Одна из давних историографических проблем, мимо которой не проходит ни один исследователь, интересующийся эпохой царя Михаила Федоровича, — оценка периода соправления царя со своим отцом патриархом Филаретом в 1619–1633 годах. Представление о Филарете, мощном временщике, подавлявшем волю молодого царя и присвоившем себе титул великого государя, очень устойчиво. Оно освящено авторитетом всей классической русской историографии. «С возвращением Филарета Никитича в Москву начинается здесь двоевластие», — писал С. М. Соловьев[157]. Близок в оценках Н. И. Костомаров: «…Филарет, человек с твердым характером, тотчас захватил в свои руки власть и имел большое влияние, не только на духовные, но и на светские дела»[158]. Дальше всех пошел В. О. Ключевский, высказавшийся, как всегда, определенно и хлестко: «…патриарх Филарет титулом второго великого государя прикрывал в себе самого обыкновенного временщика»[159].
Не стоит, однако, торопиться с окончательным приговором, не разобравшись в том, на чем же основаны столь категоричные оценки. Как подметил Е. Д. Сташевский, проанализировавший литературу о патриархе Филарете на 1913 год, «во-первых, им занимались или как деятелем Смутного времени, или как соправителем Михаила Федоровича, или как патриархом; во-вторых, большинство исследователей не шло далее выяснения характера этой бесспорно выдающейся личности, и лишь немногие останавливались на оценке его государственной деятельности». Но при этом, пишет историк, последняя «чаще описывается, чем характеризуется, чаще говорят об ее конечных результатах, чем о ее идеях и приемах, способах управления»[160]. Известно, например, что Федор Никитич Романов начал службу при дворе Ивана Грозного, — значит, полагают его биографы, он не мог не использовать уроки, полученные в молодости при дворе царя-тирана. Но правдоподобие не лучший аргумент в спорах историков, точнее сказать, вовсе не аргумент. Столь же голословно утверждение, что патриарх Филарет взял все бразды правления в собственные руки, отстранив от власти безвольного сына. Для такого смелого утверждения совершенно недостаточно ссылки на слова самого царя Михаила Федоровича: «Каков он государь, таков и отец его государев, великий государь святейший патриарх… и их государское величество неразделно»[161]. Это не формулировка установившегося равенства двух «ветвей власти», а отповедь конкретному лицу — князю Петру Александровичу Репнину, задумавшему спорить о местах службы в свите царя и патриарха при приеме «турского посла» в 1621 году. В этих царских словах надо прежде всего обратить внимание на понятие «нераздельности» власти и понять, что оно означало на самом деле.
Таким же дискуссионным является вопрос о наличии у патриарха Филарета особенной «программы», с которой он возвратился в Россию. Автор «Нового летописца» поставил в заслугу патриарху Филарету исправление земских дел: «Всех убо крестяху, и под началом все быша у него государя на патриарше дворе. Да не токмо что слово Божие исправляше, но и земская вся правляше, от насилья многи отня; ни от ково ж в Московском государстве сильников не бысть опричь их государей. И кои служаху государю и в безгосударное время, а быша не пожалованы, он же государь тех всех взысках и пожаловал и держаше у себя их в милости, никому ж не выдаваху»[162]. «Сильные люди» потеряли свою власть, так как над ними появилась власть «сильных» государей; именно патриарх наградил тех, кто после окончания Смуты не мог доказать своих заслуг, а также защитил их от каких-то неясных преследований («никому ж не выдаваху»). Ученые убеждены едва ли не в официальном характере «Нового летописца», к редактированию которого мог быть причастен сам патриарх Филарет. Но весь процитированный фрагмент с общей характеристикой деятельности патриарха, кажется, содержит отголоски личных переживаний автора летописи.
Программа «устроенья земли» была предложена на земском соборе в конце июня 1619 года. Но насколько велика роль патриарха Филарета в ее выработке? А. Е. Пресняков в обзоре истории Московского государства первой половины XVII века писал: «Сколько-нибудь существенных изменений… в том, что можно назвать наметившейся программой внутренней политики, не произошло»[163]. То же отмечал Е. Д. Сташевский: «Филарет не предложил на Соборе 1619 года готовый план или проект реформ», а обсуждавшиеся мероприятия «не являлись чем-то неожиданным»[164].
A. Л. Станиславский обратил внимание на то, что важный указ о частичном переводе в вотчины поместий участников обороны Москвы, сильно повлиявший на земельные отношения, был принят еще до возвращения патриарха Филарета из плена[165]. Современный биограф патриарха Филарета B. Г. Вовина также считает, что он «делал шаги под давлением обстоятельств и поэтому не выработал, да и не мог выработать, какого-то нового курса, отличного от предыдущего»[166]. Приведенные оценки корректируют прямолинейный взгляд на Филарета как на чуть ли не единовластного правителя. Но чтобы всесторонне оценить значение патриарха Филарета в истории царствования его сына, надо попытаться проанализировать всю внутреннюю политику 1620-х — начала 1630-х годов. Об этом и пойдет речь.
Отец царя, «нареченный» патриарх Филарет, возвращался в Московское государство после почти девятилетнего отсутствия. Сомнений в том, что он должен занять пустовавшую с 1612 года патриаршую кафедру, не было. Вряд ли этому способствовало «наречение» митрополита ростовского и ярославского патриархом в Тушине: тогда, в 1608 году, при действовавшем патриархе Гермогене это не имело никакого значения, да и в Речь Посполитую Филарет отправился в сане митрополита. Однако же в Московском государстве все первые годы царствования Михаила Федоровича не избирали патриарха, а управлял патриархией крутицкий митрополит Иона, хиротонисанный в 1613 году. Митрополита же Филарета называли в официальных документах «митрополитом всея Русии», как это было, например, в несудимой грамоте вятскому протопопу Стефану и другим священникам церкви Николая Великорецкого 17 марта 1615 года[167]. Формуляр этой грамоты должен был повторить выдававшуюся ранее грамоту Ивана Грозного, поэтому весьма показательно, что составитель ее текста, дьяк Новгородской чети Андрей Иванов, поставил вместо имени прежнего митрополита имя Филарета. Еще более интересно, что этот дьяк имел опыт службы в Посольском приказе, участвуя в русско-литовских внешних сношениях, входил в состав депутации к царю Михайлу Федоровичу в 1613 году. Поэтому упоминание Филарета с титулом «митрополита всея Руси» даже в тексте вполне рядовой грамоты имело определенный смысл поддержки его прав на верховенство в делах церкви.
Для легитимных выборов патриарха осталось дождаться, когда в них смогут принять участие двое из четырех митрополитов русской церкви — Исидор, находившийся в Великом Новгороде под властью шведов до 1617 года, и сам Филарет, задержанный в Речи Посполитой. Как только удалось договориться о размене пленных, стали готовиться и к патриаршим выборам. В марте 1619 года в Вязьму было отправлено посольство боярина Федора Ивановича Шереметева для начавшейся «розмены», а 19 апреля в Москве в Золотой палате принимали иерусалимского патриарха Феофана. Ему предстояло сыграть важную роль в церемонии избрания Филарета на московское патриаршество. Феофан подписал специальную ставленую грамоту (хотя, как подметил А. В. Карташев, избрание русского патриарха было бы легитимным и без участия иерусалимского патриарха[168]). 28 апреля царь Михаил Федорович отправился на богомолье «к Спасу на Новое», где был совершен молебен у «родительских гробов» — также очевидное свидетельство шедших в Москве приготовлений к избранию Филарета в патриархи.
Последние дни перед возвращением Филарета должны были тянуться особенно мучительно для молодого царя. Послы увязли в согласовании деталей размена, в обсуждении старых земельных счетов, но у них был твердый наказ: сделать все так, чтобы не помешать возвращению царского отца. Наконец, 2 июня 1619 года исторический размен в Вязьме состоялся. Новую границу Московского государства вместе с Филаретом пересекли руководитель Смоленской обороны в 1609–1611 годах боярин Михаил Борисович Шеин, думный дьяк Томило Луговской и дворяне, бывшие в составе посольства. Другой руководитель «Великого» посольства, боярин князь Василий Васильевич Голицын, не дожил до этого момента совсем немного, скончавшись на пути в Россию.
Торжественное шествие бывших пленников продолжалось двенадцать дней. В Можайске Филарета и его спутников встречали от освященного собора рязанский архиепископ Иосиф, преемник архиепископа Феодорита, участвовавшего в призвании на царство царя Михаила Федоровича, и от Боярской думы боярин князь Дмитрий Михайлович Пожарский — освободитель Москвы в 1612 году. Следующие встречи проходили в звенигородском Саввино-Сторожевском монастыре и под Москвой. Автор «Нового летописца» говорит о второй встрече в Вязьме, но это недоразумение. На самом деле, митрополита Филарета предполагалось встретить в Вяземах — селении под Москвой, но он изменил маршрут и пошел в Звенигород («другой было быть встрече на Веземе, и митрополит пошел на Звенигород»)[169]. В сопровождении крутицкого митрополита Ионы, архимандрита Троице-Сергиева монастыря Дионисия, а также еще одного руководителя подмосковного ополчения — боярина князя Дмитрия Тимофеевич Трубецкого митрополит Филарет пришел под Москву «на подхожей стан» в Хорошево 13 июня. О нетерпении, с каким Михаил Федорович ждал встречи с отцом, свидетельствует посылка к бывшим пленным с «государевым жаловалным словом» стольника князя Степана Ивановича Великого-Гагина. 10 июня ему был дан наказ ехать по звенигородской дороге и, встретив вышедших из Литвы, «доложа» митрополиту Филарету, говорить им речь и спрашивать, в знак особой царской милости, «о здоровье» боярина Михаила Борисовича Шеина и думного дьяка Томилу Луговского[170].
14 июня, на память святого пророка Елисея, состоялся въезд митрополита Филарета в Москву. «По Волоцкой дороге, на речке на Ходыньке», его встречала вся Боярская дума во главе с боярином князем Федором Ивановичем Мстиславским и Государев двор. Встреча царя Михаила Федоровича с отцом произошла, по известиям разрядных книг, «за Тверскими вороты по Волоцкой дороге, за речкою за Пресною». Составители делопроизводственных бумаг XVII века не умели передавать тонкости человеческих переживаний, зато давали очень точные формулы при описании событий, выделяя самое главное: «И принял государь от его святительской руки благословение и сердечное целование»[171]. Остальное историку приходится домысливать. Как сумел выдержать протокол встречи царь Михаил Федорович? И кто бы посмел осудить его за возможные нарушения? Автор «Нового летописца» записал: «Многия бо слезы быша тогда от радости у государя царя и у всево народу Московского государства». Реакция митрополита Филарета была сдержаннее, но и у него, наверное, дрогнуло сердце, когда вместо оставленного им в 1610 году четырнадцатилетнего мальчика он увидал молодого царя. Отец не дал воли чувствам — иначе встреча царя и будущего патриарха, происходившая на глазах многих людей, обросла бы соответствующими легендами. Известно лишь, что Филарет изменил установленный ранее порядок встречи и отверг предлагавшийся ему для постоя патриарший двор. Он остановился на Троицком подворье[172], подчеркнув тем самым свое желание следовать обычаю и не торопить события.
И еще несколько красноречивых штрихов. По сообщению «Нового летописца», в память о возвращении митрополита Филарета царь Михаил Федорович повелел построить в Москве храм во имя пророка Елисея «меж Никитцкия улицы и Тверския» и «уставиша празднество большое». Кроме того, была объявлена амнистия: «Для приходу отца своего кои были в ево государевой опале за приставы и кои были сосланы по городом по темьницам, и тех государь пожаловал, велел освободить»[173]. Несомненно, царь Михаил Федорович хотел, чтобы эту веху в его правлении запомнили надолго.
Первое, что предстояло сделать по возвращении митрополита Филарета, — избрать патриарха. Известие об этом внутрицерковном событии вошло даже в разрядные книги, что не совсем обычно. Сначала последовало обращение непосредственно к царю Михаилу Федоровичу от иерусалимского патриарха Феофана, освященного собора и Государева двора, совместно с «всяких чинов людьми», чтобы избрать патриархом Филарета: «А на Москве на великом святительском престоле, опричь его государя патриархом быти некому»[174]. Царя просили, чтобы он лично «печаловался» и просил у митрополита Филарета Никитича, «чтоб он великий государь, по смотренью Божью, наипаче ж по своему достоинству, принял святителской престол патриаршеский, чтоб им великим святителем апостольская Восточная церковь в первобытную красоту украсилась»[175]. Совсем не случаен здесь мотив ответственности московского патриархата за весь православный мир: имперская идея, пришедшая в Россию с первым самозванцем, крепко засела в умах москвичей. Теперь и вселенская православная церковь должна была обрести оплот в новом московском патриархе Филарете, и именно это должно было подчеркнуть участие в его хиротонисании иерусалимского патриарха Феофана.
Следующий шаг — обращение к Филарету царя Михаила Федоровича с освященным собором и представителями всех чинов. Государь «говорил и просил с великим моленьем» своего отца принять патриарший сан, а представители сословий «били челом». Митрополит Филарет поступил так, как было в обычае: «многими словесы себя унижал и недостойна себя быти пастырем того великого престола нарицал». Когда-то такое поведение не простили Борису Годунову, посчитав его — трудно сказать, справедливо или нет — лицемерным. Так же вел себя и сам царь Михаил Федорович и его мать великая старица инокиня Марфа Ивановна в Костроме в 1613 году. Отказываясь от патриаршества, Филарет, конечно же, понимал, что это было лишь частью церемониала: необходимо было убедить всех в освящении человеческого выбора Божьим промыслом. Как свидетельствуют разрядные книги, Филарет, уже став патриархом, так говорил о собственном выборе, «что такое великое и неизреченное дело по смотрению Божию, а не по его самохотному стремлению» свершилось[176]. В Московском государстве, чтобы не ошибиться, всегда нужно было действовать так, как принято.
24 июня 1619 года состоялся обряд хиротонисания святейшего патриарха «Филарета Никитича Московского и всеа Русии». Так непривычно для черного духовенства — с отчеством — стали величать царского отца в Московском государстве.
Разрядные книги, в которых содержится целое сказание об избрании патриарха Филарета, сообщают также о последовавших затем деяниях земского собора об «устроенье» земли. Подготовка и проведение собора, а также обсуждавшиеся на нем вопросы и дали больше всего оснований говорить об особой «программе» патриарха Филарета. Однако изучение разрядов показывает, что помещенный в них текст приговора собора 1619 года содержит позднейшую правку. Если же прочитать изложение текста соборного приговора в окружной грамоте по городам, то можно увидеть, что речь идет об обращении патриарха Филарета и всего освященного собора к царю Михаилу Федоровичу как об общем совете: «приходили к нам и советовали с нами»[177]. Это совсем не означало, что именно патриарх проявил инициативу в обсуждении самых животрепещущих вопросов государственного управления. В источнике подчеркнуто другое: царь и патриарх вместе «советовали» о том, как «разорилось и запустело» Московское государство и что нужно сделать, чтобы это поправить. Трудно предположить, что за столь короткое время пребывания на родине патриарх Филарет сумел подробно вникнуть в детали накапливавшихся годами нестроений. Очевидно, заблаговременно была подготовлена приказная справка с прицелом на рассмотрение на соборе. Благодаря этим соборным заседаниям мы и узнаем о том, что больше всего волновало людей в середине 1619 года, когда только-только закончились все военные столкновения Московского государства и начиналось мирное строительство.
Легко убедиться, что на совместное обсуждение с патриархом были вынесены самые трудные проблемы, в самостоятельном решении которых московское правительство не преуспело. Во-первых, это проблема неравномерного взимания налогов из-за нового «дозора»: «а подати всякие и ямским охотником подмоги емлют с иных по писцовым книгам, а с иных по дозорным книгам, и иным тяжело, а другим легко». Следующая тема — расстроенное состояние посадов; она тоже обсуждалась в правительстве сразу же после избрания Михаила Федоровича на царство. Но как вернуть посадских людей в тягло, как ликвидировать закладчиков и многочисленные льготы, было неизвестно: «а где кто жил наперед сего ехати не хотят». Последний пункт, ставший особенно актуальным при царе Михаиле Федоровиче: челобитные об «обороне» от бояр и других «сильных людей».
Не было новым и решение, выработанное в результате общего совета царя и патриарха: учинить собор, на который и вынести вопрос: «Как бы то исправить и земля устроить»?[178] Приговор первого земского собора, состоявшегося при участии патриарха Филарета, сохранился как в разрядных книгах, так и в современных грамотах, рассылавшихся по городам и излагавших суть решений, принятых земскими представителями. Именно грамоты позволяют назвать срок созыва собора — не позднее 3 июля 1619 года[179]. На нем действительно была принята целая «программа», которую попытались осуществить в начале 1620-х годов. Но полагая, что инициатором обсуждения всех перечисленных вопросов был патриарх Филарет, мы совершаем известную логическую ошибку: ведь из того, что они были рассмотрены после его возвращения в Россию, не следует, что они рассматривались вследствие этого. Приезд Филарета Никитича заставил московское правительство действовать энергичнее, но поиск решений был общим и логично вытекал из предшествующей практики.
Итак, согласно соборному приговору 1619 года, царь, патриарх и «вся земля» договорились о следующем: 1) снова послать писцов и дозорщиков, первых — в неразоренные города, а вторых — в пострадавшие от литовских, казачьих, татарских и прочих войн Смутного времени; 2) возвратить в свои города посадских людей и закладчиков, давая льготы только тем, кто их действительно заслуживает; 3) поручить сыск по делам «на силных людей во всяких обидах» боярам князю Ивану Борисовичу Черкасскому и князю Даниилу Ивановичу Мезецкому; 4) собрать из городов сведения о сборе денежных и хлебных запасов и 5) созвать новый земский собор из людей, «которые бы умели розказать обиды, и насилства, и разоренья, и чем Московскому государству полнитца, и ратных людей пожаловать, и устроить бы Московское государство, чтоб пришли все в достоинство».
Собор наметил самый общий путь выхода из кризиса, используя уже найденные когда-то рецепты. В его решениях нет ничего нового, что бы в той или иной мере не было опробовано в приказной практике первых лет царствования Михаила Федоровича. Разве что заметен поиск общей «идеологии», необходимой для обоснования существенного новшества — совместного правления царя и патриарха. Собор, начавшийся словами об «устроенье земли», завершился пожеланием, «чтоб пришли все в достоинство». Именно такое чтение — «пришли», дается в академическом издании законодательных актов 1986 года, а не «пришло», как в тексте разрядных книг, опубликованных в середине XIX века. Разница в одну букву дает существенное изменение смысла пожеланий собора и заслуживает того, чтобы быть отмеченной. В первом случае речь идет о деятельности, направленной на улучшение положения разных «чинов», что прежде всего могло найти отклик на соборе; в другом говорится об общем пожелании изменения порядка вещей в Московском государстве по усмотрению царя и патриарха.
Решения, принятые на чрезвычайном соборе 1619 года, не оказались ни действенными, ни долговечными. Их еще выполняли в следующем 1620 году, когда по городам и уездам разъехалась очередная партия дозорщиков. Однако она лишь подтвердила необходимость перехода к какой-либо одной форме земельного кадастра. По обычной практике тех лет был создан чрезвычайный Сыскной приказ окольничего князя Григория Константиновича Волконского. Но запомнился он разве что неординарным рецептом для борьбы с чиновничьей медлительностью. Окольничий запирал дозорщиков в одной комнате, оставляя их без шапок и сапог, и держал до тех пор, пока они не изготовят значительную часть своих книг. Конечно, это не могло не сказаться на итоговом результате. После новых неудач с дозорами правительство царя Михаила Федоровича стало готовиться к общему, валовому земельному описанию, разработав в 1622/23 году валовый наказ для писцов[180]. С этого года начинается посылка писцов в отдельные уезды Московского государства из Поместного приказа. Одновременно в Москве действовал Сыскной приказ князя Алексея Юрьевича Сицкого по пересмотру жалованных грамот монастырям. Это должно было способствовать как упорядочению землевладения, так и возвращению на посады людей, записавшихся служить в монастырские дворы в городах. Сыск посадских людей и закладчиков, порученный 27 июля 1619 года специальному приказу боярина князя Юрия Яншеевича Сулешева и окольничего Федора Васильевича Головина, не мог быть успешным без решения первого вопроса: составления писцовых книг по общим принципам для всего государства. Ибо искоренить «избывание» от тягла можно было только уменьшением его или хотя бы установлением понятных всем правил. Как выяснил П. П. Смирнов, глава нового приказа сам «отличился» в приеме закладчиков, иными словами, исправлять положение на посадах было поручено тому, кто в этом как раз и не был заинтересован. Стоит ли удивляться, что, выработав ряд «странных» и намеренно запутанных решений, этот приказ через пару лет приказал долго жить[181]. Второе «издание» Приказа, «что на сильных людей челом бьют», тоже оказалось недолговечным, хотя и запомнилось служилым людям. Двадцать лет спустя, в 1641 году, об успешной деятельности этого приказа вспоминали: «А как де бояре по сто дватцать осмой год (1620-й. — В.К.) в полате сидели, и им о своих обидах и о всяких делех бити челом было незаборонно»[182]. Неизвестно, была ли организована ревизия доходов по городам, дублировавшая сметные списки, которые воеводы должны были собирать на местах и сообщать в четверти для контроля. В любом случае такая мера проверки не могла быть эффективной, поскольку преследовала исключительно статистические цели. И, наконец, относительно планов созыва нового земского собора. Показательно, что такой внимательный исследователь истории земских соборов XVI–XVII веков, как Л. В. Черепнин, нашедший документы о выборах на земский собор во второй половине 1619 года, вынужден был констатировать: «По сохранившимся источникам так и остается пока неясным, созывался ли тот собор, который намечали в Москве на декабрь 1619 года и который должен был заняться внутренними делами Русского государства»[183].
Итак, решения земского собора 1619 года во многом оказались не более чем декларацией. Какие же реальные изменения произошли в финансовой и земельной политике московского правительства в первые два-три года после возвращения Филарета?
Служилые люди «по отечеству», принявшие на себя основные тяготы военных походов первых лет царствования Михаила Федоровича, слишком долго ждали разрешения своих нужд. Они уже отказывались выходить на службу без жалованья, и все основные походы 1617–1618 годов сопровождались единовременными выплатами их участникам, а иногда верстанием новиков. Совершенно запутанными оставались земельные отношения, не налажена была как следует система учета поместных и денежных окладов служилых людей. Поэтому одновременно с соборами 1619–1621 годов было немало сделано, чтобы навести чаемый многими порядок, при котором только и наступил «покой».
Подготовленные к печати С. Б. Веселовским приходо-расходные книги московских приказов 1619–1621 годов (Новгородской и Устюжской четвертей, а также Разрядного приказа) не только дают ясное представление о методике сбора налогов в двух важнейших финансовых приказах-четвертях, но и показывают, какие приоритеты внутренней жизни формировались в это время. Во-первых, большие средства стали выплачиваться из казны служилым людям пограничных и разоренных в Смуту городов: Новгорода, Пскова, Путивля, Брянска. Посадские люди также получали льготы, которые способствовали возвращению населения в покинутые города и поддерживали тех, кто в них оставался. Так, Новгород Великий и Новгородский уезд получили льготы на три-четыре года: «И на нынешней на 128-й (1619/20) год те деньги не взяты для того: по государеву цареву и великого князя Михаила Федоровича всеа Русии указу новгородским посадцким и уездным всяким людем для их разоренья во всяких податех дана льгота, посадцким людям до лета 7131 (1623) году, а уездным всяким людем до 130 (1622) году, и никаких податей, опричь ямского строенья, в те льготные годы имати не велено»[184]. Следовательно, в 1619 году не только состоялся «сыск» окладов новгородских дворян и детей боярских, служивших еще в 1606 году под Москвой против войска Ивана Болотникова[185], но и их крестьянам дана была особая льгота. В Пскове продолжали собирать денежные доходы, но не требовали их присылки в Москву, «потому что выходят за псковские росходы»; более того, псковским служилым людям было прислано дополнительно «на жалованье и на хлебную покупку» три тысячи рублей[186]. Согласно приходо-расходной книге Разрядного приказа 1619/20 года большие суммы денег на жалованье ратным людям отправлялись в Вязьму, Дорогобуж (7 сентября 1619), Луки Великие (7 февраля 1620), в Северские города — Путивль, Рыльск, Брянск (8 февраля 1620), Новгород и Псков (20 марта 1620), Новгород-Северский, Чернигов (25 марта 1620)[187]. Такие выдачи жалованья должны были показать, что правительство царя Михаила Федоровича помнит о заслугах в годы Смуты. Во многом благодаря твердой позиции именно этих людей Московское государство сумело сохранить за собой ряд городов и уездов. С другой стороны, деньги, которые стали платить ежегодно ратным людям, позволяли надеяться на их службу на границе в случае военного противостояния с Речью Посполитой.
Новым явлением стало облегчение налогового бремени. Еще при сборах запросных денег правительство царя Михаила Федоровича обещало учесть их в счет будущих сборов. Теперь настало время выполнять обещания, что и было сделано. Но не огульно для всего государства, а очень избирательно. Так, в 128 (1619/20) году по указу царя Михаила Федоровича и по боярскому «приговору» были убавлены сборы казачьих хлебных запасов с городов Новгородской четверти: «для крестьянские легости 128 году велено взяти перед прежними годы с убавкою — с сохи по девяносту рублев, для того, что с них в прошлых годех от 122-го году по нынешней 128-й год иманы многие деньги, сверх четвертных доходов»[188]. Не забудем, что казачья проблема была в этот момент решена, и такие сборы вообще становились анахронизмом. Важнее другое: правительство признало, что только с помощью населения страна смогла выйти из кризиса и теперь пришло время компенсировать жителям многочисленные лишения. Вот еще один пример. 4 февраля 1620 года царь Михаил Федорович «для отца своего», то есть по просьбе патриарха Филарета Никитича, пожаловал игумена Соловецкого монастыря Иринарха с братьею и дал им льготу на уплату части податей («двинских пошлин») на пять лет. Делалось это «для монастырского строенья и для того, что вотчину их воевали литовские люди, чем бы вперед монастырю построитца»[189].
Изучение налоговой политики начала 1620-х годов показывает последовательное уменьшение окладов разных сборов, облегчение государственных повинностей. В поморских городах с конца XVI века (не позднее 1588 года) одной из самых серьезных и обременительных служб стала закупка и перевоз сибирских хлебных запасов в Верхотурье на своих подводах. Со 128 (1619/20) года стало возможным часть этого сбора оплачивать деньгами, в 132–133 (1624–1625) годах вместо хлебных запасов платили только деньги, а в 134 (1625/26) году повинность была прекращена и возобновилась только в год начала Смоленской войны в 1632 году. Одновременно были приняты меры к развитию сибирской пашни[190]. В других частях страны в самом начале царствования Михаила Федоровича были приняты меры к восстановлению ямской гоньбы. Грамоты о взимании новых ямских денег известны с декабря 1613 года. В 1618–1620 годах оклад ямских денег был в 800 рублей с большой сохи (в одной сохе — 800 четвертей), потом он стал последовательно понижаться и в 1621 году составил 584 рубля, а в 1622 году достиг 484 рублей, то есть снизился почти наполовину. Такой и даже несколько меньший оклад в 400 рублей с сохи продержался опять только до начала Смоленской войны, когда сборы снова стали расти[191]. Похожая эволюция происходила еще с одним налогом, введенным при Михаиле Федоровиче, — хлебными запасами ратным людям на жалованье. Около 1619–1620 годов устанавливается порядок его уплаты в виде юфтей (двух четвертей, одна — ржи, другая — овса). Одновременно оклад этого налога был уменьшен вдвое, с сохи взималось 200 четвертей ржи и овса или по 2 рубля за юфть. С 1621 года плательщики этого налога стали чаще получать разрешение на уплату его деньгами, а не хлебом, крупами и толокном, как это было раньше, когда уплатить налог в денежной, а не натуральной форме можно было только по особым подписным челобитным. Новый оклад увеличивался только один раз за 20 лет, в 1621/22 году, когда была велика вероятность новой войны с Речью Посполитой. Его резкое повышение произошло уже в конце царствования Михаила Федоровича в 1641–1642 годах[192].
Впрочем, обольщаться относительно понижения окладов не стоит. Даже уменьшенные оклады ямских денег и стрелецкого хлеба были несопоставимы по своей тяжести со старыми повинностями. По словам С. Б. Веселовского, «эти два новые налога раз в десять превосходили старое посадское обложение и раз в двадцать-тридцать — уездное»[193]. По-настоящему новым в экономической жизни Московского государства после возвращения патриарха Филарета стало изменение структуры налогов и повинностей, переход от прямого обложения к косвенному. Произошло замещение двух новых налогов — на содержание ямской гоньбы, а также стрелецкого и казачьего хлеба таможенными и кабацкими сборами. В 1619 году первые занимали около 62 % всех сборов, тогда как в 1626 году их доля снизилась до 18 %. Динамика сборов с таможен и кабаков была противоположной: с 25 % они выросли до 77 %[194].
Таким образом, становится понятнее, за счет чего государство стало «приходить в достоинство», а население богатеть уже в первые несколько лет, а возможно, даже месяцев после возвращения патриарха Филарета. Это отмечали и посторонние наблюдатели. Так, татары, побывавшие около этого времени в Москве, сообщали в Крым, «что ныне богатче люди старово на Москве»[195].
На земском соборе 1619 года была продемонстрирована готовность московского правительства решать самые насущные вопросы, накопившиеся ко времени окончания Смуты. А дальше была проявлена определенная воля в том, чтобы отказаться от своеобразной «запросной» практики, сложившейся в первые годы царствования Михаила Федоровича. Государство стало использовать деньги не как раньше, «для латания дыр» или для предотвращения еще больших военных и территориальных потерь, а как инструмент своей политики и строительства. Цель была проста и очевидна: подготовиться к реваншу в новой войне с Речью Посполитой. Но при этом московское правительство понимало, что населению нужна передышка, и готово было потрудиться, чтобы такую передышку предоставить.
Этому, казалось бы, противоречит решение земского собора 1621 года о подготовке к войне с Речью Посполитой. Но на самом деле война тогда так и не состоялась. Решение собора во многом носило декларативный характер. Заключение перемирия между Московским государством и Польшей вызвало активное неприятие крымского хана, обвинившего царя Михаила Федоровича в нарушении договоренностей и в «недружбе». Царь и патриарх совместно искали выход из создавшегося положения, пытались убедить крымских дипломатов в том, что примирение «ненадолго» и заключено лишь для того, чтобы возвратить из плена царского отца («а учинил государь с королем перемирья не надолго для высвобоженья отца своего, преосвященного митрополита, и бояр, которые были в Польше ото всего государства в послех… а высвободя государь отца своего и бояр, с королем велит опять войну всчать»)[196]. Во многом это соответствовало действительности. Но ведь сил на новую войну у Московского государства в тот момент явно не было! Чтобы предотвратить угрозу татарского похода на Русь, нужно было подтвердить слова делом, и одних «поминков» (подарков) крымскому царю могло не хватить. Потому-то, едва заключив перемирие с Речью Посполитой, Московское государство уже на соборах 1620–1621 годов обсуждало возможность вступления в новую войну с нею.
