви-Брюля о дологическом первобытном мышлении. Леви-Брюль (1857–1939) исходил из того, что религиозно-мифологические представления коренятся в психологии не отдельного человека, а социума, группы людей. Обобщая сведения о духовной культуре народов Африки, Австралии и Океании, он показал, чем именно мифологическое мышление своеобразно. Этих особенностей как минимум три. В мифологии не соблюдается закон исключенного третьего (предмет может быть и самим собой, и чем-то иным), отдельные разделы пространства и времени качественно неоднородны, различные объекты и их категории связаны мистической сопричастностью. Используя внелогическую систему понятий, первобытный человек описывает мир. Сделать это на основе логики он не мог уже потому, что не имел сведений о реальном устройстве мира.

В Германии одновременно с Леви-Брюлем к изучению мифологии обратился немецкий философ Эрнст Кассирер (1874–1945). В работе 1925 года «Мифическая мысль» Кассирер пришел к выводу, что конкретно-чувственное мышление может обобщать, только становясь знаком, символом, то есть одни предметы, не теряя своей конкретности, оказываются символами других предметов или явлений. Это близко теории тропов с той разницей, что если у Дьяконова явления просто вступают в ассоциации, образуя сложные, переплетающиеся цепи, то у Кассирера означаемое и означающее относятся к принципиально разным категориям. Мифическое сознание у Кассирера — это код, который можно расшифровать, подобрав верный ключ. Кассирер опирался на учение Вильгельма фон Гумбольдта о языке. Согласно ему, язык создает мир, отражает спонтанность духа, а в духе главное — свобода. В мифе дух свободно творит, освобождается от ограничений, самовыражается. Мифологическое познание примитивнее прочих, но лежит в их основе. Мифический текст нелогичен, но целостен.

При всех отличиях друг от друга представители данного направления воспринимали мифы как продукты творчества — пусть коллективного, бессознательного, но творчества. Явно или неявно, исследователи пытались объяснить, как и почему древние тексты приняли именно ту форму, в какой они нам известны. Однако максимум, что проясняют подобные теории — это эмоциональные связи и логические ассоциации между отдельными эпизодами мифов, которые, может быть, возникали в головах рассказчиков и слушателей мифов. Такое знание было бы полезным, будь мы уверены, что любой эпизод любого мифа оказался в нем «не случайно», что определенные мифологические сюжеты возникали именно в тех обществах, от которых они до нас дошли. Но вот подобной-то уверенности и нет. Хорошо известно, что если мифологическая традиция в своей полноте уникальна для каждого народа, то отдельные мифы легко заимствуются и переводятся с одного языка на другой. Носители каждой традиции истолковывают их на свой лад, причем любые истолкования равно допустимы. Почему, при каких обстоятельствах тот или иной мифологический сюжет возник «первоначально», — об этом мы не только ничего не знаем, но и сам вопрос, скорее всего, не имеет смысла. С таким же успехом можно с просить, откуда взялись слова нашего языка. Лингвисты ответят, какую форму имело слово в эпоху Древней Руси, как оно предположительно звучало на праславянском или даже на праиндоевропейском уровне. Об истории заимствованных слов надо будет узнавать от специалистов по тюркским, иранским или германским языкам. Однако как бы глубоко вглубь времен ни простирались реконструкции, мы по-прежнему будем бесконечно далеки от «начала» истории, от того времени, когда слова «появились впервые».

В 1748 году австрийский иезуит Мартин Добрицхоффер (1717–1791) был послан своим орденом в Парагвай обращать в христианство местных индейцев. В 1822 году его трехтомный труд с описанием увиденного и пережитого был переведен на английский и опубликован в Лондоне значительным тиражом. Как и многие члены его ордена, Добрицхоффер упорно изучал местные языки и пришел в результате к закономерному выводу. Языки этих дикарей, писал Добрицхоффер, столь сложны, что никоим образом не могли быть ими придуманы. Только Бог способен был это сделать.

С тем, что люди не создают сами язык, на котором они говорят, давно все согласны. Зная это, логично было бы предположить, что люди не создают и мифологические повествования, они их только интерпретируют.

Структурализм. Леви-Строс, Рэдклиф-Браун

Клод Леви-Строс (р. 1908) — создатель наиболее известной во второй половине XX века теории мифа. Лет тридцать назад о нем слышали даже школьники, хотя с тех пор его слава во многом померкла.

Леви-Строс не сразу нашел свое истинное призвание. В 1930-х годах, работая в университете в Сан-Паулу, он совершил поездку во внутренние районы Бразилии к индейцам намбиквара. Увиденное произвело на него гнетущее впечатление — горстка несчастных людей на заваленной мусором обочине цивилизации. В годы войны Леви-Строс сам в полной мере почувствовал себя «этническим меньшинством», ибо как еврей должен был бежать из Франции. В Нью-Йорке он познакомился с выдающимся лингвистом Романом Якобсоном, под влиянием которого и создал свой структурный подход к этнографии. После войны Леви-Строс применил его к изучению систем родства и свойства. Эти исследования создали ему имя среди специалистов, но широкой публике как сам Леви-Строс, так и тема, которой он занимался, оставались неведомы.

Все изменилось в 1955 году после публикации трудов симпозиума, на котором Леви-Строс выступил с анализом мифа об Эдипе. В это время исследования мифологии находились в полосе кризиса. Немецкая метеорологическая и американская психологическая школы исчерпали себя. На страницах европейских этнографических журналов печатались скучнейшие статьи немецкого этнографа Отто Церриеса, в которых тот методично пересказывал мифы южноамериканских индейцев, посвященные то превращению стариков в муравьедов, то представлениям о злых духах. Французский африканист Марсель Гриоль (1898–1956), ставший после своей поездки на Нигер учеником негритянского мудреца, описывал никогда, по-видимому, не существовавшую космогонию народа догонов, намекая на скрытый в ней мистический смысл. На этом фоне любые свежие мысли по поводу мифологии должны были найти благоприятный отклик. Сделанное Леви-Стросом оказалось не просто новым, но совершенно беспрецедентным.

Какие-то элементы структурализма в фольклористике существовали и раньше. Некоторые исследователи, например, рассматривали роль в культуре оппозиций между правым и левым или же символику сторон света. Подобного рода структуры были элементарно просты, выявить их не составляло труда. Метод же Леви-Строса позволял проанализировать то, что не только нельзя увидеть при поверхностном наблюдении, но и трудно описать, пользуясь привычными средствами.

Взяв те эпизоды из греческой мифологии, которые связаны с мифической или полумифической историей города Фивы в Беотии, Леви-Строс не изложил их в обычном хронологическом порядке, а поместил в четыре столбца таким образом, чтобы читатель статьи или слушатель доклада мог обозреть все мифы сразу. В первый столбец вошли следующие эпизоды: 1) герой Кадм ищет свою похищенную Зевсом сестру Европу; 2) Эдип женится на своей матери Иокасте; 3) Антигона, вопреки запрету и под страхом казни, предает земле тело своего убитого брата Полиника. Эпизодов, попавших во вторую колонку, также три: 1) богатыри-спарты, выросшие из посеянных Кадмом зубов дракона, убивают друг друга; 2) Эдип убивает своего отца Лайя; 3) Этеокл убивает своего брата Полиника. Отбор эпизодов обусловлен тем, что попавшее в первый столбец свидетельствует о сильном, преувеличенном развитии родственных чувств (любовь к матери вплоть до инцеста, любовь к брату вплоть до готовности пойти на смерть, чтобы похоронить его труп), а попавшее во второй — о недооценке, недоразвитии подобных чувств (отцеубийство, братоубийство). Противопоставлены друг другу также третий и четвертый столбцы. В третьем хтонические (то есть местные, почвенные, возникшие из земли) существа убиты героем (Кадм убивает дракона, Эдип отгадывает загадку Сфинкса, после чего чудовище бросается в пропасть), а в четвертом сам герой оказывается похожим на змея и, следовательно, хтоничен. Это сходство выявляется на основании ненадежных и косвенных признаков — их немногие способны заметить (если герой хром, то он как бы одноног, а следовательно, немножко похож на змею, которая ног не имеет вовсе). Но на то и проницательность аналитика, чтобы понять смысл малейших нюансов.

Что же следует из подобного аналитического разбора? А то, что культура сталкивается с противоречиями, которые она не способна преодолеть, но может сгладить, смягчить с помощью мифологических текстов. В данном случае речь идет о противоречии между представлением об «автохтонности» людей, уподобленных растущей из земли траве, и практическим знанием о том, как именно рождаются дети. Подобный вывод построен на множестве сомнительных допущений и натяжек, не подкреплен ни одним прямым свидетельством, он совершенно произволен и недоказуем. И тем не менее большинство мифологов Леви-Стросу либо вполне поверили, либо по крайней мере продолжали с интересом наблюдать, к каким выводам он придет дальше.

В 1958 году французский исследователь опубликовал новое мифологическое эссе — «Деяния Асдиваля». В нем он анализировал приключенческие мифы индейцев цимшиан, живущих в бассейне рек Несс и Скина в Британской Колумбии. Уже само название работы много говорило о ее содержании. Слово les Gestes («деяния, подвиги») отсылало читателя к эпической поэзии средневековой Франции. Тем самым Леви-Строс демонстративно ставил знак равенства между цивилизованной Европой и индейскими охотниками и рыбаками.

Исследование основано на сравнении ситуаций, описываемых в отдельных частях повествования. Например, в одном эпизоде герой женится на девушке, братья которой занимаются охотой на сухопутного зверя, а в другом он женится на сестре охотников на морского зверя. Подвергнув аналитической процедуре серию подобных эпизодов, Леви-Строс находит смысл мифа. Он в том, чтобы указать на неизбывное противоречие между принятым у цимшиан счетом родства по матери, обычаем жить после брака в доме дяди по матери и стремлением мужчины передать наследство своему сыну и оставить этого сына жить в своем доме.

Выводы Леви-Строса не имели под собой основания уже потому, что разбираемый им миф вряд ли существовал. Он был опубликован в начале XX века и, скорее всего, искусственно собран из нескольких самостоятельных сюжетов. Примерно таким путем в XIX веке в Финляндии была создана «Калевала». Составляющие ее песни-руны исполнялись самостоятельно, не образуя связного цикла. Однако даже если вся эпопея про Асдиваля действительно записана от одного информанта, в ней нет и намека на озабоченность индейцев правилами наследования и послебрачного поселения. Нет таких данных и в материалах по этнографии цимшиан.

Работая в рамках своего метода, французский исследователь с 1964 по 1972 год опубликовал четыре тома, посвященных анализу мифологий американских индейцев. Несколько позже появилась еще одна книга на ту же тему. Даже сейчас, четыре десятилетия спустя и при всем критическом отношении к автору, работе Леви-Строса нельзя не отдать должное. Сотни мифологических текстов, описанных на фоне данных по этнографии, климату, животному и растительному миру Америки, преобразованы в сложнейшие тригонометрические фигуры, призванные продемонстрировать соответствия и оппозиции между мифами и разъяснить их глубоко запрятанный смысл — мессаж, то есть послание. И хотя смысл этот всегда тривиален (не надо брать в жены ни слишком далеких брачных партнеров, например лягушек или улиток, ни слишком близких — матерей и сестер; смерть неизбежна, но человек стремится ее избежать), у читателя, впервые соприкоснувшегося с творением Леви-Строса, оно на какое-то время оставляет такое же сильное впечатление, как и фрэзеровская «Золотая ветвь». Читатель готов поверить, что ему открыли невероятный чудесный мир, о существовании которого он даже не подозревал.

Леви-Строс не скрывал, что его книги не носят чисто научного характера, но отчасти представляют собой художественные произведения. Важную роль играют иллюстрации, шрифт, обложка. Тем не менее это не художественная литература в чистом виде, перед Леви-Стросом стояла научно-философская задача, которую он, как ему казалось, выполнил. Она заключалась не в том, чтобы разъяснить содержание мифов индейцев, а в том, чтобы доказать, будто логика построения этих мифов та же, что и логика современного математика. Если принципы мышления всех людей одинаковы, то исследователь имеет полное право вычитывать в мифологических текстах то, что он склонен в них видеть, не спрашивая мнения ни индейцев, ни древних греков о правомерности соответствующего анализа. Отдельные мифологии с их внешней несистемностью, неорганичностью, с элементами совершенно разного происхождения надо, по мнению Леви-Строса, рассматривать как проявления единой суперсистемы нашего разума. В словаре Леви-Строса отсутствуют слова «сакральное» и «религия». Он отказывается рассматривать психологию коллектива, для него существует лишь мышление индивида — его собственное.

