В средневековой России принадлежность к той или иной семье или целому клану определяла будущее потомков на многие поколения вперед. Судьба Михаила Федоровича изменила и судьбу его рода, сделав Романовых на триста лет царствующей фамилией. Но если «отлистать» летописи от 1613 года на те же три века назад, мы увидим родоначальника этого клана, Андрея Ивановича Кобылу, на службе у московского великого князя Симеона Гордого, сына Ивана Калиты. Между боярином Андреем Кобылой, жившим в середине XIV века, и царем Михаилом Федоровичем Романовым (1596–1645) всего 7 прямых предков — Федор Андреевич Кошка, Иван Федорович, Захарий Иванович Кошкин, Юрий Захарьич, Роман Юрьевич Захарьин (от его имени пошла самая знаменитая в мире русская фамилия), Никита Романович и Федор Никитич Романов. Фамилии в роду, как это было тогда принято, давались по имени или прозвищу деда. Так Михаил Федорович стал потомком боярского рода, представители которого в разное время именовались Кошкиными, Захарьиными, Юрьевыми и Романовыми. Фамилия Романов утвердилась только в конце XVI века у Федора Никитича и его братьев — «Никитичей», как их еще называли в Москве.
Имя Андрея Кобылы встречается в родословных росписях его потомков в XVI–XVII веках. Известно о нем немногое, а именно то, что он «выехал из Прус» (представления о выезде предков знатных фамилий из других земель были в обычае того времени){1}. Так, например, Шереметевы, происходившие из того же рода, что и Романовы, подавая 23 мая 1686 года свою роспись в Палату родословных дел, писали: «Род Прусского княжения владетеля Андрея Ивановича, а прозвание ему было Кобыла». В чем заключался «владетельный» статус Андрея Кобылы в Пруссии, никто не знал, но понятно, что он выглядел куда лучше статуса обычного служилого человека. Впрочем, показательно, что составители так называемой «Бархатной книги» не включили в текст сообщенные Шереметевыми сведения об их предке-владетеле.
Легенда о высоком статусе Андрея Кобылы поддерживалась представителями старшей ветви рода — Колычевыми. Еще в середине XVI века князь Андрей Михайлович Курбский использовал ее для обличения царя Ивана Грозного, расправившегося с митрополитом Филиппом (Колычевым): «Потом погубил род Колычевых, такоже мужей светлых и нарочитых в роде, единоплеменных сущих Шереметевым; бо прародитель их, муж светлый и знаменитый, от Немецкия земли выехал, ему же имя было Михаил, глаголют его быти с роду княжат Решских». Курбский приводит совсем другое имя родоначальника Колычевых, Романовых и Шереметевых. Ну а что касается упоминаемых им «княжат Решских», то это место в его «Истории о великом князе московском» представляет собой головоломку, разрешение которой требует не столько знаний, сколько сообразительности. До сих пор самой удачной признается догадка историка середины XIX века Н. Г. Устрялова, посчитавшего слово «решский» синонимом слова «имперский».
Красочными подробностями родословная легенда об Андрее Кобыле обросла в петровское время. В 1722 году герольдмейстер С. А. Колычев, происходивший из того самого рода, о котором князь Андрей Курбский говорил как о погубленном во времена Ивана Грозного, составил записку под названием «Историография, вкратце собранная из разных хроник и летописцев». В этой записке появляется живший в 1283 году «Гландос Камбила Дивонов сын, из дому Недрона Ведевитовича». И хотя сведения С. А. Колычева не выдерживают никакой исторической критики, все же его объяснение возможного искажения благородной прусской фамилии Камбила в неблагозвучное прозвище Кобыла кажется достаточно удачным: «А что того славнаго Камбилу или Гланда Камбилиона стали нарицать Кобыла, и то мню, учинено с недозрения особы его. В том веку нарещи иноземческих прозваний многие не умели и с истиною того прозвания знатно распознавать не умели или не хотели; а наипаче древние писари русские, недовольные в грамматических учениях, вельми иноземне прозвания и имена отменяли, недописуя верно, или с прибавкою от незнания писали. Мню посему, что вместо Камбилы или Камбилиона, написано просто Кабыла от древних писцов, с убавлением литеры»[1].
Если же от шатких родословных построений, основанных на преданиях и отражающих коллективную мифологию служилого сословия, перейти к надежным историческим источникам, то окажется, что единственным документальным свидетельством об Андрее Кобыле является упоминание его имени в летописи в связи с одной из свадеб московского великого князя Симеона Гордого в 1347 году. «В лето 6855, — сообщает автор Никоновской летописи, — …князь велики Семен Ивановичь, внук Данилов, женился втретьи; взял за себя княжну Марью, дщерь великого князя Александра Михаиловича Тверскаго; а ездил по нее во Тверь Андрей Кобыла да Алексей Босоволков»[2]. Из этого известия можно вполне определенно сделать вывод о высоком, скорее всего, боярском статусе Андрея Кобылы при дворе московского великого князя. О происхождении же его остается только гадать. С. Б. Веселовский, обращая внимание на прозвище, считал Андрея Кобылу представителем очень старого рода, возможно, вышедшего с князьями из Новгорода[3]. Данные новгородской топонимики, в принципе, подтверждают такую версию. По мнению же А. А. Зимина, род Кобылиных происходил «из коренных московских (и переславских) землевладельцев»[4]. Интересно, что уже внучка Андрея Кобылы Анна станет женой одного из сыновей тверского великого князя. Вероятно, упомянутая служба Андрея Кобылы и знакомство с ним двора тверского великого князя сыграли какую-то роль в судьбе его внучки, свадьба которой с отпрыском великокняжеского дома предвосхитила брак еще одной представительницы рода Андрея Кобылы, Анастасии, с московским царем и великим князем Иваном Васильевичем в середине XVI века.
Предком Анастасии Романовны, с которой собственно и началось восхождение Романовых на вершину Московского царства, был знаменитый боярин Федор Андреевич Кошка, младший из пяти сыновей Андрея Кобылы и приближенный московских великих князей Дмитрия Ивановича Донского и Василия Дмитриевича. Подпись Федора Андреевича Кошки стоит под одной из духовных грамот Дмитрия Донского, датированной 1389 годом. Достоверно известно о службах Федора Андреевича Кошки сыну Донского, московскому великому князю Василию Дмитриевичу, который посылал своего боярина во главе посольства в Новгород в 1393 году для «подкрепления мира»[5]. Имя боярина Федора Андреевича Кошки встречается и в грамоте ордынского хана Едигея великому князю Василию Дмитриевичу 1408 года: «Добрый нравы и добрыя дума и добрые дела были к Орде от Федора от Кошки — добрый был человек, — которые добрые дела ординские, то и тобе возспоминал, и то ся минуло». На ордынском направлении московской внешней политики боярин Федор Андреевич показал себя осторожным дипломатом: он умело гасил конфликты и придерживался старых традиций дома Ивана Калиты во взаимоотношениях с Ордой.
Умер Федор Андреевич Кошка не позднее 1407 года. Из трех его сыновей ближе всего к великому князю был старший — Иван, подписавший три духовные грамоты великого князя Василия Дмитриевича. Иван Федорович наследовал от отца участие во внешнеполитических делах, хотя его позиция во взаимоотношениях с Ордой диаметрально отличалась от отцовской. Именно этим и была вызвана уже цитировавшаяся грамота хана Едигея своему московскому вассалу: «а ныне у тебя сын ево Иван, казначей твой и любовник, старейшина, и ты ныне ис того слова, ис того думы не выступаешь. Ино того думою учинилось твоему улусу пакость и крестьяне изгибли, и ты б опять тако не делал, а молодых не слушал»[6]. Если ордынцы были правы, то предки Романовых в лице боярина Ивана Федоровича Кошкина имели самого близкого советника великих московских князей. Впрочем, линия Ивана Федоровича на конфликт с Ордой оказалась преждевременной. Едигей осуществил свою угрозу и совершил опустошительный набег на Русь.
Формально по своему происхождению Иван Федорович уступал ряду других слуг великого князя. Так, его имя стоит только четвертым в списке московских бояр, подписывавших духовные грамоты Василия Дмитриевича в 1423–1424 годах. Однако исключительность его положения при дворе великого князя, видимо, хорошо была известна современникам и потомкам. Косвенно об этом свидетельствует тот факт, что родовое прозвище боярина Федора Андреевича Кошки закрепилось за сыном Ивана Федоровича Захарием Ивановичем Кошкиным. Два других сына Федора Андреевича Кошки имели свои прозвища: средний — Федор Голтяй и младший — Александр Беззубец (от него пошел род Шереметевых).
Захарий Иванович Кошкин вошел в русские летописи как один из главных участников знаменитой ссоры на свадебном пиру у великого князя Василия II Васильевича в феврале 1433 года. Он был среди тех, кто признал в поясе «на чепех с камением», надетом на князе Василии Юрьевиче Косом, имущество великокняжеской семьи. Бояр поддержала мать великого князя Софья Витовтовна, приказавшая сорвать пояс с Василия Косого. Учитывая, что Захарий Иванович первым схватился («поимался») за этот злополучный пояс, он, наверное, и исполнил распоряжение великой княгини. Надо сказать, что княжеские пояса были одним из символов власти, переходившей по наследству, поэтому суть событий была глубже, чем может показаться на первый взгляд. Не случайно у ссоры на пиру были столь тяжелые последствия: обиженный Василий Косой и его брат Дмитрий Шемяка начали против великого князя войну, результатом которой стало изгнание Василия II из Москвы. Впрочем, вряд ли предок царя Михаила Федоровича играл в этой истории самостоятельную роль. Скорее всего, Захарий Иванович лишь участвовал в инсценировке, разыгранной то ли московским великим князем и его матерью, то ли, по наиболее вероятному предположению С. Б. Веселовского, могущественным боярином Иваном Дмитриевичем Всеволожским[7]. С именем Захария Ивановича Кошкина связаны также первые пожалования из этого рода в Троице-Сергиев монастырь — переславской деревни и нерехтской соляной варницы.
Боярскую династию Кошкиных продолжили бояре великого князя Ивана III Васильевича Яков и Юрий Захарьичи (об их брате Василии Ляцком мало что известно). Старший брат Яков Захарьич получил боярский чин в 1479 году. Наиболее известна его десятилетняя служба новгородским наместником с 1485 по 1495 год. Именно Якову Захарьичу выпало проводить московскую политику в Великом Новгороде, что в то время было связано прежде всего с погромом прежних новгородских вольностей и переселением знатных новгородцев, бояр и гостей в Москву. Новгородцы ответили на это заговором и попытались убить московского наместника, но боярин Яков Захарьич уцелел. Это покушение и стало поводом для проведения главных новгородских «выводов», когда в центр государства было переселено 7 тысяч «житиих людей», а на их место сведены жители других уездов, уже находившихся во власти великого князя Ивана Васильевича. Из оставшихся новгородцев, по словам летописи, «и иных думцев много Яков пересек и перевешал»[8]. Еще раз «прославился» боярин Яков Захарьич своим розыском о новгородских еретиках в 1488 году. Вместе с ним в расправе с еретиками участвовал его брат Юрий Захарьич, боярин с 1483/84 года. Братья служили наместниками в Великом Новгороде в 1490-х годах, а затем возглавляли русское войско в войне с Литвой. Участие Якова и Юрия Захарьичей в боях за Смоленск, Брянск, Путивль, Дорогобуж и другие города отзовется долгим эхом в истории романовского рода. В первой половине XVII века, когда старые противоречия двух государств обострятся и начнется новая война с польско-литовским государством, царь Михаил Федорович должен будет вспомнить об этих службах своих предков, особенно о победной для русского войска битве при Ведроше 14 июня 1500 года, в которой участвовали оба его предка.
Старший брат Яков Захарьич продолжил возвышение романовского рода. Его имя пишется уже третьим в духовной великого князя Ивана III от 1503 года. Во время осеннего похода великого князя Василия III в Новгород в 1509 году его оставили управлять Москвой. Яков Захарьич умер 15 марта 1510 года, достигнув преклонного возраста. Он пережил младшего брата на несколько лет. Юрий Захарьич умер в 1503/04 году.
Великий князь Василий III Иванович не слишком жаловал род Захарьиных. Уже дети Якова Захарьича, Петр Злоба и Василий, были пожалованы в Боярскую думу только в чине окольничих — в отличие от их предков, сразу начинавших службу с боярского чина. Его внуки умирают один за другим, и об их потомстве родословцы молчат. Из детей Юрия Захарьича и его жены Ирины Ивановны Тучковой-Морозовой — Михаила, Ивана, Романа и Григория — влиянием при дворе московского великого князя пользовался лишь старший, Михаил Юрьевич Захарьин, получивший боярский чин в 1520/21 году. Он был в числе самых доверенных бояр Василия III, служил воеводой в походах под Смоленск и Казань, назначался послом в Литву и Казанское ханство, был дворецким. А. А. Зимин, изучая биографические сведения о Михаиле Юрьевиче Захарьине, предположил, что он «исполнял роль „ока государева“ при титулованных военачальниках» и «подвизался преимущественно на дипломатическом поприще»[9]. О близости к великому государю много говорит его роль второго дружки в церемониале свадьбы Василия III с его второй женой Еленой Глинской в 1526 году. Никоновская летопись, создававшаяся в 1520–1530-х годах, сохранила очень благоприятный для Захарьиных рассказ о роли Михаила Юрьевича в последние дни жизни Василия III. Он вместе с докторами пытался облегчить страдания умирающего великого князя, помогал ему принять постриг и причаститься. Михаил Юрьевич Захарьин был в ряду самых доверенных бояр, с которыми великий князь советовался «о своем сыну о князе Иване и о своем великом княжении и о своей духовной грамоте, понеже сын его еще млад, токмо трех лет на четвертый и како устроитися царству после его». По сообщению летописи, Михаил Юрьевич присутствовал при последних минутах великого князя Василия III и был в числе двух-трех бояр, кому была адресована просьба Василия III позаботиться о его малолетнем сыне Иване Васильевиче. Некоторые детали этого рассказа, например сообщение о распоряжении Василия III боярину Михаилу Юрьевичу отнести золотой крест младшему сыну великого князя по его преставлении, заставляют думать, что летопись правилась если не самим боярином, то явно с его слов. О Михаиле Юрьевиче Захарьине, как об одном из главных советников Василия III, писал и имперский посол в России Сигизмунд Герберштейн. Михаил Юрьевич Захарьин ненадолго пережил Василия III и умер около октября 1539 года. Царь Михаил Федорович Романов не мог не вспоминать в синодиках этого своего предка, с которым у них был общий святой ангел.
Со смертью боярина Михаила Юрьевича пришло время для следующего колена рода Захарьиных. Карьера же его братьев явно не сложилась в обстоятельствах разразившегося политического кризиса в малолетство великого князя Ивана IV Васильевича. Отрицательным образом могло сказаться бегство в Литву около 1534 года их двоюродного брата, известного военачальника Ивана Васильевича Ляцкого. Иван Юрьевич, видимо, умер молодым, а Роман Юрьевич Захарьин, пару раз при жизни старшего брата назначавшийся на воеводство, вовсе исчез из разрядных книг и даже не носил боярского чина. Умер Роман Юрьевич 16 февраля 1543 года, не дожив до триумфа своей дочери, породнившейся с царствующим домом. Он был погребен в московском Новоспасском монастыре, с которым Романовых будут связывать особые отношения и позднее, когда его правнук — Михаил Федорович — станет царем. Младший из братьев Григорий Юрьевич достиг боярского чина только в 1546/47 году.
Сыновья Михаила Юрьевича, Иван Большой и Василий, тоже стали боярами около 1546/47 года. Лишь Василий имел потомство, но судьба его сыновей печальна: двое из них погибли в набег Девлет-Гирея на Москву 24 мая 1571 года, а третий был казнен в 1575 году.
С. Б. Веселовский обратил внимание на то, что «Бархатная книга» «не показывает совершенно рода Кошкиных, начиная с Захария, не желая, очевидно, увековечивать в памяти потомства происхождение царствовавшего дома Романовых от боярского рода Кошкиных»[10].
Как это уже бывало в роду Андрея Кобылы, чины и влияние перешли от старших членов рода к детям младшего брата, которые по имени своего деда получили фамилию Юрьевы — это Даниил Романович, Долмат Романович (умер бездетным в 1545 году) и Никита Романович. Кроме мужского потомства, у Романа Юрьевича и его супруги Юлиании Федоровны были еще две дочери: Анна и Анастасия.
С Анастасии Романовны Юрьевой, ставшей 3 февраля 1547 года женой Ивана IV, начинается «царская» история этого рода. Выборы невесты для царя Ивана Васильевича происходили по всему государству. Боярам и наместникам в декабре 1546 года были даны распоряжения организовать в уездах у князей и детей боярских смотр невест: «смотрити у вас дочерей, девок, нам невесты». Почему выбор пал именно на Анастасию Романовну Юрьеву, сказать трудно. Иван IV и его советники следовали традиции, действуя так же, как и царский отец великий князь Василий Иванович. Помимо привлекательности самой невесты, могли иметь значение наличие у нее старших братьев и большое количество детей в семье, так как от будущей царицы ждали прежде всего рождения наследника престола. Учитывалась, вероятно, лояльность боярской семьи в связи с разводом и вторым браком великого князя Василия Ивановича. У молодого царя должны были остаться самые смутные воспоминания о своем отце, тем дороже были ему те, кто был близок к его родителям и не участвовал в боярских интригах в годы регентства Елены Глинской. Все это более или менее вероятные предположения, но факт остается фактом: первой русской царицей стала племянница боярина Михаила Юрьевича Захарьина — Анастасия Романовна.
Внезапное возвышение рода в местнической терминологии того времени называлось «случаем». Мы видели, что род Кошкиных-Захарьиных давно находился в составе первостепенного боярства, но родство с царским домом сразу же возвышало всю семью в иерархии местничества и облегчало членам рода прохождение по чинам. Так, старший брат царицы Даниил Романович Юрьев был пожалован к ее свадьбе чином окольничего и очень быстро, в июле того же года, стал боярином и дворецким. По своему положению старшего в роду он получал наиболее заметные назначения, участвовал во взятии Казани, откуда был отправлен с сеунчом (победной вестью) в Москву, был одним из первых воевод в полках русского войска во время Ливонской войны. Быстрая карьера Даниила Романовича и его растущее влияние на царя Ивана IV не остались «безнаказанными» со стороны других бояр. Когда в 1553 году разгорелся кризис вокруг тяжелой болезни царя и присяги его сыну, младенцу Дмитрию, все обиды на царских «шурьев» вышли наружу. В «Царственной книге» сохранились свидетельства, идущие, возможно, от самого Ивана Грозного, что прямо у постели умирающего царя окольничий Федор Григорьевич Адашев говорил: «Ведает Бог, да ты, государь: тебе, государю, и сыну твоему царевичю князю Дмитрею крест целуем, а Захарьиным нам Данилу з братиею не служивати; сын твой, государь наш, ещо в пеленицах, а владети нами Захарьиным Данилу з братиею; а мы уже от бояр до твоего возрасту беды видели многия». По словам князя Андрея Михайловича Курбского, Захарьины-Юрьевы стояли во главе «презлых ласкателей» и «нечестивых губителей» всего царства. Но и братьям царицы досталось от царского гнева, когда они не смогли противостоять дружному наступлению на них бояр в 1553 году. «А вы, Захарьины, чего испужалися? — обращался к ним царь. — Али чаете, бояре вас пощадят? Вы от бояр первыя мертвецы будете! И вы б за сына за моего, да и за матерь его умерли, а жены моей на поругание бояром не дали»[11]. Автор «Пискаревского летописца» называл дядю Захарьиных — Василия Михайловича Юрьева — среди «злых людей», по совету которых была учреждена опричнина[12].
История царицы Анастасии Романовны хорошо известна. Она родила трех царских сыновей: царевича Дмитрия Ивановича, погибшего еще в младенчестве, царевича Ивана Ивановича, убитого царем в приступе гнева, и царевича Федора Ивановича, взошедшего на трон после смерти своего отца в 1584 году. Сама царица Анастасия Романовна умерла много раньше, в 1560 году, и ее смерть, несомненно, повлияла на царя Ивана Грозного, мнительность которого по отношению к боярам только усилилась. Своих советников он стал приближать или отдалять в зависимости от того, как они относились к умершей супруге.
Род Захарьиных-Юрьевых сохранял свое высокое положение до учреждения опричнины, а его представители входили в число самых доверенных членов Боярской думы[13]. Даниил Романович умер в 1565 году. Его сыновья не успели занять подобающего им высокого положения при дворе и погибли во время нашествия крымского хана Девлет-Гирея и пожара Москвы 24 мая 1571 года. Так в мужской линии Андрея Кобылы состоялся новый «переход» старшинства в роде — на этот раз к Никите Романовичу Юрьеву и его сыновьям.
Родной дед царя Михаила Федоровича оставил по себе очень яркую память, дожившую в народных песнях даже до XIX века, когда они были записаны собирателями фольклора П. Н. Рыбниковым и А. Ф. Гильфердингом. Сюжет одной из таких песен вымышлен, хотя действуют в ней исторические лица — Иван Грозный, Малюта Скуратов, а Никита Романович якобы избавляет от казни царевича Федора Ивановича: «Говорит Грозный царь Иван Васильевич, ты ей же, шурин мой любимый, ты ей же, Никита Романович!» Интересно, что сказитель правильно помнил имя и отчество боярина, степень его родства с царской семьей, хотя царица Анастасия получила в песне крестьянское имя Авдотья. В песне достаточно верно отразилось представление о могуществе боярина Никиты Романовича, в вотчинах которого можно было найти желанную крестьянскую свободу. Все это делалось по особому пожалованию царя:
Он пожаловал Микитиной его вотчиной:
Хоть с петли уйди, хоть коня угони,
Хоть коня угони, хоть жену уведи,
Столько ушел бы в Микитину вотчину, —
Того доброго молодца Бог простит.
Тут век про Микиту старину скажут…[14]
Служба Никиты Романовича началась в год свадьбы его сестры, когда он упоминается как «спальник и мыльник» и назначается рындой. Таковы обычно самые первые службы отпрысков знатных семей. Никита Романович был женат дважды. Первая жена его Варвара, дочь Ивана Михайловича Ховрина, умерла рано, в 1544 году. Вторым браком Никита Романович породнился с домом суздальских князей: он женился на княгине Евдокии, дочери князя Александра Борисовича Горбатого. В 1558/59 году Никита Романович получил чин окольничего. Интересно, что по времени это совпало с рождением его старшего сына Федора Никитича, будущего патриарха Филарета. Боярский чин Никита Романович получил уже после смерти своей сестры, в 1562/63 году. В 1565/66 году к нему перешел от брата чин дворецкого. Несмотря на близость своего рода к царствующему дому, Никита Романович не избежал царского гнева и опалы. Английский купец и дипломат Джером Горсей вспоминал, как Иван Грозный «послал… грабить Никиту Романовича, нашего соседа, брата доброй царицы Настасии, его первой жены; забрал у него все вооружение, лошадь, утварь и товары ценой в 40 тыс. фунтов, захватил его земли, оставив его самого и его близких… в трудном и плачевном состоянии»[15].
После катастрофического набега на Москву хана Девлет-Гирея в 1571 году, прямо затронувшего род Романовых, Никита Романович руководил укреплением южной границы государства, строительством городов-острожков, организацией сторожевой и станичной службы. Пограничная с Диким полем территория, по которой до того времени беспрепятственно могли проходить татарские отряды, стала активно заселяться. Конечно, угрозу набегов нельзя было ликвидировать в одночасье. Дело своего деда вынужден будет продолжать в 1630-х годах его внук, царь Михаил Федорович, о чем речь еще впереди. Крестьяне хорошо понимали угрозу татарских грабежей и добровольно переселяться на юг не хотели, даже при действовавшем Юрьеве дне. Сюда уходили разве что самые отчаянные да беглые. Видимо, с этим и связаны устойчивые народные представления о «Микитиной вотчине» из исторической песни. Чтобы построить оборону, надо было принимать какие-то неординарные меры, и выход был найден в верстании и «приборе» служилых людей, которые одновременно несли сторожевую и станичную службу и занимались крестьянским хозяйством. Эти принципы, заложенные при Никите Романовиче, на долгие десятилетия определили характер обороны южных рубежей Руси от татарских набегов.
К тому моменту, когда власть после смерти Ивана Грозного перешла в 1584 году к царю Федору Ивановичу, влияние Никиты Романовича было безусловным. Говорили о том, что Иван Грозный перед смертью поручил будто бы своего сына некоему боярскому совету, сделав своих бояр опекунами не слишком здорового и не слишком способного к власти царя Федора Ивановича. Молва приписывала первое место в этом совете Никите Романовичу, родному дяде царя. Однако вскоре покровительство понадобилось уже детям самого Никиты Романовича, так как старый боярин тяжело заболел и умер 23 апреля 1586 года[16]. Джером Горсей записал, что «Никита Романович, солидный и храбрый князь, почитаемый и любимый всеми, был околдован, внезапно лишился речи и рассудка, хотя и жил еще некоторое время»[17]. У него было семь сыновей — Никитичей, как их называли по имени отца: Федор, Александр, Михаил, Никита, Василий, Иван и Лев, а также шесть дочерей: Юлиания (умерла в младенчестве), Анна, Евфимия, Марфа, Ирина и Анастасия.
Клан Романовых казался сильным и разветвленным. Дети Никиты Романовича приходились двоюродными братьями и сестрами царю Федору Ивановичу, что сразу же выделяло их среди другой знати. Брачные союзы дочерей, особенно Марфы, ставшей женой князя Бориса Камбулатовича Черкасского, и Ирины, породнившейся с Годуновыми (она вышла замуж за Ивана Ивановича Годунова), еще более укрепляли положение рода. Старший из сыновей Никиты Романовича, тезка царя Федор Никитич, упоминается в источниках как известный в Москве щеголь, ловкий наездник, любитель охоты; на него перешла всеобщая любовь, которую народ питал к его отцу. Англичанин Джером Горсей вспоминал о том, что он написал для Федора Никитича латинскую азбуку славянскими буквами: «она доставила ему много удовольствия». Ирония судьбы состоит в том, что позднее насильственно принявший постриг патриарх Филарет должен будет забыть о своих светских увлечениях. Пережив польский плен, он прославится как один из самых последовательных гонителей «латинства».
Самым роковым образом на судьбе Никитичей сказались их молодость ко времени смерти отца и наличие такого сильного «правителя», как новый царский шурин Борис Федорович Годунов (брат царицы Ирины — жены царя Федора Ивановича). Видимо, не полагаясь на одну судьбу и желая предупредить возможные неприятности для своих детей, опытный боярин Никита Романович еще при жизни укрепил с Борисом Годуновым «завещательный союз дружбы» (по словам князя С. И. Шаховского). Предание о клятвенном обещании Бориса Годунова соблюдать Никитичей «яко братию и царствия помагателя имети» поддерживалось в семье Романовых и даже вошло в грамоту о возведении Филарета на патриаршество. Первоначально так и было — Федор Никитич получил боярский чин в 1586 году, заместив в Думе умершего отца. С этого времени и до конца царствования Федора Ивановича образуется своеобразный триумвират, который составили три «великих ближних боярина»: князь Федор Иванович Мстиславский, Борис Федорович Годунов и Федор Никитич Романов[18]. Но покровительство Годунова имело и оборотную сторону. Чрезвычайно любопытно сообщение Джерома Горсея, согласно которому Федора Никитича вынудили «жениться на служанке своей сестры, жены князя Бориса Черкасского»[19]. Распоряжение о женитьбе, идущее от царя, не новость для московских порядков. Не ошибается Джером Горсей и упоминая Марфу Никитичну, жену князя Бориса Камбулатовича Черкасского. Борис Годунов, будучи правителем государства, мог препятствовать усилению романовского рода за счет новых семейных связей с княжеской аристократией. Правда, жена боярина Федора Никитича (и мать будущего царя Михаила Федоровича), Ксения Ивановна Шестова, все-таки происходила из старомосковского боярского рода Морозовых-Филимоновых[20], а потому назвать ее простой служанкой никак нельзя.
Следующий из Никитичей, Александр, служил в кравчих и получил свой боярский чин только в 1598 году, когда Борис Годунов был избран на царство. Третий их брат, Михаил Никитич, также стал окольничим только по воцарении Бориса Годунова.
Выборы царя должны были расстроить дружбу Годуновых и Романовых, если она существовала раньше. У Федора Никитича с появлением прецедента избрания на царство представителя боярской фамилии также появлялись определенные права на престол. Более того, некоторые иностранные наблюдатели считали его одним из главных претендентов на царских выборах в 1598 году. Впрочем, и русские, и иностранные авторы того времени легко путают причины и следствия. Бесспорным остается одно — всех Никитичей и даже их ближайших родственников в царствование Бориса Годунова постигает тяжелая опала. Возможно, что начало преследований Романовых относится уже к октябрю-ноябрю 1600 года, когда один из членов польского посольства, находившегося в то время в Москве, оставил запись о приходе нескольких сотен стрельцов на подворье Романовых для ареста опальных[21].
Непосредственным поводом для опалы Романовых в конце июня 1601 года стало пресловутое «дело о кореньях», найденных по доносу Второго Бартенева, казначея Александра Никитича Романова. Обстоятельства этого дела хорошо известны. «Новый летописец» позднее обвинял Второго Бартенева в том, что тот вступил в сговор с Семеном Годуновым и умышленно подложил «корения» в мешки, а затем донес на своего хозяина. По доводу Бартенева был учинен розыск, но присланный окольничий уже знал, что именно ему искать. Кульминация состоялась на дворе патриарха Иова, где хранитель казны Второй Бартенев публично обличил в злоумышлениях Александра Никитича Романова. При рассмотрении этого подложного дела присутствовали Федор Никитич Романов и его братья, тут же посаженные «за приставы». Документы о ссылке сыновей Никиты Романовича опубликованы в «Актах исторических» еще в 1841 году, но в них отражена уже развязка драмы[22]. Царь Борис Годунов не случайно поверил в то, что Никитичи хотят «царство достать ведовством и кореньем». Сегодня эта версия кажется нам фантастичной, однако нужно помнить, что для средневекового человека речь шла о вполне реальной угрозе, а представления о влиянии магических действий на жизнь были органически присущи всем — от царя до простолюдина. По версии же самих Романовых, вошедшей в «Новый летописец», царь Борис имел целью «царское последнее сродствие известь». Фактически почти так и произошло. Но доказать злой умысел Бориса Годунова нельзя: многому действия царя только способствовали, а не были прямой причиной. Формально была соблюдена «независимость» духовного суда. Борис Годунов никого из Никитичей не казнил: ему оказалось достаточно удалить их от активной политической жизни, чтобы успеть обеспечить преемственность собственной династии.
Старший из братьев Романовых, Федор Никитич, был насильственно пострижен (с именем Филарет) и отправлен в ссылку «под начал» в Антониево-Сийский монастырь. Постриг обязаны были принять его жена и даже теща, тоже разосланные в отдаленные монастыри: Ксения Ивановна (ставшая инокиней Марфой) — в Заонежские погосты, а ее мать Мария Шестова — в Чебоксары. Детей, Татьяну и Михаила (будущего царя), отправили в ссылку на Белоозеро вместе с семьями брата Александра Никитича, князя Бориса Камбулатовича Черкасского (зятя Никитичей) и теткой, княжной Анастасией Никитичной.
