Да, это правда. Мы затеряны в океане. Мы плывем в утлой лодчонке по бушующему морю. Вокруг громоздятся волны величиной с дом. Компаса нет. Мы влипли. Потеряли ориентиры. Заблудились в тумане неведения. Мы тонем в штормовой мгле ночи, но рассвета не будет. Координаты и карты больше не существуют. Нет больше земли, нет навигационного счисления, нет даже самого горизонта. Это конец. Воздух в каюте застоявшийся, затхлый, и я заперт здесь с астматиками, с такими же глупцами, как и я; они не знают матросских песен, но их кашель звучит как отходная. Впрочем, судьба их хуже моей. Со мной все в порядке, потому что я — не с ними. Я не мужчина и не мальчик, я — корова или, скорее, черный бык, а может быть, даже птица или крошечная зеленая гусеница, способная проползти в щель под дверью. И я остаюсь гусеницей или птицей до тех пор, пока один из них не скажет или не просипит что-то; тогда я возвращаюсь и снова становлюсь бредящим пассажиром — измученным морской болезнью, погибающим, почти погибшим…
Я закрываю глаза, ложусь, снова открываю.
Дни идут за днями.
Строго говоря, с тех пор, как я случайно открыл для себя иной, параллельный мир, дела обстоят не так уж плохо. Лежа со скрещенными на груди руками на тощей охапке соломы, я смотрю на потолок и вижу там долины, горные кряжи, впадины, дороги. Клочья старой паутины напоминают облака. Потолок похож на выцветшую, сделанную с высоты птичьего полета черно-белую фотографию какой-то местности, и я начинаю воображать, будто различаю там города и реки. Рельеф на удивление неровный. Местность гористая.
С каждым днем мы с Фергалом и Скотчи все меньше разговаривали друг с другом, поэтому я стал создавать в уме историю воображаемого мира. Например, вон та большая трещина посередине на самом деле разделяет два постоянно воюющих континента. Я вижу и каналы, подобные тем, которые Персиваль Ловелл когда-то заметил на Марсе, но, несмотря на это, континент, который расположен ближе к двери, часто страдает от жестоких засух. Он, прямо скажем, гибнет буквально на глазах, поэтому его обитатели мечтают завоевать своих соседей. А кто бы на их месте не мечтал? На континенте, который расположен рядом с маленьким зарешеченным окошком, воды всегда хватает, и его жители ведут тихую и вполне сносную жизнь, занимаясь главным образом сельским хозяйством. Впрочем, по временам и в Аркадию приходит смерть, поскольку на ее землях я вижу влажные пятна — следы былых наводнений. На континенте у окна тоже есть паутина, и я воображаю, что это опасные, непроходимые болота, куда отваживаются забираться только круглые дураки, которых в этой утопически-пасторальной стране хватает с избытком.
Я выдумываю истории войн и мирных переговоров; порой в общие темы вплетаются и более узкие сюжеты об отдельных выдающихся личностях. На континентах существуют, разумеется, различные политические партии и многочисленные религии, и я не исключаю, что для тамошних жителей богами являемся именно мы.
История двух континентов ненадолго прерывается по утрам, когда в окно проникают солнечные лучи, и тогда начинается ежедневное черно-белое кино: причудливые тени, меняя очертания, медленно ползут по неровной поверхности потолка. Шоу продолжается без малого три часа, потом тени исчезают. Быть может, фильм и не бог весть какой, но мне нравится его бесконфликтный, незамысловатый сюжет.
Прошло уже две недели нашего заточения, за которые мы превратились в грязных, покрытых коростой и искусанных оборванцев. Наши раны так и не зажили как следует. Как я уже говорил, друг с другом мы почти не разговариваем. Фергал, сидя в ближайшем к окну углу камеры, коротает время, пытаясь сделать отмычку из половинки пряжки от моего ремня. Замки на наших ножных цепях кажутся ему относительно простыми и однотипными, выпускавшимися еще в семидесятых, и он думает, что сумеет их открыть. Когда-то Фергал был взломщиком, поэтому не исключено, что он знает, что говорит, но и мы со Скотчи знаем его достаточно хорошо, чтобы питать сколько-нибудь большие надежды. Кроме того, дверной замок, открывающийся длинным ключом с бородкой, в любом случае ему не по силам по той простой причине, что изготовить такой ключ ему не из чего. Именно поэтому Скотчи говорит, что нет никакого смысла освобождаться от ножной цепи, коль скоро дверь нам все равно не поддастся. Но это только слова. Освободиться от цепей, ограничивающих нашу свободу до какой-нибудь пары шагов, ему хочется не меньше, чем нам.
С тех пор как из камеры унесли Энди, прошло десять дней. Сейчас он уже, конечно, похоронен или кремирован — не знаю, как они тут поступают с трупами. Быть может, поедают на древней языческой церемонии, сохранившейся со времен майя. Нам, во всяком случае, об этом ничего не сказали. Нам вообще никогда и ни о чем не говорят, но я уверен, что теперь и о нас станут говорить как можно меньше: в конце концов, мертвый гринго — это такая штука, о которой не трубят на каждом перекрестке. Наше дело просто уберут с глаз долой, на самую дальнюю полку, и не станут ничего предпринимать, предоставив нам возможность тихо гнить заживо в этой долбаной тюряге. И это только разумно, поскольку, если мы когда-нибудь выйдем на свободу и расскажем нашу историю газетам, мексиканским властям вряд ли удастся замять смерть Энди. С другой стороны, я не представляю, как и когда мы выйдем отсюда, поскольку под залог нас точно не выпустят. Правда, мы могли бы дать слово молчать (как известно, слово наркоперевозчика — самое крепкое слово в мире!), и все равно от этой истории будет пахнуть довольно скверно, а лишние неприятности никому не нужны.
Впрочем, я не стал делиться этими соображениями с остальными. Скотчи, по-видимому, еще надеялся на свою дружбу с Темным, а Фергал тратил всю свою нервную энергию на изготовление идиотской отмычки.
Несколько раз за это время мы гуляли во дворе, но никто больше на нас не нападал. Думаю, Энди погиб только из-за того, что парням приглянулась наша одежда. Знаю, это звучит глупо, но после того, как они завладели нашей обувью, мы перестали представлять для них какой-либо интерес. Мы запасли соломы для подстилок, и Скотчи даже попытался заставить нас убраться в камере. Впрочем, в последние пару дней он, похоже, махнул на эту затею рукой, и дело было не в том, что убираться здесь все равно было бесполезно. Просто все его моральные силы уходили на то, чтобы поддерживать в себе мужество, а продолжать строить из себя начальника ему было невмоготу.
Итак, Скотчи спит. Фергал стачивает пряжку о бетон. Картину дополняют мухи, тараканы, гусеницы, испарина на коже и, конечно, потолок.