Еще в 1620 году, видимо, состоялся первый собор, посвященный проблемам русско-польских отношений. Земский же собор 12 октября 1621 года едва не подвел Московское государство к началу военных действий. Собор этот проходил под «присмотром» турецкого посла Фомы Кантакузина, приехавшего для создания коалиции Турции, Крыма и России против Речи Посполитой. Заключение такого союза было и в интересах Швеции, дипломаты которой действовали по известному принципу: враг моего врага — мой друг.
На соборе от имени царя Михаила Федоровича и патриарха Филарета Никитича была произнесена речь «о неправдах и о крестопреступленье искони вечного врага Московскому государству, полского и литовского Жигимонта короля и сына его Владислава и полских и литовских людей»[197]. Перечисляя проблемы, накопившиеся со времени Деулинского перемирия, говорили о «задорах с литовские стороны» и претензиях соседей на «государевы земли». Новая граница давала широкий простор для всевозможных махинаций: каждая сторона стремилась поставить на спорной земле свои слободы, обещая людям различные льготы. Споры возникали при заведении будных станов и выделке селитры, рыбной ловле на пограничных реках и угодьях в Путивльском, Брянском, Великолукском и Торопецком уездах. По-прежнему, несмотря на возвращение наиболее известных пленников, оставалась нерешенной проблема людей, задержанных в Польше и Литве: «а держат их в неволе и в поруганье».
Но как самую большую обиду царю Михаилу Федоровичу в Москве расценили пропуск его царского титула послами Речи Посполитой Александром Слизнем и Николаем Анфоровичем, приезжавшими в октябре 1620 года, а также «урядниками» и «державцами» литовских городов, по-прежнему писавшими московским царем королевича Владислава. К тому же послы вместе с панами рады покусились на то, чтобы оспорить степень родства царя Михаила Федоровича с царями Иваном Грозным и Федором Ивановичем. А это был ключевой пункт, дававший неоспоримую уверенность в полноте прав на престол новой московской династии. С легкой руки патриарха Филарета Никитича в Московском государстве стали называть бывшего царя Федора Ивановича «дядей» царя Михаила Федоровича, а царя Ивана Грозного — его «дедом». Хотя на самом деле царь Михаил Федорович приходился внучатым племянником первой жене Ивана Грозного Анастасии Романовне, а царь Федор Иванович был его двоюродным дядей по матери. Польские и литовские дипломаты решили последовать выгодному для них буквальному счету родства, задев тем самым родственные чувства царя Михаила Федоровича. Как было сказано на соборе, в посольских документах Александра Слизня и Николая Анфоровича «от царского сродства его государя царя и великого князя Михаила Федоровича всеа Русии отчитают, деда его государева царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии дедом, а сына его дяди годсударева царя и великого князя Федора Ивановича всеа Русии дядею писать не велят»[198].
Выборным на соборе было предложено поддержать поход турецкого султана Османа в Речь Посполитую, начатый в апреле 1621 года. Как полагали, настало самое подходящее время для того, чтобы вернуть потерянные города: «и городы б Московского государства, что взял полской король, от него поотбирали как тому ныне время настоит; а толко ныне то время минует, и вперед будет того отыскивать не мочно». Не были скрыты и тяжелые дипломатические последствия отказа от такой поддержки: «большая недружба» с турецким султаном, крымским царем и шведским королем. Это предопределило решение собора. Представители сословий «били челом» царю Михаилу Федоровичу и патриарху Филарету Никитичу, чтобы они «стояли крепко» против Сигизмунда III. Служилые люди клялись, что они «ради битися, не щадя голов своих», а гости обещали помощь государственной казне, «ради с себя давати денги, как кому мочно, смотря по их прожитком».
Единственное, о чем просили служилые люди на соборе, так это о проведении разбора в городах, «кому мочно их государева служба служити, чтоб дворяне и дети боярские, никакое человек в избылых не был». Это соответствовало обоюдным интересам власти и служилого сословия. Уездному дворянству, как мы знаем, давно уже был обещан большой «сыск» окладов, в ходе которого можно было бы решить массу вопросов, и прежде всего о статусе уездных дворян, которые, как и посадские люди, находили возможность избывать службу, уходя в холопы к боярам и «сильным людям» или просто не записываясь в службу, когда приходило время верстания новиков. Разборные десятни могли помочь разобраться с окладами поместного и денежного жалованья, учесть действительные пожалования и отсечь мнимые прибавки, полученные от нелигитимных правительств Смутного времени. Запись в разборной десятне для уездного служилого дворянина становилась своеобразным пропуском в местную элиту, в число служилых людей «по отечеству», как их самих, так и их детей. Такой разбор был очень полезен перед войною, посколько позволял лучше узнать состав поместной конницы будущего войска и заранее заготовить полковые списки, по которым потом проводить смотры и сыскивать нетчиков. Правда, на организацию такого разбора требовалось немало времени, но зато он мог стать хорошей отговоркой в случае, если бы союзники начали упрекать Москву в невыполнении своих обещаний вступить в войну на их стороне.
О решении, принятом на соборе, сообщают разрядные книги: «Они государи (то есть царь и патриарх. — В.К.) приговорили за злые неправды стояти на литовского короля, и в городех бы дворяне и дети боярские и всякие служивые люди на государеву службу были готовы»[199]. Во исполнение этого приговора по замосковным и украинным городам были посланы специально «для розбору» пять бояр, пять дворян и стольников, в комиссии с дьяками: во Владимир и Муром — князь Иван Федорович Хованский, в Ярославль — боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, в Кострому и Галич — боярин князь Григорий Петрович Ромодановский, в Тверь и Кашин — стольник князь Федор Семенович Куракин, в Нижний Новгород — боярин князь Афанасий Васильевич Лобанов-Ростовский, в Вологду — стольник Иван Иванович Салтыков, в Рязань и Шацк — боярин князь Юрий Яншеевич Сулешев, в Тулу — князь Федор Иванович Лыков, в Калугу — боярин Борис Михайлович Салтыков, в Белев и Мценск — князь Иван Михайлович Барятинский. Кроме того, часть дворян и детей боярских было «велено розбирати бояром, и воеводам, и диаком», которые находились в городах «по службам». Эти назначения коснулись воевод городов «от Немецкой украйны» — Новгорода, Пскова, Великих Лук, Торопца, а также северских и польских городов — Брянска, Путивля, Курска, Белгорода, Оскола, Воронежа, Ельца и Ливен. Служилых людей понизовых городов разбирали в Казани. Несмотря на то, что война с Польшей так и не состоялась, этот разбор остался своеобразной вехой в развитии служилого сословия, а уездные дворяне и дети боярские могли в полной мере связывать его с возвращением в Москву патриарха Филарета.
Между тем прения о титулах продолжились и после земского собора 1621 года. Из Москвы в Литву прямо с собора был отправлен гонец Григорий Борняков, которому поручили последний раз предупредить «панов рады» о недопустимости умаления царского титула. Миссия Григория Борнякова свидетельствует о том, что в Москве продолжали тянуть время, демонстрируя воинственность и настойчивость в отстаивании своих интересов, но все-таки не разрывая отношений, а напротив, предпринимая дипломатические усилия для нормализации отношений. Татарская война, обрушившаяся на Речь Посполитую, имела тяжелейшие последствия для страны, и все же в Речи Посполитой, видимо, были уверены в том, что Москва не скоро оправится и не сможет угрожать польскому королю. Во всяком случае, в дипломатических отношениях с Московским государством поляки продолжали вести себя с позиции силы и совершенно не считались с чувствами царя Михаила Федоровича и его подданных. В ответ на ультиматум, посланный с Григорием Борняковым, в Речи Посполитой даже не послали своего гонца, как того требовал дипломатический этикет. Русскому гонцу была вручена грамота с новыми «задорами»: королевича написали с титулом, который когда-то присвоил себе Лжедмитрий I, «многих государств государем и обладателем»; вновь вспомнили, что королевича избрали московским царем «бояре и вся земля», «и вперед того у королевича отняти не мочно», а потому предлагали московским боярам обращаться напрямую к королевичу со своими нуждами, а царя Михаила Федоровича писали «просто без нашего государьского именованья». Содержались в грамоте и прежние оскорбления по поводу родства царя Михаила Федоровича с пресекшейся династией Рюриковичей («и нас от государьского сродства отчитают и царским сродичем писать не велят»), но теперь они дополнялись новым обидным генеалогическим аргументом. На этот раз от панов рады досталось Ивану Грозному: «что он государь родился от Глинские княжны, а Глинской де князь полскому королю изменник, а Глинские де князи служат полскому королю и ныне». Это был тупик…
После того как 2 февраля 1622 года гонец Григорий Борняков возвратился, прошло еще одно соборное заседание, на котором было подтверждено старое решение о царском походе против польского короля «с Божьею помочью за свою государьскую честь и за свое государство». 23 февраля 1622 года был принят указ о большом сыске поместных и денежных окладов всех чинов служилых людей, от Государева двора до последних дворцовых служителей. С этой целью создавался особый Сыскной приказ в составе окольничего Семена Васильевича Головина, Юрия Игнатьевича Татищева и дьяков Алексея Шапилова и Петра Микулина[200]. 14 марта 1622 года служилым людям было велено готовиться и ожидать грамот о выходе на службу: «и указали есмя с собору бояром нашим и воеводам и дворянам и детям боярским всех городов и всяким служилым людем быти на нашу службу готовым тотчас, а ожидати о службе наших грамот»[201].
Так состоялось последнее решение последнего земского собора в славной череде подобных собраний, традиция которых шла от подмосковных ополчений 1611–1612 годов. По иронии судьбы служилые люди не дождались ни обещанных грамот о выступлении в поход, ни продолжения земских соборов до смерти патриарха Филарета Никитича. Но вряд ли патриарх целенаправленно стремился к прекращению практики соборных заседаний. Скорее сказалось другое. Соборы хорошо проявили себя как удобная форма совета царя и «всей земли» в чрезвычайных условиях. И дело не в том, что рядом с царем встал еще один «великий государь» — патриарх Филарет Никитич. Главная причина прекращения деятельности земских соборов состоит в том, что начиная с 1622 года война и чрезвычайщина ушли на какое-то время в прошлое, позволив заняться повседневным обустройством Московского государства.
Далеко в прошлое ушли и те времена, когда будущий патриарх Филарет тяготился иноческим клобуком, вспоминая о былой мирской жизни в заточении в Антониевом-Сийском монастыре. Когда Филарет Никитич оказался отлучен от активных дел и находился под домашним арестом в Мариенбурге, у него оставалось много времени для раздумий, и вряд ли можно ошибиться, предположив, что именно чтение книг Священного писания составляло его основной досуг.
Возвратившись в Москву, патриарх Филарет легко вмешался в споры современных ему московских богословов, и не только по должности, как глава русской православной церкви, но и по глубокой убежденности в божественном освящении его знания церковных текстов. В то время в Москве уже в течение нескольких лет продолжалась очень нехорошая история с исправлением книг, в которую оказался втянут архимандрит Троице-Сергиева монастыря Дионисий. Все началось 24 октября 1615 года с того, что знаменитый келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын вызвал «государевым словом» троицкого канонарха старца Арсения Глухого и библиотекаря Антония «для государева дела, что правити книга Потребник в печатное дело». К ним примкнул оказавшийся в то время в Москве поп Иван Наседка: сам он служил в селе Клементьево, но семья его жила «у Троицы». Иван, по словам старца Арсения Глухого, «сам на государево дело набился», выхлопотав грамоту у боярина Бориса Михайловича Салтыкова.
Все эти люди были «самоуки». Но они обладали уже достаточными знаниями греческого языка и хорошо разбирались в приемах работы с текстами русских церковных книг, чтобы увидеть, как много накопилось разночтений и ошибок по сравнению с греческими оригиналами. Понимая, что самим им сложно будет внести исправления в устоявшийся текст богослужебных книг, они попытались опереться на авторитет своего архимандрита, прославившегося в дни обороны Лавры и организации земских ополчений. В ноябре 1616 года по новому царскому указу исправление Потребника было поручено архимандриту Дионисию, Арсению Глухому и Ивану Наседке (библиотекарь Антоний заболел); разрешалось привлекать к работе и других грамотных старцев Троице-Сергиева монастыря. Впоследствии Дионисий скажет о своей работе так, как мог бы сказать только настоящий ученый: «Безо всякия хитрости сидели полтора года день и ночь». Зачинатель всего дела, Арсений Глухой, напротив, рассуждал как политик и, надо сказать, политик прозорливый, убеждая архимандрита Дионисия: «Откажи дело государю. Не сделати нам того дела в монастыре, без митрополичьего совета. А привезем книгу, исчерня, к Москве, и простым людям будет смутно».
Своей ученой работой архимандрит Дионисий невольно задел двух старцев: головщика Логина и уставщика Филарета. Их авторитет утверждался иначе, чем авторитет кроткого архимандрита Дионисия. Логин прославился среди монастырской братии сильным голосом и умением красиво читать тексты, иногда даже с искажением смысла; к любой критике окружающих, в том числе и монастырских властей, он относился с обычной агрессивностью невежества. В пользу Филарета свидетельствовал почтенный срок его пребывания в Троице-Сергиевом монастыре и сорокалетняя служба уставщиком. В смутные времена оба участвовали в издании книг, в том числе напечатанного в 1610 году Типикона, ошибки в котором и обнаружил архимандрит Дионисий.
В отсутствие патриарха духовную цензуру осуществлял крутицкий митрополит Иона. В 1618 году при участии матери царя, великой старицы инокини Марфы Ивановны, он организовал церковный суд для рассмотрения дела книжных справщиков. Обвинителями на нем выступили те же Логин и Филарет, которые лично были заинтересованы в том, чтобы опорочить ученую работу архимандрита Дионисия. Как всегда бывает в таких случаях, в дело шли любые аргументы, лишь бы достичь главной цели — обвинить врагов в еретичестве. Так, комиссия архимандрита Дионисия сделала рядовое исправление в молитве водоосвящения: во фразе из Потребника: «Прииди, Господи, и освяти воду сию духом своим святым и огнем!» были изъяты слова «и огнем». Это и стало предлогом для травли и последующего заточения правщиков: «Духа святого не исповедуют, яко огнь есть». Более того, был распущен нелепый слух, что в Московском государстве появились некие люди, которые хотят «огонь из мира вывести». Чему только не верили тогда москвичи, готовые дрекольем побить умствующего архимандрита! Дионисий же с христианским смирением воспринял обрушившиеся на него несправедливые обвинения: «Денег у меня нет, да и дать не за что; плохо чернецу, когда его расстричь велят, а достричь — то ему венец и радость. Сибирью и Соловками грозите мне: но я этому и рад, это мне и жизнь».
Едва ли не первое, за что взялся патриарх Филарет Никитич после своего возвращения из плена и поставлення на патриаршество, был пересмотр дела об обвинениях архимандрита Дионисия. 2 июля 1619 года в присутствии царя Михаила Федоровича и двух патриархов состоялся ученый спор, длившийся более восьми часов. Правота архимандрита Дионисия была доказана, а сам он удостоился царской похвалы. Дионисия возвратили на игуменство в Троице-Сергиев монастырь. Изменения произошли и в судьбе старца Арсения Глухого, взятого из темницы к книжной справе на Печатный двор. Иван Наседка стал ключарем кремлевского Успенского собора. Но пресловутое добавление («прилог»): «и огнем» было исключено из чина Богоявленского водоосвящения только 9 декабря 1625 года, когда в Москве получили авторитетное заключение от иерусалимского и александрийского патриархов[202].
Другая проблема, вынесенная патриархом на рассмотрение освященного собора 16 октября 1620 года, была связана с крещением в православие христиан других исповеданий — католиков и униатов. Патриарх Филарет Никитич требовал перекрещивания всех, кто крестился не в три погружения, не принимая никаких компромиссов в виде миропомазания (так было, например, с Мариной Мнишек, помазанной миром патриархом Игнатием в Успенском соборе в день бракосочетания с Лжедмитрием I) или наложения епитимьи. Богословская логика патриарха Филарета Никитича была проста: опираясь на правила Шестого Вселенского собора, он требовал от «латинян» самого радикального способа воссоединения с «истинной» православной церковью, считая их главными еретиками. Строгости применялись даже к православным выходцам из Речи Посполитой («белорусцам»): все они должны были перекрещиваться в три погружения, если только не могли доказать, что уже проходили такой обряд. Несомненно, что столь жесткая позиция патриарха повлияла на последующие отношения между Московским государством и Речью Посполитой[203].
Внутренняя неприязнь ко всему связанному с «латинством» и Литвой отразилась и на отношении патриарха Филарета к книгопечатному делу. Правда, поначалу он допустил бытование печатной продукции православных Львовской, Виленской и Киево-Печерской типографий в пределах Московского государства. Но только до тех пор, пока не была в полной мере возобновлена деятельность Приказа книгопечатного дела. В 1620-е годы его продукция была разнообразной и многочисленной. При патриархе Филарете Никитиче напечатали весь цикл богослужебных книг (некоторые не по одному разу): Евангелие, Псалтырь, Апостол, Требник, Служебник, Часослов, Минея общая и минейный «круг» из 12 томов, Октоих, Канонник, Триодь Постная и Цветная, Шестоднев, Учительное Евангелие. Патриарх лично «досматривал» книги и однажды сурово наказал наборщика, пропустившего некоторые статьи в Потребнике, заставив допечатать необходимые листы и вставить их в книгу[204]. С 1627 года началось изъятие некоторых книг «литовской печати», в частности Учительного евангелия Кирилла Транквиллиона (впрочем, осужденного до этого на соборе в Киеве). Изъять же полностью книги не «московской печати» тогда еще не могли, справедливо опасаясь оставить церковь «без пения».
В первые годы патриаршества Филарета состоялась канонизация двух святых — Макария Унженского (его память празднуется 25 июля) и Авраамия Чухломского и Галицкого (20 июля). Получивший в 1621 году по царскому повелению и благословению патриарха назначение в Сибирь архиепископ Тобольский Киприан организовал прославление еще и «атамана Ермака Тимофеева сына Поволсково и дружини его, храбровавших в Сибири над нечестивими агарани». Киприан прославился ранее в Новгороде организацией сопротивления шведам. Теперь он распорядился записать в синодики имена казаков и почитать их «со протчиими, пострадавшими за провославие»[205]. Но, пожалуй, наибольший резонанс вызвало и наибольшее значение для Московского государства в царствование Михаила Федоровича имело другое событие — присылка персидским шахом Аббасом I в Москву в подарок части Ризы Господней. Кизылбашский посланник «грузинец» Урусамбек (Русамбек, то есть Русинбек) после передачи обычного дипломатического поклона на приеме 11 марта 1625 года поднес патриарху Филарету «ковчег золот с каменьем, с лалами и с бирюзами, а в нем великаго и славнаго Иисуса Христа срачица (риза. — В.К.)»[206]. Об этом даре в Москве, конечно же, знали заранее — из переписки со своими посланниками в «Кизылбашах», и даже организовали предварительное расследование, чтобы удостовериться в подлинности Ризы. Обретение одной из величайших христианских святынь подтверждало высокое духовное значение Московского царства, давало сильный аргумент сторонникам идеи о «Москве — новом Иерусалиме», утверждавшейся тогда московскими книжниками[207]. Удача казалась настолько невероятной, что даже по прибытии святыни в Москву патриарх Филарет проявил осторожность и указал провести церковное освидетельствование «той святыни, что называют Христовою срачицею», не доверяя тому, что она «прислана от иноверного царя Аббаса Шаха».
По «досмотру», произведенному на патриаршем дворе самим патриархом Филаретом, крутицким митрополитом Киприаном и оказавшимся в тот момент в Москве греческим архиепископом Нектарием, оказалось, что «в том ковчежце часть некая полотняная, кабы красновата, походила на мели (льняная ткань. — В.К.), или будет от давных лет лице изменила, а ткана во лну». Это была, собственно, не вся Риза, а ее фрагмент «в длину и поперег пяди», то есть размерами примерно 19x19 сантиметров. 18 марта 1625 года, спустя неделю после получения дара шаха Аббаса I, о святыне было объявлено царю Михаилу Федоровичу. Только тогда выяснилось, что именно смущало патриарха Филарета, помимо происхождения святыни: под «частью некой», как осторожно называли фрагмент Ризы, «писаны распятие и иные страсти Спасовы лытынским писмом, а латыняне еретики». Церковная комиссия вместе с царем Михаилом Федоровичем «уложили» «тое святыню свидетелствовати чюдесы, и с молебным пением полагати на болящих, и извествовати чюдесы, яко же хощет святая воля Божия, тако и сотворит, понеже истин наго свидетелства о той святыне несть, а неверных слово без испытания во свидетелство не приемлется». Миссия эта была возложена на доверенного архимандрита Новоспасского монастыря Иосифа и крестовых дьяков Ивана Семенова и Михаила Устинова, которые «по повелению царя и святителя к болящим хождаху, и молебная совершающе, и святыню оную на когождо болящих полагаху». Уже с 23 марта 1625 года до патриарха стали доходить сведения об исцелениях и облегчении болезней, полученных у Ризы. Все такие случаи тщательно протоколировались, до 3 сентября 1625 года было записано 67 чудес. Исцеления продолжались и впоследствии, когда было принято решение об установлении нового празднества Ризы Господней 27 марта.
Ризу торжественно поместили сначала у церкви Благовещения, а потом внесли в соборную Успенскую церковь, где, как сообщает «Новый летописец», «положиша в ковчег злат и постави на гробе Господни и отрезаша у ней две части. Едину убо положиша в ковчеге и тое ношаху ис Соборной церкви по всем болящим, а другую в крест. Той же крест бысть у государя в верху»[208].
Помещение креста с частью Ризы в домашних покоях царя Михаила Федоровича свидетельствовало о том, что этот дар воспринимался им как символ небесного покровительства царским делам. Связь обретения Ризы Христовой в православной стране с именем царя Михаила Федоровича была подчеркнута посылкой частиц Ризы в Костромской Ипатьевский монастырь, откуда началась романовская династия, а также в храм Ильи Пророка с Ризоположенским приделом в Ярославле, где царь Михаил Федорович останавливался после избрания на русский престол в 1613 году. (Совсем недавно ярославский фрагмент Ризы был вновь обретен в хранилище музея-заповедника.)
Обстоятельства жизни научили Михаила Федоровича ценить родственную преданность. В самое тяжелое время опал и гонений на Романовых он выжил только благодаря семейной солидарности и навсегда остался в долгу у своих тетушек — княгини Марфы Никитичны Черкасской и Анастасии Никитичны Романовой, воспитавших мальчика и его сестру. Он не забыл и тех своих родственников, с кем совсем маленьким ребенком провел несколько лет в Клинах. Иван Никитич Романов и князь Иван Борисович Черкасский были главными его советниками во все время царствования. Как известно, Михаил Федорович приблизил к себе и родственников матери, братьев Салтыковых и Константина Михалкова — надо думать, также в воспоминание о поддержке, оказанной старице Марфе Ивановне и ее детям в трудные годы. И не его вина была в том, что эти «ближние люди» первых лет его царствования не всегда могли соответствовать царской благодарности. Михаил Федорович питал теплые родственные чувства и к сестре Татьяне, о чем свидетельствует приближение ко двору ее мужа, князя Ивана Михайловича Катырева-Ростовского.
Выше уже говорилось, что насильственное отлучение Михаила от родителей должно было привнести новые оттенки чувств в его сыновнюю любовь, истоки которой нужно искать, конечно, не в приписываемом царю безволии, а в этике христианской добродетели. Если другие могли не ценить возможность находиться рядом со своими отцом и матерью, то Михаил Федорович должен был воспринимать это не иначе как Божий дар. Вот почему ему так тяжело было идти против воли своих родителей, когда это стало необходимым в годы царствования.
Неудачная попытка первой женитьбы царя на Марии Хлоповой уже давно рассматривается как своеобразная «модель» для понимания первых лет царствования Михаила Федоровича. Эта традиция идет от С. М. Соловьева, написавшего в своей «Истории России»: «Дело Хлоповой всего лучше показывает, что делалось без Филарета во дворце, и кто были люди, осыпанные царскими милостями и не хотевшие никого другого видеть у царя в приближении». Действительно, эта неудача стала главным поражением молодого царя, не сумевшего воспротивиться воле матери и отстоять свое право жениться на той, кого и в самом деле полюбил. Но такая трактовка событий была бы слишком легковесным вторжением в этот деликатный сюжет. Ведь дело было не просто в отношениях двух молодых людей. Речь шла о продолжении только что появившейся династии, и никаких ошибок здесь не должно было быть.
Дело о первой царской свадьбе началось в 1616 году. Царю Михаилу Федоровичу исполнялось двадцать лет. В Московском государстве больше не имелось опасных претендентов на трон, главные враги царя — казаки — потерпели поражение под Москвой. Конечно, внешнеполитические проблемы оставались, да и внутри государства было полно неустройсгв, но восстановление страны уже шло. Михаил Федорович, старавшийся во всех своих делах примериваться к тому, «как при прежних прирожденных государях бывало», в деле собственной женитьбы поступил по-другому. Сведений о смотре царских невест, как это было при Иване Грозном, в источниках начала XVII века не сохранилось. Где мог увидеть царь Марию Ивановну Хлопову, почему такой прочной оказалась его привязанность к ней, неизвестно. Обычно, за неимением источников, историки даже не пытаются ответить на эти вопросы. Но некоторые соображения все же можно высказать.
Известно, что Хлоповы принадлежали к рядовому дворянству. Следовательно, царь действовал как частный человек, не имея в виду какие-либо политические расчеты. В противном случае он остановил бы свой выбор на дочери какого-нибудь князя или боярина, не говоря уже об иностранке, что редко, но бывало в практике московских государей. Между тем «Новый летописец» приводит сведения о самом неожиданном и совсем не подходящем пересечении судеб представителей рода Романовых (причем самого Михаила Федоровича) и Хлоповых. Когда семья Романовых и их родственников была переведена в село Клины, то приставами у них оказались Давыд Жеребцов и Василий Хлопов. К этому времени преследование Романовых было ослаблено, от приставов требовались только осторожность и точное следование наказу. Если бы приставы отличались излишним рвением в отношении ссыльных, летописец, надо думать, не преминул бы упомянуть об этом. Позднее представители этих родов продолжали служить по «московскому списку». История с Иваном Сусаниным показывает, что Романовы никогда не забывали о людях, оказавших им услуги во время ссылки. Поэтому кажется возможным предположить, что знакомство будущего царя Михаила Федоровича со своей невестой произошло еще в детстве. Впрочем, с тем же успехом можно посчитать, что старица Марфа Ивановна не приняла выбор сына из-за своих неприятных воспоминаний, связанных с приставством Василия Хлопова.
Почти ничего не знаем мы и о том, как и что происходило во дворце в 1616 году, кроме самого факта наречения Марии Ивановны Хлоповой царской невестой и того, что она была взята во дворец, где ей дали новое имя — Анастасия (вполне прозрачный намек на имя первой русской царицы Анастасии Романовны, сестры деда Михаила Федоровича). Известно и то, что свадьба не состоялась. Детали выяснились позднее, когда из польского плена вернулся патриарх Филарет, взявший устройство свадьбы сына в свои руки. В 1623 году он провел розыск дела о Марии Хлоповой. Возможно, это было сделано по желанию сына, чтобы понять, может ли Хлопова снова стать царской невестой. Проводили розыск ближайшие родственники царя бояре Иван Никитич Романов, князь Иван Борисович Черкасский (когда-то находившиеся под началом у пристава Василия Хлопова), а также Федор Иванович Шереметев. Тогда-то и всплыла неприглядная роль во всем произошедшем родственников матери царя братьев Салтыковых.
По словам дяди несостоявшейся царицы Гаврилы Хлопова, все началось с ничтожного случая, который можно было посчитать обычною ссорой между ним и оружничим Михаилом Салтыковым. Царь Михаил Федорович, как и его предшественники в XVI веке, любил показывать приближенным Оружейную палату. На этот раз гостями стали родственники невесты, а своеобразным «гидом» выступил глава Оружейного приказа Михаил Михайлович Салтыков. Когда царю поднесли турецкую саблю и все кругом стали нахваливать иноземную работу, Салтыков вступился за собственных оружейников, заявив: «Вот невидаль, и на Москве государевы мастера такую саблю сделают». И надо ж такому было случиться, что государь передал саблю Гавриле Хлопову и задал ему ни к чему не обязывающий вопрос: а как он думает, и в самом ли деле сделают? Гаврила Хлопов, еще не искушенный в дворцовых интригах, ответил по-простому: «Сделать-то сделают, только не такую», и тем самым словно рубанул этой турецкой саблей по престижу оружничего. Но что-что, а уж «встречю» себе не терпели никогда не только государи, но и временщики. Салтыков вырвал злополучную саблю из рук Гаврилы Хлопова и обвинил его в том, что он ничего не смыслит в оружии; оба поговорили «гораздо в разговор».
Для Салтыковых это столкновение значило нечто большее, чем для Гаврилы Хлопова, «спроста» озвучившего, надо думать, весьма распространенное мнение, бытовавшее в служилой среде. Если еще не став царскими родственниками, Хлоповы проявили самостоятельность, то что же будет потом? И удастся ли Салтыковым и дальше сохранять свое влияние? Из-за этого и началась интрига против Анастасии-Марии Хлоповой. Спустя некоторое время после ее прибытия во дворец у нее открылась рвота, и Салтыковы тут же объявили, что болезнь неизлечима. А к их мнению должны были прислушаться, так как один из братьев возглавлял в 1616 году Аптекарский приказ и все доктора подчинялись ему. В 1623 году доктор Валентин Бильц и лекарь Балцер свидетельствовали уже по-другому: причиной недомогания Марии Хлоповой было обычное желудочное расстройство. Гаврила Хлопов даже придумал ему «умное», по выражению С. М. Соловьева, объяснение: племянница будто бы переела невиданных ею раньше сладостей. Это действительно выглядит правдоподобным, тем более что и духовник, которому должны были поверить больше, чем докторам, также подтвердил, что болезнь у Марии скоро прошла и больше не возобновлялась.
Однако дело было сделано. Марию Хлопову от двора отстранили. Более она уже не рассматривалась в качестве возможной невесты государя.
Гнев патриарха, когда вскрылись все обстоятельства этого дела, был страшен. Салтыковых обвинили в том, что они «государской радости и женитьбе учинили помешку», лишили всего и отослали в дальние города. В указе об их ссылке за «измену» прорвалось то, о чем тайно судачили в Московском государстве: «А государская милость к вам и к матери вашей не по вашей мере; пожалованы вы были честью и приближеньем больше всех братьи своей, и вы то поставили ни во что, ходили не за государевым здоровьем, только и делали, что себя богатили, домы свои и племя свои полнили, земли крали и во всяких делах делали неправду, промышляли тем, чтоб вам при государской милости, кроме себя, никого не видеть (явный намек на дело Хлоповой. — В.К.), а доброхотства и службы к государю не показали».