Остальных братьев Романовых разослали по разным местам: «к Стюденому морю к Усолью, рекомая Луда», в Пермь Великую, «в Сибирской город в Пелым». Судьба большинства из них сложилась трагически. Александр Никитич погиб в Белозерске. В его смерти Романовы обвиняли пристава, выполнявшего приказание Бориса Годунова. Не перенес ссылки Михаил Никитич, умерший в земляной тюрьме в Ныробе. Василия Никитича уморил не в меру ретивый пристав, больше смерти поднадзорного боявшийся его побега, а потому, вопреки наказу, заковавший его железными цепями во время трудного перехода из Яранска в Пелым. Смерть брата послужила для власти сигналом к некоторому облегчению страданий находившегося вместе с ним в заключении Ивана Никитича, которого тоже держали закованным в цепях. После получения известия о болезни Ивана Никитича его перевели в Уфу и улучшили ему «корм», затем назначили на службу в Нижний Новгород вместе с племянником князем Иваном Борисовичем Черкасским и наконец 17 сентября 1602 года разрешили вернуться в Москву. И позднее, как сообщает «Новый летописец», Ивана Никитича Романова и князя Ивана Борисовича Черкасского продолжали держать вместе. Их, а также сестру Федора Никитича и его детей отправили в романовскую вотчину — село Клины Юрьев-Польского уезда[23]. Все это, вероятно, должно было продемонстрировать, что царь Борис Годунов не хотел смерти братьев Романовых и их родственников. Однако дело было сделано и что-либо исправить в результатах исторической вражды Годуновых и Романовых уже не представлялось возможным.
В том возрасте, в котором Михаил Федорович оказался в Клинах, у ребенка формируются обычно первые, самые ранние воспоминания. Трудно сказать, что именно мог запомнить он от того времени. Ему еще не исполнилось и пяти лет{2}, когда в конце июня 1601 года он был разлучен сразу с обоими своими родителями и даже бабушкой. Остроту переживаний ребенка могла смягчить забота его тетушек, с которыми дети Федора Никитича и Ксении Ивановны Романовых поехали в ссылку на Белоозеро. Атмосфера тревоги и неизвестности, в которую попали взрослые, не могла не повлиять на маленького Мишу Романова. Чтобы скорее увидеть своих родителей, он должен был усиленно молиться (ничего другого не оставалось ни взрослым, ни ему). Не к этому ли времени восходит поражавшая современников глубокая религиозность первого царя из династии Романовых? Можно отметить и другое обстоятельство: ставший «сиротой» при живых родителях Михаил Романов вызывал повышенную жалость окружающих, сполна испытав на себе то, что сейчас называют «женским воспитанием».
Пробыв какое-то время на Белоозере, княгиня Марфа Никитична Черкасская, оставшаяся после смерти своего мужа старшей в этом осколке романовской семьи, была в начале сентября 1602 года переведена вместе с племянниками — детьми брата Федора Никитича — и снохой — женой брата Александра Никитича и их детьми — в Клины. Чуть позднее, как уже было сказано, к ним присоединились Иван Никитич Романов и князь Иван Борисович Черкасский. Бывшая вотчина Никиты Романовича в Юрьев-Польском уезде до опалы принадлежала Федору Никитичу. Из-за утраты документов нельзя определенно сказать, кому перешли Клины после этого времени, но вполне возможно, что вотчину наследовал Михаил Романов, которому, как предполагалось, еще предстояло в дальнейшем служить царям династии Годуновых. Если эта догадка верна, то все старшие в роду Романовых и Черкасских, принявшие на себя опекунство над детьми Федора Никитича, должны были по-особому относиться к маленькому владельцу того села, в котором вполне могла окончиться жизнь каждого из них по воле Бориса Годунова. Двадцать лет спустя царь Михаил Федорович, жалуя вотчиной своего боярина князя Ивана Борисовича Черкасского, вспоминал «отца его и матери и его многое терпение, что они за нас великих государей мучились и разорены». В жалованной грамоте князю Ивану Борисовичу Черкасскому 1624/25 года упоминались и его ссылка «на Низ, в Казанский пригородок в Малмыж», и сидение в тюрьме, и то, что «поместья и вотчины, и его многие животы и рухледь всякая, и то все при царе Борисе взято и роспродано без остатка». Эта грамота, где впрямую не упоминается о Клинах, все же может служить косвенным свидетельством о тяготах жизни ссыльных, которым приходилось терпеть «всякие нужи и тесноты… лет с пять», пребывая «в великой скудости и долгу»[24].
Ссылка Филарета в Антониево-Сийском монастыре продолжалась даже тогда, когда остальных Романовых, Черкасских и Сицких, переживших самый тяжелый год опалы, разослали по своим вотчинам. Бывшему боярину, извергнутому из мира и лишенному семьи, приходилось страдать и за себя, и за жену, и за детей. За Филаретом следили приставы, сообщавшие в Москву о его жизни в монастыре. Им довелось подслушать страшные стенания Филарета, которому легче было услышать о возможной смерти близких, чем переносить разлуку с ними: «А жена де моя бедная, наудачу уже жива ли?.. Мне де уж что надобно? лихо де на меня жена да дети, как де их помянешь, ино де что рогатиной в сердце толкнет; много де иное они мне мешают; дай Господи слышать, чтоб де их ранее Бог прибрал, и яз бы де тому обрадовался; а чаю де жена моя и сама рада тому, чтобы им Бог дал смерть, а мне б де уж не мешали; я бы де стал промышляти одною своею душею; а братья де уж все, дал Бог, на своих ногах»[25]. Приставы чутко уловили изменения в настроении Филарета в начале 1605 года, когда он стал вести себя вызывающе в монастыре: «а живет де старец Филарет не по монастырскому чину, всегды смеется неведомо чему, и говорит про мирское житье, про птицы ловчие и про собаки, как он в мире жил, и к старцам жесток… лает их и бить хочет, а говорит де старцом Филарет старец: „увидят они, каков он вперед будет“»[26].
Нетрудно связать перемены в поведении Филарета с успешными действиями в пределах Русского государства «царевича» Дмитрия Ивановича — самозванца Григория Отрепьева, Лжедмитрия I, поставившего под угрозу власть царя Бориса Годунова. Очевидно, опальный инок не скрывал радости по поводу поражений своего врага. Надо сказать, что Борис Годунов открыто обвинял Федора Никитича в том, что самозванец Гришка Отрепьев «жил у Романовых во дворе». Позднее правительство царя Василия Шуйского в дипломатических переговорах с Речью Посполитой также подтвердило, что Отрепьев «был в холопех у бояр, у Никитиных детей Романовича». Значит, это был не простой предлог для новых обвинений Филарета со стороны Бориса Годунова, а установленный факт. Но почему же так опрометчиво вел себя Филарет, открыто проявляя свою радость, не дождавшись окончательной победы своего якобы протеже?
Впрочем, для Григория Отрепьева, неслужилого сына боярского, присутствие какое-то время в романовском дворе было рядовым поступком. Так делали карьеру многие дети провинциальных дворян, предпочитавшие сытную службу в холопах на боярских дворах мало обеспеченной поместьями и деньгами службе со своим «городом»{3}. Десятки таких слуг известны и во дворе бояр Романовых.
Тем не менее после своего воцарения в 1605 году Лжедмитрий I — Григорий Отрепьев — повел себя с Романовыми не как слуга, но как хозяин. Изменилась и судьба Михаила Романова, вплоть до этого времени продолжавшего жить в юрьев-польской глуши. Теперь у него появилась возможность поверить в силу своих детских молитв и снова увидеть родителей. Все выжившие Романовы были возвращены в Москву и щедро пожалованы самозванцем, для которого, как для «сына» Ивана Грозного и «брата» Федора Ивановича, они, в известной мере, считались «родственниками». Филарет был возведен в сан ростовского и ярославского митрополита, а его брат Иван Никитич получил чин боярина. Правда, позднее братья Романовы не почтили своего благодетеля и выступили на стороне его противников. Показательно также, что известие о поставлении Филарета на митрополию «при Ростриге» в «Новом летописце» отсутствует.
С воцарением Василия Шуйского появились планы избрания Филарета московским патриархом. Об этом известно из переговоров бояр с польскими послами. «Нареченный» патриарх Филарет, еще не успевший занять патриарший престол, был отправлен в Углич для перенесения в Москву мощей царевича Дмитрия. Формально это было в его церковной юрисдикции, так как Углич относился к ростовской и ярославской епархии. Однако в то время как митрополит Филарет выполнял свое ответственное поручение (главной целью которого было предотвращение появления новых самозванцев с именем «царевича Дмитрия»), в Москве произошли какие-то беспорядки, в которых был замешан один из его родственников — Петр Никитич Шереметев. Этого оказалось достаточно для мнительного царя Василия Шуйского, чтобы переменить уже почти состоявшееся решение о выборе патриарха и отдать предпочтение казанскому митрополиту Гермогену, избранному на патриарший престол 3 июля 1606 года. Филарету ничего не оставалось, как ехать на свою митрополию. Надо думать, ехал он с чувством затаенной обиды на Василия Шуйского, продолжавшего держать его в отдалении от Москвы.
В начале 1607 года митрополит Филарет наконец-то воссоединился со своей семьей на более или менее продолжительное время. Известие об этом сохранилось в «Кратком Ростовском летописце»: «В лета 7115 (1607) году февраля в 1 день приеха в Ростов митрополит Филарет с сыном своим Михайлом Федоровичем»[27]. Упоминание имени мальчика Михаила Романова с отчеством выдает позднее происхождение источника. Однако известию летописца можно доверять. В царствование Василия Шуйского имя Михаила Романова впервые появляется и в официальных документах: его в чине стольника записали в боярский список 1606/07 года[28]. В таком юном возрасте стольники обычно находились на службе вместе с отцами. Старшая сестра Михаила Татьяна Федоровна к тому времени уже вышла замуж за князя Ивана Михайловича Катырева-Ростовского.
Десятилетний мальчик должен был заново узнавать своих родителей, с которыми его разлучили в том возрасте, когда у ребенка не могло еще сложиться каких-то прочных воспоминаний. Несомненно, его новая жизнь в кругу семьи отличалась от жизни обычного боярского отрока, поскольку отец Михаила, митрополит Филарет, был скован церемониалом и этикетом, соответствовавшими его сану.
Исследователи давно пытались отыскать следы пребывания семьи Романовых в Ростове. Однако все постройки того времени были снесены или получили новый вид в результате грандиозного строительства в Ростовском кремле во второй половине XVII века. В источниках осталось упоминание о «старом» епископском дворе, «иерарших палатах», также перестроенных и образовавших юго-восточную часть ограды архиерейского дома[29]. Это — единственное место, достоверно связанное с пребыванием Михаила Романова.
Новый поворот в биографии митрополита Филарета произошел в октябре 1608 года, когда Ростов был захвачен отрядом тушинского войска самозванца Лжедмитрия II. Город и церкви были разграблены, а митрополит Филарет увезен «неволею» в Тушино под Москву, где снова был наречен патриархом — теперь уже врагами царя Василия Шуйского. Известие об этом также осталось в ростовских летописях: «В лета 7117-м (1608) году октября в 14 день литовские люди Ростов высекли и выжгли, а митрополита Филарета взяли в полон, а соборную церковь пограбили… а владычны хоромы и с людми сожгли»[30]. Приезд митрополита Филарета в Тушинский стан нельзя назвать добровольным, хотя его последующая служба Лжедмитрию II показывает, что он строил какие-то политические планы и по-прежнему оставался не чуждым событиям в мирской жизни. В Тушине было полно людей, преследовавших свои интересы. Кто-то вынужден был выбирать меньшее «из двух зол» между царем Василием Шуйским и самозванцем, кто-то искал повышения в чинах и богатства. Филарет понемногу собрал в Тушине «партию» из своих родственников и сподвижников с совершенно новой для того времени «программой», в которой не было места самозванцам. Программа эта стала явной после бегства Лжедмитрия II из Тушина в Калугу в январе 1610 года. Именно тогда митрополит Филарет впервые уже по своей воле выступил на политическую авансцену.
Речь идет о договоре, заключенном тушинскими послами 4 февраля 1610 года с королем Речи Посполитой Сигизмундом III, осаждавшим Смоленск. Главным пунктом этого договора должно было стать избрание, при известных условиях, польского королевича Владислава на русский престол. В выработке статей договора, по общему мнению, митрополит Филарет принимал самое непосредственное участие. Дальнейший путь «переговорщиков» лежал из Тушинского стана под Смоленск. Они должны были помочь войску гетмана Станислава Жолкевского в агитации в пользу королевича Владислава. Можно представить, что слово митрополита Филарета значило больше, чем сабли польской шляхты. Однако в мае 1610 года Филарет, находившийся уже на пути в Смоленск, был перехвачен у Иосифо-Волоколамского монастыря отрядом, верным царю Василию Шуйскому.
Последовавшее вскоре низложение царя Василия Шуйского поставило митрополита Филарета в сложную ситуацию. Одним из возможных претендентов на осиротевший трон стали называть уже его сына Михаила. Последний был почти сверстником королевича Владислава, хотя и не дотягивал еще до пятнадцатилетнего возраста, с которого начинали отсчет взрослой жизни. Сведения о кандидатуре Михаила Романова восходят к запискам польского гетмана Станислава Жолкевского, приписавшего главную роль в агитации в его пользу патриарху Гермогену. Но факты говорят о другом: патриарх Гермоген, как и митрополит Филарет, поддержал кандидатуру польского королевича Владислава. Договор о его призвании на престол был заключен 17 августа 1610 года. В Речи Посполитой хорошо понимали значение боярина князя Василия Васильевича Голицына, также фигурировавшего в политическом пасьянсе после свержения царя Василия Шуйского в качестве одного из кандидатов на трон. Поэтому там должны были считать большой дипломатической удачей приезд боярина вместе с митрополитом Филаретом во главе посольства к королю под Смоленск. Посольство отправилось из Москвы 11 сентября 1610 года и ставило своей целью договориться о приглашении королевича Владислава на русский престол при непременном принятии им православия.
Остается невыясненным, где в этот момент находился Михаил Федорович Романов. Можно предположить, что как только митрополит Филарет снова оказался в Москве, он озаботился тем, чтобы вызвать к себе семью. Филарет лучше всего мог оградить сына от той опасности, которая грозила ему в результате включения в список предполагаемых кандидатов в русские цари. 12 июля 1610 года Михаилу Романову исполнялось четырнадцать лет, и это мог быть еще один повод для встречи всей семьи. Позднее, когда Михаил Федорович уже был царем, поляки подчеркивали на дипломатических переговорах тот факт, что он, как и другие стольники, целовал крест на верность королевичу Владиславу. Факт этот не отрицали и в Москве, хотя и трактовали его иначе, обвиняя во всем самого короля Сигизмунда III, учинившего кровопролитие, и отказываясь обсуждать дела минувшие. Из этого, между прочим, следует, что по крайней мере с июля-августа 1610 года Михаил Романов и его мать находились в Москве. Там пережили они известие о задержании патриарха Филарета и других московских послов под Смоленском. Там пережили они тяжелые месяцы владычества в столице польского гарнизона, осаду Москвы войсками земских ополчений и разразившийся в столице чудовищный голод.
Это «темная» страница биографии стольника Михаила Романова — темная как по отсутствию источников, так и по смыслу событий. Очевидно, что ему, как сыну главы посольства к королю Сигизмунду III, вряд ли было бы позволено беспрепятственно покинуть Москву. Однако не стоит забывать и другое: в столице Михаил Романов находился под защитой членов Боярской думы («семибоярщины») из романовского круга — бояр Федора Ивановича Шереметева и Ивана Никитича Романова. Некая двойственность в трактовке пребывания Михаила Романова в Москве во время осады 1611–1612 годов все же возникает. Возможно, именно поэтому в документах начала царствования Михаила Федоровича говорилось, что польские и литовские люди «иных бояр и дворян и всяких людей с собою в Москве засадили»[31], то есть удерживали неволею.
Об опасностях осады и голоде в Москве говорилось в грамотах, рассылавшихся из подмосковного ополчения в конце октября 1612 года: «А сказывают, что в городе московских сиделцов из наряду побивают, и со всякия тесноты и с голоду помирают, и едят литовские люди человечину, а хлеба и иных никаких запасов ни у кого ничего у них не стало»[32]. Совсем не случайно один из руководителей ополчения князь Дмитрий Михайлович Пожарский не дал расправиться с выходившими из Москвы боярами и их семьями, не вызывавшими уже никаких других чувств, кроме жалости. Так семья стольника Михаила Романова смогла спокойно уехать после освобождения Москвы 25–27 октября 1612 года. Дорога Михаила Романова, в очередной раз отправлявшегося в своей недолгой жизни в неизвестность, лежала в сторону Костромы. Туда же, как оказалось, пролегла и дорога русской истории.
Эпоха Михаила Федоровича, как все великие эпохи, началась ничем не примечательным событием: в конце октября — начале ноября 1612 года, сразу после освобождения Москвы от хозяйничавшего в ней польского гарнизона, юного недоросля Мишу Романова, которому едва исполнилось пятнадцать лет (с этого времени молодой дворянин считался годным к государевой службе), увезли из разоренной Москвы в Кострому, где располагались земли неприметных костромских вотчинников Шестовых. Мать Михаила, инокиня Марфа Ивановна, постаралась таким образом оградить сына от возможных опасностей и напастей.
В то время мало кто видел в молодом стольнике будущего царя. После низложения в 1610 году царя Василия Шуйского претендентов на царский трон оказалось слишком много. Кроме королевича Владислава (в пользу которого, как мы помним, выступал и отец Михаила митрополит ростовский и ярославский Филарет), имелся еще шведский королевич Карл-Филипп, поддержанный самим князем Дмитрием Михайловичем Пожарским и земским «советом всея земли» в Ярославле в 1612 году. Неугомонный вождь казаков Иван Заруцкий действовал от имени сына Марины Мнишек — «царевича» Ивана Дмитриевича, или «Воренка», как его называли в официальных документах. Члены Боярской думы не прочь были повторить попытки воцарения, удавшиеся Борису Годунову и князю Василию Шуйскому. Самым реальным русским кандидатом казался боярин князь Василий Васильевич Голицын, но он был задержан в Речи Посполитой. В его отсутствие шансы на царство появлялись у многих бояр, особенно тех, кто не был скомпрометирован сотрудничеством с представителями польского короля в Москве, — например, у одного из вождей земского ополчения боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого. Каким же образом возникла в этих обстоятельствах кандидатура стольника Михаила Федоровича Романова на царский престол?
Вероятно, нельзя было повторить ошибки с избранием «первого из равных», как это произошло с царем Василием Шуйским. Но не выглядит ли случайным выбор в качестве претендента шестнадцатилетнего Михаила Романова? Единственным и решающим преимуществом было близкое родство юноши с пресекшейся в 1598 году династией Рюриковичей. Напомним, что Михаил Романов был внучатым племянником первой жены царя Ивана Грозного Анастасии Романовой, а его отец, Федор Никитич Романов, приходился двоюродным братом царю Федору Ивановичу. Для сознания человека начала XVII века принцип престолонаследия, основанный на родстве, был самым главным залогом устойчивости династии. Все это, в конце концов, и определило выбор на трон юного стольника, наследовавшего своему «дяде». Около 1613 года (или чуть позже) возникла даже легенда, согласно которой сам царь Федор Иванович видел в молодом отпрыске рода бояр Романовых своего преемника и тайно распорядился передать ему власть после своей смерти. Такой рассказ записал автор «Повести о победах Московского государства»: «Во 106 (1598) году тогда той благочестивый государь издалеча провидя духом от Бога избраннаго сего благочестиваго царя, еще тогда сущу ему быти во младенчестве, и повеле государь пред себя принести богоизбраннаго сего царя и великаго князя Михаила Феодоровича. Благочестивый же государь царь и великий князь Феодор Иванович возложив руце свои на него и рече: „Сей есть наследник царскаго корени нашего о сем бо царство Московское утвердиться, и непоколебимо будет, и многою славою прославится. Сему бо предаю царство и величество свое по своем исходе, своему ближнему сроднику“. Сие же слово тайно рек и отпусти его. Сам же предаде блаженную свою душу в руце Божии»[33].
Для историка иногда не столь важно, существовала ли какая-либо основа того или иного легендарного известия. Главное, что таким рассказам верили. У жителей Московского государства после Смуты велико было стремление возвратиться к прежнему порядку, к «старине», «как при прежних государях бывало». Имя Михаила Романова, хотя и косвенно, но могло олицетворять такую преемственность. Это и была в 1613 году главная объединяющая идея, фундамент компромисса, позволившего достичь относительного замирения после стольких лет междоусобной борьбы.
История избирательного собора 1613 года, как завершающей страницы Смуты в Московском государстве, обстоятельно изучена в научной литературе еще XIX — начала XX века[34]. Так уж получилось в русской истории, что расцвет земского представительства совпадал с тяжелыми временами. Поэтому действовал принцип: чем сложнее было управлять, тем нужнее оказывался земский собор. Вряд ли земские соборы Московского государства XVII века нуждаются в идеализации, а уж тем более во включении в актуальный политический контекст. Между тем историографическая традиция изучения соборного представительства именно такова. Историки постоянно отвечают на вопрос публики о смысле земских соборов и возможностях использования его опыта в настоящем. Так, в 1905 году, когда вопрос о создании представительного учреждения в России был особенно актуален, С. Б. Веселовский в заметке «О земском соборе», опубликованной в газете «Русь» 18 февраля, писал: «Разбирая основы земских соборов, можно прийти лишь к одному заключению: от них мы можем заимствовать только одно название будущего представительства, название „самобытное“ и не страшное для лиц напуганных, но не наученных историей»[35].
Полное название этого явления — «земский собор» — появилось на свет в 1850-е годы в полемике западника С. М. Соловьева и славянофила К. С. Аксакова. В источниках речь идет просто о «соборах» или «Совете всея земли». На этом основании уже в наши дни покойный немецкий историк Х.-Й. Торке построил целую концепцию, в которой поставил под сомнение саму практику соборного представительства XVI–XVII веков, предложив другое название: «московские собрания»[36]. Дело в том, что соборы затрагивают еще одну сложную исследовательскую проблему. Понятия «земля», «земский» в Московском государстве — очень широкие и неопределенные, и каждый раз нужно смотреть на контекст, в котором они встречаются. Применительно к соборам «земля» — это представительство «чинов» на совете с царем. Причем возникает закономерный вопрос: можно ли поставить знак равенства между «чином» и «сословием»? В этом споре автору ближе позиция тех исследователей, кто не склонен углубляться в схоластические дебри вокруг терминов. Достаточным основанием для того, чтобы говорить о сословиях в Московском государстве времени царя Михаила Федоровича, является самоидентификация представителей разных чинов: крестьяне никогда не называли себя служилыми людьми и наоборот. Кроме того, в деятельности русских царей, особенно начиная с Бориса Годунова, уже заметна целенаправленная работа по установлению границ между сословиями, утверждению принципа преемственности родства и занятий. Само изживание Смуты было во многом связано с тем, чтобы вернуться к понятному и справедливому порядку существования чинов и принципам движения людей по сословной лестнице.
Среди тех, кто специально занимался общей историей земских соборов, плеяда замечательных историков и юристов XIX–XX веков — И. Д. Беляев, А. П. Щапов, Б. Н. Чичерин, В. Н. Латкин, В. О. Ключевский, С. Ф. Платонов, И. А. Стратонов, С. Л. Авалиани и Л. В. Черепнин. В их трудах достаточно хорошо выяснена периодичность земских соборов, изучен характер представительства на них, проведено сравнительно-историческое изучение земских соборов. Собственно говоря, к характеристике, данной земским соборам в труде В. Н. Латкина, опубликованном еще в 1885 году, но сохраняющем свое значение и по сей день, мало что можно добавить. Он писал, что соборы предоставили «возможность непосредственного единения царя с землею, дали возможность правительству собственными глазами видеть истинное положение своего государства, слышать из уст представителей самого народа заявления о нуждах и желаниях своих, которые не всегда совпадали с интересами лиц, непосредственно стоявших вокруг московского престола»[37].
Это общее понимание если и подверглось корректировке, то в первую очередь в том, что касается периодизации соборов. Со временем историки обратили внимание, что перед ними не какое-то раз и навсегда сложившееся явление или форма, а постоянно развивавшийся орган земского представительства, просуществовавший около полутора веков от Ивана Грозного до Петра Великого. Царствование Михаила Федоровича в истории земских соборов сыграло важнейшую, хотя и не однозначную роль.
Факт выбора царя на земском соборе показывает, какой важной была их роль в политической системе Московского государства. Обращаясь к выборам царя на земском соборе в 1613 году, основывались на прецеденте, связанном с избранием на царство Бориса Годунова. Об этом достаточно красноречиво свидетельствуют даже текстуальные совпадения двух «Утвержденных грамот» об избрании царей: в 1598 и 1613 годах. Однако в исторической действительности картина собора была сложнее, чем работа компиляторов «Утвержденной грамоты» 1613 года. За пятнадцать лет Россия прошла огромный путь от «контролируемого» избрания Бориса Годунова при «безмолвствии народа», гениально угаданном А. С. Пушкиным, до разгула послесмутной вольницы, для которой не оставалось никаких авторитетов.
Уже в начале XX века историки обратили внимание на то, что инициатива избрания царя Михаила Федоровича исходила не от бояр, а от казаков. С открытием А. Л. Станиславским в 1980-х годах «Повести о земском соборе 1613 года»[38] впервые удалось детально реконструировать предвыборную атмосферу избирательного собора и убедительно подтвердить давние наблюдения исследователей.
«Повесть…» самым красочным образом рисует доминирующее положение казаков в Москве в феврале 1613 года. Именно вольные казаки, во многом составлявшие московское ополчение, заставили Боярскую думу и собор сделать выбор в пользу Михаила Романова. Бояре уже готовы были бросить жребий, «кому Бог подаст», но казаки воспротивились этому. «Повесть…» передает речь атаманов и казаков на соборе, адресованную к знати: «Князи и боляра и все московский велможи, но не по Божей воли, но по самовластию и по своей воли вы избираете самодержавна. Но по Божии воли и по благословению благовернаго и христолюбиваго государя царя и великаго князя Феодора Ивановича всеа Росии при блаженной его памяти, кому он, государь, благословил посох свой царский и державствовать на Росии князю Федору Никитичу Романова. И тот ныне в Литве полонен, и от благодобраго корени и отрасль добрая, и есть сын его князь Михайло Федорович. Да подобает по Божии воли тому державствовать». И не столь важно, что в этой речи содержится ссылка на еще одно мифическое благословение на царство, полученное якобы от царя Федора Ивановича Федором Никитичем Романовым, почему-то возведенным в княжеское достоинство, которого у него никогда не было. Главное, что казакам никто не мог воспротивиться («боляра же в то время страхом одержими и трепетни трясущеся»). Только дядя будущего царя Иван Никитич Романов якобы пытался возразить, охраняя то ли свои интересы, то ли бедную голову племянника: «Тот есть князь Михайло Федорович еще млад и не в полне разуме». Но казаки, уже почувствовавшие свою силу, с таким невнятным возражением справились легко и не без ерничества: «Но ты, Иван Никитич, стар верстой, в полне разуме, а ему, государю, ты по плоти дядюшка прироженный, и ты ему крепкий потпор будешь». Все завершилось тем, что бояре «целоваша… крест» новому царю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Руси.
21 февраля 1613 года было обнародовано решение земского собора об избрании на царский трон Михаила Романова. Но история его царствования начинается чуть позднее. Завершая свое исследование о нижегородском движении 1611–1612 годов, П. Г. Любомиров назвал дату окончания юрисдикции земского совета и передачи его функций новому царю — 25 февраля 1613 года. Л. М. Сухотин, изучавший документы первых лет царствования Михаила Федоровича, также обращал внимание, что начиная с 26 февраля 1613 года все раздачи поместий и окладов служилым людям считались уже сделанными «по государеву указу»[39]. В разрядных книгах, учитывавших важнейшие служебные и придворные назначения, сохранился текст так называемой окружной грамоты об избрании на царство Михаила Федоровича, отправленной во все города и уезды 25 февраля 1613 года[40]. После этой грамоты властью в стране от имени Михаила Федоровича стала распоряжаться Боярская дума.
Один из первых указов Боярской думы 27 февраля 1613 года отменял прежнюю, установленную еще правительством ополчений, практику удовлетворения денежных нужд служилых людей на местах из городских и уездных доходов. Не дожидаясь приезда Михаила Федоровича из Костромы в Москву, новое правительство пыталось организовать централизованный сбор и расход денег из государственной казны. Деньги в условиях разорения кремлевской казны требовались прежде всего на подготовку царского венчания. В конце февраля и начале марта 1613 года грамоты о присылке разных денежных доходов в Москву получили Владимир, Волхов, Боровск, Калуга, Воротынск, Волок Ламский, Зарайск, Переславль-Рязанский, Тверь, Торжок, Тула. В грамотах содержался запрет воеводам использовать собиравшиеся деньги, предназначавшиеся для встречи царя в Москве: «А однолично б есте четвертных денежных доходов сами не имали и никому не давали, и старостам, и целовальникам ни на какие расходы денег давать не велели ж, а сбирая те деньги, присылали к Москве наспех. А дати де деньги государю всяким служивым людем на жалованье для государева царского венчанья и приготовить ко государеву приезду всякие обиходы». В грамотах содержалась и несвойственная официальным документам в обычное время приписка, извиняющая за суровость мер: «а ведаете и сами, что в государеве казне денег и запасов нет»[41].
Согласно существовавшей практике вслед за избранием на царство следовала присяга всего населения и всех сословий государства новому царю. То, что эта присяга не обещала быть простым делом, подтверждают события, разыгравшиеся в Казани, где дьяк Никанор Шульгин попытался едва ли не воссоздать Казанское царство. Однако казанцы свергли его и присягнули Михаилу Федоровичу около 15 марта 1613 года[42].
В то время, когда по городам рассылали специальных посланников для приведения к присяге жителей Московского государства, сам избранник отсутствовал в столице и его реакция на избрание не была известна. Правда, есть свидетельства о том, что как только выборные на соборе 4 февраля 1613 года остановились на кандидатуре Михаила Федоровича, в Кострому были посланы боярин Борис Михайлович Салтыков и его брат Михаил Михайлович Салтыков, которым предстояло узнать мнение Марфы Ивановны и Михаила. Однако это больше похоже на легенду, сочиненную задним числом Салтыковыми — близкими родственниками нового царя и фаворитами первых лет его царствования. В наказе, выданном 2 марта 1613 года официальному посольству, отправленному от земского собора уговаривать юного Михаила и его мать, говорилось, что «ехать к государю в Ярославль или где он государь будет»[43]. В таком официальном документе совсем ни к чему было скрывать действительное местонахождение Михаила Романова. Скорее, на соборе было известно, что он выехал вместе с матерью в Ярославль после освобождения Москвы в 1612 году, а дальнейший их маршрут послам предлагалось уточнить на месте.
Не случайно, что даже сегодня историки продолжают спорить о точном местонахождении будущего царя в феврале-марте 1613 года. Достоверно известно только то, что избранный на престол царь Михаил Федорович и его мать встречали посольство земского собора в костромском Ипатьевском монастыре. Дальше можно строить одни предположения. Жил ли Михаил вне пределов Костромы, когда его жизнь спас крестьянин села Домнина Иван Сусанин, не выдавший местонахождение стольника и митрополичьего сына (но еще не царя в представлении крестьян!) отряду поляков и, вероятно, казаков из числа сторонников королевича Владислава? Или, может быть, в это время Михаил находился уже в Костроме? Ведь именно об этом говорится в знаменитой обельной грамоте Богдану Собинину, зятю Ивана Сусанина, выданной 30 ноября 1619 года: «Как мы, великий государь… в прошлом во 121 году были на Костроме и в те поры приходили в Костромской уезд польские и литовские люди, а тестя его Богдашкова Ивана Сусанина в те поры литовские люди изымали и его пытали великими немерными муками, а пытали у него, где в те поры мы, великий государь… были, и он Иван, ведая про нас, великого государя, где мы в те поры были, терпя от тех польских и литовских людей немерные пытки, про нас, великого государя, тем польским и литовским людям, где мы в те поры были, не сказал, и польские и литовские люди замучили его до смерти»[44]. Царь Михаил Федорович и инокиня Марфа Ивановна останавливались по дороге на Унжу во время паломничества в 1619 году в Домнине, где могли встретиться с зятем прежнего деревенского старосты. Поэтому подвиг Ивана Сусанина был признан относительно поздно, а детали всего происшествия могли уже сгладиться или даже мифологизироваться.
