К. Гордон Минк, руководитель Красной Станции, сидел на головокружительной высоте — гидроподъемник вознес сиденье его кресла до максимума — на два с половиной метра от пола. Между ним и жестким деревянным полом не было ничего, что могло бы предохранить его в случае падения, но Минку это нравилось; он считал, что ощущение опасности рождает творческое состояние.
В этом здании, находившемся в шести небольших кварталах от Белого дома, его офис был единственным, в котором стены не были увешаны коврами. Минк не желал, чтобы что-либо заглушало звук. Он был фанатиком остроты шести чувств — и был таковым уже много лет, с тех пор, как с блеском закончил элитарную академию Фэйрчайлд, упрятанную в захолустную Вирджинию, в такое место, которое большинство из тех, кому удалось выдержать этот злосчастный жребий, называли “Костоломным”.
Минк постоянно задавался вопросом о важности шестого чувства, и его ответ всегда был неизменным: “Интуиция — это все!” В то время как многие его друзья — руководители станции просиживали больше времени за своими непрерывно совершенствующимися компьютерами, Минк уделял этому все меньше и меньше внимания.
И уже замечал разницу. Те, другие, превращались в серых червей, с вытянутыми озабоченными лицами, освещаемыми зеленым фосфоресцирующим светом, с изматывающими головными болями. Осознав наконец коварный эффект компьютерных консолей, они нанимали помощников, которые должны были передавать им информацию от компьютеров. Похоже, их не очень беспокоила необходимость каждые шесть месяцев менять этих помощников, а также рост бюджетных расходов на санаторий максимальной безопасности, в котором они жили, — в двух шагах от Национального зоопарка.
Это было огромное, раскинувшееся на большой площади здание, возраст которого перевалил за два столетия, он считался достоянием нации. Каждый год Смитсоновский институт, не ведая его настоящего назначения, пытался добиться открытия его для свободного доступа, и каждый год ему в этом отказывали.
В офисе Минка вообще не пахло компьютерами; они были строго запрещены. Однако имелось несколько принтеров, один из которых был установлен в его просторном кабинете. Две стены под пятиметровым потолком были покрыты огромными прямоугольными панелями, похожими на окна более, чем сами окна. Так было задумано. В действительности это были гигантские проекционные экраны, изготовленные из особого химического состава и способные так воспроизводить проецируемые голограммы, что создавался полный эффект реальности. Конечно, голограммы время от времени менялись, но в основном, как и сейчас, это были два вида Москвы: площадь Дзержинского или, точнее, большая открытая площадь, испещренная закутанными в каракуль пешеходами, а в глубине улицы — черный лимузин “ЗИЛ”, заснятый в тот момент, когда он въезжает в черное отверстие на фасаде внушающего страх здания, известного всему миру как ужасная Лубянка. Там — тюрьма и Управление КГБ.
А на другой стене висел иной вид этой же площади. Минк доподлинно знал, что окна некоторых камер на Лубянке выходят на это огромное здание, где за руку со своими родителями прохаживаются дети, еще слишком маленькие, чтобы осознать и постичь тот факт, как близко они находятся к истинному олицетворению зла на земле.
Сейчас Минк в раздумье рассматривал этот второй вид. Он попытался пробудить свои воспоминания, найти хоть какой-нибудь след той ненависти и страха, которые он когда-то испытывал, глядя на этот дом. Конечно, обзор был не такой уж большой: заменявшие окна щели во внешних камерах Лубянки не похожи на окна в отеле.
Минк вспоминал. Тогда была зима. Небо серело облаками, вытянутыми, как жилы. В этом громадном городе свет никогда не выключался, а ночь властвовала по восемнадцать часов. И повсюду городской шум заглушался все покрывающим снегом, превращавшим даже самые обычные городские звуки во что-то странное и нереальное, усиливая в Минке ощущение полной отрешенности от внешнего мира. Как же он стал ненавидеть этот снег, из-за которого его схватили и в наручниках доставили на Лубянку. Снег запорошил тогда ледяную дорожку, на которой он и поскользнулся. Если бы не это, он, без сомнения, ушел бы от них, ибо, как вся мелкая сошка в КГБ, эти люди, логически мыслящие, безукоризненно натренированные, были начисто лишены интуиции.
В мышлении Минка интуиция означала свободу. И его интуиция спасла бы его в ту пронизанную холодом ночь в Москве. Если бы не снег. На любом языке мира он ненавидел это слово.
Минк продолжал разглядывать здание, которое осталось для него последним видом Москвы перед тем, как его потащили из камеры и начали “брать интервью”. С тех пор его домом стала эта клетка фактически без окон площадью не более полутора квадратных метров с деревянной, откидывающейся к стене кроватью и отверстием для смыва отбросов. Вонь стояла такая же невыносимая, как и холод. Об отоплении в камерах и не слыхивали.
Незрячий, как крыса во тьме, Минк стремился уберечь в себе свои чувства от мер воздействия, число которых неумолимо росло. И, дойдя до этих воспоминаний, он представил себе тот самый вид из своей камеры — последний, как он тогда считал, проблеск того мира, который ему уже не суждено увидеть.
Наблюдая, как проходят молодые русские пары, как с трудом пробиваются люди сквозь круговерть метели, — голограммы обновлялись со сменой времени года — он ощутил внутри себя пустоту, догоревшие угольки той страстной ненависти и ужаса, которые заставили его когда-то, перед тем как пересечь границу и оказаться на нейтральной территории, остановиться и всерьез задуматься, а не вернуться ли обратно и не перебить ли их всех голыми руками.
И как разумный ковбой в сухой и пыльной прерии, Минк разбросал эти тлеющие угольки, подпитываемые ненавистью, имя которой “Проторов”. Он весь погрузился в изучение зубчатого здания на голограмме, которое стало для него значить даже больше, чем его зловещая родственница по противоположную сторону площади: московский “Детский мир”.
Он в задумчивости прикрыл глаза и нажал пальцем на одну из кнопок на левом подлокотнике кресла.
— Таня, — негромко сказал он в пустоту кабинета, — есть два распоряжения. Первое: соедини меня с доктором Киддом — как его там по имени? Тимоти? Если его нет в офисе на Парк-авеню, попробуй отыскать в госпитале “Маунт Синай”. Вытащи его откуда угодно.
— Под каким псевдонимом мы будем сегодня работать? — Исходивший из скрытого динамика голос был хриплым, с легким иностранным акцентом.
— А почему бы нам не пошутить, а? Назовись департаментом международных экспортных тарифов.
— Очень хорошо.
— Второе, — произнес Минк. — Чтобы не тратить время, свяжись с ARRTS и закажи досье на Линнера Н. М. Н. Николаса.
Это был первый рабочий день Жюстин, и она чувствовала себя неуютно, как котенок на раскаленной крыше. Более трех лет она более или менее приятно провела в своей собственной компании, поставляя рекламу небольшим фирмам. Она не разбогатела, но ее талантов оказалось достаточно, чтобы даже в условиях нестабильной экономики совсем неплохо зарабатывать. Конечно, время от времени ей поступали предложения войти в штат того или иного агентства, однако удобства работы только для себя всегда превышали те блага, которые она имела бы, работая на кого-то еще.
Но встреча с Риком Милларом все перевернула. Примерно шесть недель назад Жюстин позвонила Мери Кейт Симс, которой срочно требовался дизайнер для одного проекта. Мери Кейт работала в фирме “Миллар, Соумс и Робертс”, имевшей высокую профессиональную репутацию и еще более высокий годовой доход. Двое из ее лучших дизайнеров слегли с простудой, и не смогла бы дорогая Жюстин заняться заказом “Америкэн Эйрлайнз”? Работа срочная, но Мери Кейт твердо пообещала весьма приличную премию за выполнение заказа в срок.
Жюстин взялась за проект и почти неделю работала по восемнадцать часов в сутки. Но через десять дней закопалась в своих собственных трех или четырех заказах — один из которых давал ей средства к существованию, — и она совершенно забыла о Мери Кейт и “Америкэн Эйрлайнз”. Забыла до тех пор, пока не раздался звонок Рика Миллара, руководителя той конторы. Совершенно очевидно, что идея Жюстин настолько пришлась по душе заказчикам, что они решили превратить начатую кампанию из региональной нью-йоркской в общенациональную. Фирма “Миллар, Соумс и Роберте” заработала приличные деньги и долгосрочный контракт с “Америкэн”.
Рик заявил, что предложение Жюстин понравилось ему еще до того, как агентство отправило его на рассмотрение в “Америкэн”. Жюстин не знала, верить этому или нет. Он пригласил ее пообедать.
На следующей неделе они встретились в “Бискайском заливе”, чудесном французском ресторане, о котором Жюстин не раз читала в “Гурмане”, но в котором ни разу не была.
И все же прекрасная еда стала не самым главным компонентом тех нескольких часов, что они провели в ресторане, так как у Миллара, как выяснилось позднее, на уме было кое-что еще.
— Жюстин, — сказал он за бурбоном, — и в бизнесе, и в частной жизни я в основном ориентируюсь на людей. Я верю в необходимость создания атмосферы, в которой мои работники могли бы раскрыть все свои возможности. Но сверх того я позволяю отдельным лицам даже выходить за служебные рамки, если таланты того заслуживают. — Он отпил глоток. — Думаю, к таким людям относитесь и вы. Работа с нами не будет сильно отличаться от того, чем вы занимались у себя в офисе. — Он улыбнулся. — Хотя отличия, конечно, будут: вы куда быстрее заработаете уйму денег и хорошую репутацию среди компаний высокого класса.
Жюстин отставила в сторону свой бокал, сердце ее забилось.
— Это следует расценивать как прямое предложение работы?
Миллар кивнул.
— Такого рода предложения полагается делать по крайней мере за суфле “Гранд Марнье”.
Он расхохотался:
— Извините меня, я не очень-то поднаторел в этих великосветских штучках.
Она пригляделась к нему внимательней. Он был еще довольно молод — лет сорока, не более, густые волосы ниспадали до воротника. Белокурый, с зачесанными назад прямыми волосами, он запросто мог сойти за одного из любителей серфинга с Редондо-Бич. У него было хорошее лицо сильного человека с чуть заметными морщинками в уголках умных, широко посаженных сине-зеленых глаз. Его нос наводил на мысль о “мерседесе”, розовых коктейлях с джином и игре в поло на аккуратно подстриженных зеленых лужайках на побережье штата Коннектикут. Ему бы еще накинуть на плечи вязаный свитер. Но манеры его противоречили такому заключению.
— Я вижу, дела у них идут, — заметил он, когда им подали первое блюдо из свежих устриц из Блю-Пойнта. Он вновь улыбнулся какой-то светлой, успокаивающей улыбкой, обнажив здоровые белые зубы. — Моя семья не купалась в роскоши. И мне пришлось немало потрудиться, чтобы заработать то, что у меня теперь есть.
У нее вдруг пропал аппетит, она поняла, что готова согласиться на его предложение, хотя суть его была ей не совсем ясна. Но такие предложения на дороге не валяются. Она давно поняла, что за них нужно тут же хвататься, пока они не ускользнули.
Она так увлеклась мыслью о новой работе, что даже спросила Рика, нельзя ли приступить к ней прямо с завтрашнего дня, в пятницу, чтобы не терять время на уик-энд. Николас только что оставил ее, у нее не было никаких планов и целых три дня ожидания — это уж слишком, у нее не хватит терпения. И вот таким образом она появилась сразу после восьми часов утра — час до положенного времени — на углу Мэдисон-авеню и 54-й улицы. Великолепно оборудованные — словно из двадцать первого века — офисы компании “Миллар, Соумс и Роберте” располагались на трех этажах: изысканная меблировка, какую только можно купить за деньги, окна от пола до потолка, машинный и производственный отделы — что должно облегчить ей работу. Ведь она привыкла все делать сама. А теперь, как сказал ей за обедом Рик, она сможет сосредоточиться только на идеях, предоставив остальным воплощать ее наброски.
Рик сам представил Жюстин своей секретарше Мин. Девушке было не более двадцати, в ее темных волосах проглядывала зеленая прядка — очевидно, некая уступка агентства веяниям постпанковой эры. Но Жюстин быстро обнаружила, что под спутавшимися волосами скрывается острый ум, хорошо разбирающийся во всех хитросплетениях бизнеса.
Кабинет Жюстин находился этажом ниже кабинета Мери Кейт и был несколько меньше, чем у ее подруги (Мери Кейт была вице-президентом). Но все равно он был светлый и просторный. На чистом столе рядом с телефоном стояли красивые цветы, перевязанные розовой ленточкой с надписью “Удачи!”. Обстановки в кабинете явно не хватало, и она казалась набором случайных предметов.
Рик извинился за нынешнее состояние кабинета, сказав, что в компании самый разгар реорганизации и Мин принесет ей пачку каталогов мебели и всяких иных, “так что через пару недель все уладится”.
Она поблагодарила Рика за цветы и, поставив их на подоконник, уселась за свой новый стол. Возбужденная впечатлениями и забыв, что в Токио была уже ночь, она прежде всего позвонила Николасу. Отель отказался соединить ее с клиентом, услужливая телефонистка спросила, срочный ли это заказ. Она объяснила Жюстин, какое у них сейчас время, и Жюстин оставила для него сообщение, естественно, не зная о том, что он в этот самый час вышагивает по “Дзян-Дзян”.
Положив трубку, она почувствовала острый приступ печали. Никогда еще она не переживала так остро отсутствие Николаса, никогда еще не хотела так сильно, чтобы он поскорее вернулся. Страх и тревога поселились в ней с того дня, как он сообщил ей, что собирается поработать на ее отца. Не были ли опасения надуманными? Когда дело касалось отца, она чувствовала, что ее захлестывают разные эмоции. Еще бы! Весь ее образ жизни диктовался Рафаэлем Томкиным. Когда ей было двадцать, он, без ее ведома, оборвал все ее любовные связи; будучи подростком, она видела, как пагубно действовали его резкость и самонадеянность на мать; когда она была совсем ребенком, его постоянная занятость бизнесом лишала ее отца. Новая работа Николаса была временной, но ее приводила в ужас одна мысль о том, что она может оказаться постоянной. Она слишком хорошо знала, каким настойчивым бывает ее отец, когда он на что-то решился. Ее испугал также и сам отъезд Николаса. После того ужасного ночного кошмара, когда Сайго с помощью Жюстин чуть было не убил Николаса, она почувствовала, что одиночество — это особая разновидность агонии.
Она знала: зло, причиненное Сайго, поселило в ней страх на всю жизнь, несмотря на усилия Николаса изгнать из нее этого дьявола. По правде говоря, она уже освободилась от мертвой хватки Сайго, но воспоминания преследовали ее всегда.
В самые глухие ночные часы, когда Николас безмятежно спал рядом с ней, она в ужасе просыпалась от ночного кошмара. Я чуть не убила его, повторяла она снова и снова, будто внутри нее жил незнакомец, которому она должна все объяснить. Как я смогла? Я, не способная убить даже рыбешку, а уж тем более человеческое существо, свою собственную любовь?
В этом, конечно, таилось ее спасение: убежденность, что она не могла убить и, значит, она не виновата. Но кошмар продолжал ее преследовать. Ведь если бы Николас не остановил ее, она убила бы его, как это запрограммировал Сайго. Ответственность ее не беспокоила. Она только ощущала огромное чувство вины. Но, Боже, как же она переживала и как же боялась за него теперь, когда он был в Японии, рядом с ее отцом. Боялась и переживала каждую минуту. Ибо ей были известны те мириады способов, которыми Рафаэль Томкин достигал поставленной цели. Он мог быть и настойчивым и обходительным — если того требовала ситуация. Он добивался от вас своего, когда вы были убеждены, что у него ничего не получится.
Она сидела и дрожала в стенах нового кабинета. О, Николас, думала она, если бы только я смогла раскрыть тебе глаза. Я не хочу, чтобы он похитил тебя у меня.
Мысль о том, что Николас будет постоянно связан с “Томкин индастриз”, была для нее невыносима. Ей хотелось вычеркнуть отца из своей жизни, она дошла до того, что изменила свою фамилию на Тобин. Она была уверена, если бы вдруг появился шанс, что он вновь вернется в ее жизнь, она молила бы небеса и землю помешать этому. Чувствуя себя взволнованной и одинокой, она решила набрать номер Мери Кейт. Если бы в этот момент позвонил Николас, она бы плюнула в него за то, что он поставил ее в такую невыносимую ситуацию, за то, что он заставляет переживать и за него, и за них обоих.
Жюстин передали, что ее подруга на совещании, поэтому она оставила для нее сообщение, надеясь, что они вместе пообедают и отметят событие. Потом она попросила прийти Мин, и они занялись разработкой вопросов снабжения, транспортировки, организации работы отдела с тем, чтобы Жюстин могла сразу войти в курс дела.
Николасу потребовались все его профессиональные навыки, чтобы скрыть свои истинные чувства. Шок был настолько велик и неожидан, что он даже отступил на шаг, на секунду утратив выдержку: его лицо побледнело, ноздри раздулись — животный инстинкт перед нависшей угрозой, — но он был уверен, что никто этого не заметил. Когда негромкие голоса вокруг него затихли, его лицо приняло прежнее выражение.
И вот он опять в Нью-Йорке, его самурайский меч, дай-катана, вынут из ножен, сверкающее лезвие устремлено на Сайго. Он делает шаг вперед, и его кузен говорит:
— Ты думаешь, Юко жива, сидит где-нибудь и вспоминает былые деньки с тобою? Но нет, это не так! — Он засмеялся, хотя они продолжали кружить вокруг друг друга в смертельном танце. Потом он посмотрел в глаза Николасу и сказал: — Она лежит на самом дне пролива Симоносэки, кузен, как раз там, куда я ее бросил. Ты знаешь, она любила тебя. Каждый ее вздох, каждое ее слово говорило об этом. И в конце концов я потерял рассудок. Для меня не существовало других женщин... Только она...
Его воспаленные, бешеные глаза блестели, как угли. Из него вовсю текла кровь.
— Это ты заставил меня убить ее, Николас! — вдруг выпалил он.
Николас месяцами жил с этой болью, черным очагом страдания, который он редко показывал при свете дня. И вот теперь... Это было совсем не то, что Акико Офуда была похожа на Юко — фамильное сходство или даже если бы она была ее сестрой. У нее было лицо Юко. Что касается фигуры, да, конечно, тут были различия, но Николас видел Юко в последний раз зимой 1963 года во время той длинной, ужасной поездки на юг в Кумамото к Сайго. А когда он вернулся наконец в Токио, в одиночестве и смятении, все переменилось. Сацугаи, отец Сайго, был убит. Потом умер полковник, отец Николаса, а вскоре после этого Цзон, его мать, совершила сеппуку — ритуальное самоубийство, вместе с золовкой Итами.
И вот, глядя в упор на Акико Офуду, он лихорадочно гадал, солгал ли Сайго в тот последний раз? Неужели это возможно? Сайго любил приврать, но, рассказывая все это Николасу, он умирал. Так лгал он или сказал правду? Неизвестность — вот что сильнее всего мучило Николаса. Правда это или вымысел? Николас не знал.
А как посмотрела на него Акико в тот момент, когда он оказался недалеко от нее! Хоть там и было больше сотни людей, ее глаза остановились на нем.
Она создавала вокруг себя ореол загадочности, скрывая свое лицо до тех пор, пока он не подошел совсем близко. И очень искусно пользовалась своим веером. Для чего? И если это не Юко, какое ей тогда до него дело? Она вот-вот станет женой Сато... Но их пугающее сходство не ускользнуло от него. Николас, прямо сказать, не верил в совпадения как в природное явление.
Во время брачной церемонии, когда традиционная чашечка сакэ переходила от Сато к Акико, мысли Николаса были заняты этой странной загадкой. Но чем больше он ломал голову, тем больше запутывался в сложной сети вопросов без ответов. Ему было ясно, что он ни до чего не докопается, пока не поговорит с самой Акико.
Он мрачно уставился на нее. Это лицо, это лицо... Как будто он оказался в хорошо знакомом доме и, заплутавшись, забыл дорогу назад. Почва уходила у него из-под ног.
Долго ли длилась свадебная церемония? Он не мог этого сказать. Его терзали сомнения. Надежда, страх, злость и цинизм — все перемешалось в нем. Его собственные мысли и воспоминания стали важнее внешних событий. Тело его двигалось само по себе как автомат. И еще: он постоянно ловил на себе ее взгляд. Он так хорошо знал эти глаза, так любил их в те мрачные дни своей юности, крепко запрятанные в нем. Он попытался найти в них какое-то подобие своих теперешних чувств — он был мастер в подобных вещах, впрочем, и во многих других, но, обескураженный, обнаружил, что вытянул пустышку. Что же это все-таки: насмешка или любовь, страсть или предательство? И так испугался, словно увидел перед собой “ками” — призрак из своего прошлого.
Николас думал только о том, как бы улучить минуту и поговорить с Акико, однако он быстро понял, что это будет нелегко. Толпы гостей собрались вокруг молодоженов, поздравляя их, желая им счастья.
А другие гости уже потянулись по узкой грунтовой дорожке вниз к берегу озера, где прошлой ночью были установлены полосатые палатки.
Там для него места не было. Лучшее, что он мог сделать, — это подойти и поздравить их обоих. Сато широко улыбался — чем не настоящий американец, — пожимая руки, совсем как хитрый сенатор, который хочет, чтобы его переизбрали.
Томкин прохрипел у локтя Николаса:
— Такое впечатление, что он сейчас достанет сигары! — Он отвернулся. — Ты иди на прием. А у меня все еще побаливает желудок; я вернусь в отель. Машину за тобой я пришлю.
Оставшись один, Николас отправился по тропинке, огибающей скалы. Впереди себя он заметил Сато и Акико, все еще окруженных поздравляющими. Поскольку строгие формальности церемонии были уже позади, там теперь царили смех и веселье.
Он видел, как она спускалась сквозь тьму и свет, сквозь колышущиеся тени сосен, рисующие символы на хрупком изгибе ее спины. Слегка покачивая бедрами и плечами, она то появлялась, то исчезала. Он спускался за ней.
Свадьба, толпы гостей, праздная болтовня — все затихло, он остался наедине с ней и окружающей природой. Он остро ощущал солнечный свет, тени, запахи осени, кедра и дикого лимона — всего, что было связано с ней.
Ее появление было подобно возвращению чибисов после суровой зимы, когда земля еще скована морозами и лишь отдельные проталинки излучают тепло.
Когда-то Николас сравнил Юко с нежными бледными лепестками, которые опадают в последний, третий, день ханами. Многие считают, что пик ханами — второй день, тогда сакура цветет особенно красиво, но все-таки почти для каждого японца лепестки третьего дня — самое волнующее зрелище. Ибо только в самый последний день начинаешь по-настоящему понимать непередаваемую мимолетную природу красоты.
А что теперь? Вся его жизнь полетела вверх тормашками. Была ли Акико Юко? Могла ли она быть еще в живых? Не сыграл ли с ним Сайго последнюю дьявольскую шутку по ту сторону могилы? Что, если он удерживал Николаса вдали от нее, когда она еще жива и...