Утреннее кино закончилось, и до обеда еще четыре часа. Я смотрю на потолок, и история двух континентов сама собой начинает разворачиваться в моем воображении. Занятия сельским хозяйством предполагают наличие скота, и я ясно вижу тучные стада на зеленеющих склонах. Пыль поднимается над дорогой, по которой вереницей бредут усталые паломники, явившиеся в эти края омыться в водах священной реки. Паломников тысячи. Даже сотни тысяч. Миллионы. Основная религия на обоих континентах одна и та же, но — в точности как у лилипутов и блефускуанцев или католиков и протестантов — различие в мелких частностях, которые и вызывают ожесточенные споры. Одни говорят, что омываться нужно только по пояс. Другие утверждают, что погружаться в воду следует с головой. Богословы в университетах всерьез обсуждают этот вопрос, приводя изощреннейшие теологические доводы в пользу своей точки зрения и яростно опровергая мнение противников. Кстати, большинство жителей моего мира носят тюрбаны, но одни завязывают узел на лбу, а другие — на затылке. Из-за этого тоже происходит немало споров, диспутов, ссор. В целом вся ситуация напоминает эпизод из «Звездного пути», где играл Фрэнк Горшин.
Теологическим словоблудием дело, понятно, не ограничивается. Диверсионные отряды совершают дерзкие рейды через трещину… простите, через Большое Ущелье. В конце концов в плен (как в свое время Гэри Пауэрс[31]) попадает группа подростков, и разражается дипломатический скандал. Растет напряженность; при этом обеим сторонам давно обрыдла однообразная и скучная жизнь, которую они ведут, что является благоприятной почвой для роста воинственных настроений. В народе зреет недовольство, пресса нагнетает страсти и раздувает военную истерию. Премьер-министр левого континента обсуждает со своим кабинетом возможные последствия мобилизации. Заседание кабинета происходит в летней резиденции на одном из островов неподалеку от разделяющего континенты разлома. Сторонники мира считают, что война обернется бойней и будет стоить обеим сторонам миллионы жизней, и они, конечно, правы. Их лидер напоминает членам кабинета о последствиях недавнего пограничного конфликта, и те слушают разинув рты… Дальше моя история превращается в историю жизни моего дедушки Сэма. Кровь и грязь, кости и дерьмо, которого простые ирландцы вдоволь нахлебались в июле 1916 года. Приснопамятная Ольстерская дивизия, которую германские пулеметы косили сначала ротами, потом — батальонами, так что спустя неделю в живых не осталось практически никого. И это никакое не преувеличение. Я помню, у дедушки на фортепьяно стояла фотография тех времен, на которой было снято пятьдесят его однополчан. Сорок пять из них были убиты в первые же двадцать минут. Фортепьяно, старые, порыжевшие фотографии, сабля и скрипка на стене… Как напряжены люди на снимке, как строги и серьезны их лица! Действительно ли они были такими, или, может быть, на самом деле они были такими же, как мы, шалопаями?
Интересно, откуда взялись все эти мысли? Дом… Война… И то и другое осталось в другой вселенной. Океан? Но океан широк, и я по-прежнему в Новом Свете. Впрочем, кто знает…
Я оставляю дедушкиных однополчан лежать в окопной грязи и дышать отравляющими газами, которые ветер относит назад на их же позиции, а сам возвращаюсь к скотоводам и земледельцам приоконного континента. До механизации здесь еще не додумались. Впрочем, как и до огораживания. Зато на континенте практикуется правильный севооборот, когда часть земель остается под паром зимой и каждый седьмой год. Злаки на полях морозоустойчивы и легко приспосабливаются к почве, поэтому урожаи, как правило, бывают большими. Болезней в этом королевстве нет. Только в районе болот встречается малярия, но целебные свойства хинина уже открыты.
Я вижу — сыплет легкий, теплый дождичек. Фермеры вспахивают склоны отлогих холмов, в прогалах между которыми синеет вода залива. На фермерах шерстяные брюки, хлопчатобумажные рубашки и плоские твидовые кепки. Фермеры пьют пахтанье и едят картофельную запеканку с маслом и приправами. Нет, лучше не так… Пусть они завтракают поджаренными содовыми лепешками с золотистым сиропом. Поел и в поле! Свежее утро. Над заливом проглядывает солнце, и мой континент сразу становится похож на графство Доун. Белеет на холме церковь, тарахтит трактор, а ты сгребаешь сено. Я бы не отказался снова оказаться в тех местах. Трактором управляет здоровенный хмурый детина; он медленно едет по полю, а мы вилами закидываем в кузов охапки сена. Мы потеем, бранимся, а потом, за обедом, травим разные истории. Нам только по тринадцать, но жена хозяина выносит нам сидр, и мы хмелеем от одного его запаха. На закуску у нас свежий домашний хлеб, который мы едим с джемом и черносмородиновым вареньем… Ну, пожалуй, хватит. Я закрываю глаза и засыпаю.
Проходит несколько часов.
Я просыпаюсь и снова сажусь.
Парни еще спят. У Скотчи отросла клочковатая рыжая борода, глаза ввалились, дряблая кожа стала тусклой, как пыльный мрамор. От работы над отмычкой у Фергала сбиты в кровь пальцы, растрепанная жесткая борода торчит клочьями, как у сумасшедшего. Он зарос до самых глаз, и я думаю — парни его побаиваются. Один бог знает, как выгляжу я сам. Раньше у меня никогда не было бороды. Сейчас я тоже зарос, но зеркала нет, и я не могу сказать, идет мне борода или нет.
Я знаю, что через некоторое время Скотчи проснется и начнет яростно чесаться: промежность, ноги, голова, потом все остальное. Обычно это продолжается не менее получаса; еще минуту или две Скотчи будет разговаривать сам с собой и наконец, если у него останутся силы, скажет пару слов мне. Откусив отросший ноготь, он снова начнет чесаться.
Фергал просыпается иначе. Он совсем не шевелится, так что не сразу поймешь, спит он или бодрствует. Так он будет лежать долго, уносясь мыслями куда-то далеко-далеко. Разговаривает он еще меньше, чем Скотчи. Если у него есть силы, он сядет и снова начнет обтачивать мою пряжку.
Но сил у нас осталось всего ничего. Я думаю, скоро у нас начнут выпадать волосы и зубы. Скотчи говорит, что запасов витамина С в человеческом организме хватает всего на полтора месяца. Потом начинается цинга.
Я пытаюсь рассуждать последовательно, чтобы держать себя в руках, но мысли приходят одна мрачней другой. Дела наши, строго говоря, обстоят очень и очень неважно. Мы все сильно похудели и ослабли, и я точно знаю, что у меня начинают появляться пролежни. Ногти сделались тонкими и ломкими, а голос — хриплым, к тому же мне постоянно хочется спать. Все было бы иначе, давай они нам изредка лаймы или апельсины.
Подходит время обеда. Мы едим вареный рис и запиваем водой. Я все жду, когда же наше меню хоть немного изменится, но оно не меняется. Скотчи бормочет что-то насчет сверчков: мы, мол, должны их есть, потому что они — источник протеина, но до такого я еще не дошел.