Леви-Строс писал по-французски. Когда его работы стали переводить на другие языки, переводчики столкнулись с трудностями. Некоторые абзацы в точном переводе звучали настолько странно, чтобы не сказать глупо, что публиковать их было попросту неудобно. Постепенно стало ясно, в чем дело. Хотя Леви-Строс не злоупотреблял специально придуманными для своего исследования терминами, обычные слова приобретали у него терминологический смысл. Язык Леви-Строса — это особая, ранее не существовавшая разновидность французского языка, поэтому для перевода надо было создать соответствующие разновидности английского, немецкого или русского. Надо сказать, что у нас с этой задачей блестяще справился А. Б. Островский, специалист по мифологии нивхов. Его переводы Леви-Строса и его «подражания» метру, написанные им самим и на других материалах, не уступают французским оригиналам. Другие переводы не надо читать, они ужасны.

Метод Леви-Строса, связанный с превращением мифологических текстов в формулы и тригонометрические конструкции, точных параллелей не имеет. Эпигоны французского ученого хотя и демонстрируют те же приемы на других материалах (например, индонезийских и африканских), но не решаются создавать столь же сложные комбинации. Это не значит, однако, что исходные идеи Леви-Строса были для своего времени вовсе беспрецедентны. В те годы, когда он еще только приступал к занятиям мифологией, другой крупный антрополог оказался довольно близок к независимому открытию главного леви-стросовского постулата: наш разум повсюду функционирует одинаково, что дает аналитику право открывать в мифах структуры, о которых сами аборигены не имеют ни малейшего представления, но которые заложены в менталитете человека вообще.

Олфред Рэдклиф-Браун (1881–1955), создатель школы английской социальной антропологии, занимался изучением социальной структуры аборигенов Австралии. Его особенно впечатлило сходство мифов о добывании воды у аборигенов юго-востока этого континента с мифами, записанными на островах Королевы Шарлотты у западных берегов Канады.

Согласно австралийскому мифу, Ястреб держал всю пресную воду под камнем. Ворон проследил за ним, поднял камень, напился, стряхнул с себя в воду насекомых-паразитов и улетел, не положив камень на место. Хлынувшая вода образовала реки, вши превратились в муррейскую треску — главный вид пресноводных рыб в местных водоемах. Согласно мифу индейцев хайда, Орел хранил всю пресную воду в плотно сплетеной корзине и притворялся, будто вместе с другими пьет лишь морскую воду. Ворон проследил за ним, напугал, велев куче хвороста свалиться в костер, схватил корзину и улетел с ней. Орел стал преследовать похитителя, вода пролилась, образовав реки.

Комментируя эти мифы, Рэдклиф-Браун увидел в них отражение универсального закона — наличия оппозиции между двумя половинами племени. Языком мифа подобная оппозиция выражается через противопоставление двух птиц — черной и белой, охотника и падальщика. Этот вывод выглядит убедительно в том смысле, что имея одну оппозицию (две части племени), к ней легко подверстать бесчисленное множество других, в том числе и оппозицию между вороном и дневной хищной птицей. Проблема лишь в том, что племен с дуальной социальной организацией (когда племя делится на две фратрии, половины) в Америке великое множество, но лишь в некоторых мифах северо-запада Северной Америки эти половины воплощают орел и ворон. И уже совсем непонятно, почему подобная оппозиция как в Австралии, так и у индейцев хайда использована в повествованиях на один и тот же сюжет — о появлении рек. Случайность? Возможно.

Франц Боас

Вернемся из второй половины XX века в конец века XIX. В антропологии этого времени господствовал, как уже было сказано, эволюционизм. В Германии авторитетом пользовался Адольф Бастиан (1826–1905), много сделавший для создания университетских кафедр антропологии и этнографических музеев, но не являвшийся ни особо крупным мыслителем, ни полевым этнографом. Относительно мифологии Бастиан полагал, что одинаковые мотивы в мифах разных народов возникают потому, что все люди по природе думают и фантазируют одинаково (Elementargedanken). Внешне это похоже на Леви-Строса и Рэдклиф-Брауна, но в действительности проще: речь идет не об оппозициях, а о любых образах и эпизодах. Наивную мысль Бастиана нельзя назвать заведомо неприемлемой. Чтобы подтвердить или опровергнуть ее, необходимо было иметь представление о распространении конкретных сюжетов и образов по миру. Сделать это было непросто, не хватало данных.

В 1905 году другой немецкий исследователь Поль Эренрайх (1855–1914) нашел в материалах Бастиана, относящихся ко времени его поездки в Юго-Восточную Азию, пересказ тайского мифа о происхождении династии местных правителей. У самого Бастиана о воцарении героя не сказано, но заключительные эпизоды мифа известны по версиям, записанным позже другими авторами.

Герой тайского мифа — прокаженный. Он мочится у яблони и его выделения вместе с соками поднимаются вверх по дереву. Дочь царя съедает созревший на яблоне плод, беременеет и рожает мальчика. Через год царь созывает всех мужчин государства, среди которых ребенок должен опознать своего отца. Каждый из претендентов пытается приманить мальчика сладостями и фруктами, но тот ест вареный рис из рук прокаженного. Царь бросает дочь, мальчика и его отца в реку. Они спасаются, прокаженный превращается в красивого юношу.

Занимаясь изучением мифов южноамериканских индейцев, Эренрайх обнаружил в них близкую параллель тайскому мифу. Оригинал этого текста, написанного на языке кечуа, датируется началом XVII века и происходит из горной деревушки к востоку от столицы Перу Лимы.

В перуанском мифе рассказывается о девушке по имени Кауи Льяка, которая отвергала всех сватавшихся к ней женихов. Тогда Куни Рая Вира Коча, приняв облик птицы, впрыснул свое семя в съедобный плод. Плод упал с дерева, Кауи Льяка подобрала и съела его, забеременела и родила мальчика. Она сама решила собрать всех мужчин, чтобы узнать, кто отец ребенка. Куни Рая пришел последним в облике нищего, мальчик пополз к нему. Опозоренная, Кави Льяка пустилась бежать. Куни Рая надел свое золотое одеяние и побежал следом, но его возлюбленная не стала оглядываться, а бросилась в море и превратилась в скалу (обычный эпизод в перуанских мифах). [Далее следует рассказ о дальнейших приключениях Куни Раи.]

Сто лет назад, сталкиваясь с подобными параллелями, ученые не были в состоянии сделать обоснованный выбор в пользу той или иной гипотезы. Даже самые безрассудные миграционисты вряд ли смогли бы объяснить, кем и когда миф мог быть принесен в Перу из Таиланда. Если же сюжеты возникли независимо, то почему именно в этих районах?

В полемику с Бастианом, определенно склонявшимся к гипотезе о повсеместном и независимом возникновении сходных сюжетов, вступил Франц Боас (1858–1942). При этом Боас менее всего стремился объяснять появление одинаковых культурных особенностей их переносом в ходе миграций. Он вообще не спешил предлагать решения для проблем, сложность которых превосходила познавательные возможности современной ему науки. Речь шла о том, что наука должна ставить перед собой реальные задачи и собирать материал для будущих исследований.

Боас родился в Вестфалии, учился в университетах Гейдельберга, Бонна и Киля и в студенческие годы занимался вопросами цвета морской воды. Приняв в 1883–1884 годах участие в экспедиции на север Канады к эскимосам Баффиновой Земли, он бросил физику и обратился к антропологии. Вскоре он перебрался в США, где сделал главным объектом своих исследований индейцев Северной Америки, живших на территории южной Аляски, Канады и в американских штатах Орегон и Вашингтон. Речь идет об историко-культурном ареале, который принято именовать Северо-Западное побережье. Именно Боас в своей знаменитой статье «Об ограниченности сравнительного метода в антропологии», опубликованной в 1896 году, похоронил наивный эволюционизм XIX века. В 1920 году он снова рассмотрел те же проблемы в статье «Методы этнологии».

По мнению Боаса, именно эволюционисты с их постулированием незыблемых законов развития человечества, привлекли к антропологии внимание публики, а значит, и финансовую поддержку тех, кто располагает деньгами. Однако в основе многих построений эволюционистов лежит наивное предположение, будто одни и те же причины всегда и везде имеют одинаковые следствия, то есть порождают сходные явления культуры. Хотя определить глобальные закономерности в развитии общества и культуры интересно и важно, сделать это можно лишь после того, как будут достаточно исследованы культуры конкретных народов. Если говорить о сходстве культур американских индейцев и народов Азии, то невозможно заранее сказать, что здесь вызвано независимым закономерным развитием в одинаковом направлении, а что следует объяснять разновременными заимствованиями и древними миграциями. Прежде чем прийти к определенному выводу, необходимы долгие кропотливые исследования.

В 1895 году Боас на некоторое время вернулся в Германию и опубликовал здесь собрание записанных им мифов индейцев американского Северо-Запада. Анализируя их содержание, он пришел к выводу, что мифологические повествования состоят из эпизодов, связь между которыми относительно слаба. По мере того как повествования переходят от племени к племени (а это случается постоянно — хотя бы из-за обмена брачными партнерами и в ходе торговых экспедиций), одни эпизоды пропадают, другие появляются, они разъединяются и снова соединяются в новой последовательности. Рассматривая мифологию любого индейского народа, мы обнаруживаем, что ни один из эпизодов не уникален для данной традиции. В разнообразных наборах они встречаются у соседних, а иногда и у весьма удаленных племен. Боас не мог не видеть, что мифологические тексты бессмысленно истолковывать вне определенного культурного контекста. Сюжеты возникают из элементов разного происхождения и лишь затем осмысляются. Интерпретация текстов на сходный сюжет у разных народов неодинакова. Порой она вообще минимальна, то есть повествования являются скорее занимательными историями, нежели священными мифами. Вот несколько цитат из боасовских работ.

Анализ любой североамериканской мифологии выявляет в ней элементы со всего континента, из которых большинство встречается у соседних племен, но много и обнаруживающих территориально удаленные аналогии; иначе говоря, повествования распространялись через весь континент (Journal of American Folklore, vol. 4).

Анализ американских материалов показывает, что сложные истории — недавнего происхождения, что между их отдельными компонентами нет существенной связи и что подлинно древние элементы текстов — это отдельные эпизоды и некоторые наиболее простые сюжеты (Tsimshian mythology. Washington 1916, p. 878).

Одинаковые мифы распространены на больших территориях у носителей фундаментально отличных типов культуры… Один и тот же текст бывает священным мифом у одного племени, а у соседнего пересказывается ради развлечения. Если интересы этноса сосредоточены на небесной сфере, то миф оформляется как повествование о происхождении определенных звезд. Если в центре внимания оказываются животные, миф повествует о происхождении особенностей животных. Если племя отличается развитыми ритуалами, повествование будет о них (Anthropology and Moder Life. New York, 1928, p. 149–150).

К сходным выводам, как по следам Боаса, так и независимо от него, в XX веке приходили и другие исследователи. Вот что в начале 1940-х годов писал этнограф Джордж Фостер по поводу фольклора мексиканских индейцев (Journal of American Folklore, vol. 58):

Изучение бытующих в Мексике достаточно длинных повествований чаще всего показывает, что в них нельзя обнаружить фабульное ядро, вокруг которого были бы сгруппированы сопутствующие элементы. Скорее создается впечатление, что широко распространенные фольклорные мотивы скомпонованы на месте самым различным образом… Иногда похоже на то, как если бы рассказчик запускал руку в мешок с мотивами, вытаскивал наугад пригоршню и сплетал бы из того, что достал, некий текст. Иногда эпизоды встречаются группами, по-видимому распространившись из первоначального источника в подобном связанном состоянии. Далее они способны как разделяться, так и оставаться вместе.