Эта мысль навеяла на него такую невыразимую тоску, поселила в нем такое горькое разочарование, что он отбросил ее и постарался взять себя в руки. Теперь он знал, что следует предпринять, чтобы отыскать ответы на эти вопросы. Он должен полностью отдаться во власть восточной стороны своей натуры. Время и... терпение. Для того чтобы разгадать эту сводящую с ума загадку, ему потребуется и то и другое. А пока лучше унять свое разрывающееся сердце.
Вот уже более пяти месяцев он следил за Аликс Логан. Будь это залитые солнцем улицы Ки-Уэста, узкие ровные полоски пляжей или маленькие магазины одежды и ювелирные лавки — он не отставал от нее ни на шаг. Он следовал за ней, даже когда она прогуливала свою собаку, огромного пестрого добермана. У него напрягались мускулы, когда он видел свисающий с мачты на лужайке четкий черно-белый знак: Школа Послушания Золотого Берега, а пониже более мелкими буквами: “Наша специальность — полицейская и наступательная подготовка”. И еще одну вещь он узнал за все то время, что находился на этой работе, — к ней подобраться невозможно.
Аликс Логан притягивала взгляды. У нее была стройная фигура фотомодели, длинные густые волосы цвета меда, высвеченные сейчас под солнцем Флориды красивыми полосами. Ее темно-зеленые глаза он разглядел сквозь компактный бинокль “Никон 7х20”. Мощная оптика придала им яйцевидную форму и размеры величиной с солнце.
Вот уже более пяти месяцев она была центром вселенной для этого могучего мужчины с широкими плечами и лицом ковбоя. Он следил за ней так долго и так настойчиво, что, казалось, жил вместе с ней. Он знал, что она ест, как одевается, какие ей нравятся мужчины. Что она любит и что не любит.
Больше всего она любила мягкое мороженое с орехами, кофейным кремом и двумя вишнями. А больше всего не любила пару монстров, которые постоянно следовали за ней. Так она, во всяком случае, о них думала. Он сам слышал, как она однажды назвала “монстром” одного из них, заговорив с ним в безоблачный полдень на причале и спеша в тень, чтобы высказать ему свое страстное негодование, для вящей убедительности барабаня своими маленькими кулачками по его мускулистой груди.
Монстр бесстрастно глядел на нее своими близко посаженными карими глазами.
— С меня хватит! — кричала она ему. — Я этого больше не вынесу! Я думала, здесь будет хорошо. Но все вышло не так. Я не могу работать, я не могу спать, я даже не могу заняться любовью, чувствуя на своем затылке ваше огненное дыхание. — Ее пшеничные волосы трепал солнечный ветер. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, оставьте меня в покое!
Монстр отвернулся от нее и, скрестив руки на груди, начал насвистывать что-то из мультфильма Уолта Диснея.
Человек с лицом ковбоя видел все это из своей маленькой лодки, в которой он мягко покачивался у пирса, возясь с рыболовной снастью; брезентовая шляпа, низко надвинутая на лоб, бросала на его лицо густую тень. Его знали здесь как Бристоля, и это ему нравилось. Он отзывался также на Текс, довольно невыразительное прозвище, которое дал ему Тони, начальник дока.
Текс Бристоль. Если вдуматься, звучит по-идиотски. Впрочем, подумал он, и вся эта сцена тоже годилась бы разве что для какого-нибудь идиотского романа.
Он кончил возиться с удочкой и приготовился отчалить от берега. На причале Аликс Логан, со слезами, будто алмазы, дрожащими в уголках глаз, отвернувшись от монстра, решительно зашагала к сходням прогулочной яхты.
Он отвалил от берега и, услышав, как на корме заработал мотор, набрал скорость, думая только о том, как бы поймать меч-рыбу.
Уже вдали от берега он позволил себе посмеяться. Для умершего и погребенного он ведет невероятно активную жизнь.
В лимузине по дороге домой после приема Акико Офуда Сато ощутила пожатие руки своего мужа, тепло, излучаемое его телом, почувствовала исходившее от него похотливое желание. Он не делал никаких движений, но сквозь него будто проскакивали электрические разряды, и чем ближе к дому, тем чаще.
Множество образов роилось в ее воображении, накладываясь Друг на друга, переплетаясь, они принимали самые причудливые формы — бесстыдные картины тех “подарков”, которые во множестве принимал Сато. Это вызывало в ней тайное возбуждение. Она сжала его руку и кончиками лакированных ногтей тихонько царапнула теплую плоть его ладони.
Войдя в дом, она тут же направилась в ванную и, сбросив кимоно, сняла все нижнее белье. Затем тщательно завернулась в кимоно, завязала оби и проверила макияж. Немного подвела глаза и подкрасила губы.
Хозяйская спальня находилась в главной части дома, вдали от комнаты в шесть татами, где он принимал свои “подарки”. Тем женщинам вход в эту часть дома был запрещен. Они — посторонние, не семья.
На ночном столике, недалеко от футона, стояла скульптура Анкоку Додзи, мрачно нахмурившегося, сидящего в своей классической позе, подогнув одну ногу. Он был помощником царей ада и, положив кисточку на лист бумаги, объявлял прегрешения каждого, кто представал перед этим дьявольским судом за свои нечестивые деяния на земле.
Этот Анкоку Додзи был вырезан из камфарного дерева в тринадцатом веке.
Акико его ненавидела. Казалось, его глаза следили за ней с таким выражением, будто знали, что она собирается сделать с их обладателем. А она решила, как только обоснуется здесь, переставить его куда-нибудь подальше, туда, куда будет редко заглядывать.
Сато пригласил ее на свой футон. Они выпили подогретое сакэ, и он рассказал ей несколько забавных историй. Она сделала вид, что смеется, хотя едва ли слышала, о чем он говорит.
Пугало ли ее то, что заклятый враг должен проникнуть в нее? Она применила все свое огромное искусство, чтобы подавить черный прилив, готовый затопить ее мозг. Она не хотела думать о том, что сказал ей Сунь Сюнь, но его слова не выходили у нее из головы.
Сато коснулся ее, и она вскочила. Ее глаза широко раскрылись, и только тут она поняла, что веки ее были сжаты, будто этот физический акт был способен стереть мысли, что роились в ее мозгу.
— Ты пустой сосуд, который отныне я буду заполнять, — сказал ей тогда Сунь Сюнь. — Ты пришла ко мне по своей собственной воле. И ты обязана помнить это во все грядущие дни, недели и месяцы. Время твое здесь будет долгим. Нетрудно представить, что когда-нибудь ты захочешь уйти. Говорю сразу: это невозможно. Поэтому, если в тебе есть хоть тень сомнения, что тяготы, боль, напряженный труд — это не твоя стезя, уйди немедля. Сейчас или никогда. Я понятно объясняю?
И с ужасом, затопившим ее сердце, она согласно кивнула, сказав:
— Да, — как будто давала брачную клятву.
Сейчас она думала, что это и была брачная клятва. Да, именно она.
Под искусной рукой Сато шелковое кимоно с тихим шорохом сползло с ее бледного плеча. Стоя рядом с ним, окруженная молчанием пустынного дома — всех слуг отпустили на одну ночь, предоставив бесплатно номера в лучшем отеле города в качестве свадебного подарка, — Акико ощущала его мужское присутствие так же, как лисица ощущает присутствие своего партнера. Ничего, кроме похоти этого короткого мига, украденного из бесконечного потока времени.
То, чем ей предстояло заняться, имело с любовью столько же общего, как слияние двух микроорганизмов. Какие чувства она испытывала, станет ясно только в момент мести. Ее ноздри затрепетали, уловив запах Сато.
Кимоно соскользнуло с другого плеча, и она стояла, прикрывая себя руками, словно школьница, смущенная своими вдруг появившимися грудями.
Сато склонился к ней и прошелся губами по ее шее. Акико прикрыла самую свою укромную часть, самую ей дорогую, учитывая то, что должно вскоре произойти. Она чувствовала, как его руки скользят по ее плечам, заставив себя выйти из оцепенения, распахнула его кимоно. По мере того как кимоно сползало вниз, ярко-красный геометрический рисунок на нем рассыпался на мелкие осколки.
Он разделся раньше, чем она, его плоть под ее изучающими пальцами отдавала теплом. Он был абсолютно безволосым, с гладкой, чистой кожей. Она прижалась щекой к его животу и услышала, как бьется пульс его жизни, словно волны у дальнего морского берега. Но это оставило ее совершенно равнодушной. Все равно, как если бы она приложила ухо к стволу дерева.
Сато поднял ее на ноги, и они легли тело к телу. Ноги ее были стиснуты, его же, напротив, широко разведены. Казалось, там, внизу, бьется в своем собственном ритме второе сердце. Она чувствовала настойчивое подталкивание, незаметное и осторожное, словно движение змеи, затаившейся меж ее бедер.
Она опустила руку и коснулась его мошонки. Он застонал, и она подумала, что это ответный импульс на ее движение. Она дотронулась до его члена.
Сато начал мягко переворачивать ее на спину. Как мало она, оказывается, знала об одной из частей своего тела. Между ее бедер горело огнем, будто она прижалась к пышущей жаром печи, ее тело трепетало словно от ужаса.
Если бы он заметил это раньше, если бы он не был так влюблен, то наверняка прогнал бы ее. Акико уже видела, как он выбрасывает ее на улицу, как изгоняет из города, так было столетия назад, когда правили сёгуны, и таким, как она, запрещалось находиться в постели с самураем, а уж тем более становиться их невестами.
В этот момент она поняла, что не было никакой разницы между ней и ее матерью. Эта мысль вселила в нее беспредельный ужас, она затряслась, как листок, но муж ошибочно принял ее страх за страсть и громко застонал.
Потом он положил ее на спину. Она ощущала чувственную ласку мягкого шелка распахнутого кимоно на своем теле. Сато маячил над ней, его мускулистое тело заслоняло ее грудь и живот. Она подняла руки и, слегка нажимая подушечками больших пальцев, прошлась пальцами по бугоркам и впадинам его мускулов.
— Тебе нравятся мои руки? — прошептал он. Ее темно-зеленые глаза уставились на него и молча сказали то, что ему хотелось услышать.
— Да, да, — выдохнул он, — да...
Сато опустил голову, и его губы схватили ее сосок. Он переходил от одной груди к другой, терся носом и лизал. Но Акико ничего не чувствовала. Только когда он начал крутить один сосок и сосать другой, она уловила разницу между теплой мягкостью его рта и шершавостью пальцев. Она не знала, что ей делать — кричать или плакать. И потому, сделав резкий выдох, просто закусила нижнюю губу. Потом засунула пальцы себе в рот и помазала слюной между бедрами.
Затем она почувствовала, что ее повернули на бок, и жаркое тело Сато оказалось сзади нее. Его рука нежно раздвинула ее ноги и устремилась к вагине. Она задохнулась, почувствовав его меж своих бедер в зарослях лобковых волос. И тогда она сама раскрылась ему и ощутила между ног пылающий жар его стального стержня.
Она заплакала. Он шумно дышал ей в ухо, его сильные руки крепко сжимали Акико. Ее ягодицы напряглись, а его плоть нетерпеливо двигалась между ее ягодиц у входа в вагину, и, наконец, не выдержав, он с громким стоном вонзился в нее. Глаза Акико округлились, стали огромными. В ее груди вспыхнул такой пожар, что она не могла вздохнуть. Она почувствовала, как разрывается ее лоно, как его заполняет что-то огромное, давящее на ее внутренности, будто она объелась. Она дико вскрикнула. Сато, неправильно истолковав ее крик, погрузился в нее еще глубже, стараясь наладить эротический ритм.
Разум Акико заполняли мрачные видения. Казалось, мириады демонов ада восстали со всех покрытых плесенью постелей и танцевали теперь в языках пламени, бушующего перед ее глазами. Ее голова моталась из стороны в сторону, длинные распущенные волосы били Сато по лицу, еще больше распаляя его эго.
Кёки. Учитель тьмы.
Это имя, неожиданно всплывшее в памяти, заставило ее застонать и закусить губу. Перед ней развернулись воспоминания — словно саван на мертвеце. И этим мертвецом была она.
Они качались вверх и вниз, как корабли в ночном штормовом море. Стиснутая крепкими объятиями Сэйити, Акико не противилась его грубой силе, но в уголках ее губ появилась пена, а в сердце — ненависть. Никогда прежде ее тело не подчинялось ничьей воле, и она не хотела, чтобы когда-нибудь снова пришлось это пережить, но она знала, что должна сохранить этот брак до его кровавого конца. И еще она знала, как доставить удовольствие, не получая его. Это тоже было частью той роли, которую она на себя взяла. Все еще всхлипывая, Акико протянула руку между бедер и коснулась его свисающей мошонки. Одновременно напрягла внутренние мышцы таза, стискивая его налившуюся кровью головку, погруженную в ее лоно. Бедра ее стали быстро вращаться.
Она услышала, как он глухо застонал, почувствовала его дрожь и напряжение и поняла, что оргазм вот-вот произойдет.
Нет, нет, я не могу позволить ему сделать это, лихорадочно подумала она. Завтра или послезавтра. Только не сейчас.
Негромко вскрикнув, она выскользнула из-под него и склонилась над его влажным, вибрирующим членом, слегка подразнивая его легкими прикосновениями, пока он не схватил ее за разметавшиеся волосы и не стал умолять о сладостном завершении любви.
И тогда она начала сосать, помогая ему одной рукой, другой рукой она прикрывала лобок, как будто останавливая кровотечение, бедра ее были плотно сжаты.
А потом Акико убедила мужа поспать. Вглядываясь ненавидящим взглядом в темный коридор своего прошлого, она терпеливо ждала, пока он сползет с нее и заснет. Потом осторожно перевернулась и молча поднялась со своего брачного ложа. Обнаженная, совершенно спокойная, Акико стояла, глядя на Сэйити Сато, насытившегося, погруженного в сон.
По ее прекрасному лицу невозможно было догадаться, что она сейчас испытывает. Может, и правду сказал ей когда-то Сунь Сюнь:
— Ты сама еще не понимаешь свои чувства.
Но будь это так, подумала она, я бы никогда не научилась тому, чему научилась. И никогда не вышла бы за пределы “кудзи-кири” и “кобудэры” — тайных и загадочных дисциплин, которыми владел Сайго. И никогда не убила бы эту хитрую лису Масасиги Кусуноки. Она применила тогда “дзяхо”, и это сработало: даже такой знаток, как он, не разобрался в ее намерениях.
Но радость ее длилась недолго. Встряхнув каскадом иссиня-черных распущенных по плечам волос, она наклонилась и подняла свое разноцветное кимоно, в котором была сегодня на свадебном приеме.
Она закуталась в него, как закутывается ребенок в банный халат, согретый на радиаторе отопления, чтобы защититься от чего-то большего, чем просто холод ночи. Она заморозила себя сама, чтобы уберечься от того, что считала нападением. Было время, когда она без конца повторяла себе:
— Я должна отступить, потом вернуться и отомстить. Но тут она ощутила во рту отвратительный сладко-соленый привкус. Привкус ее собственной крови.
Никогда ей не была так противна ее карма. Казалось, специальная подготовка, которую она прошла, должна бы уберечь ее от подобных переживаний, и это ее удивило и расстроило, что она оказалась столь потрясенной всего лишь одним простым актом. Этот акт был необходим, он ровно ничего не значил. В молчаливой своей муке она снова расплакалась.
Она вышла босиком из спальни и стала пробираться по темному дому, пока не нашла фусума, открывавшиеся в дзэнский сад.
Там всегда было тихо. Над древней криптомерией, будто зубы оскалившегося ночного хищника, сверкали звезды. На какое-то время она позволила себе расслабиться. И тогда, как дымок сквозь тлеющие поленья, в ее сознание просочились мысли о Николасе. На мгновение ей показалось, что незнакомое, мощное чувство, охватившее ее, вот-вот разорвет сердце, и она, обратив к небесам лицо, позволила себе воззвать о скорейшем конце. Только там, в миллионах миль от этого мира, она могла бы стать свободной. Бредя сквозь кромешную тьму бесконечного космоса, она могла бы наконец отдохнуть от той суеты, что окружала ее.
Но это чувство длилось всего только миг, потом она вновь оказалась на земле.
Ее голова опустилась, и темные глаза залюбовались искусным великолепием этого сада, где малое было великим — такова уникальная японская эстетика.
Галечник, устилающий землю, отбирался вручную — по форме, размеру и цвету. Дважды в день камешки тщательно разравнивали граблями, чтобы поддержать точную симметрию, которой сумел добиться садовый дизайнер.
В разных углах сада возвышались три черных угловатых камня. В отличие от галечника, у каждого из них были свои собственные черты, их грани и плоскости по-разному воздействовали на зрителя, вызывая у него различное настроение.
Место было спокойным, и в то же время оно вливало в человека новые силы.
Акико уселась на холодную каменную скамейку, уютно поджав под себя ноги. Руки она сложила на коленях, расслабила пальцы и слегка прогнулась. Поза ее была настолько женственной, что было совершенно невозможно представить, на какие невообразимые взрывы скоординированной энергии способно это тело.
Она четко представила себе воображаемую дугу внутри себя, разграничительную линию между светом и тьмой, острую, как самое лучшее лезвие дай-катана. Сидя в сумраке сада, она чувствовала, как переливается в ней ее ненависть, ее тоска по ужасной мести. В страстном ожидании сладостного мига отмщения тело ее трепетало, в мозгу что-то глухо стучало, исторгая из нее стоны, — словно ее терзала невыносимая боль.
Легкий ветерок, ласково коснувшись щеки, охладил Акико. Пот на волосах высох, и безукоризненная симметрия сада вновь захватила ее. Она успокоилась, будто после пережитого шторма, вздохнула и смежила веки. Голова ее была тяжелой. Когда сердцебиение выровнялось, она занялась разбором событий прошедшего вечера. Здесь, в тишине дзэнского сада, Акико с удовлетворением думала о том, что ей не придется ублаготворять свекровь. Мать Сато, как и все японские матери, непременно стала бы хозяйничать в доме. Акико содрогнулась. Разве могла бы она выносить приказания своей свекрови, которой принадлежит исключительное право держать ложку для раздачи риса? Нет, хорошо, что его мать умерла и похоронена, равно как мертв и брат Сато — герой войны.
Встав рядом с криптомерией, которая была сейчас чернее ночи, среди причудливых теней дзэнских камней, Акико одним резким движением сбросила кимоно.
Обнаженная, под холодным мерцающим светом далеких звезд, соперничающим с розовым неоном Синдзюку и далекой Гиндзы, которые никогда не спят, она шагнула на аккуратно уложенные ряды галечника. Они были прохладными и гладкими.
Акико легла между двумя камнями, прямо на голую землю, на границе между светом и тьмой, изогнувшись, как змея, и слилась с окружающим миром.
Использовать Таню против русских — в этом была особая, своего рода эллиптическая симметрия, которая воздействовала на Минка так же, как созерцание гигантских полотен Томаса Харта Бентона: само их существование придавало жизни смысл.
После Москвы Минку потребовалось многое пересмотреть в себе, чтобы вновь увидеть благородные, красивые и возвышенные стороны человеческой натуры, память о которых была начисто стерта в стенах Лубянки.
По возвращении в Америку ему пришлось снова изучать положительные черты рода людского.
Сейчас он старался припомнить, что он почувствовал, впервые увидев Таню. Это было еще одним следствием его тюремного заключения. Какой-то невидимый слой его мозга, как кожа наждачной бумагой, был стерт постоянными испытаниями, которым он подвергся. И вот тогда-то он обнаружил в себе гиперчувствительность к человеческому присутствию.
Минк смотрел в эти холодные серо-синие глаза, большие и открытые, именно глаза увидел он, впервые взглянув на нее. Эти глаза стали его собственным персональным чистилищем. Глаза Михаила, ее брата.
Михаил, диссидент, был основной причиной того, что Минк оказался в Москве. Михаил отправил на Запад послание, в котором сообщал, что располагает жизненно важной информацией для системы американских спецслужб. Минка выбрал компьютер — из-за хорошего знания русского, а также из-за внешнего сходства со славянским типом. Они отправили его вытащить Михаила из России или, если бы это оказалось невозможным, извлечь из него информацию.
Но его выследили. Кто-то в ячейке Михаила оказался предателем, и встреча Минка с диссидентом закончилась треском автоматных очередей, буквально перерезавших Михаила пополам, прожекторами, выхватившими Минка из укрытия, метелью и падением. Все звуки приглушены, капли крови на снегу, как кусочки углей, разбросанных взрывом злобы; позвякивание цепей на шинах, навязчиво звучавшее в ушах, когда он бежал от истеричных голосов; морды собак, злобные Вспышки прожекторов, изрыгающих красную смерть. И бег сквозь обжигающий холод, хлопья снега на ресницах, заставляющие думать, как ни странно, о Кэти, его подружке по колледжу, а впоследствии жене. Как она любила снег! Когда падающие хлопья садились на ее тонкую руку, она смеялась от восторга и долго рассматривала снежинки, которые, перед тем как растаять, казалось, открывали ей свои особые секреты.
Поскользнувшись на ледяной дорожке, скрытой от глаз снежным покрывалом, он рухнул на землю, разбив колено, и тут его схватили сильные руки, в лицо ударил свет фонарей, запахи капусты и борща проникли в его ноздри, раздались хриплые гортанные голоса:
— Где бумаги? Как вас зовут?
Эти вопросы повторялись снова и снова, к ним свелась вся его жизнь. Было это восемь лет назад.
— Кэррол?
Только она одна знала, кто стоит за этим К., только ей разрешалось так его называть. С его стороны это было единственной внешней демонстрацией тех крепких уз, которые их связывали.
— Да, Таня.
Она взглянула на бумаги, которые он читал.
— Полное досье на Николаса Линнера?
— Полных досье на человеческие существа нет, какими бы свежими эти досье ни были. Хочу тебе это напомнить.
Последнее он мог и не говорить — Таня помнила все.
Снова взглянув на нее, Минк в который раз был поражен ее сходством с Михаилом. У обоих были красивые, очень тонкие черты лица, высокие скулы, вызывающие в памяти породистые лица белоэмигрантов, а не грубые, расплывчатые черты славян. У обоих были густые прямые волосы, хотя в последнее время Таня стала краситься под блондинку, потому что, как она говорила, это помогает заглушить воспоминания.
После того как он вырвался с Лубянки, с кровью полковника на своих дрожащих руках, и против него встал всей своей внушительной мощью Комитет государственной безопасности вместе с милицией, избивающей диссидентов, чтобы получить данные о его местонахождении, Таня вывезла его из Москвы, а потом и из России.
Он был ей многим обязан, и его очень беспокоило, когда она оказалась в лапах “семьи” — в те дни, конечно, еще не было Красной Станции. Они забрали ее и в темной камере начали вытворять с ней то же самое, что делали с ним в КГБ. Он скоро положил этому конец, рискуя исходом собственного дела, тогда он еще только возвращался к жизни, которую считал отрезанной от себя навсегда, отрезанной с такой же уверенностью и профессионализмом, с какой хирург вонзает скальпель в человеческую плоть.