Однако через день или два он приказывает нам есть сверчков. Смешно думать, будто Скотчи еще может командовать нами, и все же в его словах есть рациональное зерно. Сверчков легко поймать, к тому же это какое-никакое развлечение. Мы с хрустом жуем их шатающимися зубами, притворяясь, будто это картофельные чипсы. Только жевать надо как следует, потому что иначе они будут шевелиться даже в глотке. Впрочем, богомолы в этом отношении еще хуже.
Фергал отказывается есть сверчков. Скотчи смеется и говорит, что нам больше достанется.
Потом Фергал возвращается к своей отмычке. Скотчи — к своей бессильной ярости и бессвязному бормотанию. Мне не к чему возвращаться. У меня нет ничего, кроме мрачных мыслей, сожалений, страха.
Наступает ночь.
Утром мы выбираем друг у друга вшей из волос и бороды. Потом я занимаюсь обычными делами: смотрю свое кино, сочиняю историю о фермерах, о войне. Приносят обед. Вечер приходит быстро, а за ним — снова ночь. С каждыми прошедшими сутками шум за стенами нашей темницы становится все громче. Лесная симфония гремит не умолкая и днем и ночью; только в полдень, в самую жару, голос джунглей умолкает на полтора-два часа, и кажется — это сделано специально, чтобы подразнить нас иллюзией тишины. Наступает утро, но мы не слышим ни пения петухов, ни щебета ранних пташек — ночной шум просто сменяется дневным, вот и все.
В моем выдуманном мире кончается лето. Близится жатва. Народы приоконного континента живут в изобилии, благоденствуют и не ждут ничего дурного, но обитатели дверного континента, с проклятьями царапающие плугами иссохшую, тощую землю, дышат завистью и войной.
Солнце врывается в зарешеченное окошко камеры. Мы знаем в лицо уже почти всех охранников и надзирателей. Косой, Рябой, Бандит (он — однорукий), Аль Пачино (со шрамом на лице), Кинг-Конг (у него большие вывернутые ноздри), Рузвельт (он сильно хромает и едва волочит ноги)… Никто из них, за исключением Косого, ни слова не знает по-английски (а если знает, то очень удачно скрывает). Косой знает слов примерно пять, но задавать ему вопросы все равно бесполезно. Из заключенных мы не знаем никого. Если у них и есть главарь, то это низкорослый индеец в джинсах и высоких ботинках, которые когда-то принадлежали Энди. Остальные — хотя и не все — относятся к нему с видимым почтением. Но для нас это не так уж важно. Парням нет до нас никакого дела; похоже, они вообще нас не замечают.
Во сне мы видим еду. Шоколад «Кэдбери», пончики с кремом, золотистую жареную рыбу с картошкой. И конечно, пиво. Настоящий «Гиннесс» — горьковатый, густой, бархатистый.
А еще мне снится она. Снятся ее глаза, ее улыбка. Снятся ее длинные ноги, глядя на которые так и хочется прикоснуться к ней, обнять, отнести ее на постель, расстегнуть зеленую юбку и снять белые трусики. Почувствовать на коже ее легкое дыхание. Войти в нее. Прижать. Пить ее сладкий пот. Лежать рядом с ней на прохладных белых простынях.
Но я сижу на бетонном полу, чешусь, скучаю, бросаю Скотчи пойманного сверчка, но он не реагирует, и я продолжаю сидеть неподвижно.
От скуки я выбираю одну из множества мух и пытаюсь следить за ней взглядом. Она опускается на край нашего ведра, взлетает, садится на Фергала, снова взлетает, снова летит к ведру, возвращается ко мне, откладывает что-то на мое предплечье (мне приходится замереть, чтобы не мешать ей), взлетает. В ее движениях мне чудится какая-то упорядоченность. Скотчи, Фергал, я… Мухи словно связывают нас воедино святым помазанием из ведра с нашим же жидким дерьмом.
— Сам ешь своих сверчков, Брюс, — говорит Скотчи. — Их теперь не так просто поймать.
Он бросает мне моего сверчка, я ловлю его на лету и действительно съедаю. Глядя на меня, Скотчи улыбается.
Сегодня снова третий день, и охранники отпирают замки. Звучит свисток, и мы выходим во двор. Мы держимся вместе и глядим в оба. Никто не обращает на нас внимания, никто с нами не заговаривает, а мы в свою очередь стараемся держаться как можно дальше от остальных. Несколько секунд я злобно гляжу на парня, который щеголяет в моих сандалиях, но спохватываюсь и отвожу глаза. Снова свисток. Мы забираем наше ведро и нашу солому и возвращаемся в камеру.
Появляются надзиратели. Они достают из мешка замки и прикрепляют наши цепи к кольцам в полу. Дверь закрывается.
Я сижу на полу и гадаю, кто из моих товарищей заговорит первым и заговорит ли вообще. Фергал чем-то взволнован, и его прорывает:
— Слушайте, парни, знаете, что я вам скажу? Один хромой старик мне подмигнул. По-моему, он что-то задумал. Вдруг у него есть для нас какое-то сообщение? Может, даже о Большом Бобе, а?
— А может быть, он просто задумал поиметь тебя в задницу, — лениво говорю я.
Скотчи ухмыляется.
— Нет, нет, он что-то хочет нам сообщить, точно! — настаивает Фергал. — Вам двоим он не доверяет, но я — другое дело.
— Несомненно, этот колченогий — руководитель подпольного комитета по организации нашего побега. Ему понадобилась твоя помощь, чтобы сдвинуть с места планер, который они тайком собирают в блоке «С», — с издевкой говорит Скотчи.
Я подмигиваю.
— Не понимаю, почему вы злитесь! — говорит Фергал.
— А что, для этого мало причин? — огрызается Скотчи.
Фергал что-то ворчит себе под нос и снова принимается обтачивать пряжку.
Скотчи тем временем кивает мне, а я киваю в ответ. Мне хочется сказать что-то такое, что бы всех нас развеселило, но ничего не приходит в голову. Мозги ворочаются так медленно и с таким трудом, словно они заржавели.
Так и не сказав ни слова, я снова ложусь и начинаю выбирать насекомых из бороды. Покончив с этим, я зарываюсь в солому. Приносят рис и воду, и мы жадно глотаем. Темнеет, и нами овладевает безотчетный страх. Только доносящиеся снаружи звуки напоминают о том, что где-то есть и другой мир.
Дни идут. Погода начинает меняться. Все чаще выпадают дожди, и пол в камере буквально сочится сыростью (как будто у нас и без этого было мало неприятностей). У Скотчи начался кашель, его натужное перханье не дает нам спать. Фергал и я думаем, наверное, об одном и том же: Скотчи будет следующим. Просыпаясь утром, мы ждем, что он начнет харкать кровью, но ничего не происходит; напротив, Скотчи выглядит даже бодрее, чем накануне. Весь день он не разговаривает — бережет горло, и к ночи кашель ослабевает.
— Как ты нас напугал, дружище! — шепчу я в темноте. — Мы уж думали — ты подцепил холеру или, скорее всего, СПИД или триппер.