Памятником всем этим событиям остались два дела из царского архива, хранившиеся рядом друг с другом: «Столпик и дело сыскное и ссылка Бориса да Михаила Салтыковых 132-го году» и «Дело 132-го, как был собор о Марье Хлопове»[209].
С приездом патриарха Филарета грядущий брак царя Михаила Федоровича попытались устроить уже не в соответствии со старыми московскими обычаями, а с учетом возможных внешнеполитических выгод. В династических расчетах полностью исключались католички (хватило одной Марины Мнишек), и взор дипломатов обратился в сторону протестантских стран, из которых самой подходящей казалась Дания. Еще царь Борис Годунов получил согласие датского двора на женитьбу «королевича Егана» (Иоанна) на Ксении Борисовне Годуновой. Однако по приезде в Россию королевич неожиданно заболел и умер, и тело его, по свидетельству «Нового летописца», было погребено «в слободе в Кукуе у ропаты немецкой»[210]. К датскому двору решили обратиться и на этот раз. В 1621 году к королю Дании Христиану отправились послы князь Алексей Михайлович Львов и дьяк Ждан Шипов. В наказе им была сформулирована цель посольства: «По милости Божией великий государь царь Михаил Федорович приходит в лета мужеского возраста, и время ему государю приспело сочетаться законным браком; а ведомо его царскому величеству, что у королевского величества есть две девицы, родные племянницы». Одну из них послы Михаила Федоровича и просили от имени царя выдать за него замуж «которая к тому великому делу годна».
В датской королевской семье, конечно же, не забыли о судьбе несчастного королевича, а потому боялись далекой страны, тем более что непременным требованием русской стороны была смена веры невестой (в наказе послам давались подробные инструкции на этот счет). Не отличалось рыцарским политесом и само предложение сразу к двум племянницам: с одной стороны, короля просили дать согласие, а с другой, послам наказывали сделать свой выбор, не заботясь о личных симпатиях и антипатиях девиц как в отношении жениха, так и вообще в отношении смотрин. Но то, что считалось само собой разумеющимся в Московском государстве, в Европе могло вызвать и отторжение. Очень любопытны в этом документе указания на поиск требуемых добродетелей для идеальной кандидатуры в царицы: «смотреть девиц издалека внимательно, какова возрастом, лицом, белизною, глазами, волосами и во всяком прироженье и нет ли какова увечья». «Годной» признавалась та невеста, которая «была здорова, собою добра, не увечна и в разуме добра». Под предлогом «дипломатической» «болезни» датский король благоразумно уклонился от переговоров, а с ближними королевскими людьми не захотел разговаривать сам московский посол. Так сватовство к датским принцессам расстроилось.
В 1623 году в Московском государстве вновь взглянули в сторону Скандинавии в поисках возможной царской невесты. Предтечей будущих союзных отношений со Швецией в Тридцатилетней войне могло стать сватовство к Екатерине, сестре бранденбургского курфюрста и одновременно сестре жены короля Густава-Адольфа. Острие такого союза, скрепленного родственными узами, естественно было направлено против общего врага — Речи Посполитой. Но и в этом случае вопрос смены веры оказался непреодолимым.
Оставалось выбирать жену по старинке, из своего отечества. И снова не видно, чтобы для Михаила Федоровича был организован какой-то смотр невест. Да этого и не требовалось. Приглашая племянницу датского короля в Московское царство, послы говорили, что «у великого государя на дворе честных и старых боярынь и девиц отеческих дочерей много». Можно думать, что будущий имперский институт фрейлин в зачатке существовал уже в кремлевских теремах. Выбор царя пал на дочь боярина князя Владимира Тимофеевича Долгорукова — Марью. Вряд ли тут имелись в виду какие-то особенные заслуги князей Долгоруковых, младшей ветви князей Оболенских, выдвинувшейся в опричнину. Скорее наоборот. «Новый летописец», который не мог пройти мимо служб отца царской жены, вынужден был сообщать не о ратных победах, а о том, как воевода князь Владимир Тимофеевич оставлял города или попадал в плен. Еще при царе Федоре Ивановиче в 1593/94 году он был послан на Кавказ ставить города Койсу и Терки (Терек): в первом из них он оставался воеводой несколько лет, пока уже в начале царствования Бориса Годунова горцы, обратившиеся за поддержкой к Турции, не выбили русские войска из обоих городов. Терки храбро защищали; «все воеводы и ратные люди на том сташа, что ни единому человеку живу в руки не датися». В итоге почти все погибли, а в плен взяли лишь немногих, которые «от ран изнемогоша». По другому было с Койсой. Узнав о поражении, воеводы «град Койсу сожгоша, а сами отойдоша на Терек». Затем уже в Смутное время князь Владимир Тимофеевич Долгоруков был захвачен в плен отрядом Александра Лисовского в Коломне в 1608 году. И, наконец, самая известная и самая неудачная служба боярина: именно князь Владимир Тимофеевич Долгоруков был послан проводить семью сандомирского воеводы Юрия Мнишка из Московского государства в Речь Посполитую. И именно он позволил тушинскому отряду перехватить Марину Мнишек и отвезти ее к Лжедмитрию II, создав проблему, с которой вынуждены были справляться еще в начале царствования Михаила Федоровича. Как записал автор «Нового летописца», «ратные ж люди, кои проводили, розъехались по себе, а князь Володимер не с великими людми прииде к Москве»[211]. Вот уж, действительно, ирония судьбы. Будущий отец царской жены сопровождает жену самозванца!
Царь Михаил Федорович, «поговоря с отцем своим… и с своею матерью… и похотясь сочтатись законному браку», взял княжну Марью Владимировну Долгорукову в жены. Это произошло 18 сентября 1624 года. Был разработан подробный церемониал, показывающий, кто был тогда ближе всего молодому царю. Роль тысяцкого исполнял боярин князь Иван Борисович Черкасский, царскими дружками были бояре князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и князь Дмитрий Михайлович Пожарский «со княгинями». Дружками «з царицыну сторону» были: боярин Михаил Борисович Шеин и князь Роман Петрович Пожарский «з женами».
Судя по некоторым спискам свадебного разряда, старая боярская гвардия как будто ждала этого момента, чтобы выяснить старые споры. Их перессорило назначение первым «сидячим боярином» у царя князя Ивана Ивановича Шуйского. С ним местничался князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, первый «сидячий боярин» у государыни. Дальше всех в местническом споре пошел неудовлетворенный своей ролью на свадьбе князь Иван Васильевич Голицын, имя которого было написано следующим в списке «сидячих бояр» после князя Ивана Ивановича Шуйского. Князь Иван Васильевич Голицын местничался и с князем Иваном Ивановичем Шуйским, и с князем Дмитрием Тимофеевичем Трубецким, а в итоге вообще не явился на свадьбу. За этот неслыханный по дерзости поступок «его отдали за пристава… и после свадбы его сослали в Пермь Великую, там и умер»[212]. Князю Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому местничество на свадьбе тоже принесло несчастье. Он был назначен на воеводство в Тобольск, где умер в 1625 году. Наконец, всего тяжелее были старые счеты («недружба») бояр Федора Ивановича Шереметева с отцом царицы боярином князем Владимиром Тимофеевичем Долгоруковым. Последний хоть и исполнил все, что требовалось, согласно свадебному разряду, но подал челобитную государю «о местах», которая оказалась плохим предвестником.
Свадебные торжества («радость велия») продолжались только один день. Что случилось с царицей — неизвестно, но назавтра она уже заболела. По терминологии того времени, царицу «испортили»: «И бысть государыня больна от радости до Крещения Господня». 7 января 1625 года, «в самое Крещенье», царица Мария Владимировна умерла и была похоронена с подобающими почестями в кремлевском Вознесенском монастыре.
В течение года царь соблюдал траур, а затем состоялась его вторая свадьба — с Евдокией Лукьяновной Стрешневой.
Отец царицы Лукьян Степанович Стрешнев и его предки происходили из рядового провинциального дворянства. В годы Смуты лишь Иван Филиппович Стрешнев добился существенного повышения местнической чести своего рода: в царствование Василия Шуйского он служил в думных дворянах. К началу царствования Михаила Федоровича из всех Стрешневых получил известность лишь Василий Иванович, служивший в стольниках. Другие Стрешневы заметны мало; так, например, жилец Степан Стрешнев в 1619 году возил царскую грамоту патриарху из костромского села Домнина.
Появление во дворце представителей младшей ветви Стрешневых, в отличие от истории с Хлоповыми, не могло никого задеть. После 1616 года прошло целых десять лет, и за это время многое в обществе изменилось. Вернулась привычная и понятная людям иерархия. Да и трудно представить себе последствия царского гнева, если бы и в третий раз невеста по какой-либо причине оказалась «испорчена».
Как подчеркивал автор «Нового летописца», был повторен, без всяких изменений, чин царской свадьбы с Марией Владимировной Долгоруковой. Это касалось и назначенных на первой свадьбе тысяцких, дружек и свах. Но жизнь, как мы видели, сама внесла коррективы: князь Иван Иванович Шуйский остался первым среди «сидячих» бояр, остальные писались вместе с ним «с товарищи». Были приняты меры, чтобы пресечь челобитные, доставившие столько неприятностей на прежней свадьбе. Поэтому всем, кто участвовал в церемонии, «велено быти без мест». Специальный указ об этом должны были запечатать думные дьяки государственной печатью «для того, что вперед теми случаи никому в отечестве не считаться, и случаев ни у кого не приимати, и в место того никого не ставити»[213].
Церемония свадьбы царя Михаила Федоровича и царицы Евдокии Лукьяновны подробно расписана в «Дворцовых разрядах». Такие источники давно интересовали читателя. Еще в XVIII веке описания старинных царских свадеб были опубликованы в «Древней Российской вивлиофике» Н. И. Новикова. В 1785 году они выходили в отдельном издании, составленном М. Комаровым. П. П. Бекетов в 1810 году издал «лицевую» (иллюстрированную) рукопись разряда свадьбы царя Михаила Федоровича: «Описание в лицах торжества, происходившего в 1626 году, февраля 5 дня, при бракосочетании государя царя и великого князя Михаила Федоровича с государынею царицею Евдокиею Лукьяновною, из рода Стрешневых». Эти документы служили также историкам русского быта И. Сахарову, Н. И. Костомарову, М. Забылину и другим как источник для изучения свадебных обычаев.
Основные этапы царского свадебного церемониала не отличались от обычных свадеб, как одинаков был сам чин свадебного венчания. Хотя церемонии, происходившие во Дворце и в кремлевском Успенском соборе, с участием царя и всей боярской знати, несомненно, выглядели особенно пышно и великолепно. Главное было показать, что свадьба совершается «по их государскому чину, как бывало у прежних великих государей». 29 января 1626 года царь Михаил Федорович просил благословения своих родителей, «чтоб ему государю сочтатися законному браку, в наследие рода его государскаго». За три дня до свадьбы невесту ввели во дворец и с этого времени стали называть царевною. Торжества начались в воскресенье 5 февраля 1626 года, когда «в неделю… после ранние обедни» царь Михаил Федорович приехал к своему отцу патриарху Филарету. Источники приводят слова, с которыми патриарх обратился к молодым: «И да узриши сына сынов своих и дщери дщерей твоих, и благочестивое ваше царство соблюдет ото всех ваших врагов ненаветно, роспространит и умножит от моря и до моря и от рек до конец вселенныя». Патриарх благословил царя Михаила Федоровича и его невесту образом Корсунской Божьей Матери, «обложен сребром сканью», а мать инокиня Марфа Ивановна даровала им «образ Спасов, обложен сребром чеканом, да образ Пречистыя Богородицы Одегитрия, обложен чеканом с каменьем». Царь Михаил Федорович и его двор сначала объехали кремлевские Чудов и Вознесенский монастыри и Архангельский собор. Затем торжества начались в Золотой палате (средней), куда царь пришел из своих хором в сопровождении бояр и стольников, «нарядився в кожух златой аксамитной на соболях, да в шубу рускую соболью, крыта бархатом золотным, заметав полы назад за плеча, а пояс на государе был кованой золотой». Под стать жениху нарядили невесту: «в платье и в венец золотой с дорогим каменьем и жемчюгом». Когда царь Михаил Федорович пришел в Золотую палату, невесту в сопровождении дружек провели «постельным крыльцом» в Грановитую палату. С этой процессией шли «свещники, коровайники, фонарники» и несли «богоявленскую и обручальные свечи». Думный дьяк Федор Лихачев нес «осыпало, на золотой мисе… а положено было на мису на три углы хмелю, да тридеветь соболей, да тридеветь платков золотных участковых… да тридеветь белок, да осмнадцать пенезей золоченых чеканены, да деветь золотых угорских». Во все время свадебной церемонии самое большое внимание уделялось тому, чтобы никто «не переходил» царю и царице пути. Показательна и ремарка составителя разрядных книг, которую мог включить только очевидец: «А с свечами, пришед в палату, стали направе, против государева места у лавки; а коровай с фонари стали по левой стороне, поотодвинувся подале, подле поставца». Дьяки позаботились и о том, чтобы их собственные имена не были забыты, записав в разрядах: «А чины свадебные урежал думной дьяк Иван Курбатов сын Грамотин, да Михайла Данилов».
Наступил один из самых торжественных моментов. К царю Михаилу Федоровичу в Золотую палату пришел посланный от посаженного отца Ивана Никитича Романова со словами: «Время тебе итти к своему делу». Царь, получив благословение от протопопа Благовещенского собора Максима, двинулся с поезжанами и дружками в Грановитую палату, ведомый под руки тысяцким князем Иваном Борисовичем Черкасским. В Грановитой Михаила Федоровича и Евдокию Лукьяновну посадили рядом друг с другом. Состоялся обряд причесывания голов, и на царицу одели кику — головной убор замужней женщины, «и покров положили, и покрыли убрусом; а убрусец был низон жемчюгом с дробницами золотыми». Молодых осыпали золотыми деньгами, материями, мехами и хмелем из принесенного осыпала. По благословению царского отца и матери резали калач («перепечю») и сыр; невеста отсылала дары царю — «убрусец», «ширинку» и каравай, и царским родителям — убрусец и сыр. Такие же дары отсылались жившей на покое в Тихвине вдове царя Ивана Грозного царице Дарье (Анне Алексеевне Колтовской) и другим участникам свадебных торжеств.
После этого царь и царица отправились в Успенский собор, где должно было происходить собственно венчание. Спустившись «сенми да лесницею, что у Грановитой палаты», царь сел верхом на специально приведенного из государевой конюшни аргамака — дорогого коня, а государыня устроилась в сани. Аргамака подводили к царю боярин и конюший (главный дворцовый чин) князь Борис Михайлович Лыков, и ясельничий Богдан Матвеевич Глебов. Впереди царя ехали поезжане во главе с кравчим Василием Яншеевичем Сулешевым; всего поезжан было сорок человек, в основном молодые стольники, дети знати, в том числе Борис Иванович и Глеб Иванович Морозовы, а также «дворяне большие». За поезжанами шли дружки и тысяцкий князь Иван Борисович Черкасский «мало поперед государя». Боярин князь Борис Михайлович Лыков во время следования процессии «площадью» шел пешком рядом с царем. За санями «царевны» назначены были идти «дворяне московские сверсные»; из двадцати трех человек шестеро принадлежали к роду Стрешневых — это были дядя и другие родственники царицы, сумевшие в будущем извлечь достаточно выгоды из родства с государем. Царицыны дети боярские (чин служилых людей) в это время смотрели, «чтоб никто меж государя и государыни пути не переходил».
В Успенский собор царь и царица вошли «в сторонные двери, что от Архангела» (то есть в ближние к Архангельскому собору). В самом соборе царские шатерничие приготовили места, на которые царь и царица должны были сесть после совершения обряда: «а у левого у столба поставлено было скамейка, на скамье послан был ковер кизылбаской золотой, да положены два зголовья, бархат червчет с золотом в один цвет». Михаил Федорович и Евдокия Лукьяновна встали «близко царских дверей, на том месте, где стоял анбон (амвон. — В.К.), а анбона в то время не было». Наконец, благовещенский протопоп Максим «обручал государя и царицу и венчал по священному преданию». Молодым трижды, переменяясь, дали выпить «фрязского вина», после чего скляницу отдали в алтарь. Затем царь и царица сели на заранее приготовленные места и приготовились слушать речь протопопа. Максим прочел поучение «и им государем здравствовал». Вслед за протопопом, под торжественное пение певчих дьяков («демесвом большое»), тысяцкий, дружки и все бояре, которые были в церкви, тоже «здравствовали государю и царице». Совершив обряд, вся процессия двинулась в Грановитую палату, где начался пир. Не пришлось присутствовать на нем боярину князю Борису Михайловичу Лыкову: у него была в это время особенная роль — разъезжая на царском аргамаке с обнаженным мечом, он должен был охранять сенник от злых сил.
В «Дворцовых разрядах» содержится масса разных деталей обряда царской свадьбы, последовавшей за венчанием. В частности, подробно расписано в них убранство сенника, в котором молодые провели первую брачную ночь. За всеми деталями устройства царской постели («тридевять снопов ржаных, на верх того семь перин…» и т. д.) наблюдали боярин Федор Иванович Шереметев, окольничий Лев Иванович Долматов-Карпов (тоже из ближней родни Романовых) и отец царицы Лукьян Степанович Стрешнев. На этой свадьбе у Федора Ивановича Шереметева уже не было разговоров о «недружбе», как с отцом несчастной Марии Долгоруковой.
Когда для новобрачных закончился праздничный стол, большой царский дружка приготовил для царя и царицы «куря верченое», то есть завернул в скатерть курицу «с блюдом и с перепечею и с солонкою» и отнес в сенник. От составителя разрядов не ускользнула и такая деталь: царь Михаил Федорович, «из-за стола встав, шел к сеннику… взяв ее государыню за руку». Молодых провожали до дверей сенника боярин Иван Никитич Романов, произнесший им напутственное слово, а также боярин и боярыни сидячие, князь Иван Иванович Шуйский с товарищами. После того как царь Михаил и царица Евдокия остались в сеннике, пир в Грановитой палате продолжился.
Свадьба продолжалась четыре дня. Следующий день был посвящен царскому выходу в «мылну». Тогда же должен был совершиться и известный обычай, когда присутствовавшие впервые могли увидеть лицо невесты: «и роскрывал государыню царицу боярин Иван Никитич Романов, покров поднел стрелою». Царь пожаловал всех членов Боярской думы: «велел свои государские и государынины очи видети». Молодых кормили кашею, причем горшки для каши были не обычные, а «фарфурные» (фарфоровые). Далее царь проследовал в «мылну» со своими ближними и поезжанами. Начиналось всеобщее веселье: «а в то время, как государь пошел в мылню, во весь день и до вечера и в ночи на дворце играли в сурны и в трубы и били по накром (нечто среднее между барабаном и литаврами. — В.К.)». У царя также были «ествы» со своими ближними людьми в «мылне», а бояр и окольничих царь жаловал, «подавал раманею в кубках». И во второй и третий дни царские «столы» накрывали в Грановитой палате. На четвертый день, «в среду, в третьем часу дни», царь принимал отца, патриарха Филарета, и высшее духовенство в малой Золотой палате. Знаком особого внимания к отцу была встреча патриарха «в сенех». Патриарх Филарет благословил сына и невестку иконою и крестом, после чего были объявлены дары, «по росписи, а что было даров и тому записка на казенном дворе». Следом свои дары приносили митрополиты, епископы, архимандриты и игумены «по чину»: «кубки сребрены, и стопы, отласы золотые, и соболи». За ними шли с дарами гости и торговые люди, свои подарки дарили в этот день государыне бояре. Для встречи патриарха у царя был стол в Грановитой палате, «по обычею», свадебный чин соблюдался только при подаче «взваров и овощей».
Так царь Михаил Федорович, подходивший к почтенному, по московским понятиям, тридцатилетнему возрасту, наконец-то мог успокоиться и вполне предаться радостям семейной жизни, которой больше не угрожали непонятные болезни его избранниц. В мае 1626 года царская семья совершила паломничество в Троице-Сергиев монастырь, и, надо думать, что одной из его целей была молитва о даровании наследника. 22 апреля 1627 года у Евдокии Лукьяновны родилась дочь Ирина (день ее ангела приходился на 5 мая). Через год, почти день в день, 20 апреля 1628 года родилась дочь Пелагея, но она прожила недолго и умерла, когда Евдокия Лукьяновна Стрешнева ждала третьего ребенка. Им оказался мальчик, наследник престола царевич Алексей Михайлович, родившийся 17 марта 1629 года.
Рождения, крестины, именины царских детей стали занимать большое место в придворном церемониале. Первых детей царя Михаила Федоровича крестил сам патриарх Филарет Никитич, а их крестным отцом был келарь Троице-Сергиева монастыря Александр Булатников. Всего же из десяти царских детей до взрослого возраста дожили только четверо: Ирина (1627–1679), Алексей, будущий царь (1629–1676), Анна (1630–1692) и Татьяна (1636–1706/07). Тяжелые испытания выпали на царскую семью в 1639 году, когда один за другим умерли пятилетний царевич Иван и только что родившийся царевич Василий. В тот год Панихидный приказ работал, не переставая. Больше братьев у наследника престола царевича Алексея Михайловича не было.
Для описания частной жизни царской семьи в первой половине XVII века в распоряжении историка почти нет никаких данных. Повседневность вообще плохо поддается описанию, если только счастливый биограф не обретет дневников или переписки своего героя. Но здесь явное преимущество у тех, кто изучает жизнь русских людей начиная с петровского времени.
Находясь на троне первые годы, царь Михаил Федорович не имел никакой возможности вести переписку с отцом. Он лишь облегчал, как мог, материальное положение ссыльного отца, задержанного в Речи Посполитой. В 1615 году русский посол Федор Желябужский добился встречи с митрополитом Филаретом, чтобы на словах передать ему послание сына. Правда, сказать многого было нельзя, так как встреча происходила в присутствии враждебно настроенного литовского канцлера Льва Сапеги.
Поэтому в нашем распоряжении лишь грамоты, датированные временем после возвращения патриарха Филарета в Москву. Царь и патриарх обменивались ими, когда кто-нибудь из них оставлял столицу и возникала необходимость совета или ускорения дела: во время поездок Михаила Федоровича на богомолье — в Макарьев-Унженский монастырь (1619), Николо-Угрешский монастырь (1620), Троице-Сергиеву Лавру (1620-е), и патриарха Филарета — в Саввино-Сторожевский, Пафнутьев-Боровский и владимирские монастыри (1630). Обычно послания писали под диктовку дьяки, иногда грамоты готовили по уже установленному образцу, и их текст лишь правился царем или патриархом.
Первые письма царя Михаила Федоровича отцу написаны в конце августа 1619 года, когда он с матерью, «по обещанию» (то есть по обету), отправился в Макарьевский на Унже монастырь и оставил патриарха Филарета управлять в столице. Именно в этих письмах формировался особый стиль в обращении между сыном-царем и отцом-патриархом. Вырабатывая его (ибо никакого прецедента не имелось), Михаил Федорович использует торжественные, высокопарные формулы, которые для лучшего восприятия можно записать подобно стихотворным строфам:
Честнейшему и всесвятейшему о Бозе,
отцу отцем и учителю православных велений,
истинному столпу благочестия,
недремательну оку церковному благолепию,
евангельский проповеди рачителю изрядному и достохвалному,
преж убо по плоти благородному нашему отцу,
ныне ж по превосходящему херувимскаго Владыки
со ангелы равностоятелю и ходатаю
ко всемогущему и вся содержащему,
в Троице славимому Богу нашему,
и Того повеления и человеколюбия на нас проливающу великому господину и государю,
святейшему Филарету Никитичю,
Божьею милостию патриарху Московскому и всеа Русии,
сын ваш, царь и великий князь Михайло Федорович всеа Русии,
равноангильному вашему лицу сердечными очыма и главою,
целуя вашего святительства руку и касаяся стопам вашего преподобия, челом бью[214].
Это начало самого первого письма, отправленного царем Михаилом Федоровичем патриарху Филарету 25 августа 1619 года. В дальнейшем в обращениях к патриарху встретятся новые оттенки: «равноангильному жизнию», «вселенскому пастырю», но особенно торжественным выглядит обращение в письме по случаю встречи новолетия 1 сентября 1619 года:
Превысочайшему во архиереех,
Подражателю Христовых велений,
Святых апостол приемнику,
Церковных кормил правителю,
Карабль православия неблазненно направляюще
во пристание благоверия…[215]
Царь Михаил Федорович называет отца в грамотах «ваше святительство», «драгий отче и государь мой», «святый владыко и государь мой» и просто «государь». Когда он пишет о себе, то не довольствуется сухим «сын ваш», а все время добавляет, как он скучает вдали от отца и как снова стремится воссоединиться с ним «равноангильному вашему лицу сердечными очима и главою, целуя вашего святительства руку и касаяся стопам вашего преподобия, челом бью». В одном из писем царь Михаил Федорович уподобил себя оленю, жаждущему напиться: «желаем бо, святый владыко и государь мой, предобрый твой глас слышати, яко желательный елень напаятися»[216]. Упоминание о духовной жажде лучше всего передавало состояние царя во все время поездки. Он еще раз повторил свое сравнение с «желательным еленем» и составил целое рассуждение об отце и сыне: «Обычай есть человеком, дражайший отче государь и владыко наш, егда во уме любезнаго восприимет, тогда от радости в слезы производится. Что же ли в человеческом естестве любезнейши рожшаго и что сладчайши рожденнаго»[217].
Царь и его мать посылают патриарху Филарету с дороги маленькие подарки — из Троице-Сергиева монастыря «220 яблок» от царя и «15 калачиков» от великой старицы и инокини Марфы Ивановны. В ответ Филарет Никитич отправляет с кравчим М. М. Салтыковым «часы воротные, боевые». С Волги патриарху отослали рыбу, пойманную государем: «царских трудов рыбные ловитвы… пять осетров, да колушку, да шевригу».
Путешествие в Макариев-Унженский монастырь затянулось, царский кортеж попал на обратной дороге в осеннюю распутицу. В довершение ко всему начались болезни. Великая старица и инокиня Марфа Ивановна почувствовала себя плохо по прибытии в село Великое под Ярославлем 20 октября 1619 года. «Припомянулася мне прежняя болезнь портежная (вероятно, от слова «порча». — В.К.)», как писала она патриарху Филарету, не упоминая, в отличие от сына, о более серьезных симптомах, что «к тому кабы лихоратка». Одновременно заболел патриарх Филарет. «И яз, государь, призрением Божиим понемог, — писал он царю Михаилу Федоровичу, — к моим старым болезнем прикинулась лихорадка и конечно меня утруднила». Понимая, как тяжело будет сыну узнать об одновременной болезни обоих родителей, патриарх стремится утешить его и даже шутит: «А о том благодарю Господа Бога моего Иисуса Христа, что нас обоих посетил болезнью: а вам бы, великому государю, об наших старческих болезнях не кручинитися; то наше старческое веселие, что болезни с радостью терпети». Однако убедить сына в том, что ничего серьезного в его хворях нет, патриарх Филарет не смог. В ответной грамоте 29 октября 1619 года царь Михаил Федорович писал: «Точию малу утеху совнесе нам твоя государская грамота, что ты, государь, писал к нам, что болезни вашей есть мало полехче, и тому мало веры емлем; а чаем того, что ты, государь, пишешь о том, облехчевая нам нашу о тебе, государе отце нашем, плачевную скорбь»[218]. Действительно, болезнь патриарха Филарета напугала царя и его мать, которые не видели своего отца и супруга больше двух месяцев. Великая старица и инокиня Марфа Ивановна даже забыла о собственной болезни: «Сугубо скорбию уязвляюся и в плаче низвождуся и, свою скорбь забыв, и яко не имев, о тебе, свете и государе нашем, конечною скорбию сокрушаюся». Патриарх Филарет сообщил новые подробности о своей болезни, а главное о том, что началось облегчение: «Совершенные легости нет, а от старого от лихоратки есть немного полегче; а камчюгом (подагрой. — В.К.), государь, изнемогаю и выйти ис кельи не могу». Он должен был также попросить сына, чтобы тот успокоил великую старицу Марфу и позаботился о ней, «чтоб она к немощи болезни не прикладывала, с разсужденьем бы о нас скорбела». Когда царь прислал проведать о здоровье своего отца боярина Бориса Михайловича Салтыкова, патриарх Филарет явно растрогался и просил сына: «Молю вас, вселюбезнейшего сына нашего и государя, света очию моею, подпор старости моей, утешение души моей, да не даси себя в кручину о моей немощи»[219].
В свою очередь, и царь Михаил Федорович искал у родителей поддержки в болезнях. Во время летнего путешествия в Троице-Сергиев монастырь в 1627 году царь делился с патриархом Филаретом Никитичем: «Болезнь, государь, ногам моим от ездов и тяжеле стало, до воска и из воска в креслах носят». Рядом была мать — инокиня Марфа Ивановна, которая также извещала Филарета о болезни сына, о том, что царь Михаил Федорович «скорбел ножками»[220]. Все это немногие крупицы обычных человеческих отношений, которые сохранила переписка царской семьи. Хотя и они* при внимательном прочтении могут пролить какой-то свет не только на частную жизнь, но и на обстоятельства совместного правления царя Михаила Федоровича и его отца.
Переписка двух «великих государей» носила официальный характер и составлялась при участии дьяков. Немало места отведено в ней решению неотложных государственных дел. Сам характер этих дел, которые всегда сообщали царю во время его ежегодных отлучек из Москвы, весьма показателен. Прежде всего они были связаны с проблемами на самых острых внешнеполитических направлениях — крымском и литовском.
31 августа 1619 года в Москве были получены отписки о крымских делах от посланника Абросима Лодыженского. В русско-крымских отношениях назревал кризис, так как крымский царь, раздраженный заключением Деулинского перемирия, нарушавшего существовавшие договоренности между Московским государством и Крымом, стал готовиться к походу на своих врагов в Литву через русские земли. Дело можно было уладить с помощью «поминков», но их не привезли в положенный срок, чем поставили Московское государство под угрозу татарского набега. Сначала с полученными в Москве грамотами ознакомились патриарх и Боярская дума. «И я, государь, отец твой и богомолец, — писал патриарх Филарет царю Михаилу Федоровичу, — те отписки чел и бояром чести велел». Затем патриарх спрашивал государева совета: «А о крымском, государь, деле как вы, великий государь, укажете?»
Между прочим, переписка царя и патриарха дает возможность проверить распространенные взгляды о «безвольном царе», находившемся в полном подчинении у своего родителя. Кто же в итоге принимал решения по вопросам, действительно жизненным для Русского государства? Быть может, патриарх, задавая свой вопрос, всего лишь следовал этикету, а царь только одобрял его решения? Именно так должно было бы быть, если правы те, кто говорит о слабом царе Михаиле Федоровиче, так и не вышедшем из власти своего отца.