Вначале Минк сам находился под подозрением — они боялись, что в заключении его перевербовали, но когда он передал им информацию Михаила, его перестали подозревать. Однако они никогда не узнали, что эту информацию он получил от Тани спустя длительное время после гибели Михаила в кровавой московской перестрелке, эта информация вырывалась из ее горла, когда они коротали длинные суровые ночи в убежище и ненавистная смерть бродила совсем рядом. После всех мучений он тогда сильно ослаб, и она делала то, что должен был делать он: бесшумно выходила из очередного убежища в пещере или на болоте, приканчивала солдата, который подходил слишком близко, и возвращалась, измазанная кровью, чтобы вести его дальше к свободе. Она была сильной и твердой, и она много раз спасала его, отплачивая за то, что он вытащил ее вместе с собой при побеге с Лубянки. Скоро он убедился, что ее ум был таким же быстрым и сильным, как и ее тело. Ее безупречная память была вместилищем всех секретов Михаила, потому что Михаил боялся доверять такой взрывчатый материал бумаге.
Когда за три года до этого Минк, быстро выросший в “семье”, предложил Красной Станции заняться всеми русскими делами, их спутниками, глобальными исследованиями, ему дали восемнадцать месяцев на осуществление его предложений. Ему потребовалось лишь восемнадцать недель, и с этого времени приличный кусок годового бюджета “семьи” был ему гарантирован. Он вел об этом переговоры умело и настойчиво — словно адвокат звезды бейсбола, обговаривающий с президентом клуба условия контракта. Его контракт был безупречен. Конечно, при условии, что он и дальше будет доставлять информацию. Минк не сомневался, что сможет с этим справиться.
Но сейчас он думал вовсе не о бюджета, не о Тане или даже не о “семье”. В последние несколько месяцев его одолевали странные мысли. Он ломал голову над тем, как высокоинтеллигентный, отлично тренированный офицер-оперативник по имени Кэррол Гордон Минк оказался в таких ужасных обстоятельствах.
После своего кошмарного испытания на Лубянке он не предполагал, что его может постичь такой удар. В те кровавые дни память о Кэти была единственным, что он позволил себе сохранить. Все связанное с “семьей” было решительно заблокировано: в любой момент его могли стащить с железной кровати, вколоть полный шприц Бог весть какой смеси — психоделических или нервных стимуляторов, — и он заговорит еще до того, как поймет, что открыл рот.
Русские в конце концов очень хорошо познакомились с Кэти, но о “семье” они знали не больше, чем в тот день, когда снег сработал против него и его схватили. Когда он вернулся в Америку, его отношения с Кэти были совершенно испорчены. Ведь он делился своими сокровенными тайнами с людьми, к которым испытывал лишь страх и отвращение, будто обсуждал свою сексуальную жизнь с мужчиной, который только что изнасиловал его жену. В его голове произошел беззвучный взрыв. Вернувшись из своего персонального ада, он любил Кэти не меньше, чем прежде, но каждое прикосновение к ней мысленно возвращало в сырую страшную камеру в центре Москвы. Его разум не мог этого вынести, поэтому они жили врозь вплоть до той самой ночи, когда ее убили. И конечно, к тому времени он убедил себя, что там, в стенах Лубянки, его лишили способности испытывать сексуальное наслаждение.
И тогда началась эта жуткая неразбериха. Он до сих пор не мог понять, как ему, безнадежно влюбленному в женщину, которую он не должен — не мог — любить, удалось вырваться оттуда сюда. Всего лишь две недели назад он тайно слетал на уик-энд, чтобы встретиться с ней. Но, Боже мой, кажется, прошло не меньше двух лет! Он слепо уставился на свои руки и рассмеялся. Рассмеялся над самим собой. Уж лучше смеяться, чем заламывать руки, какой же он идиот! И все же он не мог перестать любить ее, как не мог перестать ненавидеть русских. Какой восторг охватил его, когда он вспомнил о подарке, который она ему преподнесла; казалось бы, что в нем особенного, но такого, он был уверен, у него никогда больше не будет. Ну как он мог отказаться от всего этого!
И как бы он хотел довериться Тане! Он мог бы без колебания рассказать ей на ухо секреты всего мира, но только не свой собственный. Нет, этого он не мог позволить ей знать.
Потому что это его слабость, и она заглянет ему в глаза этим суровым славянским взглядом, слишком суровым, чтобы его не заметить, и объяснит, как ему следует поступить. А Минк и сам знал, что ему следует делать, знал еще несколько месяцев тому назад. Женщина, которую он любил, должна умереть, должна — ради безопасности. Каждый день ее жизни таит потенциальную угрозу утечки опасной информации. Сколько раз в течение последних месяцев он поднимал трубку и начинал набирать кодовый номер? И сколько раз приказ о ликвидации замирал у него на губах, оставляя во рту едкий привкус пепла? Не мог он этого сделать. И при этом знал, что по-другому не будет.
— ...здесь.
Он вскинул голову:
— Прошу прощения. Я...
— Задумался, — закончила она фразу. — Да, я это заметила. — Ее глаза, глаза Михаила, смотрели прямо на него.
— Думаю, пора нам поплавать.
Вздохнув, он кивнул. Она любила повторять, что хорошая разминка для тела — хорошая разминка для ума.
Таня включила “АСПРВ” — Активную Систему Поиска в Реальном Времени, новейшую разработку, которую “семья” установила на Красной Станции по приказу ее директора. Эта система теперь следит за всеми входящими и исходящими сообщениями. В этом режиме она была запрограммирована Минком для того, чтобы самостоятельно управляться с первыми тремя номинальными уровнями данных. Для уровней с четвертого по седьмой она должна была ждать инструкций Минка, как действовать в каждом конкретном случае.
Они поднялись на лифте на три этажа вверх и прошли две электронные проверки безопасности.
У раздетого Минка было стройное крепкое тело, по крайней мере лет на десять моложе его истинного возраста. Издали казалось, что это совершенно обычное, нормальное тело, но когда подойдешь ближе, различимы твердые рубцы и шрамы, пятна белой омертвелой кожи, безволосой и глянцевой. Лубянка усердно поработала над ним.
Он мастерски, почти без брызг, нырнул в воду. Через мгновение Таня последовала за ним в бассейн олимпийских размеров. На обоих были простые нейлоновые купальники. Минк с восхищением смотрел на ее гибкое мускулистое тело. Он ценил ее быстрый ум, ее неистощимую изобретательность по части ловушек для русских в их собственной игре, но забывал о ее физическом совершенстве, и такие минуты, как сейчас, заново поражали его, как гром среди ясного неба. У нее были широкие плечи и узкие бедра спортивно развитой женщины, но ничего мужского в ней не было. Просто сильная женщина. Минк никогда не делал типично мужской ошибки, приравнивая первое ко второму.
Они без остановки переплыли бассейн взад-вперед десять раз, следя за скоростью и энергией друг друга и подбадривая себя этим.
Как обычно, это соревнование выиграла Таня, но с меньшим отрывом, чем несколько месяцев назад.
— Совсем немного не дотянул, — сказал он, переводя дыхание и вытирая воду с лица. — Совсем, черт возьми, немного.
Таня улыбнулась в ответ:
— Ты тренируешься больше, чем я. Мне следует об этом помнить.
Выйдя из воды, он уселся на бортике бассейна. Его темные волосы прилипли ко лбу, придавая ему вид римского сенатора. Светло-серые глаза казались неестественно большими. Недавно он сбрил свои густые и жесткие усы и приобрел удивительно мальчишеский вид — ни за что не дашь его сорок семь.
Таня, все еще не выходя из воды, терпеливо ждала, пока он заговорит. После разговора с доктором Киддом в Нью-Йорке у него все время было суровое выражение лица. Она не знала, о чем они говорили, но надеялась, что этот разговор — единственное, что его тревожит.
Он был мужчиной, которому при иных обстоятельствах она бы была не прочь понравиться. В нем было то, что больше всего восхищало ее в людях: интеллектуальная внешность.
— Все это проклятый Николас Линнер. — Минк говорил, как всегда, резко, отрывисто. — Думаю, им надо заняться как можно скорее.
Теперь она поняла, о чем они разговаривали с доктором Киддом, но ничего не сказала.
Серые глаза Минка остановились на ней:
— Ни секунды не сомневаюсь, что этот подлец мне не понравится; слишком уж он себе на уме... И конечно же, чудовищно опасен.
— Я прочитала досье, — сказала она, вытягиваясь с ним рядом. — Агрессия не в его природе.
— О да, — согласился Минк. — И это наш ключик к нему. Пока он на нашей территории, хлопот с ним не будет. Следовательно, мы должны держать его поблизости и сразу избавиться от него, когда получим то, что нам надо. — Он провел руками по своим почти безволосым бедрам. — Потому что если позволить ему вернуться на свое поле, тогда помоги нам Господь! Мы потеряем его, русских и вообще все.
— Алло?
— Ник... Ник, где ты был? Я весь день стараюсь до тебя дозвониться!
Он что-то буркнул в ответ. Веки его были будто склеены.
— Ник?
Его одолевали видения. Он мечтал о Юко. Свадебная церемония перед могилой Токугавы, черный бумажный змей, реющий в небе, серые чайки, спешащие в укрытие. Юко в белом кимоно с темно-красной каймой, оба они перед буддистским священником. Негромкие песнопения, как снег, кружащийся между ветвями сосен.
— Ник, ты где?
Он держал ее руку в своей руке, пение становилось громче, она поворачивает голову, и... перед ним пожелтевший от воды череп. Он отшатывается, потом видит, что это Акико. Акико или Юко? Кто же из них? Кто?
— Прости меня, Жюстин. Вчера была свадьба Сато. Празднование продолжалось до...
— Ничего страшного, — сказала она, — у меня фантастические новости.
И только сейчас он заметил в ее голосе нотки волнения.
— Что случилось?
— В тот день, когда ты улетел, я разговаривала с Риком Милларом. Помнишь, он рассказывал мне сказки про необыкновенную работу? Так вот, я ее получила! Я так волновалась, что приступила к ней прямо в пятницу!
Николас провел рукой по волосам. Близился рассвет. Он все еще жил событиями вчерашнего дня, он все еще не мог забыть тот головокружительный миг, когда Акико медленно опустила веер. Это лицо! Его преследует одно и то же видение, он потерял ощущение времени и обречен снова и снова переживать тот ужасный миг, пока... не найдет ответа.
— Ник, ты хоть что-нибудь уловил из того, что я тебе сказала? — Теперь в ее голосе слышалось раздражение.
— Я считал, что ты хочешь работать сама на себя, Жюстин, — ответил он, хотя мысли его по-прежнему были далеко. — Не понимаю, зачем тебе связывать себя...
— О Боже, Ник! — Ее зазвеневший рассерженный голос наконец дошел до него. Это уж чересчур: его согласие на отвратительную работу, то, что он так далеко сейчас, ее страшное одиночество этими долгими ночами, когда неумирающий дух Сайго возвращался и кружил над ней, а теперь еще его невнимание — точно так же уходил в себя ее отец, когда она больше всего в нем нуждалась. Как же ей нужен сейчас Николас! — “Поздравляю! — Вот что ты должен был сказать: — Я рад за тебя, Жюстин!” Что, это так трудно?
— Конечно, я рад, но мне казалось...
— Боже мой, Ник! — Что-то в ней прорвалось, будто широкий поток хлынул сквозь дамбу. — А не пошел бы ты к черту?
И на другом конце провода воцарилась мертвая тишина. Когда он попробовал набрать ее номер, раздались короткие гудки. “Ну и ладно, — с грустью подумал он. — Сейчас я не в том состоянии, чтобы приносить извинения”.
Голый, он опять улегся в постель, на покрывало, и задумался над тем, как часто воспоминания предавали его.
Ровно в 9 утра мисс Ёсида негромко постучала в дверь его номера. Точно в назначенное время.
— Доброе утро, Линнер-сан, — сказала она. — Вы готовы?
— Готов, но признаться, я не успел купить... Она вынула из-за спины руку и протянула ему длинный аккуратный сверток.
— Я взяла на себя смелость принести ваши благовонные палочки. Надеюсь, это вас не обидит?
— Напротив, — ответил он, — я вам весьма признателен, Ёсида-сан.
Было воскресенье. Грэйдон находился в Мисаве, навещая сына, а Томкин все еще валялся в постели, пытаясь избавиться от простуды. Самое время для исполнения семейного долга.
В салоне лимузина с затемненными стеклами на выезде из города Ник обратил внимание, что она сменила макияж. Сейчас ей можно было дать лет двадцать, и он осознал, что не имеет четкого представления о ее возрасте.
У нее был спокойный, почти отсутствующий вид. Она сидела на заднем сиденье по другую сторону от него, сознательно оставив пространство между ними, которое могло бы означать и стену.
Несколько раз Николас порывался что-то сказать, но при виде ее сосредоточенного лица умолкал. Наконец мисс Ёсида расправила плечи и повернулась к нему. У нее были огромные глаза. Солнечные лучи скользнули по ее лицу. На ней было обычное кимоно, оби и гэта — традиционный японский наряд, мешавший точно определить ее возраст.
— Линнер-сан, — начала она, запнулась и умолкла. Он увидел, как она глубоко вздохнула, будто набираясь смелости, чтобы продолжить разговор. — Линнер-сан, пожалуйста, простите меня за то, что я хочу сказать, но меня несколько смущает, что при обращении ко мне вы используете слово “аната”. Осмелюсь вас просить применять более подходящее — “омаэ”.
Николас задумался. То, что она говорила, означало, что эмансипация женщин в Японии — пустые слова, дань переменам, происшедшим в современном мире, на самом деле мужчины и женщины при обращении по-прежнему пользовались разными формами речи: мужчины, обращаясь, приказывали, женщины просили.
Аната и омаэ означало одно и то же — вы. Мужчины пользовались словом омаэ, обращаясь к тем, кто был их уровня или ниже. Естественно, женщины подпадали под эту категорию. Разговаривая с мужчинами, они всегда применяли слово “аната” — более вежливую форму. Если им даже и позволялось пользоваться менее вежливой формой, тогда неизменно следовало обращение омаэ-сан. И, что бы ни говорили, Николас понимал, что это порождало в женщинах раболепный характер мышления.
— Я был бы счастлив, Ёсида-сан, — ответил он, — если бы мы пользовались одинаковой формой обращения. Не станете же вы отрицать, что и вы, и я — мы оба заслуживаем одинакового вежливого обращения.
Мисс Ёсида склонила голову, взгляд влажных глаз уперся в колени. Ее волнение выдавали только сгибаемые и разгибаемые пальцы.
— Прошу вас, Линнер-сан, подумать еще раз. Если вы просите об этом, конечно, я не могу вам отказать. Но подумайте о последствиях. Как я смогу объяснить Сато-сан столь вопиющий социальный проступок?
— Но мы ведь живем не в феодальные времена, Ёсида-сан, — сказал как можно мягче Николас. — Наверняка Сато-сан достаточно просвещен, чтобы понять это.
Она вскинула голову, и он увидел в уголках ее глаз зарождающиеся слезы.
— Когда я поступила на работу в “Сато петрокемиклз”, Линнер-сан, я была офис-гёрл. Это была моя должность, функции не имели значения. Одно из требований к офис-гёрл, чтобы она имела ёситанрэй.
— Красивую внешность? И это в наши дни! Просто представить невозможно!
— Как угодно, Линнер-сан, — тихо сказала она, качая головой, и он понял, что это самое наглядное подтверждение сказанного.
— Хорошо, — помолчав, сказал Николас. — Давайте примем компромиссное решение, мы будем употреблять обращение “аната” только между собой, когда будем одни. Нечего другим слушать это богохульство.
Улыбка искривила губы мисс Ёсиды, и она вновь кивнула:
— Хай. Я согласна. — Она отвернулась, взгляд ее устремился на проносившиеся за окном поля. — Вы очень добры, — тихо прошептала она.
В отдалении виднелась хрупкая фигурка мисс Ёсиды. Николас повернулся к могилам своих родителей. Так много воспоминаний, так много ужасных смертей. Одно быстрое движение плеч, и короткий меч сделал свое дело. Итами, золовка Цзон, послушная долгу, взмахнула катана, который навсегда прекратил мучения его матери. “Дитя чести”, — шептала при этом Итами.
Николас опустился на колени и стал зажигать благовония, но ни одна молитва не приходила ему на ум. А он-то считал, что будет помнить их вечно, даже против своей воли и без всякой надобности. А вместо этого в его голове роились сейчас совсем иные воспоминания.
Вот он, еще совсем молодой, бродит по крутым лесистым холмам Ёсино, которые так любили все дзёнины из “Тэнсин Сёдэн Катори-рю”. Позднее он понял: между людьми тайной профессии и этой землей, которую они сделали своим домом, существовала некая мистическая связь.
Синий туман, как вуаль, соскользнул с кипарисов и криптомерий, окрасил все вокруг в нежные пастельные тона зеленого, синего, розового и белого цвета. Остроглазый дрозд, поблескивая белыми пятнышками на кончиках крыльев, будто быстро открывающийся и закрывающийся веер, следовал за ними, перелетая от дерева к дереву и поддразнивая их.
Николас и Акутагава-сан шли бок о бок, один — в простом черном боевом костюме ученика — “дзи”, другой — в перламутрово-сером хлопковом кимоно с коричневой оторочкой, какое подобает сэнсэю. За ними возвышались каменные стены и зеленые черепичные крыши “Тэнсин Сёдэн Катори-рю”, освещаемые солнцем, поднимающимся из-за горизонта. Яркие лучи, пробиваясь сквозь ветви, выхватывали конические верхушки сосен и коричневые иглы с детальной точностью талантливого живописца.
Стоя в тени, Акутагава-сан сказал:
— Ошибка, которую мы все совершаем, перед тем как прийти сюда, — это неправильное истолкование понятия “цивилизация”. А ведь история, этика, сама концепция законности — все основано на этом важнейшем фундаменте.
Длинное меланхоличное лицо Акутагавы-сан с широкими губами, острым носом и глазами мандарина было серьезнее, чем всегда. Среди учеников — которые, как все ученики в мире, придумывали своим сэнсэям клички, чтобы вернуть себе хотя бы видимость утраченной независимости, — он был известен как человек без улыбки. Вероятно, в них было много общего, они узнали себя друг в друге и поэтому сблизились.
Каждый из них был по-своему отверженным в мире отверженных, ибо, согласно легенде, ниндзя произошли из самого низшего слоя японского общества — хинин. Но, как это иногда бывает, легенда стала историей. Истинное происхождение ниндзя уже не имело значения — эта легенда помогала им усилить свое мистическое влияние на людей, склонных к мистицизму.
Среди мальчиков ходили слухи, что Акутагава-сан был наполовину китаец, и им очень хотелось узнать, почему ему позволили вступить в такое секретное общество. Наконец выяснили, что корни “акаи ниндзюцу” лежат в Китае.
— Дело в том, — говорил Акутагава-сан, выходя на освещенное солнцем место, — что не существует такой вещи, как цивилизация. Это понятие, которое китайцы — или, если ты предпочитаешь западную терминологию, греки — придумали для того, чтобы морально обосновать свои попытки установить господство над другими народами.
Николас покачал головой:
— Я вас не понимаю. А что вы скажете о таких сторонах японской жизни, которые свойственны только нам: сложность чайной церемонии, искусство “укиё-э”, икэбаны, хайку, понятия о чести, сыновний долг, “бусидо”, “гири”... Мы живем во всем этом.
Акутагава-сан взглянул в открытое молодое лицо и вздохнул. У него когда-то был сын, который погиб в Манчжурии от рук русских. И теперь он каждый год совершал паломничество в Китай, чтобы быть поближе — к чему или к кому, он и сам не знал. Но сейчас подумал, что знает.
— То, о чем ты говоришь, Николас... Все эти вещи — наслоение культуры. Они не имеют отношения к слову “цивилизация”, всего-навсего условности сегодняшнего дня.
Они шли вдоль склона холма, дрозд летел вслед за ними, возможно ожидая, что эти могущественные существа пожалуют ему кое-что на завтрак.
— Если бы общество было по-настоящему цивилизовано, — продолжал Акутагава-сан, — оно не нуждалось бы в самураях и в таких воинах, как мы. Понимаешь, в этом просто не было бы необходимости. Но понятие “цивилизация” подобно понятию “коммунизм”. Чистое в замыслах, оно не существует в реальности. Просто некое абсолютное понятие. Что-то вроде теории относительности. Мир, в котором существуют только высокие помыслы, где не шпионят друг за другом, не прелюбодействуют, не злословят, не разрушают...
Акутагава-сан положил свою руку на руку Николаса. Они остановились и залюбовались все еще скрытой в утренней дымке долиной, где верхушки деревьев пронзали колышущийся туман.
— Для большинства людей, Николас, — продолжал Акутагава-сан, — из этого состоит жизнь: явное или тайное, известное или секретное. Но для нас все обстоит иначе. Если мы отбросим понятие “цивилизация”, мы себя освободим. Погружаясь в туман, мы учимся тому, как оседлать ветер, ходить по воде, прятаться там, где нет укрытий, видеть с закрытыми глазами и слышать с закрытыми ушами. Ты узнаешь, что одного вдоха может хватить на несколько часов, и научишься, как расправляться со своими врагами. Освоить эту науку нелегко. Я знаю, ты это понимаешь. И все же я должен повторить это еще раз. Ибо, выбирая себе ту или иную жизнь, ты принимаешь на себя ответственность за нее перед Богом. Самое главное — дисциплина. Без нее воцарится хаос, и при первой возможности зловредная анархия жадно проглотит нашу культуру... всю культуру.
Николас молчал, он застыл, стараясь запомнить все, что говорил Акутагава-сан. Многое из сказанного было ему сейчас непонятно, то, что таили его слова, было огромно и глубоко, как сама жизнь. И он старался сберечь их в своей памяти, понимая, что если проявит терпение, ему все станет ясно.
Акутагава-сан вглядывался в древний пейзаж, вдыхая чистые острые запахи долины, будто тончайшие духи самых изысканных куртизанок страны.
— Сейчас, пока еще не поздно, пока у тебя еще есть время принять решение, ты должен понять одно: “акаи ниндзюцу” — это всего лишь один курс целой науки. И как во всех науках, в ней есть и негативные стороны. — Акутагава-сан повернул голову, и его черные непроницаемые глаза встретились с глазами Николаса. — Надевая наш костюм, ты рискуешь стать мишенью... темных сил. Я сэннин среди них, это одна из причин, почему я здесь. Ты слышал когда-нибудь о “кудзи-кири”, технике ударов девятью руками?
У Николаса перехватило дыхание. “Кудзи-кири” — это была та техника, с помощью которой Сайго победил его в Кумамото год назад, опозорил его и увел Юко, и потом исчез вместе с ней, будто их обоих никогда и не бывало.
Губы его пересохли, он дважды пытался заговорить, прежде чем ему удалось выдавить из себя:
— Да, я... слышал об этом.