Скотчи не отвечает, но я чувствую, что он улыбается. И засыпаю. Ночью мне снова снятся плохие сны. Наступает еще один день, как две капли воды похожий на предыдущий. Кашель у Скотчи окончательно проходит, и мы рады тому, что наше положение не стало хуже, поскольку об улучшении говорить не приходится. С каждым днем мы слабеем все больше — сказываются недоедание и понос, и я знаю, что это не может продолжаться бесконечно.
Но что мы можем поделать, кроме как беречь силы и надеяться на перемены к лучшему? Конечно, это чистой воды микоберизм,[32] но мои мозги настолько отвыкли работать, что ни на что другое я уже не способен.
В один из дней я вдруг решаю, что сегодня мой день рождения. Я в этом уверен, но я ничего не говорю ни Скотчи, ни Фергалу. Я просто сижу и думаю о том, что моя юность осталась позади. И именно в этот день, а точнее — ночью, я мысленно возвращаюсь в те края, где все начиналось.
Интересно, похожа ли память на дневник или судовой журнал? Можно ли записать в нее имена и лица, а потом, много лет спустя, заново перечесть страницы былого? Большинство специалистов однозначно ответят — «нет». Ненужное выпадает из памяти. Ведь она — не видеокамера, не компьютер и не регистрационная книга. Но правда ли это? Как в таком случае объяснить, что я прекрасно помню все подробности, все запахи, все диалоги?
Все это здесь, у меня в голове.
Ей-богу.
Где ты, старший брат? Где вы, мама и папа? Но даже если вы уже ушли из нашего мира, вы все равно существуете — пусть даже только в этих моих грезах наяву. Я вижу вас, вижу все, что было…
Мои глаза закрываются. Все готово. Воспоминания о часах и днях спрессованы в один миг, в несколько кратких секунд. Будущее, настоящее, прошлое…
Я помню! Пи-Джей прячется под сараем. Дэви Куинн. Миссис Миллер. Состриженные вихры, кружась, сыплются на пол. Все воспоминания спрессованы в одно. Странно, что большинство из них группируется вокруг праздников — Иванова дня, праздника окончания полевых работ, Рождества, святого причастия… Впрочем, нет, не странно; просто для меня праздники — самое трудное время. Взять хотя бы прошлогоднее Рождество в Европе, или еще более давнее Рождество, которое я встречал на голых, узких, темных улочках родного города, или Рождество, которое еще только грядет…
Дождь барабанит в окно, тянет по стеклу свою бесконечную туманную сказку. От кухонной плиты тянет запахом горящего торфа. Зима — ив моих воспоминаниях Белфаст похож на город, который только что поднялся со дна залива.
Пи-Джей сидит под сараем. Он прячется. Впрочем, Пи-Джей предусмотрительно захватил с собой игрушки. Я вижу в темноте тусклые движущиеся пятна — это светящаяся краска на игрушечных солдатиках. Пи-Джей играет в противопехотные мины, и пластмассовые тела летят во все стороны от места воображаемого взрыва. Брат старше меня на три года, но я выгляжу серьезнее и взрослее, к тому же я давно предпочитаю «экшнменам» конструктор «Лего». Предпочитаю, впрочем, не по своей воле. Мы с Пи-Джеем как-то поспорили, что я сумею сделать из простыни настоящий парашют, который позволит мне спрыгнуть с крыши прачечной в сад на заднем дворе и не покалечиться. Я проиграл, и мне пришлось отдать своих «экшнменов» брату.
Да, я помню…
Пи-Джей прячется под сараем, и мне тоже хочется спрятаться. Некоторое время я раздумываю, как поступить — удрать в поле или забраться под кровать в нашей спальне. Последнее, однако, означает, что придется подниматься наверх, а это нежелательно, потому что дедушка бродит в пижаме по коридору второго этажа, разыскивая свои зубы и невнятно матеря премьер-министра, папу (не моего, а римского) и — иногда — кайзера Вильгельма.
Дедушка…
Я могу, разумеется, пойти домой к Дэви и попросить там политического убежища (и, если удастся, выпросить у его родителей еще один обед). Его отец и мать прятали бы меня хоть до ночи, если бы могли. Мне порой кажется, что они любят меня больше, чем собственного сына, потому что хоть я и протестант, я всегда говорю «спасибо», «пожалуйста» и называю Ширли «миссис Куинн», хотя все мы отлично знаем, что на самом деле она Дэви-ному папе никакая не жена.
Сидя перед телевизором, по которому показывают мультик про Флинтстоунов, я все еще раздумываю, как мне поступить, когда дверь гостиной отворяется.
Входит мама с фунтовой банкнотой в руке. Она кажется мне очень красивой и молодой.
— Это зачем? — спрашиваю я, неумело притворяясь, будто ничего не понимаю.
— Ты отлично знаешь — зачем. А сейчас будь добр — сходи и найди своего брата.
— Я не знаю, где он, — предпринимаю я неуклюжую попытку солгать.
— Не знаешь?
— Нет.
— А если я подарю тебе десять пенсов?
— Ты хочешь, чтоб я продал собственного брата за какие-то паршивые десять пенсов?!
— Дело твое.
Монетка лежит у нее на ладони решкой вверх. Это те самые десять пенсов, которые испоганили «временные». Прямо поверх профиля королевы выштампован большой крест.
В лавке, которая торгует сладостями, такой десятипенсовик могут и не взять — это я тоже знаю.
Мама смотрит на монетку и пожимает плечами. Потом запускает руку в карман своих слаксов — синих, с въевшимся пятном от варенья на заду. Из кармана она достает республиканский десятипенсовик с рыбой на аверсе и арфой на реверсе.
— Пи-Джей под сараем, — быстро говорю, хватаю свой серебреник и прячу в кармашек шортов.
Мама открывает окно:
— Пи-Джей, иди сюда. Я тебя вижу.
Но он не идет.
— Ты под сараем, Пи-Джей. Я вижу тебя даже отсюда.
Через минуту брат появляется в гостиной. Он бросает на меня недобрый взгляд.
— Это ты меня выдал, маленький говнюк, — убежденно шепчет он, когда мама уходит, чтобы принести ему чистую футболку.
— Ничего подобного.
— Врешь.
— Ты, кажется, назвал меня лжецом?
— Да, назвал.
— Ну, ты у меня сейчас получишь! Я так тебе двину, что своих не узнаешь.
— Ну-ка, попробуй, посмотрим, как у тебя получится.
— И попробую.
— А вот попробуй.
— И попробую.
— Попробуй, и увидишь, что будет.
— Что?
— Сам получишь — вот что!
— Ха-ха, думаешь, испугались очень?!
— Конечно.
— Видали мы таких.
— Каких?
— Э-э-э… — Я смотрю на него и морщу лоб.
— Слушай, напомни, о чем мы вообще говорили?
Пи-Джей ухмыляется, и мы оба хохочем.
— Маленький говнюк! — шепчет Пи-Джей, когда мать возвращается с желтой футболкой.