Действительно, патриарх Филарет очень настойчив в крымском деле: «А мне, государь, кажетца, чтоб крымским послом и гонцом сказать, что вы, великий государь, с братом своим, з государем их царем в дружбе и братстве стоишь крепко, и посланника с поминки и з запросом посылаешь и их всех отпускаешь вскоре». Однако несколько слов могут насторожить скептика. Во-первых, употребление патриархом слова «кажетца», не слишком подходящего к какому-либо распоряжению. Во-вторых, патриарх Филарет вполне допускал, что его совет может быть не принят, и просил тогда сохранить его в тайне: «А будет, государь, наперед в Крым гонцов не отпущати, и того б, государь, и не объявляти, что от нас писано»[221]. А что же царь Михаил Федорович? Он пишет патриарху Филарету в ответном письме 3 сентября 1619 года: «И яз, государь, вашего святительства грамоту вразумел и Обросима Лодыженского отписки слушел и бояром чести велел». Дальше, по обычной практике Боярской думы, на обороте этих документов писали распоряжение со слов царя и отсылали в приказ по ведомственной принадлежности: «И те отписки посланы от нас в Посолской приказ, и указ на них подписан». В указе царя Михаила Федоровича, в целом последовавшего совету патриарха Филарета и доверившего ему последующую переписку, содержатся некоторые нюансы, которые царь не мог почерпнуть из письма отца. Царь Михаил Федорович заботится, чтобы грамоты были отправлены, «примерясь к прежнему», и чтобы уверения в дружбе, кроме крымского царя, получили его ближайшие военачальники и советники — калга и нурадын.
Царь Михаил Федорович отсылал и прямые просьбы-распоряжения патриарху Филарету, например, когда до него дошло челобитье стрельцов, сидевших в московской осаде в 1618 году, относительно задержки им в выдаче денег за службу. Патриарх, получив царское письмо, обратился к производившему выдачу денег князю Ивану Никитичу Одоевскому и подробно выяснил причину неуплаты денег. Оказалось, что в Новую четверть с момента отъезда царя на богомолье не поступило никаких сборов, а все, что имелось, распределили по приказанию патриарха «на нужные розходы, без которых быти нельзя». Получалось, что сам патриарх косвенным образом повинен в задержке выплат стрельцам. К грамоте патриарха Филарета приложена роспись всех расходов, сделанных в Новой четверти с 24 августа по 15 сентября 1619 года. Было показано, что деньги в основном пошли на жалованье ратным людям, отправлявшимся на службу в Вязьму, а также городовым воеводам. Патриарх обещал, что стрельцы обязательно получат деньги из новых доходов, и заступался за боярина княза Ивана Никитича Одоевского: «А князь Иван, государь, Никитич о твоем государеве деле радеет».
В той же грамоте патриарх рассказывает о сделанных им распоряжениях по коллективным челобитным дворян разоренных Путивля, Чернигова, Рославля, Почепа, Торопца, Холма и Ржевы Пустой, также искавших свои деньги (15 тысяч рублей), о которых было «помечено». Но патриарх Филарет «велел отказывати до вашего царского приходу», хотя и сам писал царю, что «не дати, государь, тем городом твоего государева жалованья никакими мерами нельзя». Пришлось патриарху решать вопрос о сохранении поместий новгородских дворян и детей боярских, получивших в возмещение земли в центре государства. Их отправляли на службу в Великий Новгород, и патриарх обнадежил их тем, что данные им новые поместья пока останутся за ними. В грамоте царю Михаилу Федоровичу патриарх Филарет подчеркивал, что он велел «подписать» их челобитную «по прежнему вашему государеву указу». Более того, он сам бил челом за новгородских дворян: «А я вам, великому государю, о том, Бога моля, челом бью»[222]. Конечно, в этом случае новгородские дворяне должны были посчитать своим благодетелем патриарха Филарета, а не царя Михаила Федоровича, хотя очевидно, что все распоряжения делались с его ведома.
Конечно, эти примеры, датированные 1619 годом, немного говорят о менявшейся с течением лет системе высшего управления. Но и из них видно, что с самого начала не было диктата патриарха Филарета, самовольного его вмешательства в царские указы. Даже в тех случаях, когда патриарх Филарет оказывался единственным советчиком и информатором государя, все равно требовался государев указ. Рассказывая о том, как встречали царский поезд, возвращавшийся с богомолья, «при дяде твоем» царе Федоре Ивановиче, патриарх Филарет все-таки спрашивал сына: «А ныне, как вы, великий государь, укажете?»[223]
То, как обсуждаются дела в переписке, показывает, что патриарх был для царя Михаила Федоровича первым советником и самым большим авторитетом. Царь мог поручить ему любые дела и быть уверенным в том, что они будут выполнены так, как это делалось бы по его собственному распоряжению. Роль патриарха Филарета в этом смысле действительно была исключительной. Со временем Боярская дума все больше становилась исполнительницей решений, принятых совместно двумя великим государями. По той же переписке заметно, что если обмен отписками во время первых путешествий царя подразумевал знакомство с ними членов Боярской думы, остававшихся в Москве и ездивших на богомолье с царем, то впоследствии ее обсуждение уже не требовалось. Патриарх, получив отписки «с мест», в Москве слушал их, запечатывал и отсылал царю. Точно так же царь самостоятельно издавал указы. В некоторых делах это могло означать дополнительные распоряжения Боярской думе, в других — поручение патриарху Филарету решить все по своему усмотрению: «о том о всем, как ты, государь, укажешь»[224].
Последняя формула отнюдь не свидетельствует, что царь Михаил Федорович безвольно отдал свою власть патриарху Филарету. Можно привести еще один яркий пример, убеждающий, что за этими словами стояло прежде всего взаимное доверие. Когда в мае 1630 года патриарх Филарет возвращался с богомолья из Владимира, царь Михаил Федорович, заботясь о здоровье отца, советовал ему возвратиться в Москву позднее Троицына дня, «потому что день торжественной великой, а тебе, государю, служити невозможно, в дороге порострясло в возку, а не служити от людей будет осудно». Поэтому царь приглашал патриарха Филарета приехать на праздник и «отслушоть литоргеи» в село Тайнинское, а уж на следующий день въехать в Москву, впрочем, отдавая все на усмотрение отца: «и в том твоя, великого государя отца нашего и богомольца, воля, как ты, государь, изволишь, так и добро»[225]. Патриарх Филарет с благодарностью последовал царскому совету.
Напомним, что царь Михаил Федорович еще в 1621 году с полной убежденностью выговорил зарвавшемуся местнику, что «честь» государя и патриарха «неразделна». Это было его глубокое убеждение, которому он следовал с тех пор, как по возвращении патриарха семья воссоединилась. Без участия патриарха и без его благословения более ничего в царском дворце не происходило. При общем стремлении возвратиться к порядкам, «как при прежних государях бывало», Филарет Никитич лучше всех мог рассказать сыну о царствовании его «дяди» Федора Ивановича. Царю легко было согласиться с тем, что предлагал отец, еще и потому, что патриарх Филарет всегда соблюдал этикет во взаимоотношениях царя и патриарха, а не просто отца и сына. Не стоит забывать, что именно в 1619–1633 годах дела в Московском государстве наконец-то пошли хорошо, и в этом нельзя было не увидеть положительные результаты правления двух «великих государей». Как не вспомнить еще раз слова самого царя: «Что же ли в человеческом естестве любезнейши рожшаго и что сладчайши рожденнаго»? Это простое и даже простодушное убеждение было, видимо, достаточно действенным. Оно может объяснить феномен власти в Московском государстве при царе Михаиле Федоровиче лучше, чем самые изощренные исследовательские конструкции.
До сих пор в этой книге автор пытался придерживаться канонов традиционного биографического жанра и следовать классической русской историографии в освещении эпохи царя Михаила Федоровича. Связать мозаику жизни 1620-х годов в единую картину очень сложно, если не невозможно. Поэтому историкам неизбежно приходится выделять что-то главное, жертвуя второстепенным, обыденным. Изначально читатель исторических трудов принимает такую традицию повествования, отдавая предпочтение широким обобщениям, ярким сенсациям и интересным подробностям из жизни знаменитых людей. Сейчас же автору хочется попробовать отвлечься от описаний и трактовок и предложить читателю самому погрузиться в источники той эпохи. Благодаря сохранившимся «Записным книгам Московского стола» Разрядного приказа, у нас появляется уникальная возможность изучить делопроизводственную кухню важнейшего ведомства по управлению государством с помощью первичных документов, еще не рассредоточенных по отдельным архивным делам[226]. Это, конечно, государственная рутина, и утешить искателя сенсаций и авантюрных приключений в исторических трудах будет нечем. Но что можно рассказать о жизни без знания ее рутинной стороны?
Представим себе, как все это происходило. В Кремле, в Разрядном приказе, сидит дьяк, которому поручено ведение записных книг. Столов Разрядного приказа несколько — Московский, Владимирский, Новгородский, Белгородский, Севский, Приказной, Поместный, Денежный. В каждом или управляют территориально подведомственными городами, или ведут определенного рода дела, например, о доходах и расходах. Из них Московский стол стоит по праву на первом месте, в нем собраны дела о людях «московского списка», то есть о членах Государева двора. По аналогии существует Московский судный приказ, в котором судят не жителей Москвы — они ведомы в Земском приказе, — а бояр, окольничих, стольников, стряпчих и московских дворян. Повсюду ведутся «записные книги», это текущий архив поступающих царских указов или документов за каждый год. Судя по тому, что в книгах несколько почерков, ведавший ими дьяк приказывал подьячим переписывать документы и записывать сведения о важных распоряжениях. Когда документы хранились в сундуках и коробьях, а не на архивных полках, подшитые в дела, описанные и пронумерованные, найти нужную справку бывало сложно. В этом случае все зависело от памяти и опытности дьяка, «сидевшего» в приказе. Легче было запомнить дату указа и затем справиться в отдельной «записной» книге, куда они были переписаны по мере их поступления. Кроме того, эти источники использовались впоследствии для составления разрядных книг и других приказных документов. Так складывался комплекс «Записных книг Московского стола», сохранившийся, к сожалению, с большими лакунами.
Все источники такого типа, составленные до известного майского пожара 1626 года, сгорели. В разрядных книгах сохранилась запись об этом пожаре, названном впоследствии М. Н. Тихомировым «катастрофой для наших приказных дел»[227]. Пожар произошел в отсутствие царя Михаила Федоровича, уехавшего из Москвы на богомолье в Троице-Сергиев монастырь 26 апреля. Патриарх Филарет Никитич, чей двор тоже располагался в Кремле, «выехал за город в Новинской монастырь»[228]. Можно сказать, что им повезло, поскольку существовала реальная угроза гибели царской семьи вместе с патриархом. «И мая в 3-й день, на Препловленьев день, в середу, в десятом часу дни, на Москве в Китае (Китай-городе. — В.К.) загорелся двор Ивановы жены Третьякова, — говорится в разрядных книгах, — и учал в то время быти ветр великой к Кремлю городу, и от ветру занялися в Китае церкви и многие дворы и в рядех лавки, и учал в Китае пожар быти великой». Дальше пламя, затронув храм Василия Блаженного, перебросилось в Кремль: «и от того болшого пожару у Покрова святей Богородицы на рву, на всех церквах занялися верхи, и во Фроловской башне учало гореть, и на Кремле городовая кровля, и от того в Кремле городе монастыри и всяких чинов людей дворы почали гореть, и многие церкви Божьи в Китае и в Кремле городе погорели со всем церковным строеньем опричь болших соборов». От пожара пострадали даже постройки на дворах царя и патриарха, не говоря уже о приказах, лишившихся своих архивов: «и на государеве цареве и великого князя Михаила Федоровича всеа Русии и отца его государева великого государя святейшего патриарха Филарета Никитича московского и всеа Русии дворех деревяные хоромы погорели, и в полатех во многих горело, и во многих приказех многие государевы дела и многая государева казна погорела»[229]. Так образовалась своеобразная точка отсчета в истории русских архивов. Конечно, полностью архивы не исчезли, что-то удалось восстановить позднее, благодаря целенаправленным усилиям по сбору и реконструкции документов, но в основном всю работу приходилось начинать заново.
За интересующее нас время «соправления» царя и патриарха имеется только одна книга за 7134 год (или 134-й, как писали в делопроизводственной практике того времени), то есть за 1626–1627 годы, начатая сразу же после пожара[230]. Отдельные выписки из книг следующих годов были сделаны Г.-Ф. Миллером в XVIII веке, а сами подлинники были утрачены уже в другом печально знаменитом пожаре — 1812 года, за исключением записных книг 1633/34 года и начала 1640-х годов. Текст «записных книг» представляет собой своеобразную повседневную летопись делопроизводства Разрядного приказа. Попытаемся выделить те записи, которые непосредственно касаются указов и решений, принятых царем Михаилом Федоровичем.
9 мая 1626 года «были у государя у руки» Иван Васильевич Волынский и Семен Васильевич Усов, «а были они на Воронеже в воеводах» (здесь и далее, в случае указания точной даты, цитируются записные книги Московского стола). Можно представить себе чувства царя, возвратившегося в сожженную Москву. По известию «дворцовых разрядов», царь вернулся в столицу «того ж дни», когда произошел пожар, то есть 3 мая. Побывав у патриарха, остававшегося в Новинском монастыре, Михаил Федорович пошел в село Покровское «в третьем часу ночи». Дворцовые разряды сообщают также, что в селе Покровском царь Михаил Федорович оставался, «покамест в Москве полаты государевы и патриарховы очистили, и до тех мест государь жил и с царицею, и с матерью великою старицею инокою Марфою Ивановною, в селе Покровском, а государь патриарх жил в Новинском монастыре»[231].
Вернемся к воронежским воеводам. На 9 мая приходится большой праздник — память святого Николая Чудотворца, «Никола вешний». В этот день обычного приема в царском дворце быть не могло. Однако не принять приехавших воевод тоже было нельзя, это могло быть истолковано ими как наказание или опала. Царь должен был отправлять и встречать городовых воевод, давая им личную аудиенцию. Когда в опалу попали боярин Борис Михайлович Салтыков и окольничий Михаил Михайлович Салтыков, отосланные на воеводство в Самару и Чебоксары, то в разрядных книгах записали, что они «посланы из деревень, государских очей не видали»[232].
Следующие майские записи 1626 года говорят о назначении по государеву указу воеводою в Казань боярина Василия Петровича Морозова, о посылке нового воеводы в Ржеву Владимирову, взамен умершего. Тогда же были сделаны распоряжения об отпуске некоторых членов Государева двора на две недели, на месяц или «до болших вестей». 27 мая дьяками в Великий Новгород назначили ярославского дворянина Григория Михайловича Волкова и подьячего Рахманина Болдырева, пожалованного в новый чин «за крымскую службу». 28 мая сменили писца «заретцкой стороны» Московского уезда, назначив на это место Федора Федоровича Пушкина, так как прежний писец умер, а книги его сгорели в Поместном приказе.
В июне снова встречаются записи о назначении «по государеву указу» воевод в города Арзамас, Суздаль, Переславль-Рязанский, в Брянск (на место умершего Александра Михайловича Нагого). Всего в Московском государстве назначались воеводы примерно в 140–150 больших и малых городов; каждые два-три года они менялись, поэтому-то так часто в записных книгах можно встретить упоминания об их службе.
Записные книги содержат сведения также о перемещениях служилых людей в московских приказах, назначения в которые также требовали участия царя. Так, 26 июня новый судья Иван Нелюбов Огарев был назначен в Холопий приказ, на место Андрея Ивановича Баскакова, просившего отпустить его со службы. Запись об этом войдет и в разрядные книги, которые также упомянут об отставке Андрея Ивановича Баскакова «по его челобитью»[233]. Еще царь Михаил Федорович назначал сыщиков, которых затем отсылали в соответствующие приказы. Например, 28 июня к Разбойному приказу были приписаны князь Никита Петрович Барятинский и Борис Бутиков, которых затем отправили в Вологду «для государева дела». Одновременно в Казанский приказ был послан Иван Матвеевич Бутурлин, «для сыску про бояр и воевод про Семена Головина да про Перфирья Секирина», но по каким-то причинам 1 июля это решение было изменено и в Казань разбираться с воеводским делом был отослан князь Алексей Григорьевич Долгорукий.
Другие часто встречающиеся записи посвящены переменам в статусе служилых людей, их назначениям в стольники, дворяне, жильцы. Например, 25 июня в записных книгах Московского стола отметили «пожалованье в житье» Назария Никитича Коротнева и братьев Артемия и Герасима Степановичей Боборыкиных, «будет они у розбору не были», то есть если они раньше не были поверстаны в службу с «городом» в уездных детях боярских. 28 июня «в московский список» был пожалован князь Федор Петрович Збарецкий.
В июньских записях содержатся сведения о переписке Разрядного приказа с воеводами Украйного разряда: большого полка в Туле, передового полка в Дедилове, сторожевого полка в Крапивне, прибылого полка в Мценске, а также полков в Рязани, Михайлове и Пронске. Отметим, что назначения на эту службу как раз считались «государевым и земским делом»[234]. 27 июня «по государеву указу» посланы грамоты: «Будет вестей не будет и приходу воинских людей на Украйну не чает, и им велено дворян и детей боярских украйных городов первых половин отпустить по домом июля с 1 числа, а в полкех велено быть июля с 1 числа дворяном и детем боярским украйных городов других половин до осени и до отпуску, будет вестей не будет». Суть этого распоряжения — в рутинной смене служилых людей в поместной коннице, охранявшей южные рубежи государства от татарских набегов.
5–6 июля царю Михаилу Федоровичу пришлось решать проблемы, возникшие с намерением отставных запорожских казаков поставить новое городище «для селитбы» на реке Псел в Путивльском уезде. Царь не мог принимать подданных чужого государства и тем более давать им основывать новые поселения на границе. Но тут речь шла о запорожских казаках — черкасах, имевших собственную организацию и служивших тем, кто платил за их службу. Решение, принятое царем, вполне соответствовало его отнюдь не воинственному характеру и стремлению решать споры миром. К этому новому городищу были посланы головы с детьми боярскими из Путивля, Чернигова, Курска и с казаками. Им был дан наказ: «тех литовских людей с государевы земли сослать без бою и без задору».
7 июля государь «пожаловал»: отпустил на богомолье Илью и Богдана Милославских с братьями Иваном Большим и Иваном Меньшим Апухтиными. Их путь лежал вместе с думным дьяком Иваном Тарасьевичем Грамотиным в Макарьев-Унженский монастырь. Отпуск царем на богомолье служилых людей по их челобитным был обычным делом. Самое интересное в этой записи то, что речь идет об обители Макария Унженского, куда ходил на богомолье сам царь в 1619 году, и то, что эта запись зафиксировала тесные, возможно, родственные взаимоотношения известного дьяка Ивана Грамотина с семьей будущих царских родственников Милославских.
С 12 июля, дня ангела царя Михаила Федоровича, в «Записные книги» (как и в разрядные книги) возвращаются сведения о «столах» у государя. В источнике указывается дата праздничного «стола», чему он посвящен и кто присутствовал на званом обеде. В 1626 году свое тридцатилетие царь Михаил Федорович отмечал вместе с отцом патриархом Филаретом и «властями», то есть с архиереями и настоятелями монастырей. Из членов Боярской думы присутствовали бояре князь Иван Борисович Черкасский, Михаил Борисович Шеин, князь Григорий Петрович Ромодановский, окольничий Федор Леонтьевич Бутурлин, а также думные дьяки Иван Грамотин и Федор Лихачев. Из дворян первым, как всегда, указан князь Иван Михайлович Катырев-Ростовский, муж царской сестры Татьяны Федоровны, а кроме того, многие первостепенные дворяне: Трубецкие, Шереметевы, Сицкие, Буйносовы-Ростовские. Сразу вслед за ними на очень почетном месте назван царский тесть — Лукьян Степанович Стрешнев. Чести присутствовать во Дворце «в государев ангел» удостоились также сибирские воеводы князь Михаил Борисович Долгорукий, князь Федор Андреевич Козловский и другие, вернувшиеся в Москву со службы в Тюмени, Березове, Нерымском остроге. Интересно, что сначала были перечислены имена первых воевод, а затем — вторых. Даже здесь надо было строго соблюдать местническую очередность.
К государеву столу 12 июля был приглашен воронежский сеунщик, а это значит, что «стол» «в государев ангел» не мог считаться только личным праздником царя Михаила Федоровича. Обычно в этот день сразу несколько служилых людей получали повышение в «московском списке» и жаловались новыми чинами. Так было и на этот раз: кого-то перевели в стольники из стряпчих, патриарших стольников (чин, появившийся в боярских списках с возвращением патриарха Филарета Никитича) и жильцов, трех человек, пожаловали в стряпчие. Все эти переводы из чина в чин обязательно сопровождались новым крестоцелованьем.
18 июля последовало новое распоряжение относительно брянских воевод князя Романа Петровича Пожарского и Никиты Парамоновича Лихарева, назначенных на службу еще в конце июня. В записной книге сделана помета: «А государево жалованье князю Роману и Миките на 135 год для брянские службы дано вполы их окладов, а подводы даны по указу. Наказ дан за приписью диака Михайла Данилова». Это прямое указание о выдаче вперед жалованья воеводам показывает, что воеводская служба не держалась одними кормами и подношениями. Регламентировано и количество подвод, на которых должны были отправиться на службу воеводы. По существующему порядку воеводы получали наказ, по которому и исполняли свою должность на местах. Упоминание о выдаче наказа было важным еще и потому, что часто приходилось менять уже назначенных на воеводскую должность людей, получение же наказа гарантировало выезд на службу.
27–28 июля состоялся царский поход в Новодевичий монастырь на праздник Смоленской иконы Пресвятой Богородицы. Книги сохранили подробную роспись тех членов Государева двора, кто был назначен охранять Москву и государев двор, а также тех, кто сопровождал царя Михаила Федоровича на богомолье. Боярина Федора Ивановича Шереметева, допустившего страшный пожар в Москве в мае, заменили боярином князем Андреем Васильевичем Сицким и окольничим князем Григорием Константиновичем Волконским. Впрочем, не исключено, что Шереметев еще не оправился после пережитого потрясения в Кремле. 27 июля вместе с боярином князем Андреем Васильевичем Сицким и окольничим Григорием Константиновичем Волконским «на государеве дворе начевали и назавтрея дневали» 39 дворян и 7 дьяков. 31 июля царь Михаил Федорович совершил еще один поход на богомолье в Симонов монастырь на праздник Происхождения честных древ Животворящего Креста Господня. Опять часть бояр и дворян была оставлена в Москве, а другие были с царем Михаилом Федоровичем у «стола» в Симонове монастыре 1 августа. В этот раз Москву охраняли бояре князь Иван Никитич Одоевский и князь Андрей Васильевич Сицкий (окольничий князь Григорий Константинович Волконский был у государева «стола»). Сам праздник Происхождения креста, по указу патриарха Филарета, обогатился новым чином водосвятия. С него начинался Успенский пост.
В августе продолжаются записи о пожаловании в чины, об отпуске служилых людей «московского списка» на богомолье и в свои деревни. В записной книге отмечаются и нюансы таких распоряжений, например: «…приказал государевым словом диак Михайло Данилов». Речь шла об отпуске в деревню стольника Ивана Васильевича Алферьева, и для этого было достаточно устного разрешения царя. В то время как стряпчего Ивана Ивановича Плещеева отпустили тоже в деревню, но «до Покрова», видимо, на более длительный срок, по подписной челобитной, помеченной думным дьяком Федором Лихачевым.
Два больших «двунадесятых» церковных праздника: 6 августа — Преображение Господне и 15 августа — Успение Пресвятой Богородицы, тоже отмечались государевыми «столами», соответственно у царя и патриарха. К царю был приглашен боярин Федор Иванович Шереметев. Его, конечно же, всерьез никто не мог обвинять в случившемся майском пожаре. Ради праздника было сделано несколько пожалований. При этом в «Записной книге» московского стола отмечаются пожалования в чин патриарших стольников, сделанные по отдельным распоряжениям патриарха. Около этого времени, 8 августа 1626 года, был принят указ принципиальной важности, приравнявший патриарших стольников к служилым людям «московского списка» в правах на подмосковные поместья[235].
18 августа совместным указом царя и патриарха были посланы в Можайск боярин князь Борис Михайлович Лыков и окольничий князь Григорий Константинович Волконский «город смотреть нового каменного города». Им предстояло оценить, что было сделано по строительству Можайской крепости с 1618 года, когда боярин князь Борис Михайлович Лыков оборонял этот город от войска королевича Владислава и вынужден был оставить его. В течение всех 1620-х годов выполнялась большая и сложная программа по укреплению городов, начиная с Великого Новгорода. В первую очередь было обращено внимание на города «от Литовской украйны» и «от Немецкой украйны». Были укреплены Можайск, Вязьма, Великие Луки и Псков. Укреплялись города Рязанского разряда, в частности Пронск. Каменное строительство и возведение острогов затронуло и города внутри страны — Ростов, Ярославль, Переславль-Залесский и Вологду. Впрочем, для этих городов укрепления оказались лишними.
1 сентября начинался следующий, 135-й год, или, точнее, 7135-й по эре от Сотворения мира. Мы, живя по январскому новолетию и эре от Рождества Христова, должны до 1 января продолжать считать этот год 1626-м. Таким образом, до 1 сентября наш 1626 год был для современников царя Михаила Федоровича 134-м, а после — 135-м. Главным событием начала года был еще один двунадесятый праздник — 8 сентября, Рождество Пресвятой Богородицы. В этот день у государева стола были бояре Михаил Борисович Шеин и князь Дмитрий Михайлович Пожарский с дворянами и дьяками. А 17 сентября случился незапланированный праздник «новоселье в его государевых хоромах», на котором присутствовали самые близкие бояре: князь Иван Борисович Черкасский, Федор Иванович Шереметев и князь Дмитрий Михайлович Пожарский, окольничий Федор Леонтьевич Бутурлин, думные дьяки Иван Грамотин, Федор Лихачев, ясельничий Богдан Матвеевич Глебов, 32 дворянина и 13 дьяков. В записных книгах не упомянуто только имя дворцового плотничного старосты Первуши Исаева, отстроившего новые Постельные хоромы государю летом 1626 года[236]. Время славы дворцовых архитекторов придет позднее, в XVIII веке.
21 сентября царь Михаил Федорович отправился в традиционный осенний поход в Троице-Сергиев монастырь «для празднества». Москву снова был оставлен оберегать боярин Федор Иванович Шереметев вместе с другим боярином князем Дмитрием Михайловичем Пожарским и окольничим князем Григорием Константиновичем Волконским. Одновременно, и это тоже была традиция, принималось решение об отпуске воевод и служилых людей из полков Украинного разряда. Их было велено «роспустить по домом; а на осень в полкех указал государь быть меншим воеводам, а с ними дворяном и детем боярским и всяким служилым людем по новой росписи». Царские грамоты об отпуске служилых людей со службы были посланы 25 сентября. Суть этих распоряжений состояла в том, что летом на службу в полки Украинного разряда обычно выходили служилые люди замосковных и украинных городов, чтобы защитить государство от татарских набегов, а зимой, когда угроза таких походов была минимальной, в городах Украинного разряда оставались только сторожевые гарнизоны. С такой службой вполне справлялись дворяне и дети боярские близлежащих городов: Тулы, Каширы, Епифани, Соловы, Одоева, Мценска, Рязани.
11 октября «для государева дела» в Пушкарский приказ было отправлено несколько дворян. Они разъехались по городам, примыкавшим к местам расположения полков Украинного разряда и по другим небольшим острогам, нуждавшимся в укреплении. Несмотря на начинавшуюся распутицу, осень и начало зимы были временем для решения множества дел. 17 октября по указу царя Михаила Федоровича из Москвы были посланы в Нижний Новгород, Рязань и Шацк «для сыску розбойников» князь Алексей Васильевич Приимков-Ростовский, Федор Иванович Пушкин, Никита Федорович Панин. Эти сыщики отправлялись из Разбойного приказа.
19 октября пришло время сменить служилых людей, находившихся с весны «на Волуйке для посолские розмены». Через Валуйки пролегал путь турецких и крымских послов, откуда их под охраной специально назначенных людей проводили в Москву. Точно так же русских послов и гонцов в Крым и Турцию провожали до Валуйков, поскольку часто они везли с собой дорогостоящую казну на подарки турецкому султану и крымскому царю и взятки их приближенным. В октябре была составлена роспись, а сама высылка служилых людей на службу была проведена по зимнему пути, уже в январе 1627 года.
29 октября состоялся царский поход на освящение церкви Покрова в Рубцово. С 1 октября 1618 года, когда войска королевича Владислава неудачно пытались взять приступом Москву, к празднику Покрова у царя Михаила Федоровича было особое отношение. В Москве «на государеве дворе» остались «дневать и напевать» бояре Михаил Борисович Шеин, князь Андрей Васильевич Сицкий и окольничий князь Григорий Константинович Волконский. В Рубцове у государя был стол, на котором присутствовали бояре князь Иван Борисович Черкасский, князь Алексей Юрьевич Сицкий и окольничий Федор Леонтьевич Бутурлин. Новым для росписей у «государева стола» было то, что специально перечислялись «дворяня ж, которые были за государынею да за царицею», всего 33 человека. Для создания прецедента нужны были значимые обстоятельства, и они, похоже, нашлись, если учесть, что в апреле следующего 1627 года в царской семье родился первый ребенок. Значит, царице Евдокии Лукьяновне, учитывая ее положение, были выказаны особый почет и уважение.
Следующий «стол» у государя состоялся 8 ноября. Записные книги не отметили повода, по которому он собирался. Впрочем, повод был слишком очевиден. «Дворцовые разряды» не только называют его — празднество святого архистратига Михаила, но и сообщают о присутствии на приеме патриарха Филарета Никитича «в передней избе» в Кремле. Помимо прочего, это был храмовый праздник для кремлевского Архангельского собора, царской усыпальницы, и можно предположить, что в этот день и царь, и патриарх молились в нем.
Из очередных дел, возникших в ноябре и потребовавших участия царя Михаила Федоровича, можно упомянуть пожалование «выезжего литвина» Андрея Бермацкого с семьей. Он удостоился приема «у государя у руки» и «благословенья у патриарха». Была удовлетворена челобитная о переписке дел в Московском судном приказе, назначены сыщики по делу о проштрафившихся вяземских воеводах князе Федоре Андреевиче Телятевском и Юрии Игнатьевиче Татищеве. Одного из сыщиков пришлось отставить, поскольку выяснилось, что тот «Юрью Татищеву свой» (так говорилось о родстве или дружбе). 18 ноября были отпущены «меншие» воеводы Украинного разряда, «которые оставлены были на осень».