История Ивана Сусанина стала известна из работ костромских историков XVIII века Н. Сумарокова и И. Васькова и из географического словаря А. Щекатова. По версии Н. Сумарокова, первым рассказавшего о сусанинском подвиге, крестьянина пытали, «где находится Михайло Федорович, но оной крестьянин не объявил, а снискал еще случай его уведомить, что ищут его литовские люди… К тому еще употребил и хитрость, показывая полякам, что он видел его… где оной никогда не бывал»[45]. Как видим, акцент здесь сделан на крестьянской смекалке, позволившей царю избежать опасности. Предупрежденный Иваном Сусаниным, Михаил Федорович «из вотчины своей» уехал в Кострому, чтобы воссоединиться с матерью в Ипатьевском монастыре. Непроходимые леса и болота, куда Сусанин завел поляков, были домыслены уже позже, в результате последующих пересказов этой истории. Следовательно, по версии Н. Сумарокова, Михаил Федорович в конце 1612 года находился где-то в своей вотчине, рядом с Домнино.
Грамота потомкам Ивана Сусанина, казалось бы, прямо говорит о Костроме, как о месте пребывания Михаила Федоровича. Но, возможно, название Кострома употреблено в ней в расширительном, собирательном смысле. С. М. Соловьев возражал Н. И. Костомарову, вообще сомневавшемуся в существовании Ивана Сусанина: «В грамоте говорится, что Михаил был в Костроме, а в рассказах, что в селе Домнине. Но разве мы не употребляем и теперь имен городов вместо имен областей? „Куда он уехал?“ — спрашивают. „К себе в Рязань“, — отвечают, тогда как уехавший никогда в городе Рязани не живет, а живет в рязанских деревнях своих»[46]. Так что Михаил Федорович мог проживать как в самой Костроме, так и в других местах Костромского края.
В этой связи можно обратить внимание на обет («обещание») царя Михаила Федоровича посетить Макарьев Унженский монастырь. Паломничество было совершено сразу же по возвращении патриарха Филарета в августе — сентябре 1619 года. Местное монастырское предание, вошедшее в цикл сказаний о преподобном Макарии Унженском, так рассказывает о посещении обители царем Михаилом Федоровичем. «Егда крыяся от безбожных ляхов в пределех костромских», будущий царь молился «о родителе своем, чудном архиереи Филарете, яко да облобыжет святыя его седины» (святой Макарий считался покровителем пленных)[47]. На месте келий Михаила Федоровича в Макарьеве Унженском монастыре впоследствии была возведена церковь. Очень похоже, что будущий царь дал обет в связи со своим чудесным спасением.
Кельи царя Михаила Федоровича в Ипатьевском монастыре тоже сохранялись в течение долгого времени. Когда-то это были «келарские» или наместничьи кельи, остававшиеся таковыми еще и в XVII веке. Позднее к ним были добавлены новые пристройки. В начале XIX века в кельях жил префект семинарии, и с этого времени начинается почитание «царских чертогов» и их постепенное превращение в музей. Император Николай I, посетивший Ипатьевский монастырь в 1834 году, распорядился восстановить ветшавшие постройки монастыря. В итоге сначала архитектор К. А. Тон, а позднее в 1850–1860-х годах Ф. Ф. Рихтер провели реставрационные работы, в ходе которых на территории Ипатьевского монастыря был создан музей — «Палаты бояр Романовых».
Местные костромские исследователи больше, чем представители «официальной» исторической науки, интересовались вопросом о месте пребывания Михаила Романова в конце 1612 — начале 1613 года. Одни считали, что путь инокини Марфы Ивановны и Михаила Романова лежал из села Домнина в Кострому, где они жили на осадном дворе (А. Д. Козловский, Л. П. Скворцов). Другие (и их большинство) склонны считать, что Романовы сразу же перебрались из Домнина в Ипатьевский монастырь, как только до них дошли слухи о появлении польско-литовского отряда (П. Подлипский, М. Я. Диев, П. Ф. Островский, И. В. Баженов). Недавно появилась версия, объясняющая приезд Михаила Романова в костромской Ипатьевский монастырь началом Великого поста (Н. А. Зонтиков)[48]. Бесспорно, что именно в этом монастыре состоялось призвание на царство Михаила Федоровича. Но источников, говорящих о том, что именно здесь он и жил все это время, нет. Вообще маловероятно, чтобы настоятель Ипатьевского монастыря предоставил свои апартаменты кому бы то ни было, тем более инокине с сыном, каковой была старица Марфа Ивановна. Во всяком случае, до тех пор, пока Михаил Романов не был избран на русский престол. Более того, кажется, что только спешкой приготовлений к встрече посольства из Москвы можно объяснить выбор монастыря, прочно связанного с родом Годуновых. В писцовых книгах города Костромы 1620–1630-х годов есть упоминание о дворе инокини Марфы Ивановны на «старом посаде» рядом с другим костромским монастырем — Воздвиженским, разысканное в середине XIX века М. Диевым, а также о ее земельном споре с этим монастырем. Думаю, что правы те историки, кто считает, что стольник Михаил Романов жил с матерью (или другими родственниками) внутри посада на своем дворе, «на Костроме в городе позади Здвиженского монастыря»[49], а не в Ипатьевском монастыре, куда знатные жители города съезжались только в чрезвычайных обстоятельствах, когда городу грозила осада.
Во главе московского посольства, отправленного в Кострому с целью уговорить Михаила Романова принять шапку Мономаха и царский посох, стояли архиепископ рязанский Феодорит, боярин Федор Иванович Шереметев, а также келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын, архимандриты московских Чудова и Новоспасского монастырей, протопопы и ключари кремлевских церковных соборов, боярин князь Владимир Иванович Бахтиаров-Ростовский, окольничий Федор Васильевич Головин. Поручение, от которого столь много зависело в судьбе государства, конечно же не могло быть доверено случайным лицам. Обращает на себя внимание выбор в качестве послов тех лиц, которые не были связаны в прошлом с тушинским лагерем, а наоборот, активно проявили себя как защитники царя Василия Шуйского. В наказе московскому посольству, а еще ранее в окружных грамотах от собора по городам об избрании Михаила Федоровича 25 февраля 1613 года, недвусмысленно осуждались переговоры тушинцев во главе с Михаилом Глебовичем Салтыковым о призвании королевича Владислава. Показательно и отсутствие в числе послов героев недавних боев под Москвой — князя Дмитрия Михайловича Пожарского и князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, а также Кузьмы Минина. Состав посольства должен был продемонстрировать стремление к примирению, отчетливо выраженное на избирательном соборе. Но, может быть, еще важнее то, что в составе посольства отсутствовали люди «случая», которых так много появилось в Смутное время. Казаки, добившиеся избрания выгодного, как им казалось, кандидата, легкомысленно устранились от дальнейшего, предпочтя привычное вольное житье церемониальным обязанностям, переданным в руки тех, кто умел это делать лучше и профессиональнее.
Выехавшее 2 марта 1613 года из Москвы посольство проделало свой путь до Костромы за десять дней и прибыло в предместья города вечером 13 марта. Послы везли с собой чтимые иконы московских чудотворцев Петра, Алексея и Ионы, с заступничеством которых связывалось избавление столицы от иностранного владычества. Можно представить, что на всем пути следования посольства эти иконы, едва ли не впервые покинувшие кремлевские соборы для такой дальней дороги, встречались с особым почитанием, привлекая жителей близлежащих мест. Цель посольства не была ни для кого секретом, поэтому уже с момента его выхода из Москвы к нему присоединялись многочисленные просители и челобитчики, собиравшиеся добиваться у нового царя решения своих дел. Ко времени прибытия посольства в Кострому оно увеличилось также за счет посадских людей Ярославля и Костромы, уездных жителей, собравшихся посмотреть на небывалое зрелище призвания на царство. Такая народная поддержка была отнюдь не лишней для исполнения главной задачи посольства, цель которого была сформулирована в наказе, выданном остававшимся в Москве правительством во главе с митрополитом ростовским и ярославским Кириллом и боярином князем Федором Ивановичем Мстиславским. В этом документе митрополиту Феодориту и другим участникам костромского посольства предлагалось «просити государя», чтобы он «по избранию всех чинов людей Московского государства, и всех городов, был на Владимирском и на Московском государьстве»[50].
Основные события произошли в Костроме 14 марта. В этот день вся процессия с костромской чудотворной иконой Федоровской Божией Матери, с образами московских святителей проследовала в Ипатьевский монастырь, чтобы «бити челом» от «всей земли» и звать Михаила на царство. Согласие Марфы Ивановны и Михаила было получено отнюдь не сразу; уговоры, перемежавшиеся молебнами, длились шесть часов «с третьяго часа дни и до девятого часа неумолчно и неотходно»[51]. Описывая по горячим следам в донесении в Москву этот день, митрополит Феодорит и боярин Федор Иванович Шереметев добавляют и другие живые детали, позволяющие думать, что отказ от царского венца не был вызван только необходимостью соблюдения церемониальных условностей, как это было с Борисом Годуновым, трижды «отказывавшимся от царства». Источники не сообщают о том, сколько раз выслушало посольство отказ Марфы Ивановны и Михаила, но прямо говорят о их твердом и искреннем нежелании принимать предложение земского собора: «Во весь день на всех молениях и прошениях отказывали… с великим гневом и со слезами». Скорее всего причина нерешительности состояла в том, что не было известно мнение отца Михаила — митрополита Филарета. Не случайно вслед за общим аргументом, что «в Московском государстве многие люди по грехом стали шатки», Марфа и Михаил высказали свое беспокойство за судьбу мужа и отца, положение которого в польском плену могло ухудшиться после принятия Михаилом царского венца. Боярское правительство в Москве предвидело такие вопросы и включило в наказ специальный ответ о том, что «бояре и вся земля посылают к литовскому королю, а отцу твоему, государю нашему, дают на обмену литовских многих лучших людей»[52].
Авторитет митрополита Филарета действительно был непререкаем в романовской семье. Те «гнев» и «плач», с которыми юный стольник и его мать воспринимали доводы послов, заявления Михаила о том, что он не хочет быть царем, отсутствие благословения Марфы Ивановны — все это было словами и поступками людей, привыкших повиноваться воле старшего в роде. Однако несомненно и другое: Марфа Ивановна и Михаил не могли не воспринять столь явные для православного христианина знаки воздействия на их судьбу Божественного Промысла («во всем положились на праведные и непостижимые судьбы Божии»), вполне реально воспринимаемые ими и всеми другими участниками этого события, и не ответить согласием на все моления и уговоры, вручив себя Провидению. Ведь только сильным потрясением и общей экзальтацией можно объяснить ответы послов Марфе Ивановне и Михаилу о том, что «Московского государства всякие люди в бедах поискусились, и в чувство и в правду пришли…»[53]. Публичное принятие решения (и какого!), скрепленное целованием креста перед наиболее чтимыми в русской церкви иконами, было действительно трудным и ответственным шагом, выше сил обыкновенного человека.
Как только согласие Михаила было получено, в Москву отправили гонца Ивана Васильевича Усова. Он достиг столицы 23 марта. В Москве был отслужен благодарственный молебен в Успенском соборе в присутствии служилых и посадских людей, живших в Москве, которым прочитали грамоту, привезенную из Костромы. С этого дня начинается оживленная переписка между московским правительством и царем Михаилом Федоровичем, а также посольством митрополита Феодорита и боярина Федора Ивановича Шереметева. Из царских грамот и ответов Боярской думы мы узнаем все главные детали похода царя Михаила Федоровича из Костромы в Москву и подробности приготовлений к его встрече в столице.
Сорок два дня понадобилось новому царю Михаилу Федоровичу для того, чтобы добраться из Костромы в Москву, куда он прибыл 2 мая 1613 года. И это при том, что обычная дорога занимала тогда около десяти дней. Путь царского поезда можно проследить буквально по дням. Уже избранный царь Михаил Федорович прожил в Костроме до 19 марта 1613 года. В этот день крестный ход костромичей проводил царя, выехавшего из Ипатьевского монастыря в Ярославль (впоследствии, в 1642–1645 годах в память об этом событии была сооружена мемориальная «Зеленая башня» в новой крепостной стене Ипатьевского монастыря)[54]. Скорее всего свита избранного царя Михаила Федоровича спешила использовать последний санный путь и перебраться вверх по Волге к Ярославлю до начала ледохода. В Ярославле, по свидетельству разрядных книг, царь Михаил Федорович жил вместе с матерью инокиней Марфой Ивановной в Спасском монастыре «до весны до просуху», с 21 марта по 16 апреля[55]. Как только миновала весенняя распутица, царь выехал в Москву. С 16 апреля по 2 мая 1613 года царский поезд ехал через Ростов и Переславль-Залесский, останавливался на неделю в Троице-Сергиевом монастыре, пока, наконец, не достиг Москвы.
Такая неспешность царя, помимо ожидания более удобного летнего пути, имела свои причины. Когда прошли радость и всеобщее ликование от удачного завершения костромского посольства и быстрого выступления царского поезда к Москве, к Михаилу Федоровичу и его матери инокине Марфе Ивановне возвратились прежние сомнения, не позволявшие им сразу принять предложение о занятии престола. Слишком свежи еще были воспоминания о кремлевском разорении и голоде, чтобы поверить в произошедшие изменения. Многочисленные просители, являвшиеся к царю, также подтверждали очевидную картину общего неблагополучия. Следы и отголоски этих страхов отчетливо проявились в переписке царя с правительством в Москве.
26 марта 1613 года в Москву была доставлена вторая грамота от Михаила Федоровича. Ее привез не обычный гонец, а стольник князь Иван Федорович Троекуров. Главная, очевидная цель его миссии состояла в передаче «государева жаловального слова» и послания с подробностями принятия Михаилом Федоровичем государева посоха из рук митрополита Феодорита, о чем в Москве сразу же был отслужен благодарственный молебен. Но среди прочих поручений, переданных Троекурову новоизбранным царем, было и то, что не предназначалось для огласки. «И после его государева жаловального слова, после речи говорил нам, холопем твоим, князь Иван, — писали в ответной грамоте царю из Москвы в Ярославль, — только твой государев приход будет к Москве вскоре, и на твой государев обиход, к твоему государеву приезду какие во дворце запасы на Москве есть ли, и в которые городы запас на твой государев обиход збирать послан ли, и откуду привозу запасом начается, и кому твои государевы села розданы, и чем твоим государевым обиходом вперед полнится, и что дать твоего царьского жалования ружником и всем оброчным». Можно представить, что интерес к этим насущным вопросам возник у Михаила Федоровича или его ближайших советников не на пустом месте. В той же переписке говорилось о «докуке от челобитчиков великой» по делам, связанным как раз с раздачей дворцовых сел (подобные раздачи широко практиковались многочисленными временными правительствами Смутного времени). Другая проблема, о которой царю также доносили челобитчики, состояла в непрекращавшихся грабежах по дорогам от Москвы и к Москве. Обилие просителей, видимо, настолько впечатлило Михаила Федоровича, что князю Ивану Федоровичу Троекурову было велено прямо выяснить: отчего «дворяне и дети боярские и всякие люди с Москвы разъехались» и произошло ли это «по отпуску» или «самовольством».
Полученные ответы никак не могли утешить нового самодержца: запасов в житницах действительно было «не много» и их подвоз еще только ожидался разосланными по городам сборщиками. С разбойниками правительство боярина князя Федора Ивановича Мстиславского боролось «заказами крепкими» о том, чтобы «татей и разбойников» судить «по градческому суду»[56]. Но в сложившихся условиях это вряд ли могло помочь.
В переписке царя и Боярской думы обсуждались и другие важные вопросы, связанные с тем, что послам, отправленным к Михаилу Федоровичу в Кострому, не выдали сразу «подлинный боярский список» и «государеву печать». Полный список Государева двора, скорее всего, просто некому и не по чему было вовремя составить. А государева печать была нужна и в Москве. Еще 27 февраля ее было поручено ведать думному дьяку Ефиму Григорьевичу Телепневу и дьяку Ивану Мизинову. Только за март — апрель 1613 года они смогли собрать около 400 рублей печатных пошлин[57]. Но и из Костромы митрополит Феодорит вынужден был напоминать в отписке в Москву: «а у нас, господа, за государевой печатью многие государевы грамоты стали»[58].
Как видим, с получением согласия Михаила Федоровича принять царский венец понемногу создавалась ставшая привычной за время Смуты и доставлявшая столько бед и неприятностей ситуация многовластия, неизбежно превращавшегося в безвластие. Хотя имя нового царя уже было известно, сам он в столице отсутствовал и еще не был помазан на царство. В то же время существовала масса неотложных государственных дел, которые требовалось решать немедленно. Прерогативы правительства земского совета во главе с митрополитом Кириллом и боярином князем Федором Ивановичем Мстиславским, особенно после получения 23 марта в Москве известия о согласии Михаила, становились неопределенными. Дворяне и дети боярские, у которых отписывали земли, ехали жаловаться к царю, крестьяне отказывались платить налоги на содержание казаков (как это случилось в Балахне со станицей атамана Степана Ташлыкова), ожидая от царя искоренения разорительных для них казачьих приставств. Наконец, посланные в города новые воеводы от правительства Мстиславского иногда сталкивались с такими же воеводами, отправленными от царя Михаила Федоровича во время его шествия из Костромы в Москву. Усугубляло положение то, что царь Михаил Федорович долгое время, вплоть до 16 апреля, отказывался двигаться дальше Ярославля, пока ему не будет обеспечен безопасный проезд к Москве.
В Москве усиленно готовились к приему царя, советуясь с ним о церемониальных деталях этой встречи: в каком месте встретить, «кому из бояр на встречу быть» «и где его государя, и в котором месте, и в которой день бояром встречати и полкам, дворянам и детям боярским… быть ли». Отдельно требовалось решить, где должны встречать государя атаманы и казаки, столь много сделавшие для избрания Михаила Федоровича, и «в котором месте» должны были встретить государя «с хлебы» гости и торговые люди[59]. По замыслу авторов церемониала должно было быть показано единение сословий в принятии нового царя: представители каждого из них, ранее голосовавшие за Михаила Федоровича на земском соборе, теперь встречали его у стен Москвы. Нужно было также подготовить к приему царя Золотую «государеву палату», которая, несмотря на свое название, оказалась «худа» и стояла без «окончин и дверей». Перспектива у Михаила Федоровича и впрямь казалась незавидной: приехать в свой столичный город, не имея самого важного — безопасного и подобающего царскому чину жилья, а также запасов в царских житницах. Поэтому его вынужденное промедление было оправданным, тем более что новый царь и его окружение не бездействовали, а, наоборот, были очень настойчивы в обеспечении своего будущего.
Быстрому возвращению в столицу мешала также неопределенность в делах обороны государства. Уже во время остановки в Ярославле новый царь должен был отдать немедленные распоряжения о высылке войска в Псков во главе с воеводами князем Семеном Васильевичем Прозоровским и Леонтием Андреевичем Вельяминовым, для того чтобы противостоять дальнейшей экспансии на северо-западе шведов, владевших тогда Новгородом. Еще более серьезной опасностью, угрожавшей непосредственно царю, стал мятеж Ивана Заруцкого, действовавшего во имя царицы Марины Мнишек и ее сына «царевича» Ивана Дмитриевича. Условие «воров никого царским именем не называти, и вором не служити» было включено в крестоцеловальную запись всей земли новому царю[60]. Поэтому так важны были для Михаила Федоровича военные распоряжения, сделанные 19 апреля 1613 года, когда на борьбу с Заруцким и его казаками и черкасами был отправлен воевода князь Иван Никитич Меньшой Одоевский. Главным станом войска князя Одоевского назначалась Коломна, куда должны были идти в сход дворянские корпорации рязанского и приокских служилых «городов». Попытались также собрать на службу дворян замосковных уездов — Владимира, Суздаля, Нижнего Новгорода и других, однако большинство дворян из этих «городов», только что перенесших тяготы московской осады, были не в состоянии выступить в новый поход. Самые тревожные известия о Заруцком были получены, когда царь находился уже на подходе к Москве. 25 апреля 1613 года в столице узнали о разорении Заруцким Епифани, Дедилова и Крапивны, а также о планах похода сторонников Марины Мнишек на Тулу. Захват Тулы — центрального города Украинного разряда — грозил расстройством обороны важнейшего южного рубежа государства, делал его беззащитным перед татарскими набегами. В Туле уже тогда располагались оружейные мастерские и запасы — и попади они в руки Заруцкого, он получил бы серьезное военное преимущество на будущее. Поэтому воеводе князю Ивану Никитичу Одоевскому было приказано перейти из Коломны в Тулу. Однако Заруцкий и не собирался брать хорошо укрепленную Тулу, а продолжил свой опустошительный набег на другие украинные города и двинулся из Крапивны на Чернь и Новосиль. На какое-то время призрак самозванства отодвинулся от столицы.
2 мая 1613 года состоялся торжественный въезд избранного на русский престол Михаила Романова в Москву. В разрядных книгах сохранилось описание этого события. Навстречу царю Михаилу Федоровичу и его матери Марфе Ивановне вышли за городские стены все, «от мала до велика», жители Москвы, несшие чудотворные иконы. В шествии участвовали представители всех сословий во главе с освященным собором. Затем процессия проследовала в Кремль, где в Успенском соборе состоялся праздничный молебен. Боярская дума, члены Государева двора и «всяких чинов люди» приняли присягу и были допущены к царской руке. По известиям современников, многие в тот момент не могли удержать радостных слез, молясь о здравии нового царя и о том, чтобы его царствование продлилось как можно дольше «в неисчетные лета». Не приходится сомневаться в искренности этих чувств, ибо воцарение Михаила Романова давало последнюю надежду на замирение Московского государства.
Первые месяцы по приезде нового царя в Москву продолжалась эпопея Заруцкого, надо думать, отравившая царю Михаилу радость подготовки к коронационным торжествам. Несмотря на принятые меры по централизации сбора и расхода денег в государстве, казна наполнялась не так быстро, а делопроизводство по учету поступавших доходов оставалось неналаженным. Поэтому самые первые шаги нового правительства царя Михаила Федоровича вынужденно продолжали практику Смутного времени. Особые сборщики были посланы в замосковные служилые «города» собирать дворян и детей боярских на службу против войска Ивана Заруцкого. Но, несмотря на свою присягу Михаилу, дворяне не хотели, а часто и не могли снова идти воевать без жалованья. Чтобы собрать деньги, правительство решилось на отчаянный шаг, организовав займы денег, в том числе у самых богатых «именитых людей» Строгановых. Их просили дать денег, «сколько они могут». К Строгановым в Соль Вычегодскую были посланы два посольства, отдельно из светских и духовных лиц. Первое посольство получило 24 мая 1613 года царскую грамоту, обращенную к Максиму Яковлевичу, Никите Григорьевичу, Андрею и Петру Семеновичу Строгановым. В ней содержалась ссылка на многочисленные челобитные царю дворян и детей боярских, атаманов и казаков, стрельцов и «всяких ратных людей», «что они будучи под Москвою, от московского разоренья многие нужи и страсти терпели, и кровь проливали, и с польскими и литовскими людьми, с городскими седелцы и которые приходили им в помощь билися, не щадя животов своих, и Московского государства доступали, и от многих служеб оскудели»[61]. В этом обращении можно различить два запроса к Строгановым: один — официальный — связан с посылкой сборщика Андрея Игнатьевича Вельяминова для денежных доходов «по книгам и по отпискам», другой — неофициальный — скорее походил на мольбу о помощи. «Да у вас же указали есмя, — читаем в грамоте от 24 мая 1613 года, — просити в займ, для крестьянского покою и тишины, денег, и хлеба, и рыбы, и соли, и сукон, и всяких товаров, что дати ратным людям». Однако строгановские деньги могли прийти (и пришли) только осенью, а положение надо было исправлять весной или, в крайнем случае, летом. Об остроте ситуации, кажется, без всякого риторического преувеличения было сказано в той же грамоте Строгановым: «А в нашей казне денег и в житницах хлеба на Москве нет ни сколько». Посольство из Москвы достигло Соли Вычегодской 25 июля и получило от Строгановых 3 тысячи рублей.
Займ у Строгановых носил характер чрезвычайного запроса, к которому прибегали в крайнем случае. Гораздо важнее было наладить приток обычных налогов, заставить менее богатых и известных жителей всего государства платить налоги в царскую казну в Москве. Перечень подобных сборов приводится в грамоте о посылке сборщика Ивана Федоровича Севастьянова в Углич 30 мая 1613 года. Ему было велено «нынешнего 121-го (7121-го от Сотворения мира, то есть 1613-го от Рождества Христова. — В.К.) году с посаду таможенные, и кабатцкие, и полавочные, и банные, и с посаду и с уезду оброчные и данные, и всякие денежные доходы на прошлые годы, чего не взято и на нынешний 121 год взять сполна и привезти к нам к Москве, на жалованье дворянам и детям боярским, и атаманам и казакам, и стрельцам и всяким ратным людям». Таким образом, из Углича изымались все собираемые доходы вместе с недоимками за прошлые годы. При сборе денежных доходов с городов власть обращалась к патриотическим чувствам жителей посадов, побуждая их проявить заботу о воинстве. В условиях борьбы с Заруцким и военной угрозы на северо-западных и западных рубежах государства действительно было крайне необходимо обеспечить дворян и детей боярских денежным жалованьем. Однако когда деньги начали поступать в казну, новый царский двор не забыл и о своих собственных интересах.
Новая власть сделала также попытку вернуть хотя бы часть имущества из распыленной московской казны. Но никакие распоряжения на этот счет не давали нужного результата. В голодной Москве в 1611–1612 годах получение имущества из казны на пропитание было обычным делом даже для жителей посада. В чрезвычайных условиях жизни в столице, оккупированной польским гарнизоном и осажденной земским ополчением, все-таки соблюдались некоторые правила ведения расходных книг Казенного приказа. В них записывались сведения о том, кто и сколько взял товара «в цену и не в цену». Все участники таких сделок с казной прекрасно понимали формальный характер этих записей и не без основания надеялись, что обстоятельства позволят списать полуприкрытое воровство. Очень скоро стало ясно, что новое правительство Михаила Федоровича ничего не могло поделать с этим. Известно, например, что после отыскания на Казенном дворе приходно-расходных книг, 16 июня 1613 года, к московским дворянам Дмитрию и Александру Чичериным, Сарычу Линеву и Василию Стрешневу был послан стрелец с наказной памятью о возвращении в казну взятых ими вещей. Приписка исполнителей весьма красноречива: «Стрелец принес память, сказал не допытался»[62].
Из более или менее исправных источников поступления дохода можно выделить только поступление печатных пошлин от жалованных грамот и разных дел. Да и то часто приходилось делать исключения и давать льготу разоренным и бедным людям, не имевшим возможности платить пошлины. Все, кто могли, на последние гроши ехали в столицу, чтобы получить грамоту на вотчину или поместье или подтвердить прежние пожалования. И буквально каждый пытался или воспользоваться своими заслугами в Смуту, или попросту дать взятку приказным, чтобы избежать налога. Характерно, например, что в число льготчиков сразу же попал крупнейший Троице-Сергиев монастырь, вероятно, стараниями его келаря Авраамия Палицына, одного из участников посольства к Михаилу Федоровичу в Кострому. 20 мая 1613 года (почти одновременно с запросом денег у Строгановых!) Троице-Сергиев монастырь был освобожден от уплаты подписных и печатных пошлин «для избавления нынешних настоящих многомятежных бед». Как видно, монастырские власти обратились к царю с просьбой о льготе в вознаграждение за оказанные услуги. Противостоять такой просьбе царь Михаил Федорович не мог, хотя невыгода ее для казны в тех условиях была очевидна и неминуемо отозвалась ухудшением общего положения и невозможностью удовлетворить нужды множества воинских людей. Так в одно и то же время сходились ходатайства «сильных людей», монастырской братии Троице-Сергиева и других монастырей и прошения выдать хоть немного денег на погребение умиравших в Москве от ран героев недавних сражений под Москвой[63]. От этой несправедливости уже тогда начинали снова тлеть недогоревшие уголья Смуты и зарождались очаги новых конфликтов.
В первые месяцы после избрания на царство Михаила Федоровича власть оставалась слабой и была не в состоянии заставить себя слушаться. Не так легко было переломить ставшие привычными в Смуту настроения вседозволенности и анархии, ниспровержения всех авторитетов, не исключая авторитет царя и патриарха. Отсюда доходившие до Москвы отголоски недовольства и брани в адрес новых московских властей. Из Переславля-Рязанского жаловался сборщик доходов С. Унковский на человека князя Дмитрия Михайловича Пожарского, считавшего своего господина первым на Москве: «Государь де наш Дмитрей Пожарской указывает на Москве государю, и везде он князь Дмитрей Пожарской». Также опасно несдержан на язык был тверской воевода Федор Осипович Янов, выговаривавший сборщику четвертных доходов Д. Овцыну: «Приехал де ты от вора с воровским наказом, а наказ де у тебя воровской»[64].
Наконец в Москве получили долгожданное известие о победе войска князя Ивана Никитича Одоевского над Заруцким в битве под Воронежем. Битва эта продолжалась несколько дней, с 29 июня по 3 июля. В «Книге сеунчей», где записывались такие радостные известия и давался перечень наград сеунщикам (вестовщикам), была сделана запись, согласно которой полки воеводы Одоевского «сшед вора Ивашка Зарутцково с воры от Воронежа за четыре версты побили и знамена, и языки многие, и наряд, и шатры, и коши все поимали, а Ивашко Зарутцкой с воры побежал через Оскольскую дорогу, а иные многие воры перетонули в реке на Дону, а бились они с воры непрестанно с 29-го числа июня по третье число»[65]. Главного, непримиримого врага нового царя пока еще не поймали, но его войску был нанесен удар, от которого оно уже не смогло оправиться. Впрочем, и царское войско оказалось основательно обескровленным и устало в боях. Источники сообщают о том, что воевода князь Иван Никитич Одоевский распустил войско, даже не дожидаясь царского указа. В другое время это грозило серьезными последствиями, но вряд ли то была инициатива самого воеводы. Скорее, князь Иван Никитич Одоевский, понимая настроение дворянских сотен, воевавших с Заруцким не за страх, а за совесть, без всякого жалованья, благоразумно решил, что победителей не судят, и, чтобы не дать разгореться страстям, распустил войско. Теперь путь к царскому венцу был окончательно расчищен.
В воскресенье 11 июля 1613 года, на память святой мученицы Евфимии, начались торжества венчания на царство Михаила Федоровича Романова[66]. Этим давно ожидавшимся событием завершался переходный период, длившийся с момента избрания царя на земском соборе 21 февраля 1613 года, и начинался счет лет нового царствования.
