Но самое интересное из всех берлинских писем — это письмо от 14 ноября: «Если мое перо сегодня несколько резво, не ужасайся: асессор бо есмь. Говоря проще, театр и вообще музыкальное продовольствие шибко подзадоривают. С тех пор, как я не писал к тебе, дали в театре „Волшебную флейту“ (которую я не слышал на сцене около 30 лет) Моцарта, — объядение, что за вещь! На прошедшей неделе слышал „Ифигению в Авлиде“. Боже мой! что это такое на сцене!.. М-те Костер (Ифигения) и m-me Вагнер (Клитемнестра) были, как певицы и актрисы, бесподобны; я просто рыдал от глубокого восторга, К. тоже подхлипывал, и барыню его также развередило. Действительно, вся пьеса сильно драматическая; а сцена Клитемнестры в третьем акте, когда хор поет то, что похоже на „Херувимскую“ (и что я вписал тебе в альбом), за кулисами, а Клитемнестра старается вырваться из рук наперсниц, чтоб поспешить на помощь точери, — эта сцена просто душу дерет… Г-жа Вагнер, красивая, статная женщина, владеющая огромным mezzo-soprano, исполнила эту сцену в совершенстве. Не мы одни, публика была в восторге… В нашей ложе десять стульев, так что мне приходит на мысль, что если бы ты, да и знахари-братия были тут, всем бы место было, а потешились бы вдоволь! 11 ноября был концерт в Singverein: исполняли кантату Баха и „Requiem“ Керубини 150 любителей и любительниц (хоры) и до 50 музыкантов, и весьма, весьма удовлетворительно. Завтра дают „Ифигению в Тавриде“ Глюка! Я в неописанной радости. Вот и причина, отчего перо такое резвое… Сам господь устроил, не допустив меня до Парижа. Спрашивается, что бы я там делал? Здесь у меня цель — цель высокая, а может быть и полезная; во всяком случае цель, а не жизнь без всякого сознания. Достигну ль я цели? это другое дело. Стремлюсь к ней постоянно, хотя и не быстро; если совладаю с теперешнею фугой (трудна шибко), то ее пришлю. Сегодня ясно, но я сижу дома: завтра „Ифигения в Тавриде“, и я берегу себя для энтих торжественных случаев. Вот около месяца не могу собраться навестить Мейербера, с которым мы в весьма хороших отношениях».

Несколько дней спустя, 1 декабря, Глинка продолжал описывать свои столько же, как и прежде, богатые «музыкальные продовольствия» в Берлине, и потом говорит: «В театре встретился я с Мейербером, который летом в Спа слышал „Камаринскую“ и „Польский“ и остался много доволен, до такой степени, что, по его желанию, я послал к нему 5 пьес из „Жизни за царя“, а именно: трио „Не томи, родимый“, хор „Мы на работу в лес“, квартет „Время к девишнику“, хор поляков „Устали мы“ и эпизод из эпилога „Ах, не мне, бедному“. Что из этого будет? не знаю, а хлопотать не стану. Проездом был здесь г. М. Ю. В[иельгорский], я навестил его, был принят как родной. Он был один, и мы пробеседовали около часа времени. Между прочим, он был вместе с Мейербером в Спа, и тот сказал ему: „Qu'après avoir entendu ma musique, il en a été ébahi“ (услыхав мою музыку» он просто был поражен ею).

Последнее письмо Глинки, написанное к сестре в январе, было не менее радостно. В нем он описывал парадный концерт во дворце у прусского короля 21 (т. е. 9, по нашему стилю) января 1857 года, в котором по настоянию Мейербера исполняли трио «Ах, не мне, бедному» из «Жизни за царя». Вагнер пела партию Вани, и нумер этот произвел большой эффект на блестящее придворное собрание, в котором было до 800 человек; Глинка был в числе приглашенных. Мейербер написал ему самое лестное письмо по случаю этого концерта и трио, а на репетиции перед концертом приглашал Глинку, для того, чтоб он сам указал темп, выражение и проч. Все это вместе было необыкновенно приятно Глинке, и он со справедливою гордостью упоминает о том, что первый из русских музыкантов дебютировал в Берлине, перед лицом истинно музыкальной германской публики. Наконец, он прибавлял тут же приятное известие, что «Жизнь за царя» собираются давать в Берлине в нынешнем же году.