Но главное, что занимало царя Михаила Федоровича в те дни в государевых делах, был приезд шведского посла Александра Рубца и королевского дворянина Юрия Бенгарта. В записных книгах помещены росписи посольских встреч 22, 25, 30 ноября и отпуска послов в Швецию 3 декабря. По ним выясняется подробный посольский церемониал, включавший встречу за Тверскими воротами Александра Рубца, который оказался русским и православным, а также прием посла «в Золотой в меньшой полате». На встрече в Кремле царя Михаила Федоровича сопровождали «рынды в белом платье с топоры». Эту должность обычно исполняли молодые стольники. Окольничий князь Григорий Константинович Волконский встречал посла и королевского дворянина «перед Золотою полатою в сенных дверех», а окольничий Федор Леонтьевич Бутурлин «объявлял» его. Дальше послы отправляли посольство, отдавали королевские грамоты и были у царской «руки»: «и у государя у руки посол и дворянин королевской были, и думной дьяк Иван Грамотин, по государеву указу, послу и королевскому дворянину сказал, что царское величество жалует их, велел сести». Нет необходимости пересказывать полностью все посольские церемонии, тем более что в «дворцовых разрядах» и особенно дипломатических делах о взаимоотношениях со Швецией можно найти их более подробное описание. Обратим внимание, что 30 ноября царь Михаил Федорович «указал быти у себя государя и у бояр в ответе свейским послом». Эта формула показывает, что Боярская дума сохраняла определенное значение во внешнеполитических делах, с ее стороны «в ответе» шведским послам были князь Иван Борисович Черкасский, Михаил Борисович Шеин и участник заключения Столбовского мира князь Даниил Иванович Мезецкий. Суть посольства Александра Рубца прояснил еще С. М. Соловьев. Шведы просили о проезде в Белую Русь и к запорожским казакам, на что московское правительство ответило отказом. Выбор послом человека, который пострадал за православную веру в плену в Мариенбурге («Мальборке») на глазах у патриарха Филарета, оказался очень удачным. Патриарх Филарет Никитич вспомнил всю историю Рубца и не мог не проникнуться к нему симпатией. В общем, стороны должны были остаться довольны друг другом, так как увидели взаимное стремление к сближению своих стран[237]. Однако шведам не удалось склонить царя Михаила Федоровича к немедленным совместным действиям против Речи Посполитой. В Московском государстве справедливо полагали, что время для этого еще не пришло.
Между встречами шведских послов состоялся еще один стол у государя на праздник Знамения Пресвятой Богородицы 27 ноября. Опять записные книги более скупо сообщают об этом событии, чем разрядные книги. По сведению последних, это был торжественный стол «в Золотой подписной палате», а кроме бояр, в этот день «ел у государя отец его государев, великий государь святейший патриарх Филарет Никитич московский и всеа Русии».
До начала января было еще три традиционных «стола»: 6 декабря «на празник великого чюдотворца Николы», 21 декабря «на празник великого чюдотворца Петра митрополита» у патриарха Филарета Никитича и, конечно, 25 декабря на Рождество Христово.
В декабре царь Михаил Федорович по-прежнему решал дела о назначении в новые чины, отпуске городовых воевод и об отсылке московских дворян в приказы. Но главным декабрьским делом стали перемены в Посольском приказе и опала Ивана Грамотина, отправленного в ссылку в Алатырь. На его место был назначен Ефим Телепнев, брат посольского думного дьяка времен царя Василия Шуйского Василия Телепнева. Причиной опалы стала попытка Ивана Грамотина самостоятельно вести посольские дела: «…и будучи у государева дела… указу не слушал, делал их государские дела без их государского указу, самоволством, и их государей своим самоволством и упрямством прогневил, и за то на Ивана Грамотина положена их государская опала». Сопровождать Ивана Грамотина в ссылку для «береженья» был отправлен Яков Авксентьевич Дашков, которого щедро наградили, выдав ему полностью оклад четвертного жалованья, новое поместье и обеспечили казенными подводами. Недешево, оказывается, стоил гнев патриарха, к которому для «благословенья на отпуске» приходил пристав Яков Дашков!
В те же дни в Москве находился украинский священник Лаврентий Зизаний Тустановский, корецкий протопоп, привезший с собой «тетради», отданные в Посольский приказ для перевода. Это был составленный им катехизис, или книга «Оглашение», которую Лаврентий Зизаний привез для исправления в Москву. Эту книгу смотрел и переводил патриарх Филарет, переименовавший ее в «Беседословие», чтобы не путать с книгой Кирилла Иерусалимского. На казенном дворе в присутствии боярина князя Ивана Борисовича Черкасского и думного дьяка Федора Лихачева состоялся диспут Лаврентия Зизания с игуменом Богоявленского монастыря Ильей и книжным справщиком Григорием. Несмотря на то что московским цензорам предлагалось говорить «любовным обычаем и со смирением нрава», их позиция была агрессивной и обвинительной, в то время как Лаврентий Зизаний, напротив, выказывал готовность к исправлению своего труда, зачем он, собственно, и приехал в Москву. В этих диспутах отражалось нараставшее недоверие к православной образованности греческой церкви, нуждавшейся в своем Возрождении, обновлении через использование опыта античной философии и западной образованности. Так, игумен Илья и Гришка говорили Лаврентию Зизанию: «У тебя в книге написано о кругах небесных, о планетах, зодиях, о затмении солнца, о громе и молнии, о тресновении, шибании и перуне, о кометах и о прочих звездах, но эти статьи взяты из книги Астрологии, а эта книга Астрология взята от волхвов еллинских и от идолослужителей, а потому к нашему православию несходна». Зизаний отвечал им со спокойным достоинством: «Почему же не сходна? Я не написал колеса счастия и рождения человеческого, не говорил, что звезды управляют нашей жизнию; я написал только для знания: пусть человек знает, что все это тварь Божия»[238].
Хотя Лаврентий Зизаний и находился на положении почетного гостя, его содержание в Москве легко можно было спутать с почетным пленом. Тем не менее очень показательно для московских порядков того времени отношение к «выезжим» людям, попадавшим обычно под опеку царя и патриарха. Например, накануне праздника Богоявления, когда протопоп Лаврентий бил челом, чтобы ему позволили быть «у ердани», царь Михаил Федорович пожаловал его «с дворца блюдо яблок свежих, блюдо грушей в патоке, блюдо вишней в патоке же». На следующий день, в праздник Богоявления, Зизаний получил «в стола место корм». В другой раз «в запрос», то есть по своей просьбе, он получил из Дворцового приказа кроме яблок и вишен, «десять лимонов», а вместо «алив» (оливок) ему было послано «сто слив добрых», да еще две кружки «малвазеи». Православный богослов из Великого княжества Литовского все-таки был допущен на Печатный двор. В феврале, отпуская корецкого протопопа в Литовскую землю, его щедро наградили.
6 января царь Михаил Федорович, по обыкновению, праздновал двунадесятый праздник Богоявления в Кремле. 7 января 1627 года у царя Михаила Федоровича «у руки на отпуске» был окольничий Лев Иванович Долматов-Карпов, назначенный на службу на Валуйки «для посолские розмены». Ему был выдан царский наказ: «А как про крымских мурз, которым быти на Волуйке для посолские розмены, околничему Лву Карпову ведомо учинитца, что они идут к Волуйке, и Лву Карпову с государевою казною и с посланники и с крымскими посланники с Елца велено идти на Волуйку наспех, чтоб ему притти на Волуйку до приходу крымских мурз заранее».
В январе 1627 года были сменены также сибирские воеводы. Обычно их меняли сразу же во всех городах Сибири раз в три года. Дорога в сибирские города занимала по полгода и больше, поэтому если бы смена воевод происходила традиционно, то Сибирь годами могла бы оставаться без воеводской власти. Существенной была и экономия средств на прогонах ямских подвод. Значение Сибири и собиравшейся там пушной казны было очень велико, это подчеркивается особым совместным приговором царя, патриарха и Боярской думы (государи «указали и бояре приговорили») о посылке воевод и голов в Сибирские города. С этого года была сделана попытка «оптимизации» управления, потому что главный воевода Тобольского разряда боярин князь Юрий Яншевич Сулешев, побывавший на службе в 1623–1625 годах, посоветовал царю Михаилу Федоровичу несколько изменить структуру воеводских назначений: «сказал государю боярин князь Юрья Яншеевич Сулешов, что на Верхотурье другому воеводе быти нечево для, толко в том государеве казне в жалованье и в подводех убыток».
2 февраля «на празник Сретение Господне» был государев стол в «Золотой подписной полате». На нем присутствовал патриарх Филарет Никитич. 12 февраля «по памяти из Розбойново приказу, посланы государевы грамоты в городы о губных старостах». Это известие записной книги — свидетельство целой реформы губного дела 1627 года, которую Н. И. Костомаров считал важнейшей из законодательных мер конца 1620-х годов. Была предпринята попытка восстановить принцип выборности губных старост, введенных в Московском государстве еще в первой половине XVI века. Губные старосты времени царя Михаила Федоровича уже были далеко не те губные старосты, которые служили при Иване Грозном. Еще дед боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского служил в губных старостах, что ему неизменно поминали как местническую «потерю». Со временем население уездов перестало участвовать в выборах губных старост, и эти должности стали замещаться отставными или увечными дворянами и детьми боярскими, не имевшими никакого влияния ни на воевод, ни на приказы. Хотя по-прежнему на них было возложено немало важных дел, связанных с судом по мелким преступлениям и разделом земли в уездах. Губной староста мог даже замещать воеводу в случае его отсутствия. С 1627 года попытались уничтожить специальных сыщиков, посылавшихся по крупным разбойным делам из Москвы. Это было обременительно и для казны, и особенно для местного населения. Но доверить такое дело можно было только авторитетным, а не случайным людям. Поэтому в городах требовали избирать в губные старосты людей, «которым бы можно в государевых делах верить»[239].
16 февраля «по государеву указу» в дьяки Нижегородской чети был назначен Баим Болтин, на следующий день он был приведен «ко кресту», что одновременно означало и вступление в должность. Эта рядовая запись может быть и не заслуживала бы упоминания, если бы не исследование С. Ф. Платонова об авторе так называемого Хронографа Столяра или «Карамзинского хронографа», рукописью которого пользовался Н. М. Карамзин при освещении событий Смутного времени. Баим Болтин и был, по авторитетному заключению С. Ф. Платонова, автором этой уникальной рукописи. Записные книги, помимо прочего, сообщают нам крестильное имя Болтина — Сидор, тогда как во всех других источниках он упоминается под некалендарным именем — Баим.
25 февраля состоялся дебют посольского дьяка Ефима Телепнева на приеме «кизылбасково шаха купчин». В этот день был стол в Золотой меньшой палате. Персидские подданные приехали к царю Михаилу Федоровичу «с грамотами и с дары»[240]. Нигде так не умели делать подарки, как на Востоке. В Москве еще не забыли дара Ризы Господней от шаха Аббаса I и процессию со слонами и арапами, сопровождавшими прежнее персидское посольство. Поэтому «купчин» могла ждать только самая радушная встреча.
1 марта в Золотой подписной палате праздновали день ангела царицы Евдокии Лукьяновны. К государеву столу были приглашены патриарх и бояре Михаил Борисович Шеин, князь Даниил Иванович Мезецкий и окольничий Артемий Васильевич Измайлов. В тот же день «выезжий литвин» Андрей Бермацкий был назначен в приказные люди к архиепикопу суздальскому и тарусскому Иосифу. Тем самым решались сразу две проблемы: помимо того, что был устроен Андрей Бермацкий, получил отставку прежний приказной человек Иван Петрович Ленин, не пожелавший служить у епископа владимирского и берестейского Иосифа, назначенного в Суздаль. В октябре 1626 года Ленина даже посадили в тюрьму на неделю за то, что он поехал в Суздаль только «после архиепискупа, чрез государев указ», о чем была сделана запись в книгах Московского стола. Поведение Ивана Петровича, ослушавшегося государева указа, отражало нежелание русского служилого человека быть в приказных людях у «иноземцев», которыми в Московском государстве считали киевское духовенство. Хотя, может быть, сказались и некоторые личные особенности характера архиепископа Иосифа Курцевича, «прославившегося» впоследствии многочисленными ссорами со своею паствою и в конце концов, отлученного от суздальской кафедры.
В марте каждого года приходила пора расписывать по местам службы воевод Украинного разряда. Обычно Боярская дума подбирала кандидатуры, наблюдая за тем, чтобы не ущемить чью-нибудь местническую честь. На самом деле очень редко обходилось без споров. Так случилось и на этот раз, когда 7 марта были расписаны воеводы князь Федор Семенович Куракин и князь Иван Федорович Шаховской в большой полк в Тулу, князь Иван Федорович Татев и Степан Лукьянович Хрущов в передовой полк в Дедилов, Андрей Осипович Плещеев и Иван Владимирович Благово в сторожевой полк в Крапивну, князь Фома Дмитриевич Мезецкий и Максим Петрович Крюков в прибылый полк в Мценск, князь Федор Борисович Татев и представитель рязанского «выбора» Василий Петрович Чевкин в Переславль-Рязанский, князь Иван Петрович Засекин и выборный рязанский дворянин Федор Злобин Лихарев в Михайлов, Василий Никитич Пушкин и мещерянин Алексей Смирнов Чубаров в Пронск. Уже «у сказки» начались челобитные о местах: первый рязанский воевода князь Федор Борисович Татев бил челом на первого воеводу Большого полка в Туле князя Федора Семеновича Куракина. В свою очередь на князей Татевых бил челом первый воевода сторожевого полка Андрей Осипович Плещеев, вызвав ответное челобитное от них на Плещеевых. Князьям Татевым вообще не повезло в этот раз, потому что оскорбленным посчитал себя и ярославский князь Иван Петрович Засекин, назначенный в Михайлов. Второй воевода Большого полка в Туле князь Иван Федорович Шаховской просил защитить его от возможных претензий первых воевод передового и сторожевого полков, ссылаясь на прежнее «уложенье». К этому для полноты картины надо добавить челобитную Василия Никитича Пушкина на Андрея Осиповича Плещеева, которому теперь приходилось искать «случаи» и на князей Татевых, и на Пушкиных, челобитную второго воеводы сторожевого полка Ивана Владимировича Благово, других вторых воевод Тульского разряда и, наконец, споры рязанских воевод (и рязанских дворян) Федора Злобина Лихарева и Василия Петровича Чевкина. Всего, таким образом, на имя царя и патриарха поступило шесть челобитных, по которым боярами был дан суд.
Некоторые челобитные прямо нарушали изданные указы и давно разработанное «уложенье» о службе. В разрядных книгах содержится известие о том, как 21 марта царь Михаил Федорович «велел воевод послати к сказке». Обычно такие «сказки» — решения царя и Боярской думы давать или нет суд по местническим делам, объявлялись на Постельном крыльце. Думный дьяк Федор Лихачев выкликивал имя челобитчика, стоявшего в толпе собиравшихся в Кремле свободных от дел членов Государева двора и жильцов, и обращался лично к нему. Кто-то получал разрешение на суд после того, как служба «минется», другим отказывали, иногда грубо, случалось и с рукоприкладством, отправляя докучливых челобитчиков, явно нарушавших местнический порядок, в тюрьму[241]. На этот раз не повезло Андрею Осиповичу Плещееву. «Андрей Плещеев, — говорил ему думный дьяк, — Государь тебе велел сказать, бил ты челом на князя Ивана Татева, что ему указано быть в передовом полку, а тебе в сторожевом полку; и государево уложенье давано с собору, что сторожевому полку до передового полку дела нет, ни чести, ни безчестья; а хотя б тебе велели с родным его братом быти или хуже тебя, кто в передовом полку, и ты б, ведая государев указ, государева указа не нарушивал, и государя тем не кручинил»[242].
С такими сложностями происходило назначение воевод, которым был указан срок «стати по местом» 1 апреля. К этому дню на службе должны были уже находиться дворяне и дети боярские украинных городов, расположенных рядом с центрами сбора полков Тульского и Рязанского разрядов. Дворянам и детям боярским замосковных городов, чья дорога к месту службы вместе с вооружением и запасами не была такой простой, был назначен традиционный срок выхода на службу — 23 апреля, «Егорьев день». Пока служилые люди находились на службе в полках, у них была льгота — отсрочка в любых судных делах. В записных книгах Московского стола отметили, что 13 марта «посланы памяти по приказом, а велено для службы в судных во всяких делех отсрочить дворяном и детем боярским, и князем, и мурзам, и татаром, и атаманом, и казаком украинных и северских и полских и замосковных городов обеих половин».
После решений, связанных с организацией службы в Украинном разряде, наступало время больших праздников. Традиционно во дворце был стол 14 марта, «на празник Пречистые Богородицы Федоровские». Это день, когда царь Михаил Федорович в Костроме дал свое согласие занять престол. Не случайно в числе приглашенных были те люди, которые много сделали для царского избрания: боярин Федор Иванович Шереметев, возглавлявший в 1613 году посольство земского собора к Михаилу Федоровичу в Кострому, и боярин князь Дмитрий Михайлович Пожарский. На 18 марта пришлось Вербное воскресенье, а на 25 марта — Пасха. Оба эти дня праздновались столами у царя и патриарха, а также многочисленными пожалованиями. В Вербное воскресенье в московские дворяне было пожаловано 23 человека; почти всех, кто перешел в новый чин из стольников, пригласили на праздничный «стол» к царю Михаилу Федоровичу. Кроме того, еще 6 человек получили чин стольников и 10 человек — стряпчих. На Пасху пожалования продолжались, и Государев двор пополнился десятью стольниками и семью стряпчими. Возможно, на такую щедрость в пожалованиях повлияло совпадение праздников Пасхи и Благовещения — так называемая Кириопасха, случавшаяся крайне редко и потому отмечаемая с особенной пышностью. 25 марта в виде особой милости было допущено 40 человек дворян московских, которые «государю челом ударили в комнате», то есть поздравляли царя Михаила Федоровича с Пасхой и обменивались с ним подарками. Завершал череду этих праздничных столов прием по случаю нового праздника «Ризы Господней», приходившегося на «вторник на Светлой неделе».
Перечисление праздничных «столов» может создать иллюзию, что вся записная книга наполнена только одними перечнями приглашенных на них членов Государева двора. На самом деле продолжались рутинные отсылки в приказы служилых людей «московского списка», их назначения на воеводства и по другим службам. К 11 апреля относится еще одно «опальное дело»: по указу царя и патриарха подьячий Алексей Шахов был послан с приставом в Уржум. Правда, это была «мягкая» опала, потому что Шахова посылали служить подьячим воеводской избы, но при этом «без своего государева указу переменяти и ни в которой город переводить ево не велели». Все обстоятельства этого дела изложены туманно и остаются неизвестными: подьячий сидел «за вину», а «то дело, по государеву указу, ведают боярин князь Иван Борисович Черкаской да думной дияк Федор Лихачев». Скорее всего, речь идет о «слове и деле государевом». В этом случае разбирательство поручалось одному из бояр, который докладывал царю о серьезности объявленного дела.
16 апреля царь Михаил Федорович поддержал коллективную челобитную, поданную архимандритами и игуменами и «всякими служилыми и жилетцкими» людьми Дмитрова. Этот город оказался одним из немногих, где с функцией воеводы успешно справлялся губной староста дмитровский дворянин Федор Васильевич Чаплин. Его и просили оставить управлять в городе, на что царь Михаил Федорович ответил согласием и «указал» ему «быти в Дмитрове и ведати губные и татинные и всякие государевы дела и четвертные доходы сбирати и посадцких людей судить». Все перечисленное было шире функций губного старосты, поэтому Федора Васильевича Чаплина отправляли как воеводу из Устюжской четверти, а не из Разбойного приказа, если бы он оставался на прежней должности губного старосты.
18 апреля, с наступлением сухого весеннего времени, были приняты меры к защите Москвы от пожаров. Эта традиционная мера состояла в назначении «объезжих голов», в задачи которых входило «береженье от огня и от всякого воровства». Объезжие головы назначались «в старом в Кремле городе», «в Китае городе», «в Белом городе», «за Яузою в остроге», «за Москвою рекою в остроге», «за Каменным городом в слободах». Московские улицы — Никитская, Покровская, Пятницкая, Тверская, Сретенская, а также городские ворота должны были постоянно «патрулироваться» объезжими головами, ездившими в сопровождении назначенных с ними людей, решеточных приказчиков с Земского двора и выборных, взятых «в тех местех, где ездят, с 10 дворов по человеку». То, что такие охранные меры были нелишними, должны были напоминать остававшиеся пепелища от пожара 3 мая 1626 года.
Но в эти дни у царя Михаила Федоровича оставалось немного времени для плохих воспоминаний. В Кремле готовились к появлению первенца в царской семье. 22 апреля, как мы уже знаем, родилась царевна Ирина Михайловна. Единственный раз в связи с этим в записной книге появляется имя «великой государыни, иноки Марфы Ивановны», которая уже на следующий день после родов приказала с царицыным истопничим «прислать в верх» к Федору Стрешневу какого-нибудь «дворянина московского или из города сына боярсково». Зачем он понадобился на двор царицы Евдокии Лукьяновны именно в этот момент, можно только догадываться; скорее всего, ему было поручено распоряжаться всем, что необходимо для родившейся царевны. 25 апреля 1627 года был стол «в Золотой болшой в Гроновитой полате на ево государскую радость, на роженье царевны и великие княжны Ирины Михайловны», куда, конечно, был приглашен отец царя и самые приближенные бояре: князь Иван Борисович Черкасский, Михаил Борисович Шеин, князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Имя девочке выбрали со смыслом — «имянины ее и празнуют ангелу ее мая в 5 день, святыя мученицы Ирины»[243] — это напоминало имя другой царицы, Ирины Годуновой, жены «дяди» царя Федора Ивановича. 6 мая, в воскресенье, царевну крестили в Чудовом монастыре, и в этот день был еще один «стол» «в Золотой в меншой палате».
Таким образом, мы «прожили» один год с царем Михаилом Федоровичем, вникая в подробности тех дел и событий, в которые последовательно пришлось вникать и ему, от страшного разорительного пожара 3 мая 1626 года, до рождения и крещения царевны Ирины Михайловны 6 мая 1627 года. Конечно, никакой, пусть даже очень важный и подробный, документ не может служить исключительным пособием для составления летописи царских занятий. Не случайно сведения записных книг московского стола приходилось постоянно перепроверять записями разрядных книг и другими источниками. Удалось или нет такое летописное хронологическое повествование, — судить читателю, но теперь он по крайней мере введен в курс повседневных государственных забот царя Михаила Федоровича.
После прекращения деятельности земских соборов в 1622 году «государевы дела и земские», ранее решаемые царем Михаилом Федоровичем вместе со «всей землею», стали прерогативой двух великих государей — царя и патриарха, а также Боярской думы. Люди Московского государства, занятые собственным обустройством, легко отдали возможность участия в делах управления в руки центральной власти, освященной избранием ее представителями всех сословий. Но и власть действовала не вопреки земскому «миру», а с оглядкой на его интересы. Что это означало на деле, можно понять, проанализировав внутреннюю и внешнюю политику России накануне Смоленской войны 1632–1634 годов. Ибо почти все, что делалось во второй половине 1620-х годов, имело дальний прицел — новую войну с Речью Посполитой.
Вокруг земли в прямом, да и в переносном смысле вращалась жизнь государства и общества XVII века. Все важнейшие решения, все исторические события имели еще одно — земельное — измерение. Земля была не только условием существования многомиллионного крестьянства, но и источником главных богатств в стране, основой служебной и налоговой системы. Знакомясь с дозорами первых лет царствования Михаила Федоровича, мы уже называли две основные проблемы, которые принесло с собой Смутное время в области земельных отношений. Первая была связана с подтверждением прав на поместную и вотчинную землю, а вторая — с устранением неравномерности в налогообложении, существовавшей как анахронизм из-за отсутствия общего описания земель в Московском государстве. Толчком к разрешению земельных проблем, как ни странно, послужило чисто внешнее событие — тот самый московский пожар 1626 года, который уничтожил архив Поместного приказа. К тому времени были испробованы все паллиативные меры, чтобы наладить земельный учет и подготовиться к новому общему описанию: дозорные книги, сыскные приказы, подтверждение жалованных грамот. И все же для решения даже самого рядового дела о спорных пустошах и пожнях требовались челобитные и хождения по приказам в Москве.
Дела по описанию земель хранились в тех ведомствах, которые занимались судом и собирали налоги в уездах и посадах Московского государства. Это финансовые четверти — Устюжская, Новгородская, Владимирская, Галицкая и Костромская, а также приказы Большого прихода, Казанского дворца. Посольский и Разрядный. Такое рассредоточение описаний тормозило деятельность тех приказов, которые уже перешли на новые, общегосударственные основания управления, таких, как Ямской и Стрелецкий, взимавших одноименные налоги по сошному письму. Их значимость подчеркивалась назначением в эти ведомства в конце 1620-х годов первостепенных бояр князя Бориса Михайловича Лыкова и князя Ивана Борисовича Черкасского. Ямской и Стрелецкий приказы не вникали в особенности форм собственности, тягла, ведомственной и территориальной подчиненности, а брали налог со всех, кто обязан был его платить. Но чтобы добиться составления необходимых платежниц по новым писцовым и дозорным книгам, нужно было преодолеть немало сложностей. Особенно это касалось тех территорий, которые существенно поменяли состав владельцев в Смутное время и формы собственности, когда масса дворцовых и черносошных земель попали в частные руки. Получить информацию об окладах для сбора налогов с этих территорий можно было только после их дозора или описания.
Примерно с 1622 года была сделана попытка сосредоточить дело описания частновладельческих имений в Поместном приказе. Это решение было следствием поставленной еще перед земским собором 1619 года задачи обновления сведений о земле: «Указали есмя наше государство все обновити писцами и дозорщиками»[244]. Но быстрого результата тогда достичь не удалось, сделанные наспех дозоры вызвали слишком много нареканий, а посылки писцов, начавшиеся с 1623 года, затронули немного городов. С. Б. Веселовский, осветивший в своем исследовании «Сошное письмо» весь ход описательных работ 1620-х годов, насчитал за это время 5–6 описаний, среди которых главной, конечно, была посылка писцов в Московский уезд. Выбор остальных «малых» уездов — Звенигорода, Клина, Перемышля, Ржевы Владимировой, Старицы, мог диктоваться их разорением в Смуту. В это же время еще продолжались отсылки писцов в уезды из других ведомств; так, например, Новгородская четь начала описание Псковского уезда, а Казанский дворец — Алатыря и Курмыша. В следующие годы отсылка писцов продолжилась и затронула в общей сложности около 20 городов и уездов, что составляло «едва четвертую часть всех городов ведомства Поместного приказа»[245]. К моменту пожара 1626 года в Поместном приказе находились только писцовые книги части Московского и Клинского уездов.
Сразу после пожара в ведомстве Поместного приказа предприняли работу по учету и описанию оставшихся документов и по сбору тех материалов, которые могли помочь восстановить утраченную документацию: приправочных книг с прежних описаний уездов, выдававшихся для справки писцам, черновых дозорных и писцовых книг. Так были восстановлены, например, клинские писцовые книги, причем подьячему, по его собственным словам, приходилось самому покупать бумагу для этих целей. Общие описательные работы были отложены почти на год, и только в конце апреля 1627 года Поместный приказ взялся за подготовку приправочных книг[246]. О размахе работ свидетельствует тот факт, что приправочные книги изготовлялись сразу же по 42 городам, в большинство из которых писцы были посланы в том же 1627 году. В течение 1628–1629 годов было начато описание почти всех земель ведомства Поместного приказа.
Не без связи с планировавшимся составлением общего писцового описания 26 февраля 1627 года был принят важный указ царя и патриарха о запрете раздачи дворцовых земель, так как Приказ Большого дворца уже не справлялся с растущими нуждами «государева обихода» и другими дворцовыми расходами, «а исполнять неоткуды». Необычна сама форма указа, в котором «великие государи», видимо, не надеясь, что смогут скоро отказаться от укоренившейся привычки легкой раздачи дворцовых земель, просят напоминать им самим свое распоряжение: «и хотя будет их государской приказ, будет по чьему челобитью велят выписать кому дворцовое село или деревни к отдаче, и сесь их государской приказ памятовать и докладывать их, государей»[247].
Обычно для описания уездов назначалась комиссия из московского дворянина и приданного ему для технических нужд подьячего. Обязательным требованием было отсутствие «конфликта интересов» у писца, который не мог владеть землею в том уезде, куда его посылали для работ. Более того, если какие-то люди имели основания опасаться «недружбы» писца, судились с ними, они подавали челобитную, чтобы их поместья и вотчины переписали писцы соседних уездов. Писец и его помощник давали присягу, «крестное целованье», что будут делать все дела «вправду», в соответствии с государевым наказом.
Наказы о «писме и мере» посадов и уездов выдавались каждой комиссии писцов, содержание этих документов зависело от того, какое ведомство посылало писцов — Поместный приказ, дворцовое ведомство или чети. В однотипные наказы вносились иногда небольшие корректировки, отражавшие особенности землевладения в отдельных местах. Обязанности писцов были многообразны. После приезда им предлагалось осматривать описываемые ими посады, уезды, пашни, угодья и леса. В ходе такого осмотра писцы проверяли прежние документы на поместья и вотчины, обмеривали пашню с помощью специальной мерной веревки, сделанной по выданной им в Москве государевой казенной сажени. «А веревку велеть свить длинную 80 сажень, — говорилось в наказе писцам, — а поперечную 30 сажень». Переписчики проверяли сказки о состоянии посадов и числе их жителей, о количестве земли и населении помещичьих и вотчинных владений, монастырских и церковных вотчин. Им нужно было следить, чтобы никто не утаивал за собою людей, не примеривал себе лишней земли, не облегчал тягла. Главный принцип, ярко сформулированный в наказах относительно оброчных земель, — посильность тягла: «чтоб в государеве казне прибыль была, а убытков нигде в государеве казне не было, и крестьяном бы тягости великие в оброкех не было, чтоб им как вперед прожить, а государевы оброки и всякие дани платить ежегод сполна беспереводно мочно». Одновременно с описанием, на что обращалось особое внимание, писцы должны были провести размежевание всех земель и угодий, в том числе спорных. Для контроля писцы обязаны были представлять в Поместный приказ перечневые книги, содержавшие краткую информацию о проведенных описаниях и полученных результатах сошного письма.
Сознавая сложность задач, стоявших перед писцами, правительство включило в наказ много норм, требовавших дополнительного рассмотрения и решения по докладным выпискам самими «великими государями». Так, если писцы обнаруживали «лишка» в чьих-нибудь поместных землях, они не имели права отдавать найденные дополнительные земли в «роздачу», без «государева указу». Все такие поместные излишки отписывались «на государя», и об этом извещался Поместный приказ. Писцы могли примерно расписывать, на сколько лет — пять, десять или пятнадцать — можно получить льготу на необрабатываемые «переложные» земли, но, приехав в Москву, они обязаны были «доложити государя… и государь… указ учинит». В отношении поместий писцам прямо запрещалось «росписывать» их без государевых грамот (то есть если у владельцев отсутствовали соответствующие документы на поместные земли или оброчные угодья).