Акутагава-сан кивнул. Он старался не смотреть на Николаса, чтобы дать ему возможность справиться с эмоциями, заставившими его потерять лицо.
— Фукасиги-сан догадывается о многом. Он считает, для того чтобы выжить, ты нуждаешься в э-э-э... в необычной подготовке. А выживание — это то, чему учат здесь, в “Тэнсин Сёдэн Катори-рю”.
Акутагава-сан повернул к нему свою ястребиную голову, и Николас был поражен: обсидиановые глаза Акутагавы-сан излучали физическую энергию. Их взгляд был подобен действию сильного электрического разряда: мышцы Николаса напряглись, волосы встали дыбом — инстинктивные рефлексы примитивных, физически выносливых существ.
Но, как ни странно, его разум был спокоен и ясен, впервые с тех пор, как он вернулся из поездки по заливу Симоносэки, его Стиксу, где он искал Сайго в подземном царстве “каньакуна ниндзюцу”.
Акутагава-сан слегка улыбнулся:
— В терминологии много китайских корней... Но ты знаешь японский. Все должно быть заучено, отточено, чтобы занять надлежащее место в твоей собственной внутренней культуре: — Один-единственный раз сэннин мог позволить себе так разговаривать с Николасом или с кем бы то ни было: это было признанием родства, духовной близости между ними. — Теперь тебе известны опасности, подстерегающие тебя. Фукасиги-сан решительно настаивал на том, чтобы я познакомил тебя с ними.
— А вам этого не хотелось, — сказал Николас, реагируя на почти незаметный нюанс в тоне сэннина.
— Не думай, что я был невнимателен. Мы с Фукасиги-сан на многое смотрим одинаково. Просто я не считал, что тебе нужны эти предостережения.
— И вы правы. — Николас глубоко вздохнул. — Я хочу, чтобы вы учили меня, сэнсэй. Я не боюсь “кудзи-кири”.
— Сейчас — да, — с некоторой грустью заметил Акутагава-сан, — но в свое время ты научишься бояться. — Он взял Николаса за руку. — Идем, — его голос изменился. — Пусть “Тьма” и “Смерть” навеки станут твоим вторым именем.
Они спустились с холма, и скоро туман целиком поглотил их.
Монстры никогда не сопровождали Аликс Логан сразу вдвоем, а поочередно менялись. Каждый работал по двенадцать часов. Того, мускулистого, который дежурил в дневное время, Бристоль назвал Красным. Другого, худощавого и жилистого ночного монстра с длинной шеей и крючковатым носом, он окрестил Голубым.
Наткнувшись на них, он прежде всего спросил себя: “А не было ли их тогда в машине?”
Прошло уже много месяцев с той темной ночи, полной дождя и дьявольского ветра, пригибавшего чуть не до самой земли высокие стройные пальмы Ки-Уэста. Он ехал по шоссе со скоростью сорок пять миль в час, когда кто-то с выключенными фарами нагнал его на бешеной скорости. Он почувствовал сильный толчок сзади, недоумевающе вскрикнул: “Что за черт!” — и порадовался, что был пристегнут к сиденью. Зная, что после этого тарана он инстинктивно посмотрит в зеркало заднего вида, они тут же включили дальний свет. И начали его убивать. Он понял по этой вспышке, насколько они были искусны, так же как и то, что времени для овладения ситуацией у него нет: он не был Джеймс Бонд, и все это происходит не в кино. Поэтому он сделал единственное, что мог: сконцентрировался на том, чтобы спастись.
В короткое мгновение перед новым ударом он приоткрыл дверцу со стороны водителя и отстегнул ремни безопасности. Его не волновало, что и как они собираются делать, он сейчас знал, что должен думать только о своих действиях, иначе ему придется распрощаться с жизнью.
Они выждали, пока обе машины войдут в правый поворот, и вторично ударили его, как раз под нужным углом. Слева, за низким дорожным ограждением, был крутой обрыв метров двадцати глубиной. Земля там была не особенно жесткой: недавние дожди сделали ее несколько пружинящей. Но какой от этого прок? Это был самый опасный участок дороги, особенно в такую бурю, и приблизительно через каждые десять футов мимо него пролетали большие дорожные знаки, помеченные рубиновыми отражательными кружками.
И вдруг как будто какое-то огромное существо вцепилось в машину. Ее занесло вправо, и руль вылетел у него из рук. Он бросил его, стараясь сохранить равновесие. Центробежная сила и инерция удара мешали ему, а тьма лишала всякой способности ориентироваться. Машина стала неуправляемой. Его рука метнулась к приоткрытой двери, но он заставил себя остаться на месте, несмотря на скрежет и визг металла и полную уверенность в том, что сейчас он полетит вниз.
Он понимал, нельзя покидать машину раньше времени. Мощные фары задней машины тут же выхватят его из тьмы, и убийцы переедут его, совершенно беспомощного. Когда передняя часть автомобиля врезалась в низенькое ограждение и раздался скрежет разрываемого металла, он наклонился вперед и, чтобы смягчить удар, уперся ладонями в приборную доску, не забыв слегка согнуть локти, чтобы не переломать руки.
Нос автомашины все еще продвигался вперед, пружины сиденья угрожающе скрипели. Дождь пробивался в полуоткрытое окно, заливая и ослепляя его, и в этот миг в нем поднялось паническое чувство страха, боязнь, что они все-таки достанут его. Машина рванулась вперед, будто кто-то ударил ее сзади, капот пошел вниз, а передние колеса завертелись в пустоте, стараясь найти опору и не находя ее. Он давным-давно снял ногу с педалей газа и тормоза, хотя скорость была по-прежнему включена. Ему не хотелось оставлять каких-либо следов того, как он спасся, помогать следователям, которые наверняка появятся здесь, если только раньше море не станет его гробом. Лучше ему считаться мертвым.
Машину начало заносить. Он слышал шум обрушивающихся комьев земли, заглушающих рев мотора, задние колеса буксовали, его снова швырнуло так, что он ударился плечом о дверной косяк. У него перехватило дыхание. Еще один дюйм — и он вывалится из незапертой дверцы головой вперед и, лежа с переломанной шеей, будет беспомощно смотреть снизу вверх на бледные лица склонившихся над ним убийц.
Нет, так не пойдет. Он взял себя в руки, вокруг царила жуткая тишина, только ветер свистел в полуоткрытое окно. Потом машина неуверенно ударилась о крутой уступ. Один ее край ударился сильнее, чем другой, и ее начало крутить. Он знал: скоро это вращение станет настолько сильным — на четвертом или пятом ударе, — что машина перевернется, и у него не останется никаких шансов. Он уже не видел, что могло бы ему помочь. Он находился в черном тоннеле, в стальном гробу, когда полагаться можно только на ощущения, верить своему желудку, своим рукам, ногам, сердцу.
Сейчас или никогда.
Он подтянул ноги так, что колени оказались на сиденье, — нельзя, чтобы ноги зажало, и быстро откинулся на спину, ногами вперед к хлопающей двери.
И он выбрался. Перед глазами у него все кружилось; удар — и боль превратила его в беспомощного зрителя: он увидел, как его машина, подпрыгивая, врезалась в бурлящую воду и бесследно исчезла в глубине.
Сейчас Бристоль уже не задумывался особенно о той ночи. Разве что задавался вопросом, кто хотел убить его? Поначалу он был уверен, что это Фрэнк, человек Рафаэля Томкина. Но это еще до того, как он натолкнулся на монстров. Теперь же он ни в чем не был уверен.
Он приехал в Ки-Уэст, чтобы отыскать Аликс Логан. Но, когда он ее нашел, она была уже под прикрытием, вот над этим он и ломал голову. Кто они такие, эти “монстры”, которые никогда не выпускали ее из виду? На кого они работают — на Томкина? Не прикрывали ли они его во время убийства Анджелы Дидион? Этого Бристоль не мог выяснить, не поговорив с Аликс Логан. Еще в Нью-Йорке Мэтти Маус назвал ему ее имя. Бристоль знал, что существует свидетель убийства, и, если он собирался прижать Томкина, ему следует его отыскать.
Осведомитель назвал ему за немыслимые деньги имя и место. Но дело того стоило. Теперь Бристоль знал, что подобрался очень близко, и велел Мэтти Маусу на какое-то время убраться из города. Он многим был обязан этому человеку.
А в Ки-Уэсте, после своей мнимой гибели, подлечив сломанную руку, он занялся наблюдением. У него была уйма свободного времени, и ему ничего не оставалось, как только ждать, ничего не делая. Движение или неподвижность. Тьма и свет. Это все, что существовало для него. И еще Аликс Логан.
Глядя на нее, он часто вспоминал Гелду, хотя это и было совершенно бессмысленно. Он никоим образом не мог с ней связаться. Он обязан оставаться умершим, неслышным и невидимым, чтобы находиться рядом с Аликс Логан. Следить за кем-либо — задача вообще не из легких, а уж когда тебя пытаются убить — тем более.
Да, Бристоль... Сколько раз в течение этих долгих часов ожидания он повторял про себя это имя. Столь часто, что его прежнее, его настоящее имя улетучилось, оно стало походить на изображение на старой выцветшей фотографии из альбома, сделанной давным-давно и далеко-далеко. Он стал Тексом Бристолем и теперь думал о себе только так, как и те, кто его окружал. Только один человек в мире знал, что он не погиб в ту ночь в разбитой горящей машине, но этот человек никогда его не выдаст.
У него оставалось достаточно денег, чтобы добраться до Сан-Антонио. Он знал Марию с давних времен по Нью-Йорку. Тогда они были по разные стороны закона. А сегодня он затруднился бы сказать, кто на какой стороне находится. Она была умной и жесткой и всех знала. Мария оказала ему медицинскую помощь и снабдила необходимыми документами: свидетельством о рождении, карточкой социального страхования, водительскими правами и даже паспортом, слегка потрепанным, отмеченным несколько раз во время поездок в Европу и Азию. Неплохая вещь, хотя вряд ли он когда-нибудь ему потребуется. Тем не менее, паспорт он взял вместе с тридцатью тысячами наличными.
Мария никогда не задавала вопросов, а он ничего не стал ей объяснять, и она просто занялась другими делами. Похоже, ей было даже приятно видеться с ним. Еще в Нью-Йорке им случилось попробовать секс по-мексикански — стоя; это было внове для них обоих, и обоим понравилось. Можно даже сказать, они по-своему любили друг друга.
Уезжая, Бристоль знал, что должен ей куда больше, чем когда-либо сможет отплатить.
— Товарищ начальник?
Черные проницательные глаза сверкнули в бледном розовато-лиловом свете, и тени кругами разбежались по голым стенам, как погнавшиеся друг за другом котята.
— В чем дело? — Голос был более чем грубый; гортанное рычание соединялось в нем с явным раздражением, так что молодой лейтенант, вошедший в комнату, съежился, будто очутился в присутствии чего-то нечеловеческого.
Тон был намеренно отработанный, но от этого не менее эффективный.
“Хитрость, — подумал человек, кивком головы пригласив лейтенанта, — правит миром”. Ежедневная тщательная работа над своим голосом способствовала тому, что все шло гладко в этом надежном доме.
По опыту он знал, что достаточно лишь немного припугнуть сотрудника — будь то молодой честолюбивый лейтенант или кто-нибудь из старой гвардии, — и все пойдет как надо. А сам освободишься для более важных дел.
— Самая последняя информация “Сахова IV”, товарищ начальник, — обратился к нему юный лейтенант, подавая пачку разграфленной бумаги.
— И сколько у нас совершено заходов, лейтенант? — спросил Виктор Проторов, начальник Девятого управления КГБ.
— Чуть более полдюжины, товарищ начальник.
— Понятно. — Проторов опустил взгляд на пачку бумаги и почувствовал, как человек, стоявший перед ним, слегка расслабился. — Ну и что мне с этой хреновиной делать, лейтенант?
— Не знаю, товарищ начальник.
— Подойди-ка сюда. — Проторов поднял на молодого лейтенанта глаза и побарабанил по стопке документов своим довольно длинным ногтем. — Это новая партия весьма ценных данных с “Сахова IV”, который наше правительство официально именует “компьютеризованным разведывательным спутником”, ориентированных на ту часть Тихого океана, что располагается между Курилами и тем местом, где находимся мы — к северу от Хоккайдо, на район, над которым мы работаем уже... Сколько там месяцев?
— Семь, с того дня, как мы отбыли с аэродрома в Итурупе.
— Так-так... И если ты тщательно не просмотрел эти материалы, лейтенант, то ты или глуп, или некомпетентен. — Проторов откинулся в своем кресле. — Ну-ка, скажи мне, что к тебе больше относится — первое или второе?
Молодой человек стушевался, и под пристальным взглядом своего начальника стал покрываться потом.
— Вы меня ставите в затруднительное положение. Если я скажу “да”, тогда на моей карьере в Управлении можно поставить крест. Если скажу “нет”, то ясно, что я солгал своему начальнику, и ничего хорошего можно не ждать.
— Естественно, лейтенант. Но если тебя когда-нибудь захватит наш капиталистический враг, будь уверен, он не станет с тобой церемониться и тоже поставит тебя раком.
Они разговаривали по-английски.
— Извините меня, товарищ начальник, — возразил лейтенант, — но быть в затруднительном положении не всегда означает стоять раком.
— Ты отвечай на вопрос! — рявкнул Проторов, приступая к просмотру визуальных данных, полученных необычайно мощной инфракрасной аппаратурой “Сахова IV”. При мысли, что американцы могут обладать таким мощным оружием, он непроизвольно вздрогнул. Он знал, что антиспутниковые лазеры наземного базирования его страны могут сбить вражеский военный объект — и действительно недавно сбили, — но это его мало успокаивало.
Он перешел к третьей странице.
— Твое время истекает. Спорю, что американцы не позволят тебе так долго раздумывать.
— Здесь нет того, что мы ищем, — сказал наконец лейтенант на одном дыхании.
Взгляд Проторова пронзил его.
— Значит, ты это видел?
— Товарищ начальник, правила безопасности требуют, чтобы оперативный отдел доставлял все горячие материалы прежде всего ко мне для проверки.
Довольно ироничный термин “горячие” Проторов присвоил материалам первостепенной важности, которые циркулировали в Управлении.
— То есть шпионские донесения, — проворчал Проторов. Он поднял руку. — Ладно. Думаю, что и с американцами ты покажешь себя не хуже, когда придет твой день.
— Я больше боюсь вас, чем американцев, товарищ начальник.
— Тогда научись бояться и их, лейтенант. — Он снова поднял глаза. — Потому что они намереваются уничтожить все, что дорого нам с тобой.
Но он остался доволен этим молодым человеком; тот нашел единственный выход из ловушки, подстроенной Проторовым. Он даже заметил мнимую ошибку в речи Проторова.
Едва молодой лейтенант ушел, Проторов снова склонился над снимками, полученными с управляемого компьютером спутника.
И тут он вынужден был признать очередное поражение. Никакой аномалии не наблюдалось. Опять! Вообще-то он и сам точно не знал, что ищет, ему известно было только название — “Тэндзи”. На японском это означает “Небо и земля”.
“Где же ты? — думал он, беспомощно уставившись на подробные фотографии, разложенные перед ним. — Что ты такое? И почему ты так важен для японцев?
“Тэндзи” начался в Москве, с обычного очередного доклада, который лег на его стол. И с тех пор так мучил его, что однажды он сам приехал сюда и погрузился в это море слухов, мнимых фактов и невероятного вымысла. Из тех данных, что он собрал, следовало, что “Тэндзи” — даже простое знание о нем — даст ему наконец рычаг, необходимый для переворота в своей стране.
Как ему горько было узнать, что Федорин — один из своих же кэгэбэшников — оказался ничуть не лучше остальных кадровых дипломатов, живших до него в Кремле. О да, вначале казалось, что неповоротливый левиафан, каким была Советская Россия, наконец зашевелился. Появились кое-какие перемены. Но вскоре выяснилось, что все это — обычные политические игры, цель которых (ее невозможно было долго скрывать) — очистить коммунистическую иерархию от тех, кто может составить конкуренцию новому лидеру.
Разумеется, Проторов не питал надежд на то, что Федорин или кто-то другой из обладающих властью подберет ключ к пробуждающемуся СССР, поймет характер этого странного зверя, поскольку Россия — это не одна страна, а разнородный сплав из разных России, каждая из которых рьяно отстаивает интересы своей части Родины. Какое дело узбеку или киргизу до того, что творится в Москве? А разве белоруса или азербайджанца волнует, сколько ракет американцы нацелили на Владивосток? А литовцы, эстонцы, грузины, не говоря уже о татарах, башкирах, мордве, удмуртах и коми, — разве им это точно так же не безразлично? Что может соединить их всех?
Проторов хорошо знал ответ. Ничего.
Первым шагом к тому, чтобы привести Советскую Россию в движение, должно стать объединение всех ее народов. Потому что, как только это произойдет, СССР невозможно будет остановить. Ни одной нации на земле — ни коалиции наций — будет не по силам остановить эту страну.
У Федорина был шанс совершить новую революцию. Но ему — как и всем бюрократам, которые управляют этой страной, — не хватило масштабности видения, чтобы совершить этот прыжок и, перейдя рубикон, вступить на опасную и неизвестную территорию. Он позволил этому ленивому великану снова впасть в спячку.
Проторов хорошо знал, сколько времени может пройти до очередной смены советских лидеров. Он не желал дожидаться своей очереди — а может, будучи человеком достаточно умным, понимал, что само собой это может никогда не произойти. Поэтому он начал строить планы, как укоротить срок пребывания у власти нынешнего лидера.
И ныне он свято верил, что “Тэндзи” — орудие, которое поможет ему убедить воинствующую клику генералов и офицеров КГБ немедленно начать действовать. Надо дотянуться до детонатора, понимал Проторов. Он, Проторов, должен стать мостиком между традиционно соперничающими КГБ и ГРУ.
С этой целью он затратил более шести лет на обработку молодого полковника ГРУ. Сильный и амбициозный Евгений Мироненко скоро тоже станет мостиком между этими фракциями. Потому что, только объединив эти два бронированных кулака, Проторов мог быть уверенным в успехе своего заговора. Без них он пропадет. А без него пропадет Россия. Ему недоставало только одного звена в цепи, благодаря которому все они оказались бы у него в кулаке.
И этим звеном был “Тэндзи”.
На столе у него, как разозленное насекомое, зажужжал телефон внутренней связи и на миг отвлек внимание Проторова. Он дотронулся длинным пальцем до кнопки.
— Да?
— Объект готов.
— Хорошо. Введите его. — Он потянулся и выключил розовый свет. Кабинет погрузился в абсолютную темноту. В нем не было окон, а вход — лишь один, через стальную дверь толщиной в добрую четверть метра.
Проторов откинулся на спинку кресла и подавил жгучее желание закурить. Сцепив пальцы, успокоил свои неугомонные руки. И тут послышался шум. Толстая дверь, издав пневматический вздох, открылась, и три человека переступили порог. На мгновение яркий свет из коридора высветил черный прорезиненный пол, потом дверь захлопнулась, и вновь темнота поглотила все.
Проторов, не глядя, уже знал, кто вошел: молодой лейтенант, доктор и объект. Уже почти три дня Проторов и доктор, специалист по наркофармакологии, бились над этим парнем. Проторов отдавал ему должное — американец оказался крепким орешком. Он не раскололся, и, честно говоря, Проторов этого от него и не ожидал. Он ожидал, что тот умрет.
Проторову стало его даже немного жаль, когда он услышал нечленораздельный лепет — результат множества инъекций, которые доктор вогнал в этого объекта. Негоже современному воину, захваченному врагом, попадать в такую ситуацию, когда он оказывается насильственно ввергнутым в быструю смену дня и ночи, когда недели прессуются в часы, и, согласно современной теории, измученное тело, разблокировав мозг, само должно делать их работу.
Ничему этому Проторов не верил. В наше время есть способы не дать агенту заговорить, когда он того не хочет: гипноз, электронные имплантанты. А если и это не поможет, у него всегда оставалась возможность самоликвидироваться.
Громкие животные звуки все усиливались, и печаль переполнила сердце Проторова. Нет, не так должен кончать человек их профессии! Лучше уж погибнуть в жестоком рукопашном бою, когда тобой движет единственное животное побуждение — любой ценой избежать гибели.
Мысленно Проторов вернулся к тому дню, когда он в первый раз почувствовал холод. “Почувствовать холод” — нелепая фраза, бытовавшая в Управлениях КГБ для обозначения убийства. Этот самый первый раз навсегда отложился где-то в уголке его сознания.
В то время он, Проторов, был совсем еще зеленым лейтенантом. Получив приличную подготовку в школе КГБ под Севастополем, он возомнил себя неким суперменом, которому все нипочем. Оперативной работы, которая определяет истинную цену специалисту, он тогда еще и не нюхал.
Его отправили в отдаленный район Северной Сибири, где проводилась серия сверхсекретных экспериментов по использованию постоянно дующих там сильных ветров. Стало известно, что этими работами заинтересовались американские секретные службы, внедрившие туда своего агента.
Проторов выследил его и заставил выскочить из своей норы. Началась безумная погоня. От Верхоянска, самого холодного места на земле, они мчались один за другим по насквозь промерзшей тундре, в сторону бескрайних ледовых полей.
В Верхоянске безраздельно властвовал холод. Человек здесь ничего не значил — он был всего-навсего крошечной точкой в огромных заснеженных просторах. Снег и лед, земные недра, скованные намертво вечной мерзлотой... Снег слепит глаза, ветер захватывает дыхание, его леденящие объятия наводят на мысль о смерти.
Проторов, однако, мог позволить себе одну-единственную мысль о задании, первом после выпуска. Что из того, что он не понимает его значения? Неотступно и целеустремленно он гнался за своей жертвой, не упуская ее из виду.
Но вот настал момент, когда они столкнулись на льду, сцепились, падая и скользя, съезжая по снежному склону. Вокруг них вихрем взвилось снежное облако.
Проторов сглупил и взял в дорогу пистолет с глушителем и складной нож. На морозе, однако, смазка застыла — хоть плачь, хоть смейся. Пистолет не действовал, нож не открывался. Приходилось драться голыми руками.
Минут тридцать они барахтались и кувыркались в снежном сугробе. Тяжелая одежда мешала рукопашному бою, связывала движения; мороз отнимал силы. Уже после лейтенант понял, что одержал верх исключительно благодаря своей выносливости. Он не был ни хитрее, ни сильнее, ни изворотливее своего противника. Ничего из того, чему его учили в центре подготовки, здесь не пригодилось. Просто он дольше продержался.
Проторов вдавливал темноволосую голову американца в розовый от крови снег до тех пор, пока его дыхание не замедлилось, а потом и вовсе прекратилось. Возникло нечто вроде чувства удовлетворения при мысли о том, что вот он, Проторов, еще жив, хотя грудь сдавило, во рту пересохло, кровь молотом била в виски, а к горлу горьким и едким комком подкатывала желчь.
Вдруг его охватила неудержимая дрожь, будто из него разом ушло все тепло. Он тупо уставился на скрюченное тело, на котором сидел верхом. “А ведь это был живой человек...” — мелькнуло у него в мозгу. Этого человека называли врагом государства.