Еще вечером 10 июля, накануне праздничного дня, в московских церквах начали служить торжественные молебны. С амвонов объявляли указы о предстоящем празднестве и необходимости являться на торжества в золотом (!) нарядном платье. Странно должно было смотреться это золото нарядов среди московских развалин и пепелищ, которых не избежал даже Кремль. Но то, что золото стало возвращаться в Москву, подтверждает приходно-расходная книга золотых и золоченых денег, бесстрастно зафиксировавшая их появление в Разрядном приказе накануне венчания на царство. Так, 9 июля было получено 2 тысячи московок золоченых — очевидно, для раздачи во время венчания[67].
Освященный и земский собор, избравший Михаила Романова на царство, представляли во время торжеств казанский митрополит Ефрем и воеводы князья Дмитрий Тимофеевич Трубецкой и Дмитрий Михайлович Пожарский. Для воевод земского ополчения настал час триумфа. Они приняли самое непосредственное участие во всей церемонии и исполняли в ней самые ответственные и почетные обязанности. Князь Дмитрий Михайлович Пожарский и будущий казначей Никифор Васильевич Траханиотов руководили приготовлениями к церемонии, «берегли со страхом» символы царской власти — бармы и царский венец — на Казенном дворе. Затем князь Дмитрий Михайлович участвовал в препровождении этих регалий в Царскую палату, где передал шапку Мономаха в руки дяди царя Ивана Никитича Романова. После поклонения символам царской власти и целования креста царем Михаилом Федоровичем шапку Мономаха понесли в соборную церковь. Возглавлял эту почетную процессию боярин Василий Петрович Морозов; князь же Дмитрий Михайлович Пожарский нес царский скипетр.
Наконец настали главные события церемонии. Царь Михдил Федорович вышел из своих палат и направился к Успенскому собору. Впереди царя шел успевший вернуться в царские палаты с известием о завершении всех приготовлений боярин Василий Петрович Морозов. Михаила Федоровича сопровождали окольничие и десять избранных стольников. Эти молодые люди, начинавшие служить стольниками вместе с Михаилом Романовым, войдут в элиту будущего царствования, поэтому перечислим их имена в том порядке, как они названы в «Чине венчания»: князь Юрий Яншеевич Сулешев, князь Василий Семенович Куракин, князь Иван Федорович Троекуров, князь Петр Иванович Пронский, Иван Васильевич Морозов, князь Василий Петрович Черкасский, Василий Иванович Бутурлин, Лев Афанасьевич Плещеев, Андрей Андреевич Нагой, князь Алексей Михайлович Львов. Далее за царем следовали бояре, дворяне, дьяки, остававшиеся в Москве члены избирательного собора из состава уездного дворянства и другие люди. По словам «Чина венчания», «было же тогда всенародное многое множество православных крестьян, им же несть числа».
В Успенском соборе царь принял шапку Мономаха, скипетр и яблоко (державу) и выслушал поучение казанского митрополита Ефрема, говорившего царю о необходимости «блюсти» и «жаловать» своих подданных: «Боляр же своих, о благочестивый, боголюбивый царю, и вельмож жалуй и береги по их отечеству, ко всем же князьям и княжатам и детям боярским и ко всему христолюбивому воинству буди приступен и милостив и приветен, по царскому своему чину и сану; всех же православных крестьян блюди и жалуй, и попечение имей о них ото всего сердца, за обидимых же стой царски и мужески, не попускай и не давай обидети не по суду и не по правде». В науке существует давний спор о выдаче царем Михаилом Федоровичем некой ограничительной записи во время своего избрания. Думается, что «программа» нового царствования, содержавшаяся в речи митрополита Ефрема, и была таким внутренним императивом царского самоограничения. Только в этом, нравственном, смысле и можно говорить о принятых тогда Михаилом Федоровичем обязательствах перед подданными.
Кульминация торжеств 11 июля состояла в обряде помазания на царство. В глазах собравшихся это придавало божественный характер власти Михаила Федоровича и окончательно делало законным воцарение вчерашнего боярского недоросля.
В тени всего этого апофеоза остался еще один руководитель земского ополчения — боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. Ему доверено было держать царский скипетр (царский венец был передан боярину Ивану Никитичу Романову, а яблоко — боярину князю Борису Михайловичу Лыкову). Но не об этом мечтал честолюбивый тушинский боярин, еще в начале 1613 года безуспешно уговаривавший казаков на «предвыборных» пирах избрать его в цари. Автор «Повести о земском соборе» запомнил, как после объявления царем Михаила Романова «князь же Дмитрей Трубецкой, лице у него ту и почерне, и паде в недуг, и лежа много дней, не выходя из двора своего с кручины, что казны изтощил казаком…». Стоя с царским скипетром в момент помазания царя Михаила Федоровича, боярин князь Дмитрий Тимофеевич должен был переживать сложные чувства.
Уже в царском чине Михаил Федорович прошествовал из Успенского собора в собор Михаила Архангела, где приложился к гробам великих князей, а оттуда — в Благовещенский собор. Только здесь мы видим среди участников торжеств главу московского правительства боярина князя Федора Ивановича Мстиславского, осыпавшего золотыми царя во время его выходов из кремлевских соборов. После завершения всех обрядов оставшиеся на земле золотые были в давке разобраны народом («каждый что взя на честь царского поставлення»). По обычаю состоялся званый пир: «и потом вси царской трапезе приемные быша, пиру ж зело честну и велику сотворяеми». На этом царском пиру многие также получили дары из рук самого царя. Но, пожалуй, главный его «подарок» знати состоял в том, что в течение трех праздничных дней участники пира могли забыть о местнических счетах, отмененных Михаилом Федоровичем на время торжеств «ради царского обиранья».
…Перед царем Михаилом Федоровичем стояло в этот момент множество задач. Одну из них — главную — нужно было решить любым путем: вывести страну из тупика Смуты. Дорога эта была новая и неведомая, а начать свой путь Московскому государству предстояло во главе с 16-летним юношей.
Не раз встреченное в тексте слово «казаки» нуждается в разъяснении. В нашем представлении казачество чаще всего ассоциируется с полувоенными формированиями на окраинах государства или с Запорожской Сечью. Однако чтобы понять судьбы казачества в Смутное время, нужно отрешиться от такого взгляда и вспомнить о другом, исконном значении слова «казак», которым, по «Словарю древнерусского языка» И. И. Срезневского, называли «наемного работника» в монастырских и частных вотчинах[68]. Главный принцип казачьей службы состоял в личном почине, выборе свободного человека, кому служить. Со временем найм стал толковаться расширительно и включил для «казаков» воинскую службу, ставшую их основным занятием. При этом для людей средневековой Руси существовал большой простор для игры словами: «казание» (наставление, увещевание), «казенный», «казити» (повреждать), «казнь», — в таком окружении жило слово «казак» в русском языке. В. О. Ключевский писал: «В Московской Руси еще в XVI–XVII веках повторялись явления, которые могли возникнуть только при зарождении казачества. В десятнях{4} конца XVI века встречаем заметки о том или другом захудалом уездном сыне боярском: „Сбрел в степь, сшел в казаки“. Это не значит, что он зачислился в постоянное казацкое общество, например, на Дону; он просто нашел случайных товарищей и с ними, бросив службы и поместье, ушел в степь погулять на воле, заняться временно вольными степными промыслами, особенно над татарами, а потом вернуться на родину и там где-нибудь пристроиться»[69].
Источники Смутного времени полны упоминаний о казаках, вошедших даже в шуточную стихотворную «Историю государства Российского от Гостомысла до Тимашева» А. К. Толстого: «Поляки и казаки нас паки бьют и паки». Действительно, в Смуту с казаками были связаны разорение и мучительство; они, по словам С. М. Соловьева, выступали как «разрушители государственного порядка». Какой еще упрек может звучать в России настолько политически серьезно, как этот? На таком отрицательном фоне факты участия казаков в освободительном движении ополчений 1611–1612 годов, их влияние на ход избирательного собора 1613 года если не замалчивались, то трактовались тенденциозно, в обвинительном ключе. Казаки убили в июле 1611 года руководителя Первого ополчения думного дворянина Прокопия Петровича Ляпунова; предводитель казаков в этом ополчении Иван Мартынович Заруцкий ушел из-под Москвы со своим войском, не желая соединяться с новым ополчением князя Дмитрия Михайловича Пожарского. Походы Заруцкого оставались главной угрозой в начале царствования Михаила Федоровича, а борьба с казаками велась в течение нескольких лет, практически до возвращения из Польши патриарха Филарета.
Отход от односторонней трактовки роли казаков в событиях, предшествовавших избранию на царство Михаила Федоровича, произошел сравнительно недавно. В 1958 году в Харькове вышла книга Н. П. Долинина, посвященная истории освободительного движения 1611–1612 годов и роли в нем казачьих полков («таборов»)[70]. Вопреки существующей традиции Н. П. Долинин показал, что казаки фактически осуществляли осаду Москвы до подхода ополчения князя Д. М. Пожарского. Впрочем, книга Н. П. Долинина вышла в издательстве провинциального украинского университета и была обречена на бытование в узком кругу специалистов. Несмотря на это, она действительно оказала влияние на историографию Смуты. Резонанс работ Н. П. Долинина был бы еще сильнее, если бы он успел защитить и опубликовать написанную им в 1960-е годы докторскую диссертацию на тему участия казаков в освободительной борьбе 1608–1614 годов. Остается благодарить предполагавшегося оппонента на защите А. А. Зимина, передавшего после смерти Н. П. Долинина текст его диссертации на хранение в Отдел рукописей Российской государственной библиотеки[71].
Впервые настоящую роль казаков в событиях первых двух десятилетий XVII века выяснил А. Л. Станиславский, чьи многолетние исследования завершились изданием новаторской книги «Гражданская война в России XVII века. Казачество на переломе истории» (1990). В основе этого и других его исследований лежат новые комплексы разысканных им архивных материалов. А. Л. Станиславскому удалось уберечься как от традиции огульного обвинения антигосударственных элементов, так и от романтизации казачьей «борьбы» («культовое» слово для историка, жившего в советскую эпоху). Исследователь показал, что в Смутное время действовали не обычные казачьи сообщества, пришедшие с юга, а создававшееся с течением Смуты так называемое «вольное казачество». Источником его пополнения, как об этом убедительно свидетельствуют материалы сыска правительства Михаила Федоровича в ходе подавления казачьих выступлений 1614–1615 годов, были чаще всего не свободные люди, а бывшие крестьяне, холопы, служилые люди по прибору и даже «по отечеству». Из этих-то десоциализировавшихся людей и складывались казачьи станицы, заимствовавшие свою организацию от «классического» донского и запорожского казачества. Поэтому никакие чисто казацкие понятия, типа «круг», «станица» или «атаман», не должны заслонять очевидной самостийности и отсутствия легитимности в деятельности таких отрядов. Основной формой их существования стали насилие, страх и организованные грабежи, насаждавшиеся путем «приставств», то есть сбора определенных самими казаками платежей с населения за охранные функции (независимо от того, нужна была или нет населению казачья охрана). В результате казаки получали мобильность, легко передвигались из одной, ограбленной ими территории, в другие, менее разоренные области, объединялись под началом какого-либо атамана. Иногда казаки могли пуститься в самостоятельный поход. Многочисленному казачьему войску легче удавалось держать людей в устрашении.
Казацкая идея была популярна в народе, так как позволяла организовывать круговую поруку для борьбы с многочисленными алчными сборщиками всевозможных доходов. Даже в начале царствования Михаила Федоровича фискальные агенты сталкивались с разделением «мира» на лояльных власти «лучших и середних людей» и «младших» или «молодших». Последние, наиболее бедные, защищали себя по образцу казаков. Так раскололся «мир» в Устюжне из-за сбора первой пятины в 1614 году. «Мелкие люди, — заявляли представители верхушки посада, — завели на Устюжне казачий быт». Это означало, что они «всех черных людей привели к вере, знаменовалися образом и учинили заговор на том, что им земских целовальников не слушати, и в те городовые расходы по сыскному верстанью не платить, и на правеж друг друга не дати и нашей (государевой. — В.К.) грамоты не слушати»[72].
Родившееся в подмосковном Тушинском лагере «вольное» казачество, как и многие высокопоставленные тушинцы из Государева двора, смогло утвердить свой новый статус в период «междуцарствия», когда оно активно поддержало борьбу народных ополчений. Правда, что И. М. Заруцкий командовал казачьими войсками, но не все казаки подчинялись ему и поддерживали претензии на царство Марины Мнишек и ее сына. Части казаков не был чужд по-своему понятый патриотизм, стремление выступать от имени всего «мира», что и проявилось в избрании Михаила Федоровича.
Уже в первые месяцы царствования Михаила Федоровича казачье войско оказалось расколотым. Участники ополчений, дожившие под Москвой до весны 1613 года, видимо, оказались большими государственниками и продолжили свою службу, воюя против внешних врагов новой династии — поляков и шведов — под Смоленском, Путивлем и Новгородом. Другая часть казачьего войска держалась обветшалых самозванческих знамен, но была обречена. Это стало ясно после того, как сторонники Ивана Заруцкого и Марины Мнишек были разбиты войском боярина князя Ивана Никитича Одоевского в многодневных боях под Воронежем. Тогда же значительная часть казаков (около 2250 человек) «отъехала» от Заруцкого «на государево имя», то есть перешла на службу к царю Михаилу Федоровичу.
За время Смуты современники вынуждены были признать статус казаков и при случае использовали наборы в казачью службу, пополняя «старые» казачьи станицы или прибирая в службу новых «охочих» людей, которых в разоренной стране найти было нетрудно. Еще до приезда избранного царя Михаила Федоровича в Москву был создан специальный Казачий приказ во главе с Иваном Александровичем Колтовским и дьяком Матвеем Сомовым. Предметом ведения нового, ранее никогда не существовавшего приказа стала организация казачьей службы, верстание казаков окладами, распределение приставств. Эта тенденция утверждения прав казачества на службу приходила в противоречие с главной идеей возвращения к старому порядку, к стремлению монастырей и крупных земельных собственников вернуть вышедших из повиновения и контроля крестьян и работников.
Казаки, отправлявшиеся весной 1613 года защищать избранного ими царя под Псков и Новгород, стали в итоге зачинщиками новой Смуты. Иначе и быть не могло, так как государю «добила челом» часть «вольного» казачества, служившего ранее с Иваном Заруцким и ушедшая от него. Именно их поспешили отправить из столицы в Смоленск. Не было спокойствия и в войске боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого под Новгородом. «Бяше же у них в рати нестроение великое и грабеж от казаков и ото всяких людей», — сообщал «Новый летописец». Добавили напряжения и запорожские казаки — «черкасы», как их называли в русских источниках. Они служили шведам под Тихвином и, по обычаю наемников, покинули службу, недовольные жалованьем. Осенью 1613 года черкасы оказались в Белозерском уезде и на Олонце. Все это были предвестники большой казачьей войны, разразившейся уже в 1614 году. Рассказ о ней вошел в «Новый летописец» и был выделен в отдельную статью «О воровстве и о побое на казаков и на черкас»: «Бывшу ж у них старейшиною имянем Баловню, с ним же бывшим многим казаком и боярским людем, и воеваху и предаваху запустению Московского государства. Бывшу ж войне великой на Романове, на Углече, в Пошехонье и в Бежецком верху, в Кашине, на Беле озере, и в Новгородцком уезде, и в Каргополе, и на Вологде, и на Ваге, и в ыных городах»[73].
Казачья война, начавшись на севере государства, не ограничилась им. В стране существовало несколько независимых друг от друга очагов казацкой вольницы, в том числе в северских и украинных городах, а также в Астрахани, где зимовал с войском Иван Заруцкий. Жившие одним днем, казаки не выстраивали стратегию своего поведения. A. Л. Станиславский писал, что «в первой половине 1614 года казацкое движение распалось на десятки походов слабо связанных между собой казачьих отрядов»[74]. И все же понемногу к апрелю 1614 года в Пошехонском уезде сформировалось ядро казачьего войска, собиравшегося воевать с правительством Михаила Федоровича и пробираться к Заруцкому по Шексне и Волге. Московское правительство должно было учитывать опасность казачьего «единачества» и не допустить его.
Сначала Боярская дума действовала осторожно — уговорами и посулами жалованья. Казачество не чуждо было определенным представлениям о собственной службе и заслугах и своим уходом из-под Тихвина в Белозерский уезд добивалось получения кормлений за участие в боях под Тихвином. В том же апреле 1614 года состоялся земский собор, принявший решение о сборе «пятинных денег» для уплаты жалованья войску. Часть казаков поверила обещаниям правительства и вернулась в полки боярина князя Д. Т. Трубецкого, воевавшие летом 1614 года под Новгородом. Однако неудача этого похода лишила казаков последних надежд на получение жалованья за службу в царевых полках. Казаки снова занялись грабежами, не дожидаясь того времени, когда сборщики доставят чрезвычайный пятинный налог в Москву. Казачьи станицы из-под Бронниц, Старой Руссы, Порхова, Торжка опять двинулись «воевать» Вологду и Поморье. Но эти земли уже были разорены до них, поэтому казаки продолжили поход по территории замосковных уездов.
1 сентября 1614 года состоялся земский собор, решавший, что делать с казаками. По словам официального «Нового летописца», «царь же… не хотя их злодейския крови пролито, посла в Ярославль боярина своего князь Бориса Михайловича Лыкова, а с ним властей, и повеле их своим милосердием уговаривати, чтоб обратилися на истинный путь»[75]. В состав посольства, представлявшего собой своего рода земский собор в миниатюре, вошли церковные архиереи — архиепископ Суздальский и Тарусский Герасим, архимандрит кремлевского Чудова монастыря Авраамий. Боярскую думу представлял глава посольства боярин князь Борис Михайлович Лыков; с ним находились четыре московских дворянина, один гость, четыре выборных человека из лучших посадских людей, три атамана, по одному есаулу и казаку. Посольство охраняли 100 человек дворян и детей боярских, 100 стрельцов и 65 казаков с четырьмя атаманами. Наказ земского собора, выданный архиепископу Герасиму и боярину князю Б. М. Лыкову, напоминал непростую предысторию уговоров казаков: «И государь, царь и великий князь Михайло Федорович всеа Русии посылал в городы и в уезды к атаманом и казаком с грамотами безпрестани и говорити дворян многих и атаманов и казаков, чтоб они от воровства престали и шли на государеву службу и государю служили»[76]. Чашу царского терпения переполнили невиданные мучительства, которым казаки стали подвергать жителей захваченных ими территорий. Холодящие кровь невыдуманные подробности таких зверств приводит «Новый летописец»: «И многия беды деяху, различными муками мучили, яко ж в древних летех таких мук не бяше: людей же ломаху на древо и в рот зелье сыпаху и зажигаху и на огне жгоша без милости, женскому полу сосцы прорезываху и веревки вдергиваху и вешаху и в тайные уды зелье сыпаху и зажигаху; и многими различными иными муками мучиша и многие грады разориша и многие места запустошиша»[77]. Боярин князь Борис Михайлович Лыков должен был, согласно соборному постановлению, призвать казаков, «пустошивших» государеву землю, одуматься и вспомнить их крестное целование Михаилу Федоровичу: «от воров, которые хотят воровата, отобратися, и имян своих списки прислати к государю, и идти на государеву службу, где государь велит». Повинившимся обещали уплату денежного жалованья; упорствующие же в воровстве и убийстве объявлялись врагами веры и государевыми изменниками, «пуще и грубнее литвы и немец». Запрещалось даже называть их казаками, чтобы не было бесчестья «прямым атаманом, которые государю служат». И наконец самая серьезная уступка казакам состояла в обещании (хотя и с оговорками) воли тем, кто вернется на службу под Тихвин: «И жалованье им и должным и крепостным людем по приговору слобода будет»[78].
Намерения московского правительства восстановить «тишину» и «покой» в державе были вполне серьезными. В Москве понимали, что всех казаков уговорить вернуться на службу не удастся, и поэтому боярину князю Борису Михайловичу Лыкову было предложено собирать войско из уездных дворян городов Замосковного края и дополнить его «охочими» и «даточными» людьми, готовыми воевать с казаками. Но война с казаками не могла быть успешной, так как у них не существовало ни единого центра, ни главного атамана, а кроме того, казаки легко переходили от состояния лояльности к неповиновению, и наоборот. Правительство больше воевало с фантомом казачьей угрозы, старательно предупреждая поход казаков на Низ (низовья Волги) и в Дикое поле. Сами же казаки в это время позволяли себя уговаривать, легко пускались на грабежи и активно сопротивлялись в главном, ключевом для них вопросе — о так называемом «разборе», позволившем бы отделить старых казаков от молодых, а тех, кто служил в ополчениях, от тех, кто ушел в казаки с началом царствования Михаила Федоровича. Постепенно московское правительство должно было понять, что «умиротворить» казаков не удастся.
Сами казаки явно демонстрировали свое неповиновение. В конце ноября 1614 года они организовали поход в Костромской уезд. По сведениям очевидцев, приведенным в отписке костромского воеводы Андрея Семеновича Колычева, казачьи станицы пришли в села Зогзино и Молвитино «и крестьян побили и перемучили, а около того учали ставитца в поместьях дворян и детей боярских по селам и по деревням, и в селах и в деревнях крестьян мучат и животы их емлют и жон их и детей позорят»[79]. Не исключалась возможность похода казаков на Кострому, население которой еще недавно было свидетелем избрания Михаила Федоровича на царство. Но казаки двинулись не на укрепленный острог, а в более легкие для приискания добычи дворцовые земли вокруг Юрьевца Поволжского и в Кинешемском уезде. Это давало возможность выхода к Волге, по которой даже зимой можно было передвигаться на дальние расстояния и при желании идти в Астрахань к Заруцкому.
В конце 1614-го — начале 1615 года Михаил Федорович должен был окончательно разочароваться в данных ему при избрании обещаниях Боярской думы унять смуту в Московском государстве и отправить воевод для преследования мятежных казаков. В Суздаль и Костромской уезд во главе войска, состоявшего из служилых иноземцев, был послан воевода Иван Васильевич Измайлов. Но основная часть казаков в это время находилась севернее — вокруг Белозерска и Вологды, в Чарондской округе и в Пошехонском уезде. Для жившего там населения наступило, пожалуй, самое трудное и опасное время. На Севере имелось не так много поместий дворян и детей боярских, число уездных дворян в Вологде и Пошехонье насчитывало всего около сотни человек, не так развито было и землевладение служилых людей московских чинов. Поэтому казаки искали крепкие в хозяйственном отношении монастырские вотчины, хотя казачьи станицы не останавливались и перед разорением самих монастырей, как это произошло, например, с Ферапонтовым монастырем. Монастырь не имел каменной ограды, а потому стал легкой добычей казаков (в современных путеводителях их обычно путают с польско-литовскими интервентами). Впрочем, ничем особенным поживиться казакам не пришлось, так как монастырская казна оказалась надежно спрятана. Достоверно известно, что казачье войско намеревалось «приступать» с артиллерией и к стенам Кирилло-Белозерского монастыря, который представлял собой настоящую крепость.
Тем временем правительственные войска достаточно последовательно развивали свой успех. Воевода Иван Васильевич Измайлов очистил от казаков Костромской уезд. Войско боярина князя Бориса Михайловича Лыкова разбило 4 января 1615 года под Балахной отряд запорожских и русских казаков под началом Захарьяша Заруцкого (брата Ивана Заруцкого, продвигавшегося к нему на выручку). Это поражение вынудило часть казаков вернуться в правительственное войско, находившееся под Тихвином. Остальные же после неудачной попытки соединиться с Иваном Заруцким в Астрахани вынуждены были снова отступить на Север. Но и там их начал теснить князь Б. М. Лыков, продвигавшийся от Ярославля к Вологде. Он творил расправу с мятежными казаками, одних «милостиво наказываше, а иных и вешаше»[80]. В целом князю Б. М. Лыкову удалось решить задачу, поставленную ему земским собором, и вернуть казаков на государственную службу. Несмотря на то что мятежные казачьи станицы раскинулись на огромной территории от Лапландии до Волги, основные силы казаков в конце января 1615 года согласились снова идти под Тихвин воевать против шведов.
Это, конечно, не означало, что Лыков добился полного и окончательного повиновения казаков. Более того, казаки укрепились в мысли, что с ними считаются и в их военных услугах по-прежнему нуждаются. Все это еще теснее сплачивало их. Не случайно в результате казацкого движения выделились несколько десятков авторитетных атаманов, умевших и прокормить своих казаков, и договориться с другими атаманами, а если надо, то и с правительственными воеводами. Так, в декабре 1614 года под Кирилло-Белозерским монастырем воевали станицы Федота Лабутина, Михаила Титова, Тараса Черного и Безчастного, в Чарондской округе — Василия Булатова и Михаила Баловня. В феврале 1615 года под Каргополем находились станицы того же атамана Василия Булатова, Александра Трусова, Герасима Обухова, Ивана Пестова, Ермолая Терентьева, Федора Ослоповского и Ермолая Поскочина. В марте 1615 года отряд в 500 казаков под предводительством атаманов Беляя и Щура стоял в Андомской волости Белозерского уезда. Численность одной станицы составляла около ста человек, но, видимо, для серьезных сражений они могли объединяться в более многочисленные отряды (сама сотенная и пятисотенная организация, возможно, была заимствована от стрелецкого войска). 12 апреля 1615 года около 500 казаков атаманов Бориса Юмина и Андрея Колышкина были разбиты в Угличском уезде. Многие — но не все — из перечисленных атаманов согласились в итоге вернуться на государеву службу, но то, что последовало затем, стало новым испытанием для власти юного царя.
Имя «старейшины», главного атамана Михаила Баловнева (как установил А. Л. Станиславский, по происхождению сторожевого казака из Данкова) встречается впервые в качестве предводителя казаков в правительственных документах от 27 января 1615 года, когда он и другие атаманы согласились вернуться на службу под Тихвин. В селе Мегра Белозерского уезда они встретились с приехавшими из Москвы воеводами князем Никитой Андреевичем Волконским и Степаном Васильевичем Чемесовым. По разным источникам, на государеву службу возвратилось не менее двух тысяч человек. (Самую большую цифру «обратившихся» казаков — 15 тысяч — назвали составители записки в Посольском приказе. Как можно думать, эта цифра использовалась для агитации новгородцев.) Казачье войско не только начало военные действия под руководством воеводы князя Никиты Андреевича Волконского, но и послало своих представителей в Москву во главе с атаманом Михаилом Титовым, чтобы повиниться перед государем. Однако внутренние конфликты в среде казаков продолжались. Наметившемуся переходу казаков на постоянную государственную службу препятствовало несколько обстоятельств: неравенство в самом казачьем войске; боязнь правительственного «разбора», результатом которого для многих казаков могло стать возвращение к подневольному труду у прежних владельцев; и, конечно, осознание того, что московское правительство вряд ли простит их «вины», участие в грабеже дворянских поместий и монастырских вотчин. Раздоры начались сразу же, как только московские воеводы попытались по обычаю провести смотр своего войска, переписав находившихся с ними на службе воинских людей. Как сообщают разрядные книги, «атаманы и казаки к смотру к ним не пошли, а ездят по селам, по деревням и по дорогам, а ездя грабят и побивают, и села и деревни жгут, и крестьян ломают, и воровство от них чинитца пуще прежнего, и на них (воевод. — В.К.) приходят с великим шумом и им уграживают, хотят грабить и побить». Внутри казачьего войска не было никакого единства. Те, кто хотел продолжать действовать по обычаям вольницы, не могли равнодушно смотреть на начавшиеся отступления от традиции. Оставшиеся в войске под Тихвином казаки расправлялись с такими, с их точки зрения, отступниками. Воеводы князь Никита Андреевич Волконский и Степан Васильевич Чемесов писали, что «многих атаманов и казаков, которые от воровства отстали, побили до смерти, а иных поимали в полон»[81].
Конфликты между казаками, начавшиеся под Ладогой и Тихвином, закончились под Москвой. В войске под Тихвином состоялся казачий «круг», на котором казаки решили «идти к Москве»: «…а будет де ты, государь, их не пожалуешь, вины им в их воровстве не отдашь, и они де хотели идти в Северские городы». Разговоры у казаков ходили разные, одни готовы были еще послужить правительству под Смоленском, если им заплатят жалованье, у других была «мысль и совет» отъехать в Литву и даже написать об этом предводителю польских отрядов в годы Смуты полковнику Александру Лисовскому. Интересно, что сам Александр Лисовский, как будто почувствовавший, что звезда его вновь может взойти, опять объявился в пределах Московского государства. (Подобные совпадения редко бывают случайными.) 29 июня 1615 года из Москвы воевать с Лисовским отправили войско во главе с боярином князем Дмитрием Михайловичем Пожарским. А всего несколько дней спустя под Москвой объявилась целая казачья армия, сохранявшая лояльность власти, но грозившая ей возможными неприятными эксцессами, если не переворотом.
Сохранившиеся расспросные речи и челобитные казаков, пришедших в начале июля 1615 года под Москву, позволяют установить имена казачьих предводителей. Всего из-под Тихвина, через Устюжну и Бежецкий Верх, подошло к Москве более 30 станиц. Сами казаки называли главными «в заводе» атаманов Михаила Баловня, Ермолая Терентьева (Ермака) и Родиона Корташова (Корташа)[82]. Несмотря на то что устюженский воевода успел предупредить московское правительство о приходе казаков к столице, опасность здесь сразу оценить не смогли. 2 июля 1615 года в Ярославль отправился стольник Прокофий Булгаков Измайлов; он должен был раздать награды в войске боярина князя Б. М. Лыкова, главная цель которого, как мы помним, состояла именно в возвращении казаков на государеву службу. С награждением явно поторопились. Но и сами казаки, пришедшие под Москву с Михаилом Баловнем и другими атаманами, не предпринимали никаких решительных действий, угрожая столице только самим своим присутствием в московских предместьях (первоначальный стан казаков находился «по Троетцкой дороге в селе Ростокине»).
Исход казачьего стояния под Москвой зависел от того, как будут решаться два главных вопроса: об их «разборе» и «винах». Восставшие держались в этих вопросах сообща и поначалу вели себя лояльно по отношению к царю Михаилу Федоровичу. Они прислали к нему челобитчиков, «что оне хотят государю служить и воровать вперед не учнут, а на государеву службу, где государь велит, итти готовы». И здесь, как и под Тихвином, камнем преткновения стал казачий смотр. В ответ на челобитную государь велел «атаманов и казаков переписать и розобрать, сколко их пришло под Москву». С этой целью к казакам было направлено «порознь» две комиссии: Ивана Урусова и дьяка Ивана Шевырева — для разбора одной половины, и Федора Челюсткина и Ивана Федорова — для другой. К сожалению, наказы разборщикам не известны, однако само стремление «разобрать» казаков на две половины очень красноречиво. Иван Урусов, возглавлявший первую комиссию, был человек родовитый; Федор же Челюсткин — выходец из выборного дворянства Алексина и Серпейска. Дьяк Иван Шевырев служил в 1614 году в Приказе сбора казачьих кормов, создание которого на короткое время стало одним из завоеваний казаков, а Иван Федоров в том же 1614 году был сборщиком пятины в Вологде и Белоозере — местах, более всего пострадавших от действий казаков, а потому должен был знать немало историй об их «винах». Косвенным образом эти факты свидетельствуют о намерениях московского правительства разделить казаков — предположительно, на тех, кому разрешался набор в службу, и на тех, кого следовало возвратить в прежнее состояние. Во всяком случае, казаки отказались сразу подчиниться правительственным распоряжениям о разборе: «и атаманы и казаки к дворяном и диаком к смотру не шли долгое время и переписывать себя одва дали, а говорили: что они атаманы ведают сами, сколко у кого в их станицах казаков»[83].