Представление о том, что сложные мифы довольно легко возникают и распадаются на составляющие их более устойчивые элементы и что даже близкие по культуре народы по-разному осмысляют одни и те же сюжеты, находится в непримиримом противоречии с любыми теориями, которые признаны объяснить возникновение и формирование целостных мифов. Прав либо Боас, либо Леви-Строс, Дандес, Пропп, Фрэзер, Кассирер — не важно даже, кто именно. Соединить структуралистский и фрейдистский подходы к мифологии, теорию тропов и эволюционизм, «архетипы» и солярно-лунарную интерпретацию Макса Мюллера при желании можно. Но сочетать любую из этих теорий с предположением, что за возникновением мифов не стоит вообще никакой конкретной причины, что они сплавлены из фрагментов, случайно оказавшихся в репертуаре носителей фольклорной традиции — это действительно невыполнимо.

Малиновский и функционализм

Есть лишь одно направление в изучении мифов, которое с Боасом благополучно уживается. Это функционализм. Его создателем был Бронислав Малиновский (1884–1942), английский антрополог польского происхождения. Нередко именно его называют самым знаменитым представителем своей дисциплины, оказавшим огромное влияние на все ее дальнейшее развитие.

В молодости, изучая физику и математику в Краковском университете, Малиновский прочел «Золотую ветвь». Книга Фрэзера произвела на него столь сильное впечатление, что он уехал учиться антропологии в Лондон. В Англии он оказался чуть ли не первым антропологом, получившим систематическое профессиональное образование (его профессорам еще не у кого было учиться, они только лишь создавали свою науку). В 1914–1918 годах Малиновский четырежды побывал на Тробрианских островах, расположенных близ восточной оконечности Новой Гвинеи. Две из этих экспедиций длились по целому году. В 1922 году Малиновский издал свою первую и самую знаменитую книгу «Аргонавты западной части Тихого океана».

Суть разработанного Малиновским подхода к изучению культуры состоит в том, что в культуре не существует «пережитков», в ней все функционально, так или иначе «работает». Любой элемент культуры, независимо от своего происхождения, оказывает влияние на другие и сам подвержен их влиянию. В 1926 году Малиновский опубликовал небольшую работу, в которой специально оговорил свое отношение к такому разделу культуры, как мифология.

Кратко определив свое критическое отношение к известным в то время теориям происхождения мифов, Малиновский в небольшой, но влиятельной работе «Миф в первобытной психологии» так формулирует свое понимание проблемы: «Миф, в том виде, в каком он существует в общине дикарей, то есть в своей живой примитивной форме, является не просто пересказываемой историей, а переживаемой реальностью». Знакомя читателей с содержанием конкретных мифов, которые он слышал на Тробрианах, Малиновский предельно краток, ибо не в содержании, с его точки зрения, дело. Свою функцию в культуре миф выполняет почти безотносительно к содержанию. Чтобы понять значение рассказов, их социальный смысл, отношение к ним туземцев, необходимо присутствовать при декламации текстов, наблюдать реакцию слушателей и при этом, конечно, знать их язык, разбираться в волнующих общину проблемах. По мнению Малиновского, миф меньше всего призван удовлетворять интеллектуальные запросы людей — он есть проявление их эмоций.

Отказываясь от изучения содержания текстов, Малиновский предоставил тем самым другим исследователям заниматься этой темой. Его функциональный подход к мифологии оказывается поэтому совместим со всеми прочими. Однако с подходом Боаса он все же сочетается лучше всего, ибо сферы интересов обоих исследователей нигде не пересекаются. Боас прослеживал распространение отдельных мотивов, которые встречаются в текстах, задавался вопросом о заимствовании этих элементов или об их многократном независимом появлении. Малиновского же ни сюжеты мифов, ни тем более происхождение этих сюжетов вовсе не интересовали.

Правда, некоторые высказывания Малиновского двусмысленны. То ли исследователь пытается разъяснить, в каком именно отношении некоторые подробности мифа хорошо соответствуют особенностям именно данной культуры. То ли эти подробности возникли, были добавлены в миф в ответ на потребности культуры. То ли, наконец, весь мифологический сюжет целиком возник именно в данной культурной среде. Если первое и отчасти второе предположения допустимы, то третье крайне маловероятно.

Вот пример. Меланезийцам Тробрианских островов, среди которых вел свои наблюдения Малиновский, был известен миф о происхождении смерти, точнее об утрате вечной молодости (см. ниже главу «Почему люди смертны?»). Суть тробрианского варианта в том, что бабка сняла с себя старую кожу и сделалась молодой, а внучка ее в новом облике не узнала и стала гнать от себя. После этого смерть сделалась окончательной. Малиновский не комментирует данный миф подробно, но отмечает, что описанный в нем конфликт между женщинами-родственницами, принадлежащими к разным поколениям, характерен для общества, в котором муж переходил жить в дом жены, счет родства велся по женской линии, а женщины в целом занимали не ведущее, конечно, но все же относительно высокое положение. Что в точности имел в виду Малиновский, трудно сказать. Если он полагал, что записанный им миф возник на Тробрианских островах, то здесь можно заявить с полной определенностью — это не так. Мифы подобного рода известны половине народов мира и об их возможном происхождении еще пойдет речь. Если Малиновский всего лишь имел в виду, что описание конфликта бабки и внучки вполне уместно в обществе, где эти родственницы живут под одной крышей — с этим не приходится спорить. Если же речь шла о том, что в других мифах о смене кожи и происхождении смерти описываются конфликты между родственниками-мужчинами, а у считающих родство по женской линии тробрианцев этот эпизод был изменен, так что героинями стали бабка и внучка, то это предположение допустимо. Но чтобы его доказать, потребовалось бы рассмотреть все мифы подобного рода, известные в Африке, Индии, Индонезии, Меланезии и Южной Америке, и лишь после этого определить, существует ли статистически значимая зависимость между формой счета родства и полом тех персонажей, о которых повествуется в мифах.

Упрекать Малиновского в том, что он не осуществил подобной исследовательской процедуры, нелепо. В его время не было накоплено соответствующих материалов, а мифология интересовала Малиновского меньше, чем такие аспекты культуры, как магия, системы обмена или социальная организация. Однако некоторая двусмысленность выводов осталась свойственна и другим этнографам, развивавшим функциональный подход к исследованию культуры. Сперва они видят свою задачу и изучении традиционного мировосприятия, в том числе в определении той роли, которую играют здесь мифы. Затем переходят к истолкованию причин появления определенных сюжетов и образов. В результате происхождение определенных мифов объясняется особенностями культуры и недавней историей народа, характером окружающего ландшафта. Для неискушенного читателя такие построения выглядят подкупающе убедительно. Лишь когда аналогичные мотивы обнаруживаются у других народов, живущих в других условиях, начинают закрадываться сомнения по поводу возможности «самозарождения» мифов под влиянием местных условий.

Вопрос о причинах возникновения не только мифологических мотивов и сюжетов, но и других особенностей отдельных культур, сложнее, чем это может показаться на первый взгляд. Причин этих всегда много, причем среди них есть как ближайшие и легко заметные, так и далекие. Вот что в начале 1980-х годов писал по этому поводу Ричард Адамс, сторонник подхода к культуре как к системе, в которой действуют принципы естественного отбора:

Объяснения, нацеленные на познание ближайших причин, способны обнаружить связи — в том числе и существенные, — непосредственно предшествовавшие событию. Объяснения, нацеленные на выявление результатов естественного отбора, касаются крупномасштабных закономерностей, детали которых часто неизвестны или даже непознаваемы (Current Anthropology, vol. 22).

Функциональный анализ показывает, почему те или иные образы и сюжеты оказались подходящими для того, чтобы быть использованными в мифах конкретных народов. Изучение же мирового распространения мифологических мотивов показывает, какие именно образы и сюжеты могли быть использованы. Культура выбирает из того, что доступно, а не изобретает на пустом месте.

Между тем функциональный подход к изучению мифов после смерти Малиновского все более распространялся. Точнее, речь теперь шла об изучении в основном фольклора, ибо настоящая «высокая» мифология быстро исчезала даже в самых глухих уголках земного шара. В 1954 году американец Уильям Баском опубликовал статью «Четыре функции фольклора», которую А. Дандес в 1965-м перепечатал в своем влиятельном сборнике «Изучение фольклора». В этой статье Баском прямо ссылался на Малиновского, развивая и детализируя его идеи. Рассказывание мифов, легенд и сказок является важным социальным действием, во время которого рассказчик и его аудитория находятся в напряженном взаимодействии. Миф объясняет, оценивает, кодифицирует свойственные обществу институты, обычаи и ритуалы. С помощью мифов и фольклора вообще традиции передаются следующим поколениям, дети и молодежь узнают о том, что в поведении приемлемо, что похвально, а что недопустимо. Социальные нормы постигают и взрослые, так что миф — способ унифицировать формы поведения всех членов общества, до минимума свести всяческие отклонения.

Со всем этим не поспоришь, но никакого объяснения содержанию мифов подобный подход все-таки не дает. Что значит, если один и тот же набор мотивов распространен в половине мира, а в другой половине неизвестен? Соответствует ли все это таким же различиям в морали, ритуалах, психологии? Функционалисты никогда не обращались к подобным вопросам и не шли дальше отвлеченных рассуждений и деклараций.

Джезуповская экспедиция (1897–1902) и ее русские участники

Вернемся к Боасу. Его интерес к содержанию мифологических текстов был обусловлен желанием изучать конкретную историю, а не подгонять ее под известные схемы. Боас разумно предполагал, что если в мифах содержатся сходные и при этом не простейшие и общераспространенные, а достаточно сложные и своеобразные эпизоды, то это свидетельствует о контактах между предками тех людей, которые рассказали мифы этнографам. Боас не исключал независимого возникновения похожих мифов, однако считал, что народы, обитавшие в одном регионе, могли скорее заимствовать друг от друга элементы культуры, нежели изобретать их заново. Ведь то, что эти народы общались (если не прямо, то через каких-то посредников), не вызывает сомнений.

Хотя Боас не был функционалистом, содержание мифов само по себе интересовало его не больше чем Малиновского. Он не занимался разгадыванием их «значения», но и не обращал большого внимания на то, как истолковывали свои легенды и мифы сами рассказчики. Строго говоря, большинство текстов из опубликованных Боасом собраний вообще было записано не им лично, а его помощниками и сотрудниками. Мифы были нужны Боасу прежде всего потому, что он видел в них свидетельства исторических контактов между племенами. Примерно так археолог изучает орнамент на древних керамических сосудах. Зачем этот орнамент наносили и что он значил для древних людей, мы не знаем. Однако сходные формы орнамента, свидетельствуют об исторических связях между культурами. Изучая подобные связи, мы в конечном счете восстанавливаем историю.

Как осторожный и трезвомыслящий исследователь, Боас никогда не предполагал, что, определив географическое распространение мифологических мотивов, мы сможем проследить все маршруты древних миграций и направления культурных контактов. Однако в конце 1890-х годов он, по-видимому, все же надеялся, что некоторые вопросы такого рода удастся решить. Как стало ясно впоследствии, это была ошибка. На основе одних лишь материалов мифологии и вообще этнографии историю реконструировать невозможно. Но об этом несколько дальше.

В 1897 году Боас стал готовить один из самых грандиозных проектов, которые были предприняты в мировой антропологии. Пользуясь поддержкой Морриса Джезупа (1838–1908), миллионера и директора Американского музея естественной истории в Вашингтоне, Боас предложил развернуть этнографические и археологические исследования на всех территориях, которые с востока и запада окаймляют северную часть Тихого океана. Главной задачей было определить, как и когда сформировалась та этнографическая карта, которую на стыке Азии и Америки застали проникшие сюда европейцы. Боас не ставил перед собой заведомо невыполнимой в то время задачи — определить пути заселения Нового Света, маршруты наиболее ранних мигрантов. Он лишь сочинил некоторый сценарий, касающийся истории чукчей, коряков, ительменов, эскимосов и индейцев севера тихоокеанского побережья Америки. Этнографические исследования, и в частности сравнение мифов, которые встречаются у отдельных народов, должны были либо подтвердить догадки Боаса, либо опровергнуть их.