— Да, — прошептал он, — это был враг...
— ...времени больше нет, — услышал он, пробуждаясь от воспоминаний. Не желая, чтобы его рассеянность была замечена, он переспросил подчеркнуто резким тоном:
— Что вы сказали?
— Мы израсходовали все время, какое оставалось в нашем распоряжении, товарищ, — снова повторил доктор.
— И что же мы получили? — Проторов хотел знать положение дел. — Есть у нас хоть что-нибудь?
— Магнитофон зафиксировал каждое слово, — ответил доктор, а Проторов подумал: “Так же, как и твое, товарищ”.
— Один положительный момент у нас есть.
Проторов внимательно посмотрел на молодого лейтенанта. Ему казалось, что тот чем-то похож на него самого в юности.
— Мы теперь знаем, что американцы подобрались к “Тэндзи” не ближе, чем мы. Я бы даже рискнул предположить, что на данный момент мы их несколько опередили.
Проторов принял это во внимание. Лейтенант, конечно, был прав. Но Проторов знал, что был и второй положительный момент — сам объект. Или, точнее, те, кому объект принадлежал.
— Ладно, — сказал Проторов своим обычным непререкаемым тоном. — Заверните тело и доставьте обратно в его конуру, на Хонсю. Я хочу, чтобы американцы уже сейчас поняли, какой они допустили провал.
Оставшись снова один в своей необычной комнате без окон, он включил мощные кондиционеры, чтобы очистить воздух, насыщенный запахами наркотиков и смерти. Потом закурил и сел к столу.
При свете настольной лампы Проторов еще раз просмотрел распечатки, полученные с “Сахова IV”. Сейчас он ближе к “Тэндзи”, чем когда-либо прежде. Он чувствовал это. Глаза скользили по согнутым листам. Неужели это здесь? Почему же в таком случае он ничего не видит?
Он со злостью швырнул бесполезные бумаги в воронку стоявшего у стола резака и нажал на кнопку. Неприятный металлический лязг и вой заполнили помещение.
От мыслей о холодном и страшном грузе, который вскоре доставят к порогу противника, Проторов вернулся к сомнениям по поводу системы “Сахов IV”. Несмотря на все ультрасложное оборудование, он считал ее катастрофической неудачей. Что ни говори, это всего лишь машина, она делает только то, что запрограммирует человек, и ничего сверх того. Но, возможно, где-то в недрах огромной дорогостоящей системы попросту вкралась ошибка?
Не важно. У Проторова был свой собственный “спутник” — человек, и работал он до сих пор безупречно.
— А теперь отбивайся. — Голос Акутагавы-сан донесся откуда-то из тумана. — Начали.
— Но как? — спросил Николас. — Я ничего не вижу.
— Разве в “рю” Канзацу ты никогда не тренировался с завязанными глазами?
— Конечно, да. Но только в додзё, в четко ограниченном пространстве, не загроможденном деревьями, камнями и подлеском, расположение которых мне неизвестно.
— Этот туман, — продолжал Акутагава-сан, оставив без внимания слова Николаса, — похож на тьму, но в нем гораздо труднее действовать. В темноте тебя может вести белая дорожка едва показавшейся луны, отсвет фонаря возле дома, даже мерцание звезд. А здесь нет ничего, кроме тумана.
— Я не вижу даже вас.
— Но ты можешь слышать.
— Да. И очень хорошо. Мне кажется, что вы находитесь слева от меня, но я делаю скидку на особенности акустики.
— Никогда не делай этого, — сказал Акутагава. — Лучше постарайся понять звуки, и тогда они станут еще одним оружием в твоем арсенале.
Николас ничего не ответил, но попытался сконцентрироваться и использовать то, чему научился в долине Ёсино. В конце концов он решил, что, если бы не сэннин, он потерпел бы полную неудачу.
— Думаю, ты слышал, что “кудзи-кири” основано главным образом на “дзяхо”. Скажи мне, Николас, ты веришь в магию?
— Сэнсэй, я верю в то, что существует, и не беру в расчет того, чего нет.
На некоторое время воцарилось молчание.
— Очень мудрый ответ для столь молодого человека. А теперь слушай внимательно. У всех людей есть некая срединная область восприятия, пограничная между сознанием и подсознанием. Там властвует воображение. Там возникают эмоции, зарождаются страхи. Там живут наши каждодневные тревоги.
Это не магия и не экстрасенсорика. Происхождение этой области сознания гораздо древнее. Нашим далеким предкам она была нужна для того, чтобы они могли выжить в борьбе против диких животных, банд других первобытных людей, мародеров, которые охотились за их женщинами или захватывали их пещеры.
Тогда еще жили в пещерах — вот о каких далеких временах я сейчас говорю. Но с приходом так называемой цивилизации необходимость в этой срединной области разума стала постепенно отпадать. Да и какая от нее могла быть польза, когда дома и квартиры стали закрываться на замки и запоры, а человек получил безраздельное господство над всеми другими формами жизни на планете?
И все-таки она не хотела отмирать совсем. Она начала создавать мелкие страхи: тревоги на работе, страх перед увольнением, муки отвергнутой любви, мелкая зависть по отношению к коллегам, — и все это в преувеличенных размерах, чтобы заставить человека все время быть начеку, действовать весь день с максимальной отдачей сил. И тем не менее выживание перестало быть злобой дня. Произошли изменения, острота восприятия сгладилась, сменившись тревожной озабоченностью. Это — болезнь нашего века.
Повторяю тебе, Николас-сан, что в этой сфере нет ничего мистического. Она не связана с медитацией. Речь идет не о святости, ибо ни ты, ни я, разумеется, святыми не являемся. Оба мы — мирские люди, и у нас нет ни времени, ни склонности освободиться от мирских желаний, чтобы достичь возвышенного состояния души.
“Гёцумэй но мити” — лунная дорога, сейчас открыта перед тобой, Николас. Тебе нужно найти ее и научиться погружаться в нее. Я ничем здесь не могу тебе помочь, кроме напоминания о том, что она существует. Но и это поможет тебе справиться со своими эмоциями и направить их в нужное русло.
— Как же я узнаю, что это и есть “гёцумэй но мити”, сэнсэй?
— Есть два признака. Первый из них: все твои ощущения станут яркими и отчетливыми.
— Вы имеете в виду, что я буду лучше слышать?
— Да, но только в определенном смысле. Не путай яркость и усиление. Ты не будешь, как ты выражаешься, слышать лучше. Ты будешь слышать иначе. Второй признак: ты будешь чувствовать присутствие света, даже если поблизости нет его источника.
— Простите, сэнсэй, но мне это непонятно.
— Не обязательно понимать, Николас. Просто запомни. Голос Акутагавы начал слабеть и затих. Николас испугался: он остался один, у подножия горы. Он находился далеко от “рю”, а туман притупил его обычно безошибочную способность ориентироваться.
Тяжелые спазмы страха подступили к груди. Он испытывал непреодолимое желание закричать и позвать Акутагаву, но острая боязнь потерять лицо, причем не только свое, но и (что было гораздо важнее) Канзацу, своего бывшего сэнсэя, который направил его сюда, заставила Николаса закусить губу.
С бьющимся сердцем он вспоминал совет Акутагавы овладевать своими эмоциями, направлять их. Николас уселся на сырую землю в позе лотоса и закрыл глаза. Он старался восстановить контроль над дыханием, над кровью, бешено клокотавшей в венах.
Ум раскрылся навстречу первому образу, который всплыл в его сознании. Юко. Инстинктивно Николас потянулся к нему, но тут же подумал: “Нет, это пока слишком болезненно. Я не хочу думать о том, как потерял ее. Попробую что-нибудь еще”.
Но другие образы не приходили, ему хотелось мечтать именно о Юко. Большим усилием воли Николас заставил себя думать о ней спокойно.
Каскад волос, черных, как ночь, глаза, опушенные густыми ресницами, полные сладострастных обещаний... Он вспомнил их первую встречу на вечеринке, когда они танцевали, первое теплое прикосновение бедра к его ноге. А потом — это поразительное эротическое чувство, когда она терлась о него лобком, ложбинкой, начинавшейся между ног; глаза ее озорно блестели, и они танцевали среди кружащихся пар, забыв обо всем на свете.
Николас вспомнил, как потом, когда он принимал душ, за стеклянной дверью появилась четкая тень: дверь резко распахнулась, и Юко встала на пороге, нагая. Капельки воды, как бусинки, покрывали ее прохладное тело, выпуклые груди с темными сосками. Он издал возглас удивления, когда она приблизилась к нему. Тепло прикосновений, нежность объятий, персиковый вкус ее рта, страстные движения ее языка... И жаркое, плавное соитие, незаметный переход в долгий экстаз, поглотивший их целиком. А в это время серебряные струи воды окутывали их плечи и шеи сияющим каскадом...
Свет!
Он поднял голову и открыл глаза. И вдруг увидел Акутагаву-сан, который молча стоял неподалеку и наблюдал. Николас почувствовал непонятную тяжесть в груди — ощущение сродни сексуальному. Он будто впал в депрессию, но именно это состояние давало ему идеальную возможность воспринимать окружающий мир. Он ощущал гораздо больше, хотя видел меньше в обычном смысле этого слова.
Николас повернул голову. Действительно ли он видел Акутагаву-сан или только ощущал его присутствие? Он открыл рот и задал этот вопрос вслух.
— Я не могу ответить тебе, Николас. Скажу лучше, что это не имеет значения. “Гёцумэй но мити” существует, и мы используем это. Но я хочу обратить твое внимание на один очень важный момент.
“Гёцумэй но мити” — это в большей степени ощущение твоего тела, чем осознание твоего “эго”. Только западное начало твоей личности ищет объяснения. А твое восточное начало позволяет тебе отрешиться от “эго”, сделать то, на что не способен западный человек, ибо он слишком запуган. Он боится этого отрешения, потому что в примитивном сознании оно изначально связано со смертью. Как известно, западные люди стремятся понять смерть, поскольку испытывают перед ней страх. Они не могут принять ее, как это делаем мы; у них нет идеи кармы, и они не видят того, что для нас совершенно очевидно: смерть — это часть жизни.
Акутагава сделал несколько шагов, но так, что Никола-су показалось, будто его ноги, обутые в гэта, не касаются земли.
— Теперь, когда ты нашел лунную дорогу, настало время использовать эту энергию для прохождения первых, предварительных ступеней “кудзи-кири”. Одно это займет многие месяцы, и сначала тебе придется нелегко, потому что мы будем вызывать у тебя ощущения предельного ужаса. Тебе придется пройти через это. Кошмары будут преследовать тебя и во сне, и наяву. Ужас будет стоять в твоих запавших глазах, пока ты не привыкнешь к проявлениям страха. В самые тяжелые минуты тебе, возможно, даже захочется совершить сеппуку.
— Вы не испугали меня, сэнсэй.
Лицо Акутагавы-сан оставалось мрачным.
— Это хорошо. А теперь запомни хорошенько то, что ты сейчас сказал, потому что мы начинаем спускаться в круговорот ада.
Утро понедельника, промозглое, с моросящим дождем, вернуло всех к реальной жизни. Туман вызвал общий переполох — как только Николас вышел за двери отеля, он понял, почему это произошло. Воздух над лоснящимися от влаги улицами был коричневато-серым; туман, поднимаясь вверх, казалось, уплотнялся; во всяком случае, он полностью скрывал этажи выше двенадцатого. Не было никакой надежды, что из офиса Сато удастся увидеть вершину Фудзи.
Томкин сел к нему в машину, и они поехали от светофора к светофору, через весь город в Синдзюку. Сегодня Томкин выглядел несколько лучше, хотя был все еще бледен и не в своей тарелке. По его словам, от тумана у него голова всегда просто разламывается.
Когда они вышли из лимузина перед офисом Сато, Томкин взял Николаса за руку и сказал тихо, но твердо:
— Помни, Ник: эта неделя — предельный срок для нас. Сегодня тебе необходимо добиться заключения сделки.
В глазах Томкина еще оставался лихорадочный блеск, а дыхание было, как всегда, зловонным.
Мисс Ёсида встретила их наверху, возле лифта, и проводила в огромных размеров кабинет Сато. На этой высоте за окнами было темно, как в полночь. Все лампы были включены — будто для того, чтобы рассеять темное облако.
Все удобно расселись, за исключением Иссии, который, точно страж, стоял у стены, и Сато начал свою речь:
— Прежде чем мы возобновим наши переговоры, я хотел бы объяснить, почему я попросил наших уважаемых юрисконсультов на какое-то время оставить нас. У меня не было намерения выказать неуважение к Грэйдону-сан, но мы оба, Нанги-сан и я, сочли, что будет благоразумнее, если эта часть совещания останется между нами.
Сато откашлялся, а Нанги с неторопливой обстоятельностью закурил сигарету.
— Боюсь, что встречи, назначенные на завтра, на вторую половину дня, придется перенести, потому что мы должны присутствовать на похоронах нашего близкого друга, Кагами-сан. — Сато немного помолчал, словно обдумывая, что сказать дальше. — Может быть, сейчас неуместно этого требовать, но Нанги-сан и я испытываем вполне естественное желание получить ответы на некоторые вопросы.
Сато слегка наклонился вперед, поближе к Николасу и Томкину, которые сидели рядышком на софе.
— Линнер-сан, я должен сказать вам, что нас привели в глубокое недоумение обстоятельства кончины Кагами-сан. Мы ничего не знаем об у-син, о котором вы упоминали в пятницу, и мы не в состоянии понять причины совершенного здесь убийства.
В свете всего сказанного я надеюсь, что вы, по некотором размышлении, приведете в порядок свои мысли и сможете просветить нас относительно того, что случилось с нашим бедным коллегой и другом.
Это была изящная речь, Николас восхитился ею. Однако он не мог сказать, что его ум был полностью занят мыслями об убийстве Кагами. По правде говоря, с тех пор как он увидел на свадьбе Акико, перед его глазами все время стоял ее пленительный образ, и из головы не шла безумная мысль: а что, если это Юко?
Сейчас Николас испытывал легкое чувство стыда за то, что весь уик-энд так постыдно был занят самим собой. Это было настолько на него непохоже, что вызывало, помимо всего прочего, беспокойство у него самого. Теперь он наскоро восстанавливал в памяти наблюдения, сделанные им в забрызганной кровью парильне и около нее. Свои собственные страхи и сомнения он оттеснил на задний план.
Сцепив пальцы на руках, Николас постукал друг о друга большими пальцами рук.
— Помимо того, что на щеке у Кагами-сан странным образом появилась татуировка у-син, имел место целый ряд других противоестественных вещей. А это, я полагаю, дает основание для простого объяснения: убийство было совершено маньяком или кем-то в этом роде.
— Оно было преднамеренным, — вмешался Томкин. — Ты это хочешь сказать?
— Да, — ответил Николас. — Убийца позаботился о том, чтобы не оставить у двери заметных следов, хотя пол там всегда влажный.
Сато что-то проворчал и хмуро посмотрел на Нанги. Тот не ответил на его взгляд, и Сато, поднявшись, направился к бару и, хотя было еще только начало одиннадцатого, отмерил себе виски. Забыв о правилах хорошего тона, он даже не предложил освежиться остальным — одно это говорило о том, как он был взволнован.
Сделав большой глоток, он уставился невидящим взглядом в зеркало позади бара; потом откашлялся.
— Линнер-сан, вы сказали, что там был целый ряд противоестественных вещей...
— Почему вы не подождали полицию? — в упор спросил его Николас.
Человек с Запада должен, разумеется, знать ответ. Сато просто глядел в лицо Николасу, а в его глазах читалось: потому вам и разрешили проникнуть в “Сато петрокемиклз”, что мы не хотим вмешательства полиции.
Николас задал этот вопрос, потому что хотел быть уверенным в этих людях. Почему их не устраивало вмешательство полиции — это не его забота, но почему они подключили к этому делу его?
— Боюсь, что Кагами-сан убили не сразу.
— Простите, что вы имеете в виду? — спросил Иссии.
— Его несколько раз ударили каким-то оружием с острым лезвием, — ответил Николас.
— Вам известно, каким именно? — уточнил Сато.
— Я не уверен. Это могло быть какое угодно количество сюрикенов.
Сато одолел уже половину своего высокого фужера. Никаких других внешних признаков волнения он не проявлял.
— Линнер-сан, — сказал Сато, — когда вы в первый раз упомянули у-син, вы сказали, что это серия наказаний. Поскольку в названии используется иероглиф “у”, можно ли сделать вывод, что наказаний пять?
Лицо Николаса отразило замешательство.
— Да, верно. “Мо” — первое, а значит, и наименьшее из них!
— Какое наказание может сравниться со смертью? — сердито произнес Нанги.
— Я наводил справки о том, что такое “мо”, — продолжал Николас, глядя на Нанги. — В точном смысле слова это должно означать только татуировку на лице.
Трость Нанги застучала по небольшому пространству деревянного пола, отделявшему рабочее место Сато от места для заседаний, где сейчас сидели или стояли все остальные.
— В таком случае это убийство выглядит весьма необычно! — воскликнул Нанги, едва приблизившись к ним.
— В высшей степени необычно, — согласился Николас. Он сидел на софе, зажав руки между колен, стараясь, чтобы его лицо и каждая частица его естества оставались абсолютно спокойными. Меньше всего ему хотелось, чтобы эти двое поняли, что происходит у него в душе. Голова у него шла кругом при мысли о том, что кто-то из его собственного “рю”, познавший тайные пути “акаи ниндзюцу”, мог совершить такой поступок. Это было просто невероятно. И все же это произошло. Он сам видел страшное доказательство и знал, что сомневаться не приходится. Николас страстно желал, чтобы никто не задал ему того единственного вопроса, который мог сделать ситуацию взрывоопасной.
— Я чего-то здесь не понимаю, — произнес Томкин, и Николас приготовился ответить на вопрос, хотя это и было немыслимо. — Этот во-чин, или как там это произносится по-китайски, о котором вы говорите, означает смешение японского и китайского. Я привык думать, это — две отдельные, четко разделяющиеся культуры. Мне казалось, что только несведущий западный человек может не видеть между ними разницы.
Последовавшее за этим молчание нарушил телефонный звонок, и Иссии отошел от бара, чтобы взять трубку. Остальные ждали, пока он тихо говорил о чем-то. До этого было дано распоряжение, чтобы их не беспокоили.
Иссии с силой нажал на кнопку и повесил трубку.
— Звонят вам, Нанги-сан. — Николас с удивлением отметил, как во взгляде Иссии промелькнуло какое-то хмурое выражение. — Очевидно, дело не терпит отлагательства.
— Я возьму трубку в другой комнате, — кивнул Нанги. Он пересек офис и через открытый проход прошел к токонаме, где Николас увидел его в первый раз.
Обстановка в зале была напряженной. Николас использовал все свое умение, чтобы разрядить атмосферу и увести разговор от тем, которые ему не хотелось здесь обсуждать.
— Почему этому древнему китайскому виду наказаний обучают в японской по сути школе, объяснить несложно, — ответил Николас, когда Нанги вышел. — Говорят, и я думаю, не без основания, что ниндзюцу зародилось где-то на азиатском континенте, а точнее, в северо-восточном Китае. Разумеется, ниндзюцу существовало задолго до появления японской цивилизации. Однако в Японии сохранились и свои, еще более древние обычаи и традиции.
Николас прошелся по комнате. Его движения, помимо его воли, сделались плавными и гибкими, словно у пантеры. Его походка напомнила Томкину виденных им однажды танцоров, у которых центр тяжести был смещен книзу, отчего казалось, что пол под ними упругий, будто матрас из сухой травы.
Усевшись на софе напротив Томкина, рядом с Сато и Иссии, сидевшими по левую сторону, Николас продолжал:
— В действительности Китай и Япония гораздо прочнее связаны друг с другом, чем каждая из этих стран соглашается признать, — их разделяет длительная и ожесточенная вражда. Тем не менее, если взять хотя бы такой жизненно важный фактор, как язык, вы поймете, что я имею в виду. Китайский и японский фактически взаимозаменяемы.
Николас минуту помедлил, ожидая возражений со стороны японцев.
— До пятого века в Японии вообще не было письменности. Вместо этого полагались на катарибэ — людей, которых с детства обучали быть профессиональными сказителями, которые создали подробнейшую устную историю древней Японии. Но сейчас мы знаем, что это — признак примитивности цивилизации. Китайские иероглифы были заимствованы в пятом веке, но традиция катарибэ так прочно въелась в культуру, которая всегда меняется неохотно, что она сохранялась еще по крайней мере триста лет.
— Но между этими двумя языками есть различия, — вставил Сато, выглядевший бледным и разбитым. Иссии только тяжело дышал.
— О да, — согласился Николас. — Конечно, различия должны быть. Даже в далеком прошлом японцы оставались верными самим себе. Никогда не отличаясь способностью к инновациям, они тем не менее превосходили других, когда улучшали чей-то первоначальный замысел.
Проблема с китайским состоит в его ужасающей тяжеловесности. В нем — многие тысячи иероглифов, и поскольку они использовались в основном для хроник, составлявшихся при императорском дворе или для судопроизводства, эта письменность не слишком подходила для каждодневного использования.
Поэтому японцы стали разрабатывать слоговую азбуку, которая теперь известна под названием хирагана, нужно было сделать китайские кандзи более усвояемыми и обозначить новые понятия, которые были характерны только для Японии и для которых вообще не существовало китайских иероглифов. К середине девятого века эта работа была завершена, совпав по времени с эпохой, когда в восточноевропейских странах разрабатывалась кириллица.
Несколько позже была введена другая слоговая азбука — катакана — для разговорных выражений и заимствованных слов, появившихся в японском. Это было своего рода дополнение к хирагане, состоящей из сорока восьми слогов.
Однако некоторые любопытные пережитки китайских обычаев уже действовали в Японии. Ни одна китаянка никогда не пользовалась кандзи, и потому здесь тоже посчитали, что японской женщине не подобает писать.
Итак, объединив хирагану и катакану, японцы через какое-то время создали свою национальную литературу, начало которой положили “Записки у изголовья” Сэй Сёнагон и классическое произведение “Гэндзи моногатари”, оба датирующиеся началом одиннадцатого века.
В соседней комнате Нанги сидел за столом, с которого были убраны все бумаги и папки. Столешница из хорошо отполированного кедрового дерева блестела как зеркало, отражая его профиль.
— Да? — сказал он в трубку.
— Нанги-сан. — Голос был тонким и каким-то странным, как будто электронное устройство изменило его, лишив при этом души. — Это Энтони Чин.
Чин был директором Паназиатского банка в Гонконге, который Нанги купил около семи лет назад, когда в результате плохого финансового управления и колебаний рыночных цен в этой британской колонии банк оказался на краю гибели.
Нанги помчался в Гонконг и за десять дней подготовил план поручительства, в результате чего через двадцать месяцев его “кэйрэцу” компании был обеспечен максимальный приток наличности. Риск же по истечении начального периода — год и девять месяцев — был минимальным. С весны 1977 года земельный бум приобрел в этой крошечной перенаселенной колонии невиданные размеры.