— Надевай, — говорит она. — Не могу поверить, что ты лазил под сарай — ведь там черви и… и прочее. Знаешь, сынок, мне иногда кажется, что у тебя не все в порядке с головой. Хорошо еще, что нашего папы сейчас нет.
— Можно подумать, что он когда-нибудь есть! — тихонько шепчет мне Пи-Джей.
Я не отвечаю, и мы вместе выходим на улицу.
— Как ты считаешь, — спрашивает Пи-Джей, — нельзя ли как-нибудь от этого отвертеться?
— Нет, если, конечно, ты не хочешь остаться в этом году без подарков, — говорю я.
Дальше мы идем в мрачном молчании. Сгущаются ранние сумерки, и на улице много детей, которые играют в вышибалы, в пятнашки, в футбол. На дворе конец декабря, но погода на удивление мягкая и сухая, и несколько девчонок играют на асфальте в «классики» или прыгают через веревочку. Мирный, тихий вечер, напоенный предвкушением завтрашнего праздника…
Прямо посреди проезжей части сидит крупная, рыжевато-коричневая собака. Объезжая ее, машины сердито гудят, но собака и ухом не ведет.
Мистер Маккласки пытается загнать голубей в голубятню, но они продолжают сидеть на телефонных проводах и не спешат слетать вниз.
— Ну, спускайтесь же, сукины дети! — снова и снова взывает к ним мистер Маккласки, и я знаю, что рано или поздно на улицу выйдет его жена, которая станет упрекать его за то, что он ругается при детях. Что касается голубей, то они сами вернутся в голубятню, как только похолодает.
Мы идем мимо дома Куиннов. Дэви замечает нас из окна.
— Эй, Майкл! — вопит он. — Как крэк?
— Никак.
— В крикет сыграем?
Я качаю головой.
— Иду по делам! — кричу я в ответ.
— По большим или по малым?! — шутит Дэви.
Мы движемся дальше и, миновав несколько дверей, оказываемся перед домом, в ограде которого зияет большая дыра. Все дома на нашей улице одинаковы. Они сложены из красного кирпича и стоят почти вплотную друг к другу по шесть или семь в ряд. Чтобы попасть в сад на заднем дворе, приходится идти либо непосредственно через дом, либо через узкий проход между двумя соседними домами. Единственное, что отличает один дом от другого, это то, как его хозяева ухаживают за своим палисадником. Одни сажают цветы, другие — овощи, третьи засеивают землю травой, а некоторые (почему — этого ни я, ни Пи-Джей не в состоянии понять) заливают весь передний двор бетоном.
Миллеры, как видно, давно махнули на свой палисадник рукой. Он весь зарос травой высотой фута три, из которой выглядывают остовы странных механических конструкций. Мы знаем, что у них есть собака, потому что собачьи кучки встречаются нам на каждом шагу, однако мы ни разу ее не видели. Пи-Джей считает, что однажды собака заблудилась в траве, да так и не смогла вернуться домой, и с тех пор питается кузнечиками и кусочками, откушенными от почтальонов.
Или от маленьких мальчиков.
Единственной видимой приметой праздника служит приклеенная к окну записка, адресованная молочнику. На листке бумаги написано от руки: «В рождественский сочельник — два молока». «Сочельник» Миллеры пишут через букву «а».
Мы идем к дому по растрескавшемуся асфальту дорожки и стучим дверным кольцом. Сначала никто не отзывается, потом из гостиной доносится сочная брань. Мы слышим приближающиеся к двери шаги и на всякий случай отходим подальше.
Дверь открывается, и на пороге появляется мистер Миллер. Он очень рассержен. Несколько мгновений он глядит на нас с недоумением, потом говорит:
— А-а, гимны петь пришли? Так что ж не поете, недоноски?
— Видите ли, сэр, мы не…
— Если вы думаете, что я дам вам хоть пенни просто так, то вы ошибаетесь. Ну-ка, пойте гимны, иначе вместо денег я вам еще горячих подсыплю! Современная молодежь совершенно не хочет трудиться — хочет, чтобы ей поднесли все на блюдечке, вот в чем проблема! Не то что фении — эти знают, что делают. По телевизору все время передают, как они вкалывают, а потом поют и танцуют эти свои ирландские танцы. Они нас просто вытесняют. Вытесняют, ассимилируют, поглощают! Взять хотя бы Куиннов! У них уже десять сопляков, а Ширли опять на сносях! Вот они будут петь, да еще как будут. Стараться будут, из кожи вон лезть, чтобы заработать лишний медяк, да только напрасно — от меня они и гроша не получат. Я их угощу разве что ведром холодной воды, чтобы впредь неповадно было, хе-хе!
— Мы вообще-то насчет стрижки, мистер Миллер, — с беспокойством вставляет Пи-Джей.
Мистер Миллер косится на нас и, наклонив голову набок, надолго задумывается.
— Ах да, конечно, — говорит он наконец. — Проходите. Я сейчас позову Мэри.
Пи-Джей слегка толкает меня в спину, ему хочется, чтобы я вошел первым.
— Ступайте сразу на кухню, — добавляет мистер Миллер.
Мы идем по коридору мимо знакомых военных фотографий и картин, изображающих битву на реке Войн. Картины написаны самим хозяином дома и поражают полным и неизменным отсутствием даже намека на какие-либо способности. Мистер Миллер придерживается нетрадиционных взглядов на перспективу и основные законы создания художественных образов. На его картинах король Вильгельм больше похож на спившегося Ринго Стара, чем на привычный образ великолепного Короля Билли, открытки с портретами которого можно купить в протестантских кварталах почти на каждом углу. Католического короля Иакова мистер Миллер всегда старается изобразить злым и коварным, но человеку постороннему бывает трудно разобраться, который из королей больше напоминает нормальное человеческое существо.
Пи-Джей, впрочем, старается воздерживаться от каких-либо замечаний. Как-то раз он попытался прокомментировать сюжет одной из картин и в течение следующих сорока минут был вынужден слушать подробный рассказ о том, что вдохновило мистера Миллера на написание данной картины и почему он почувствовал себя обязанным взяться за кисть.
Пи-Джей вталкивает меня в кухню, входит сам, и мы рассаживаемся рядком у стола.
— Она сейчас спустится, — говорит мистер Миллер и, включив свет, снова выходит в гостиную, оставляя нас одних.
Сквозь открытые окна в кухню врываются запахи улицы, искушая нас соблазнами внешнего мира. Кто-то готовит жаркое, и мы чувствуем аромат грудинки и поджаристой хлебной корочки. В воздухе вьется мошкара; несколько переживших первые заморозки ос с басовитым гудением перелетают с травинки на травинку в запущенном саду Миллеров.
— Может, сделаем ноги, пока не поздно? — предлагает Пи-Джей. — Выберемся через заднюю Дверь да махнем через забор, а?
Я смотрю на него с презрением.
— Ты что, с дуба рухнул? — говорю я. — Старый мистер Миллер нас тут же застрелит.
— Как это — застрелит?
— Обыкновенно. Из ружья.