Суть концепции Боаса была такова. Когда-то давно, еще до распространения ледника (ни о каких абсолютных датировках сто лет назад и речи не шло), люди из Азии проникли в Америку и заселили ее. По мере того как ледник таял и отступал, жившие к югу от него «первые американцы» начали обратное движение к северу и северо-западу, в результате чего часть из них снова вернулась в Азию. Там их потомками являются так называемые палеоазиаты, то есть чукчи, коряки и ительмены. Сейчас лингвисты склоняются к мнению, что родственны между собой только языки коряков и чукчей, а ительменский язык Камчатки лишь контактировал с корякским, но имеет другое происхождение. Так это или нет, но то немногое, что к концу XIX века было известно обо всех аборигенах Камчатки и Чукотки, заставляло предполагать, что они сильно отличаются от таких сибирских народов, как якуты, эвены и эвенки, чьи языковые родственники обитают гораздо южнее. В некоторых отношениях чукчи, коряки и ительмены казались Боасу больше похожими на аборигенов Америки, чем на обитателей внутренней Азии. Следующей волной двигавшихся с востока на запад мигрантов были, по Боасу, эскимосы. Их прародина находилась на севере Канады, откуда они позже заселили берега Аляски и восточное побережье Чукотки. «Эскимосский клин» разделил палеоазиатов и индейцев, некогда обитавших по соседству друг с другом.

В печати Боас крайне редко и осторожно формулировал эти свои мысли. В частных беседах с коллегами он был, скорее всего, смелее в высказываниях и мог увлечь их собственными идеями.

Задачей-максимумом экспедиции было собрать фольклорно-этнографические материалы по всем народам как самого Берингоморья, так и областей, прилегающих к этому региону, в частности по коренным жителям Нижнего Амура и Сахалина. Осуществить такую задачу в полном объеме было заведомо невозможно — для этого не хватало не только денежных средств, но и квалифицированных специалистов. Некоторые нанятые для экспедиционной работы люди стали затем крупнейшими этнографами. Результаты, полученные другими, оказались скромнее, чем ожидалось. Но самой удачной находкой Боаса, обеспечившей конечный успех всего джезуповского проекта, было привлечение к исследованиям двух российских этнографов — Вольдемара (Владимира Германовича) Богораза (1865–1936) и Вольдемара (Владимира Ильича) Иохельсона (1855–1937). Оба в молодости были сосланы на Колыму за революционную деятельность, однако не только вернулись в Петербург живыми и относительно здоровыми, но и приобрели за время ссылки полезные навыки выживания в экстремальных условиях. Оба оказались талантливыми лингвистами и выучили местные языки. Это позволило им записать множество мифологических текстов. В частности, были добыты уникальные собрания мифов и сказок чукчей, коряков, ительменов, а также коренного населения бассейна Колымы — юкагиров.

В основном принимая предположение Боаса об эскимосах, некогда «вклинившихся» между палеоазиатами и индейцами, Богораз и Иохельсон попытались подтвердить эту гипотезу собственными материалами, а именно сопоставить наборы эпизодов в мифах, записанных ими у коряков и чукчей, с теми мотивами, которые Боас и его американские коллеги обнаружили в мифах тлинкитов, цимшиан, хайда, беллукула, квакиутль и других индейцев Северо-Западного побережья. Эта была первая попытка систематически использовать данные мифологии для реконструкции дописьменной истории. И вот что из этого получилось.

В статье, опубликованной в 1904 году, Иохельсон выделил четырнадцать эпизодов корякских мифов, аналогичных, по его мнению, эпизодам индейских мифов, но отсутствовавших у эскимосов. Некоторые из этих параллелей неубедительны. Одни мотивы слишком просты и мало характерны, чтобы свидетельствовать о контактах. Другие недостаточно сходны с мотивами индейских мифологий. Третьи вовсе встречаются как раз у эскимосов, а не у индейцев и попали в список Иохельсона по недоразумению. Похоже, что исследователь верил в гипотезу Боаса и хотел ее всеми силами подтвердить. Богораз проявил большую независимость и использовал собственные материалы в основном для того, чтобы показать общее сходство всех арктических мифологий от Кольского полуострова до Аляски. И все же, невзирая на разного рода ошибки и натяжки, Богораз и особенно Иохельсон обнаружили действительно уникальные параллели между палеоазиатскими и индейскими мифами.

В одном из записанных Иохельсоном корякских мифов рассказывается, как ворон похищает пресную воду у краба. Это ровно тот самый сюжет, о котором уже шла речь в связи с исследованиями Рэдклиф-Брауна. Напомним, что английского антрополога поразило сходство повествований о добывании воды, записанных в Австралии и у индейцев хайда — жителей островов близ западного побережья Канады. Рэдклиф-Браун, как указывалось, полагал, что дело здесь в неких закономерностях человеческого ума: раз племя делится на две фратрии, то одну из них будет воплощать ворон, а другую орел. Как оказалось, миф о похищении воды, которую ворон уносит и разбрызгивает (обычно выплевывает), создавая озера и реки, в Северной Америке известен не только хайда, но и большинству остальных индейцев тихоокеанского побережья вплоть до Северной Калифорнии. В Сибири он, как показал Иохельсон, имелся в мифологии коряков и, скорее всего, также камчатских ительменов, тексты которых уже и сто лет назад сохранялись только в обрывках. Ни у эскимосов, ни у большинства народов Сибири этого мифа нет.

Корякские материалы показывают, что оппозиция ворона и орла в данном сюжете не обязательна — вместо орла действует краб. Такая замена характерна. Исследователю часто кажется, что определенная деталь мифа особенно значима, и он готов предположить, что и весь сюжет обязан ей своим появлением. Однако всякий раз среди вариантов мифа обнаруживаются такие, где как раз этой детали нет. Отсюда, кстати, понятна особая сложность интерпретации тех мифов, которые дошли до нас от древних цивилизаций в одном-единственном варианте. Чаще всего не существует способа определить, какие подробности этих текстов существенны, а какие случайны.

Но вернемся к корякам. Показателен еще один миф из собрания Иохельсона. Рассказывается, как Эмемкут, сын Великого Ворона, принимает облик кита и начинает нарочно плавать вдоль того берега, на котором расположено соседнее поселение. Люди бросают в кита гарпуны, а он уплывает, унося их, что и было целью проделки (достать волшебный гарпунный линь). Схожие истории о том, как герой принимает вид рыбы или животного, чтобы унести пущенные в него стрелы, гарпун, украсть рыболовный крючок и прочие орудия лова или охоты, популярны на всем северо-западе Северной Америки от Аляски до Северной Калифорнии. Много южнее они вновь появляются в восточных районах Южной Америки, включая Венесуэлу, Гвиану и большую часть Бразилии. В западной части тихоокеанского бассейна этот же мотив известен на Филиппинах и в Индонезии. В классическом китайском романе «Троецарствие» герой провоцирует врагов обстреливать его корабль и таким образом добывает стрелы. В западной и центральной Евразии, а также в Африке подобных мотивов нет.

В текстах, записанных Богоразом и Иохельсоном на северо-востоке Азии, особенно у коряков, можно найти и другие интересные параллели мифам, распространенным у тех народов, которые живут в обеих Америках и вдоль западных берегов Тихого океана. О чем же говорят подобные аналогии?

На этот последний вопрос мы попытаемся ответить позже. Сейчас лишь отметим, что ни российские участники джезуповской экспедиции, ни сам Боас сделать этого не могли. И не только потому, что находившиеся в их распоряжении материалы по фольклору и мифологии оставались ограниченны даже после того, как работа экспедиции успешно завершилась. С тех пор количество записанных и опубликованных мифологических текстов во всем мире возросло многократно и измеряется сейчас многими десятками тысяч. Добыты материалы по таким народам, о самом существовании которых при жизни Богораза и Боаса мало что было известно. Важнее, однако, другое.

Джезуповский проект осуществлялся в доархеологическую эру исследований. Сейчас трудно даже представить, насколько отрывочны, ограниченны и порой просто нелепы были представления ученых начала прошлого века о дописьменной истории. Богораз, например, в 1924 году вполне серьезно писал об эскимосах, вероятно, обитавших на берегах Берингова пролива в начале четвертичного периода (то есть миллион лет назад!). Миллион или десять тысяч — за этими цифрами ничего не стояло, история Берингоморья пятисотлетней давности была столь же плохо известна (точнее, не известна вообще), как и происходившее там многие тысячелетия назад. Когда Боас намеревался включить в состав джезуповской экспедиции археологов, он имел в виду лишь поиск возможных следов непосредственных предков нынешних обитателей Аляски. Глубже его фантазия не проникала. Не только отсутствовали необходимые археологические материалы по окружающим Тихий океан регионам, но и познавательный потенциал археологии не принимался в расчет. Боас, Рэдклиф-Браун, равно как и многие другие крупные антропологи первой половины XX века, до самой своей кончины так и не могли поверить, что, копаясь в земле, о культуре людей можно узнать что-то действительно новое и существенное.

Другая историческая дисциплина, сравнительная лингвистика, сто лет назад также еще не раскрыла свои возможности. Здесь, правда, надо признать, что работа по сопоставлению языков трудоемка, а число специалистов, рискующих посвятить себя этой области науки, ничтожно. Поэтому большинство гипотез дальнего родства языков, предположительно разделившихся более шести — восьми тысяч лет назад, и сейчас остаются неподтвержденными.

Наконец, третий важнейший источник по ранней истории человечества, популяционная генетика, стала развиваться лишь в последние лет тридцать. О возможности ее появления не то что сто, но и пятьдесят лет назад никто не догадывался точно так же, как и о появлении компьютера.

Итак, по завершении джезуповской экспедиции Иохельсон и Богораз продемонстрировали обнаруженные ими и ранее не известные факты, указывающие на сходство мотивов в мифологиях чукчей, коряков и ительменов, с одной стороны, и американских индейцев — с другой. Вроде бы подтверждалась гипотеза «эскимосского клина» — а может быть, и не подтверждалась. Связная картина в любом случае не выстраивалась. После революции Иохельсон оказался в Америке и осуществил важнейшую экспедицию к алеутам. Богораз остался в России, стал одним из основателей советской этнографии, но его работы большого интереса не представляют. Однако собранный обоими великими этнографами материал по мифологии не пропал и может теперь быть снова востребован с использованием новых методик.

Кризис историко-географического изучения мифов в США. Томпсон

Изучение мифологических текстов ради сравнения их содержания, картографирования встречающихся мотивов, стремления определить, с какой территории, от кого и к кому эти мотивы распространялись, какие из них могли быть ранними, а какие возникли позже, — исследования подобного рода принято относить к историко-географическому направлению. Именно на них в начале XX века Боас ориентировал своих учеников.

Результаты оказались скромными. Труда затратили много, а надежных выводов получить, в сущности, не удалось. Иного и нельзя было ожидать. Не только Богораз и Иохельсон, но нередко и более поздние авторы слабо представляли себе реальную сложность и временную глубину тех процессов, которые они пытались восстановить. Имея дело с тысячами неизвестных нам ближних и дальних миграций, с поглощением одних племен другими, образованием и распадом племенных союзов, мы можем получить лишь усредненную картину, восстановить основные тенденции, но никак не конкретные исторические детали. Неудивительно, что к середине XX века «историко-географическое» направление в США исчерпало себя. Сам Боас уже к 1920-м годам отказывался верить, что путем сопоставления мифологических традиций удастся восстановить события прошлого. Он все больше склонялся к психологизму, к идеям школы «культура и личность».

Боасовская ориентация на исторически известные этносы, на современную или недавнюю этнографическую карту предполагала незначительную временную глубину исследований. Никто не мог сказать, как долго способны сохраняться отдельные мифологические мотивы и их цепочки, из которых складываются пространные мифы. На всякий случай (и совершенно бездоказательно) предпочтение отдавалось минимальным срокам.