Но письмо это было уже последнее. Скоро началась последняя его болезнь, отчасти состоявшая в простуде, полученной при разъезде после этого самого концерта, а еще более в страданиях печени. В начале болезнь казалась незначительною, совершенно маловажною; но Глинка скоро ослабел, давно уже истощенная его организация не могла более выносить нового напора болезней, и в ночь со 2 на 3 февраля Глинка скончался, тихо и спокойно, тогда как еще за день доктор не находил никаких опасных признаков в его страданиях. До последнего дня своего, даже не сходя с одра болезни, Глинка занят был музыкальными своими работами, своими художественными предприятиями, и много раз просил Дена отослать новые фуги его в Петербург, к «своей компании братии», и с этою постоянною мыслью о музыке и будущих произведениях, его наполняла только одна еще мысль — мысль о нежно любимой сестре и племяннице. Никого не было в комнате в последние его минуты, он скончался, прижимая маленький образ (благословение матери) к губам своим; за несколько часов до смерти, почувствовав приближение кончины, он начал молиться с горячностью; но так как молитва скоро успокоила его, то хозяева, полагая, что ему лучше, оставили его одного, чтоб дать ему отдохнуть. Но когда к нему возвратились, его не было уже в живых.

Глинка был сначала похоронен в Берлине, на протестантском кладбище, и при этих похоронах присутствовали Мейербер, Рельштаб, Ден и некоторые другие музыкальные знаменитости Берлина, также несколько русских, успевших узнать о почти неожиданной кончине великого русского художника. Но тело его не осталось в чуждой земле: сестра Глинки, Л. И. Шестакова, окружившая последние годы жизни его попечениями самой нежной материнской заботливости, исполнила долг святой братской любви и вместе долг поклонения гению своего брата: она перевезла останки его из Берлина в Петербург и возвратила их отечеству. Тело Глинки было привезено из-за границы, на пароходе, 22 мая 1857 года; в Кронштадте его встретил нарочно для него назначенный пароход, перевезший его до Петербурга, и через два дня потом, 24 мая, тело Глинки было погребено на кладбище Невского монастыря, вблизи от могил Крылова, Гнедича, Баратынского, Карамзина, Жуковского.

Но ранее того, вскоре по получении известия о кончине Глинки, в придворной Конюшенной церкви была совершена, по высочайшему повелению, 2 марта торжественная панихида, причем пел хор придворных певчих, за двадцать лет перед тем находившихся под управлением Глинки. А 15 марта, на третьей неделе великого поста, Филармоническое общество дало в память гениального композитора, своего члена, концерт в зале дворянского собрания, составленный исключительно только из его сочинений. Программа концерта составлена была директорами Общества вместе с самыми близкими к Глинке людьми, принадлежавшими в последнее время к тому кружку, который он называл «своей компанией», и таким образом, были исполнены на этом музыкальном торжестве, в честь Глинки, самые примечательные произведения его, во всех главных родах. [86] В концертной зале был поставлен на пьедестал из лиры бюст Глинки, увенчанный лавровым венком. При погребении гроб был также увенчан лавровым венком и весь украшен, по золотому глазетовому фону, толстыми гирляндами цветов.

В заключение остается еще сказать, что над могилою его будет поставлен памятник, которого главная фигура будет образована лирою посреди вьющихся орнаментов, и над медальоном, который будет заключать в себе портрет Глинки в профиль, будет иссечена из камня строчка нот, первые такты из великолепного эпилога «Жизни за царя»: «Славься, славься, святая Русь».