Вмешательства государя больше всего требовали вотчинные дела. Писцы должны были следовать порядку, установившемуся по «уложенью» царя Ивана Грозного с «89 года», то есть указам об отмене тарханов, состоявшимся, если быть точным, 15 января 1580 года[248]. С этого времени церкви было запрещено приобретать каким-либо способом, в виде купли или вклада, земли служилых людей. На самом деле вотчинники и монастыри находили способы обойти этот закон, и практика пополнения монастырских владений за счет приобретения земли служилых людей продолжалась. В отношении таких нарушений царь Михаил Федорович объявлял амнистию, в случае если не было каких-либо челобитных до его воцарения. Считалось, что «те вотчины застарели в монастырех многими леты». Отдельно решался вопрос о монастырских вотчинах, если на них были челобитчики со времени воцарения Михаила Федоровича. Писцы должны были собрать информацию и написать о таких спорных владениях в своих писцовых книгах отдельной статьей. Дальше вопрос решался самим государем («о тех вотчинах велит указ учинить»). Вообще Поместный приказ больше заботила практика, установившаяся со времени избрания царем Михаила Федоровича. Поэтому должен был состояться пересмотр пожалований монастырям вотчин служилыми людьми, не имевшими наследников. Очень характерно для политики царя Михаила Федоровича, что речь не шла о конфискации таких земель, полученных монастырями в обход «уложенья» царя Ивана Грозного. Вотчины должны были выкупаться, а монастыри получить компенсацию из государевой казны «по своему государеву указу и по новому уложен ью».
По усмотрению царя Михаила Федоровича должны были решаться дела о вотчинах, конфискованных когда-то «в опричнину з городом, а вотчинники высланы в земское, и раздаваны те их вотчины в поместье». В Москве хорошо знали, что вслед за опричными переселениями последовало запустение многих опричных земель и постепенный процесс возвращения вотчинников на свои земли, как законного, так и незаконного. Со временем создалась ситуация, когда у владельцев вотчин имелись старые грамоты на них, но не было царского указа об отдаче им назад таких вотчин, ставших «порозжей» землею уже после отмены опричнины. Таких владельцев с неявными правами на землю писцы обязаны были высылать за порукой в Москву «в государеве пене и во владенье». Старым вотчинникам необходимо было вместе с писцами «встать перед государем», а тот должен «им в тех землях указ учинить». Доклад царю Михаилу Федоровичу требовался и в других спорных случаях владения вотчинами без крепостей или по таким крепостям, где земля обозначена поместной, а не вотчинной. Самостоятельно писцы отписывали земли тех людей, у кого не было права на приобретение вотчин: «неслуживые люди, попы не к церквам и торговые мужики, и монастырьские служки, или холопи боярские». Напротив, писцы должны были принять меры, чтобы сохранить в составе землевладельцев атаманов и казаков, «сдававших» свои поместья и распродававших вотчины, чтобы избыть государевой службы.
Новые описания отменяли также прежние дозоры, запись в дозорных книгах первых лет царствования Михаила Федоровича переставала быть основанием для владения землей. В наказе писцам ссылались на то, что «дозорные книги погорели», и справедливо опасались, как бы предприимчивые дельцы не начали искать прежних дозорщиков и уговаривать их написать заново выписи из книг своего дозора, которые невозможно было бы проверить («станут… промышлять новыми выписьми и крестьян и бобылей и угодья умнут воровски приписывать, и от тово будет в земле смута великая, бедным обида»). Так завершилась более чем десятилетняя история дозоров послесмутных лет, к которым у московского правительства так и не возникло большого доверия. Одновременно утратили свое значение сыскные десятни первых лет царствования Михаила Федоровича. По указу 8 декабря 1627 года при проверке правильности перевода поместий в вотчину «за московское осадное сиденье» следовало учитывать разборные десятни 1621/22 года[249].
Писцы должны были собирать копии документов на земельные владения, переписывать их, составлять обыскные списки при умышленном запустошении тяглых земель, готовить чертежи своего межеванья в спорных случаях и все это, в случае необходимости, «класти перед государем… и государь… в тех земляных делех указ учинит». Согласно наказу, у писцов были полномочия по высылке землевладельцев к ответу в Москву, доправке пошлин и даже проверке состава семей дворян и детей боярских. Дело в том, что со времени общего разбора 1621/22 года появилось немало новиков, претендовавших на обеспечение своей службы поместьями. Отцовские поместья записывались за младшими братьями, а старшие «приискивали» себе тем временем новую землю. Писцовый наказ регламентировал обеспечение землей, когда единственные сыновья в семье верстались окладами «от отцов». В этом случае они должны были дожидаться вступления в свои права на поместье до окончания службы отца («ждать под отцом поместья»). Забота об учете новиков отразилась не только в наказе переписчикам. В 1627/28 году было организовано общее верстание новиков в Москве и по городам[250].
Наличие широких полномочий у писцов, естественно, создавало почву для злоупотреблений, и поэтому писцы ставились в определенные условия работы. Они должны были как можно быстрее составить чистовой вариант своих книг («и писцом начисто велети в книги писати перед собою часа ж того»). Первичную же документацию («полевые книги») требовалось хранить запечатанными «для береженья».
Надо сказать, что каждый день пребывания переписчиков на местах обходился очень недешево тяглым «мирам», платившим за их постой и обеспечивавшим их кормом и подводами. Поэтому, например, 14 октября 1627 года ряд писцов, которые описывали только уезды, а не посады, были отозваны в Москву, чтобы не создавать дополнительного напряжения тяглым людям («чтоб уездным людем от писцов продажи не было в кормех»)[251]. Не давалось писцам отсрочки в их собственных земельных и судебных делах, чтобы они скорее завершали свою работу и не использовали ее в качестве предлога для судебной волокиты.
В наказе перечислены и известные Поместному приказу проступки писцов, за которые им грозило серьезное наказание: «А учнут писцы… писати и мерити и отделяти кому в поместье через землю и выбором не сряду, или кому лишек дадут через государев указ, или добрую землю за середнюю и за худую землю, или середнюю и худую землю за добрую землю учнут писати не прямо, другом учнут дружити, а недругом мстити, а живущее в пусто, а пустое в живущее учнут писати, а от того учнут посулы и поминки имать, и государь… тех мест велит послать досматривать и описывать иных писцов, да в чем писцы солжут, и им от государя… быть в великой опале и в казни»[252].
Описательные работы продвигались по-разному. Все зависело от размеров уездов и посадов, опытности тех или иных писцов, количества земельных споров в уездах. Бывало даже так, что писцы не знали тонкостей порученного им дела, но легко соглашались на службу. Один из таких горе-писцов Фока Дуров, посланный в 1623–1625 годах описывать Тотемский посад и уезд, едва не разорил Тотьму, перепутав большую соху с волостными сошками. В декабре 1632 года дело разбиралось в Устюжской четверти, где Фока Дуров свалил все ошибки на подьячего, а сам без тени стыда признался: «А он де, Фока, сошного письма не знает и класть не умеет»[253].
Правилом было составление писцовых книг в течение нескольких лет, например, из начатых в 1627 году описаний писцовые книги по Бежецкому Верху были составлены 14 мая 1632 года, Дедиловского уезда — не ранее 1632 года, Каширского уезда — в начале 1633-го, Муромского уезда — не ранее 1631-го, Тульского уезда — не ранее 1633 года. Иногда описание растягивалось на пять — семь лет и многие работы не были еще окончены ко времени Смоленской войны 1632–1634 годов.
Вина в этом лежала отчасти на московском правительстве, постоянно корректировавшем ход описательных работ на посадах и в уездах. Для царя и патриарха составление писцовых описаний по всем уездам Московского государства стало серьезным поводом для наведения порядка с разными формами собственности на землю, с учетом государева тягла. Начиная с 1627 года в доклад царю и патриарху вносилось много дел о поместьях и вотчинах. После этого следовал какой-нибудь указ, естественно, не отраженный в наказах писцам, потому что требовалась дополнительная переписка с ними, а иногда и внесение изменений в уже проведенную работу.
Например, целое уложение о родовых и выслуженных вотчинах, выданных за московское осадное сидение «в королевичев приход», было рассмотрено в Крестовой палате царем Михаилом Федоровичем и патриархом Филаретом Никитичем 3 декабря 1627 года. Все началось с извета патриарха Филарета Никитича о противоречии формуляра жалованных грамот, выданных за осадное сидение, «правилам святых апостол и святых отец»: «А в государевых жаловалных вотчинных грамотах, каковы даны вотчинникам за московское осадное сиденье королевичева приходу и за царя Васильеву осаду, написано не по правилу святых апостол и святых отец: те выслужные вотчины после вотчинников женам их»[254]. Патриарх настаивал на том, что остававшиеся бездетными вдовы лишались права на распоряжение вотчинами: «до тех выслужных вотчин вотчинниковым женам, которые останутца бездетны, дела нет». Вместо этого предлагалась другая норма — наследование по мужской линии в роду: «те вотчины отдавати после умершаго братьи, родным и двоюродным, и в род тово умершаго, ково не станет, хто кому в род ближе». Результатом отдельного совещания царя и патриарха стало исправление формуляра жалованных грамот. В целом предложения патриарха были приняты, но дополнительно потребовалось обсудить еще девять статей по спорным делам и принять по ним решения, записанные думными дьяками Федором Лихачевым и Ефимом Телепневым. Царь и патриарх решали, применять ли те же нормы, что и к бездетным вдовам, к матерям, дочерям, сестрам, внучкам и правнучкам умерших вотчинников. Дополнительные коллизии создавались в случае пострига матерей и вдов, владевших вотчиной или поминавших душу вотчинника за счет проданного имущества.
Работы писцам прибавили и указы о «дворовой чети». Необходимо было дополнить итоги сошного письма переводом четверти живущей пашни в дворовое число. Суть этой реформы С. Б. Веселовский определил следующим образом: «Живущее, то есть пашню паханую, полагаемую в сошное письмо, стали определять (вычислять) по числу крестьянских и бобыльских дворов, по объективным нормам, а не по силам тяглых людей, не по усмотрению писцов и приказов, как было раньше»[255]. Другими словами, появилась точная счетная мера — двор, положившая предел произволу писцов. Теперь все подсчеты зависели не от размеров запашки и качества земли, а от населенности владения, что можно было точнее проконтролировать и проверить. Эта техническая по сути операция, на самом деле имела очень серьезные последствия для земельного кадастра и финансовой системы Московского государства. В результате экспансии служилого землевладения сошное письмо разрушалось. Оно не устраивало владельцев вотчин и поместий, во многом из-за произвольного понимания писцами принципа посильности тягла. Объективность двора как «отвлеченной нормы оклада»[256] позволила реанимировать сошное письмо и удержать его в качестве основы налогообложения до конца XVII столетия.
Дворовый счет не был новшеством. Его применяли еще в описаниях времени Ивана Грозного. Более того, нормы количества дворов на живущую четь применялись для ряда описаний первой половины 1620-х годов. Видимо, в том, сколько крестьянских и бобыльских дворов считать на живущую четверть, и была основная проблема. Московскому правительству, естественно, хотелось сделать как можно прибыльнее для казны. Поэтому по первому указу, принятому в 1620 году, когда число дворов на четь было определено для 8 замосковных городов, нормы составляли 4 крестьянских и 3 бобыльских двора на четь в служилых землях и 3 крестьянских и 3 бобыльских в монастырских и церковных. Если учесть, что в большой сохе для служилого землевладения было 800 четвертей, а для церковного — 600, то последнее обложение получалось тяжелее. Эта тенденция — более льготного обложения поместий и вотчин дворян и детей боярских — сохранилась и при всех последующих изменениях дворового счета. В 1620-е годы Поместный приказ искал единую норму и она колебалась значительно для разных уездов от 2 крестьянских и 2 бобыльских до 12 крестьянских и 8 бобыльских дворов. Пересчет живущей четверти в дворовое число писцам можно было произвести и позднее, поэтому указ о введении дворовой чети так опоздал и первые распоряжения, коснувшиеся новых описаний, были сделаны по докладу царю и патриарху 19 марта 1630 года. Тогда нормы были установлены для 69 городов, точнее, они повторяли установленное ранее количество крестьянских и бобыльских дворов на живущую четь для этих уездов.
Но как только началось применение указа, правительство столкнулось с валом коллективных челобитных от всех землевладельцев уездов об облегчении этих норм. Уже 17 апреля 1630 года в Поместный приказ поступила коллективная челобитная из Мосальска, который положили в живущее по самому тяжелому окладу: «по 2 крестьянина да по 3 бобыля в четверть». Ничем, кроме обычного для бюрократов плохого знания своей страны, решение написать Мосальск в одном окладе вместе с Тулой объяснить нельзя. Сами мосальские землевладельцы имели все основания считать, что их оклад должен быть ближе к разоренным, а не благополучным, хорошо охраняемым уездам: «А по государеву де указу положены в живущее украйные разареные городы: Мещеск, Медынь, Вязьма, Ржева, Ноугородцкие пятины и Белоозеро, по 12 человек крестьян да по 8 бобылей в четверть, а Мосалеск де ближе тех всех городов к литовскому рубежу и разорен без остатку». Думный дьяк Ефим Телепнев пометил на этой челобитной решение царя Михаила Федоровича: «Государь пожаловал, велел, выписав, доложить себя государя, х которым городом приверстан». 3 августа 1630 года челобитную царю Михаилу Федоровичу подали брянчане, также жаловавшиеся на близость к литовскому рубежу: «Из одной пролуби с литовскими людьми во многих местех воду пьют». Спустя несколько месяцев брянчане подали новую челобитную, указав на начало очередного этапа в работе писцов: «И ныне, государь, им письма своего и меры книги писать, в живущем положить». Брянчане описывали тяжелую ситуацию в уезде из-за близости к Речи Посполитой, осуществлявшей политику переманивания крестьян из государства в государство, и просили облегчить дворовое число по примеру другого порубежного города — Торопца. «И наши, государь, вотчинки и поместейца от войны литовских людей и крымских и от руских воров запустели, — жаловались челобитчики, — а которые, государь, от войны крестьянишка остались, и мы, богомольцы и холопи твои, теми своими поместейцы и вотчинками мало владеем, потому что на литовском рубеже на серпеском, и на смоленском, и на рословском, и на крычевском, и на почепском, на трубческом рубеже, обаполь всего Брянского уезда обошла Литовская земля, и крестьянишка, государь, наши до писцов и после писцов, которые имены писаны в писцовых книгах, слыша прелесть литовских людей, выбежали из-за нас за рубеж к Литве; а литовские люди прельщают: людем и крестьяном нашим дают льготу на 15 лет, а иным на 20»[257]. На обороте этой челобитной имеется помета о решении царя Михаила Федоровича: «Государь пожаловал, будет им в том указ не учинен, и по тому делу велел доложить себя государей». 13 октября 1630 года челобитная была взята «к делу», которое стало быстро пополняться. За два месяца число таких коллективных просьб достигло девяти. Царю Михаилу Федоровичу били челом дворяне и дети боярские калужских и тульских служилых «городов» — Лихвина, Воротынска, Перемышля, Каширы, Тулы, Алексина, пограничных с Литовской украйной — Зубцова, Торжка, Ржевы Пустой, разоренных от крымцев «польских» уездов — Воронежа и Ливен. Воронежцы, например, говорили о частых татарских приходах и пленении своих крестьян и бобылей: «и пущи, государь, нам, худые земли». Так, начиная с 10 ноября 1630 года служилые люди смогли добиться от царя Михаила Федоровича уступок в обложении, которые продолжались и дальше, пока указами 18 января и 21 апреля 1631 года нормы дворовой четверти не были унифицированы и составили в основном два разряда: 12 (8 крестьянских… 4 бобыльских) — 20 (12 крестьянских… 8 бобыльских) дворов в служилых землях и 9 (6 крестьянских… 3 бобыльских) — 15 (9 крестьянских… 6 бобыльских) в монастырских и церковных[258]. Все это было далеко от намерений начала 1620-х годов и хорошо показывает, что правительство в своем стремлении обложить живущие земли по самому выгодному окладу, упустило время. Сработали главные принципы налоговой системы Московского государства: положить на население столько тягла, сколько оно вынесет, а на уступки идти только в том случае, когда требовалось обеспечить его лояльность.
Сложная история введения дворовой чети показывает, что описательные работы в уездах породили немало толков и разговоров. Там, где дело касалось общих интересов, жители уездов отстаивали их коллективно. На такие обращения власть смотрела как на законные, в отличие от частных челобитных, грозивших авторам серьезными карами за «докуку», если они не будут признаны достойными внимания власти. Е. Д. Сташевский разыскал и опубликовал одну из таких челобитных — некоего Федора Федоровича Уварова патриарху Филарету Никитичу о составлении «земляного списка», рассмотренную в августе 1630 года. В обоснование своего обращения челобитчик ссылался «на многую непрестанною в народех молву», о которой он и решил донести: «што все бутта не пожалованы, а ваша государскоя жалованя, поместья и вотчины за собою скрывают, а иныя туды ж такают». Чтобы исправить предложение, Уваров предлагал составить «земленой списак, сколка за кем поместей и вотчин и сколко за кем крестьян». Получив в руки такой документ, московское правительство, по мысли Уварова, могло бы противостоять толкам и умерить аппетиты служилых людей, утаивавших свои поместья и вотчины: «и тогды, государь, от такия молвы престанут и служит неоплошна и безсловна станут, доведетца, государь, будет на иных и на сомих взят, а не токмо дати».
По указу царя и патриарха рассмотреть дело было поручено боярину князю Ивану Борисовичу Черкасскому и думному дьяку Федору Лихачеву, однако государей интересовало не совсем то, что автора челобитной. Им нужно было знать: «какая молва и от ково именем и какими обычеи, ис чево зделат земляной список и иное за ним какое дело есть ли, то б все сказал имянно про што в челобитной в твоей написано скрытно». В расспросе Уваров мало что мог добавить к тому, что он уже написал. Предложение Уварова патриарха тогда не заинтересовало, потому что противоречило существовавшей практике: «не по писцовым книгам и не по дачам земляново списка наперед сево не делывали, а толко по ево скаске земляной список велет делат, и в том будет смута и им государем в челобите болшая докука».
Федор Федорович Уваров, именуя себя в «сказке» «тмотысячным холопом» и соглашаясь на «злую смерть», в случае, если решат, что он писал об этом «для своей чести или пожитков», видимо, сумел соблюсти необходимый политес в обращении к власти. Во-первых, его выслушали, а во-вторых, хотя и пожурили, но не сильно, «што он то извещал не делом»[259]. Его идея была реализована царем и патриархом через пару лет, в 1631–1632 годах, в указах о сборе сказок о землевладении с московских дворян и жильцов[260].
Пожар 1626 года и последовавшее за ним приведение в порядок учета земельных владений, подтолкнуло решение и другой застарелой проблемы — организации суда, тем более что значительная часть судебных дел была связана со спорами помещиков и вотчинников между собою. 28 декабря 1627 года состоялся указ по одному частному делу, в соответствии с которым запрещалось пересматривать дела, решенные «до пожару»[261]. Судебная система Московского государства основывалась на нескольких основополагающих принципах, выработанных Судебником 1550 года и приговорами о разбойных делах 18 января 1555 года, татебных (воровских) делах 28 ноября 1555 года и губных делах 22 августа 1556 года[262]. Когда после Смуты приводили в порядок дела в московских приказах, в 1616/17 году была составлена так называемая Вторая указная книга Разбойного приказа, нормы которой в значительной мере повторяли предыдущую указную книгу, написанную при царе Иване Грозном[263].
Губная реформа 1627 года, призванная улучшить дело сыска разбойников и рассмотрение дел по мелким преступлениям, показала намерения правительства царя Михаила Федоровича и патриарха Филарета Никитича привести старое законодательство в соответствие с изменившейся структурой форм собственности в уездах и населения в них. Когда речь шла о несложных делах, в которых истцами и ответчиками выступали жители одного посада или уезда, то губное дело помогало суду воевод, пришедшему на смену наместничьему суду. Однако когда речь заходила о челобитных служилых людей городовых чинов и московских дворян друг на друга, или об исках к патриаршим и дворцовым крестьянам, имевшим судебные льготы, то суд переносился в Москву. Общим правилом в этом случае было решать дела в том приказе, суду в котором был подведомствен ответчик. Не случайно главы приказов в это время назывались судьями.
Вопрос о совершенствовании суда рассматривался 11 января 1628 года, когда было принято особое «уложенье». 17 ноября 1628 года царь и патриарх еще раз вернулись к рассмотрению статей о суде, представленных судьею Челобитного приказа окольничим князем Григорием Константиновичем Волконским[264]. В этих законодательных актах речь шла как о судах воевод, так и о судах в Москве, руководствовавшихся одними нормами организации процесса. Царь Михаил Федорович и патриарх Филарет Никитич решали, как поступать с истцами и ответчиками, если они не приезжали на суд, давая повод искам о «проести» и «волоките», что делать с отдельными категориями истцов и ответчиков. В частности, для городовых дворян, которым почти каждый год давали отсрочку для службы, существовала норма, по которой они обязаны были «стать на Москве к суду, как воеводы с конь ссядут, месяц спустя». При этом многие игнорировали это правило, поэтому было принято решение дополнить его посылкой специальных грамот о вызове к ответу в московские приказы. У служилых иноземцев была другая проблема, они отводили повальный обыск («а иноземцы шлютца в обыск в послушество») в своих спорах с боярами, окольничими и московскими дворянами, полагая, что население поддержит не их, а «сильных людей» и «всяк по них скажет». Здесь царь и патриарх не стали отказываться от повального обыска, как от давно утвердившегося способа следствия в спорных делах о беглых людях и недвижимом имуществе. Участие нескольких десятков, а то и сотен местных жителей, связанных клятвенными обещаниями говорить правду, лучше помогало решать проблемы, чем приказной суд.
Ряд статей, рассмотренных в 1628 году, касался сыска беглых крестьян и холопов, возмещения нанесенного ими ущерба, организации правежа по кабальным искам и по делам, решенным судом. Более подробно было расписано, как организовывать крестное целование, правеж по большим искам «во сте рублех и больше». Срок правежа в таких исках был установлен в месяц, а если ответчик не платил деньги, то у него отписывали дворы и лавки в Москве. Сложнее было с помещиками и вотчинниками из разных городов, так как поместье давалось в обеспечение службы, а вотчина жаловалась «в род» без права изъятия, кроме царской опалы. Царь и патриарх приняли компромиссное решение и не согласились на выкуп вотчин «по цене» в обеспечение иска, предложив взамен взыскивать деньги на крестьянах ответчика.
Статьи, принятые в 1628 году, были разосланы из основных судебных приказов — Разбойного, Московского судного — «в городы, которые по государеву указу в котором приказе где ведают… к воеводом и к приказным людем, чтоб тот государев указ и в городех был ведом»[265]. Следовательно, еще за двадцать лет до принятия Соборного уложения 1649 года было разработано достаточно подробное процессуальное законодательство. Как и в случае с земельными описаниями, разработка его пришлась на продолжавшееся время земского «устроенья» во второй половине 1620-х годов.
Торговля и таможенное дело имели ключевое значение для бюджета Московского государства. До времени совместного управления царя и патриарха в основном осуществлялась нехитрая политика изъятия запросных и пятинных денег, обескровливавшая торговлю. Посадские люди страдали из-за отсутствия достаточных оборотных средств. Еще и поэтому такой остротой отличались конфликты людей, торговавших на посаде. Те, кому это положено было делать по статусу, платили тяжелые налоги, а осуществлявшие торговую деятельность монастырские крестьяне и закладчики сохраняли и приумножали свои капиталы. Правительство царя Михаила Федоровича только продвигалось к идее прикрепления к посадам их жителей по торговле и промыслам, реализованной в Соборном уложении 1649 года. Для фискальных целей не столь уж и важно было, где и как торгует тот или иной человек, главное, чтобы его товары проходили по учету через внутреннюю таможню и чтобы он платил налоги за торговые места.
В едином Московском государстве существовал давний механизм создания привилегированных корпораций гостей и купцов гостиной и суконной сотен, выделявшихся своими капиталами и размахом торговли от всей массы посадских людей. Гостей и купцов «гостиной сотни» часто путают, ставя между ними знак равенства. На самом деле это не так. В древности гости делились на «сурожан», торговавших с Востоком, и «суконников», чей интерес был связан с рынками Западной Европы. Торговые люди «гостиной» и «суконной» сотни появились позднее, в царствование Ивана Грозного, и первоначально набирались из числа жителей Москвы.
Гости и купцы гостиной сотни — это элита купечества всей страны, отделенная тяглом от посадских людей и когда-то выделенная для уплаты в особую «гостиную соху». В царствование Михаила Федоровича по всем делам их ведал Казенный приказ. Об их статусе красноречиво говорит то, что только гостям было позволено владеть вотчинами наряду со служилыми людьми. Гости постоянно участвовали в деятельности земских соборов, присутствовали на приемах иностранных купцов и посланников в Кремле. Иногда гостей принимали в службу в дьяки. Наряду с преимуществами статуса гостей и купцов гостиной сотни у этих торговых людей были и обязанности службы в таможнях, кабаках и промыслах по назначению государя. Гости и купцы гостиной сотни были крупнейшими частными кредиторами царя, от которого, в свою очередь, зависело их благосостояние[266].
С возвращением патриарха Филарета Никитича становится заметным поворот в политике по отношению к гостям и остальному купечеству. По патриаршим кормовым книгам заметно, что отец царя приблизил многих купцов, принимая их у себя на праздничных столах[267]. Обычно в этом видят более «декоративную сторону», чем стремление власти устраивать совещания с гостями и особенно посадскими людьми[268]. Однако не стоит забывать, что поводом для приглашения к патриарху Филарету Никитичу не обязательно были деловые вопросы. Так, весьма примечательно, что один из частых гостей на патриарших столах, гость Надея Светешников, в 1620–1622 годах построил первый каменный приходской храм на ярославском посаде, до сих пор называющийся по его имени — церковь Николы Надеина. Это не единственный пример начавшегося по инициативе гостей и торговых людей строительства каменных храмов, открывший замечательную и своеобразную страницу русского зодчества XVII века. Гости и торговые люди известны как щедрые вкладчики в монастыри, заказчики икон, церковной утвари и даже собиратели первых частных крупных рукописных библиотек. Словом, у классического русского меценатства были глубокие исторические корни.
Большая роль иностранных купцов, нередко приезжавших из Англии, Голландии, Швеции и немецких земель не только торговать в Московском государстве, но и исполнять дипломатические поручения, заставляла правительство обратить внимание и на свое купечество. Тем более что русские торговые люди не являлись исключением из общеевропейской практики и также выполняли деликатные поручения московского правительства, а то и прямо собирали разведывательную информацию, особенно в приграничных областях Литвы и Швеции. В 1620-е годы шло последовательное увеличение корпораций гостей и купцов гостиной сотни. В последнюю стали набирать не только москвичей, но и «прожиточных» людей из других городов, вызывавшихся для службы в столицу и выписывавшихся из посадского тягла. Наибольшей численности корпорация гостей за всю первую половину XVII века достигала в 1625–1626 годах. По подсчетам Н. Б. Голиковой, она насчитывала в это время 34–35 человек по сравнению с 15 гостями в самом начале царствования Михаила Федоровича и 28 — в 1619 году. Приписка людей из посадских слобод в гостиную и суконную сотню началась в 1621 году, но особенно заметными были групповые пожалования 1624/25, 1627/28 и 1630 годов. Всего за 1620-е годы в гостиную сотню было записано около 300 человек, а ее общая численность достигала в это время 434–444 человек[269].
Торговые люди, назначенные московским правительством охранять финансовые интересы государства, смогли выработать единые требования в своей челобитной, поданной царю Михаилу Федоровичу и патриарху Филарету Никитичу не позднее 13 июля 1627 года. Касались они одного главного вопроса: конкуренции с иностранными купцами на внутреннем рынке. Челобитчиками были «холопи ваши гости и торговые люди, москвичи и казанцы, и ярославцы, и нижегородцы, и костромичи, и вологжане, и всех ваших государевых городов». Очень показательны именование гостей себя холопами государевыми, наравне со служилыми людьми «по отечеству», а также представления самих торговых людей о значимости их городов, отраженные в порядке их перечисления после столицы: Казань, Ярославль, Нижний Новгород, Кострома. Действительно, посады этих городов были самыми крупными и насчитывали каждый от тысячи до 1500 дворов; лишь упомянутая последней Вологда значительно уступала им. Судя по рукоприкладствам, инициатива принадлежала гостям Надей Светешникову, Григорию и Максиму Твердиковым, первыми подписавшим эту челобитную. Всего под нею оставили подписи 27 человек.
Купцы и торговые люди жаловались «на торговых немец, на галанцов и на амбурцов, на иноземцов, опричь аглинских гостей, и Кизилбашские и Бухарские земли на тезиков» (среднеазиатских торговцев) и даже приложили к челобитной имена известных им «голанских торговых людей». Русские купцы просили защитить внутренний рынок и запретить приезды иностранных купцов для торговли внутри страны и в Москве. Кроме того, они просили для себя монополии на розничную торговлю: «И тех немец на Руси умножилось, а нам холопем и сиротам вашим, от них скудость великая, что торги от нас всякие отняли». Речь шла о том, что иностранные купцы стали не только привозить и торговать своими товарами в портовых городах, но и вторгаться в традиционные сферы внутренней торговли солью и хлебом. Иностранцы, торговавшие в Московском государстве, через своих агентов узнавали в Сибири цены на товары русского экспорта и, договариваясь между собою, сбивали на них цены, одновременно устанавливая завышенную цену на свой товар. Во всяком случае, так виделось дело русским купцам: «И вашим государевым товаром, шолку, икре и соболям, и сукнам, и всяким руским товаром те немцы, на Руси вызнав цену… и зимою посылают в свою Неметцкую землю по двожды, и про руские товары у них ставитца ведомо, по чему какой товар на Руси купят; и приехав те торговые немцы на Русь, меж себя заговором своим немецкие товары продают, не торопясь, болшою ценою»[270].
Московские гости и торговые люди рисовали тяжелую картину. Но их аргументы о снижении таможенных платежей по причине того, что товары иностранных купцов ставятся в их дворах, а не на Гостином дворе, и даже о голоде на Севере из-за тайного вывоза «хлеба всякого», ржи, конопли и гороха, не были учтены при рассмотрении челобитной. Царь и патриарх распорядились оставить прежний порядок в зависимости от того, кому какое было выдано разрешение на торговлю — в Москве или у Архангельского города. «Тезикам» разрешали торговать в Казани, а в Москву пропускали только персидских купцов (их отличали от «тезиков» — таджиков и узбеков), приезжавших «по шаховым грамотам». Единственная уступка гостям и торговым людям состояла в сборе имен тех иностранных купцов, которым было «не велено торговати на Москве», кроме англичан, которым в 1626 году утвердили привилегии на беспошлинный ввоз и продажу своих товаров, и тех, кто получил царское разрешение или жалованную грамоту[271].
Дело в том, что сфера внешней торговли тесно соприкасалась тогда с военными нуждами Московского государства. Наиболее интересовавший европейских купцов транзитный путь в Персию был для них закрыт. Отказали даже английскому купцу и дипломату Джону Меррику (Ивану Ульянову) в 1620 году, несмотря на все оказанные им услуги по заключению мира со Швецией. В течение 1629–1631 годов были отклонены аналогичные предложения Франции, Голштинии и Дании. Главный интерес Московского государства заключался в усиленной закупке вооружений, в чем помогала Швеция, которой в обмен продавали хлеб, позволявший соседям обеспечивать свою армию и еще наполнять излишками европейский зерновой рынок[272]. В это время, с 1626 года, значительно повысились цены на Амстердамской зерновой бирже[273], и все, кто торговал хлебом с Россией — Швеция, Дания, Англия и Голландия, — получали значительную выгоду.