Характерна в этом смысле статья, опубликованная в 1965 году в сборнике под редакцией упоминавшегося уже Алана Дандеса. В ней рассматривался североамериканский миф о женщине, ставшей женою человека-звезды, а ее автором был не кто иной, как Стит Томпсон (1885–1976). Этот крупнейший систематизатор фольклора, создатель всемирно признанного указателя фольклорно-мифологических мотивов, занимался типологией текстов. Фольклор и мифология как его часть были для Томпсона отдельной системой, пребывающей в своем собственном автономном пространстве, а не в пространстве реальной истории. Характерно, что с помощью указателя Томпсона невозможно изучать распространение мотивов по миру. Если каких-то данных в указателе нет, то это может объясняться как отсутствием соответствующих сказок и мифов у определенных народов, так и тем, что сведения по этим народам не были собраны или не были обработаны. Дело не в небрежности Томпсона — просто для типологических исследований не очень существенно, есть ли в нашем распоряжении односюжетные тексты из трех или из тридцати разных мест.

В статье о супруге-звезде Томпсон стремился определить первоначальную форму этого сюжета и центр его формирования. Вот краткое содержание трех выбранных наудачу текстов.

Первый записан у индейцев оджибва в канадской провинции Онтарио.

Однажды две сестры остались ночевать под открытым небом и стали любоваться звездами. Одна пожелала себе в мужья белую звезду, другая — красную. Когда девушки утром проснулись, то увидели, что попали на небо. Белая звезда оказалась стариком, а красная — молодым мужчиной. Мечтая вернуться назад, сестры наткнулись на старуху, сидевшую у отверстия в небе. Видимые с земли обрамлявшие это отверстие звезды люди называют Плеядами. Мужья помогли сестрам сплести веревку, и они стали спускаться вниз, однако попали на вершину высокого дерева. Сидя на ветке, сестры обещают выйти за того, кто поможет им слезть. Это делает росомаха. [Далее начинается новая серия эпизодов, которая прямо не связана с предыдущей.]

У индейцев санти (семья сиу) на Великих Равнинах начальные эпизоды такие же, а далее миф разворачивается по иному сценарию.

Две сестры спят на улице, смотрят на звезды. Одна желает в мужья большую и яркую звезду, другая — слабую звездочку. Ночью обе девушки попадают на небо. Яркая звезда — это крупный мужчина, слабая — юноша. Та сестра, которая стала женой первого, ждет ребенка. Муж не велит ей выкапывать корневища определенного вида, но она нарушает запрет и проваливается сквозь небосвод. Упав на землю, она разбивается насмерть, но младенец в ее утробе остается жив. Его подбирает старик, приносит жене, волшебством превращает во взрослого юношу. [Далее начинается рассказ о подвигах и приключениях этого сына звезды и другого юноши, которого первый сделал своим побратимом.]

Третий миф записан в Центральной Калифорнии среди индейцев майду (семья пенути).

После танцев по случаю достижения совершеннолетия две девушки заночевали под открытым небом. Во сне они видят звезды, которых желают в мужья, старшая — яркую красную звезду, младшая — голубую. На следующую ночь обе оказываются на небе с мужьями. Вскоре каждая рожает ребенка. Жены убеждают мужей, что их дети хотят играть с сухожилиями животных. На самом деле они плетут из сухожилий веревку, начинают спускаться по ней. Мужья обрезают веревку, женщины разбиваются, но их братья находят их и оживляют.

Это лишь три версии из восьмидесяти шести, которые Томпсон привлек к анализу. Детально и скрупулезно выделив отдельные эпизоды, подсчитав частоту их встречаемости и методично сравнив варианты, Томпсон столь же подробно аргументирует свои выводы. Они таковы: первоначальный сюжет мифа сложился, скорее всего, в регионе Великих Равнин и произошло это не позже XVIII века.

Для читателя, который ничего не знает про индейскую мифологию, выводы Томпсона, возможно, покажутся убедительными. Для того же, кто мифологию знает, они абсурдны. Почти все проанализированные Томпсоном эпизоды встречаются не только в мифе о супруге-звезде, но и в сотнях других североамериканских мифологических повествованиях, которые остались за рамками исследования. Какой эпизод кто и откуда заимствовал, как они сочетались первоначально — определить это так же легко, как разделить несколько десятков разных красителей, вылитых в ведро и перемешанных там. И еще один важный момент: миф о супруге-звезде был популярен не только в Северной, но и в Южной Америке, что заставляет измерять его возраст не десятками и даже не сотнями лет, а тысячелетиями. В Азии параллели ему обнаруживаются в Индонезии и на Филиппинах. Если учитывать их, то возможное время формирования сюжета уходит уже совсем в глубокую древность.

Среди современников Томпсона был, видимо, лишь один человек, одинаково хорошо знавший мифологию как Северной, так и Южной Америки. Это Клод Леви-Строс. Не приходится удивляться насмешкам, которые он не замедлил высказать в адрес американского фольклориста. Неудачный опыт Томпсона еще раз подтвердил, что отдаленные события дописьменной истории реконструкции не подлежат. Мы никогда не узнаем конкретные эпизоды в судьбе отдельных мифологических сюжетов. Миллионы подобных эпизодов сливаются в длительный процесс формирования той глобальной фольклорно-мифологической картины, которую рисует нам этнография. Вот его-то и стоит попытаться реконструировать.

Финская школа. Миграционизм

Историко-географический подход к мифологии и фольклору придумал не Боас. Это направление сложилось в Северной Европе среди финских и шведских фольклористов. К началу XX века оно уже вполне оформилось.

В 1887 году Карле Крон (1863–1933) опубликовал анализ широко распространенного фольклорного сюжета о двух животных, из которых более слабое обманывает и побеждает сильное. Он доказывал, что европейские сказки на данный сюжет распадаются на две группы — южную, которая, по его мнению, из Индии через Грецию проникла во Францию и Голландию, и северную — хорошо сохранившуюся в финском фольклоре. Сама идея, будто европейский фольклор происходит из Индии, была популярна во второй половине XIX — начале XX века. Она возникла вследствие предположения, что самые ранние дошедшие до нас письменные тексты фиксируют и самые ранние варианты сюжета. Поскольку многие истории, героями которых являются животные, впервые встречаются в индийской «Панчатантре», относящейся к первым векам нашей эры, Индия стала считаться родиной сказок. Крон, однако, как раз не пытался доказывать приоритет конкретно Индии или Греции. Смысл его работы в другом: фольклорные сюжеты не возникают где попало, спонтанно. Однажды появившись, они передаются от народа к народу, мигрируют, так что, сравнивая особенности отдельных текстов, можно проследить пути миграции.

Крон унаследовал направление мысли от отца, Юлиуса Крона (1835–1888), а тот — от первых собирателей и исследователей финского фольклора: Г. Г. Портана (1739–1804), К. Ганандера (1741–1790), С. Топелиуса-старшего (1781–1831). Они предположили, что мотивы карело-финских рун, имеющие территориально далекие аналогии, могут свидетельствовать о происхождении прибалтийско-финских народов из Азии. Немного позже Якоб Гримм (1785–1863) предпринял изучение германской мифологии, обращая внимание на сходные образы и сюжеты в мифах других европейских и азиатских народов. Отношение Гримма к «языческой» мифологии — это отношение романтика, очарованного поэтической народной культурой, но метод работы исследователя, стремившегося восстановить утраченные фрагменты некогда целостной картины мира, по сути своей сравнительно-исторический. Реконструкция допустима постольку, поскольку фольклор и мифология способны долго сохраняться во времени, создать их на пустом месте так же невозможно, как создать язык. Фольклорно-мифологические параллели свидетельствуют об исторических связях между народами.

Крон полагал, что способен объяснить не только сходство, но и различия между традициями. Сходство односюжетных текстов в среднем тем больше, чем ближе географически места записи. По мере того как определенный сюжет заимствовался одним исполнителем от другого, в нем накапливались отличия. Эти отличия можно было бы назвать ошибками, информационным шумом, сбоем, если бы существовал какой-то определенный оригинал, образец. Такого образца нет, процесс бесконечен и, углубляясь во времени, уходит к нашим африканским предкам, о которых Крон, конечно же, еще ничего не знал.

Взгляд Крона на суть проблемы определял задачи исследования: точно фиксировать варианты сюжетов, отмечать места записи, анализировать различия и пытаться определить время появления вариантов. Приоритет был решительно отдан записям из уст сказителей, тогда как ценность письменных текстов оказалась под сомнением. Было понятно, что сам великий Э. Лёнрот (1863–1933), опубликовавший «Калевалу», если не изменял основное содержание рун, то уж, во всяком случае, старался подогнать отдельные руны друг к другу таким образом, чтобы склеить из них единое связное повествование. Так же, несомненно, поступали и все авторы в прошлом. Письменная фиксация мифа или сказки — дело случая и древности сюжета никоим образом не определяет. Действительно, записанные в XX веке карельские руны с точки зрения развития фольклорных сюжетов никак нельзя назвать более поздними, нежели руны, помещенные в «Калевалу». Сюжеты, зафиксированные в «Панчатантре», не древнее и не моложе тех, которые записаны в Индии в XX веке. Время записи текстов ничего не говорит о времени появления сюжета, который мог возникнуть столетия, тысячелетия и даже десятки тысяч лет до того.

Боас тоже затронул тему соотношения вариантов мифов, зафиксированных письменно и полученных из уст информантов. Различия здесь не в самом по себе способе фиксации текста (до нас, читателей, мифы в любом случае доходят лишь после того, как они кем-то опубликованы), а в том, насколько спонтанно, естественно информант или автор излагает свой материал. Как только человек начинает обдумывать сказанное и пытаться соединить противоречивые эпизоды в одну связную версию, он вносит в миф что-то новое, индивидуальное, прежде отсутствовавшее. С одной стороны, представитель определенной культуры не может выйти за пределы собственного кругозора и знаний, поэтому даже самые изощренные жреческие толкования мифов не являются авторской фантазией, но отражают свойственные культуре представления о мире. С другой стороны, речь все же идет о переосмысленных и перегруппированных фрагментах народной традиции. Поэтому версии мифа, полученные от людей образованных (будь то древних жрецов или современных учителей), отражают традицию менее точно, чем версии, записанные со слов рядовых членов общества.

Независимость хронологии фольклорно-мифологических сюжетов от хронологии записи текстов сейчас кажется очевидной, здесь просто не о чем спорить. Однако сто лет назад эта мысль была новой и неожиданной, и ее требовалось доказывать. Если в естествознании европейцы к началу XIX века уже вполне оторвались от породившей науку философско-мифологической традиции, то в области наук гуманитарных переход от традиционного к рациональному мышлению не завершился и к концу века. Греческие мифы, как уже говорилось, считались особенными, уникальными, а раннее время их записи — более двух тысяч лет назад — доказывало, как казалось, что записанные недавно односюжетные мифы других народов восходят к древнегреческим оригиналам. И начале 1880-х годов русский кавказовед В. Ф. Миллер проанализировал зафиксированные у народов Кавказа рассказы об одноглазом великане, в пещеру которого попадает путник, об ослеплении великана и о бегстве из пещеры. Миллер пришел к выводу, что абхазские, осетинские и прочие повествования никак не могут восходить к эпизоду из гомеровской «Одиссеи» — они самобытны. Пожалуй, и сам Миллер не до конца осознавал последствия своего открытия. Если за три тысячи лет набор основных эпизодов в сюжете «Одиссей в пещере Полифема» не изменился, как много прошло времени, чтобы ошибки при пересказах накопились и изменения произошли, — восемь тысяч лет, двадцать восемь тысяч? Есть ли временная граница, как долго могут жить мифы?

Во второй половине XX века финская школа фольклористики подверглась разгромной критике, и нынешние финские исследователи меньше всего желают, чтобы их с этой школой отождествляли. Наряду с Кроном мишенью нападок был Анти Аарне (1867–1925), составивший указатель фольклорных сюжетов, легший в основу всех последующих. Критика, однако, касалась методически существенных, но в конечном счете второстепенных вопросов: принципов составления указателей, соотношения устной и письменной традиций, наличия у сюжетов «архетипов» и пр. Главный вопрос о возможности или невозможности использования мифологии и фольклора для реконструкции истории остался за рамками обсуждения.