— Нет у него никакого ружья.
— Он же в этих, в боевой дружине… — говорю я, понижая голос до шепота.
— Откуда ты знаешь? — насмешливо спрашивает Пи-Джей.
— Спроси у папы, когда он придет.
— А вот и спрошу, и ты окажется в дураках.
— Нет, это ты окажешься…
— Нет, ты!
Пи-Джей замолкает, потому что на пороге появляется миссис Миллер.
Должно быть, она только что встала, потому что на ней только ночная рубашка и шлепанцы. Поверх ночнушки она накинула просторный домашний халат, подпоясанный широким кожаным ремнем с квадратной пряжкой, как у Элвиса. Меня вдруг посещает мысль о том, что она, наверное, работала в ночную смену и что мы помешали ей выспаться как следует.
— Привет, ребята, — говорит она и несколько раз проводит пальцами по своим длинным светло-рыжим волосам, разделяя спутавшиеся пряди. Я протягиваю ей фунтовую бумажку, и миссис Миллер улыбается. — Ну, кто первый? — спрашивает она.
Я успеваю показать на Пи-Джея чуть раньше, чем он успевает ткнуть пальцем в меня.
— О'кей, значит, с тебя и начнем, Пи-Джей, — говорит она и выдвигает его табурет в центр кухни. Потом миссис Миллер отходит к раковине, закуривает сигарету, берет посудное полотенце и набрасывает Пи-Джею на плечи. Из кармана халата она достает ножницы и расческу. Расческа не очень чистая, и я радуюсь, что первым будут стричь брата, а не меня.
Я сижу на табурете, вдавившись спиной в кухонный стол, и глазею по сторонам. Кухня у Миллеров оклеена обоями, на которых вместо рисунка мелкими буквами напечатано слово «Дюпон». Я знаю, что раньше мистер Миллер работал на дюпоновском заводе в Дерри, но потом его посадили в тюрьму за… в общем, за что-то. Все родители на нашей улице знают, в чем там было дело, но детям не говорят, и от этого нам кажется, что мистер Миллер совершил что-то ужасное. Разумеется, ходят разные слухи, но лично я склонен верить версии, согласно которой он участвовал в одном ограблении, затеянном дружиной. Мистер Миллер был шофером и должен был увезти основных участников налета подальше от места преступления. Ограбление закончилось неудачно, потому что (согласно тем же слухам) мистер Миллер был настолько пьян, что не смог вести машину.
В целом кухня выглядит совершенно непримечательной, если не считать двух календарей, которые висят на стене напротив меня. Первый из них — сувенир из китайской забегаловки с панорамой Гонконга. Второй календарь выпущен газетой «Сан», и на нем изображена девица с обнаженной грудью, которая держит в руках футбольный мяч. На каждой странице этого календаря напечатана новая девица, тогда как китайский устроен так, что фотография Гонконга остается видна, сколько бы страниц вы ни перевернули. Я смотрю на календарь «Сан» и мгновенно краснею, а хуже всего то, что я уверен — миссис Миллер знает, что я уставился на голую грудь девицы.
Я поспешно опускаю голову и смотрю на кафельный пол, где уже скопилась порядочная кучка русых волос Пи-Джея.
На шлепанцах у миссис Миллер две большие дырки, и я вижу, что ее ногти выкрашены розовым лаком. Когда она делает шаг, халат распахивается, и я вижу ее ноги. Интересно, сколько ей лет, спрашиваю я себя и украдкой бросаю на нее быстрый взгляд.
Миссис Миллер где-то около тридцати. Так, во всяком случае, мне кажется. У нее на лице почти нет морщин, а небольшие мешки под глазами появились, скорее всего, от усталости и недосыпа. Несомненно, она очень привлекательная женщина (мне она, во всяком случае, нравится), и я недоумеваю, как она могла выйти замуж за такого кретина, как мистер Миллер.
Я снова смотрю на календарь и замечаю, что девицу зовут Стейси. Груди у нее большие, как дыни, и гладкие, словно сделаны из пластмассы. Каким-то образом они кажутся мне и восхитительными, и отталкивающими одновременно — совсем как чудовище из фильма «Доктор Ху», смотреть на которое жуть берет, но и не смотреть тоже невозможно. Чтобы справиться со смущением, которое во мне вызывают эти блестящие, противоестественно большие груди, я снова опускаю голову и упираюсь взглядом в пол.
Потом я замечаю, что вспотел. Я смотрю на Пи-Джея и вижу, что он острижен только наполовину. Тяжело дыша, я незаметно вытираю влажные ладони о штаны и поворачиваюсь к окну, но задний двор у Миллеров зарос травой еще сильнее, чем палисадник, и смотреть там совершенно не на что.
Внезапно дверь распахивается, и в кухню быстро входит мистер Миллер.
— Ай! — вскрикивает Пи-Джей, которому миссис Миллер поцарапала ухо ножницами.
— Смотри, что я из-за тебя сделала! — говорит миссис Миллер, щедро посыпая голову Пи-Джея пеплом сигареты, торчащей у нее между пальцами.
— Из-за меня?! — сердито огрызается мистер Миллер. — Господи Иисусе, неужто мне в собственном доме нельзя воды попить?
— Разве так трудно подождать пять минут? — со злостью огрызается миссис Миллер.
— Да, черт тебя возьми, трудно! — рявкает мистер Миллер и выходит, яростно хлопнув дверью. Мы слышим, как он с топотом поднимается по лестнице, не переставая браниться.
На этот раз краснею не только я, но и Пи-Джей.
Миссис Миллер смотрит на меня и улыбается, но как-то совсем невесело.
— Подожди минуточку, — говорит она Пи-Джею и выходит из кухни. Мы слышим, как она поднимается по лестнице вслед за мужем. Пи-Джей поворачивается ко мне, его лицо выражает страдание.
— Хорошо бы я уже облысел, — негромко говорит он.
— Угу. Как Саймон Баскин.
— Кто это?
— Один парень, которого я знал раньше. У него рак, — говорю я.
— Ах да, конечно… — Пи-Джей кивает, но я вижу, что говорить на эту тему дальше ему не хочется.
Минуточка проходит. Мы по-прежнему сидим в кухне одни: Пи-Джей вытряхивает из волос табачный пепел, я грызу ногти. Наконец дверь отворяется, и возвращается миссис Миллер.
— Вот и я, — говорит она и закуривает новую сигарету. Еще через пару минут она заканчивает стрижку. Пи-Джей снимает с плеч полотенце и благодарит.
— Я, пожалуй, пойду, миссис Миллер, — добавляет он неожиданно. — Мне еще надо доделать домашнее задание.
— Правда? — спрашивает миссис Миллер.
— Да, — решительно отвечает Пи-Джей, не обращая никакого внимания на мои телепатические сигналы, и я в отчаянии хватаю его за рукав, но все напрасно.