Энтони Чин развил тогда бурную деятельность. С согласия Нанги он вложил большую часть основного капитала Паназиатского банка в недвижимость. Он сам и “кэйрэцу” невероятно обогатились, потому что цены на недвижимость резко возрастали и к концу 1980 года выросли в четыре раза. Примерно за год до этого Чин посоветовал расширить эту их деятельность.
— Цены будут расти, — говорил он Нанги в конце 1979 года, — другой альтернативы нет. На острове и в гавани вообще не осталось свободной земли. На Новых Землях Гонконга планируется создать Шатинь — для новых средних классов общества. Я видел проекты шестнадцати различных многоэтажных комплексов, которые должны располагаться в одной-двух милях от ипподрома. Если мы сейчас примем в этом участие, через два года наш капитал удвоится.
Однако Нанги предпочел проявить осторожность. Помимо всего прочего, здраво рассудил он, скоро истекает срок девяностодевятилетней аренды Великобританией Новых Земель. Разумеется, жители колонии не симпатизируют коммунистическому Китаю, но ведь Гонконг и Макао — единственные настоящие “окна” Китая на Запад — дают ему такой мощный приток денежных средств, что аннулировать договор или по крайней мере отказаться продлить его было бы Китаю невыгодно.
Нанги часто имел дело с китайскими коммунистами и знал, как у них работают мозги. И теперь, в начале восьмидесятого года, он полагал, что им нужно нечто большее, чем просто деньги.
Он успешно предсказал падение режима Мао, а потом и “Банды четырех”. Предугадать это было нетрудно, потому что он видел, что в современном Китае складывается точно такая ситуация, которая в его собственной стране привела к свержению трехсотлетнего сёгуната Токугавы и к наступлению эпохи Реставрации Мэйдзи. Чтобы выжить в наши дни, китайскому правительству придется наконец прийти к болезненному для них выводу, что нужно открываться Западу. Им придется вытаскивать себя из той добровольной изоляции, в которую вверг их Мао. Поистине это было безвременье, когда промышленность, а вместе с ней торговля, культура и искусство — все подверглось разрушению ради выполнения пятилетних планов в условиях жестоких репрессий.
Более того, Нанги все яснее понимал: чтобы встать на свои неокрепшие ноги, Китаю гораздо больше, чем денежные доходы, потребуются две вещи. Мысль об этом наполняла его трепетом и ужасом: Китай должен развивать тяжелую индустрию и ядерный потенциал. Китаю потребуется коренная ломка, но для этого ему не хватит денег. Существует только одна возможность получить их: бартер. И единственный имеющийся в их распоряжении источник, из которого можно сделать эти астрономические ставки, — Гонконг. Если Китаю удастся запугать англичан тем, что их выставят вон и разрушат все созданное ими с таким трудом на этой самой южной точке Азиатского континента, если угрозы китайцев будут убедительны, тогда они смогут получить все, что угодно. Тем более, что у англичан есть современная технология, о которой Китай может только мечтать.
Нанги чувствовал, что Китай готовится сделать первый шаг в этом направлении. Они, несомненно, выступят с каким-либо официальным заявлением, в котором будет сказано, что первоначальный документ об аренде не имеет в их глазах законной силы. А потом с неизбежностью последует заявление о том, что когда-нибудь в будущем (когда именно, разумеется, не уточнят) Китай восстановит свою власть над этой колонией.
Нанги не сомневался, что после такого рода откровений от нынешнего земельного бума не останется и следа. Какой же заграничный инвестор захочет топить свои деньги в зыбучих песках политики? Результат будет один: резко упадут цены и на земельную собственность, и на ценные бумаги. Нанги не собирался попадаться в эту ловушку. Поэтому он наложил вето на все предложения Энтони Чина расширить их деятельность.
— Пусть этим занимаются другие, — сказал он. — А мы останемся при своем.
Ход событий подтвердил худшие его опасения. Свои заявления китайцы сделали в конце 1982 года, вынудив ее величество королеву Елизавету вступить с ними в борьбу. Ее подданные провели ряд обширных переговоров с коммунистами, надеясь, что основные проблемы решатся быстро и что ожидаемый спад экономики в колонии удастся предотвратить.
Нанги только посмеивался, радуясь собственной предусмотрительности и осторожности. Китайцы взыграли духом и собирались теперь потянуть резину как можно дольше, используя преимущества своего положения. Главным для них было подольше помучить Британию, чтобы эти тупые европейцы поняли наконец весь ужас ситуации, в которой они оказались. Переговоры были прерваны и не дали никаких результатов. В Гонконге начался кризис. На фондовой бирже колонии к декабрю 1982 года индекс курсов акций резко упал с 1730 в июне 1981 года до 740. В начале 1983 года начали разоряться мелкие компании, торгующие недвижимостью, а в третьем квартале эта участь постигла и две-три компании покрупнее.
— Но что вызывает наибольшую тревогу, — говорил Джон Брэмидж, министр финансов Гонконга, — так это банки и финансы. В настоящее время эти отрасли охвачены паникой.
И теперь, отвечая на звонок Энтони Чина, Нанги вновь возблагодарил Господа Бога за то, что вел свои дела с мудрой консервативностью.
— Как дела в цветущем уголке Китая? — спросил он. Это была их постоянная шуточка, но в этот раз Чин на нее не отреагировал.
— Боюсь, что у меня плохие новости, Нанги-сан.
— Если это опять банковские проблемы, не волнуйся, — сказал Нанги. — Мы выстоим. Сам знаешь, какие у нас капиталы.
— В том-то и беда, — ответил Чин. — Их гораздо меньше, чем вы думаете. Мы не сможем выстоять и при меньшем спаде.
Нанги постарался унять сильно забившееся сердце. Усилием воли он вознесся душой в “никуда” — обитель Святой Троицы — и там обрел гармонию. В его уме роились тысячи вопросов, но, прежде чем открыть рот, Нанги расположил их по степени важности. Сначала самое главное.
— Где деньги?
— Они вложены в шесть строек в Шатине, — жалобно произнес Энтони Чин. — Я помню ваши указания, но ведь вас здесь не было. Я держал ситуацию под контролем изо дня в день и видел, сколько мы можем заработать. А теперь невозможно найти людей, согласных въехать в эти районы. Не из-за плохого климата, а из-за страха перед коммунистами. Всех пробирает дрожь. Даже...
— Ты уволен, — холодно сказал Нанги. — Даю тебе десять минут, чтобы покинуть здание. После этого охрана получит приказ арестовать тебя. Если ты прикоснешься к документам или что-то в них изменишь, будет то же самое.
Он повесил трубку и быстро набрал номер Паназиатского банка, попросив Аллана Су, вице-президента банка по статистике.
— Мистер Су, говорит Тандзан Нанги. Пожалуйста, не задавайте никаких вопросов. С этой минуты вы — президент Паназиатского банка. Энтони Чин больше у меня не работает. Пожалуйста, прикажите своей охране удалить его прямо сейчас. Пусть они удостоверятся, что он ничего не взял с собой из сейфа. Приступайте.
Кого-нибудь он должен вывести из игры. Кого именно, Красного или Голубого? Качаясь на волнах, лазурных с прозеленью, отсвечивающих как прозрачный изумруд, Бристоль решил: это будет Голубой.
Усевшись в глубокое парусиновое кресло-качалку директора, видавшее лучшие дни, он начал травить леску, дожидаясь, когда какая-нибудь рыба клюнет на приманку, пляшущую внизу, на расстоянии пятнадцати футов. Не более чем в ста ярдах от порта стоял длинный, сверкающий лаком двухвинтовой прогулочный катер, на котором находилась Аликс Логан с полудюжиной ее друзей. Среди них был и Красный монстр, который, как ни старался, не мог не раздражать других. Это как больной палец — за что-нибудь да заденет.
Красный монстр зашел так далеко, что позволил себе снять рубашку. “Напрасно, — подумал Бристоль, — он от этого проигрывает еще больше”. Кожа у него на груди, спине и плечах была бледная, хотя с мускулатурой было все в порядке, Бристоль взял это на заметку. Интересно, в качестве кого Аликс представила Красного монстра своим друзьям?
Леска натянулась, и катушка спиннинга затрещала, разматываясь. Видя, что конец удочки обвис, Бристоль начал наматывать леску... Если бы можно было выбирать, он, наверное, предпочел бы схватиться с Красным монстром, потому что тот был крупнее его самого. Сейчас Бристоль, помимо всего прочего, рвался в бой.
Но это не было соперничеством в истинном смысле слова. За многие месяцы слежки он начал ненавидеть Голубого монстра, — наверное, потому, что его манера смотреть на Аликс выходила за пределы чисто деловых обязанностей. С течением времени в Бристоле начало развиваться нечто вроде собственнического инстинкта.
Для Красного монстра Аликс была просто куском мяса, его заданием, вроде тех, которые он выполнял раньше и будет выполнять впредь. Работавший самостоятельно, но под прикрытием, он действовал в соответствии с письмом, которое дало ему начальство. Оно включало “чистый лист” — список людей из окружения Аликс, которых проверили и убедились, что ей можно с ними общаться.
Голубой, ночной, страж любил смотреть на Аликс. Он был вхож в ее апартаменты. Конечно, он проводил там не всю ночь, но достаточно много времени: когда она возвращалась домой, он тщательно проверял, все ли в порядке. Потом дверь захлопывалась, и Голубой монстр неторопливо спускался по бетонной лестнице, крутя зубочисткой то в одном углу рта, то в другом.
Потом он переходил улицу, направляясь к зданию из хрома и стекла, меньше чем в квартале от дома Аликс, где ему разрешалось покупать жареных цыплят. Голубой монстр брал там бадейку чипсов, которыми можно было бы досыта накормить семью из четырех человек, и опускал свой зад в оранжевое пластиковое кресло. Его губы лоснились от жира, на щеках оставались кусочки цыплячьей кожи. Голубой монстр сидел, уставясь в освещенный квадрат окна, за которым перед сном раздевалась Аликс, и облизывался. И Бристолю казалось, что к еде это не имеет никакого отношения.
Удочка вдруг дернулась до самого основания, и ситуация стала накаляться. Бристоль уперся о брус на корме подошвами своих поношенных полукедов и начал изо всех сил тащить леску на себя. Там, внизу, была какая-то сверхъестественная сила, которая едва не выбросила его из кресла. Кого же это, Господи помилуй, он зацепил? Мышцы его спины напряглись, Бристоль собрал всю силу своих мускулов, чтобы преодолеть сопротивление невидимой морской твари на другом конце лески.
А в ста ярдах от него, в алмазных вспышках лучей от перекатывающихся волн сидели в купальниках Аликс и ее друзья. Их бронзовая кожа блестела от крема для загара, лица были подняты навстречу солнечным лучам, волосы развевались на ветру. С хлопаньем открывались холодные как лед банки пива и передавались по кругу. Над водой плыл смех.
Поединок с рыбой продолжался, тогда как глаза Бристоля были заняты тем, что происходит на прогулочной яхте, а мозг — мыслями о Голубом монстре.
На теле Бристоля напряглись крутые бугры мускулов, выброшенный в кровь адреналин вызвал прилив восторга. Черт побери, как хорошо жить! Страх перед могилой, куда пытался вогнать его Томкин, жил где-то глубоко внутри. Та ночь... его автомобиль потерял управление и падает, летит куда-то в пропасть. Живот сводит судорогой... земля уже близко... кромешная тьма: у него кружится голова, но ему все-таки удается выбраться, и почти сразу же его колымага взрывается, опалив его языками пламени... Они уже лижут его щеку, потрескивают, торжествуя победу. Он кубарем скатывается в сторону и, поворачиваясь, каждый раз смотрит в лицо смерти...
С гримасой ярости Бристоль крутит катушку, чувствуя каждой частицей своего существа, как все вокруг заливает клубящийся поток жизни. Он чувствует, как ритмично покачивается лодка, отзываясь на толчки, идущие из морских глубин. Он глубоко вдыхает чистый соленый воздух, смешанный с едким запахом бензина. Он ощущает горячие укусы солнечных лучей на руках и плечах. Перед ним всеми красками сверкает вода: там темно-голубая, здесь аквамариновая, бирюзовая, а чуть дальше проходит перистая полоска бледно-зеленого цвета.
Но главное, он чувствует, что на другом конце удочки бьется чья-то жизнь. Идет схватка, большую рыбу нужно суметь заставить подойти ближе... еще ближе к борту и, наконец, вытащить. Холодными зимами в Нью-Йорке Бристоль мечтал о таких мгновениях, и вот теперь они стали реальностью.
Рыба была уже близко. Пена от ее конвульсивных движений показывала, что она подошла к поверхности. Бристоль знал, что надо взять себя в руки, отпустить предохранитель на катушке и позволить этому созданию погрузиться в глубины океана. Это приведет к тому, что крючок глубже вонзится в жабры, но рыба знала только одно: надо уплывать подальше. Повинуясь инстинкту, она опускалась вниз.
Катушка со скрипом завертелась, и просмоленная леска начала уходить в глубину. Бристоль знал: натяни он слишком сильно, леска разорвется от мощных бросков этой рыбины.
Теперь она ушла в глубину на всю длину лески, и удочка изогнулась длинной правильной аркой. Бристоль запасся терпением и начал медленно, равномерно заворачивать катушку. Впереди его ждет долгий день, и никуда больше он не двинется — если только шкипер на яхте не решит отплывать.
Он постоянно наблюдал одним глазом за судном. Бристоль знал, как это важно — не оставаться пассивным наблюдателем. Иначе, всего вероятнее, ты заснешь и ничего не увидишь. Его учили активно использовать время, предназначенное для слежки, чтобы побольше узнать об объекте. Его привычки и настроения важны, потому что рано или поздно настанет день, когда наблюдающий встретится со своим объектом. Полученные тогда знания могут придать диалогу совершенно иной оборот.
Огромная рыба устала, и Бристоль стал накручивать леску быстрее. В этот самый момент он увидел, как высокая гибкая фигура Аликс сбросила с себя простыню и грациозно, уверенной поступью двинулась вперед по палубе. Уловив ее движение, Красный монстр, занятый банкой с пивом, на секунду повернул голову, но, поскольку ничего особенного не произошло, спокойно вернулся в своему занятию.
Аликс подошла к трубчатому алюминиевому поручню, возвышавшемуся над носовой частью катера, и встала, прислонившись к нему. Ее руки не шевелились, длинные пальцы крепко сжимали верхнюю перекладину. Она долго стояла так, всматриваясь в море, в длинную ровную линию горизонта, голубую на голубом фоне. Потом ее взгляд упал на мягко плещущую внизу воду. Взор Аликс был неподвижен, она была словно загипнотизирована чем-то, что виделось ей внизу, в прозрачной воде.
В последней вспышке энергии рыба на другом конце лески круто пошла вниз, и на какой-то момент все внимание Бристоля было направлено на то, чтобы не упустить ее.
Когда он поднял глаза, Аликс на носу не было. Бристоль повернул голову: ее не было и на палубе. Может, ей понадобилось поправить прическу? Или она пережарилась на солнце?
Вдруг Бристоль почувствовал, как у него засосало под ложечкой. Эти неподвижные глаза, смотрящие в никуда... Он уже видел такое прежде, когда впервые встретил Гелду. Взгляд Бристоля упал вниз, на море, перед носовой частью катера. Волосы цвета карамели плыли по воде, на поверхности покачивалось золотистое плечо. Плывет она или тонет?
Красный монстр осмотрелся, но не заметил Аликс. Он отодвинул пивную банку и встал. Его рот открылся: Красный монстр что-то сказал шкиперу. Тот отрицательно покачал головой, указывая на передний поручень.
Красный монстр ринулся наверх, и Бристоль подумал, что ему надо торопиться, потому что сомнений быть не могло: течение относило Аликс от яхты. Она и не пыталась сопротивляться, а учитывая большое расстояние и силу течения, это было все равно что сказать: “Я сдаюсь”.
Красный монстр, бежавший по палубе, наконец увидел ее и прыгнул за борт. Сильными, уверенными бросками он добрался до нее в несколько минут. На борту яхты шкипер отвязывал надувную резиновую лодку. Несколько намазанных кремом мужчин ему помогали. Женщины растерянно глядели на них.
Шкипер спустил лодку на воду, и Красный монстр, поддерживая своей мощной дланью Аликс под подбородок, медленно поплыл к спасательной лодке.
Они вытащили Аликс на палубу как раз в тот момент, когда рыба Бристоля показалась на поверхности. Это был марлин, такой большой, что вполне мог бы, борясь за жизнь, вытащить Бристоля за борт и утянуть в море.
А Бристоль смотрел на изогнувшееся дугой длинное золотистое тело Аликс, пока ее укладывали в нужное положение. Ее потемневшие от воды волосы свисали, словно морские водоросли, закрывая одно плечо.
Некоторое время спустя, после того как Красный монстр сделал ей искусственное дыхание “рот в рот”, Аликс перевернулась вниз лицом. Морская вода потоком хлынула у нее изо рта. Кто-то подошел и надел на нее бейсбольную шапочку, чтобы защитить голову от солнца. Шкипер накинул ей на плечи полотенце, и Красный монстр отнес ее вниз.
Бристоль взглянул в огромный сверкающий глаз марлина. Длинное тело билось, удары хвостового плавника обдавали Бристоля холодной водой.
Рыба была совсем близко, и Бристоль наклонился над бортом, держа наготове багор, но вдруг увидел марлина таким, каким он был на самом деле: не добыча, не трофей, украшающий каминную полку, а живое существо.
Он вспомнил о своей горящей машине, о схватке, в которую был вынужден вступить, чтобы избежать смерти, и понял, что отчаянная битва марлина за свою жизнь ничем от этого не отличалась. Оба они были храбрыми воинами, и эта рыба заслуживала смерти не больше, чем Бристоль.
Он еще раз посмотрел в круглый глаз, такой чужой и такой полный жизни. Бристоль не мог вытащить крючок. Отбросив багор, он порылся в кармане в поисках ножа. И перерезал леску над самым крючком.
Мгновение марлин неподвижно стоял рядом с лодкой у самой поверхности воды, глядя в глаза Бристолю. Потом одним взмахом сильного хвоста отплыл от лодки, его черно-зелено-голубое тело выгнулось, в солнечном свете блеснула чешуя, и вскоре от рыбы осталась только узкая пенная струя, крошечный надрез на поверхности моря, отмечающий то место, где проплыл марлин.
Тэнгу — таким было его имя, которое, следуя традиции, дал ему сэнсэй. Это был другой агент Виктора Проторова внутри “Тэнсин Сёдэн Катори-рю”. Он ходил как по острию ножа, и даже сон у него стал неспокойным и тревожным в самых своих глубинных пластах. Надо, чтобы никогда его не смогли застать врасплох, как это случилось с Цуцуми.
Он всегда ощущал себя будто в улье, полном злых жужжащих пчел. Их злоба, Тэнгу прекрасно это понимал, может обрушиться на него — для этого достаточно одного слова осуждения. Никогда еще он не испытывал столь сложного смешения поднимавшихся в нем чувств, причиной которых была неожиданная и необъяснимая смерть Масасиги Кусуноки, бывшего главы этого “рю” ниндзя.
Тэнгу родился на Кюсю, в большой деревенской семье. Он очень хорошо запомнил день, когда умер его отец. Вся семья тогда молча, не сговариваясь, объединилась, действуя фактически как единое целое. Но даже такое единство не шло ни в какое сравнение с целеустремленностью единой воли, которая совершенно отчетливо пронизывала все уровни здешнего общества. Дзёнины во главе с лидером — сэнсэем, тюнины, возглавлявшие боевые единицы, и гэнины, ученики, такие же, как и он сам, — все были подчинены этой единой воле.
В додзё происходило нечто, чего Тэнгу не понимал, — какое-то подсознательное бурление; духовная атмосфера накалялась, но он не принимал в этом участия. Он старался вести себя так, словно включенный в то, что происходит вокруг, но внутренне осознавал: это бесполезно. Находясь здесь, Тэнгу, непонятно почему, что-то упустил. Если бы он смог пересилить себя и охватить обстановку, в которой оказался, в целом, он бы увидел, что просто перестал быть “посвященным”. Утратил ту интенсивную концентрацию внутренней энергии, которая позволила бы ему разделить всеобщую скорбь и духовное обновление, которое принесла смерть Кусуноки.
Тэнгу испытал много страха в ненадежное время, когда ему пришлось затратить огромное количество физической энергии, скрывая свою истинную миссию в “Тэнсин Сёдэн Катори-рю” от тех, кто им интересовался. Но эти страхи не были столь острыми и пронизывающими, как те, что он испытал из-за феникса.
После Кусуноки Феникс был самым могущественным из всех дзёнинов. Фактически, по мнению Тэнгу, Феникс представлял большую опасность, чем Кусуноки. Прежде всего, он был моложе, его жизненная сила была в зените. Кроме того, он шел теми путями, от которых, как казалось Тэнгу, Кусуноки отошел много лет назад, что было неразумно с его стороны.
И еще, Феникс гораздо больше времени проводил с младшими учениками, гэнинами, чем это делал Кусуноки, во всяком случае с тех пор, как Тэнгу обосновался в додзё. Старый сэнсэй, казалось, все больше погружался в молчаливые раздумья и в беседы с несколькими любимыми учениками, среди которых была одна женщина — Суйдзин. Тэнгу должен был перед самым рассветом потихоньку проскальзывать в свою каморку, вымотанный и полностью опустошенный после ночи, когда он попеременно то прятался, то занимался поисками. И его сердце начинало сильно биться всякий раз, когда кто-то проходил мимо.
Тэнгу преследовал ужас. Он жил в страхе, что Феникс может узнать о его тайной деятельности. Мысль о том, что им займется этот человек с лицом, полным злобы, была непереносима, он не мог долго думать об этом. Лучше уж умереть от собственной руки, чем стать объектом его мести.
Для Тэнгу, воспитанного на предрассудках и обычаях деревенских людей, это было все равно что пытаться вступить в борьбу с “ками”.
Феникс был тенью, чем-то таким, чего Тэнгу был не в состоянии понять. Стоило Тэнгу взглянуть на него, на устрашающее изображение тигра, вставшего на задние лапы, которое было вытатуировано на спине и плече Феникса, как его охватывало оцепенение, которое он не мог преодолеть. Поэтому, несмотря на все советы Проторова, Тэнгу, ведущий двойную жизнь, чтобы избежать разоблачения, держался тише воды ниже травы.
Когда Нанги вернулся в большое помещение своего офиса, он выглядел совершенно спокойным. На данный момент он сделал все, что мог. Теперь от Аллана Су и его сотрудников зависело все остальное: им нужно просмотреть бухгалтерскую отчетность Энтони Чина, выяснить, что сделали с Паназиатским банком и сохранил ли он еще жизнеспособность. Су советовал закрыть банк, пока положение не прояснится, но Нанги, зная по опыту, как быстро расходятся слухи, решил не закрывать банк и немедленно опубликовать во всех газетах, как в англоязычных, так и в китайских, сообщение об увольнении Энтони Чина за то, что тот не оправдал доверия. Зачеркивая его карьеру, Нанги не испытывал ни малейших угрызений совести: речь шла о человеке, который привел его банк на грань финансового краха.