Финская школа оформилась в то самое время, когда в европейской антропологии стал распространяться так называемый миграционизм. Его провозвестником стал немецкий географ Фридрих Ратцель (1844–1904). Ратцель, как казалось, предложил объяснение той загадки, с которой не мог справиться классический эволюционизм XIX века. Если все культуры развиваются в одном направлении, проходя одни и те же стадии, то почему они такие разные как «стадиально», так и по набору конкретных черт? Объяснение состояло в том, что культуры меняются по мере освоения людьми разнообразной природной среды. Переселяясь на новые территории и приспосабливаясь к непривычным условиям, люди создают новые культурные формы. Однако последователи Ратцеля сосредоточили внимание не столько на механизме культурогенеза, сколько на самом факте миграций. Обнаруживая одинаковые элементы культуры у народов, живущих на большом расстоянии друг от друга, они полагали, что таким способом удастся реконструировать историю, выяснить, кто где жил в прошлом и по каким маршрутам передвигался.

История немецкого миграционизма трагична. Воодушевленные своими идеями, австрийские и немецкие исследователи отправлялись в удаленные районы планеты и собирали там уникальные материалы, в том числе колоссальные собрания мифологических текстов. Без работ Мартина Гузинде (1886–1969) на Огненной Земле, Пауля Шебесты (1878–1967) среди семангов полуострова Малакка и пигмеев Конго, Лео Фробениуса (1863–1938), вдоль и поперек пересекшего Африку, мировая этнография лишилась бы своего золотого фонда, к которому обращаются все новые поколения исследователей. Однако те исторические сценарии, которые предлагали австрийцы и немцы на основе собранных материалов, были сомнительными, порою нелепыми. Иногда трудно поверить, что эти этнологи из континентальной Европы являлись современниками Боаса и его коллег, хорошо видевших разницу между обоснованными гипотезами и беспочвенными фантазиями. Кроме того, многие немецкие ученые скомпрометировали себя уже самим фактом того, что работали в Германии при нацистах, так что цитировать их после Второй мировой войны уже не принято. Все это способствовало дискредитации не только конкретных выводов миграционистов, но и самого этого направления мысли. Прошлое человечества стало превращаться в мозаику из множества отдельных культур, намертво укорененных на своих территориях. Этнологи-функционалисты практически вывели вопросы древних миграций и сопоставительный анализ культур друг с другом за пределы того, чем должен заниматься ученый.

В России, кстати, тоже нашелся миграционист, начавший работать даже раньше немецких единомышленников и практически с ними не связанный. Григорий Николаевич Потанин (1835–1920), не имевший специального историко-культурного образования, много путешествовал по Южной Сибири и Центральной Азии, где собрал такой же уникальный материал по этнографии и фольклору, что и Лео Фробениус в Африке. Потанин обратил внимание на большое количество фольклорно-мифологических параллелей, тянущихся с востока на запад через всю Евразию. Однако в дальнейшем он увлекся дилетантскими лингвистическими изысканиями, наивно объясняя зафиксированные в европейском фольклоре названия, имена и сюжеты и предлагая для них тюркские и монгольские соответствия. Домыслы дискредитировали не только автора, но и само направление, которое он представлял. Что же до открытых Потаниным трансконтинентальных параллелей, то фольклористы предпочли их больше не замечать.

Тойвонен: журавли и пигмеи

Идеи миграционизма оказались созвучны финской школе, но сами финские ученые были осторожнее и корректнее в выводах. Одним из наиболее захватывающих исследовательских проектов, предпринятых ими, стал поиск географически далеких аналогий известному греческому мифу о борьбе журавлей и пигмеев. Осуществил этот проект Юрио Тойвонен (1890–1956), в 1937 году опубликовавший свои результаты в «Журнале финно-угорских исследований».

Историю эту древние авторы, начиная с Гомера, пересказывали многократно. Согласно античным источникам, где-то на далеких островах, у истоков Нила, в верховьях Ганга, в Скифии, но в любом случае по соседству с омывающим землю мифическим океаном живут маленькие, величиной с локоть люди. Туда же, спасаясь от холодной зимы, ежегодно прилетают журавли. Иногда говорится, что вместо носа у пигмеев два крохотных отверстия для дыхания или что они ездят верхом на больших куропатках либо на баранах и козах. Вооруженные стрелами, они толпой спускаются к морю и поедают там яйца и птенцов журавлей, пока те не успели вырасти. Хижины свои они строят из глины, перьев и скорлупы журавлиных яиц. Сохранился отдельный миф о правительнице пигмеев Геране, которую боги в наказание превратили в журавля и которая во главе других журавлей теперь воюет со своими прежними подданными.

Самое раннее дошедшее до нас изображение сражающихся с журавлями пигмеев происходит из Этрурии. Это роспись на так называемой вазе Франсуа, созданная около 570 года до н. э. Пигмеи на ней — пропорционально сложенные люди, ростом с журавлей или ниже их, верхом на козлах, с пращой в руках. Позже, по-видимому, по мере того как миф утрачивал свою актуальность, начинается карикатурное изображение пигмеев в виде пухлых слабосильных толстячков. Уже после гибели античной культуры в Византии эти изображения продолжали воспроизводиться до VI–VII веков н. э.

Долгое время сюжет борьбы живущего на краю мира маленького народа с нападающими на него журавлями считался характерным именно для древних греков. Некоторые любители Античности, не интересующиеся специально мировой этнографией, думают так до сих пор. Однако еще в XIX веке стало ясно, что сходный миф существовал и на севере Европы — у жителей Скандинавии и прибалтийско-финских народов. Так, в написанной по-латыни «Истории северных язычников», опубликованной в Швеции в 1555 году, помещена гравюра, подпись к которой разъясняет, что речь идет об обитателях Гренландии. Это карлики верхом то ли на собаках, то ли на пони, с копьями наперевес, которые выступают против толпы журавлей. Последние несколько больше ростом, чем люди.

Описания страны пигмеев удалось собрать финским этнографам. На южном конце Дороги Птиц (так многие финно-угры и тюрки называют Млечный Путь) у самого края неба находится Страна Птиц. Это остров в теплом море, где живут карлики, которые сражаются с птицами. В другом районе Финляндии рассказывали, что крохотные «жители страны птиц» обитают далеко на юге, в теплой стране и питаются птичьими яйцами. Они сражаются с журавлями, разоряющими их поля. Однажды туда попал обычный человек, который помог карликам победить птиц или установить мир. Карлики удивлялись, увидев, как он за один раз съел три яйца. Сходные представления были знакомы саамам в Лапландии.

Владея не только английским, шведским и финским, но и русским языком, Тойвонен просмотрел обширную этнографическую литературу по народам Сибири. Оказалось, что на большей части ее территории рассказы о борьбе птиц и пигмеев не зафиксированы. Однако нечто похожее снова встречается в опубликованных Богоразом чукотских мифах. Вот содержание одного из них.

Сняв одежды из перьев, Гуси и Чайки превращаются в девушек и купаются в озере. Человек похищает одежды и возвращает их всем, кроме самой красивой Чайки. Она становится его женой, рожает двоих сыновей. Свекровь ругает невестку за то, что вместо съедобных кореньев чайка собирает траву. Когда птицы летят на юг, обиженная Чайка просит их сбросить ей перья и вместе с детьми улетает. Муж отправляется на поиски и попадает в страну птиц. У его жены теперь новый муж — Чайка. Птицы нападают на человека, пуская в него вместо стрел перья, но тот дубиной легко убивает птиц и вместе с женой и детьми возвращается домой.

В похожем мифе аляскинских эскимосов враждебные птицы нападают не только на человека, но и на само птичье племя, из которого происходит пропавшая жена. Такие же мифы встретились Тойвонену в собраниях текстов, собранных американскими этнографами среди индейцев тлинкитов на юге Аляски. Но еще более близкие аналогии прибалтийско-финским и древнегреческим текстам нашлись в мифах других индейцев Северо-Западного побережья Северной Америки. Часть из них была опубликована Боасом, часть записана позже. Вот несколько характерных примеров.

Индейцы цимшиан (те самые, чьи рассказы о похождениях героя Асдиваля анализировал Леви-Строс) сообщили следующее предание.

Некогда охотники из родов Волка, Ворона и Орла добыли множество морских львов, а человек из рода Медведя — только двух. Стыдясь своей неудачи, он украл туши двух животных, добытых охотником из рода Волка. Чтобы наказать вора, тот вырезал фигуру морского льва из дерева, оживил ее и пустил в море. Охотник из рода Медведя загарпунил эту приманку, но линь прилип к его руке, и деревянный морской лев потащил лодку в открытое море. Всего в этой лодке было три человека. Скитаясь по морю, они приплыли и страну карликов. Те постоянно подвергались нападению уток, гусей, лебедей, бакланов и журавлей и несли в подобных сражениях значительные потери, поскольку сбрасываемые птицами перья забивали карликам рты и носы. Мореплаватели решили вмешаться и стали сворачивать птицам шеи. Благодарные карлики отвезли своих спасителей в их родное селение.

Сюжет мифа индейцев беллакула, живущих примерно в ста километрах к юго-востоку от цимшиан, несколько отличается, но тоже содержит рассказ о нападении перелетных птиц на маленьких человечков.

Один охотник пришел в страну карликов, где с ужасом наблюдал, как те выкопали из земли, убили и съели напоминавшее жабу чудовище. Охотник провел с карликами всю зиму. Весной прилетели гуси, утки и прочие птицы и напали на карликов. Охотник стал их защищать, без труда убивая птиц, из которых он позже приготовил жаркое. Одного карлика птицы подхватили и унесли, но затем уронили на родную деревню того самого охотника. Из карлика получился сильный раб.

Далее на юг, где сейчас расположены канадский город Ванкувер и американский Сиэтл, жили индейцы сэлиши, говорившие на полутора десятках родственных языков. Язык беллакула тоже входит в эту семью, но сильнее отличается от остальных. Мифы о карликах и птицах записаны у большинства сэлишей, обитавших вдоль берега океана, но не у тех, кто жил в глубине страны. Больше всего эти повествования похожи на приведенный выше миф цимшиан.

Например, люди из племени скагит рассказывали о злобной женщине, которая оклеветала перед мужем двух своих братьев, обвинив их в том, что те, вопреки обычаю, не делятся с ней принесенным с охоты мясом. Отец мужа превращает бревно в волшебного тюленя, и тот утаскивает лодку братьев далеко в море. Братья приплывают к земле, населенной карликами. На карликов регулярно нападают утки, пронзая несчастных своими перьями будто стрелами. Братья бьют уток веслом и оживляют убитых человечков, извлекая из их тел вонзившиеся утиные перья. Спасенные дарят спасителям ценные раковины и отсылают домой, посадив на кита.

Помимо северо-запада США, сюжет о борьбе карликов с перелетными птицами был известен и во многих других районах Северной Америки.

Алгонкины группы фокс, жившие на Среднем Западе США (территория штата Мичиган), рассказывали о человеке, попавшем к карликам, женщины которых не умели рожать. Когда подходил срок, беременным вспарывали животы и они погибали. У карликов не было и анальных отверстий, поэтому они удивились, увидев, как пришелец справляет нужду. Человек научил местных женщин рожать и, видимо, проделал карликам необходимые отверстия. Когда на карликов напали журавли, гуси, казарки, человек легко перебил птиц, стал их жарить и есть.

В мифе атапасков липан на юге Техаса семеро воинов путешествуют по отдаленным местам и приходят в селение карликов, а затем в селение женщин. Те и другие то и дело сражаются с прилетающими с севера гусями. Воины легко побивают гусей, и птицы с тех пор прекращают свои нападения. Похожий рассказ о странствиях группы воинов отписан у чироки в южных Аппалачах.

На своем пути воины встречают племя карликов, живущих в постоянном страхе перед прилетающими с юга и нападающими на них птицами. Пришедшие учат карликов делать дубинки и бить птиц по шее. Хотя на этот раз атака была отбита, прилетевшие впоследствии журавли истребили всех карликов, так как те не могли дотянуться своими дубинками до их шей.