— Я провожу тебя, — говорит миссис Миллер, и они выходят. Я остаюсь. Мне все еще не верится. Ведь он должен был подождать меня. Я не хочу оставаться один в этом доме! Сквозь приоткрытую дверь я вижу, как миссис Миллер ведет моего брата по коридору и отворяет наружную дверь. В прихожую врывается столб света, Пи-Джей делает шаг вперед и внезапно исчезает. Кажется, что его похитили какие-то таинственные силы, как в «Контактах первого рода».
— Теперь твоя очередь, — говорит миссис Миллер, возвращаясь в кухню.
Я пересаживаюсь на табурет в центре кухни, и она завязывает у меня на шее посудное полотенце, чтобы волосы не сыпались за шиворот и на одежду.
— Тебе как обычно, Мики, мальчик?
— Ага. То есть да.
От табачного дыма и запаха ее духов у меня начинает першить в горле. Я изо всех сил стараюсь не закашляться.
Миссис Миллер начинает стричь. Двумя пальцами она захватывает прядь волос и отрезает кончики. Пальцы у нее холодные и гладкие. Она убирает немного с боков и встает передо мной, чтобы подстричь челку. Когда она наклоняется, ее халат распахивается спереди, и я вижу ночнушку и все остальное. Моргнув, я отворачиваюсь, но она берет меня за голову и наклоняет, так что теперь я смотрю прямо на ее руки.
— Не шевелись, — говорит она.
Ножницы, прищелкивая, ползут по моему лбу, и короткие темные прядки сыплются на полотенце, а оттуда — на пол.
— Ну вот, — говорит миссис Миллер и выпускает струйку дыма в направлении окна. — Так лучше?
— Да, наверное, — отвечаю я. Почему-то самые простые слова даются мне с трудом.
Она снова затягивается сигаретой. Пальцы у нее белые, почти как папиросная бумага.
— Сейчас сниму немного сзади, — говорит миссис Миллер.
Она заходит мне за спину и начинает стричь волосы за ушами. Когда ей попадается особо трудная прядь, она негромко сопит, и ее дыхание щекочет мне шею. Перед тем как поступить на работу на фабрику, миссис Миллер пять лет была парикмахершей. Стрижет она быстро и берет вдвое дешевле, чем парикмахер в торговом центре или в городе. Кроме того, миссис Миллер дружна с нашей матерью, а папа частенько разрешает мистеру Миллеру звонить с нашего телефона. Ма говорит, что могла бы стричь нас сама, но ей хочется помочь подруге, пока мистер Миллер сидит без работы.
Из гостиной доносится какой-то шум — как будто что-то упало. Миссис Миллер перестает стричь, и я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на нее.
Потом мистер Миллер кричит, да так громко, что его, наверное, слышно даже у нас:
— Мэри!!!
— Ах, я совсем забыла! — в панике бормочет миссис Миллер. Она роняет ножницы, кидается к буфету и хватает стакан. Потом она поворачивается к раковине, на секунду включает кран, наполняет стакан водой и чуть ли не бегом устремляется в коридор.
Из гостиной доносится громкая брань, но единственное, что я могу разобрать, это «гребучий» и «сочельник».
Потом раздается глухой удар, похожий на затрещину.
Через несколько секунд в коридор, пошатываясь, выходит миссис Миллер. За ней идет ее муж. Его правая рука сжата в кулак. Он снова замахивается на жену, но замечает меня и останавливается.
— На что это ты уставился, щенок? — спрашивает он.
«Ни на что», — хочу я ответить. Больше того, мне следовало бы так ответить. Так, и только так. Но вместо этого я говорю что-то совершенно другое.
— А вы действительно крутой мужик, — говорю я.
Мистер Миллер ошеломлен и растерян. Он понимает, какой злой сарказм заключен в моих словах. Не понимает он только того, как какой-то десятилетний сопляк осмеливается делать ему замечания. Его лицо сначала бледнеет, потом багровеет. Он бросается в кухню и останавливается передо мной.
— Что ты сказал?! — шипит он, наклоняясь ко мне.
— Н-ничего… — нетвердо бормочу я.
Несколько мгновений мистер Миллер колеблется, решая, размозжить мне голову сейчас или лучше пожаловаться моему отцу. Или разделаться со мной еще каким-нибудь хитрым способом.
— То-то же, сопляк чертов! — рявкает он и трясет кулаком у меня перед носом. Потом мистер Миллер поворачивается к жене: — Давай сюда деньги, мать твою, я иду в долбаный «Рейнджере». Да шевелись ты, шлюха гребаная!
Он хватает фунтовую бумажку и выбегает вон, громко хлопнув дверью, а миссис Миллер поднимает ножницы и продолжает стрижку. Несколько раз она расчесывает мне волосы, ровняет их сзади и… Кажется, все. Уф!
— Ну вот, готово, парень, — говорит она.
— Спасибо.
Миссис Миллер прячет в карман халата расческу и ножницы. Она улыбается, но я понимаю, что миссис Миллер готова расплакаться: она как-то подозрительно шмыгает носом и трогает глаз отворотом халата.
— Вы в порядке? — спрашиваю я с тревогой.
Она глядит на меня и улыбается еще раз. Ее губы чуть приоткрываются — при свете голой лампочки они кажутся сочно-красными и влажными. Медленно подняв руку, миссис Миллер прикасается к моей щеке. Ее пальцы так холодны, что кажется, будто она давно умерла.
— Ты добрый мальчик, Майкл, — говорит она и, отняв руку, развязывает и снимает посудное полотенце. Состриженные волосы она просто стряхивает, и они сыплются на пол, кружась, как маленькие вертолетики.
— Большое спасибо, миссис Миллер, — говорю я.
— Не за что. Увидимся через месяц, — отвечает она, потом берет меня за руку и ведет к входной двери.
Уже на самом крыльце она вдруг ерошит мне волосы, и я невольно останавливаюсь.
Миссис Миллер снова прикасается к моей щеке, улыбается, потом поворачивается и тихо закрывает за собой дверь.
На улице горит заря. Золотисто-белое свечение так ярко, что вдалеке можно разобрать очертания горы Ноках.
— Лысый, лысый! Скинхед! — кричит мне Дэви Куинн, и я гонюсь за ним до самого кладбища.
Потом мы оказываемся на нашей улице и присоединяемся к игре в футбол, которую затеяли наши друзья. Мы играем в разных командах. Команда Дэви побеждает, но мне удается забить гол, поэтому в целом все складывается достаточно удачно.
Ближе к ночи, когда становится по-настоящему холодно, я отправляюсь искать Пи-Джея и нахожу его в сарае. Мы сидим там при свете парафиновой лампы и рассказываем друг другу страшные истории, в которых непременно фигурирует мистер Миллер. Мы счастливы. Стрижка осталась позади, завтра — Рождество, и мы поедем в гости к бабуле, где нас ждут подарки, которые она купила на свою небольшую пенсию. Приготовила она и праздничный ужин: индейку, картофель, торт со взбитыми сливками и фруктами и пропитанные вином и кремом бисквиты.
Наконец мы замолкаем и просто сидим и молчим. Нам давно пора в постель, но мама пошла к соседям и теперь, наверное, курит и треплется с миссис Паркинсон.