Нанги посоветовал Су не открывать карт.
— Мы должны сделать все возможное, чтобы выиграть время, — сказал он. — Я не хочу переводить сюда капитал, чтобы покрыть недостачу в неустойчивой ситуации. Не буду я выбрасывать большие деньги на ерунду. Запомните это, мистер Су. Все зависит от вас и от ваших подчиненных. Пожалуйста, держитесь.
Мысленно пробегая все события заново, Нанги был уверен, что учел все. Судьба Паназиатского банка теперь в Божьих руках. Конечно, он не сказал Су, что “кэйрэцу” не может себе позволить перечисление основных фондов. Но если банк не сумеет предоставить капитал, то деньги должны поступить из какого-то другого места.
Удовлетворенный сделанным, Нанги переключил внимание на то, что происходило в кабинете Сато. Он вспомнил, что собирался спросить кое о чем Линнера, когда его отвлек телефон. Нанги встал за спинкой софы, на которой сидели Николас, Сато и Иссии. Томкин расположился напротив них в огромном кресле.
— Линнер-сан, — сказал Нанги, вынимая очередную сигарету и щелкая зажигалкой, — до того как меня, весьма не ко времени, позвали к аппарату, вы говорили о крайней необычности того, что с этим “мо” связана смерть.
Николас побледнел и ничего не ответил, а Нанги, закуривая, пристально смотрел на него и размышлял о том, удалось ли ему задеть больное место. Если да, то это может помочь ему одержать верх над этим гайдзином.
— Не будете ли вы столь любезны, — продолжал Нанги, выпуская из полуоткрытого рта голубоватый дымок, — рассказать мне о целях у-син.
Теперь Николас стоял перед выбором: потерять лицо или, возможно, вызвать панику среди японцев и поставить тем самым под угрозу срыва переговоры, которые (Томкин выразился совершенно определенно) должны завершиться на этой неделе. Он уже кое-что рассказал Томкину в пятницу, когда они сидели в номере отеля, а сейчас все они узнали чуточку больше. Но только он, Николас, знал всю правду. Последствия были столь ужасными, по крайней мере, на сегодняшний день, что он предпочитал не думать об этом. И все-таки настойчивый, умный Нанги собирался вынудить его рассказать обо всем и тем самым разрушить давние планы Томкина.
Мозг Николаса лихорадочно бился над этой проблемой, а голова, помимо его воли, повернулась. “Харагэй” — особое, шестое, чувство предупреждало его о чем-то. Томкин! Что случилось? Николас начал действовать еще до того, как эта мысль оформилась в нем окончательно.
Карие глаза Рафаэля Томкина, всегда такие непроницаемые, с хитринкой, теперь стали пустыми и водянистыми, словно весь цвет с радужной оболочки вытек через нижние веки. Зрачки расширились, и Томкин, казалось, никак не мог их сфокусировать.
Николас дотронулся до Томкина и мгновенно ощутил неритмичную, с перебивами, вибрацию его тела.
— Скорее! — приказал Николас. — Вызывайте врача.
— Здесь, в здании, есть врач, — отозвался Сато, делая знак Иссии, который был на пути к двери. — Это наш человек и хороший специалист.
Томкин попытался открыть рот, но заговорить не смог. Его руки вцепились в пиджак Николаса, скрюченные пальцы мяли толстую ткань. В глазах вспыхнула красная искорка ужаса.
— Все в порядке, — сказал Николас успокоительным тоном. — Доктор сейчас придет. — Какое-то полустертое воспоминание, совсем крошечное, ускользающее, казавшееся в свое время незначительным, пыталось пробиться на поверхность его сознания. Какое? Лицо Томкина, покрывшееся пятнами, было так близко от Николаса, что он чувствовал биение его сердца, работавшего, как обезумевший мотор. Николас положил указательный палец на внутреннюю сторону дрожащего запястья Томкина. Через секунду передвинул палец, потом сделал то же самое еще раз, не смея поверить себе. Он не мог найти пульса!
Рот Томкина открывался, он притягивал к себе Николаса, силясь прошептать что-то, вероятно, очень важное. Николас приложил ухо к его губам, напряженно вслушиваясь. Тяжелое прерывистое дыхание оглушало, как шум моря, изо рта исходил сладковато-тошнотворный запах умирания. Это воскресило давнее воспоминание, но, когда Николас ухватился за него, раздался голос Томкина, угасающий, дрожащий, неживой.
— Грэйдон... — расслышал Николас между двумя вздохами. — Ради Христа... свяжись с Грэйдоном... сейчас же.
Розовый свет, отражаясь от кандзаси в волосах мисс Ёсиды, превращал камни, сверкавшие на дне бассейна, в драгоценности. Она стояла, преклонив колени, между открытыми фусума на пятидесятом этаже здания “Синдзюку-сюйрю”, где находилась “Сато петрокемиклз”. Здесь все было отдано в распоряжение главного дизайнера по интерьеру и мастера-садовника, которые должны были создать в дымном аду Токио святилище для мирных размышлений.
Шепот ветерка донесся откуда-то из жемчужного воздуха над склоненной головой мисс Ёсиды.
Справа от нее возвышалась стена тонкого зеленого бамбука, высокого, молодого, всегда гибкого, обладающего священным для японцев качеством — способностью обновлять утомленный дух.
Мисс Ёсида, одетая в модный темно-красный костюм, поймала себя на мысли, что при других обстоятельствах ей не пришлось бы играть роль офис-леди, и она выполняла бы свои обязанности жены и матери, содержа дом в идеальном порядке.
Но шесть лет назад ее мужа, когда он сошел с тротуара, переполненного в середине дня пешеходами, ударил накренившийся грузовик. Его голова мгновенно превратилась в месиво. После гибели мужа мисс Ёсида одна должна была заботиться об их сыне Кодзо, который тогда только что поступил в школу высшей ступени, связанную с престижным Тодай. Мисс Ёсида и ее муж работали долго и напряженно ради поступления сына. Она даже просила Сато, чтобы он использовал свои связи. Родители, однако, были обеспокоены ужасающими проявлениями неблагодарности у мальчика: он, казалось, совершенно не думал о великом шаге вперед, к успешному будущему, которое родители готовили ему всякими правдами и неправдами.
Мисс Ёсида вздохнула, ее плечи ссутулились, как бы под страшной тяжестью, когда она вспомнила обо всем этом.
Сначала она приняла предложение свекрови переехать жить к ней. Но прошло всего несколько месяцев, и мисс Ёсида поняла, что просто поменяла один ад на другой. Живя в доме свекрови, она оказалась под жестким контролем старой женщины. Свекровь проявляла яростную настойчивость, желая распоряжаться деньгами, полученными по страховке за сына, а также многочисленными счетами в банках. И рабство, к которому принуждали мисс Ёсиду, переполнило чашу ее терпения.
Она забрала Кодзо, вернулась в тот район города, который полюбила еще ребенком, и сняла там небольшую квартирку.
И поскольку теперь у нее в жизни оставался только Кодзо, она превратилась в кёику-маму, маму-преподавательницу, которая постоянно работала со своим сыном, чтобы он мог повысить свои оценки и попасть в элитную дзюку, одну из групп, где преподавание велось на частной основе, по воскресеньям и в дни национальных праздников, помимо и сверх тех 240 дней, когда шли занятия в обычной школе. Мисс Ёсида хотела, чтобы Кодзо поступил в дзюку потому, что знала уровень преподавания в его школе. Там учащимся не разрешалось ни оставаться на второй год, ни перескакивать через класс, обучение было рассчитано на средних учеников, то есть тех, кого, с точки зрения мисс Ёсиды, на голову опережал ее сын.
И вот, благодаря ее стараниям и природному уму Кодзо, ее сына вскоре пригласили в особо престижную дзюку, которая арендовала помещение в Тодай.
Мисс Ёсида очень этому обрадовалась, тем более что помнила, как училась сама; в колледже с неполным двухгодичным курсом, где в классе были только девушки, мисс Ёсиду учили, как вести себя в обществе и с будущей свекровью, как воспитывать детей и готовить себя к миллионам превратностей семейной жизни. По сути дела, это был всего-навсего последний курс школьного образования. Мисс Ёсида горько сожалела об этом и поклялась, что если родит девочку, то ребенок будет учиться совершенно иначе.
Но путь ее кармы шел в другом направлении. И, когда врач сказал мисс Ёсиде, что детей у нее больше не будет, она всю себя посвятила сыну. Он должен получить такое блестящее образование, какое только возможно в Японии, перед ним должны открыться двери, ведущие в мир бизнеса. Всем известно, что, не получив диплома одного из немногочисленных престижных университетов, молодой человек будет выброшен в скудное и пустынное житейское море, предоставленный самому себе.
Поэтому она не слушала жалоб Кодзо на школьных учителей, которые негодовали по поводу его поступления в дзюку. Они считали, говорил ей сын, что дзюку умаляла ценность их собственного преподавания, ревновали, утратив свою власть над ним, и осложняли его жизнь в школе.
— Ерунда, — отвечала ему мисс Ёсида. — Ты просто ищешь повод, чтобы увильнуть от занятий. Подумал хотя бы, в какую сумму каждый месяц мне обходится твоя дзюку?
Конечно, она не рассказывала сыну обо всем, но в глубине души была рада, что муж оказался таким бережливым. Даже его смерть принесла семье выгоду. Через два года (неужели прошло так много времени? — спрашивала она себя) Кодзо должен был заканчивать школу. Целый семестр он, вместе с остальными учениками, готовился к вступительным экзаменам в Тодай. Осунувшийся и напряженный, он каждое утро уходил из дома в библиотеку и не возвращался до позднего вечера.
Потом, спустя три недели после Нового года, школьные занятия прекратились на год, а у Кодзо начался предэкзаменационный ад — сикэн дзигоку, — круглосуточное суровое натаскивание.
Чтобы Кодзо мог интенсивно заниматься, мисс Ёсида отделила для него часть квартиры. И вот, однажды утром...
Плечи мисс Ёсиды задрожали, ее громкие рыдания, доносившиеся из миниатюрного садика, заглушали шорох листьев и мелодичные звуки крошечного водопада, разбивающегося о гладкие, цвета охры, камни.
“Нет! — кричал голос внутри нее. — Зачем снова мучить себя? Зачем заставлять себя помнить?”
Но она знала зачем. Раскаяние. Слезы беззвучно катились по ее округлым щекам, покрывали пятнами шелковую блузку и, словно бусинки, усеивали льняной пиджак ее костюма.
О Будда! Как могу я забыть минуту, когда в то утро вошла в его комнату и увидела, как сын висит на скрученной в петлю простыне, а маленькая табуретка лежит, отброшенная, рядом. Он раскачивался взад и вперед, как чудовищный маятник. И эта легкая загадочная улыбка на его губах... О Господи, вот так же он улыбался, когда был ребенком и мирно спал в своей кроватке. А простыней он должен был обернуть себе ноги, ноги — а не шею.
О, бедный мой Кодзо!
Через три месяца после того, как мисс Ёсида похоронила сына рядом с его отцом, она прочла в газете статью профессора Сойти Ватанабэ из токийского университета “София”. Он, в частности, сокрушался по поводу “горького рабства образования”, через которое вынуждены пройти дети, и “этого приговора не может избежать ни один ребенок”. И она плакала вновь и вновь, потрясенная тем, что ей не хватило понимания и сочувствия.
С самого момента рождения сына она лепила из Кодзо то, что хотела. И теперь понимала, что никогда не было у нее ясного представления о сыне как о личности. Более того, он всегда был как бы ее продолжением. По правде говоря, самым важным для мисс Ёсиды. Но все же только частью ее самой.
А сейчас, сжав голову руками, она тихо раскачивалась, стоя на коленях, и лила горькие слезы, полные тоски и злой жалости к самой себе.
Вот так и отыскала ее смерть, обрушившись из тьмы на ее тело, — чей-то призрачный, черный, как ночь, палец, который, казалось, возник из ниоткуда, прошелся по ее склоненной спине, словно разрезая складки льняного жакета и саму мисс Ёсиду, как нож, погруженный в масло.
Мисс Ёсида ничего не замечала, погруженная в свою боль и неизбывную печаль о сыне, вспоминая недавний шок, когда нашла Кагами-сан в луже собственной крови в парильне. Даже отвратительный запах, исходящий от Томкина-сан, результат, как она предполагала, его европейского рациона, с большим количеством мяса, был забыт в том глубоком отчаянии, которое поднималось в душе мисс Ёсиды.
Потом она ощутила нежную руку на своем плече и ласковый голос женщины, которая что-то шептала над ней, и мисс Ёсида медленно очнулась от своих страданий, ее плечи и спина распрямились. Мисс Ёсида подняла голову вверх, чтобы понять, откуда к ней пришло утешение.
Ей хватило времени только на то, чтобы рассмотреть цветное кимоно, волну длинных блестящих иссиня-черных волос, к которым как у гейши был прикреплен грубый кровавый знак. Потом мисс Ёсида услышала странный тонкий свист, и огромное зазубренное лезвие перерубило кость и хрящ, отделив нос от ее лица.
Мисс Ёсида издала хриплый крик, когда обнаженные нервы вышли из шока от травмы и ее обожгла боль. Из раны на лице хлынула кровь, смачивая блузку и жакет. Мисс Ёсида упала навзничь, подтянув ноги к груди. Глаза ее изумленно раскрылись: теперь она узнала, что это была за фигура, и сердце ее сжалось от ужаса.
— Боюсь, что я здесь бессилен, — сказал доктор. Он был весь серый, вымотанный и, казалось, постарел лет на десять с тех пор, как вошел в дверь кабинета. — Теперь вся надежда на больницу. — Он глубоко вздохнул, сдвинул свои очки в тонкой, как проволока, оправе на блестевший от пота лоб, потом помассировал глаза большими пальцами рук. — Тысяча извинений. Эти дни я мучаюсь непрерывной головной болью из-за своего гайморита.
Доктор вытащил маленький пластиковый пузырек и закапал жидкость в каждую ноздрю.
— Мой врач советует мне вообще уехать из города. — Доктор убрал пузырек. — Загрязнение воздуха, понимаете.
Это был сутулый пожилой японец с такими худыми плечами, что под мятым пиджаком обозначались лопатки. Глаза у него были добрые и умные. Он тяжело вздохнул.
— Но если вас интересует мое мнение, то и больница вряд ли поможет. — Он взглянул на встревоженные лица людей, стоявших в комнате: Николаса, Сато, Нанги, потом перевел взгляд на тело Томкина, распростертое на софе. — Это не сердце. Я не знаю, что это.
— Перед вашим приходом я пощупал пульс, — сказал Николас. — Его не было.
— Именно так. — Глаза доктора за толстыми стеклами очков мигнули, как у совы. — Вот это и поразительно. Вы же знаете, он должен был бы уже умереть!. — Врач взглянул на неподвижно лежавшего Томкина. — Он принимал какие-то особые лекарства, вы не знаете, какие, Линнер-сан?
Николас смутно помнил, как брал маленький пузырек в номере отеля, где жил Томкин.
— Он принимал преднизон.
Доктор отшатнулся назад, и Николас сделал шаг вперед, чтобы поддержать его. Лицо доктора побледнело, он долго молчал, потом прошептал Николасу, так тихо, что тому пришлось наклониться:
— Преднизон? Вы уверены, что это был преднизон?
— Да.
Доктор снял очки.
— Боюсь, “скорая помощь” не поможет, — негромко произнес он. Потом осторожно надел очки и посмотрел на окружающих.
Теперь его лицо стало другим, словно у актера, сменившего маску. Глаза потемнели, профессиональное выражение лица отгородило его от внешнего мира, точно занавесом. Николас много раз прежде видел это выражение у врачей и солдат, возвращавшихся с войны. Это был своего рода защитный механизм, нарочитая ожесточенность, необходимая для того, чтобы защитить сердце от горьких стрел печали. Конечно, доктор ничего не мог сделать, ему тяжело было принять свое поражение.
— Боюсь, Томкин-сан переживает конечную фазу артрита Такаясу. Эта болезнь злокачественна и фатальна, исключений не бывает. Она известна также как “болезнь отсутствия пульса”. Причина, я думаю, всем ясна.
Мисс Ёсида понимала, что умирает. Это было для нее не худшим исходом, потому что смерть избавляла от страданий и скрывала ее позор: она оказалась слишком трусливой, чтобы взять вакидзаси своего мужа и, выхватив клинок из ножен, вонзить его себе в живот.
Другой вопрос, как она умирала. Она умирала как уличная собака, жалкое, изувеченное животное на улице, которое долго били и пинали ногами. Жизнь выходила из мисс Ёсиды с ее прерывистым аритмичным дыханием.
Конечно, не пристало так умирать женщине-самураю, сказала она себе, почти потеряв сознание от болезненного прикосновения острого как бритва, зазубренного лезвия, скрывающегося в стальном веере.
Однако маячившая над ней фигура с лицом, разрисованным под демона, какими их изображают в театре “Кабуки”, мертвенно-белым, с ярко-оранжевыми пятнами, приковала внимание мисс Ёсиды.
Она словно провалилась в какой-то ужасный колодец, какие описывают в легендах, а будничный Токио, с толпами бегущих людей, плотным смогом и яркими неоновыми огнями, будто куда-то исчез. Только это место, с домиками из дерева и бумаги, с рощицей дрожащего зеленого бамбука, словно частица воскресшей древней Японии, закрытой туманом и тайной, было наполнено волшебством и тенями героев.
В этом была суть видения, которое вызвала склонившаяся над ней фигура, подвергнувшая ее ужасному наказанию.
“Но ведь я самурай! — вскричал голос где-то в подсознании ослепленной болью мисс Ёсиды. — Если мне суждено умереть, по крайней мере, даруй мне почетную смерть на поле брани!”
И мисс Ёсида вытянула свои острые ногти, а смертоносный гунсэн опять и опять со свистом рассекал над ней воздух, разрезая ее ногти и подушечки пальцев. Она начала медленно отодвигаться, неуклюже прикрываясь руками, по которым горячим потоком струилась кровь, затекая под мышки.
Но теперь ее губы раздвинулись, обнажив стиснутые зубы; она издавала что-то среднее между смехом и звериным рычанием. Адреналин заполнил все ее тело. Сердце очнулось от серого сна и вновь запело, обращаясь к душам предков-самураев, которые вели сейчас мисс Ёсиду к ее славной кончине.
— Диагноз был поставлен в клинике Мае сравнительно недавно, примерно в начале 1979 года.
— И вы ничем не можете ему помочь, Таки-сан? — спросил Сато.
Доктор пожал своими тощими плечами.
— Я могу ввести снотворное, снять боль. Больше ничего.
— Но в больнице наверняка есть средства, которые могут...
Таки отрицательно покачал головой.
— Фактически все уже кончено, Сато-сан. Боль усилится, если мы будем переносить его. А больница... лично я не хотел бы умирать там, будь у меня выбор.
Сато кивнул, соглашаясь с этим приговором. Николас отошел от них, этих современных мудрецов, ни на что не способных в борьбе с первобытными, первозданными силами природы. Он присел на колени рядом с Томкиным, всматриваясь в бледное, покрытое пятнами лицо. Когда-то в нем была видна сила, бремя власти прорезало на нем морщины, придававшие ему выразительность и значительность.
Теперь морщины стали глубже, а их сеть — гуще, они словно брали верх над ним. Казалось, что время затянуло свою петлю, за несколько минут состарив Томкина на десять лет. Но в отличие от доктора он никогда не станет прежним. Процессы регенерации подорваны в нем болезнью.
Николасу казалось иронией судьбы, что он стоит на коленях рядом с умирающим человеком, тем самым, кого поклялся уничтожить когда-то. Но это его не удивляло. Карма Томкина принадлежит самому Томкину. Николас воспринимал эти события, как и все остальное в своей жизни, хладнокровно и спокойно. Именно благодаря этим качествам он сумел преодолеть сильное желание поговорить с Акико, сумел скрыть смущение, в которое его повергла ее красота. Это же качество позволило Николасу быстро овладеть собой, когда он понял, какой ужасный скрытый смысл таит в себе зверское убийство Кагами-сан.
По природе Николас был восточным человеком, хотя в чертах его лица можно было найти лишь отдаленный намек на кровь матери. Полковник, будь он сейчас жив, узнал бы в облике сына почти самого себя в юности, хотя у Николаса волосы были темные, как у матери, а в глазах не было прямоты, присущей людям западной культуры.
В нем сейчас бурлило множество эмоций. Он воздал должное ненависти к Томкину, и это позволило ему работать на него, даже войти в доверие, чтобы быть поближе и взращивать семена мести за убийство друга, лежащие на совести Томкина. И все-таки... Этот человек обладал качествами, которые не могли не произвести впечатления на Николаса. Во-первых, Томкин был необыкновенно преданным. Кажется, он бы свел солнце на землю ради кого-нибудь из своих людей, попади тот в беду. Во-вторых, исключительно трогательна была его неизменная любовь к дочерям, особенно к Жюстин. В природе этого человека было заложено неумение выразить свою любовь должным образом. Но он понимал беды своей младшей дочери и, что особенно важно, признавался, по крайней мере самому себе и Николасу, что несет ответственность за эмоциональное состояние Жюстин, и это было похвально.
Томкин часто бывал крикливым и грубым, но за этими внешними качествами скрывался человек с ранимой душой. И были моменты в его личной жизни, которые теперь по собственному выбору Томкин делил с Николасом, когда внутренний страж исчезал и Томкин расслаблялся. Тогда он превращался в интересного, даже очаровательного собеседника.
Николас смотрел на серое лицо, из которого будто выпустили весь воздух. Оно было безжизненно, и Томкин походил теперь на старую затасканную восковую игрушку. Николас вспомнил, как Томкин огорчался из-за связей Жюстин, как он страдал, когда ее использовал Крис. Его гнев, в конце концов, спас ее, но одновременно побудил дочь отвернуться от отца.
Николас понимал, что Жюстин сейчас должна была бы сидеть здесь. Наверное, он один знал, какое успокоение могло бы принести Томкину ее присутствие. В конце концов семья — ахиллесова пята Томкина. Жестоко, что он умирает здесь, вдали от дома и дочерей, от всего, что любил. Перед лицом смерти Николас всегда чувствовал себя ничтожным. Он смутно понимал, что это в нем говорит западная сторона его личности, наследие полковника. Восточная половина души полностью осознавала, что жизнь связана со смертью, что на самом деле это одно и то же. Если относиться ко всему одинаково, то сюда надо включать и смерть.
Николас увидел, как раскрылись глаза Томкина. Их карий цвет стал грязноватым, почти серым. Дышал он с огромным трудом, сухие губы были полуоткрыты.
— Я позвонил Грэйдону, — сказал Николас. — Он уже выехал.
Но в глазах Томкина не отразилось ничего, они только блуждали и блуждали по комнате. За окнами умирал день, ночной Токио сверкал великолепием неоновых огней, сдерживающих разноцветным шатром окружающую тьму.