О важности шведского направления внешней торговли свидетельствуют строительство шведского торгового двора в Москве в 1629 году[274] и государственная монополия на продажу и вывоз хлеба, введенная с 1 сентября 1631 года. Контроль за закупкой хлеба осуществлялся в Казенном приказе, которым тогда управляли боярин князь Иван Борисович Черкасский, Тимофей Васильевич Измайлов, дьяки Назарий Чистой и Степан Кудрявцев. Рожь, пшеницу и ячмень закупали по твердым ценам специальные хлебные «уговорщики» и отвозили в Архангельск, где продавали, преимущественно в Швецию, по цене, заранее установленной Казенным приказом. Монополия просуществовала до начала Смоленской войны[275].
С исключительным положением Швеции на русском зерновом рынке пытались бороться голландцы, но неудачно, так как они не имели на руках такого сильного козыря, как война с Речью Посполитой. Кроме того, предложения голландцев, мягко говоря, не отличались стремлением к взаимной выгоде. Нидерландские посланники Альберт-Конрад Бург и Иоганн фан Фелтдриль предлагали в 1631 году прислать своих колонистов для освоения новых земель, а взамен хотели получить право на закупку значительного количества русского хлеба. Образно об этом предложении сказали их шведские конкуренты: «Привезли оне в дарех яйцо, а хотят взять быка».
Правительство царя Михаила Федоровича смогло извлечь значительные выгоды из разгоравшейся среди западных купцов и даже целых государств конкуренции вокруг русского зерна. Московские государи иногда даже вынуждали западных купцов делать значительные закупки по тем ценам, которые сами же и устанавливали. Тех, кто принимал правила игры, потом награждали. Как, например, голландца Андрея Виниуса, который из такого «подневольного» торговца хлебом превратился в 1632 году в монополиста по заведению чугунных и железных заводов между Тулой и Серпуховом. Голландские послы будто почувствовали, что пришло время для приглашения иностранцев в Россию, но их опередил шведский агент в Москве Яган Меллер, предложивший другую «модель» — помощь в наборе специалистов, имевших отношение к производству оружия, строительству укреплений, и других мастеров военного дела[276].
Таким образом, царь Михаил Федорович и патриарх Филарет Никитич не шли на поводу у своих торговых людей. Увеличивая число гостей и членов гостиной сотни в 1620-е годы, правительство не пошло по пути протекционизма и закрытия своих рынков для иностранцев, а, напротив, стало активным игроком в европейской торговой политике. Все это, вместе с веротерпимостью по отношению к протестантам, делало Россию уже в первой половине XVII века привлекательной для иноземцев.
Перед Смоленской войной на русскую службу с помощью Швеции снова пригласили опытных наемников и знатоков военного дела. С их помощью была сделана первая попытка реформирования поместной армии и организации постоянных солдатских полков. Полковник Александр Лесли, шотландец по происхождению, был поставлен во главе регулярных полков, набранных из служилых людей разных чинов, в том числе из беднейших детей боярских, не имевших поместий, новокрещенов и казаков. Такие солдатские полки, занимавшиеся постоянными военными упражнениями, были тогда новшеством даже для Европы.
В конце 1620-х годов произошла реформа Государева двора. В первых составленных после пожара боярских книгах и списках по-прежнему вслед за служилыми людьми «московского списка» записывали выборных дворян. Около 1629 года «выбор» перестает быть частью Государева двора[277]. Следствием этого стало оседание уездного дворянства на местах и превращение его в «правящие группы» в своих служилых «городах».
В 1630/31 году в Государеве дворе служили представители более 570 родов, около 500 фамилий упоминается в жилецком списке. Общее число служилых родов верхнего, элитного слоя русского дворянства составляло около 800 (некоторые родственники служили как в московских дворянах, так и в жильцах). Потомки княжеских и старомосковских родов, входившие в Государев родословец еще в середине XVI века и представлявшие аристократический слой Двора в царствование Михаила Федоровича, насчитывали около 70 фамилий. Подавляющее число родов — около 90 % — разными путями, в том числе из числа уездного дворянства, вошло в двор в XVI — начале XVII века.
Дальнейшему расслоению дворянства способствовал новый разбор уездного дворянства, проведенный в 1630–1631 годах. Снова, как и в 1622 году, рассылались разборщики для смотров провинциального дворянства и последующей раздачи жалованья. Сделать это важно было еще и потому, что предыдущий разбор 1622 года после пожара потерял свое значение из-за существенных утрат в документах. Надо было учесть и накопившихся новиков, поступавших на службу. Имело значение и одновременное проведение описания земель в государстве, и получение сведений о личном составе дворянского войска, записанном в разборные десятни в соответствии с тем, кто как «конен, люден и оружен».
В одном из первых наказов о разборе, выданных воеводе Великих Лук Федору Васильевичу Клепикову-Бутурлину 25 декабря 1630 года, прямо указывалась цель грядущей войны с Речью Посполитой. Приводя сведения о нарушениях Польшей и Литвой договора («нашу землю подседают»), царь и патриарх говорили о своем желании отомстить своему врагу, несмотря на то, что еще не кончилось время перемирия: «И мы, великий государь, советовав о том с отцем своим… и говорили о том з бояры, что от полских и от литовских людей чинятца задоры многие, а перемирные лета выходят, и дворян бы и детей боярских всех городов пересмотрев, розобрать и в статьи росписать к нашему денежному жалованью»[278].
В 1630, 1631 и 1632 годах составлялась Смета русского войска. Подготовка к Смоленской войне вступала в завершающую стадию и от всех приказов, ведавших служилыми людьми и управлением городов, затребовали информацию о количестве воевод и ратных людей. Благодаря этой сводной работе мы можем узнать точную численность всех разрядов служилых людей «по отечеству» и «по прибору» накануне войны. «Сметный список» 140 (1632) года, а также «памяти», присланные из Посольского, Стрелецкого, Пушкарского, Казачьего приказов, Приказа Казанского дворца, Устюжской и Новгородской четей сообщают следующие цифры о служилых людях «московского списка»: 14 бояр, 7 окольничих, 286 царских стольников, 532 патриарших стольника, 100 стряпчих, 947 московских дворян, 777 жильцов — всего 2769 человек. Численность уездных дворян была в десять раз больше и составляла 24 714 человек, служивших примерно по 80 уездам. Самыми крупными были служилые «города» Рязани (1865 человек) и Новгорода (1658 человек). В остальных уездах служило от нескольких десятков до нескольких сотен дворян и детей боярских, составлявших полки сотенного строя. Общее количество стрельцов во всех городах Московского государства — 33 775 человек, казаков — И 471 человек, пушкарей — 3573 человека. В составе русской армии учитывались татары, новокрещены, литва, черкасы и «ясашные инородцы» (чуваши и черемиса). Вместе с ними в войско единовременно могло быть мобилизовано 98 596 человек[279]. Правда, реальная цифра была все-таки меньше из-за того, что одновременный вызов на службу всех боеспособных сил по соображениям охраны границ и содержанию внутренних гарнизонов был невозможен.
По сметному списку 139 (1631) года, по подсчетам ее публикатора И. Д. Беляева, «состояло на службе» 66 690 человек[280]. Эта цифра ввела в заблуждение Х.-И. Торке, ошибочно посчитавшего ее за численность солдатских полков, которых якобы готовили «2500 шведских и других завербованных западных офицеров»[281]. Память из Иноземского приказа, присланная после составления сметного списка 139 года, показывает, что иноземцев «начальных людей» на русской службе насчитывалось всего несколько десятков человек. Все они носили офицерские звания, с которыми в царствование Михаила Федоровича впервые познакомилась русская армия. Перечисляя иноземцев, бывших «у ученья ратново дела», дьяк Иноземского приказа еще путается в названиях и пытается найти им русское соответствие: 4 человека полковников, 3 человека подполковников, 4 человека «маеоры по руски сторож[е]ставцы», 1 человек квартермерст, 15 человек ротмистров, 24 человека капитанов, 29 человек порутчиков, 25 человек прапорщиков[282]. Еще 87 человек служили в нижних чинах. В двух полках к ученью ратного дела в 1632 году было набрано всего 3323 человека, и, конечно, такая часть войска, сформированная на регулярной основе, еще не могла оказать решающего влияния на изменение системы организации поместной армии Московского государства.
Война, к которой Московское государство готовилось несколько лет, началась с известия о смерти в Речи Посполитой старого «недруга» романовской семьи короля Сигизмунда III 20 апреля 1632 года[283]. В Москве решили не дожидаться окончания срока Деулинского перемирия и использовать период бескоролевья — очевидно, надеясь, что он может оказаться таким же удачным для России, каким для ее врагов был период русского «междуцарствия». В июне 1632 года состоялось решение земского собора о посылке войска под Дорогобуж и Смоленск для войны с польским и литовским королем. Официальная цель войны с Речью Посполитой была сформулирована на страницах разрядных книг: «Над городы, которые ныне за Литвою, а отданы были на время, а наперед того были Московского государства, промышлять, и те городы государь и великий государь святейший патриарх указали очищать к Московскому государству по прежнему»[284].
Смоленская война потребовала мобилизации всего государства. Служилые люди вызывались в полки; те, кто не мог служить, поставляли даточных людей, собирали деньги и запасы для войны[285]. По «наряду» было образовано три полка: главный — «большой полк» боярина Михаила Борисовича Шеина и окольничего Артемия Васильевича Измайлова, направленный под Дорогобуж и Смоленск, передовой полк окольничего князя Семена Васильевича Прозоровского и князя Михаила Васильевича Белосельского, формировавшийся в Ржеве Владимировой и Белой, сторожевой полк стольника Богдана Михайловича Нагого, собиравшийся в Калуге. Передовой и сторожевой полки, захватив Белую, должны были соединиться с главным войском под Смоленском. Отдельно был организован полк воевод Федора Кирилловича Смердова-Плещеева (в ноябре 1632 года он умер на службе и его сменил Иван Федорович Еропкин) и Баима Федоровича Болтина, отправленных в Северский поход. Все эти силы вступили в войну 10 августа 1632 года.
В приговоре о начале войны и посылке бояр и воевод «с многой ратью» под Смоленск, на Ржеву, в Калугу и на Северу цель похода формулировалась более прямо: как возмездие польскому королю и особенно королевичу Владиславу, чье имя упоминалось подчеркнуто оскорбительно, с пропуском титула: «Чтоб польскому и литовскому королю и сыну его Владиславу и польским и литовским людем их неправды отомстить и городы Смоленск и иные городы, которые они взяли неправдою, поворотить по прежнему к Московскому государству»[286]. В наказах воеводам писали, чтобы всем им «промышляти… государевым и земским делом вместе собча за один»[287].
Желание поквитаться с Речью Посполитой за поражения Смуты и потерю городов, особенно Смоленска, было настолько велико, что в Московском государстве забыли об очевидных вещах. Нельзя было воевать на два фронта, а уже весной — летом 1632 года на южных границах появились татарские отряды, уводившие в плен многих людей в Мценском, Новосильском, Орловском, Карачевском, Ливенском уездах. Эти столь несвоевременные для Московского государства набеги положили начало многолетней татарской войне.
Основу русского войска составляли городовые дворяне и дети боярские, чьи поместья в южных уездах прежде всего и разоряли крымцы. Поместная конница была расписана на сотни. Командовали ими головы — наиболее опытные воины, в том числе выборные дворяне из «городов». Наряд на службу, обычно связанный с иерархией полковых воевод, отражает в этом случае и степень значимости «городов». Владимирцы, традиционно служившие в большом полку Украинного разряда, попали под непосредственное командование главного воеводы боярина Михаила Борисовича Шеина, в полку которого их насчитывалось 151 человек. Кроме них, такой же чести удостоились 356 смолян, 207 суздальцев, 102 юрьевца, 115 муромцев, 1013 рязанцев «всех станов», 359 тулян, 265 каширян, 206 нижегородцев, 364 арзамасца, 52 дорогобужанина, 122 вязмича, 36 лушан[288]. Сравнение этих цифр со сведениями Сметы русского войска 1631/32 года показывает, что большинство дворян и детей боярских, служивших по замосковным и смоленским уездам, было мобилизовано на полковую службу всем «городом».
Грамоты «городам» о готовности к высылке на службу в полк боярина Михаила Борисовича Шеина стали рассылаться из Разрядного приказа, начиная с 25 июня 1632 года. Сохранилась грамота тульскому воеводе Федору Ивановичу.
Философову об объявлении тулянам дворянам и детям боярским, «которым по розбору для службы наше денежное жалованье дано», готовности к выходу на службу в Вязьму. Отдельная грамота была непосредственно послана тульскому «городу» с обращением «дворяном выборным и детем боярским дворовым и городовым туляном, которым по розбору для службы наше денежное жалованье дано». От них требовалось быть готовыми к походу с боярином Михаилом Борисовичем Шеиным и окольничим Артемием Васильевичем Измайловым: «а однолишно бы вам дворяном и детем боярским на нашу службу в Вязьму быть готовым тотчас со всею службою против розбору, а сю нашу грамоту прочитая посылали б есте меж себя, чтоб вам всем наша служба была ведома»[289]. Такие же грамоты рассылались и в другие «города», назначенные на службу под Смоленск.
С воеводами главного полка находилось на службе около 5 тысяч уездных дворян и детей боярских, 2700 «райтар», солдат «нового строя», вербовавшихся из беднейших детей боярских и бывших «в наученье» у немецких полковников, 323 белозерца (бывших атаманов и казаков, почти сравнявшихся по своему социальному статусу с детьми боярскими) и 289 дворян и детей боярских из «Понизовых городов». Общая численность полков боярина Михаила Борисовича Шеина и окольничего Артемия Васильевича Измайлова, по разрядной росписи, составляла 26 331 человек[290].
Согласно наказам, выданным полковым воеводам 9 августа 1632 года, они должны были проделать обычную для русского войска процедуру: записать приехавших на службу дворян и детей боярских в книги приездов («писать в приезды, кто которого числа на государеву службу приедет»), а затем устроить смотр («пересмотрети всех налицо») и отослать смотренные списки и списки нетчиков («ести и неты») в Москву. Особенность смотра состояла в том, что его следовало проводить по недавно составленным разборным спискам и сверять, чтобы запись в нем соответствовала реальной годности служилого человека к полковой службе: «А дворян и детей боярских смотреть по розборным списком, каков кто на государеву службу приедет, конен, и люден, и оружен»[291].
Получив наказы, воеводы Михаил Борисович Шеин и Артемий Васильевич Измайлов прибыли в Можайск 18 августа и стали ожидать служилых людей, назначенных с ними в полки. Первыми в поход явились рязанцы, каширяне и туляне. Остальные медлили, а у воевод не оказалось даже списков тех, кто должен был явиться на службу («смотрити и росписывати дворян и детей боярских не по чему»). Только 19 августа из Разрядного приказа были отосланы списки, по которым надо было провести смотр и «роспись замосковных и украинных городов».
Во второй половине августа и начале сентября дворяне и дети боярские продолжали подъезжать на службу. Боярин Михаил Борисович Шеин вынужден был отослать целую роспись «городов», не приехавших на службу до 21 августа. В нее вошли Владимир, Смоленск, Муром, Нижний Новгород. 23 августа в отписке воевод говорилось о том, что в Можайск приехали «немногие люди» дворяне и дети боярские замосковных городов: «А иные, государь, городы арзамасцы, дорогобужаня, лушане, галичане, мещерене, вологжане, звенигородцы, гороховляне, алатарцы, курмышские, и казанские, и всех понизовых и мещерских городов дворяне, и дети боярские, и князи, и мурзы, и новокрещены, и тотарове, и атаманы, и казаки на твою государеву службу к нам холопем твоим в Можаеск августа по 23-е число не бывали»[292]. Дольше всех задерживались служилые люди понизовых «городов», еще 8 сентября отсутствовавшие в Можайске. Причины такого промедления были обусловлены крайне неудобными для служилых людей сроками вызова. Обычно служба начиналась весной, а в середине сентября их, наоборот, распускали из полков Украинного разряда. Чтобы приготовиться как следует к зимнему походу, дворяне и дети боярские должны были выезжать с запасами, и многие явно дожидались нового урожая.
Первый смотр в Можайске был проведен 27 августа, а 16 сентября войско выступило в поход к Вязьме. Те, кто не явился на службу или уехал из полков, «отметившись» во время смотра, попадали в разряд «нетчиков». Согласно грамоте, отправленной из Разрядного приказа 27 сентября, нетчиков предлагалось подвергнуть самым тяжелым репрессиям. Их должны были выслать в Москву и бить там кнутом «без всякие пощады» «за их воровство, что они быв у розбору и взяв наше денежное жалованье, на нашу службу не пошли». Не приехавших в полки и беглых со службы ожидало еще одно наказание — понижение в ранге, причем не временное, а до конца их служилой карьеры: «Которые служили по выбору, тех написать по дворовому списку, а которые служили по дворовому списку, и тех написать с городом по прежнему и вперед их в выбор и в дворовый список не писати»[293].
На начальном этапе Смоленской войны в августе — декабре 1632 года русское войско достигло больших успехов на всех направлениях своих действий и овладело Серпейском (12 октября), Дорогобужем (18 октября), Белой (10 ноября), а также Себежем, Красной, Невелем, Рославлем, Почепом, Стародубом, Новгород-Северским, Трубчевском. Был совершен поход «в литовскую землю», где русские воевали под Полоцком, Велижем и другими городами.
Следующий этап войны начался с 5 декабря 1632 года, когда войско боярина Михаила Борисовича Шеина двинулось к Смоленску и осадило его. Вместе с ним находился большой наряд (артиллерия), которым командовал Иван Арбузов. В состав этого наряда входили именные пищали, доходившие весом до 450 пудов, как, например, пищаль «Инрог» (единорог). Для ее транспортировки требовалось 64 подводы, да еще десять подвод для «стана с колесами». Одно ядро такой пищали весило больше пуда. Как записал составитель разрядных книг, под Смоленск были отправлены пищали «Пасынок», «Волк», «Кречет», «Ахиллес», «Грановитая», «Гладкая», всего 140 пищалей и три «пушки верховых». Позднее из Белой под Смоленск подошли основные силы полка князя Семена Васильевича Прозоровского, и начались многочисленные приступы. Служилые люди, приезжавшие в Москву с отписками, рассказывали об устройстве войска боярина Михаила Борисовича Шеина, которое стояло «у Духа Святого на прежнем табаре, где стоял боярин князь Дмитрей Мамстрюкович Черкасской и острог поставлен и ров выкопан и во всем укреплен, а в остроге стоят дворяне и дети боярские и казаки и всякие люди»[294]. Из этих таборов, куда русское войско вернулось после неудачной попытки отвоевать Смоленск в первые годы царствования Михаила Федоровича, дворяне и дети боярские, а также солдаты и казаки ходили на приступ к городу.
Организованная Шеиным по правилам военного искусства того времени осада растянулась на долгие месяцы. Служилые люди, как и всегда во время войны, получили возможность отличиться и быстрее, чем в мирное время, получить прибавку к поместным и денежным окладам, жалованье за «головство», рану, сеунч, за пойманных «языков» или убитых в бою врагов. Специальным указом были установлены размеры придач за убитых литовских людей: «на котором написано в послужном списку побитых 10 человек или болше, тем всем придачи по 50 чети, денег за семь мужиков за убитых по рублю; а на которых убитых семь мужиков, и тем семь рублев, помесной придачи 50 чети; а будет на котором написан один, помесной придачи нет, придать один рубль за один мужик»[295]. Таким образом, храбрость и доблесть городовых дворян помогала им увеличить оклады и перейти на службу по дворовому списку и в выбор. Но, как всегда, у войны была и другая, куда менее привлекательная сторона. Многие служилые люди погибли под Смоленском даже не на поле боя, а от ран и болезней.
Летопись сражений под Смоленском полна разнообразными событиями. В первый период осады главной задачей войска боярина Михаила Борисовича Шеина было приступать к Смоленску и не пропустить в город подкрепления. По «послужным спискам» служилых людей выясняются основные вехи боев. Так, ряд дворян и детей боярских отличился в бою 21 февраля 1633 года при посылке на Покровскую гору, «как шли литовские люди на проход в Смоленеск». Радостные вести о победах рати Шеина приносили сеунщики; как правило, ими становились сотенные головы, отличившиеся в этих боях. 24 февраля с сеунчом в Москву приехал сын одного из воевод Семен Артемьевич Измайлов, сообщивший подробности упомянутого сражения 21 февраля, в котором со стороны польских и литовских людей участвовало около трех тысяч человек, а 327 из них было взято в плен «в языцех». 29 апреля из-под Смоленска приехал сеунщик арзамасец Юрий Ерофеевич Бахметев с известием, что воеводы «посылали… от себя под Красное голов с сотнями и милостию Божьею, а его государевым счастьем литовских людей побили и языки поимали, а в языцех взяли 47 человек». Боярин Михаил Борисович Шеин писал в Москву о приступе к Смоленску в начале лета 1633 года: «Июня в 10 день, как был к городу к Смоленску приступ, и подкопом взорвало городовую стену». 12 июля был бой, на котором взяли 36 языков и двух изменников казаков. В Москву извещать об этом был прислан голова ярославский дворянин Михаил Федорович Мотовилов. Сеунщики приезжали и после боя с Александром Госевским, пытавшимся 30 июля провести в Смоленск новых людей с запасами: «приходил Гасевской на Покровскую гору и хотел в город пройтить, и они его не пропустили, и побили и языков поимали»[296].
Вскоре, однако, события начали меняться в худшую сторону. 25 августа 1633 года на помощь осажденным смолянам пришло войско нового короля Речи Посполитой Владислава IV, которое встало на реке Боровой, неподалеку от Смоленска. 28 августа и 11 сентября поляки дали несколько сражений русским, а 18 сентября 1633 года заставили отойти со своих позиций на горе Покровской полк воеводы князя Семена Васильевича Прозоровского. Позднее кашинец Павел Постников Секиотов бил челом о пожаловании его за службу и упоминал среди своих заслуг то, что он зажег острог и взорвал пороховую казну в Троицком остроге, во время оставления его полком воеводы князя Семена Васильевича Прозоровского[297].
Одновременно в «украинные города» вторглись татары. Узнав об этом, дворяне и дети боярские южных уездов стали самовольно разъезжаться из войска под Смоленском для защиты своих поместий. Если в 1632 году татары действовали на свой страх и риск, используя внутренние неурядицы в Турецкой империи и борьбу за власть султана Мурада И, то в 1633 году опустошительный поход татар стал следствием дипломатических усилий Речи Посполитой. Канцлер Радзивилл признавался в своих записках: «Не спорю, не спорю, как это по богословски, хорошо ли поганцев напускать на христиан, но по земной политике вышло это очень хорошо»[298]. Все эти неудачи изменили ход военных действий в пользу Речи Посполитой.
К тому же 1 октября 1633 года умер патриарх Филарет, во многом влиявший на организацию военных действий. Его смерть на праздник Покрова была внезапной настолько, насколько может быть внезапной смерть старого человека. Согласно книге записей «выходов государей», фиксировавшей все публичные появления царя в связи с церковными праздниками, приемами послов и т. д., 1 октября 1633 года, в самый день смерти патриарха, царь Михаил Федорович «ходил… к обедне, к празнику, к Покрову ж Пречистые Богородицы, что на Рву». Источник сохранил описание одежды царя в этот день: «А на государе было платье, однорядка гвоздичная, чистая, подпушка камка мелкотравая лазорева, ферези и зипун комнатные, шапка бархатная другая». В этом «платье» царь после обедни навещал отца… Следующий после Покрова «выход» царь Михаил Федорович совершил 18 октября, когда ходил молиться к вечерне в Архангельский собор. Это был день памяти царевича Дмитрия, в перенесении мощей которого из Углича участвовал умерший патриарх Филарет Никитич. Тогда уже царь носил траур: «однорядка понахидная черная, ферязи и зипун понахидные ж, шапка черная». Михаил Федорович соблюдал траур по отцу до сорокового дня.
Запись о смерти патриарха в разрядных книгах была лаконичной и отнюдь не соответствовала той чуть ли не всемогущей роли в Русском государстве, которая приписывалась ему. В продолжение «Нового летописца» также была включена совсем небольшая статья: «Во 142-м году преставися патриарх Филарет Никитич и на ево место поставлен в патриархи Иоасав по ево благословению»[299]. Осиротевший царь, потерявший за пару лет до этого свою мать старицу Марфу Ивановну, мог теперь опереться только на свою семью. Из-за Смоленской войны, где как раз назрел очередной кризис, у царя Михаила Федоровича не было времени для переживания своего горя. Но все равно труднообъяснимой выглядит задержка с отсылкой грамот о смерти патриарха Филарета; они были получены ростовским митрополитом Варлаамом только 27 октября 1633 года. Возможно, царь ждал признаков, дававших основание для причисления патриарха к лику святых. Когда же этого не произошло, была отослана грамота с указом поминать патриарха Филарета Никитича: «И в соборной церкви Успения Пречистыя Богородицы Божественныя литургии служить со всем собором и во всей митрополии своей, в монастырех архимаритом и игуменом и по всем церквам священником». Имя патриарха Филарета Никитича следовало записать «в сенадик», «как и прочих великих святейших патриарх»[300].
Получив известия о смоленском «отходе», в Москве приняли целый ряд мер, призванных укрепить войско. Царь Михаил Федорович, «говоря с бояры», указал «збиратца с ратными людми в городех», чтобы идти под Смоленск против войска короля Владислава 18 октября 1633 года: в Можайске — боярам и воеводам князю Дмитрию Мамстрюковичу Черкасскому и князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому, в Ржеве Владимировой — стольнику князю Никите Ивановичу Одоевскому и князю Ивану Федоровичу Шаховскому, в Калуге — стольнику князю Федору Семеновичу Куракину и князю Федору Федоровичу Волконскому. Главными воеводами новой рати были назначены бояре князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и князь Дмитрий Михайлович Пожарский, к которым должны были идти «в сход» остальные воеводы и служилые люди. Дополнительно «с Северы» было указано идти под Смоленск стольнику Федору Васильевичу Бутурлину. Туда же были направлены служилые люди, находившиеся с начала военной кампании под началом Богдана Михайловича Нагого в Калуге[301]. Как видим, все эти распоряжения в основном повторяли расстановку полков, принятую на начальном этапе Смоленской войны.
Сбор войска затронул большее количество служилых людей, чем в 1632 году. В войско бояр князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского и князя Дмитрия Михайловича Пожарского назначались на службу члены Государева двора — стольники, стряпчие, московские дворяне и жильцы. Провинциальные служилые люди из замосковных и украинных городов, по каким-либо причинам «съехавшие» со службы из полков боярина Михаила Борисовича Шеина или лечившиеся от ран, должны были возвратиться под Смоленск. Были мобилизованы даже дворяне и дети боярские Новгорода, Пскова, Торопца, Великих Лук, из которых велено было, выбрав «лутчих людей», отослать их в полки под Смоленск. По всему государству искали нетчиков и отсылали в полки собранных даточных людей. Сбор даточных людей коснулся дворянства, не служившего полковую службу, находившихся «у дел» или «на приказах», отставных, вдов и недорослей. Согласно указу 19 июня 1633 года велено было собрать даточных, в том числе «с губных старост, и с городовых приказщиков, и с дворян и с детей боярских с городовых, которые дворяне и дети боярские за старость и за увечье от службы отставлены, и которые дворяне и дети боярские в городех у дел, в головах, и в сотниках у стрельцов и казаков и у татар… а поместья и вотчины за ними есть, и со вдов, и с недорослей, за которыми есть поместья и вотчины»[302]. Решение о посылке ратных пеших людей «вприбавку» к войску в Можайске и Калуге было принято 19 декабря.
По наказам воеводам нового войска, собиравшегося в трех центрах — Можайске, Ржеве Владимировой и Калуге, — было предписано провести денежную раздачу служилым людям. Те, кто направлялся на службу непосредственно с боярами князем Дмитрием Мамстрюковичем Черкасским и князем Дмитрием Михайловичем Пожарским, должны были получить жалованье в Москве. Сами воеводы тоже получили деньги — оклад своего жалованья, соответственно 600 и 400 рублей. На жалованье всем служилым людям выделялось 50 тысяч рублей.
Наказ воеводе князю Никите Ивановичу Одоевскому 1 декабря 1633 года подробно регламентирует проведение раздачи денежного жалованья и верстанья новиков. Служилые люди были разделены на несколько групп: тех, кто служил под Смоленском до отхода «из своего табора» «в большой обоз» воеводы князя Семена Васильевича Прозоровского 18 сентября 1633 года, кто уехал со службы до этого «отхода», и тех, кто не был под Смоленском. Проводившим раздачу денежного жалованья воеводам предлагалось выбрать окладчиков для замены находившихся под Смоленском или убитых на службе и вместе с ними выдать деньги по двум статьям: 25 и 20 рублей. При этом предлагалось «давать государево жалованье… примерясь для службы к прежним к розборным и денежные роздачи к десятням 139 (1631) и 140 (1632) году». Однако тем, кто еще не был на службе под Смоленском или был «на приказех», жалованья не полагалось. Изъятия были сделаны и для детей боярских, служивших солдатскую и рейтарскую службу под Смоленском, а также оставленных на службе в Белой. По наказу полковым воеводам было велено: «Тем государева денежного жалованья ныне с городы не давати, и на государеве службе им в полкех быти не велети, а в десятню денежные роздачи написати тех себе статьею». Жестко были определены принципы верстания новиков, чтобы условия военного времени не были использованы для злоупотреблений: «А выше указных статей новиков ни которых городов, и не служилых отцов детей не верстати, и в выбор, и в дворовой список без государева указу новиков не писати». Жалованье же предлагалось давать «для нынешние службы наспех днем и ночью безо всякого мотчанья»[303].
Как и в начале войны, войско собиралось медленно. Только 30 декабря 1633 года бояре и воеводы князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и князь Дмитрий Михайлович Пожарский получили наказ идти на службу в Можайск, а затем, через Вязьму и Дорогобуж, в Смоленск. Срок дворянам и жильцам, «которые были на Севере», для выхода на службу был установлен «Крещенье Христово», то есть 6 января 1634 года[304]. Однако до 28 января смотр войска в Можайске еще не был проведен. В этот день в записных книгах московского стола отметили посылку в Можайск «государевых грамот к бояром»: «Первая грамота: велено всех ратных людей пересмотреть и ести и неты к Москве прислать. Другая грамота: велено сметить, сколко подвод надобно к походу под пушки и подо всякой ратной запас. Третья грамота: что высланы в Можаеск дворяня и жилцы, а срок им учинен стать в Можайску генваря в 30 день; а буде не станут, и им велено чинить наказанье»[305]. 29 января провел смотр своих полков другой воевода, князь Никита Иванович Одоевский во Ржеве Владимировой, но на этот смотр не успели приехать новгородцы, их «ести и неты» были посланы отдельно. Боеспособность прибывавших в полки служилых людей, собиравшихся в чрезвычайных условиях, была невысокой. В отписке, полученной в Москве 18 февраля 1634 года, князь Никита Иванович Одоевский писал: «А которые, государь, дворяне и дети боярские на твою государеву службу к нам холопем твоим приехали и с теми мы холопи твои по твоему государеву указу в сход пойдем тотчас, а изо всево, государь, полку собралося с нами холопи твоими в полку всех городов треть на конех, а две доли бредут сами за своими возишками»[306].