Когда выяснилось, что казаки в принципе готовы поступить на государеву службу, между ними и московским правительством стало устанавливаться подобие торговых и дипломатических отношений. Казаки выговорили себе право торговать под Москвой. Они посылали челобитчиков к царю, угрожая тем, что «толко им торгу не дадут, и они учнут воевать и в загоны посылать; и с Москвы им по государеву указу с торгом посылано». Однако эта уступка была сделана им лишь в ожидании подхода к Москве войска боярина князя Бориса Михайловича Лыкова. Ему была направлена грамота с приказом «утоясь» пробираться к столице «проселочными дорогами», чтобы об этом не стало известно в казачьих таборах. Кроме того, за право торговать правительство потребовало от казаков освободить Троицкую дорогу и встать у Донского монастыря. Эти маневры позволили выиграть еще немного времени. Боярин князь Б. М. Лыков вернулся в Москву и 18 июля 1615 года был пожалован «у стола» у государя дорогой шубой «на соболях» и серебряным кубком. То была награда за прежнюю службу. Теперь, с приходом войска, у правительства появилась надежда окончательно избавиться от казаков. Очевидно, что в Москве не желали находиться под угрозой постоянного шантажа и исподволь готовились к военному противостоянию с казачьими станицами, не веря и не нуждаясь больше в их обещаниях идти на государеву службу. В казачьем же войске, напротив, удовлетворение очередного требования справедливо трактовали как свое достижение и слабость власти и пытались достигнуть все новых и новых уступок. Долго так продолжаться не могло. Убаюканные успехами своего «стояния» под Москвой, казаки забыли, что имеют дело с властью уже окрепшей, иной, чем в первые месяцы царствования Михаила Федоровича.
Собрав достаточное войско, правительство Михаила Федоровича получило возможность действовать. Шаткое равновесие было нарушено самой Боярской думой, которая решила выманить главных атаманов казачьего войска в Москву, зная наверняка, что без своих предводителей казаки ничего предпринимать не станут. Атаманам Михаилу Баловневу, Ермолаю Терентьеву и Родиону Корташову пообещали, что «хощет Бог и государь вас жаловати». Позднее, уже после поражения казаков под Москвой, в разрядные книги было включено известие о другом указе: взять из таборов атаманов, есаулов и казаков «для сыску» их преступлений. И действительно, в день своего приезда в Москву 23 июля 1615 года Михаил Баловнев и сопровождавшие его атаманы, есаулы и казаки (всего около восемнадцати человек) оказались в тюрьме, «за приставы», в Разрядном приказе. У них было отобрано за «воровство» 240 рублей (большие деньги, даже если поделить их на общее число колодников).
Посланному из Москвы под Симонов монастырь, где стояли казаки, окольничему Артемию Васильевичу Измайлову дали наказ остановиться напротив казачьих станиц и посылать уговаривать их, «чтоб оне по государеву указу из табор никуда не ходили, а были б до государева указу в таборех и стояли безо всякого опасенья, а он Ортемей прислан их ото всякого дурна оберегать»[84]. Казаки не должны были знать о том, что одновременно А. В. Измайлову приказали ни в коем случае «не упустить» казачье войско из-под Москвы. То же самое указали и боярину князю Б. М. Лыкову, который должен был «идти на казаков», как «ведомо ему учинится, что казаки учнут подыматца с станов». Зная осторожность молодого царя и его нежелание проливать кровь своих подданных, можно предположить, что правительство, уже чувствуя свою силу, действительно хотело мирно взять под контроль казачьи перемещения, наказать виновных в разных преступлениях и провести разбор казаков по принципам, выгодным Боярской думе.
Но не таковы были сами казаки, разучившиеся за годы Смуты подчиняться кому бы то ни было, кроме своей воли да атамана. Одному из предводителей казачьего войска, Ермаку, удалось уйти от царской стражи. Он и поднял казачьи «таборы» известием о том, что «на Москве атаманов Баловня и Кордаша и лучших козаков подовали за приставы»[85]. До этого времени, напомню, казаки не воевали с царем Михаилом Федоровичем; они более или менее свободно приезжали в Москву, которую часть из них освобождала от поляков во времена ополчений 1611–1612 годов. Но теперь выбор у них остался небольшой: либо воевать против правительства, либо уходить из-под Москвы. В отличие от казаков царские войска оказались готовы к любому развитию событий и сумели воспользоваться своим преимуществом.
Главные бои произошли 23 июля 1615 года в районе Даниловской и Серпуховской дорог, где казакам противостояло войско боярина князя Бориса Михайловича Лыкова. Хотя Ермолай Терентьев и часть казаков сумели уйти из Москвы, в последующие несколько дней всё было кончено: разрозненные казацкие отряды были разбиты под Боровском и Малоярославцем. По сообщению «Нового летописца», воевода правительственного войска боярин князь Борис Михайлович Лыков «взял» казаков и привел их в Москву «за крестным целованием». Всего воеводы боярин князь Б. М. Лыков и окольничий А. В. Измайлов захватили в плен и привели с собой в Москву 3256 человек, «добивших» государю челом. Это означало сдачу на милость победителя.
Судьба казаков, захваченных в Москве или приведенных туда из-под Малоярославца, решалась быстро. Михаил Баловнев и другие главные старейшины казачьего войска были «вершены» — повешены. Некоторым известным атаманам сохранили жизнь: их отправили в тюрьмы по городам. Меньше всего времени провели в тюрьме рядовые казаки. Их ждали тот самый «разбор» и возвращение в прежнее крестьянское или холопское состояние, которого они так долго пытались избежать. Достаточно было, чтобы по бывшему казаку выдали поручную запись: «что ему… не изменить, в Литву, и в Немцы, и в Крым, и в ыные ни в которые государства и в изменничьи городы, и к Лисовскому не отъехать, и к воровским казаком к изменником не приставать, и с воры с ызменники не знатца, и грамотками и словесно не ссылатца, и не лазучить и иным никаким воровством не воровать»[86].
Подмосковный казачий погром в конце июля 1615 года продемонстрировал силу московского правительства, перешедшего от практики уговоров к расправе с непокорными казачьими станицами. С самостоятельным движением нескольких десятков или сотен казаков, продолжавших действовать в разных частях государства, стало справляться легче. Но угроза казачьих походов оставалась. Как уже неоднократно бывало, казаки, находившиеся на службе с государевыми воеводами, легко могли покинуть правительственные войска, посчитав, что им недоплатили положенного жалованья. Усвоив за годы Смуты своеобразный кодекс поведения наемников, казаки могли поступить на службу к любому, кто платил и сохранял в неприкосновенности казачий быт, даже если это были их вчерашние враги или враги московского царя.
Казаки, приходившие в 1615 году под Москву, участвовали в боях со шведами на новгородском рубеже и действовали на севере Московского государства. Значительная часть казачьего войска (около 7 тысяч человек, в том числе 2250 казаков, служивших когда-то под знаменами Заруцкого) с 1613 года участвовала в осаде Смоленска, захваченного польскими войсками. Другие казаки (1259 человек) воевали летом 1615 года в войске боярина князя Д. М. Пожарского против полковника Александра Лисовского под Брянском. Поступление в казачью службу для многих оставалось единственной альтернативой голодной смерти или разорению от непомерных налогов. Поэтому традиции «вольного казачества» были живы.
Казаки живо отреагировали на расправу со своими товарищами под Москвой. Поначалу из войска князя Д. М. Пожарского дезертировало всего 15 казаков во главе с избранным ими атаманом Афанасием Кумой. К осени таких набралось уже около 500 человек. Огнем и мечом они прошли по многострадальным уездам к юго-западу от Москвы — Верейскому, Рузскому, Звенигородскому, Боровскому, Можайскому и Медынскому. Ожесточение, с которым казаки Афанасия Кумы пустились воровать и грабить, вызвало удивление и гнев у прославленного воеводы князя Дмитрия Михайловича Пожарского: «он такова вора не видал». Места, где воевали эти казаки, так сказать, «лыковского» призыва, были хорошо знакомы их предводителю Афанасию Куме (по своему статусу до «казачины» звенигородскому дворцовому крестьянину). Убийство верейского воеводы, штурм острогов, приставство в медынской вотчине окольничего князя Даниила Ивановича Мезецкого, одного из членов Боярской думы, не оставляют сомнений в направленности действий казаков. Но уже в ноябре 1615 года Кума был арестован, и боярин князь Д. М. Пожарский потребовал для него смерти: «А только государь такова вора пощадит, казнить не велит, и тем городам, которые он разорил и вперед и досталь запустеют»[87]. Другие казаки воевали в 1615–1616 годах во Владимирском, Суздальском и Шуйском уездах (против них был послан воевода князь Дмитрий Петрович Лопата Пожарский). Весной 1616 года взбунтовались казаки, ушедшие из войска под Смоленском. Их путь лежал через окрестности Козельска, где они воевали с правительственными войсками; затем казаки ушли в Карачевский и Волховский уезды.
Многие казаки-противники Михаила Федоровича пробирались к юго-западной границе государства, где казачьи станицы брали «приставства» или переходили на службу к польскому королевичу Владиславу. Так, казачий атаман Борис Юмин, разбитый царскими воеводами в Угличском уезде, ездил к Владиславу в 1616 году в составе посольства от донских казаков и предлагал этому реальному кандидату на русский престол свои услуги. Королевич знал, как обращаться с собранным под его хоругвями «великим русским казацким войском». Он не забывал благодарить служивших ему казаков во главе с атаманами Степаном Круговым, Яковом Шишом и Тарасом Черным за поддержку, жаловал их деньгами и сукном, противопоставляя свою политику в отношении казаков ущемлению казачьих вольностей «Филаретовым сыном», как презрительно называли тогда московского царя в Речи Посполитой.
Те же казаки, что готовы были продолжать бороться с польско-литовскими отрядами, но бежали из-под Смоленска, Дорогобужа и других городов, решили сообща добиваться царского жалованья. Они составили в первой половине 1617 года так называемое «заугорское» войско (по его расположению за рекой Угрой, в районе Перемышля, Белева, Мещовска и Козельска). Во главе «заугорских казаков» стояли атаманы Иван Орефьев и Иван Филатьев, когда-то служившие в войске боярина князя Д. М. Пожарского, воевавшем в 1615 году с Александром Лисовским. Всего «заугорское войско» насчитывало 9 атаманов, 14 есаулов, 5 атаманов без станиц и 1940 рядовых казаков. Они отправили челобитчиков к царю, жалуясь, что казакам в тех городах, где они раньше служили, «от насилства и от великих обид в розни быть не мочно; и государь бы вас (казаков. — В.К.) пожаловал, велел вам на своей государевой службе быть, где государь укажет, всем в одном месте, и пожаловал бы государь велел к вам прислати воевод»[88]. Другими словами, казаки справедливо рассудили, что добиваться жалованья и защищаться от упреков дворян и детей боярских, накопивших за годы Смуты немалый счет к казачьей вольнице, легче, если собрать вместе несколько станиц. Лояльность казаков подтверждалась их готовностью служить в полку у государевых воевод, там где им укажут, и воевать «против искони вечных врагов полских и литовских людей». Поверив казачьим обещаниям, правительство царя Михаила Федоровича 20 июня 1617 года направило к казакам воевод князя Никиту Никитича Гагарина и Якова Авксентьевича Дашкова, чтобы вернуть их под Смоленск и Дорогобуж. И вновь камнем преткновения стали две вещи — «разбор» и приставства. Однако теперь наученное горьким опытом правительство действовало осторожнее, увязав «разбор» с выдачей жалованья: «Государь… их за службу пожалует своим государевым жалованьем и приставством, смотря по них сколко будет». Из Москвы ничего не могли диктовать казакам и лишь расспрашивали их, пытаясь установить хоть какие-то правила для предотвращения новых верстаний. Более того, Боярская дума вынуждена была даже согласиться, что казаки сами подберут себе приставства и лишь уведомят об этом воевод («а в которых городех, опричь Дорогобужа и Вязмы, приставство им взяти, и они б о том меж себя посоветовали, и положили на мере»). Смотр в войске князя Н. Н. Гагарина и Я. А. Дашкова должны были проводить по тем спискам, которые представляли сами атаманы. «У смотру» атаманы и есаулы казачьего войска исполняли роль своеобразных «окладчиков», которых воеводы расспрашивали о рядовых казаках, «сколь давно хто государю служит, и откуды хто тут в войско пришол». Говорить о возвращении казаков в их прежнее состояние правительство не могло и лишь увещевало атаманов и есаулов, «чтоб они вновь холопей боярских и посадцких людей, и с пашен с тягла крестьян в станицы к себе не приимали, и чюр (молодых казаков и слуг. — В.К.) своих с старыми казаки в ряд, которые государю служат старо, в станицы не писали»[89]. Как заметил А. Л. Станиславский в своем исследовании о казачьем движении 1615–1618 годов, «это звучит скорее как просьба об ином поведении в будущем»[90].
Казаки «заугорского войска», пришедшие с Гагариным и Дашковым сначала под Дорогобуж, а потом, в августе 1617 года, в Вязьму, оказались плохими воинами. Они не стали сражаться за эти города, захваченные в октябре 1617 года войском королевича Владислава, и снова отошли в Козельский и Белевский уезды, требуя жалованья, «кормов» и присылки нового воеводы. Чтобы не допустить соединения этих казаков с казачьими станицами в войске королевича, правительство царя Михаила Федоровича отправило в Калугу отряд боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского, пользовавшегося авторитетом у казаков еще со времен ополчений. Ему предстояло раздать 5 тысяч рублей жалованья, организовать сбор поручных записей по казакам, чтобы в каждом десятке была круговая порука, а также распределить в приставства дворцовые земли. Удовлетворение казачьих требований стало лучшей агитацией в пользу службы царю Михаилу Федоровичу. Часть сторонников Владислава поспешила примкнуть к своим бывшим товарищам в Калуге. (Интересно, что в этот город, в котором долгое время стоял Лжедмитрий II, пришли в 1617 году в основном казаки из прежних станиц Заруцкого.)
Сохранились документы о целой «операции», проведенной для возвращения на службу царю Михаилу Федоровичу атамана Дмитрия Конюхова. В конце 1617-го — начале 1618 года он стоял в Федоровском остроге, передовом форпосте войска польского королевича. Когда стало известно о его намерении отъехать от Владислава, воевода боярин князь Б. М. Лыков, располагавшийся со своими отрядами в Можайске, сделал все, для того чтобы разыскать украденное имущество атамана. В Москву привезли жену Конюхова; ее мольбы должны были повлиять на мужа: «…мы-то жонки, все ведаем его царскую милость, а ты взят неволею от нужи… Умилися на наши слезы, не погуби нас во веки, приедь к государю и, что государю годно, то учини»[91].
Несмотря на принятые меры, казаки оставались ненадежными союзниками царя Михаила Федоровича. Не получая жалованья, они не готовы были терпеть нужду, в отличие от дворянской поместной конницы, опасавшейся потерять свои земли в наказание за «нетство». Самое неприятное для московского правительства состояло в том, что новое бегство казаков со службы началось в критический момент похода королевича Владислава к Москве в июне 1618 года. В это время одни казачьи станицы из войска боярина князя Бориса Михайловича Лыкова воевали под Можайском и Борисовым городищем, а другие, вместе с войском князя Дмитрия Михайловича Пожарского, — под Боровском. Армия царя Михаила Федоровича отступала и несла существенные потери. В таких условиях предотвратить распад собранных отрядов было трудно. По материалам серпуховского смотра войска князя Д. М. Пожарского 20 июля 1618 года, в нем оставалось 1270 казаков, а бежало — 179 казаков (часть — к королевичу Владиславу)[92].
К сентябрю 1618 года все запуталось окончательно. По договору с королевичем Владиславом в русские земли пришли запорожские казаки («черкасы») под руководством гетмана Петра Сагайдачного. «Заугорские» и «можайские», «донские» и «запорожские» казаки воевали друг с другом, переходили из одного войска в другое, заключали временные союзы и организовывали собственные «круги», брали самовольные «приставства». Так, в Тульском и Каширском уездах собралось большое войско из казаков, служивших ранее под Смоленском и в Дорогобуже, а также в войске боярина князя Д. М. Пожарского. Их «старшиной» был атаман Караул Чермной, с которым служили еще 11 атаманов со своими станицами. Среди них упоминается Тарас Чорный, один из вождей «великого русского казачьего войска» королевича Владислава. Сюда и направились те казаки, которые боялись вернуться на службу к Михаилу Федоровичу, не забывая подмосковный погром и роль в нем боярина князя Б. М. Лыкова. В октябре 1618 года это войско основательно пограбило территорию Рязанского уезда, дойдя даже до Мурома.
Казаки, оставшиеся с воеводой боярином князем Д. М. Пожарским в Серпухове, пытались получить заслуженное жалованье и безуспешно посылали челобитчиков в Москву. К тому же князь Д. М. Пожарский, на которого сильно надеялись казаки, серьезно заболел в Серпухове, и казачьи станицы оказались под началом другого воеводы — окольничего князя Григория Константиновича Волконского. С Волконским казаки в конце августа 1618 года перешли из Серпухова в Коломну, защищая столицу от возможного прихода гетмана Сагайдачного с «черкасами». Но князь Г. К. Волконский придерживался в отношении казаков жесткого курса, нещадно наказывая их за малейшие проступки. Не доверяли казакам и находившиеся вместе с ним дворяне. Так, они просто не пустили казаков сидеть в осаде в Коломне против отрядов Сагайдачного, обстреляв казачьих союзников из пушек. 8 сентября 1618 года казачий «круг» под Коломной решил самостоятельно добиваться жалованья. В итоге князь Г. К. Волконский остался без войска. Его покинули в Коломне не только казаки, но и большинство дворян, самовольно возвратившихся в Москву.
Путь же казаков из войска князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского и князя Григория Константиновича Волконского лежал в Ярополческую волость. Их «таборы» обосновались в хорошо знакомых им местах — Вязниковской слободке, вотчине руководителя Боярской думы боярина князя Федора Ивановича Мстиславского, которой в 1611 году распоряжались казаки Первого ополчения. Во главе «вязниковских» казаков были авторитетные атаманы «заугорского войска» и даже атаманы из войска Баловня, которые еще недавно находились в тюрьме. По уже установившемуся порядку собравшиеся послали челобитчиков в Москву о жалованье.
В Москве принимали чрезвычайные меры для защиты столицы от войска королевича Владислава. Последний предпринял неудачный штурм столицы в ночь на 1 октября 1618 года. По решению земского собора еще в сентябре 1618 года в Нижний Новгород и Ярославль были посланы для сбора с ратными людьми бояре князь Борис Михайлович Лыков и князь Иван Борисович Черкасский. Едва приехав в Нижний Новгород, Лыков должен был снова унимать казаков от «воровства» в соседних уездах. Но «вязниковские» казаки предпочитали обращаться напрямую в Москву, куда их посланцы приехали 19 октября 1618 года. На следующий день, 20 октября, начинались переговоры о перемирии с королевичем Владиславом, и можно представить себе, как тяжело было Боярской думе одновременно решать еще и казачий вопрос.
Промедление правительства едва не спровоцировало отход из Москвы трех тысяч казаков, которые сидели в осаде «в королевичев приход». В начале ноября 1618 года, ночью, проломив стену Деревянного города, они двинулись по Владимирской дороге — очевидно, в направлении Вязников. В погоню — уговаривать казаков — послали боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, их вождя в земских ополчениях 1611–1612 годов, а также окольничего князя Даниила Ивановича Мезецкого. О серьезности происходивших событий свидетельствует то обстоятельство, что описание их было включено в отдельную статью в «Новом летописце». Именно из этого источника мы узнаем о действии воевод и Думы: «Они же их сустигоша пять поприщ от Москвы и едва их поворотиша. И приидоша казаки к острогу и в острог не идут. Государь же всех посла бояр. Бояре ж их едва в острог введоша. Государь же им в вину того не поставил и пожаловал своим государевым жалованием»[93].
Против казаков, отстоявших Москву от королевича Владислава, нельзя было действовать так же, как против войска Михаила Баловня несколькими годами ранее. Впервые после избрания царя в 1613 году Боярская дума в полном составе оказалась в своеобразных заложниках казаков. И снова компромисс достигли лишь после удовлетворения казачьих требований. По приговору Боярской думы 9 ноября 1618 года казаков обещали пожаловать и оставить в станицах «всяких людей» (но при этом казакам надо было прислать их списки), а также сохранить их имущество, назначить поместные и денежные оклады. «Вязниковские» казаки получили свободу выбора, куда им идти для смотра — в Нижний Новгород к боярину князю Б. М. Лыкову или в Ярославль к боярину князю И. Б. Черкасскому. Естественно, что казаки выбрали последний вариант. 2 декабря 1618 года состоялся еще один приговор Боярской думы, согласно которому рассчитывать на верстание окладами (что означало, по сути, уравнивание в правах с поместной дворянской конницей) могли лишь немногие казаки: кого «поверстать доведется»; другим был обещан статус приборных людей, «а иных государь пожалует, велит устроить по городом в беломестные казаки»[94].
В конце 1618-го — начале 1619 года эпоха «вольного казачества» завершилась. С нею вместе ушла в прошлое целая эпоха гражданской войны, в которой казачество сыграло ключевую роль. «Можайским» и «ярославским» казакам после многолетней вольницы нужно было возвращаться к рутинному крестьянскому и холопскому труду и приборной службе на малозначащих должностях стрельцов, затинщиков, воротников, пушкарей в дальних гарнизонах. Добиться этого удалось универсальным для правителей всех времен и народов способом: «разделяй и властвуй». Верхушка казачества не только смогла удержать свой статус, но в отдельных случаях даже повысила его до уровня дворянства, хотя и не московского, а уездного. Рядовым же казакам пришлось смириться с новым государственным порядком, при котором прежнему «вольному» казачеству не осталось места.
Возвращение Новгорода и Смоленска стало главной внешнеполитической задачей Московского государства в начале царствования Михаила Федоровича.
Обстоятельства, при которых эти города попали в руки врагов, были разными. Сами же противники — шведы и поляки — давно враждовали друг с другом, что и привело к сложной дипломатической игре, а потом и к прямым военным действиям, жертвами которых оказались жители Новгородской и Смоленской земель. Истоки всех бед лежали в противостоянии царя Василия Шуйского и самозванца Лжедмитрия II. Не имея возможности справиться самостоятельно с самозванцем, царь Василий Шуйский обратился за помощью к шведам. С этой целью он отправил своего племянника князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского в Новгород набирать, по договору с Швецией, наемное войско. Для шведского короля Карла IX обращение подданных московского царя было подарком, он сам давно предлагал им помощь в борьбе с католической экспансией. Карл никак не мог допустить, чтобы у границ Швеции оказались войска его давнего врага и соперника в борьбе за трон польского короля Сигизмунда III. Так москвичи сами позвали шведского «льва», оказавшего, по точным словам Н. И. Костомарова, «помощь во имя собственного спасения».
Помощь, естественно, не была бескорыстной. Условием отправления в Московское государство пятитысячного «контингента» наемников стала передача шведам по выборгскому договору в феврале 1609 года города Корелы с уездом. Шведы быстро выполнили условия договора, и уже в конце марта 1609 года в Новгороде торжественно встречали главу отряда наемников Якоба Делагарди, упоминающегося в русских источниках под именем «Якова Понтусова» (он был сыном шведского военачальника Понтуса Делагарди и незаконной дочери шведского короля Юхана III). На долгие годы Якоб Делагарди и другой командир наемников из его войска Эверт Горн станут проводниками шведской политики в Новгороде.
Польский король Сигизмунд III не мог спокойно наблюдать, как шведский король вмешивается в русские дела. Он справедливо опасался, что оружие наемников может быть повернуто против Речи Посполитой. Ответный шаг не замедлил себя ждать. Осенью 1609 года уже сам король Сигизмунд III во главе своего войска начал открытую интервенцию в Московское государство, осадив Смоленск.
Таково было начало. Продолжение же последовало в самый критический для Московского государства 1611 год. На арену вышли два претендента на московский престол: шведский принц Карл-Филипп и польский королевич Владислав. И бывшие союзники шведы, и перманентные враги поляки и литовцы действовали одинаково в пользу своих кандидатов и захватили два ключевых русских города. Якоб Делагарди взял штурмом Новгород 16 июля 1611 года и заключил сепаратный договор между шведским королем и Новгородским государством. Новгородцы, по словам авторов «Нового летописца», «от Московского государства и ото всей земли отлучишася»[95]. Однако выработанные Делагарди статьи договора о призвании в Новгород Карла-Филиппа пришли в противоречие с планами нового короля Густава II Адольфа, не считавшегося с новгородской «стариной», как это пытался сделать Делагарди, и видевшего цель пребывания своих войск в Новгородской земле в создании новой шведской провинции. Так шведы завоевали и посадили «воевод немецких» не только в Новгороде, но и в Ивангороде, Яме, Копорье, Ладоге, Тихвинском монастыре, Старой Руссе, Порхове, Гдове и Орешке. Московское государство потеряло побережье Финского залива и земли в бассейне реки Невы. При этом кандидатура Карла-Филиппа продолжала обсуждаться в войсках земского ополчения князя Д. М. Пожарского и рассматривалась на избирательном соборе 1613 года.
С королевичем из Речи Посполитой произошли очень сходные метаморфозы. Гетман Станислав Жолкевский, заключивший с московскими боярами договор о призвании королевича Владислава 17 августа 1610 года, позже безуспешно пытался убедить Сигизмунда III отправить королевича на русский трон. Посольство, во главе которого стоял отец царя Михаила Федоровича патриарх Филарет, оказалось под Смоленском в странной ситуации. Главный вождь смоленской обороны боярин Михаил Борисович Шеин продолжал сопротивляться полякам и литовцам: «Он же им отказываша, что отнюдь Смоленска не здам; а как будет королевич на Московском государстве, и мы все ево будем»[96]. Смоленск держался более полутора лет, пока очередной штурм 2 июня 1611 года не привел к сдаче города.
Все завоеватели начинают одинаково — с изобретения красивой легенды, прикрывающей истинную цель похода, которая всегда одна: захват и грабеж. Кончаются же завоевания тоже сходно: хаосом и разрухой на завоеванных землях. Действующими лицами этой старой как мир пьесы были в начале XVII века два юных властителя, почти ровесники и по возрасту, и по времени вступления на престол: русский царь Михаил Федорович и шведский король Густав-Адольф. В «массовых сценах» были заняты армии обеих стран, а также жители Новгорода, Пскова и их округи. Впрочем, жертвы и с той, и с другой стороны оказались совсем не театральными.
Новгородское государство, выступившее как самостоятельный субъект дипломатических отношений в 1611 году, с избранием царя Михаила Федоровича попало в двусмысленную ситуацию. Новгород по-прежнему упоминался в царском титуле, но жители его присягнули когда-то на верность Карлу-Филиппу. Если новгородцы хотели и дальше сохранять отдельный статус от Московского государства, то им следовало перейти в подданство шведского короля. Но и соединиться с Московским государством без внешней помощи Великий Новгород не мог, пока внутри города располагался шведский гарнизон, а весь Новгородский уезд был завоеван шведами.
Инициативу взял в свои руки московский царь. Первым военным назначением нового царствования была посылка в марте 1613 года из Ярославля воевод князя Семена Васильевича Прозоровского и Леонтия Андреевича Вельяминова в Псков, Устрецкие волости и Тихвин «промышлять над неметцкими людьми». В составе их войска находились дворяне и дети боярские Белой, Новгорода и других разоренных уездов по новому «рубежу», а также вольные атаманы и казаки. 30 июля 1613 года в Москве было получено известие о взятии «у неметцких людей» Тихвинского монастыря. Шведы попытались организовать осаду Тихвина, но «тихвинским сиделцам» удалось отстоять город.
Воеводой главного войска, отправленного под Новгород, был недавний глава земского ополчения боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. В сентябре 1613 года он вместе с окольничим князем Даниилом Ивановичем Мезецким и Василием Ивановичем Бутурлиным, собиравшим полки в Ярославле, выступил в поход с целью «Великий Новгород от немец очистить». По наряду на службу с ними были назначены 300 стольников, стряпчих, московских дворян и жильцов, дворяне и дети боярские из замосковных служилых «городов» Владимира, Суздаля, Мурома, Переславля-Залесского, Костромы, Арзамаса, Твери, Торжка, Ржевы Владимировой — всего 3650 человек, и 1045 атаманов и казаков из Москвы. Сначала войско выступило к Торжку, где остановилось зимовать. Тут в войске князя Д. Т. Трубецкого начались старые ссоры между дворянами и казаками. Значительная часть атаманов и казаков ушла из войска, и Трубецкой остался «генералом» без армии. Осведомленный автор «Нового летописца», включивший целую статью о действии рати князя Д. Т. Трубецкого («О походе воевод под Нов город и о отходе»), записал: «Бяше же у них в рати нестроение великое и грабеж от казаков и ото всяких людей; и туто зимоваху». Перед началом Великого поста «на всеедной неделе», когда часть казаков удалось вернуть в состав правительственных войск, Трубецкой наконец-то выступил из Торжка к Новгороду и встал в Бронницах. Там был построен острог «за Метою рекою», в котором войско стало укрепляться. Потом оказалось, что «место тут неугодно бяше и тесно». К тому же Якоб Делагарди произвел упредительный маневр и сам начал осаду острога с шведским войском, разрушив все планы московских воевод. Наспех построенные укрепления и шанцы («ямы») отстоять не удалось, шведские войска уже в то время в совершенстве владели техникой осады и управились с помощью одной артиллерии. О дальнейшем в летописи сказано так: «Придоша же из Нова города Яков Пунтусов с немецкими людми и их осадиша и тесноту им учиниша великую: многих людей побиваху из наряду. Такую убо зделаху тесноту, что из ямы в яму не даша перейти и гладу бывшу велию. И от такия великия тесноты не можаху стояти, поидоша в отход. И на отходе многих руских людей побиша; едва и сами воеводы отойдоша пеши». Участь защитников острожка «за Метою рекою» оказалась трагической: они сдались на милость победителю «за крестным целованьем», но Якоб Делагарди слишком долго находился в России, чтобы верить в клятвенные обещания, хоть свои, хоть чужие, и защитников острога «всех побиша». Князь Д. Т. Трубецкой отошел со своим войском из Бронниц к Торжку, а Якоб Делагарди, вернувшись в Новгород, «ноипаче начаша тесноту руским людем делати»[97].
Оккупационные силы пытались применить в Новгородском государстве наиболее действенную в таких ситуациях политику «кнута и пряника». Кнут всегда был наготове в виде «немецкой» администрации, охранявшей интересы своего короля и преследовавшей сопротивлявшихся новой власти новгородцев, правя с непокорных дополнительные налоги, а то и заключая их в тюрьму. Пряник полагался тем, кто принимал новый порядок и содействовал «немецким» воеводам в его установлении. Начало XVII века в Новгороде поэтому знает как имена героев: митрополита Исидора, архимандрита Киприана, торгового гостя Степана Иголкина, дворян Никифора Мещерского, Якова Бобарыкина, Матвея Муравьева, так и презренные имена «утеснителей» — толмача Ирика Андреева, Гриши Собакина, Томилки Присталцова.