Не станем пересказывать все подобные тексты, их много. Помимо историй о сражениях карликов с птицами, есть и другие варианты: птицы нападают на великанов, которые без помощи обычных людей не могут оказать сопротивления; одни птицы нападают на других или на небожителей-звезд; опасными противниками карликов оказываются не птицы, а насекомые и даже сорные травы и горшки с кашей.

Хотя большую часть американских мифов Тойвонен знал не из первоисточников, а по пересказам, его обзор оказался довольно полным. Вне его внимания остались главным образом южноамериканские и некоторые евразийские версии. Среди последних особенно любопытна та, которую русский этнограф П. П. Шимкевич в конце XIX века записал на Амуре из уст нанайцев.

Далеко за морем живут маленькие люди величиной с локоть. Китайский император послал стаю гусей истребить их, но это не удалось, так как карлики, имея луки и стрелы в виде иголок, отражают нападение гусей, и война продолжается до сих пор. На лето гуси возвращаются на отдых к китайскому императору. В Китае есть большая стена, в ней ворота, отворяемые для прохода зверя и птицы несколько раз в год. У стены, смотря по времени года, толпятся стада, ожидая пропуска. Первым, когда пропуск разрешен, пролетает через ворота императорский гусь. Однажды хранитель ворот не исполнил приказ своевременно их открыть, через что погибло огромное количество зверя и птицы. Виновному отрубили голову.

Истории на тот же сюжет были известны и в самом Древнем Китае. Юань Кэ, известный собиратель китайских мифов, пересказанных в древних и средневековых источниках, в своей книге приводит две из них.

Согласно одной, за Южным морем была страна карликов. Возделывая поля, они боялись, что их схватят белые журавли, поэтому огромные люди из соседней страны Дацинь помогали карликам прогонять журавлей. В другом варианте рассказывается, что за морем на западе находилась Страна Лебедей. Птиц этих карлики очень боялись, ибо те проглатывали их живьем.

Последним, самым южным в Азии отголоском сюжета можно считать поверье народа сема, живущего на северо-востоке Индии. Язык сема относится к тибето-бирманской языковой семье, то есть отдаленно родствен китайскому.

Когда в холодную погоду над страной сема пролетают стаи крупных летучих мышей, люди верят, что эти «птицы» летят воевать с амазонками. Деревня амазонок находится к востоку от деревни людей-тигров. Считается, что оттуда к сема попадают небольшие бронзовые гонги и определенного сорта копья.

Сам древнегреческий миф тоже не единственный в своем регионе. Новонайденные варианты оказались похожи как на историю, описанную почти три тысячи лет назад Гомером, так и на мифы американских индейцев. Один из рассказов был обнаружен в арабском трактате XIV века:

Некий «человек из Рума» попал на остров, где жили маленькие, в основном одноглазые люди. Однажды он увидел, как те готовятся к битве — на них регулярно нападают аисты и выклевывают глаза. Человек стал избивать птиц дубинкой, заслужив благодарность карликов.

В начале 1960-х годов в Грузии, в Хевсурети, были записаны два варианта сюжета о борьбе птиц и карликов:

Хогаис Минди был схвачен лезгинами. Случайно лизнув каплю змеиной крови, он стал понимать язык птиц и зверей. Пытаясь вернуться домой, он пришел в селение карликов величиной с палец. Вечером те стали возить щепу и сучья, чтобы строить укрепления, ибо ожидали нападения стаи коршунов, сорок, грачей и журавлей. Хогаис Минди взял лук и легко разогнал птиц, заслужив благодарность карликов. Оказалось, что все они тоже птицы, а именно кукушки и обретают облик маленьких человечков после того, как перелетают через гору, отделяющую мир людей от их мира. Одноглазый карлик показывает человеку дорогу домой. Глаз ему некогда выбил сам Хогаис Минди, мальчиком бросивший камень в кукушку.

Даже без всех этих арабских, грузинских, нанайских, китайских и прочих данных, которые остались Тойвонену не известны, привлеченные им параллели античным и финским повествованиям о журавлях и пигмеях поражают воображение. Связи прослеживаются через добрую половину земного шара, а специфичность и сложность повествований делает сомнительной возможность их независимого многократного возникновения. И тем не менее никаких ясных исторических выводов ни сам Тойвонен, ни его коллеги на основе полученной картины не сделали. За это их можно лишь похвалить. История немыслима без хронологии, любые события в ней развертываются не только в определенном пространстве, но и в конкретном времени. А как на основе одних лишь фольклорных фактов можно было бы определить время, к которому относится появление и распространение мифа о журавлях и пигмеях, и как узнать, кто были создателями и носителями сюжета, на каких языках они говорили? Оставаясь в границах фольклористики, сделать это невозможно, эта наука не располагает такими средствами. Чтобы использовать фольклор для изучения истории, ее надо заранее знать. Изучение мифов оживляет и обогащает картину прошлого, но саму картину создают специалисты по другим дисциплинам — археологи, физические антропологи, лингвисты, генетики. В первой половине XX века генетика еще не возникла, а данные других дисциплин были слишком отрывочны для создания достаточно детальной схемы развития культуры. Ныне, в начале XXI века, ситуация кардинально изменилась — можно утверждать, что прошлое человечества нам в общих чертах известно. Именно поэтому настало время снова обратиться к фольклору и мифологии как к историческому источнику.

Выход современных людей из Африки и расселение по планете

Итак, чтобы объяснить логику распространения разносюжетных мифов по миру, необходимо пояснить, как выглядит отдаленное прошлое человечества в свете недавних исследований.

Вплоть до середины XX века наше видение прошлого ограничивалось перспективой пяти — семи тысяч лет. В конце 1940-х годов появился метод датирования органики на основе анализа содержащегося в ней радиоактивного изотопа углерода. Это был серьезный прорыв в знаниях, датировка дописьменных культур стала более надежна. Однако самих археологических материалов по древнейшим эпохам еще не удалось достаточно накопить. Отдаленное прошлое реконструировалось не как процесс развития, перемещения, взаимодействия конкретных человеческих сообществ, каждое из которых обладает неповторимым набором культурных черт, но как смена более или менее универсальных стадий развития. Эти стадии уже не были такими, какими их представляли эволюционисты XIX века: «дикость — варварство — цивилизация» Л. Г. Моргана или же переход от «матриархата» к «патриархату». Речь шла о чисто археологической периодизации: средний палеолит (неандертальцы), верхний палеолит (люди современного типа, сапиенсы), мезолит (охотники-собиратели, жившие после окончания ледниковой эпохи, в голоцене), неолит (распространение земледелия, скотоводства, оседлого рыболовства, керамики), энеолит (медно-каменный век), эпоха бронзы и т. п. Археологи до сих пор пользуются в своих работах прежними терминами, но значение их несколько изменилось. Это уже не универсальные стадии, а скорее очень крупные культурные общности, характерные для определенных регионов, а не для человечества и целом. Подкоп под представления об универсальности археологических «веков» давно рыли в Америке, где на древних памятниках находили и керамику, и медные или бронзовые орудия, но ни «неолита», ни «энеолита» не выделяли — в Новом Свете изначально применялась другая периодизация.

В 1930—1950-х годах американский этнолог Джулиан Стьюард (1902–1972) первым ясно осознал сходство в развитии древних цивилизаций Америки и Ближнего Востока, а английский археолог Гордон Чайлд (1892–1957) предположил, что это развитие не было плавным, а включало два скачка: неолитическую революцию — переход от охоты и собирательства к земледелию и скотоводству и городскую революцию — переход от сельских общин к сложным городским обществам, имеющим письменность и государственную организацию. Казалось, что классический эволюционизм возвращается, но торжество его было недолгим.

Во-первых, идея восхождения человечества по определенным ступеням культуры сочеталась (особенно у Чайлда) с идеей чисто миграционистской: из центров цивилизации эта культура распространяется на периферию (из Передней Азии — в Европу, из Мезоамерики — на юго-запад США, из Центральных Анд — в Амазонию).

Во-вторых, чем глубже и детальнее археологи изучали и сравнивали цивилизации Нового и Старого Света, тем более общий характер приобретали черты сходства и тем заметнее становились различия. Оказались, что фундаментальные открытия совершаются очень редко. Сами по себе изобретения могли делаться многократно (вопреки расхожему имению, и в древней Мексике, и в древнем Перу колесо было известно), но мало где возникали условия для успешного применения новых орудий и технологий. Металлургия появилась лишь дважды — в Передней Азии и в Центральных Андах. Индейцы Северной Америки широко использовали самородную медь, но выплавлять этот металл так и не научились. Письменность также, вероятно, появилась лишь дважды — в Нижней Месопотамии в середине 4-го тысячелетия до н. э., где детально прослеживается многовековой период ее становления, и в Мексике в конце 1-го тысячелетия до н. э., где ее происхождение пока не слишком понятно. Китайцы и тем более создатели Хараппской цивилизации в долине Инда вполне могли заимствовать от других народов пусть не само письмо, но идею письма. Письменность острова Пасхи остается загадкой, уникальным феноменом на все времена. Если идею письменности предложил островитянам какой-нибудь матрос, случайно спасшийся с затонувшего корабля, то эту загадку разгадать никогда не удастся. Колесная повозка появилась в 4-м тысячелетии до н. э. то ли в Передней Азии, то ли на Балканах и в причерноморских степях. Было лишь три очага одомашнивания животных (Анды, Передняя Азия, Восточная Азия), к которым, возможно, следует добавить четвертый очаг на северо-востоке Африки. Также и очаги окультуривания растений оказались не столь многочисленными, как это предполагал в 1930-х годах Н. И. Вавилов.

Открытия конца XX — начала XXI века еще сильнее укрепили нас во мнении о неравномерности исторического процесса. Двенадцать тысяч лет назад, когда основной этап заселения Америки еще не закончился, на верхнем Евфрате на территории современной юго-восточной Турции уже строились здания с монументальными каменными колоннами высотой 3–5 метров, украшенными изображениями людей и животных, причем земледелия строители этих зданий не знали, оно появилось чуть позже. В Восточной Азии в это же время и даже раньше, то есть в конце верхнего палеолита, люди стали лепить и обжигать глиняную посуду. И дело не только в открытии технологий и типов вещей, которые полвека назад казались несовместимыми с культурами подобной древности. Известная по археологическим данным картина развития человечества в принципе изменилась — она стала конкретной.

Не менее важную роль в изменении представлений об отдаленном прошлом сыграла популяционная генетика. При оплодотворении материнской клетки некоторый генетический материал передается либо только по мужской (Y-хромосома), либо только по женской линии (митохондриальная ДНК). Благодаря этому за последние четверть века удалось проследить происхождение разных человеческих популяций. Зная примерную частоту случайных изменений, мутаций в генах, удалось оценить и время, прошедшее с момента отделения одних популяций от других. Оказалось, что все вариации соответствующего набора генов у всех современных людей, причем как по мужской, так и по женской линии, сходятся в Африке, откуда наши предки вышли примерно 60 тысяч лет назад.

О том, что современные люди не являются потомками европейских неандертальцев, подозревали давно. Еще до Второй мировой войны в пещерах на территории нынешнего Израиля были найдены черепа людей современного типа (хотя и с некоторыми архаическими признаками), возраст которых — порядка ста тысяч лет — значительно превышал возраст древнейших сапиенсов в Европе (порядка сорока тысяч лет). Долгое время было не понятно, что означают эти находки, поскольку позже (70–45 тысяч лет назад) на Ближнем Востоке снова жили неандертальцы. Теперь стало ясно, что современные люди, сапиенсы, постепенно сформировались в Африке 200–100 тысяч лет назад. Черепа из израильских пещер — это, скорее всего, следы первой неудачной попытки освоить территории вне африканского континента. Те сапиенсы либо вымерли, либо вернулись в Африку. И лишь значительно позже, примерно 60 тысяч лет назад, люди переправились через Баб-эль-Мандебский пролив в Аравию и стали распространяться вдоль морских побережий, питаясь в основном моллюсками и прочими продуктами моря. Началу освоения внеафриканской суши людьми современного типа предшествовали значительные изменения в климате Африки и сопровождавшие их изменения в культуре: 80–60 тысяч лет назад появляются свидетельства существенного прогресса в обработке камня и кости. Они отражают рост эффективности охоты и собирательства, а многочисленные находки украшений из раковин и кусочков охры с геометрическими изображениями указывают на усложнение представлений о мире.