Итак, Глинка скончался 52 лет, еще полный сил и готовившийся к новым великим работам, ни на минуту не покидавший из виду своего художественного призвания, до последнего мгновения стремившийся высказать в глубоких и великих формах всю душу свою. Он всею жизнью своею оправдал слова свои, сказанные еще ребенком: «Музыка — душа моя!» Прекрасная человеческая личность его отпечатлелась на всех произведениях его: они полны красоты и высшей притягательной силы, потому что и самая душа его, во все течение жизни, оказывала это притягательное действие на всех, кто имел счастье быть близким к нему. Как для всякого настоящего художника, искусство было ему формой для воплощения того, чем постоянно горела душа его, для воплощения его собственной жизни, его радостей и горя, ее восторгов, торжеств и падений. Он вложил всю свою жизнь в страницы своих сочинений, он влил в звуки своей музыки всю кровь сердца своего, и от того создания его, оставшиеся навеки бессмертными сосудами, которых содержание драгоценно, заключают в себе в то же время власть над каждою душою, в которой раздается священный звук поэзии. Россия признает уже Глинку в числе великих сыновей своих. Быть может, немного времени пройдет, как и вся Европа станет произносить его имя вместе с именами высших художественных натур и найдет в его произведениях неистощимые источники восторгов для настоящего и семена для самого широкого развития искусства в будущем.

С Глинки портрет был делан много раз. В первый раз он представлен тринадцатилетним мальчиком (на миниатюре табакерки, принадлежавшей его отцу), вместе с матерью и сестрою своею. Фотографический снимок с этой миниатюры находится в императорской Публичной библиотеке.

Второй портрет представляет Глинку лет 20-ти. Акварель Теребенева, 1824 года.

Третий сделан с него акварелью в 1838 году. Оба эти портрета принадлежат автору настоящей статьи.

Четвертый есть дагерротипный снимок с Глинки в 1841 или 1842 году. Это самый удачный и самый интересный портрет, как относящийся ко времени сочинения «Руслана и Людмилы» и к эпохе полного развития его сил. Портрет превосходный. Принадлежит В. П. Энгельгардту.

Пятый, дагерротипный, сделан в 1851 году; также очень хорош; два его экземпляра находятся один у Д. В. Стасова, другой у А. Н. Серова.

Наконец, шестой, фотографический, превосходно снятый с Глинки в 1856 году Левицким, был впоследствии хорошо налитографирован и находится, между прочим, и в императорской Публичной библиотеке.

Старинный литографированный портрет, приложенный при издании «Жизни за царя» в 1850 году, очень дурен.

В 1842 году с Глинки снята была его маска даровитым скульптором Н. С. Степановым, и с нее впоследствии сделан им же бюст.

Небезинтересно упомянуть здесь, что К. П. Брюллов и Н. С. Степанов сделали (каждый отдельно) несколько тетрадей рисунков-карикатур, в которых изображена вся жизнь Глинки в разнообразнейших похождениях в России и за границей. Коллекция брюлловских карикатур принадлежит А. П. Брюллову, а коллекция степановских — В. П. Энгельгардту.

Самое полное собрание сочинений Глинки находится у В. П. Энгельгардта, который не пожалел никакого труда и разысканий, чтобы найти и получить все напечатанные сочинения Глинки; Глинка же сам передал ему все музыкальные автографы своих сочинений, какие только можно было отыскать: сохранились, за исключением весьма немногих и незначительных, почти все сочинения Глинки. Это собрание единственное, которое, быть может, сделается когда-нибудь достоянием отечественным.

Другая коллекция, менее богатая, но также единственная, сочинений Глинки находится у Д. В. Стасова, которому подарена самим Глинкой. В ней главное место занимает коллекция всех романсов-Глинки, расположенная в хронологическом порядке самим композитором. Многие вещи Глинки, не существующие в печати, находятся также у Д. В. Стасова в копии, с поправками и отметками автора.

Полные писанные партитуры двух опер Глинки находятся, кроме театральной дирекции, у Энгельгардта, у Д. В. Стасова и в королевской Берлинской библиотеке.


1857 г.

Загрузка...