Спор о принадлежности Новгорода вызвал особую остроту с избранием царя Михаила Федоровича. В Москве негодовали на шведов за то, что они признавали Михаила Федоровича только великим князем московским. В свою очередь шведов задевало присутствие в титулатуре московского царя слов «царь… новгородский и лифляндский». Присяга новгородцев Карлу-Филиппу, бывшая предлогом для захвата шведами Новгорода, чем дальше, тем больше становилась анахронизмом. При этом король Густав-Адольф намеревался удержать за собой не только Новгород, но и Псков. В 1613 году он давал следующие инструкции Якобу Делагарди: «Нам представляется весьма выгодным напасть на Псков и попытать, если Богу будет угодно, там счастья по той причине, что Псков является большим торговым городом, откуда потом Швеция и ее жители могут вести большую и государственную торговлю, если он перейдет в наши руки; затем это и форпост всех земель, ленов и крепостей, которые мы имеем в России, Лифляндии и Финляндии»[98]. Что же говорить о Великом Новгороде, имевшем еще более значения в тогдашних стратегических планах шведского короля!
В середине 1613 года шведы попытались заключить новый «выборгский договор» — на этот раз не с московским царем, а с представителями новгородцев. Однако создать в Великом Новгороде шведский протекторат под руководством Карла-Филиппа не удалось. Еще один приступ к присяге шведской короне был сделан в январе 1614 года, но и на этот раз новгородцы отказались присягать, тем более что у них было подтверждение намерений царя Михаила Федоровича помочь им в борьбе со шведами. Неудача похода рати боярина князя Д. Т. Трубецкого, казалось бы, дала преимущество шведской администрации, которую возглавил в Новгороде менее склонный к компромиссам, чем Якоб Делагарди, фаворит молодого короля Эверт Горн. В отличие от Якоба Делагарди, вхожего когда-то к московскому царю Василию Шуйскому, Эверт Горн плохо понимал жителей Новгорода. Он попытался навязать им плебисцит, отдав решение о присяге на усмотрение новгородцев. Но даже не искушенным в развитых демократических формах новгородцам было понятно, что все зависит от того, как поставить вопрос. Пятиконецкие старосты спрашивали новгородцев на улицах: «хотят ли жители целовать крест Густаву-Адольфу или хотят остаться в прежней присяге королевичу Карлу-Филиппу». В соответствии с понятиями того времени нарушение присяги рассматривалось как тяжелый грех, поэтому и ответ получился ожидаемым: сохранить прежнюю присягу. Эверт Горн пытался склонить жителей Новгорода к присяге королю Густаву-Адольфу в течение всего 1614 года, но в итоге вынужден был сдаться и написать королю: «С тех самых пор, как прибыл я в Новгород, я изо всех сил стараюсь уговорить новгородцев на то, что желает от них ваше королевское величество, но почти никто из них на это не склоняется, напротив, владычество их земляков так сильно им по душе, что все они сговорились лучше лишиться жизни, чем отделиться от Московского государства»[99].
Стойкое нежелание новгородцев отделяться от Московского государства вынудило шведов попытаться решить дело дипломатическим путем и организовать обмен посольствами с обеих сторон. С этой целью из Новгорода были отправлены в Москву представители от жителей города и уезда. По поручению новгородского митрополита Исидора посольство в январе 1615 года возглавил архимандрит Хутынского монастыря Киприан; в состав посольства вошли новгородские дворяне Яков Бобарыкин и Матвей Муравьев. С приездом в Москву новгородского посольства наступил «момент истины» для обеих сторон. Если до этого времени у царя Михаила Федоровича и Боярской думы могли быть какие-то подозрения в «шатости» и измене новгородцев, то теперь они удостоверились в твердом желании жителей Новгорода возвратиться в состав Московского государства. По приезде в Москву представителей Новгорода приняли сначала бояре «на Казенном дворе»; когда же оказалось, что приехавшие отнюдь не держатся шведской стороны, а напротив, просят царя Михаила Федоровича простить им их «невольные» вины и вступиться за Новгородское государство, царь принял их уже сам и «на милость положи и повеле им быти и даде им свои царския очи у Рожества на сенех видети». Как видим, встреча состоялась в одной из церквей внутри царского дворца, и у шведов не было соблазна трактовать прием государем новгородского посольства в свою пользу. Новгородским представителям было выдано две грамоты. Первая, адресованная «митрополиту и ко всему Новгородцкому государству», касалась сути посольства, а вторая, тайная, должна была убедить новгородцев, что в случае возвращения их в Московское государство преследовать никого не будут («государь их пожаловал и вины им все отдал»). Более того, по прошению архимандрита Киприана, прощение и «опасные грамоты» получили и те новгородцы, «кои воровали и посягали на православных крестьян». Распространявшиеся в списке царские грамоты, адресованные одним новгородцам, конечно, не стали тайной для шведской администрации, хотя впоследствии в Москве были уверены в предательстве думного дьяка Петра Третьякова, сообщившего обо всем «немцам».
Обнадеженные царем Михаилом Федоровичем новгородцы в июне 1615 года отказались от присяги не только шведскому королю, но и Карлу-Филиппу. Вести войну на два фронта — с Речью Посполитой и Московским государством — шведам было невыгодно. А потому для продолжения войны с Сигизмундом III, оспаривавшим шведский трон у самого Густава-Адольфа, был взят курс на заключение мира с Московским государством. Но для шведов этот мир должен был быть заключен с позиции силы, на наиболее выгодных для них условиях. Поэтому, с одной стороны, король Густав-Адольф отпустил послов для переговоров и согласился на посредничество в них представителя английского короля Якова I, купца и дипломата Джона Мерика (Ивана Фабиновича Ульянова в русских источниках). С другой стороны, Густав-Адольф демонстрировал воинственность и жестокость. По его приказу были арестованы и едва не лишились жизни участники посольства от Новгорода в Москву, на город была наложена тяжелая контрибуция. Понимая, что удержать за собой Новгород не удастся, шведы стали откровенно грабить его жителей и переселять тех, кто подчинялся их власти, в свои земли. Пока велись переговоры, в Новгороде шли «правежи великие: кто не претерпя правежа, крест поцелует королю, на тех ничего не правят, а ссылают с женами и детьми в Ивангород». Якоб Делагарди получил от короля карт-бланш на полное разорение города, отказавшегося от подданства шведской короне.
Но самым важным «аргументом» в переговорах должен был стать захват шведами Пскова. Король сам возглавил семитысячное войско и 30 июля 1615 года оказался у стен Пскова. Густав-Адольф был молод — ему исполнился 21 год — и действовал быстро и уверенно. Пожалуй, даже самоуверенно, за что тут же и поплатился. Не успел шведский король оценить развернувшуюся перед ним картину псковских укреплений, как на его глазах выстрелом с городских стен был убит один из главных полководцев Эверт Горн. Эта смерть стала дурным предзнаменованием для шведского войска и повлияла на ход всей кампании. Стало ясно, что врасплох псковичей захватить не удастся. Тем не менее король приступил к осаде. Для его ставки выбрали безопасный лагерь в Снетогорском монастыре. Все поля в округе были захвачены, на них сжали хлеб, чтобы сделать запасы для шведского войска и не допустить подвоза продовольствия осажденным. В течение трех недель шведы заняли все дороги вокруг Пскова, а сам город окружили фортами, шанцами и плавучими мостами. В версте от северной стены города построили «город дерновой», откуда король Густав-Адольф должен был руководить осадой. В это время подошли подкрепления и артиллерия. Псковичи, хотя и не были бесстрастными наблюдателями происходившего, но существенного урона своими военными вылазками из-за городских стен противнику нанести не могли. Шведы определили один участок стены, рядом с Варлаамовской башней, и в течение трех дней, 15–17 сентября, целенаправленно бомбили его, чтобы нанести урон осажденным в этой части города, а потом через сделанный пролом начать штурм крепости. Выручили только мужество и смекалка псковичей, успевавших ночами возводить на месте пролома временные укрепления из дерева и земли. Взять их было так же трудно, как и влезать на каменную стену, а ядра, пущенные артиллерией, пролетали сквозь такую временную стену, не разрушая ее, а лишь оставляя небольшие бреши, которые тут же быстро заделывались сидевшими в осаде псковичами. Устоять перед соблазном быстрого успеха при общем штурме земляной стены король Густав-Адольф не мог, тем более что шведы придумали связывать ядра цепью, чтобы увеличить их разрушительную силу. Но и псковичи успели укрепить заделанную стену дополнительным острогом. 8 октября 1615 года король Густав-Адольф руководил генеральным штурмом Псковской крепости. Посланный им десант сумел захватить часть стены: «взыдоша на стену града и башню угольную». Но в то время, когда шведское войско стало переправляться на плотах к этому месту, осажденным удалось подложить порох и взорвать башню вместе с теми, кто ее удерживал. Псковская «Повесть о прихождении свейского краля с немцами под град Псков» описала урон, нанесенный шведам этим взрывом: «И в реку их вметаху; инии же на плотах в реке потоплены быша». Развивая свой успех, псковичи даже попытались организовать ответную вылазку и захватить шведский наряд. Королю пришлось остановить штурм, а вскоре, 17 октября, он бесславно оставил Псков: «пошел с великим стыдом, многих у него людей побили, а иные с нужи померли и побрели врозь»[100]. Дальше начинались холода, а с русской зимой не умела справиться ни одна армия в мире.
Успешная псковская оборона дала некоторое преимущество русским послам, князю Даниилу Ивановичу Мезецкому и Алексею Ивановичу Зюзину, вступившим в сентябре 1615 года в переписку с шведскими уполномоченными (в их состав входил и Якоб Делагарди, отправленный для этого королем Густавом-Адольфом из-под Пскова в Новгород). 4 января 1616 года начались съезды послов в сельце Дедерине, при посредничестве английских и голландских дипломатов. Представители Шведского королевства и Московского государства много спорили о титулах короля Густава-Адольфа и царя Михаила Федоровича, вспоминали время, когда шведские наемные войска служили царю Василию Шуйскому, едва не разругались из-за поднятого Якобом Делагарди вопроса о присяге королевичу Карлу-Филиппу. Таков был «зачин». На следующий день представители царя Михаила Федоровича пытались начать обсуждение вопросов по существу: о судьбе Новгорода и его пригородов, удерживавшихся шведами. Но шведская сторона настаивала на продолжении обсуждения вопроса о королевиче Карле-Филиппе, поэтому разошлись, чтобы обсудить дело с посредниками. Голландские дипломаты не очень радели о русских делах и предложили «компромисс»: шведы перестанут говорить о королевиче Карле-Филиппе, а русские уступят им Новгород с пригородами. Посол князь Д. И. Мезецкий на это отвечал с «пенями и вычетом»: действуя в соответствии с наказом, он не мог допустить отторжения Новгорода.
В следующие дни уже русские послы попробовали, насколько поддается другая сторона, и подняли вопрос об уступке царю Лифляндии, которую воевали еще цари Иван Грозный и Федор Иванович. Домашняя заготовка сработала, неприятные для шведов воспоминания об осаде Ругодива (Нарвы) при царе Федоре Ивановиче, когда «немцы ваши все тотчас замахали с города шляпами и били челом» после первых выстрелов, стали лучшим ответом на разговоры о слабости русской рати. «В правде всякому Бог помогает, а не в правде сокрушает», — убежденно говорили послы князь Д. И. Мезецкий с товарищами. Споры о лифляндских городах, конечно, опять заводили переговоры в тупик, но зато отвлекали от опасных разговоров о королевиче.
Так после небольшой дипломатической «разведки боем» началось обсуждение условий возвращения городов Новгородской земли. Для русских послов в достижении этой цели хороши были все средства, и они даже пытались через Джона Мерика сделать выгодное предложение Якобу Делагарди за согласие отдать все города Московскому государству. Однако Джон Мерик благоразумно уклонился от такого поворота в своей третейской миссии. Тактика шведов на переговорах состояла в том, что они сразу же выводили из обсуждения вопрос о Кореле, которую считали своей по выборгскому договору 1609 года с царем Василием Шуйским, а за уход из остальных городов запрашивали немыслимую сумму: «40 бочек золота, а в бочке по 100 000 цесарских ефимков». Делалось это для того, чтобы получить предлог для претензий на целый ряд городов и земель: Ивангород, Орешек, Ям, Копорье и Сумерскую волость. Переговоры продолжались до 22 февраля 1616 года; дальше потребовались консультации, и послы, заключив перемирие до 31 мая, разъехались из Дедерина, чтобы встретиться впоследствии между Тихвином и Ладогой[101].
В Москве произошедшее расценили как неудачу. В статье «Нового летописца» об этом съезде представителей Швеции и России «на Песках» говорилось так: «И посольство у них тут не сталося и розъехошася». Возможно, на трактовке этого известия отразились последующие рассказы новгородцев о тех тяготах, которые они вынуждены были переживать во время переговоров о мире, когда после возвращения шведских послов «немецкая» администрация «наипаче начата чинити новгородцем тесноту велию»[102].
Когда пришло время нового съезда послов, шведская сторона соглашалась начать переговоры, только получив ответ на статьи прежнего посольства. Все лето оставшийся единственным посредником на переговорах Джон Мерик курсировал между Тихвином и Ладогой (сегодня это назвали бы «челночной дипломатией»). Наконец в Москве поняли, что оттягивать дальше решение вопроса о Новгороде невозможно. 11 сентября 1616 года произошло предварительное совещание царя Михаила Федоровича с Боярской думой. На нем решалось, что делать дальше. На следующий день был созван земский собор, которому предложили ответить на единственный вопрос: «На чем с свейскими послы велети делати: на городы ль или на деньги?»[103] Еще в начале 1616 года было принято решение о сборе третьей пятины, но по опыту прошлых лет в Москве понимали, что быстро деньги собрать не удастся, да и возникала проблема, что делать с возвращенными городами, когда даже внутри Московского государства оставалось еще немало разоренных мест. В тот же день, 12 сентября, отправили грамоту послам князю Д. И. Мезецкому с товарищами о соборном решении: «С свейскими послы мир делати на городы». 25 сентября 1616 года Джон Мерик выехал в Ладогу, где стояли шведские послы. По наказу ему разрешалось уступить шведам Ивангород, Ям, Копорье и уплатить 100 тысяч рублей денег, но удерживать Орешек или, в крайнем случае, выторговать за него другие города и волости.
Положение московских послов было тяжелым. Существовала угроза окончательного разорения Новгорода или присяги жителей города шведскому королю от «правежей великих толмача Ирика Андреева, Гриши Собакина и Томилки Присталцова». Московским послам дали наказ действовать крайне осторожно: «С шведскими послами никак ни зачем не разрывать, ссылайтесь с ними тайно, царским жалованьем их обнадеживайте, сулите и дайте что-нибудь, чтобы они доброхотали, делайте не мешкая для литовского дела и для истомы ратных людей, ни под каким видом не разорвите»[104]. Шведы приняли условия, переданные им через Джона Мерика, и в декабре 1616 года был назначен съезд послов в Столбово — малоприметном до того времени селении близ Тихвина. Посол князь Д. И. Мезецкий и Джон Мерик прислали своих представителей в Москву, чтобы сообщить о тех уступках, которые они смогли добиться от Швеции. Посольский дьяк Петр Третьяков в присутствии государя, «властей и бояр и всяких чинов людей» рассказал об этих успехах и произнес здравицу царю Михаилу Федоровичу. Хотя на самом деле окончание переговоров со шведами было ничуть не легче их начала. Спор теперь шел о том, чтобы шведы не брали в заклад городов до исполнения договора о размежевании. Новгородцы же отчаянно нуждались в мире и послали своих пятиконецких старост к русским послам, чтобы обрисовать им критическое положение в городе. Ограбленные на правеже солдатских кормов и подвод новгородцы просили в долг государевой казны, «хотя на полмесяца», чтобы было чем откупиться от шведов, подбиравшихся к церковной Софийской казне, и «поневоле» не перейти на шведскую сторону. Послы всеми силами удерживали новгородцев от присяги королю: «им бы малое время потерпеть и многолетнего своего терпения и мучения одним часом не потерять». Но реально они могли только просить своего посредника удержать шведскую сторону от утеснения Новгорода, да скорее договариваться о технологии передачи городов и судьбе их населения. А как раз эти-то последние месяцы, недели и дни, когда шведы уже понимали, что они оставляют Новгород, и были для новгородцев самыми тяжелыми.
27 февраля 1617 года был подписан первый в царствование Михаила Федоровича договор о вечном мире. Главная цель — возвращение Великого Новгорода с уездом — была достигнута. Вместе с ним возвращались другие города и уезды — Старая Русса, Порхов, Ладога, Гдов, Сумерская волость. Но и потери тоже были чувствительными: в дополнение к Кореле Московское государство лишалось побережья Финского залива с Ивангородом, Ямом, Копорьем и Орешком и уплачивало шведам 20 тысяч рублей. Вот только тогда наступили для новгородцев последние «полмесяца», в которые шведское войско навсегда покинуло Великий Новгород, увозя последнее, что можно было увезти, в том числе оккупационный новгородский архив, до сих пор хранящийся в Швеции[105].
13 марта 1617 года послы князь Даниил Иванович Мезецкий и Алексей Иванович Зюзин со списком чудотворной Тихвинской иконы Божией Матери подъезжали к Новгороду. За полторы версты до города в знак уважения к послам царя Михаила Федоровича посольство встречали митрополит Исидор и депутация новгородцев. Они сами выбрали свою дальнейшую судьбу и уже знали из присланной незадолго до этого послами грамоты о царских словах: «Мы Великий Новгород от неверных для того освободили, что вас всех православных христиан видеть в нашем царском жалованье по прежнему, а не для того, чтоб наши царские опалы на кого-нибудь класть»[106].
Спор о Смоленске был намного старше самой Смуты. Город, долгое время находившийся в составе Великого княжества Литовского, был отвоеван московским великим князем Василием III Ивановичем только в 1514 году. В Литве так и не признавали этого давнего поражения, несмотря на то, что за почти сто лет структура населения Смоленска, его боярства и шляхты претерпела кардинальные изменения. В Смоленске великие князья проводили ту же политику, что и в Новгороде: были осуществлены «выводы», смоленское боярство переселено в другие уезды, а рядовая шляхта перешла на положение детей боярских. Смоленская земля пошла в поместную раздачу, а в конце XVI века город получил новые грандиозные фортификационные сооружения, даже сегодня поражающие своим масштабом. Неприступность Смоленска сыграла на руку Московскому государству в 1609–1611 годах, но потом создала проблему, разрешать которую пришлось уже не Михаилу Федоровичу, а его сыну царю Алексею Михайловичу, в 1654 году окончательно возвратившему Смоленск в состав Русского государства.
В самом начале царствования Михаила Федоровича вся юго-западная и западная граница государства представляла одну сплошную линию фронта. Первый сеунщик (вестовщик) приехал в Москву с победной вестью о «побое литовских людей» 10 июля 1613 года из Карачева, накануне венчания на царство Михаила Федоровича. Его наградили, и с этой записи началась «Книга сеунчей», содержащая целую летопись военных действий 1613–1619 годов[107]. В войске Московского государства, распределенном по гарнизонам пограничных городов, существовала целая система оповещения — «вестей», которыми воеводы обязаны были пересылаться друг с другом и с Разрядным приказом. Обычно на один сеунч приходились десятки, а то и сотни рядовых «вестей» о перемещении войск противника, небольших военных столкновениях, взятии пленных и расспросах «языков» (термин из той эпохи). Сеунщиков щедро награждали, поэтому с такими известиями ехали в Москву обычно самые отличившиеся в боях дворяне и дети боярские, ходившие в головах у сотен поместного войска. Правда, бывало, что с сеунчом приезжали и родственники воевод. Рядовых вестовщиков не награждали, но воеводы соревновались друг с другом в скорости доставки вестей и могли даже попридержать чужого гонца.
30 июля 1613 года в Москве получили сведения о приходе черкас и литовских людей «на серпейские места». Призрак Смуты снова оживал, и надо было предпринимать чрезвычайные меры, чтобы ликвидировать угрозу нового нашествия королевских войск, так как в Речи Посполитой не признавали прав «Филаретова сына» на московский престол. В Москве, по сообщению разрядной книги, состоялось соборное совещание «с властьми и с бояры» (времени для созыва полноценного земского собора не было), решавшее, как «государю над литовскими людми и над черкасы промышляти»[108]. В «Новом летописце» тоже есть сведения о том, как царь Михаил Федорович «советовав со своими бояры, как бы ему очистити своя государьская вотчина»[109]. Тогда и было принято решение о первой посылке воевод князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского и Михаила Матвеевича Бутурлина под Смоленск «со многою ратью». В состав этой рати вошли даже три сибирских царевича со своими отрядами, а кроме того, 70 стольников, стряпчих и московских дворян, более 300 смоленских дворян и детей боярских, сотни служилых людей из замосковных и приокских «городов» Костромы, Ярославля, Галича, Вязьмы, Зубцова, Ржевы Владимировой, Мещовска, Алексина, Калуги и др. Численность дворянской части вместе с патриаршими детьми боярскими составляла, по наряду этого похода в разрядных книгах, около 2800 человек. Общая же численность войска, в которое вошли также служилые иноземцы, татары, казаки и стрельцы, достигала 12 375 человек.
Стратегическая цель похода — возвращение Смоленска — была понятна. Но для ее практического осуществления предстояло решить целый ряд задач: очистить дорогу на Смоленск и смоленские города — Вязьму, Дорогобуж, Белую; организовать осаду Смоленска и удержать войско зимой, чтобы оно не разбежалось от холода и бескормицы; нейтрализовать гарнизоны пограничных литовских городов, чтобы не дать возможности польскому королю нанести контрудар.
Поход начался в августе 1613 года и поначалу складывался удачно для Михаила Федоровича. Вязьма целовала крест царю еще до того, как к ней подошло московское войско; затем под руку московского государя перешел и Дорогобуж, где князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и Михаил Матвеевич Бутурлин оставили своих воевод. Вслед за этим пришел черед Белой, гарнизон которой состоял наполовину из наемников «немецких людей». С ними и удалось договориться воеводам. После многих боев «немецкие же люди сослахуся с воеводами: Белую здаша»[110]. Сеунщик с известием о взятии Белой прибыл в Москву от главного воеводы князя Д. М. Черкасского 13 сентября 1613 года. В дальнейшем жалованье, выданное сеунщикам у государева стола, было положено «в образец»: жилец Никифор Юрьевич Плещеев, например, получил «десять аршин камки, цена девять рублев, сорок соболей, цена пятнадцать рублев, ковш серебрян, в нем весу сорок шесть золотников». Были щедро пожалованы четыре казачьих атамана — Богдан Попов с товарищами, что показывает значительную роль в составе рати князя Д. М. Черкасского тех казаков, которые после освобождения Москвы и избрания царя Михаила Федоровича присягнули ему на верность. Правда, под Белой был тяжело ранен второй воевода стольник Михаил Матвеевич Бутурлин, которому пришлось вернуться в Москву. 8 октября 1613 года он был пожалован «за бельскую службу и за рану» у государева стола. На место Бутурлина под Смоленск отправили воеводу князя Ивана Федоровича Троекурова.
Войску царя Михаила Федоровича предстояло задержаться под Смоленском более чем на три года. В августе 1614 года из Москвы «на прибавку под Смоленск» отправилось еще одно войско во главе с воеводами Василием Петровичем Шереметевым и Иваном Александровичем Колтовским, состоявшее из дворян и детей боярских тех же калужских «городов», что уже воевали под Смоленском, а также стрельцов и казачьих станиц. Вообще главные воеводы войска менялись почти каждый год. В апреле 1615 года на смену воеводам во главе с князем Дмитрием Мамстрюковичем Черкасским (он был пожалован «за смоленскую службу» у государева стола 18 июля 1615 года, а его товарищ князь Иван Федорович Троекуров — 8 апреля 1615 года) были посланы князь Иван Андреевич Хованский, получивший незадолго перед этим боярство, и Мирон Андреевич Вельяминов[111]. Они в свою очередь были пожалованы за смоленскую службу у государева стола 8 марта 1616 года, а запись об этом внесена в «Книгу сеунчей». В марте 1616 года войско возглавили боярин князь Алексей Юрьевич Сицкий и окольничий Артемий Васильевич Измайлов, незадолго до этого в августе — ноябре 1615 года входившие в состав посольства под Смоленск для встречи с «литовскими послы». В полковых воеводах Сицкий и Измайлов пробыли совсем недолго — до июня 1616 года. Это время оказалось настолько тяжелым, что их даже не пожаловали «за смоленскую службу», как других воевод. В третью смену под Смоленск прибыли герой осады Белой стольник Михаил Матвеевич Бутурлин и воевода Исаак Семенович Погожий.
Три с лишним года стояния под Смоленском (1613–1617) стали тяжелым испытанием для войска и совершенно истощили казну. Все пятины и запросы, новые налоги этого времени оправдывались необходимостью уплаты жалованья и сбора кормов ратным людям. Существенно увеличилось число людей, пожалованных за свою службу четвертным жалованьем («пущены в четь») и прибавками к нему. Военные же успехи были очень незначительными. В «Книге сеунчей» набралось всего лишь несколько таких записей: «что побили в Смоленском уезде в селе Могутове смоленских людей» (10 декабря 1613 года), «что литовских людей за рубежом в Шишелове острошке побили и живых поимали» (3 января 1614 года), «что Олександра Сопегу и Лисовского, и польских и литовских людей, которые было пошли проходити в Смоленеск, на рубеже побили и розряд Сопегин взяли, и языков поимали» (19 мая 1614 года), «что генваря в 11 день пошли было из Смоленска польские и литовские многие люди через Московскую дорогу на Вельскую дорогу, на Колодню, стояли, отнимали дороги, и… польских и литовских людей побили наголову и дороги очистили, и полковника, и ротмистров, и хоружего неметцкого, и поручников, и трубачеев, и знамена и литавры поимали, и побивали литовских людей до города Смоленска, а в языцех взяли 200 человек» (16 января 1616 года).
С последним сеунщиком от воеводы Михаила Матвеевича Бутурлина случился неприятный казус, с которым пришлось разбираться Боярской думе. Известие об этом вошло в разрядные книги. 16 октября 1616 года он принес весть, «что побили Гасевского, а взяли 54 человека». Однако вслед за этим приехал другой сеунщик, от второго воеводы Исаака Семеновича Погожего, дезавуировавший это сообщение и рассказавший о своеобразных «приписках» в военном деле: «А писал Исак на Михайла с ним же, что Михайло прислал с сеунчом от себя, а его Исака с собою не пишет; а государь велел им быть у одного дела обоим; и он Михайла сам на бою не был, и сотен не пущал, а которые дворяне, собою урываяся, бились самоволством, и он их бил, и службы их писать не велел; а языков взяли 24 человека, а не столко, что писал Михайло. И государь приказал сидеть бояром об их деле, и бояре указу не учинили ничего»[112]. Последнее не совсем точно, так как, судя по тексту «Книги сеунчей», бояре приняли соломоново решение: записали вместе имена сеунщиков от обоих воевод, но оставили при этом все, как было написано в победной реляции главного воеводы, «что октября в 9 день пришли из Литвы под смоленские остроги полские и литовские люди Олександро Гасевской с товарыщи, не заходя в город в Смоленеск, а с ним польских и литовских людей и татар и русских изменников казаков 3000 человек», и далее о том, что воевода М. М. Бутурлин с войском бился «от утра до вечера» и, одержав верх, взял «в языцех» 56 человек.
Как видим, заметные сражения происходили под Смоленском нечасто. В начале войны главной задачей воевод было правильно организовать осаду и не дать городу существенно укрепиться за счет дополнительных сил. Воевода князь Иван Федорович Троекуров был послан «по литовскому рубежу поставить острожки и дороги засещи». После этих превентивных мер, закрывших наглухо дороги к Смоленску со стороны Речи Посполитой, «за неделю ж времени и Смоленск бы здаша». Но, как писал автор «Нового летописца», в «рати» под Смоленском произошло «волнение великое», и правильная стратегия нарушилась. Те, кого направили на «опасную» службу в отдаленные острожки охранять засеки по дорогам в Литву, возвратились обратно под Смоленск, вопреки приказу («не по совету») князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского. Все это сыграло на руку осажденным в Смоленске: «литовские ж люди поидоша з запасы под Смоленеск и запасы многие пропустиша». Провалилась и идея поставить вместо нескольких слабо связанных между собою острожков один большой острог «в крепком месте». Воеводы, посланные «к рубежу», не смогли противостоять польско-литовским войскам и в ходе сражения потеряли «болши двою тысещ». Виновных нашли в лице Михаила Новосильцева и Якова Тухачевского: «со пьяна пришед и поставиша острог с неразумия не в крепком месте». Задачи, поставленные в начале кампании, были провалены: «Смоленск же с тое поры укрепися»[113].
Впоследствии, уже с конца 1616 года, противник сам начал стремиться к тому, что не удалось русской рати. Главной заслугой воевод под Смоленском в этой ситуации стало то, что они не давали обойти себя, «отнять» дорогу. Но в конце концов полякам удалось отрезать пути снабжения осаждавших Смоленск русских войск. 22 октября 1616 года воеводы Михаил Матвеевич Бутурлин и Исаак Семенович Погожий, преодолевшие взаимную неприязнь, сообщали о том, «что Гасевской с полскими и с литовскими людми хочет идти московскою дорогою и их смоленские острожки обойти и стать на московской дороге на болшой в Твердилицах». Но было уже поздно: Александру Госевскому блестяще удался этот маневр, и он отнял «от смоленских табор» дорогу к Дорогобужу. Все происходило по самому худшему сценарию, что не могли не понимать московские стратеги, пытавшиеся когда-то в начале осады действовать таким же образом. Очень скоро воеводы должны были констатировать: «И с запасы приезды к ним ни откуды нет долгое время, и они от литовских людей сидят в осаде, и хлебными запасы и конскими кормы оскудели»[114]. Не помогло и войско боярина князя Юрия Яншеевича Сулешева, посланное на выручку под Дорогобуж в январе 1617 года. В мае 1617 года осаду Смоленска пришлось снять. В одной из разрядных книг виновником отхода войска из-под Смоленска к Белой был назван Сулешев: «А острог покинули для того, что их боярин не выручил и запасов к ним не прислал»[115]. Однако виноваты были и воеводы Михаил Матвеевич Бутурлин и Исаак Семенович Погожий, отошедшие без государева указу от Смоленска, за что на них была наложена опала.
Пока войско царя Михаила Федоровича осаждало Смоленск, по всей границе с Речью Посполитой разворачивалась «литовская война». Она была тесно связана с боями за Смоленск, но у этой войны были и свои цели: отвоевать другие города и уезды, которые также были потеряны в Смуту, и утвердить там власть царя Михаила Федоровича. На деле с обеих сторон война превратилась в карательные экспедиции, где никто не уступал друг другу в жестокости: ни русские войска, запустошившие, к примеру, посады Гомея (Гомеля), Кричева и Мстиславля в походах 1614–1617 годов, ни так называемые «лисовчики» — польско-литовские отряды Александра Лисовского, страшным рейдом прошедшие во второй половине 1615 года по Северской земле[116]. Допустивший поход Лисовского в замосковные уезды воевода князь Михаил Петрович Барятинский по указу царя и приговору Боярской думы был наказан и посажен в тюрьму. В разрядные книги специально внесли запись о жестоком унижении воеводы, которому велено было сказать при аресте, «что ты, князь Михайло вор, жонка, а не слуга, сделал изменою, шел мешкотно, и за твоим многим воровством Лисовской с многими литовскими людми многие городы повоевал и пожег; да велено его бить по щекам, да велено князь Михайла привесть к виселице, а от виселицы воротя, послать в тюрму тотчас»[117].