Тем временем боярин Михаил Борисович Шеин слал из-под Смоленска отчаянные отписки в Москву о «утесненье» великом его рати от польских и литовских войск. Кроме того, в русском лагере разразился голод из-за «хлебного оскуденья». 2 февраля из Москвы послали окольничего князя Григория Константиновича Волконского с особой миссией к воеводам полков, собиравшихся в Можайске, «говорити о походе». Бояре князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и князь Дмитрий Михайлович Пожарский соглашались «походом своим не замешкать» и получили благодарность царя Михаила Федоровича, «что о нашем и о земском деле радеете»[307]. По сути, миссия князя Григория Константиновича Волконского сводилась к одному: передать приказ о скорейшем выступлении к Смоленску. Между тем под Смоленском разворачивалась настоящая драма.
Новые полки так и не смогли помочь войску боярина Михаила Борисовича Шеина под Смоленском. 16 февраля 1634 года главный воевода принял решение о сдаче своих позиций и артиллерии королевичу Владиславу ценою сохранения самой рати, которой разрешено было отойти к Москве. 19 февраля полки Шеина вышли из-под Смоленска, а 1 марта прибыли в Можайск, где стояли собранные с таким трудом резервные силы во главе с воеводами князем Дмитрием Мамстрюковичем Черкасским и князем Дмитрием Михайловичем Пожарским.
За этой внешней канвой скрыта вся «измена» и трагедия боярина Михаила Борисовича Шеина и окольничего Артемия Васильевича Измайлова. Им в вину была поставлена совершенно унизительная процедура сдачи, которую придумали для них стратеги Речи Посполитой. По словам автора польского «Дневника о Смоленской войне», сначала перед королем прошли московские полки, бросавшие к его ногам свои знамена, а затем и сами воеводы, которые «ударили перед королем челом до самой земли, по приказанию короля подошли к нему ближе и стали в шести шагах от него». После речи литовского канцлера и слов самого короля воеводы еще дважды поклонились королю. В Королевском замке в Варшаве посетители и сегодня могут увидеть картину XVII века, на которой к стоящему на вершине горы королю Владиславу, проходя сквозь строй польских и литовских войск, подходит и кланяется до земли русский боярин. Чувствительной была и потеря артиллерии, для создания которой (и даже для доставки ее под Смоленск!) было потрачено столько сил и средств. Но тяжелее всего воеводы поплатились за оставление своих позиций без царского приказа. Во все времена это считалось одним из главных воинских преступлений[308].
В Москве о договоре боярина Михаила Борисовича Шеина с польским королем узнали поздно, только 2–3 марта, причем не из отписки из полков, а от воевод войска бояр князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского и князя Дмитрия Михайловича Пожарского, готовых выступить в поход из Можайска под Смоленск. По сведениям польского пленника, присланного в Можайск 28 февраля, боярин Михаил Борисович Шеин «с полским королем помирился февраля в 16-й день в неделю, в масленое заговейно, и присяга меж ими была… а договорились де на том, что Михайла Шеин с товарыщи с государевыми ратными людми с конными и с пешими, и с неметцкими людми отпустить к государю к Москве; а пошол де из под Смоленска Михайло Шеин с товарыщи, заговев на первой неделе, в середу февраля в 19 день». На следующий день из-под Смоленска в Можайск приехали «посланники» Григорий Горихвостов и подьячий Пятой Спиридонов, подтвердившие все эти известия. Поэтому можайские воеводы обратились к царю, чтобы тот вывел их из создавшейся затруднительной ситуации: им велено было «помочь учинить» войску боярина Шеина под Смоленском, а войско это направлялось уже в сторону Москвы. Кроме того, польский король Владислав, по расспросным речам того же пленного, собирался идти вслед за отходящими русскими полками, чтобы встать лагерем между Вязьмой и Можайском и дожидаться царских послов.
4 марта навстречу боярину Михаилу Борисовичу Шеину был послан из Москвы Моисей Федорович Глебов. Он должен был выяснить у бывшего предводителя смоленской рати подробности того, что сообщили «в розспросе» царю и Боярской думе Григорий Горихвостов и Пятой Спиридонов. Первое: что это за шестнадцать статей договора, на которых боярин Михаил Борисович Шеин помирился с королем Владиславом и целовал ему крест? Второе: какова судьба наряда и запасов? И третье: сколько людей возвращалось с боярином Шеиным и сколько осталось под Смоленском? Царя Михаила Федоровича также интересовало, кто остался «на королевское имя», а кто возвращался в Москву. Всего из-под Смоленска ушло 8056 человек, больных осталось 2004 человека, а к польскому королю ушло служить только восемь человек, из которых шестеро были донские казаки.
Войско не винили в отходе, а наоборот, объявляли ему благодарность за службу: «А дворяном и детем боярским, и неметцким полковником, и руским и неметцким салдатом, и иноземцом, и атаманом и казаком сказать, что служба их, и раденье, и нужа, и крепкостоятелство против полского короля и против полских и литовских людей, и что с ними бились не щадя голов своих, государю и всему Московскому государству ведомо»[309].
Боярина же Михаила Борисовича Шеина и других воевод ожидало, напротив, серьезное разбирательство, «для чего Смоленской острог покинули». Разбирательство это сразу же по получении вестей в Москве было поручено боярам князю Ивану Ивановичу Шуйскому, князю Андрею Васильевичу Хилкову, окольничему Василию Ивановичу Стрешневу и дьякам Тихону Бормосову и Дмитрию Прокофьеву[310]. Если победителей, как известно, не судят, то с побежденными не церемонятся. Для боярина Шеина наступило самое тяжелое время, когда, оставшись без заступничества умершего патриарха Филарета, он был выдан на расправу всем своим недругам в Боярской думе. 18 апреля 1634 года царь Михаил Федорович «слушал со всеми бояры дело о Михайле Шеине с товарыщи, и указал государь, а бояре приговорили Михайла Шеина, да Артемья Измайлова с сыном его с Васильем, за их воровство и измену, казнити смертью»[311].
Десять дней узники провели в томительном ожидании, надеясь на помилование. Но 28 апреля 1634 года их привели в Приказ сыскных дел, где дьяк Тимофей Бормосов в присутствии бояр зачитал им и другим обвиняемым приговор. Решение было окончательным: казнить М. Б. Шеина, А. В. и В. А. Измайловых, а воевод князя С. В. Прозоровского и М. В. Белосельского сослать в Сибирь. При этом царь Михаил Федорович, «по упрощению» царицы Евдокии Лукьяновны, заменил сыну боярина Шеина Ивану Михайловичу смертную казнь на ссылку с матерью и женой в Понизовые города. Дрогнуло ли его сердце, когда он должен был обречь Ивана Шеина на те же страдания, которые сам переживал в детстве, неизвестно. Сын казненного воеводы не перенес позора и умер по дороге, едва выехав из Москвы, своей смертью еще больше усугубив трагизм ситуации. Главных же обвиняемых в тот же день 28 апреля «повели к казни за город на пожар», где дьяк Дмитрий Прокофьев «чел измену по списку». Обвинение, зачитанное боярину Шеину перед казнью, содержит не просто перечень преступлений на службе под Смоленском, а подробности боярских обид, которые в другое время бояре молча терпели. Тут ему припомнили все: «И ты, Михайло Шеин, из Москвы еще на государеву службу не пошед, как был у государя на отпуске у руки и вычитал государю прежние свои службы с болшою гордостию, а говорил, будто твои Михайловы и прежние многие службы были к нему государю передо всею твоею братьею бояры, а твоя де братья бояре будто в то время, как ты служил, многие по-запечью сидели и сыскать их было не мочно, и поносил всю свою братью пред государем с болшою укоризною, и службою и отечеством никого себе сверстником не поставил». Не должны ли были судьи, бояре князь Иван Иванович Шуйский и князь Андрей Васильевич Хилков посчитать, что это их назвали «запечными» боярами? Интересно, что далее говорится о реакции царя Михаила Федоровича на этот демарш боярина Шеина на отпуске перед началом кампании: «И государь, жалуя и щадя тебя Михайла для своего государева и земскаго дела и не хотя тебя на путь оскорбить, во всем тебя умолчал». Также промолчали бояре, опасаясь «роскручинити» государя. Но, как видим, не забыли «такие грубые и поносные слова, чего было кому от тебя и слышати не годилось»[312].
Вообще с назначением воевод смоленского войска выходили грандиозные скандалы. Еще в 1631 году в будущий поход под Смоленск планировали отправить бояр князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского и князя Бориса Михайловича Лыкова, страшно разругавшихся друг с другом. Князь Борис Михайлович Лыков жаловался патриарху Филарету Никитичу на то, что его назначили в товарищах с князем Дмитрием Мамстрюковичем Черкасским: «говорил в Соборной церкве ему государю такие слова, что всякий человек, кто боится Бога и помнит крестное целованье, и тот таких слов говорить не станет»[313]. Второй воевода обвинял первого в том, что у него «нрав тяжелой и прибыли, как ему быти с боярином в государеве деле, не чает». Отказ от службы дорого стоил боярину князю Борису Михайловичу Лыкову, «наряжавшемуся на государеву службу год» и в итоге заплатившему за бесчестье двойной оклад боярину князю Дмитрию Мамстрюковичу Черкасскому — 1200 рублей. Однако теперь, когда решалась участь боярина Шеина, он должен был понимать, что штраф оказался для него меньшим злом.
Главные обвинения воевод боярина Михаила Борисовича Шеина и окольничего Артемия Васильевича Измайлова касались, конечно, их службы. Вспомнили и о медленном продвижении рати к Смоленску, и о плохом информировании царя и патриарха о ведении боевых действий и положении в войске, и об отсутствии совета с русскими ратными людьми и немецкими полковниками, и о «корыстовании» лучшими смоленскими селами и деревнями. Ключевой пункт обвинения касался самовольного договора с королем и отдачи наряда и запасов (кроме 12 пушек, которые все равно оказались у польского короля). Воеводы Михаил Борисович Шеин и Артемий Васильевич Измайлов, отходя из-под Смоленска, отдали на расправу несколько десятков русских людей и выходцев из Литвы, перешедших на службу московскому царю и казненных после того, как их бросили царские воеводы. Больнее всего для самолюбия царя и Боярской думы был сам порядок отхода: «А как вы, Михайло с товарыщи, шли сквозь полские и литовские полки, и ты, Михайло, велел все государевы знамена свертеть и положить перед королем на землю, и, положа знамена, кланялся ты, Михайло с товарыщи своими, королю в землю, и тою своею явною изменою государскому имени учинили болшую нечесть, а Московскому государству учинили болшую укоризну и убытки многие»[314]. «Низкий поклон» королю от русских воевод польская сторона включила в текст условия о сдаче, так что это не было самостоятельной выдумкой боярина М. Б. Шеина[315].
Причины «измены» Шеина видели в присяге, которую он, находясь в плену в Литве, якобы дал королю Сигизмунду III и королевичу Владиславу «на всей их воле» и о которой не объявил царю Михаилу Федоровичу при возвращении из плена. Следованием этому тайному крестному целованию и объясняли преступления воеводы под Смоленском. На самом деле, последний аргумент нужен был только для того, чтобы хоть как-то бросить тень на геройское поведение Михаила Борисовича Шеина во время смоленской обороны 1609–1611 годов. Отменить этой службы было нельзя, а вот очернить, оказалось, можно. Между тем все объясняется просто. Как давно заметил С. М. Соловьев, «защищать город и осаждать — две вещи разные»[316].
Обращает на себя внимание спешка, с которой была совершена казнь боярина Михаила Борисовича Шеина и окольничего Артемия Васильевича Измайлова с сыном Василием: как только «измена» была «прочтена», приговоренных «того ж часу вершили, отсекли им всем трем на пожаре головы»[317]. Судьба крепко связала их общей службой под Смоленском. Так называемый Хронограф Пахомия, отразивший боярскую трактовку событий, писал, что боярин Шеин под Смоленском «от гордости своея на всех воевод и на немецких полковников нача злобитися и их бесчестите, ратных же людей оскорбляти… и аще не бы стайбницы его околничей Артемей Измайлов и сын его Василей кривой удержеваше от гнева того, и он бы, Михайло, в кручине и в гордости своей вскоре скончался»[318]. Сыновья второго воеводы Василий и Семен Измайловы, согласно обвинительным статьям, вели под Смоленском вольготную жизнь, приглашали к себе на стан литовских людей и перебежчиков на службу к польскому и литовскому королю Захара Заруцкого (брата известного предводителя казаков), смольнянина Юрия Потемкина, Ивана Мещеринова. «А ты, Василий, будучи под Смоленском, воровал государю, изменял болше всех», обвиняли старшего из сыновей Артемия Измайлова, с изменниками «пировал и потчевал и дарил и от них подарки с братом своим с Семеном имал и ночевать их у себя унимал, и они… у тебя Василья были и ночевали, а приезжали к тебе с своим кормом и с питьем и провожали тебя Василья до стану и разговаривал с ними о всем, что годно было литовскому королю». Конечно, такие пиры не могли остаться тайной в войске, да и сам Василий Измайлов подливал масла в огонь своей несдержанностью. Еще находясь под Смоленском, и потом, когда царское войско отошло от этой крепости, он во всеуслышание заявлял о непобедимости короля Владислава: «Как де против такого великого государя монарха наше московское плюгавство бьется, каков был царь Иван, и тот де против литовского короля сабли своей не выимывал и с литовским королем не бивался». В этих речах было еще одно преступление, которое царь Михаил Федорович не мог простить Василию Измайлову — глумление над памятью патриарха Филарета: «Да ты же, Василей, услыша про великого государя, блаженныя памяти святейшаго патриарха Филарета Никитича Московскаго и всеа Русии смерть, разговаривал многое воровское непригожее слово, чего и написать не уметь»[319].
Остальные воеводы тоже пострадали. Уже 18 апреля 1634 года, в день объявления приговора царя и Боярской думы о наказании смоленских воевод, были посланы дворяне и дьяки переписывать «опалные дворы» Михаила Борисовича Шеина и Артемия Васильевича Измайлова, а также воевод князя Семена Васильевича Прозоровского, князя Михаила Васильевича Белосельского, а заодно и родного брата Артемия Васильевича Измайлова — Тимофея, ведавшего во время Смоленской войны Казенным двором и не участвовавшего в военных действиях. Но таковы были московские порядки: в случае царской опалы весь род отвечал за деяния провинившегося. Был бит кнутом и отправлен в Сибирь Семен Измайлов. Воевод князя Семена Васильевича Прозоровского и князя Михаила Васильевича Белосельского помиловали, потому что все засвидетельствовали «раденье» к службе одного и болезнь другого.
Это единственная за все время царствования Михаила Федоровича казнь членов Боярской Думы. Произошедшее настолько не было свойственно характеру царя, что сложилась легенда о том, что Шеина и Измайлова обманом заставили признать свои вины, обнадежив воевод тем, что государь помилует их. Рассказ об этом содержится в книге Адама Олеария «Описание путешествия в Московию». Немецкий путешественник впервые приехал в Москву несколько месяцев спустя после описываемых событий, в августе 1634 года. Он пишет о том, что в столице сложилась ситуация, близкая к бунту: «Вернувшиеся в жалком состоянии из-под Смоленска солдаты стали сильно жаловаться на измену генерала Шеина». Чтобы отвести подозрение от «более высокого лица» (здесь Олеарий, вероятно, подразумевает патриарха), «приказано было обезглавлением Шеина дать народу удовлетворение». Естественно, что такой поворот событий устроил бы многих, кроме самого боярина, которого убедили в том, что его сначала поведут на казнь к плахе, а потом помилуют: «Лишь бы видел народ желание великого князя, а как только Шеин ляжет, сейчас же явится ходатайство за него, а затем помилование, и простонародье будет удовлетворено». Однако в рассказе Адама Олеария есть некоторые детали, не позволяющие с доверием отнестись к приведенному им известию. Так, патриарх, на которого якобы надеялся «генерал Шеин», был к тому времени уже в могиле, а сын Шеина вовсе не был засечен кнутом до смерти «по требованию народа»[320].
Но легенда оказалась живучей, и ее в начале XVIII века воспроизвел историк Василий Никитич Татищев в набросках к своей (кстати говоря, первой по времени создания) работе по истории царствования Михаила Федоровича. В. Н. Татищев писал, что хотя боярин Михаил Борисович Шеин был «от его величества весьма немилостивно принят», он «в допросе пред боярами имел некакие письменные к своему оправданию доказательства». Однако какие-то «скрытные злодеи» «столько сумели обольстить и уверить, что ежели они тех писем не объявят, то они уверивали, что их старанием ни до какова зла не дойдет». Как видим, в известии В. Н. Татищева акцент сделан не на гипотетическое восстание московской черни, как у Олеария, а на происки врагов воевод, поэтому эти известия можно рассматривать как независимые друг от друга. Дальше, по рассказу В. Н. Татищева, начали разыгрываться настоящие страсти. Естественно, что воевод обвинили и «немедленно велели их, у Архангела исповедовав и причестя, на площадь вести». Увидев «плаху и топор», приговоренные к казни «узнали оной обман и опаметовались», попытавшись все-таки предъявить свои оправдания, но было уже поздно. «Злодеи» не дремали и довели дело до конца, прислав подтверждение палачу, чтоб «казнил не мешкая». Посланный же от «Сената» (то есть, вероятно, от Боярской думы), «прибежал поздно».
Самое интересное, что В. Н. Татищев точно указывает место погребения тела М. Б. Шеина в Троице-Сергиевом монастыре: «Их невинность потом довольно истинна явилась, и для того немедленно тела их велено в Троицкий монастырь свести, с честию погрести и в вечное поминовение написать. А наследникам их даны грамоты, чтоб тем их никто не порицал»[321]. Источником этого известия, скорее всего, были сами наследники М. Б. Шеина — современники В. Н. Татищева. Однако от внимания потомков, заинтересованных в реабилитации своего предка, ускользнула одна важная деталь: разрешение на погребение тела М. Б. Шеина в Троице-Сергиевом монастыре было дано не «немедленно», а семь лет спустя, в ноябре 1642 года. Именно тогда, согласно вкладным книгам Троице-Сергиева монастыря, был «погребен в дому живоначальные Троицы боярин Михайло Борисович Шеин, да сын ево Иван Михайлович». Внук казненного боярина Семен Иванович Шеин дал богатый вклад и деньги на погребальные и поминальные столы. Одновременно с ним 30 ноября 1642 года сделал вклад по боярине М. Б. Шеине еще один участник этих событий — боярин Борис Михайлович Лыков[322], что можно рассматривать как запоздалый жест человека, не поддерживавшего казнь, но не сумевшего предотвратить ее. Впрочем, посмертное прощение боярина М. Б. Шеина показательно и для царя Михаила Федоровича.
Бои с королем Владиславом IV еще продолжались под Белой. Сидевшие там в осаде служилые люди не позволили полякам развить смоленский успех. Рассказывали, что литовский канцлер Радзивилл предлагал даже переименовать город Белую в Красную, по цвету пролитой осаждавшими крови. Вельский воевода князь Федор Федорович Волконский был пожалован за свою службу из стольников в окольничие[323].
Из Москвы в сторону Вязьмы отправилось посольство во главе с боярами Федором Ивановичем Шереметевым и князем Алексеем Михайловичем Львовым. Предстояло снова договариваться о мире между двумя странами и решать старые споры о титулах и городах. Символично, что съезд послов состоялся на том самом месте, где когда-то разменивали пленных. Но Московское государство и Речь Посполитая должны были теперь учитывать результаты недавней Смоленской войны.
3 июня 1634 года был заключен Поляновский мирный договор, по которому из всех территориальных приобретений начала войны Россия получила лишь Серпейск с уездом. Договорились, что король Владислав возвратит избирательную грамоту, выданную ему в 1610 году и увезенную гетманом Станиславом Жолкевским в Речь Посполитую. Как всегда, много крови попортил вопрос о титулах, так как польские и литовские представители пытались навязать своим московским коллегам именование царя Михаила Федоровича царем своея Руси, а не всея Руси. Естественно, что московские послы наотрез отказались обсуждать этот пункт. Когда дело дошло до территориальных споров, польская и литовская сторона оказалась в выигрыше. Польский комиссар Якуб Жадик, епископ хелмский, всегда мог посоветоваться со своим королем, расположившимся на отдых неподалеку, у речки Поляновки. Московские послы постепенно сдавали одну позицию за другой. Не удалось отстоять ни Дорогобуж, ни Новгород-Северский, ни Трубчевск. Разве что сумма уплаченной Россией компенсации была снижена со 100 тысяч до 20 тысяч рублей.
На съезде послов была сделана попытка разработать статьи «вечного докончания». Предложения Речи Посполитой создавали условия для будущей унии двух государств, формальным выражением которой должно было стать изготовление двух корон при коронации польских королей и венчании на царство московских царей. У глав обоих государств появлялась возможность претендовать на избрание, соответственно, в Речи Посполитой и Московском государстве. Даже оговаривалось, что если царь будет избран в короли, то два года он должен будет жить в Польше и Литве, а один год — в Москве. Московские послы благоразумно уклонились от ответа на большинство статей, отделываясь однотипной фразой: «Пусть государи перешлются между собой»[324].
Война, длившаяся полтора года, закончилась, но ее последствия еще долго ощущались в московском обществе, определив его развитие по крайней мере на пятнадцать последующих лет. Главным следствием Смоленской войны 1632–1634 годов стал глубокий внутриполитический кризис, особенно затронувший служилые «города». Военные поражения и ставшее роковым промедление со сбором сначала войска боярина Михаила Борисовича Шеина, а потом князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского, неудачи с экспериментом по набору в солдатскую службу беднейших детей боярских, ненадежность иноземных наемников показали необходимость реформирования войск сотенного строя. Тем более что их боеспособность была подорвана разорением служилых людей под Смоленском, а также запутанностью земельных отношений в уездах из-за конфискаций поместий дезертиров-нетчиков и раздачи выморочных владений.
Война подорвала бюджет Московского государства. Представление о тратах на Смоленскую войну дает роспись денег, посланных на жалованье ратным «немецким людям», солдатам, казакам и даточным людям. С сентября по ноябрь 1632 года было отослано свыше 80 тысяч рублей, в декабре — 30 тысяч рублей, и далее каждый месяц — 25–30 тысяч рублей, вплоть до сентября-октября 1633 года, когда ежемесячные посылки возросли в полтора раза и составили 46–47 тысяч. Всего за год было истрачено, таким образом, полмиллиона рублей[325]. Отсылки денег прекратились только со смертью патриарха Филарета в октябре 1633 года. Но и это не все. Война коснулась каждого. Со всей страны были взяты даточные люди, собран хлеб для войска и организован подвоз вооружения и запасов на поставленных населением подводах.
На усиление гнета население отвечало традиционным способом. Под Смоленском поднялось казачье движение Балаша, сначала воевавшего на стороне царя Михаила Федоровича, а потом повернувшего свои станицы против правительственных войск. Московское государство снова вспомнило о земских соборах и пятине. Последняя собиралась по решению собора 28 января 1634 года[326].
Общее нестроение ощущалось во всем Московском государстве. У людей снова развязались языки, увеличилось количество расследований о «слове и деле» государевом, когда кто-нибудь неодобрительно высказывался о власти. Появились и доморощенные реформаторы, желавшие поделиться с властью своими рецептами выхода из кризиса. Но система, созданная в Московском государстве первой половины XVII века, еще не была готова к частным инициативам своих подданных, если только они не имели источником царское распоряжение.
Одним из таких забытых реформаторов был стряпчий Иван Андреевич Бутурлин. После поражения под Смоленском, когда в Речь Посполитую было отправлено посольство боярина Федора Ивановича Шереметева, Бутурлин по дороге присоединился к посольским шатрам, чтобы рассказать государю о его «недоброхотах». Был учинен допрос, в ходе которого выяснилось, что Иван Андреевич Бутурлин собирался говорить о боярине Михаиле Борисовиче Шеине, который «думал де один с Измайловыми; а с князь Семеном (Прозоровским) и с Богданом (Нагим) ни о чем не думывал». Кроме того, Бутурлин намеревался жаловаться на боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского, использовавшего стояние в Можайске не только для сбора рати: «Да в Можайске ж многие кабаки, уйму от бояр нет, и у боярина князя Дмитрея Михайловича Пожарскова заведены свои кабаки в многих местех; и от того дешевова питя разошлися многие ратныя люди, и пешия и конныя, пропився». Иван Андреевич Бутурлин имел в голове целую программу, в которой, во-первых, обосновывал необходимость организации рейтарских полков из русских людей, чтобы не тратить зря казну на немецких людей — «начальных людей много не к делу». Предложение это возникло, конечно, под впечатлением низкой боеспособности и прямого предательства некоторых наемных офицеров. В проекте Ивана Андреевича Бутурлина слышны отзвуки традиционных представлений служилых людей о соблюдении одинаковых условий службы для всех (как это было еще в челобитных Ивана Пересветова при Иване Грозном). Поэтому начальственный состав предполагаемых русских рейтарских полков Бутурлин предлагал заполнять «старослужащими», а в рядовые набирать без жалованья «из городов молодых воевод и всяких приказных людей, которые избывают от службы», кажется, путая обязанность службы с наказанием. Еще один совет Бутурлина касался организации особого полка в Северских городах, для того чтобы отвоевать города, остававшиеся в Литве. Время для этого предложения наступит позднее, во второй половине XVII века, когда с организацией регулярной армии придут и к необходимости размещения таких полков поблизости от предполагаемых мест ведения боевых действий. Но главной в проекте реформатора Ивана Андреевича Бутурлина была идея организации в Москве постоянного учреждения с выборными от служилых людей и «из черных, по человеку, а не из больших городов». Эти люди, составлявшие своеобразный постоянно действующий земский собор, должны были осведомлять государя «про всякие дела», потому что «недоброхоты» из числа бояр скрывают от царя Михаила Федоровича нужды «бедных людей».
Проект реформ стряпчего Ивана Андреевича Бутурлина — неординарное явление для московских порядков. В Московском государстве очень не любили нововведений, не освященных стариной, поэтому у реформаторов было мало шансов на успех. Стали обсуждать не суть того, что предлагал Бутурлин, а совсем другое — в каких отношениях находится он со своим «дядею» — окольничим Федором Леонтьевичем Бутурлиным, старшим на местнической лестнице в роду Бутурлиных. Тому инициатива племянника тоже не сулила ничего хорошего, поэтому он решил спрятаться за спасительное объяснение: дескать, Иван Бутурлин «не в целом уме». В дальнейшем карьера стряпчего Ивана Андреевича Бутурлина развивалась обычным порядком: он остался при Дворе и со временем даже получил чин московского дворянина. А значит, все наветы на него в связи с челобитной 1634 года и обвинения в сумасшествии не имеют под собой основания. Просто в глазах тогдашнего общества именно так воспринимались поступки людей, решившихся высказывать свои суждения о необходимости изменений в Московском государстве[327].
Вопрос о том, называть ли политическую систему 1619–1633 годов «двоевластием», является, по крайней мере, дискуссионным. У названной проблемы существует не только политический, но и личный аспект. Обычно отношение царя Михаила Федоровича к своему отцу не принимается в расчет в построениях историков, что и приводит их к фундаментальному непониманию и узости трактовок. Между тем в совместной деятельности царя и патриарха по управлению государством было прежде всего взаимное движение к гармонии чувств отца и сына, которая так часто и жестоко нарушалась раньше внешними вторжениями. В источниках нельзя отыскать ни одного распоряжения патриарха Филарета, сделанного против воли царя или без совета с ним. И — наоборот. Если это называть «двоевластием», тогда можно принять и такой термин. Однако в характеристике политической системы Московского государства в 1620-е годы большей частью подразумевается другое: доминирование патриарха Филарета над якобы безвольным и лишенным реальной власти сыном.
А это, на наш взгляд, не так. Анализ так называемой «программы патриарха Филарета» показал, что в первые годы после его возвращения можно говорить не об осуществлении какого-то заранее продуманного плана реформ, но лишь о самых общих целях, движение к которым и диктовало власти принимаемые решения. Указы царя и Боярской думы чаще всего зависели от челобитных или выписок по делам, рассматриваемых на думских заседаниях, и следовали заведенному прежде приказному порядку. Это не значит, что власть московских государей не была инициативной, что Михаил Федорович вместе с отцом не продумывали своих действий или не учитывали последствий тех или иных поступков. Но им совсем не обязательно было заниматься для этого какой-то идеологической подготовкой. На всю их деятельность сильнейшее влияние оказывали фундаментальные ценности; достаточно было того, что царь и патриарх издавали указы во имя восстановления прежнего порядка вещей, установленного «прирожеными государями», и защищали православие. Лучше патриарха Филарета Никитича никто не мог олицетворять такую преемственность с прошлым веком. Правда, современникам было понятно и другое: опыт Смутного времени тоже нельзя было отменить, как нельзя было уйти от решения проблем, рожденных им.
Поступали ли челобитные, выходил ли на улицы «мир», приходили ли «вести» о появлении врагов на границах, — все это сразу же запускало механизм рассмотрения «дел». Нет никаких признаков того, что патриарх Филарет Никитич вникал во все тонкости управления; наоборот, распоряжения судьям московских приказов шли от царя и Боярской думы. В этот период царствования Михаила Федоровича Боярская дума в основном сохранила свое первенствующее значение, хотя ее роль коллективного советчика перешла теперь к патриарху Филарету. Уже ни один «сильный человек» в Думе не мог влиять на царя Михаила Федоровича, как раньше, поскольку все такие влияния нейтрализовались патриархом. Показательно и то, что в 1620-е годы прекращается практика земских соборов, так как в присутствии патриарха становился лишним любой мирской совет, даже «всей земли».
Суть происходивших изменений состояла в том, что с приездом патриарха Филарета Никитича утверждалось и развивалось самодержавие, а не двоевластие московских государей. Е. Д. Сташевский заметил, что при новой династии стала складываться своя общественная философия, но не совсем удачно назвал ее философией «общего блага». Если же обратиться к источникам, то можно увидеть достаточно простую, даже банальную вещь. «Философской системой» патриарха, ради которой он трудился более всего, была самодержавная власть московских государей[328]. Формально это нашло отражение во введении новой государственной печати после 25 марта 1625 года, когда в титул царя Михаила Федоровича было добавлено слово «самодержец», а над головами орлов появилась «коруна»[329]. Но главное состояло в том, что именно патриарху Филарету Никитичу удалось убедить царя Михаила Федоровича воспринять философию власти, идущую от Ивана Грозного, а не от традиций Смуты. С одним «маленьким», но важным уточнением, которое внесли время и, возможно, характер самого царя Михаила Федоровича. Самодержавная власть перестала казнить и тиранить собственных подданных.