С собственно генетической точки зрения гипотеза африканской прародины сапиенсов не имеет сейчас серьезной альтернативы. Ее уязвимым местом является отсутствие археологических подтверждений миграции вдоль побережий Индийского океана от Африканского Рога до Индокитая и Австралии. Исследования X. А. Амирханова в Южном Йемене показали, что каменные индустрии Аравии 60 тысяч лет назад в целом сходны с индустриями Северо-Восточной Африки, но следов какой-то конкретной миграции обнаружено не было. Возможно, что получить подтверждения в ее пользу не удалось потому, что после повышения уровня моря в результате таяния ледников находившиеся на побережье стоянки оказались глубоко под водой. Существует мнение о происхождении современных людей в разных районах Евразии на основе параллельного развития тех популяций, которые вышли из Африки еще 400 тысяч лет назад. На основании изучения эволюции каменных орудий именно к такому выводу пришел А. П. Деревянко. Возможное объяснение противоречия между выводами генетиков, с одной стороны, и некоторых археологов, с другой, предложил Л. Б. Вишняцкий. Различия между средне- и верхнепалеолитическими орудиями не соответствуют различиям в анатомии людей современного типа (сапиенсов) и неандертальцев. По мнению Вишняцкого, переход к более сложным формам культуры происходил главным образом там, где между сапиенсами и неандертальцами возникало напряжение, конкуренция, борьба за территории. В тех регионах, где подобной конкуренции не было (в частности, на юге Африки и в Австралии), сапиенсы долго продолжали использовать среднепалеолитические и даже еще более архаические способы обработки камня. Там же, где конкуренция имела место, не только сапиенсы, но и неандертальцы развивали формы культуры, характерные для верхнего палеолита.

Еще один спорный вопрос — возможность биологического смешивания, метисации сапиенсов с не-сапиенсами в Европе и Азии. Его следов в генах не найдено, но археологи, оценивая развитие каменных индустрий начала верхнего палеолита, и антропологи, оценивающие анатомию людей начала верхнего палеолита в Европе и Центральной Азии (Алтай — Средняя Азия), считают метисацию вероятной. Биологическое смешение само по себе не означает интеграции культур. В случае, если развитая мифология была свойственна только сапиенсам, а люди с более архаической анатомией не знали мифов, то мифологическое наследие человечества к неандертальцам отношения не имеет. Пока гипотеза единого африканского происхождения человеческой культуры (именно культуры — об анатомии я судить не берусь) представляется достаточной для объяснения картины распространения мифов. В то же время нельзя исключать альтернативные исторические сценарии. О времени и обстоятельствах появления человека современного типа на территории между Монголией и Кавказом известно еще слишком мало.

На сегодняшний день генетики предполагают, что, обогнув Аравию и достигнув Персидского залива и Ирана, африканские мигранты разошлись. Одни стали продвигаться на север и северо-запад вглубь Западной Евразии, другие шли дальше на восток по морским побережьям, а затем осваивали внутренние районы Южной и Восточной Азии. В Китае и Японии не индустрии верхнепалеолитического типа, имеющие местных корней, появляются 30 тысяч лет назад. Распространение некоторых генетических линий, передающихся от отца к сыну, заставляет предполагать, что какие-то группы людей, начав свой путь примерно 20 тысяч лет назад из Восточной Азии, постепенно продвинулись на запад вплоть до Балтийского моря. В основном же Западная и Центральная Евразия была заселена потомками тех, кто 50 тысяч лет назад двинулся на север с территории нынешних Ирана и Ирака.

Анатомически западные популяции дали начало современным европеоидам. А как назвать тех, кто расселялся по берегам морей на восток? Монголоидами ранние восточные популяции еще не были. Наиболее прямыми потомками сапиенсов, освоивших берега Индийского и затем Тихого океана, являются различные, прямо между собою не связанные, темнокожие популяции Южной и Юго-Восточной Азии, Австралии и Меланезии. Типичные, континентальные монголоиды, похожие на современных монголов, якутов или северных китайцев, сформировались и условиях холодного и сухого климата в эпоху последнего ледникового максимума, то есть 15–22 тысячи лет назад. Что же касается времени и территории формирования тихоокеанских монголоидов (типа южных китайцев или филиппинцев), протомонголоидов типа айну (коренных жителей Японских островов), а также взаимодействия всех их с домонголоидными индо-тихоокеанскими популяциями, то для решения этих вопросов материалов пока не хватает.

Небольшие домонголоидные группы Юго-Восточной Азии (негрито на Филиппинах, кубу Суматры, семанги Малайзии) всегда считались остатками древнего населения, позже вытесненного и ассимилированного монголоидами. Культурные и демографические изменения в Юго-Восточной Азии были следствием того, что примерно 10 тысяч лет назад в Южном Китае возник очаг земледельческой культуры. Плотность населения увеличилась, люди стали искать и осваивать новые земли, подходящие для выращивания растений. В результате народы, говорящие на австроазиатских (кхмеры, вьетнамцы, индийские мунда и многие другие), паратайских (включая собственно тайцев, бирманских шанов и пр.) и австронезийских языках (индонезийцы, полинезийцы и пр.) заняли большую часть Юго-Восточной Азии и Океании. Происходило ли вытеснение тихоокеанскими монголоидами темнокожих популяций в доземледельческую эпоху, пока сказать сложно.

Примерно та же картина реконструируется для Нового Света. Тридцать лет назад американский антрополог Кристи Тернер разделил народы Азии и Америки на две группы в зависимости от строения зубов. Одну группу он назвал сундадонтной, в нее входят южные монголоиды и немонголоидные популяции Юго-Восточной Азии и Океании. Название дано по исчезнувшей земле Сунда — так геологи и биологи называют обнажавшиеся в эпохи оледенений, а ныне затопленные морем районы континентального шельфа между западными островами Индонезии и азиатским материком. Вторая группа — синодонты, она объединяет типичных (иначе — континентальных) монголоидов и американских индейцев (термин означает, что зубы этих людей похожи на те, которые обычны для современных северных китайцев). Позже, однако, выяснилось, что Тернер упростил картину и объединил данные по зубам современных и древних индейцев. Оказалось, например, что на юге Перу и севере Чили еще три тысячи лет назад обитали сундадонты, которых лишь позже заместили синодонты. Внешне эти древние перуанцы были больше похожи не на тех обитателей Атакамы, с которыми встретились конкистадоры, а на индейцев Огненной Земли.

Все найденные в Южной Америке древнейшие черепа, возраст которых составляет 10–12 тысяч лет, оказались не монголоидными. По-видимому, на протяжении последних десяти тысяч лет шло постепенное замещение потомков первых сундадонтных домонголоидных обитателей Южной Америки, проникших туда еще в конце ледниковой эпохи, синодонтными группами с наиболее выраженными монголоидными признаками. В Северной Америке ситуация более сложная, древнейшие найденные здесь черепа разнообразны. Похоже, что с самого начала (12–14, может быть, 15–16 тысяч лет назад) Америку заселяли люди разного происхождения, проникавшие туда как вдоль берега Тихого океана, так и по свободному от льда межледниковому коридору вдоль восточных склонов Скалистых гор.

Для понимания логики распространения по миру мифологических сюжетов и мотивов материалы Нового Света крайне важны. На протяжении последних 10 тысяч лет новые группы людей из Азии вряд ли проникали в глубинные области североамериканского континента. Для последних 6–7 тысяч лет такое проникновение практически исключено, иначе бы оно оставило следы, заметные для археологов и лингвистов. Следовательно, одинаковые мифы, зафиксированные в континентальной Азии и в Америке, но не известные в районе Берингова пролива, должны были сложиться прежде, чем интенсивные связи между Старым и Новым Светом оборвались. Предки эскимосов (точнее, какая-то их часть, ибо в генезисе эскимосов участвовали группы разного происхождения) пришли из Сибири в Америку позже, не более пяти тысяч лет назад, но они заселили только полярные области и довольно мало контактировали с индейцами.

Расселение австроазиатских и австронезийских народов из южнокитайского земледельческого очага не единственный процесс подобного рода в истории. Не менее масштабным было расселение из переднеазиатского очага, и к тому же оно лучше изучено. Земледельческая колонизация началась с открытия и заселения острова Кипр около 12 тысяч лет назад, а закончилось в Центральной Европе (культура линейно-ленточной керамики, 7,5 тысячи лет назад), в Белуджистане (мергарский неолит, 8–9 тысяч лет назад) и в Южной Туркмении (джейтунская культура, 7–8 тысяч лет назад). Выходцы из Передней Азии принесли земледельческую культуру и в Египет. Африканские овцы и козы тоже из Азии, но первые коровы могли быть и местными, суданскими.

Осталось сказать о заселении Австралии и Океании. В эпохи оледенений из-за падения уровня моря Австралия, Тасмания и Новая Гвинея образовывали единую сушу — континент Сахул. Люди современного типа достигли его 40–45 тысяч лет назад. Более ранняя датировка (60 тысяч лет?) возможна, но надежными фактами не подкрепляется. В эпоху последнего ледникового максимума в Сахуле, как и в Сахаре, в Передней и Средней Азии царила засуха. Когда 10–12 тысяч лет назад климат стал более влажным, а уровень моря повысился, Австралия была заселена практически заново, причем далеко не ясно, являются ли нынешние австралийские аборигены прямыми потомками его древнейших обитателей. Характерно, что разнообразие языков в Австралии много меньше, чем на Новой Гвинее. Предки нынешних папуасов должны были прийти из Юго-Восточной Азии, причем переселений могло быть несколько. Обитатели Новой Гвинеи и прилегающих островов с глубочайшей древности умели строить лодки, позволявшие им отправляться в морские путешествия. Однако вплоть до середины 2-го тысячелетия до н. э. люди всегда удалялись от земли ровно настолько, чтобы вершины гор — впереди или за кормой — оставались видны. Поэтому они освоили Соломоновы острова и архипелаг Бисмарка, но ничего не знали о более далеких Новых Гебридах. К 1450 году до н. э. вдоль северных берегов Новой Гвинеи и по берегам островов архипелага Бисмарка появляются следы культуры лапита. Несколькими веками позже керамика этой культуры появляется на Новых Гебридах и в Новой Каледонии, а еще позже — на Фиджи и в Западной Полинезии (острова Тонга и Самоа). Считается, что лапита — это культура предков полинезийцев, которые, однако, передали свой язык и многие культурные навыки местному темнокожему населению. Его потомки — это нынешние меланезийцы. Двигаясь дальше по просторам Тихого океана, полинезийцы к началу нашего тысячелетия открыли все мелкие острова, а несколько позже и Новую Зеландию. Одновременно с появлением лапиты или через два-три века после того австронезийские мореходы со стороны Филиппин и северных Молуккских островов открыли острова западной Микронезии.

Еще в XIX веке было известно поразительное сходство мужских ритуалов у папуасов и меланезийцев, с одной стороны, и у некоторых индейцев Южной Америки — с другой. Сходны и сценарии ритуалов, и музыкальные инструменты, которые при этом употреблялись, и мифы, объясняющие происхождение того и другого. Узнав о подобных параллелях, неспециалисты обычно видят в них свидетельство трансокеанских контактов. Разумеется, это не так. Полинезийцы действительно доплывали до Южной Калифорнии и, вероятно, до Эквадора, однако меланезийцы к этим плаваниям никакого отношения не имели. К тому же мифы, о которых идет речь, в Америке зафиксированы не в притихоокеанских областях, а вдали от них. Мифология вообще не передается при поверхностных контактах — иначе этническая и ареальная специфика в этой сфере культуры стиралась бы, не успевая возникнуть.

Такова в общих чертах картина заселения нашей планеты человеком современного типа. А теперь будем говорить о содержании мифов и сюжетных параллелях между традициями.

Загрузка...