Снятие войсками царя Михаила Федоровича осады со Смоленска снова открыло польским войскам дорогу на Москву. Наступил последний, может быть, один из самых критических этапов Смуты начала XVII века — поход королевича Владислава в Московское государство. Главная опасность для царя Михаила Федоровича состояла в том, что королевич оспаривал права на русский престол, ссылаясь на давнюю присягу 1610 года, а московские послы, ездившие «призывать» королевича Владислава в Москву на царство, по-прежнему удерживались в Речи Посполитой. И Михаил Федорович не мог не учитывать того, как скажется прямое военное столкновение с королевичем на судьбе его отца митрополита Филарета. Не случайно в мае 1617 года в наказе при раздаче золотых за службу под Дорогобужем он вспоминал митрополита Филарета: «То сделалось… отца нашего великого господина преосвященного митрополита Филарета Никитича и матери нашие великие государыни иноки Марфы Ивановны молитвами»[118].
Тревожные «литовские вести» о начавшемся походе королевича Владислава пришли в августе 1617 года. Для сбора ратных людей были отправлены в Ярославль князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и в Муром боярин князь Борис Михайлович Лыков. Для своего похода на Москву королевич избрал известный маршрут: Дорогобуж — Вязьма — Можайск. На этот раз военная удача отвернулась от московского войска, и уже в октябре 1617 года были потеряны Дорогобуж и Вязьма. По сообщению разрядных книг, «в Дорогобуже посадские люди и казаки изменили, город Дорогобуж сдали королевичю», а «из Вязмы все побежали, дворяне, и дети боярские, и казаки, а Вязму покинули и пришли в Можаеск»[119]. Но главная вина была возложена на воевод князя Петра Ивановича Пронского и князя Михаила Васильевича Белосельского: их приказали, сковав, привезти из Можайска в Москву.
Приход польско-литовских войск в Вязьму угрожал целому ряду других городов. Поэтому правительство царя Михаила Федоровича спешно послало воевод боярина князя Бориса Михайловича Лыкова и князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского, собиравших летом войска в Ярославле и Муроме, соответственно в Можайск и на Волок. Еще один польский отряд в самом начале кампании пришел под Козельск воевать «калужские места». Пришлось в октябре 1617 года посылать в Калугу боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского с ратными людьми. Головы с сотнями, посланные из Калуги, воевали в конце 1617 года с литовскими людьми в Козельском, Мещовском и Медынском уездах.
Основные же силы поляков во главе с королевичем Владиславом находились под Можайском. Конец 1617-го — первая половина 1618 года заполнены известиями о сражениях с войском королевича. В марте 1618 года начались было приготовления к съезду с польскими послами: Андреем Липским, епископом Луцким, Петром Ополинским и литовским канцлером Львом Сапегой, чтобы «говорити с ними о миру»[120]. Но время для мирных переговоров еще не пришло, и военные действия продолжились.
Летом 1618 года наступил решающий момент войны. Все главные воеводы русского войска были стянуты к Можайску, куда 20 июля 1618 года подошли передовые отряды поляков и литовцев. Сидевшие в городе опасались окружения, а еще более того, что будет «отнята» московская дорога. 22 июля 1618 года «о можайском стоянье говорил государь с бояры и приговорил: можайское стоянье и промысл и отход положить на них». Таким образом, воеводам объединенного войска князю Б. М. Лыкову и князю Д. М. Черкасскому разрешалось, известив князя Д. М. Пожарского, отвести основные войска из Можайска в Москву. Однако оставшийся в осаде воевода Федор Васильевич Волынский сумел на полтора месяца задержать королевича и не сдал город. Сеунщик, посланный от него, принес в Москву обнадеживающую весть: «И стоял королевич и гетман со всеми людьми под Можайском июля з 16 числа 126 (1618) году сентября по 6 число нынешнего 127 (того же 1618-го. — В.К.) году, и приступы были многие, и Божьею милостию, а государевым счастьем у приступу и на выласках многих литовских людей побивали и языки имали, и королевич и гетман со всеми людьми от Можайска отошли прочь сентября в 6 день»[121].
Пока королевич Владислав безуспешно осаждал Можайск, ему на помощь пришли запорожские казаки («черкасы») во главе с гетманом Сагайдачным. Они взяли Ливны и Елец, но в августе 1618 года увязли в безуспешной осаде Михайлова. Отсюда «черкасы» двинулись на Коломну, а затем, повернув на каширскую дорогу, вышли к Москве, где у них едва не состоялся бой с правительственными войсками около Донского монастыря[122].
Движение королевича Владислава к Москве, начатое от Можайска 6 сентября 1618 года, создало чрезвычайную ситуацию в столице. Сразу же по получении известия об этом был созван земский собор. По его решению бояре князь И. Б. Черкасский и князь Б. М. Лыков отправились для сбора помощи в старые центры земских ополчений: Ярославль и Нижний Новгород. 16 сентября королевич пришел с войском в Звенигород, а 17 сентября бояре, назначенные земским собором, выехали из Москвы. 20 сентября королевич Владислав был уже на подступах к Москве: «встал по Волоцкой дороге, не доходя Москвы 15 верст». Столица оказалась в осаде.
Решающий штурм произошел на праздник Покрова Богородицы — в ночь с 30 сентября на 1 октября 1618 года. Противнику не удалось, как он рассчитывал, использовать фактор внезапности. Два перебежчика («фрянцуския немцы два петарщика») предупредили русских о штурме. Царь Михаил Федорович и бояре сначала не поверили их сообщению, но затем, на всякий случай, сделали распоряжения об укреплении ворот. И, как оказалось, не зря. Наступавшие польские войска штурмовали Арбатские ворота Белого города[123]. Ближе всего к действительности, по-видимому, описания происходивших событий сеунщиками, посланными воеводами стольником князем Василием Семеновичем Куракиным и князем Иваном Петровичем Засекиным, ответственными за этот участок московской обороны: «Октября в 1 день за три часа до света приходили к Арбацким воротам на приступ польские и литовские и немецкие люди с петарды и с лесницами к острошку у Арбацких ворот и приступали жестоким приступом, и ворота острожные выломили петардами, а острог просекли и поломали во многих местех и в острог вошли». Воеводам удалось отбить этот штурм и «поймать» петарды и лестницы противника. Поляки и литовцы понесли ощутимые потери: по некоторым сведениям, было убито 3 тысячи наступавших. С этого дня у королевича Владислава должны были пропасть все иллюзии относительно того, хотели ли в Московском государстве его возведения на трон или нет. Вскоре между русскими и польско-литовскими представителями начались съезды послов «о мирном постановленье».
С 21 октября съезды послов проходили под Москвой: «а были три съезды за Тверскими вороты, и договор у послов о мирном постановленье не стался». Затем войско королевича отошло от Москвы «для кормов» по переславской дороге к Троице-Сергиеву монастырю и остановилось в селе Сваткове. Четвертый съезд послов за Сретенскими воротами также окончился ничем, и послы уехали вслед за войском королевича. Тогда в Троице-Сергиев монастырь отправили бояр Федора Ивановича Шереметева, князя Даниила Ивановича Мезецкого, имевшего опыт переговоров со шведами, а также Артемия Васильевича Измайлова. 1 декабря 1618 года в деревне Деулино было заключено долгожданное перемирие на четырнадцать с половиной лет между Московским государством и Речью Посполитой. Потери по этому договору оказались еще большими, чем по договору со Швецией. В тексте «Нового летописца» приводится перечень утраченных городов: «А отдали к Литве городов Московских: Смоленеск, Белую, Невль, Красной, Дорогобуж, Рославль, Почеп, Трубческ, Себеж, Серпеяск, Стародуб, Нов городок, Чернигов, Монастыревской»[124]. Единственным радостным событием для царя Михаила Федоровича стали оговоренные в перемирных записях условия размена пленными. Преград для возвращения царского отца митрополита Филарета Романова в Московское государство больше не было.
История первых лет царствования Михаила Федоровича обычно связывается с военными сражениями против поляков, литовцев, шведов и казаков. Действительно, каждый год, начиная с 1613 года, в Русском государстве был ознаменован какими-нибудь заметными военными событиями. Уголья Смуты не просто тлели, а время от времени разрастались в большой пожар, справляться с которым приходилось с огромным трудом. Однако за завесой непрекращающихся войн как-то в тени осталась другая, не менее важная, созидательная деятельность московского правительства, не в последнюю очередь благодаря которой и были обеспечены победы на поле боя. Речь идет прежде всего о рутинной канцелярской работе, призванной обеспечить поступление налогов, но не только о ней. Собрать казну в тех условиях означало еще и восстановить управление территориями, привыкшими за годы Смуты к самостоятельным действиям. На всем пространстве Московского государства уже давно не собирали доходов в Москву, а делили их на месте, в зависимости от того, какой претендент на трон оказывался сильнее. В дележе, а иногда и в простом грабеже, участвовали все: самозваные цари, земская власть, воеводы, пришлые «загонные люди» («лисовчики», казаки и другие разбойники).
Молодому царю Михаилу Федоровичу предстояло понять, какой страной он правит. Понять не в отвлеченном смысле (такие вопросы тогда не возникали), а в узкопрактическом. От нового, назначенного им казначея требовалось собрать рассеянные приказные архивы, восстановить то, что осталось после московского пожара 19 марта 1611 года. Для «сыску и переписку» государевой казны была специально создана комиссия во главе с боярином князем Борисом Михайловичем Лыковым. Эта комиссия, по словам подьячих, работала «день и ночь безотступна»[125]. Многое нужно было выяснять заново, так как редкие сохранившиеся приходо-расходные книги четвертей (основных финансовых приказов) зафиксировали досмутное состояние уездов и взимавшихся с них доходов в казну. Опираться на них в текущей работе не представлялось возможным; это спровоцировало бы новое неповиновение и недовольство жителей посадов и уездов, чего в тех условиях боялись не меньше, чем казачьих войн.
Именно по этой причине правительство царя Михаила Федоровича вынуждено было начинать с мер, не требовавших большой предварительной проверки налоговой истории и состоятельности плательщиков. Речь идет о попытке сбора так называемых «запросных» денег, добровольных ссуд у наиболее богатых людей. Напомню, что еще по решению избирательного земского собора 1613 года были направлены сборщики к Строгановым, а также в разные города просить деньги «в запрос», то есть взаймы[126]. Взимание этих денег продолжало практику Смуты и не было связано с введением новых налогов, обязательных для населения всего государства. Для этого, по справедливому замечанию С. Б. Веселовского, должны были созреть два условия: «во-первых, чтобы государственная власть окрепла, и во-вторых, чтобы подданные сознали необходимость и неизбежность жертв»[127].
Деньги — вот в чем больше всего нуждалось московское правительство, чтобы удержаться у власти в 1613 году. Достигнутое всей «землею» согласие вокруг кандидатуры московского царя было очень хрупким и казалось не слишком устойчивым многим современникам как внутри страны, так и особенно за ее пределами. Чтобы начать царствовать и управлять, царю Михаилу Федоровичу надо было платить жалованье войску и кормить его. Как только правительство мешкало, дворяне бежали из войска, превращаясь в «нетчиков», а казаки самовольно принимались искать жалованья, становясь на «приставства» и разоряя возможных плательщиков в казну. Так проявлялась самая очевидная и насущная потребность новой власти в деньгах.
Но было еще то, что сегодня называется представительскими функциями. Уже переписка земского собора с царем во время его похода из Костромы в Москву в марте — апреле 1613 года показывает, сколько внимания уделялось тому, в каких покоях будет жить в Кремле молодой государь, и другим бытовым подробностям. А ведь надо было еще подготовиться к венчанию на царство Михаила Федоровича, подновить царские регалии. Так, 16 мая 1613 года казначею Ефиму Григорьевичу Телепневу велено было «зделати к царьскому поставленью к диодиме крест золе/, да две чепи золотые, да три блюды серебряные, да стаянец серебрян под царьское яблоко, да посошок обложити серебром; и те серебряные дела позолотити накрасно»[128]. Сохранился интереснейший документ той эпохи — приходо-расходные книги Казенного приказа 1613–1614 годов, ведшиеся следующим казначеем Никифором Васильевичем Траханиотовым с момента его официального назначения 13 июля 1613 года. Они с документальной точностью позволяют выяснить источники доходов и статьи царских расходов. Книга, начатая в первые дни после венчания Михаила Федоровича на царство, показывает, каким образом начиналось восстановление казны, на что пошли те немногие деньги, которые в ней находились к моменту приезда Михаила Федоровича в Москву. Сведения о первых тратах, связанных еще с церемонией венчания на царство, относятся к 13 июля 1613 года. В эти дни Казенный приказ купил 50 «золотых на золоченье» и выдал деньги за позолоту памятных монет нового царствования, предназначавшихся для участников церемониальных торжеств. 16 июля 1613 года Казенный приказ оплатил работу скорняков, делавших «соболи на государево одеялцо» (проникновение в делопроизводственный документ уменьшительных наименований предметов — «одеялцо», «тафейка» и т. д. — очень показательно для отношения к юному государю)[129].
Приходо-расходные книги содержат раннее свидетельство от 24 июля 1613 года об украшении священнических одежд («делали патрахель да ризы») для Знаменской церкви, «что на государеве старом дворе, пониже Варварского хресца». Начав с украшения домовой церкви в московских палатах Романовых на Варварке (впоследствии на их месте будет основан Знаменский монастырь), юный царь уже никогда не оставлял заботу о церквах и монастырях, многие из которых получали его щедрые дары. Но пока речь шла в основном о выдаче небольших сумм на самое очередное: «В храм к Сергею чюдотворцу на полы и на полатку 10 рублей», на покупку ладана к ружным церквам (их клир получал ругу, то есть жалованье от прихожан), приготовление «государева и митропольево места» для церемонии поставления крутицкого митрополита. 10 августа 1613 года был дан вклад в 100 рублей по царице Марфе (Марии Нагой), матери несчастного царевича Дмитрия, в Вознесенский монастырь княжне старице Софье Голицыной с сестрами.
Самыми существенными статьями расходов в июле — августе 1613 года оставались церемониальные и посольские. Много денег потратили на приготовление одежды «на встречу крымским гонцом». Немало средств ушло на всевозможные ремонтные работы. Одним из первых починили «железный запор» часов у Фроловских ворот, начавших отсчет времени новой власти. Часть средств и украшений, купленных в казну, оказалась у родственников нового царя. 29 июля 1613 года кравчий Михаил Михайлович Салтыков приказал «словом государыни старицы иноки Марфы Ивановны» выдать деньги за предназначавшийся ей «перстень золот, наведен финифтом белым да зеленым, в нем изумруд четвероуголен». 1 августа 1613 года было выдано взаймы 50 рублей постельничему Константину Ивановичу Михалкову. Деньги в срок он не вернул, а в приходо-расходных книгах появилась запись об устном распоряжении царя, простившего долг казне: «А приказал государь, стоя у церкви Рождества Пречистые Богородицы в паперти, перед Троецким походом, диаку Ждану Шипову». Но в целом казна расходовалась экономно. Всего за время, прошедшее с поставления царя Михаила Федоровича до 1 сентября 1613 года, было истрачено 1291 рубль 32 алтына с деньгою. «За казенным расходом» осталась даже еще большая сумма — 1403 рубля 7 денег. Эти цифры дают представление о «первоначальном капитале», находившемся в казне в начале царствования Михаила Федоровича.
Одним из существенных источников пополнения казны стали добровольные пожертвования и подарки царской семье. По приезде Михаила Федоровича с матерью в Москву им «ударили челом» вятчане «выборные люди три сороки соболей да 50 золотых»[130]. 10 золотых приносных, «что челом ударили государю на его царское поставленье», упоминаются на первых же страницах расходной книги Казенного приказа. У казны складывались особенные отношения с некоторыми поставщиками товаров. Так, в приходо-расходных книгах встречаются сведения о покупке в казну дорогих тканей и других товаров через ярославского гостя Надею Светешникова. Чуть позднее к первым поставщикам казны присоединятся псковский гость Микула Алексеев сын Хозин и гость «Аглинские земли» Фабин Ульянов.
Гости и купцы хорошо понимали, как нужно строить отношения с новой властью. 30 сентября 1613 года во время возвращения государя с богомолья из Троице-Сергиева монастыря «гости и гостиной сотни торговые люди», то есть самая верхушка тогдашнего русского купечества, «в соболей место челом ударили 20 рублей». В декабре 1613 года муромские посадские люди Семен Черкасов с товарищами «челом ударили 15 золотых». Псковичи во главе с земским старостой Клементием Ивановым также били челом золотыми, хлебом и дарами царю и его матери «государыне и великой старице иноке» Марфе Ивановне. Но самые богатые дары (помимо запрошенных у них взаймы денег) преподнесли братья Максим, Никита, Андрей и Петр Строгановы. 4 мая 1614 года они прислали позолоченный кубок, бархат, алтабас, камки и соболей на сумму в 267 рублей.
Казна в 1613/14 году пополнялась самыми разными средствами. Возобновил деятельность Печатный приказ, взимавший пошлины за печати на документах. Заработали финансовые приказы — четверти, получавшие налоговые поступления с мест. Меры к этому принял еще избирательный земский собор в конце марта — начале апреля 1613 года. Из четвертей были разосланы грамоты по городам с требованием прислать в Москву денежные доходы с оброчных лавок, мельниц, рыбных ловель, а также таможенные и кабацкие деньги. В городах попытались под предлогом утраты необходимых документов задержать отсылку денег, но получили жесткую отповедь: «И то делаетца у вас не гораздо, и вперед хотите делати также, как вы наперед таво при боярех наших делали, посадом и уездом всякими доходы и кабаком владели сами»[131]. Деньги, поступавшие в четверти, шли на раздачу служилым людям и воеводам, а также обеспечивали казенный расход и другие нужды новой власти. Так, из Устюжской четверти было взято 1053 рубля «на крымскую посылку» и 50 рублей «в нагайскую посылку». Надо было отослать традиционные «поминки» в Крым, чтобы обезопасить и так плохо защищенные границы Московского государства от татарских набегов. Здесь очень кстати оказалась поступившая на казенный двор из Приказа Казанского дворца «сибирская мягкая рухлядь» (соболи).
Московские казначеи использовали и другие финансовые приемы. Был запущен хорошо известный уже тогда механизм инфляции, так как поступавшие в казну старые деньги переделывались «для прибыли» на новые, более легкие по весу. Чистой прибыли для казны, осуществившей несколько операций с переделкой денег (в ноябре 1613-го, феврале и августе 1614 года), выходило дополнительно 250 рублей к 1000 «старых», переплавленных и отчеканенных заново рублей[132]. То есть стоимость новых денег в 1613–1614 годах была на четверть меньше, чем «старых». Естественно, что тайной это не стало ни для собственного населения, ни для иностранцев. Английский посол Джон Мерик говорил на переговорах в 1620/21 году, «что ныне в Московском государстве делают деньги перед прежними легче, недовесу в четвертую долю». Раньше один рубль стоил 14 шиллингов, а ныне — 10[133].
Но все же главным источником доходов в государстве оставались налоги. Как показал С. Б. Веселовский в специальном исследовании налоговой политики первых лет царствования Михаила Федоровича, московские финансисты последовательно перепробовали все рецепты Смуты — чрезвычайные сборы, чеканку облегченных денег и другое, прежде чем прийти к необходимости сбора новых налогов. Старая налоговая система, державшаяся на принципах мирской раскладки, оказалась малоэффективной, так как у правительства не было достоверной информации ни о числе своих подданных, переживших Смуту, ни о «налогооблагаемой базе». В Смутное время все объекты, привлекательные для извлечения денег, такие, например, как кабаки, перевозы, мельницы, много раз переходили из рук в руки или прекращали свое существование. Ездить с товарами по стране было просто опасно, что подрывало таможенную систему. Даже отдав на откуп новым людям прибыльный кабак, четвертные приказы не знали, какой доход он может принести. Трудно было организовать и сбор денег с крестьян, так как многие из них, имевшие ранее статус дворцовых и черносошных, попали в зависимость от частных служилых землевладельцев (так сказать, были «приватизированы»!).
В этих условиях московское правительство попыталось изобрести такой налог, который коснулся бы всех жителей государства, независимо от их статуса и благосостояния. Были сделаны попытки сбора лошадей или денег за них, а также пушечных запасов. На мирские деньги организовали найм даточных людей для подмоги войску, но все эти сборы остались единичными мероприятиями. Более успешным и значимым для финансовой истории Московского государства оказался сбор хлебных запасов и денег за них на жалованье ратным людям. Первые три сбора поступили в Разрядный приказ, с 1616/17 года налог пошел в Казачий приказ, а с 1619/20 года города, относившиеся к ведомству Устюжской (а затем Новгородской) четверти, стали платить их в Стрелецкий приказ. Так появились сборы казачьих и стрелецких денег.
Введение этого сбора диктовалось исключительно политической конъюнктурой, стремлением умиротворить казаков, заставить их служить царю Михаилу Федоровичу. Несмотря на создание Казачьего приказа, казаки предпочитали действовать самостоятельно, используя более привычный и действенный для них институт «приставств» (их-то и заменил со временем сбор казачьего хлеба, но для этого надо было сначала справиться с мятежным казачеством). Хлеб и деньги шли также на раздачу стрельцам, составлявшим основу рядового войска в городах Московского государства. Основная сложность во взимании этого налога состояла в том, что он основывался на разрушенном сошном обложении, земельном и налоговом кадастре, зафиксировавшем досмутное состояние. Никакой налог нельзя было получить с разоренных и опустевших земель; следовательно, надо было искать выход, чтобы построить бюджет государства, выходившего из Смуты.
В результате в финансовом обиходе первых лет царствования Михаила Федоровича появилось слово «пятина». По аналогии с известной с древних времен церковной десятиной можно понять, что речь шла об уплате государству пятой части. Но пятой части чего? Имущества? Доходов? Понадобилось несколько сборов пятинных денег «с животов и промыслов», чтобы отточить практику взимания этого налога, сделать его более определенным и понятным для плательщиков и выгодным для власти. Самый первый сбор пятинных денег был санкционирован земским собором в начале апреля 1614 года. К сожалению, в распоряжении историков нет самых главных документов — Соборного постановления и наказов сборщикам пятины, однако их можно восстановить по грамотам, рассылавшимся в города для сведения, так как в них, по обычаю делопроизводственной практики того времени, содержался пересказ несохранившихся документов. От имени собора говорилось о посылке «по городам для денежных сборов ратным людям на жалованье, которые ныне на нашей службе под Смоленском и под Новым-городом и под иными городы против польских и литовских людей»[134]. Комиссия пятинщиков составлялась по принятому тогда принципу представительства от сословий и включала членов Государева двора («окольничие и дворяне большие»), церковные власти («архимандриты и игумены») и «из приказов дьяков».
Представление о том, как проходил сбор этой пятины, дают отписки сборщиков архимандрита вологодского Спасо-Каменного монастыря Питирима, Семена Жеребцова и дьяка Богдана Губина, описавших свою работу в Сольвычегодске в сентябре 1614 года. Приехав на место, они известили воеводу и собрали в городе местный освященный собор из архимандритов, игуменов, протопопов и попов, а также мирской совет из посадских людей и уездных крестьян, которым и отдали государевы грамоты (отдельно от имени царя и от освященного собора всего государства). «И те грамоты передо всем народом чли. И, выслушав мирские люди грамоты, сказали нам: волен де Бог да государь и с нами что у кого есть жывота, ради давати»[135]. После этого очень быстро, в три дня, избрали к денежному сбору представителей от «лутчих», «середних» и «молодших» людей. Но на этом единение народа и власти завершилось. На севере государства, где традиции земского самоуправления были укоренены сильнее, посады с уездами составляли единое целое в налоговом отношении, и население научилось солидарно отстаивать интересы всего «мира», с чем и столкнулись пятинщики. В их отписке содержится яркая формулировка мирской круговой поруки и своеобразной защиты «мира» от московских сборщиков: «И твоему государеву делу мотчание от непослушников великое, и многие, государь, люди животы свои и промыслы таят и правды не сказывают, окладчики выборные люди лутчие и середние и молотчие люди друг по друге покрывают, лутчие покрывают в животах лутчих людей, а середние середних, а молотчие молотчих, да посадцкие ж люди покрывают по волостных крестьянех, а волостные покрывают по посадцких людех»[136].
Сопротивление сбору первой пятины можно объяснить многими неясностями при ее организации. Складывается впечатление, что в Москве сами не знали, каковы перспективы сбора этого налога, поэтому надеялись на пятинщиков, которые на местах должны были определить, с кого и сколько можно было взять денег. Как замечал В. О. Ключевский, «соборный приговор в разосланном циркуляре изложен был московскими дьяками по однообразной методе всех веков — так, чтобы его можно было понять не менее, как в трех смыслах»[137]. Собственно говоря, первую пятину нельзя даже назвать налогом. Во всяком случае, для некоторых категорий плательщиков она была опять сбором запросных денег, которые обещали зачесть в качестве уплаты недоимок за прошлые годы или при будущих сборах. Известны факты возвращения собранных пятинных денег монастырям и другим тарханщикам, имевшим льготы.
Главными объектами фискального интереса государства при взимании первой пятины должны были стать гости и купцы, занимавшиеся торговлей. Это применительно к ним действовал, прежде всего, принцип взимания пятой части «животов и промыслов». Классический вариант подобного займа — патриотический почин нижегородцев во главе с Кузьмой Мининым, отдававших в 1611–1612 годах треть своего имущества на дело организации ополчения. Здесь важно подчеркнуть, что это было не добровольное пожертвование, а принудительный заем. После того как ополчение перешло из Нижнего Новгорода в Ярославль, Кузьма Минин пришел в ярославскую земскую избу «для денежнаго збору и для кормов и запасов ратным людям по его нижегороцкому окладу», о чем красочно повествовала «Повесть о победах Московского государства». Ярославский купец Григорий Никитников и другие лучшие посадские люди вынуждены были подчиниться под угрозой конфискации всего имущества: «и вся вскоре с покорением приидоша, имение свое принесоша, по его уставу две части в казну ратным людем отдающе, 3-ю же себе оставиша»[138].
Начало сбора пятой части имущества и доходов в 1614 году исследователи склонны объяснять по-разному. В. О. Ключевский высказал остроумную догадку о связи пятины с общепринятым процентом при отдаче денег в рост: «на пять шестой», или 20 %. Но каждый ли человек, у которого просили деньги в запрос, был вовлечен в ростовщические операции и хорошо ли он ориентировался в текущих процентных нормах, чтобы сопоставлять его с правительственным решением? Гораздо более близкой к действительности представляется точка зрения С. Б. Веселовского, который выявил закономерность взимания налогов, кратных пяти и десяти как в России, так и в Западной Европе. Подобный счет был очень прост, потому что его буквально можно объяснить на пальцах рук!
Установить некоторую долю имущества, на которую претендовали царь, собор, московское правительство и ратные люди, было еще недостаточно. Трудности начинались с момента сбора денег, так как надо было еще уговорить торговых людей объявить свои доходы. А здесь даже те из них, кто был готов, по утвердившейся сегодня терминологии, «поделиться» с властью, неизбежно сталкивались со сложностями, обусловленными спецификой ведения дел. Вот некоторые из запутанных вопросов, которые самостоятельно пришлось разрешать пятинщикам: кто должен платить налог с денег, отданных взаймы? как распределить сбор, если часть средств купца вложена в товар? как взимать налог с производителя товара? брать ли деньги в зависимости от его стоимости (и как она определяется?), или изымать и самостоятельно продавать пятую часть? Другими словами, пятина, по усмотрению ее сборщиков, могла быть всем: налогом на движимое и недвижимое имущество, на оборотный капитал, на валовой или чистый доход. При этом интересы казны и частных лиц, естественно, сталкивались. К тому же для многих плательщиков существовали льготы. Ну и, конечно, непременным спутником подобных мероприятий становилась корысть правительственных агентов.
Пятину пытались распространить не только на торговых людей, но и на другие категории населения, что приводило к серьезным эксцессам. Особенно сложные вопросы возникали там, где сборы затрагивали чувствительную сферу взаимоотношений с нерусским и неправославным населением, которое жило в Московском государстве на условиях уплаты в казну твердо определенного «ясака». Действия пятинщиков, например, едва не спровоцировали совместное выступление чувашей и черемисов, чего не было даже в годы Смуты: «Говорили де чуваша и черемиса меж собою: по ся места де мы заодно не стояли за себя, а ныне де дождались на себя сверх ясаков лишних наметов, велено де на нас ратным людям на жалованье деньги сбирать, и чем де нам деньги на ратных людей давать, и мы де разбежимся по лесам или, собрався, станем за себя сами и денег не дадим. А русским де людям ныне и самим до себя»[139]. Дело дошло до Боярской думы, которая распорядилась, чтобы пятинщики «с Казани, и с казанских пригородов и Свияжского уезда с чуваши и с черемисы запросных денег не имали и запросом бы естя на них денег не просили, а сбирали б естя деньги по нашему наказу с русских людей».
Эффективность сбора существенно снижалась установлением неопределенного минимума «животов и промыслов» в 10 рублей, ниже которого пятина не взималась. Следовательно, все небогатое население посадов и уездов формально было освобождено от сбора пятинных денег. Но установить точную стоимость имущества разных лиц приехавшим на места сборщикам пятины было очень сложно. Столкнувшись с нежеланием торговых людей «объявлять» свое имущество, пятинщики вынуждены были изобретать способы установления нужной информации. Для этого они посылали грамоты в города, где сосредоточивалась торговля и где находились «карабленые» пристани, и просили выписать имена купцов из тех городов, которые были им поручены для пятинного сбора. В свою очередь, торговые люди отговаривались тем, что будто бы привозили не свои товары, а чужие или взятые в долг. Преодолеть это можно было единственным традиционным способом — установлением твердого оклада и последующей мирской раскладкой податей. Однако правительство повсюду встречало круговую поруку, так как люди не хотели платить дополнительные налоги.
Сбор первой пятины растянулся, ее начали собирать только в конце 1614 года, основные же деньги поступили в казну к февралю 1615 года (в это время началась казачья война в северных уездах, парализовавшая там работу пятинщиков). Практика сбора показала, что решение о сборе пятой деньги, коснувшееся преимущественно движимого имущества, было не слишком удачным. Но цель была достигнута: правительство все-таки получило деньги, в которых так сильно нуждалось. Н. П. Лихачев обнаружил документ земского собора 1616 года, рассматривавшего вопрос об очередном сборе пятинных денег. В нем приводится точный подсчет средств, которые дала первая пятина: всего (вместе с деньгами, полученными от Строгановых) было собрано 113 169 рублей 30 алтын[140].
Только небольшая часть из собранных средств пошла на выдачу жалованья войску под Смоленском и Новгородом. Деньги первой пятины, собиравшиеся в Посольском приказе, были преимущественно отданы в другие приказы и четверти, а также потрачены на нужды внешнеполитического ведомства («на литовское и на свейское посолство и в ыные государства»), на жалованье донским казакам, на выдачу денег наемникам, «выезжим немцам», приезжавшим на службу в Московское государство. С помощью пятинных денег поддержали царского отца, находившегося в польском плену, выдав деньги «Миколаю Струсу в тех денег место, что послала жена его к Филарету митрополиту»[141].
Опыт сбора первой пятины был учтен при назначении ровно через год — в апреле 1615 года — второй пятины. Ее сбор был поручен Приказу Большого дворца во главе с судьей этого приказа боярином Борисом Михайловичем Салтыковым. На этот раз не стали прибегать к помощи церковных властей, но в состав комиссии наряду с дьяком этого приказа Иваном Болотниковым включили еще и дьяка Поместного приказа Николая Новокщенова. Цель пятины была прежней — сбор денег служилым людям, но принципы сбора изменились: «указали есмя собрати ратным людям на жалованье со всех городов, с посадов, с гостей и с торговых, и с черных со всяких людей против сбора 122 года пятую деньгу»[142]. Включение в состав плательщиков «черных» людей, низших категорий посадских людей и крестьян, плативших подворную подать (на посадах) или сошные деньги (в уездах), сопровождалось отказом от установления необлагаемого налогом минимума. К этому времени были проведены первые дозоры землевладения в уездах (о них речь впереди), позволившие восстановить хотя бы часть сведений о текущем состоянии городских посадов и земельных владений и установить соответствующие нормы налогообложения. Вторую пятину собирать было легче, так как можно было уже опереться на какой-то опыт, традицию, которую так уважали жители Московского государства. Но все равно сбор затянулся со второй половины 1615-го до первой половины 1616 года. Всего было собрано 53 411 рублей; на этот раз их отправили по адресу — на жалованье служилым людям.