— Знаешь, — говорит вдруг Пи-Джей, — я просил бабулю подарить мне на это Рождество картонную «Звезду Смерти»…
— Ну и что?
— Мне кажется, ни к чему мне она теперь. Мне что-то разонравились все эти «Звездные войны» и прочая дребедень.
— Правда?
— Правда.
— А как насчет «экшнменов»?
— И «экшнмены» мне тоже разонравились, так что можешь их забрать.
— Ты это серьезно?
— Угу.
Я пристально смотрю на него:
— Что это на тебя нашло, Пи-Джей?
Он пожимает плечами:
— Не знаю.
Потом, лежа в прохладных простынях на верхней койке, я долго размышляю об этом и о многих других вещах, но в конце концов все они куда-то исчезают, и остается только одна мысль. Я спасу ее. Обязательно спасу, пусть даже не сразу, через несколько лет. Стану чуть постарше и спасу. Я войду к ним в дом, дам ему в челюсть и заберу ее. Мы уедем далеко-далеко за море — в Англию, в Америку или в какое-нибудь другое место, где будет светить солнце, где небо всегда будет голубое, где не будет солдат и боевых дружин, противопехотных мин и жестокости. Но с другой стороны…
Да, это было той самой ночью.
Было уже совсем поздно, когда вернулся папа. Он был сильно под газом и во всю глотку орал песни. Послышался разговор на повышенных тонах. Что-то падало. Что-то с треском ломалось.
Потом мама сказала:
— Только через мой труп.
А папа ответил:
— Тебя не спрашивают. Это мужские дела, и ты в них не лезь.
А мама, которая никогда не упускала случая подлить масла в огонь, спросила, какое отношение к мужским делам может иметь он.
Тогда папа сказал, что лучше бы ей на хрен заткнуться, если она не хочет неприятностей на свою тупую башку.
А мама сказала что-то такое, чего я не слышал, но это, несомненно, были насмешливые и злые слова, потому что папа не нашелся что ей ответить. На несколько мгновений воцарилась тишина, потом что-то со страшным грохотом разлетелось вдребезги, и мама крикнула, что это был свадебный подарок. Звонкий удар. Сдавленное рыданье.
Я знал, что Пи-Джей давно натянул на голову подушку, но я все слышал.
Я все слышал.
Шел 1982 год. Всего год прошел после голодных забастовок, и напряженность в обществе достигла наивысшей точки. Я, во всяком случае, не помню, чтобы нечто подобное имело место раньше или позже. Мятежи в Белфасте стали таким же обычным явлением, как снег у Джойса. Каждую ночь происходили взрывы и поджоги; полиция тратила уйму сил, разводя протестантов и католиков, так что дело обходилось без жертв. Впрочем, в нашем северном пригороде они могли несколько расслабиться. У нас было намного спокойнее, чем в самом городе, хотя ситуация и оставалась нестабильной. Совсем как молоко на плите — стоит повернуть регулятор конфорки хотя бы на одно деление, чтобы оно убежало и начало подгорать. Спровоцировать катастрофу мог любой пустяк или, если на то пошло, любой человек.
И неприятности не заставили себя ждать.
Мистер Миллер вбил себе в голову, что он — не чета другим. На самом деле он наверняка был заурядным членом боевого звена, мелкой сошкой, но нам, мальчишкам, он казался донельзя крутым. И себе, как видно, тоже. Как бы там ни было, он вообразил себя героем и начал совершать необдуманные поступки, и впоследствии, когда все полетело к чертям, я часто думал, что в этом есть и моя вина. В детстве многим кажется, что мир вращается исключительно вокруг них. Я, например, был почти уверен, что когда я выхожу из комнаты, оставшиеся в ней люди застывают, словно кто-то нажал «паузу» на видеомагнитофоне, и оживают вновь только с моим появлением.
Прозрение наступило для меня, Пи-Джея, папы и мамы за тринадцать дней до Крещения.
Вне себя от ярости и жажды головоломных подвигов, мистер Миллер отправился в «Рейнджере клуб» с маминой фунтовой бумажкой в кармане. Там он вдохновенно говорил о больших делах и, называя остальных жалкими трусами, призывал их сделать что-то такое, что показало бы — они готовы помочь полиции и другим силам закона и порядка не только на словах. В конце концов ему удалось убедить с полдюжины идиотов, что лучший способ обеспечить политическую будущность Северной Ирландии — это забросать зажигательными бомбами католический жилой район. Согласно разработанному им блестящему плану, добровольцы должны были отправиться домой и приготовить по нескольку бутылок с «коктейлем Молотова», а потом снова собраться у клуба, чтобы мистер Миллер и Артур Дюран могли доставить их на место в Артуровом микроавтобусе. О том, чтобы наш отец тоже принял участие в этом безумии, мистер Миллер позаботился особо. Да-да, именно таким способом он решил отомстить мне за мою дерзость. Не знаю, хотел ли он, чтобы папа первым бросил бутылку с зажигательной смесью, или, может быть, ему было нужно, чтобы его отпечатки пальцев остались на готовых «коктейлях»… Как бы там ни было, он старался организовать дело так, чтобы впоследствии иметь возможность держать отца на крючке. Но, как известно, планы планами…
Они даже не доехали до католического микрорайона. Армейский патруль остановил их за езду с недозволенной скоростью. Бутылки с «коктейлем Молотова» сразу обнаружили, и всех, находившихся в микроавтобусе, арестовали. В комендатуре Марти Байнс раскололся, и папа, мистер Миллер и остальные получили по пять лет за сговор с целью подготовки террористического акта.
Последующие события стремительно развивались по хорошо накатанной колее. Мама развелась с папой, начала выпивать, снова закурила, выставила из дома дедушку и вместе с миссис Миллер стала ходить в Центральный бар. Вскоре она сошлась с мистером Генри, владельцем мясной лавки, а поскольку мы с братом с ним не ладили, мама отправила нас к бабушке в Восточный Белфаст.
Миссис Миллер осталась женой своего мужа и даже каким-то образом ухитрилась зачать младенца, которым, как мне кажется, его родители могут гордиться.
Пи-Джей в пятнадцать лет ушел в море, как в свое время его дед и прадед. Где-то он сейчас?! Бог весть.
Ну а я?.. Я остался жить с бабушкой. Она — прекрасная женщина, благослови ее Господь, но воспитатель из нее никудышный, поэтому в конце концов я и оказался в мире, где все решает насилие. Подростковый рэкет, армия, Америка — вот ступени, по которым я прошел за последние несколько лет.
Но все это осталось в прошлом, а сейчас мне приходится иметь дело с настоящим.
Причины, следствия, цепочки событий — я скован ими, словно цепями.
Я скован и настоящими цепями — скован и заточен в сырой, тесной камере. Неужели это навсегда?
Я так не думаю. Потому хотя бы, что — как я уже говорил — скоро наступит очередное Рождество, очередной рождественский сочельник.
А под Рождество обязательно что-нибудь случается.