Тем временем, несмотря на относительные успехи в борьбе с казаками и уход войска Александра Лисовского в 1615 году, правительство царя Михаила Федоровича столкнулось с серьезными проблемами на внешних границах. Вопрос стоял о том, сумеет ли государство вернуть себе территории, утраченные в ходе Смуты, или новой власти придется мириться с их потерей. Решить эту проблему можно было только с помощью земского собора, так как собрать боеспособное войско без участия «всей земли» по-прежнему не представлялось возможным. В январе по городам были разосланы грамоты с вызовом выборных на собор «для нашего великого и земского дела». По указу царя Михаила Федоровича велено было «собрати со всех городов Московского государьства, з города человек по шти, по пяти, и по четыре умных людей, и прислати к Москве». Широта представительства на соборе была обеспечена вызовом посадских людей и даже волостных крестьян Сольвычегодска, Тотьмы и других северных городов (по два-три человека «лутчим и середним, оприч молотчих»[143]).
Для земских представителей на соборе подготовили подробную финансовую справку, в которой показали, сколько денег можно было собрать «по окладу» и взять «из доимки» (то есть взыскать долги прошлых лет) в Приказе Большого прихода, в Казанском дворце и во всех четвертях. Это была, по словам Н. П. Лихачева, «почти полная и систематическая бюджетная роспись Московского государства». В ней перечислены как источники доходов, так и основные статьи расходов приказов и четвертей. В Приказе Большого прихода собирали деньги с московской таможни и торговых лавок, перевозов на Москве-реке, а также налоги с других городов. Деньги этого приказа (30 030 рублей, 30 алтын, полденьги) платили «ружником и оброчником и Посолсково приказу и по разрядным памятем на жалованье, и послом и посланником и гонцом и иноземцом на корм и на посолские дворы на строенье». Особенностью Приказа Казанского дворца был сбор сибирской пушнины («мяхкие рухляди»). О значении пушного налога в государственном бюджете достаточно говорит тот факт, что его сумма (40 092 рубля, 30 алтын, 3 деньги) превышала все расходные статьи Приказа Большого прихода, а Казанский дворец оказался самым «богатым» ведомством с доходами в 100 139 рублей и 3 алтына с полуденьгою. Из четвертей больше всего доходов собиралось в Нижегородской — 71 341 рубль, 12 алтын с полуденьгою. Деньги Устюжской четверти, управлявшей богатым Поморьем, шли, по указу царя Михаила Федоровича, «в розход в Крым к царю и к царевичам поминков ко князем и к мурзам государева жалованья и на свейское посолство на посолские кормы послом и посланником и гонцом государева жалованья и подмоги». Трудности выхода из Смуты сказались на кормленщиках, получавших жалованье из четвертей в соответствии с пожалованными им окладами, например, при назначении на службу в полки, городовые воеводы или в другие посылки. Устюжская, Костромская, Галицкая и Владимирская четверти задолжали кормленщикам в 1615/16 году огромную сумму — около 100 тысяч рублей. Вместе с самыми необходимыми военными расходами в Стрелецком, Панском, Разрядном и Пушкарском приказах дефицит составлял около 350 тысяч рублей. «Оприч того толко по литовским и по немецким вестям болшая рать надобе», — докладывали выборным представителям[144].
В марте 1616 года собор принял решение о третьей пятине, которая должна была хотя бы отчасти восполнить образовавшийся дефицит средств, необходимых для продолжения войны под Смоленском. По приговору земского собора с посадов и уездов взимали сошные деньги, а с торговых и других людей, «которые сверх своих пашен торгуют», предлагалось взять дополнительно пятую деньгу. Складывалась определенная тенденция назначать пятину каждый раз в весенние месяцы, чтобы успеть организовать сбор до начала осенней распутицы или, для отдаленных уездов, использовать зимний путь. Третья пятина продолжала использовать принципы, найденные для сбора пятины предыдущего года, все более превращаясь в обязательный налог. Только торговые люди по-прежнему платили больше всех; с них взимали пятую деньгу дополнительно к участию в платеже, наложенном на «мир».
Сбор третьей пятины был отдан в руки авторитетной соборной комиссии во главе с соборным старцем Дионисием Голицыным, боярином князем Дмитрием Михайловичем Пожарским и дьяком Семеном Головиным. В деятельности комиссии принимали участие и архимандриты московских Чудова и Богоявленского монастырей. Чтобы пресечь возможные злоупотребления на местах, от сбора были полностью отстранены городовые воеводы. Для присылки пятинных денег был обозначен точный срок — третье воскресенье после Пасхи. На этот раз московское правительство не собиралось затягивать сбор, а ждало денег немедленно, уже в мае, когда начиналась служба ратных людей. Однако дело опять растянулось до начала следующего года.
Торговые люди, участвовавшие в заседаниях Собора 1616 года, добились внесения некоторых изменений в практику сбора пятины. Налог стали взимать только в денежной, а не в товарной форме, и в тех городах, к которым были приписаны гости и купцы. Это позволяло избежать двойных сборов, так как часто торговые люди ездили с товаром по разным городам или имели там свои конторы и приказчиков.
Застарелая проблема несовершенства сошного письма, мучившая подданных царя Михаила Федоровича, заставляла отступать от четких принципов сбора и оперировать в одном случае твердыми окладами сборов (5 тысяч рублей с Соли Вычегодской, по тысяче рублей с Тотьмы, Каргополя и Турчасова), а в другом — взимать деньги в соответствии с размерами тягла. Но и в том и в другом случае уже не оставалось послаблений бедным и незащищенным. Цифры назначенного пятинного оклада должны были примерно соответствовать уровню платежеспособности, выявленному предыдущими пятинами. Но если раньше сбор этих денег целиком и полностью ложился на плечи пятинщиков, то теперь он коснулся всех в соответствии с мирской раскладкой. В городах, например, выбирали окладчиков, которые должны были разложить суммы сбора.
В этих условиях снова обострились социальные противоречия между различными категориями населения: между «лучшими», «середними» и «молодшими» людьми на посадах, а также между крестьянами, составлявшими волостные «миры». Как правило, богатые находили возможность смягчить для себя тяжесть налога, часто перекладывая сбор на беднейших посадских людей: «изо многих городов нам молодшие люди на прожиточных людей и на окладчиков… бьют челом, что сбирают в наши во всякие доходы деньги и меж себя окладываются не прямо, многих молодших людей теснят, а себя прожиточные люди во всем легчат»[145]. С другой стороны, у «лучших» людей, которые своими капиталами должны были отвечать в случае недобора налога, тоже были основания жаловаться на «непослушание» их антагонистов из низших слоев посада.
Третья пятина, назначенная земским собором 1616 года, оказалась самой тяжелой, хотя и ее удалось собрать в намеченные сроки до начала 1617 года. Как и раньше, пятинные деньги выполнили свою функцию чрезвычайного сбора для самых неотложных нужд. Но они были лишь дополнением к обычным, постоянным налогам, из которых наиболее значительными считались таможенные и кабацкие сборы. Очень скоро правительство Михаила Федоровича должно было почувствовать неожиданное следствие пятинных сборов: они самым отрицательным образом сказывались на наполнении казны от постоянных налогов. Из разных городов жители писали в Москву, прося сложить ставшие непомерными кабацкие и таможенные сборы. Кабаки опустели, так как их завсегдатаи стояли на правеже пятинных денег, а купцы «для пятины» перестали ездить с товаром и объявлять его в таможнях, чтобы пятинщики не вычислили точное количество их «животов и товара». Тем самым не просто сильно снижался эффект пятины, она начинала попросту вредить казне и восстанавливавшемуся хозяйству.
Может быть, этим объясняется то, что уже на новом соборе в 1617 году было решено немного облегчить бремя сборов и объявить не о пятине, а о новом «запросе» денег. Хотя население уже свыклось с новым налогом и продолжало называть его «пятинными деньгами», сборы трех последующих лет, строго говоря, были уже «запросными». Сбор 1617 года опять обосновывался необходимостью уплаты жалованья ратным людям, находившимся под Смоленском. На соборных заседаниях, где решался вопрос «служилым людям на жалованье денег откуда взять», рисовали картину катастрофического положения русского войска: «А которые были под Смоленском в острожках в осаде, с голода ели кобылятину и собак и стали бедны же без службы и без всех животов»[146]. Собор установил твердую сумму — 51 395 рублей, которую следовало взять «в запрос» у гостей, торговых людей, «тарханщиков» и «льготчиков», а также назвал примерный оклад городов, ориентируясь на пятины прошлых лет (назначенная сумма общего сбора была сопоставима с полученным результатом первой пятины). Взимание запросных денег происходило «гораздо с убавкою… чтоб вам было в силу»: от сбора устранялись все правительственные агенты и даже воеводы на местах. Избавляя население от дополнительных расходов на постойную и подводную повинности, московское правительство рассматривало как свое «пожалование» даже то, что жителям Московского государства не придется больше тратиться на взятки («посулы и кормы»), видимо, признавая неизбежность этого зла.
В апреле 1618 года целевой сбор запросных денег повторили для того, чтобы выдать жалованье тем, кто находился на службе «на литовском рубеже» вместе с послами боярами Федором Ивановичем Шереметевым и князем Даниилом Ивановичем Мезецким. Для этого сбора остались твердый оклад, назначенный городам, и взимание его по размерам сошного письма. Только эксперимент с устранением от сбора воевод оказался, видимо, неудачным, и городовым воеводам снова поручили сбор запросных денег, как и других налогов.
Последний раз решение о сборе запросных денег было принято в чрезвычайных условиях «королевичева прихода» в сентябре 1618 года. Боярам князю Борису Михайловичу Лыкову и князю Ивану Борисовичу Черкасскому, посланным для сбора ратных людей соответственно в Нижний Новгород и Ярославль, были даны чрезвычайные полномочия. Нижегородцы, подсказавшие когда-то идею эффективного займа, как и поддержавший их земский Север, снова должны были уплатить запросные деньги, но уже в последний раз и не по чрезвычайной шкале, а по твердому окладу, как обычный налог. Эти деньги действительно пошли на жалованье, которое едва ли не впервые за все время начала царствования Михаила Федоровича получили уездные дворяне и дети боярские ряда служилых «городов».
Завершая рассказ о семи сборах запросных и пятинных денег, подчеркнем, что это была лишь часть повседневной работы по восстановлению финансов. В своем специальном исследовании на эту тему С. Б. Веселовский убедительно показал изменения в отношении прямых и косвенных налогов, которые он рассматривал «как два плеча коромысла весов; когда правое поднимается, то левое опускается», и наоборот. В начале 1619 года прямые долевые налоги, какими являлись пятины, себя изжили. Пришло время более действенного косвенного обложения.
Слова «дозор» и «сыск» лучше всего определяют внутреннюю политику первых лет царствования Михаила Федоровича. Составление дозорных книг стало важным мероприятием, исподволь готовившим изменения в налоговой политике Московского государства.
Практика дозоров началась еще в царствование Ивана Грозного и Федора Ивановича. Цель их состояла в проверке и корректировке сведений о размерах сошного оклада и состоянии земель посадов, уездов или отдельных владений монастырей, дворцового ведомства и частных лиц. Со времени Смуты количество дозоров существенно увеличилось, так как разрушение хозяйства, особенно на территориях, затронутых военными действиями, было стремительным. Дозорщики посылались земскими ополчениями, что должно было еще больше подчинить население уездов, контролировавшихся земской властью.
Эта практика продолжалась и после избрания на царство Михаила Федоровича. Инициатива дозора принадлежала самим владельцам земли, неспособным платить деньги по старым окладам. Правда, новыми дозорами пользовались и те, кто сумел «договориться» с дозорщиками, по своему усмотрению решавшими, как записать земли: в «живущем» или в «пусте». Наказов у дозорщиков не было, часто воеводы в городах сами посылали их, что создавало почву для злоупотреблений. На местах дозорщики просто физически не могли осмотреть за короткое время описываемую территорию, поэтому полагались на «сказки», подаваемые приказчиками и старостами. А те, естественно, радели об интересах своего патрона, а не государства.
Однако выбора у московского правительства не было. В 1614–1615 годах дозорные книги стали составлять целенаправленно, не дожидаясь ничьих обращений. Это было необходимо для сбора нового налога — хлебных запасов на жалованье ратным людям. Упоминание о новых дозорах содержится в самом указе о введении этого налога в феврале 1614 года. По подсчетам С. Б. Веселовского, первоначально дозорные книги были составлены не менее чем по 40 посадам и 35 уездам. Самые большие работы, охватившие все разоренные уезды государства, были проведены в 1616 году. В последующие годы, до перемирия с Речью Посполитой и возвращения патриарха Филарета, успели «дозреть» остальные уезды, за исключением севера государства, где большинство уездов не было затронуто впрямую военными действиями и где существовал институт мирского самоуправления, успешно справлявшийся с раскладкой налогов по старым окладам.
Начав взимать налоги с одних уездов по старым писцовым книгам, а с других — по новым дозорам, правительство царя Михаила Федоровича посеяло рознь между землевладельцами разных уездов. Кроме того, дозорные книги, при отсутствии других документов, закрепляли права незаконных владельцев, использовавших «безгосударное» время Смуты, чтобы захватить себе куски чужой собственности. О «вкладе» таких служилых людей во всеобщее разорение впоследствии прямо говорили на земском соборе 1619/20 года: «Поимали государевы дворцовыя села и черныя волости в поместья и в вотчины неправдою, мимо старых писцовых книг по новым дозорным книгам, и владеют великими месты за малыя чети. А иные, утая прежния писцовыя и дозорныя книги, имали на те свои дачи особных дозорщиков и велели за собою те земли в поместья и в вотчины писать так, как им годно»[147].
Впрочем, дозоры первых послесмутных лет обычно недолго использовались в приказной практике. Картина разорения уездов менялась почти каждый год из-за действий «воровских казаков», войск Александра Лисовского и, наконец, особенно тяжелого по своим последствиям «прихода» королевича Владислава в 1618 году вместе с запорожскими казаками гетмана Петра Сагайдачного.
С. Ф. Платонов, автор классического труда о Смутном времени, впервые изданного в 1899 году, считал победителями в Смуте рядовое дворянство и посадских людей[148]. Что касается последних, то в разделе о сборе пятинных и запросных денег мы уже видели, чем и как посады оплатили свою изменившуюся роль в Московском государстве. Не меньшего напряжения требовала и служба рядовых дворян в первые годы царствования Михаила Федоровича; их «тяготы и лишения» были вполне сопоставимы с тем, что претерпели другие условные «победители» в Смуту. Существенно изменилось, пожалуй, лишь отношение московского правительства к уездным дворянам и посадским людям, силу и политическую активность которых столь ярко высветила Смута.
Важной мерой, призванной успокоить «средние слои» государства, и должен был стать «сыск». Речь идет не о политическом сыске, а о простом поиске информации, восстановлении учета важных в фискальном смысле сведений о людях Московского государства, их местонахождении, льготах и окладах жалованья. В частности, это означало проверку статуса многих посадских людей, порвавших в годы Смуты с посадом, ушедших служить в казаки и стрельцы. Особенно важно было вернуть на посад тех людей, кто, по терминологии документов, «заложился», перешел жить на земли монастырей, и других «беломестцев» на посаде (в отличие от «черных», тягловых посадских людей).
Как и дозоры, «сыск» тяглецов, сбежавших с посада и дворцовых сел, представлял собой возвращение к практике, принятой еще в царствование Федора Ивановича. Называлось это «строенье» посадов, и суть явления первоначально состояла в свозе беглых тяглецов из уездов на посад, записи в тягло «дворников» в дворах служилых людей и монастырей. При царе Борисе Годунове «строенье» означало вообще запись в посадское тягло годных людей, которых «ссаживали» в черные слободы, в зависимости от их торгов, промысла, места проживания[149].
Исторически города развивались по-разному. К первому типу принадлежали те из них, которые некогда являлись столицами самостоятельных княжеств. Помимо самой Москвы, в этом ряду могут быть названы старинные города Северо-Восточной Руси — Владимир, Суздаль, Нижний Новгород, Тверь, Ростов, Ярославль, Углич и Галич. Особое историческое развитие было, как известно, у древних Новгорода и Пскова, в которых князь являлся номинальной фигурой, а реальная власть принадлежала посадникам, княжеским боярам и вечу. Историческим своеобразием обладали и города Рязанского княжества. С созданием единого Русского государства на рубеже XV–XVI веков в его состав влились новые города, такие, как Чернигов, Брянск, Смоленск и другие, воспринявшие традиции городского развития Великого княжества Литовского. Реформы Ивана Грозного во многом унифицировали управление городами, но не смогли за несколько десятилетий полностью нивелировать их административные особенности. В последней четверти XVI века были основаны многие новые города-крепости, своеобразные форпосты в Поволжье и на юге государства для охраны от татарских набегов. Их население состояло целиком из служилых людей, и о развитом посадском самоуправлении, подобном тому, что было в северных торговых городах типа Устюга и Соли Вычегодской, там и не помышляли. Служилые люди были первопоселенцами и в сибирских городах. Таким образом, проблема сыска посадских людей-закладчиков затронула прежде всего те города, где были крупные посадские общины, пострадавшие в Смуту от действий польско-литовских войск и «воровских» казаков.
Обычно к городам, составлявшим в Московском государстве небольшие острова в уездном крестьянском «мире», подходят с унифицированной меркой, считая достаточным определить их административный статус центра округи или уезда. Между тем существовали посады, сумевшие добиться «особности» от уездов; и наоборот, ряд городов был единым целым со своими уездами. В Смутное время объектом «расхватывания» стали не только дворцовые и черносошные земли, но и лакомые куски городской собственности, остававшиеся без присмотра. Весьма показателен случай, произошедший с тверским архиепископом Феоктистом, плененным в Смуту тушинцами в 1608 году. Узнав об этом, тверские посадские люди тут же захватили Спасскую архиерейскую слободу и заставили слобожан тянуть с ними тягло: «спасских келейных бобылей содиначили с собою вместе во всякое тягло и в дела сажали, и в писцовые книги их писали посадцкими людми, потому что в Спасове дому архиепископа и приказных людей не было, стоять было за них некому». Во Владимире застроили двор самого боярина Ивана Никитича Романова. Лишь в сентябре 1613 года, уже после избрания его племянника на трон, ему удалось добиться грамоты о возвращении дворового места «для моих людишек и крестьянишек приезду» и сносе всех новых построек[150]. И наоборот, выбылые посадские дворы тотчас занимались дворянами и детьми боярскими, спасавшимися за городскими стенами от разбойничьих отрядов, а также служилыми людьми «по прибору» — пушкарями, затинщиками, воротниками, стрельцами и казаками. В ход шла любая остававшаяся без хозяина земля: выгоны, огороды, торговые площади и места.
В первые годы правления царя Михаила Федоровича какой-то целенаправленной политики в отношении таких дел не существовало. Все зависело от поступавших челобитных и от государственных нужд. Например, когда царь Михаил Федорович находился на пути в Москву в апреле 1613 года, Боярская дума приняла решение о возвращении в тягло разбежавшихся москвичей (не спешивших тогда возвращаться в разоренную столицу). Тяглецов искали в других городах, а тех, кто поселился на посаде в «смутные» годы, пытались удержать в тягле. Иногда возвратить людей, получивших льготы от тягла, можно было только под страхом смертной казни. 28 марта 1616 года в грамоте из Устюжской четверти воеводе Устюжны Железопольской грозили собрать с закладчиков «вчетверо» больше пятинных денег, если они не возвратятся на посад: «а будет вы закладчиков всех тотчас не сыщете и на поруки их подавати не велите, поноровите в том которому нашему боярину или ближнему нашему человеку, и вам за то от нас быти в смертной казни»[151].
Правительство царя Михаила Федоровича попыталось также отменить многочисленные льготы «тарханщиков», освобожденных от уплаты податей в казну. В 1617 году было принято решение о сборе в казну всех таких жалованных грамот, даже подтвержденных уже при новой власти. Для отобрания жалованных грамот монастырям, гостям и другим торговым людям, имевшим льготы в уплате таможенных платежей, в Москве был создан особый приказ князя Ивана Борисовича Черкасского и дьяка Петра Третьякова: «указали есмя и бояре наши приговорили… жаловальныя тарханные грамоты у всех тарханщиков взяти в нашу казну»[152].
Деятельность этого приказа оказалась малоэффективной. У Московского государства, ведшего военные действия, не оставалось сил пристально следить за внутренним обустройством «земли». Неудачей закончилась организация еще одного сыскного приказа — «что на сильных челом бьют». Сведения о его создании сохранились в грамоте Приказа сыскных дел в Казань, датированной 22 августа 1618 года: «И мы по челобитью розных городов дворян и детей боярских, и мурз, и татар указали во всяких обидных делех на вас бояр и на окольничих, и на дворян, и на приказных людей управу давать и сыскивать без суда бояром нашим князю Ивану Борисовичю Черкаскому, да князь Данилу Ивановичи) Мезетцкому, да дияком нашим Ивану Болотникову, да Добрыне Семенову безо всякие волокиты тотчас»[153]. Еще в сентябре 1618 года приказ затребовал документы о спорах посадских людей Галича с крестьянами «сильных людей» князя Ивана Андреевича Голицына, Бориса Ивановича и Глеба Ивановича Морозовых. Однако деятельность его была приостановлена в связи с чрезвычайными обстоятельствами «королевичева прихода».
Наконец, можно упомянуть еще об одном важном сыске, коснувшемся не тяглых, а служилых людей. Речь идет о восстановлении сведений о денежных окладах и придачах жалованья дворян и детей боярских, которые они получили за свою службу «при царе Василье» (Василии Шуйском) и «при боярах» в 1611–1612 годах. Иначе, выходя на службу в полках Михаила Федоровича, они не могли получать заслуженное жалованье, так как не было десятен и списков, в которых бы значились их имена с новыми окладами. Сыск их окладов был организован сразу же по воцарении Михаила Федоровича. В условиях «московского разоренья», затронувшего приказную документацию, сделать это оказалось очень трудно. Первоначально было решено собрать («сыскать») все сохранившиеся десятни и списки дворян и детей боярских. Вне архива Разрядного приказа эти документы можно было найти в приказных избах в городах и у воевод-«генеалогов», которые иногда оставляли черновики десятен и списков для доказательства своих служб или в местнических целях. Проведение разборов служилых «городов» или исполнение воеводской должности ставило служилого человека московского чина выше каждого члена уездной корпорации. Поэтому были посланы грамоты городовым воеводам с тем, чтобы они поискали такие списки у себя «на местах». В случаях, когда нельзя было документально доказать размеры окладов, в Разрядный приказ приглашали дворян и детей боярских. Все вместе это называлось «сыском» поместных и денежных окладов.
«Сыскные» десятни и списки прежних лет стали поступать в Разрядный приказ начиная с 1613 года, как, например, десятни по Владимиру и Юрьев-Польскому. Но большинство документов датировано следующими годами, когда (примерно с августа 1614 года) был организован специальный сыск с участием окладчиков непосредственно в уездных городах. На этот раз Боярскую думу интересовали не только оклады дворян и детей боярских, но и списки вдов, недорослей и отставных дворян. В первую очередь для того, чтобы собирать с них даточных людей или деньги за те поместья, которыми они пользовались, вдовы — до нового замужества или смерти, а недоросли — до выхода на службу. Представление о производившемся сыске дают сведения о деятельности сборщика Бориса Волошенинова, составившего 27 ноября 1614 года «сыскную» десятню в Романове, а затем, уже в феврале 1615 года, доправившего по городам с воевод и дьяков прогонные деньги за неисполнение предшествующих распоряжений о сыске списков: «За то, что они дворян и детей боярских списков с поместными и з денежными окладами, и вдов, и недорослей, и неслуживых отставных дворян и детей боярских государю не присылали». Поиск списков «городов» продолжался и позднее. В частности, еще в сентябре 1616 года аналогичные документы были «доправлены» с костромского воеводы, задержавшегося с их высылкой. Благодаря этому в архивах сохранился список костромских дворян 1612 года, то есть того времени, когда их отряд влился в ополчение князя Дмитрия Михайловича Пожарского и Кузьмы Минина. Последней по времени составления стала новгородская сыскная десятня, датированная маем 1619 года.
Дополнением к «сыскным» документам были десятни раздачи денежного жалованья за службы 1613–1619 годов. Обычно раздача денег оформлялась особыми десятнями, сдававшимися в Разрядный приказ. При отсутствии других документов эти десятни становились для разрядных дьяков последним по времени составления источником сведений об окладах уездных служилых людей. Но десятни денежной раздачи сохранились так же плохо, как и «сыскная» документация: в основном эти документы фиксировали выдачу жалованья служилым людям под Смоленском, Дорогобужем и Тихвином.
Однако все эти документы не могли дать полного представления о составе служилых «городов», учесть все изменения, произошедшие с окладами уездных дворян и детей боярских в Смутное время. Они не удовлетворяли ни служилых людей, которые не всегда могли подтвердить заслуженные ими придачи окладов за службы, ни правительство, имевшее основания сомневаться в обоснованности иных претензий городового дворянства на обладание высокими окладами и земельными пожалованиями. Поэтому все решения первых лет царствования Михаила Федоровича о «сыске» носили предварительный характер. Правительство готовилось к «большому», то есть общему «сыску»[154].
Завершались первые годы царствования Михаила Федоровича. Впрочем, это профессиональный удел историков — делить единое историческое время на периоды и эпохи, хотя, как известно, любая периодизация — относительна. Счет современников переломного 1618/19 года был другим. Их, например, гораздо больше интересовала комета, появившаяся на небе — «знамение велие». Отдельная статья о появлении новой звезды — «величиною ж она бяше, как и протчие звезды, светлостию ж она тех звезд светлее» — содержится в «Новом летописце». Поначалу, рассмотрев на небе положение кометы — «она ж стояше над Москвою, хвост же у нее бяше велик. И стояше на Польскую и на Немецкие земли хвостом», — царь Михаил Федорович «и людие все» «вельми ужасошася». Действительно, в ситуации осады Москвы войском польского королевича Владислава можно было двояко толковать послание небес. Но в конце концов победила точка зрения «мудрых людей философов», предсказавших, что это знамение «не к погибели Московскому государству, но к радости и к тишине». И действительно, летописец, писавший двенадцать лет спустя, мог с удовлетворением записать: «Також толкование и збысться»[155].
За пять-шесть лет, начиная с 1613 года, царю Михаилу Федоровичу и его правительству удалось справиться с главным — удержать Московское государство от реально грозившего ему распада. Не только недавние, по историческим меркам, приобретения царя Ивана Грозного — Казанское и Астраханское царства могли в 1613–1614 годах снова стать самостоятельными государственными образованиями. Угроза подпасть под польский и шведский протекторат грозила многим городам и уездам на западной границе государства. Трудно поэтому переоценить значение возвращения Новгорода Великого под руку русского царя при явно выраженной воле новгородцев, хорошо понимавших то подчиненное, колониальное положение, которое было уготовано им в Шведском королевстве. Не удалось в это короткое историческое время вернуть Смоленск, но позиция московского царя, державшего под Смоленском свое войско в самые тяжелые времена борьбы с Иваном Заруцким и казачьей вольницей, предельно ясно обозначила это направление внешней политики Михаила Федоровича.
В первые годы царствования Михаила Федоровича были сделаны важные шаги к международному признанию нового русского государя. Сказывалось наследие Смуты, поэтому глав иностранных государств нужно было еще убедить, что перед ними не посланники очередного самозванца, а представители русского царя, поддержанного всеми своими подданными. Труднее всего опять-таки было с Речью Посполитой, где не только не признавали, но и всячески умаляли и оскорбляли царское достоинство Михаила Федоровича, считая, что он перешел дорогу польскому королевичу Владиславу. Делать это, держа у себя в плену царского отца — митрополита Филарета, можно было почти безнаказанно. И, несмотря на риск ухудшить положение отца, царь Михаил Федорович все-таки вмешивался в пограничные раздоры.
Не менее, если не более сложной была задача восстановления внутреннего управления в Московском государстве. Напомню, что 2 мая 1613 года царь Михаил Федорович приехал в сгоревшую, обезлюдевшую столицу, в наспех отстроенные деревянные покои. Царская казна отсутствовала, архивы большей частью сгорели, у царя не было под рукой достаточного количества людей, которые бы хорошо знали порядок управления в приказах. Люди в государстве отвыкли от бессловесного подчинения, утверждавшегося прежде единоначалия и единообразия в управлении. Годы Смуты, с их новыми навыками самостоятельной организации в деятельности городовых советов и земских ополчений, а также распоряжения собственными доходами, приучили людей к оппозиции интересов, с одной стороны, менявших друг друга царей, а с другой — земских сил. И теперь царю Михаилу Федоровичу предстояло снова заставить подданных поступиться и своей свободой, и своей собственностью.
В целом в стране это удалось сделать с помощью чрезвычайных сборов запросных и пятинных денег, повсеместного введения воеводского управления и подчинения деятельности местных чиновников центральным приказам. Но при этом оставался и функционировал механизм земских соборов, освящавших своим авторитетом ведение тяжелых и обременительных для населения военных действий. Впрочем, как бы ни была велика их роль, земские соборы 1613–1619 годов не претендовали, да и не могли претендовать на противовес власти царя Михаила Федоровича. Новому царю сложнее было сломать психологические стереотипы людей, привыкших приспосабливаться к ситуации неопределенности, умевших «корыстоваться» и извлекать выгоду из текущего положения, не считаясь с прежними критериями заслуг в движении по чинам и получении должностей. Увы, не избежали этого и самые близкие люди в окружении царя Михаила Федоровича, как, например, выдвинутые им в состав элиты нового царствования братья Б. М. и М. М. Салтыковы, постельничий К. Михалков. Это поистине ахиллесова пята царей романовской династии — неумение решать проблемы, создававшиеся их родственниками и допущенными в ближний круг людьми, — проявилась уже у царя Михаила Федоровича.
Московское царство изначально строилось на идее богоизбранности власти государя, и царю Михаилу Федоровичу предстояло доказывать это каждым своим шагом. Все, что ни делал правитель, приобретало еще один, дополнительный смысл — исполнения воли Божией. Новая власть нуждалась в новых символах и знаках. Избрание царя Михаила Федоровича на царство в 1613 году было связано в сознании современников с прославлением двух икон Божией Матери — Казанской — главной иконы земского ополчения Минина и Пожарского, освободившего Москву, и Костромской Федоровской, которой благословили избрание Михаила Федоровича. 1 октября 1618 года, когда Москва была спасена от штурма полков королевича Владислава, царствование Михаила Федоровича стало символически связанным еще с одним важным церковным событием — праздником «Пречистые Богородицы славнаго Ея Покрова». По сообщению «Нового летописца», царь Михаил Федорович «постави храм каменной по обету своему во имя Покрова Пречистые Богородицы в дворцовом селе Рубцове»[156]. Счастливо сохранившийся до наших дней, этот памятник остается зримым воплощением идей и чувств утвердившегося на троне первого царя романовской династии.