Томкин повернул голову, и Николас проследил за его взглядом. Но там ничего не было — только пустая стена. Что же Томкин увидел такого, что привлекло его внимание в последние минуты? Только кошки имеют обыкновение сидеть и смотреть в никуда.
Потом по стене прошла тень, и Томкин вздрогнул, словно это было как-то связано с ним самим.
— Доктора? — спросил Николас, хотя это была пустая формальность. Он знал, что смерть близка.
— Мистер Линнер! — Медленно поднявшись, Николас обернулся и увидел расстроенное лицо Грэйдона, адвоката Томкина. — Как он?
— Спросите доктора! — Николас вдруг почувствовал, что очень устал.
Таки-сан опустился на колени рядом с Томкиным и стал внимательно прослушивать его грудь стетоскопом. Через минуту он снял инструмент с ушей.
— Боюсь, это конец. — Доктор начал записывать что-то в свой блокнот.
Грэйдон вытер лицо льняным платочком.
— Это так неожиданно... Я никогда не думал, что это случится так скоро.
— Вы знали о его болезни? — спросил Николас.
— Да, — расстроенно кивнул Грэйдон. — Только доктор Кидд, его личный врач, и я знали об этом. — Глаза Грэйдона остановились на собеседнике. — Он обращался ко мне на предмет составления завещания. Мне полагалось знать. — Грэйдон глубоко вздохнул. — Вы не возражаете, если я выпью виски с содовой?
— Извините, что я не догадался предложить вам, — спохватился Сато, — такие обстоятельства...
Он быстро подошел к бару, приготовил напиток для Грэйдона и передал ему бокал. Потом налил что-то и для Нанги, который выглядел очень бледным.
Грэйдон сделал большой глоток и тронул Николаса за локоть.
— Прошу вас, — сказал он вполголоса, — давайте отойдем.
Николас отошел в сторону и остановился.
— В чем дело? — коротко спросил он. Мысли его были далеко.
Грэйдон раскрыл свой черный портфель из кожи ящерицы.
— Есть некоторые вопросы, которые нужно...
— Не сейчас, — прервал его Николас, положив ладонь ему на плечо. — У нас еще будет масса времени для всяких формальностей.
Адвокат, стоявший чуть нагнувшись, взглянул на него снизу вверх.
— Простите, мистер Линнер, но у меня есть четкие инструкции. Мистер Томкин высказался на этот счет совершенно определенно.
Рука Грэйдона нырнула в карман портфеля и извлекла оттуда большой светло-желтый конверт, на наружной стороне которого было написано имя Николаса. Конверт был запечатан пломбой из красного сургуча. Грэйдон передал конверт Николасу.
— Мистер Томкин потребовал, чтобы этот конверт я передал вам из рук в руки сразу же после его смерти, и чтобы вы прочли бумаги и подписали их в моем присутствии.
Николас смотрел на конверт с отсутствующим видом.
— Что в нем?
— Дополнительные распоряжения к завещанию.
— Дополнительные распоряжения?
— К завещанию мистера Томкина! — На лице Грэйдона вновь отразилось беспокойство. Он тронул Николаса за запястье. — Вы должны прочитать это сейчас, мистер Линнер. Такова была воля мистера Томкина. — Глаза адвоката были большими и влажными. — Прошу вас.
Николас перевернул конверт, вскрыл печать и вытащил несколько листков бумаги. На верхнем были крупные каракули Томкина, которые невозможно было ни с чем спутать. Николас начал читать.
Николас!
Ты, вне всякого сомнения, немного удивлен недавними событиями... Это вполне естественно. Признаюсь, мне хотелось бы знать, какие именно чувства владеют тобой сейчас. Однако я знаю одно: оттуда, где я сейчас нахожусь, мне никогда не удастся прочесть их на твоем лице. Во многих отношениях ты всегда был для меня еще большей загадкой, чем мои дочери. Полагаю, это было единственной моей привилегией с тех пор, как я стал относиться к тебе как к сыну.
Думаю, так и должно было произойти. Разве Эдип не хотел убить своего отца? Да, да, я знаю об этом. Потому что начал понимать тебя. Я наделал много глупостей за мою жизнь, таких поступков, о которых не очень-то хочется и рассказывать.
Во мне всегда жила неутомимая жажда власти, и я уничтожал людей, даже целые компании, чтобы удовлетворить свои желания. Но в конце концов у жизни всегда есть возможность оставить нас всех в дураках. И почему я должен быть исключением?
Не стану отрицать: встреча с тобой изменила мою жизнь. Сначала не слишком заметно — у меня была слишком сильная воля. Но я запомнил ту долгую ночь, когда мы оба ждали прихода Сайго. Ты был там, чтобы защищать меня, а я, от страха и отчаяния, говорил с Сайго и предлагал ему твою жизнь в обмен на свою.
Только позже я осознал, каким был глупцом. И я подозреваю, что ты подслушал наш разговор. Я прав, верно? Впрочем, сейчас это уже не имеет большого значения. Скажу только, что после той ночи я начал понимать тебя. Какая-то твоя особенная черта, которую я все еще не могу определить, начала проникать в меня, словно туман. Я рад, что ты работал у меня, и точно так же рад, что ты женишься на моей дочери. Это — то, что надо.
Наверное, существует много причин, по которым тебе хотелось бы убить меня. Но самая главная, вероятно, связана с твоим другом. Лью Кроукером. Он думал, что это я убил Анджелу Дидион, а ты решил, что я убил Лью.
Ты не прав... и вместе с тем прав.
Мне в самом деле жаль, но я не могу говорить об этом подробнее. Наверное, я и так уже сказал больше, чем нужно. А теперь о делах!
На следующем листке ты найдешь юридически оформленный документ. Подпиши его, и ты станешь президентом “Томкин индастриз”. Не размышляй об этом много — следуй своей интуиции. Но знай, Ники, что мне хотелось бы этого всем сердцем и душой, если таковая действительно существует. Вскоре ты и Жюстин поженитесь. Я рад, что вы любите друг друга. Никто лучше меня не понимает, какая это ценность в наши дни. Вот увидишь, вы будете единой семьей во всех отношениях.
Подписав документ, ты меня осчастливишь. Я буду знать, что компания попала в хорошие руки. Но имей в виду: сразу же после похорон тебе нужно выполнить одно дело. Грэйдон, который, конечно, стоит сейчас рядом, расскажет тебе об этом.
Прощай, Ники. Скажи моим девочкам, что я люблю их.
Рафаэль Томкин.
Засвидетельствовано Грэйдоном, датировано 4 июня 1983 года.
Николас уселся на ручку кресла Сато. В голове гудело, он всеми силами пытался взять себя в руки. К такому его не готовили.
— Мистер Линнер!
Николас медленно поднял голову, сообразив, что Грэйдон уже какое-то время пытается привлечь его внимание.
— Мистер Линнер, вы подпишете документ?
Слишком много всего сразу. Николас чувствовал себя ошеломленным. Западная часть его души кипела эмоциями, а восточная — отчаянно боролась, чтобы подавить эти эмоции. Ведь если они проявятся, Николас утратит свое достоинство. Впервые за всю свою жизнь он чувствовал, что стоит как бы посредине и враждует с обоими началами своей личности. Потому что Николасу хотелось и того, и другого: и ощущать эмоции и не ощущать их в одно и то же время. Сато был абсолютно прав. В этой стране печаль — сугубо личное чувство, которое скрывают даже от самых близких людей. И все же он остро ощущал, что в нем живет его отец, полковник, побуждающий его предаться горю, говорящий Николасу: все правильно, у человека есть право плакать, чувствовать, нуждаться в утешении в тяжелые минуты. Этого хочет каждый.
Однако на лице Николаса не отразилось ничего. Может быть, только Нанги, с его профессиональной проницательностью, удалось бы заметить боль в глазах Николаса, промелькнувшую, как темная рыба в воде. Никто другой не смог бы. Однако Нанги никогда не предположил бы, что Николас способен на такое сильное проявление личных эмоций. С того момента, как Томкина разбил паралич, японцы упорно смотрели только друг на друга, не давая ему возможности почувствовать унизительность своего положения.
— Мистер Линнер!
Николас вдруг встал в первую боевую позицию: его мускулы напряглись, бедра и колени пришли в движение, повинуясь инстинкту. В нем закипал кроваво-красный импульс на уничтожение противника. Рука начала подниматься.
— Да?
Рядом стоял Грэйдон, неподвижный и беззащитный, его глаза быстро-быстро моргали за стеклами очков.
“Что же это я делаю?” — подумал Николас, устрашившись того, что его эмоция выбрала неверное направление, что его тело непроизвольно приготовилось действовать в соответствии с правилами “акаи ниндзюцу”. Время, проведенное им в Америке, словно провалилось куда-то. И теперь, возвращаясь к своей естественной природе, Николас стал другим: мозг освобождал путь для тех инстинктов, которым его обучали. Ибо “дзяхо”, магическое искусство “рю” ниндзя, требует полного отторжения законов и ограничений так называемой цивилизации. Но Николас находился не в префектуре Нара и не в прохладных каменных стенах “Тэнсин Сёдэн Катори”. Теперь он не ученик, а сэнсэй. Нужно получше запомнить это. И все-таки Николас не был вполне восточным человеком, как бы он ни пытался уверить себя в обратном.
В эту самую минуту в нем как будто развалилась на куски огромная толстая льдина, которая закрывала путь свету, отражая его своей ребристой поверхностью. И Николас понял, что всегда чувствовал скрытый гнев на полковника за то, что тот наделил его своими западными генами, своими реакциями и инстинктами, огрубленным видением мира. Николас осознал, что его неизменное уважение к отцу было маской, за которой стояло негодование, тлеющее внутри и накаленное добела. Теперь он вдруг понял, что ему надо делать.
Он расслабил мускулы, сознательно изгоняя из своего тела адреналин, который, ничем не регулируемый, высвободился под натиском кокю суру — состояния готовности к бою. Передав Грэйдону бумаги, Николас сказал:
— Пожалуйста, дайте мне время подумать. — Он пересек комнату, ступая с одного ковра на другой, мимо четырех японцев, которые, не осмеливаясь взглянуть ему в лицо, быстрым шепотом говорили о своих насущных делах.
Николас обогнул софу, и перед ним вновь предстало тело Томкина, лежавшее так, словно его подготовили к положению в гроб. Во рту Николаса чувствовалась горечь, глаза жгло. В тот день, когда умер его отец, новый садовник Линнеров, другой старик, дзэнский мастер в царстве растений, занявший место всеми любимого Атаки в их доме в пригороде Токио, начал сгребать снег. И Николас увидел полосы черного и белого, эту грустную картину зимы, которую личное горе преобразило в воплощение смерти.
Николас встал на колени под определенным углом к телу Томкина, склонил голову в церемониальном поклоне, как положено делать в знак уважения к главе семьи. После откровений, полученных Николасом минуту назад, казалось, не было разницы между Томкиным и тем человеком, которого они с матерью и Итами похоронили со всей церемониально и торжественностью много лет назад.
Его внутренняя боль, непостижимая, ни с чем не сравнимая, отпустила его, когда он осознал, что представлял собой этот круглоглазый варвар. Хотя полковник со временем полюбил Восток с неослабевающей страстью, все-таки он оставался гайдзином. Николас, выросший в Японии, всю свою жизнь страдал от этого. Кровь есть кровь. И японцы, проявляя внешние признаки уважения, не могли преодолеть этого, не могли в самых глубинах своей души простить отступлений от норм их морали.
В Рафаэле Томкине Николас чувствовал, хотя и бессознательно, те же качества, которые, возможно несправедливо, приписывали его отцу. Теперь он понимал, что его ненависть к Томкину была ненавистью к тому, чем был (и не мог не быть) полковник. Николас был восточным человеком, оказавшимся, как в ловушке, в теле человека западного. Карма. Николасу было ясно теперь, что никогда он не мог принять эту карму и много лет инстинктивно боролся с ней, точно так же, как долгое время упорно отказывался взглянуть в лицо своей глубокой, неизменной ненависти.
Теперь Николас смог это сделать. Смерть Томкина указала ему путь, и за это надо быть вечно ему благодарным. Но Николас знал также, что чувствовал не только ненависть по отношению к Томкину. Никогда он не верил всерьез, что тот — монстр, каким считали его дочери. Всегда беспощадный, иногда — жестокий, Томкин тем не менее порой мог выказывать удивительно глубокую любовь к своим детям и к самой жизни. Николас ощущал, как в нем, словно пузырьки воздуха, поднимается печаль, освободившись наконец от железных ограничений его восточного начала.
Печалясь о Рафаэле Томкине, он заново скорбел и о своем отце. Слезы капали из глаз, как камни, в изящном порядке расставленные в его собственном внутреннем дзэнском саду, который теперь навсегда уменьшится от пережитой потери.
Через некоторое время Николас поднялся. Лицо его было спокойно и умиротворенно, разум стал ясен, освободясь от узды, наложенной на него полчаса назад. Он вернулся к Грэйдону, который стоял и терпеливо ждал, держа в руках документы, и взял их обратно. Николас перечел письмо, заново восхищаясь проницательностью Томкина: он понимал гораздо больше, чем можно было бы сказать, судя по его безобразной американской наружности.
Дочитав до абзаца, где говорилось об Анджеле Дидион, Николас помедлил. Прав или не прав был Кроукер? — раздумывал он. Возможно ли, чтобы и то, и другое было справедливо? Один удар за другим. Колесо в колесе. Вся тональность письма была удивительно восточной. По точности самоанализа она намекала на глубинные движения души.
Николас долго смотрел на уже прочитанное письмо. Непосвященному наблюдателю его глаза могли показаться пустыми. На самом же деле он пытался заглянуть между строк, найти внутренний смысл и с помощью этой особой формы медитации, доступной лишь величайшим воителям Востока, отозваться, возможно, на величайшую перемену в своей жизни.
Потом Николас быстро вскинул глаза, сосредоточенные и проницательные, и встретил взгляд Грэйдона. Он тщательно сложил письмо и спрятал его во внутренний карман пиджака.
— А что, если я не подпишу? — негромко спросил он.
— Это оговорено в завещании, — ответил Грэйдон. — Не могу рассказать вам о деталях. Это было бы нарушением моих обязательств. Я только уполномочен сказать, что директор одного из подразделений компании будет повышен в должности.
— Но кто же это? — спросил Николас. — Хороший ли он человек? Будет ли компания уважать его? Сможет ли он управлять ею согласно воле Томкина?
— Что я могу сказать вам, мистер Линнер? — тонко улыбнулся Грэйдон. — Очевидно, мистер Томкин хотел, чтобы вы приняли решение, не зная этого. — С минуту он смотрел на Николаса. — Тем не менее, судя по вашим вопросам, вы, полагаю, уже сделали это.
Грэйдон извлек авторучку, снял колпачок. Золотое перо сверкало в электрическом свете, как лезвие меча.
— Томкин пишет, что я должен что-то сделать... если подпишу. Вы не знаете, что именно?
Грэйдон кивнул.
— В качестве нового президента “Томкин индастриз” вам нужно встретиться с одним человеком из Вашингтона. Его зовут К. Гордон Минк. У меня имеется номер его личного телефона.
— Кто он?
— Понятия не имею.
Протянутая ручка повисла в воздухе. Николас взял ее, отметив вес и пропорции. Положив завещание на стол Сато, Николас написал свое имя на указанной строчке.
— Благодарю! — Грэйдон взял завещание и помахал им в воздухе, пока чернила не подсохли, потом свернул листок. — Вы получите копию после того, как завещание будет оглашено.
Грэйдон протянул ему руку.
— Желаю удачи, мистер Линнер, — сказал Грэйдон, наклонив голову. — Теперь настало время уведомить компанию и заняться устройством похорон.
— Нет. Это сделаю я. И прошу вас, Грэйдон, пожалуйста, не сообщайте ничего в офис, пока я не переговорю с дочерьми Томкина.
— Конечно, мистер Линнер. Как пожелаете. — Адвокат вышел из комнаты.
Николас оглядел кабинет: японцы намеренно не смотрели в его сторону. Он подошел к ним и церемонно поклонился.
— Сато-сан, Нанги-сан, Иссии-сан! Я назван преемником Томкина. Компания теперь моя.
Николас поднял глаза, наблюдая за их реакцией, но те вели себя очень сдержанно и осмотрительно. Слишком много произошло всего за один день.
Первым заговорил Сато:
— Примите наши поздравления, Линнер-сан. Я огорчен, что ваша удача совпала со столь трагическими обстоятельствами.
— Спасибо, Сато-сан. Ваше участие глубоко трогает меня.
Иссии также выразил свое участие, искренне, но без излишнего любопытства. Нанги промолчал. Все правильно. Пора двигаться дальше.
— К сожалению, мне придется сразу же вернуться в Штаты и проследить за погребением. Наши переговоры придется отложить.
Все обменялись поклонами.
— Это — карма, — сказал Сато.
— Но я не хочу сорвать заключение сделки, — продолжал Николас. — Я вернусь так быстро, как только позволят приличия. Поэтому я считаю, что должен предоставить вам некоторую информацию, сколь бы странной она вам ни показалась.
Теперь он полностью завладел их вниманием. Хорошо, подумал Николас. Дело идет на лад.
— Сначала я не хотел ничего рассказывать, считая, что нужны какие-то новые доказательства. Я полагал, что смогу быть в этом полезен. Однако обстоятельства диктуют другое. Поскольку я уезжаю, а наше взаимное соглашение остается нерушимым, я не хочу, чтобы возникли какие-то помехи, и должен теперь же дать исчерпывающий ответ на вопрос Нанги-сан. Он спрашивал, знаю ли я, каким образом смерть Кагами-сан связана с у-син. Я честно признался, что не видел ничего подобного. Но я слышал об этом.
— Как это произошло? — спросил Сато. — Что на самом деле случилось с Кагами-сан? Мы должны знать.
И Николас рассказал им, как и Томкину, древнюю легенду. Атмосфера становилась наэлектризованной.
— Я думаю, нам пора расходиться, — сказал Нанги, прерывая молчание.
Приехали одетые в униформу санитары, вызванные доктором, и начали заворачивать тело Рафаэля Томкина в серебристо-серое пластиковое покрывало.
Иссии вышел. За ним последовал Сато и доктор. Но Нанги задержался. Его лицо было бледно, как у гейши, напудренной рисовой пудрой. Он не сводил с Николаса своих темных глаз.
Они стояли рядом.
— Через три дня, — сказал Нанги, — цветы сакуры пробудятся к жизни, они распустятся, как таинственное облако, небеса ненадолго сойдут на землю... Когда бутоны распускаются, мы обретаем радость. Когда они увядают, мы утешаемся богатством наших воспоминаний. Разве не такова вся наша жизнь?
Серебристо-серый пластик с сухим шорохом накрыл лицо Рафаэля Томкина, обрекая его на вечное молчание.
Тандзан Нанги оправился от последствий войны и вышел из военного госпиталя, где лечился, пока его страна медленно теряла силы в отчаянной борьбе с Западом. Он решил вернуться домой.
Он встал со своей антисептической кровати 11 марта 1945 года — почти через год после того, как его сняли с импровизированного плота. Госпиталь предъявлял на него свои права, скальпель хирурга вновь и вновь испытывал его плоть, пытаясь восстановить нервы и мускулы после нанесенных ему повреждений. Глаз совершенно ничего не видел, и врачи смогли только сшить веки, чтобы прекратился мучивший Нанги безостановочный тик.
Но с ногами дело обстояло иначе. После трех продолжительных операций к нему вернулось частичное владение конечностями. Он не подвергся, как боялись доктора, унизительной ампутации. Но они сказали Нанги, что ему придется учиться ходить заново, и это будет долгий, мучительный процесс. Нанги это не заботило, он был благодарен Господу Иисусу, которому молился во тьме и который посчитал возможным сохранить ему жизнь.
В те времена путешествовать было тяжелым делом для гражданского лица, даже героя воины. На тех, кто не носил формы и не направлялся к пункту мобилизации, не обращали никакого внимания. У Японии, попавшей в тяжелое положение, появилось много других забот. Господство военной бюрократической машины было в стране сильно, как никогда.
Но дух единства пронизывал всю Японию, над которой сгущались тучи войны. И Нанги в конце концов совершил поездку в Токио на разбитом деревенском грузовичке, который с грохотом подпрыгивал на дорожных ухабах и ямах и останавливался чуть ли не на каждом повороте, пропуская военный транспорт.
Оказалось, что Нанги напрасно утруждал себя.
Над Токио небо было черным, но густой едкий туман не имел никакого отношения к дождевым облакам, висевшим выше. Воздух был душным от пепла, который покрывал лицо и руки, забивался в рот и в ноздри вместе с песком.
Нанги с трудом стоял на ногах в кузове трясущегося грузовика, когда они въехали в столицу. Казалось, что от нее ничего не осталось. Токио лежал в руинах. Из-за сильных ветров видимость была плохая, и Нанги приходилось все время моргать, чтобы уберечь глаза от пепла. Не только здания и кварталы — целые районы города были сожжены дотла. На месте дома, в котором когда-то жила семья Нанги, теперь лежала груда обломков, и экскаваторы расчищали путь среди громоздящихся почерневших каркасов зданий. Нанги узнал, что в живых здесь никого не осталось. Пламя горящего напалма вместе с сильными ветрами — теми самыми, которые вызвали ужасный пожар в Токио в 1920 году, — выжгло, как в печке, почти половину города.
Нанги некуда было ехать, кроме как в Киото. Он не забыл, что обещал Готаро повидать его младшего брата — Сэйити.
Древняя столица Японии, избежав полного разрушения, не превратилась, как Токио, в черный дымящийся скелет. Но с едой здесь было плохо, и голод все еще свирепствовал. Нанги раздобыл маленький кусок хлеба, баночку джема, немного масла и шесть дайконов — длинных белых редек. Все это он принес в дар в дом Сато как компенсацию за неудобства и нарушение покоя, причиненные его визитом.
В доме он обнаружил только старую женщину, с прямой осанкой, плотно сжатыми губами и жесткими седыми волосами, туго стянутыми на затылке. На этом лице, изборожденном морщинами, сверкали по-детски любопытные глаза.
— Хай? — Вопрос прозвучал несколько агрессивно, и Нанги вмиг вспомнил, что Готаро рассказывал ему о своей бабушке.
Эта семья пережила много страданий и смертей, и Нанги не мог принудить себя стать вестником еще более ужасных событий. В хаосе войны, весьма вероятно, известие о смерти внука еще не достигло ее.
Нанги вежливо поклонился и, передав старухе пакетик с едой, сказал, что служил вместе с Готаро и что тот передает ей знаки своего уважения. Старуха хмыкнула, ее нос слегка вздернулся, и она сказала:
— Когда Готаро-тян жил здесь, он никогда не выказывал мне почтения.
Но она явно была довольна этим сообщением и, поклонившись, отошла в сторону, пропуская Нанги в дом.
Нанги еще трудно было двигаться, и она так естественно и мило отвернулась, что Нанги так и не смог никогда понять, действительно ли она сделала это для того, чтобы не поставить его в неловкое положение.
Оба-тяма — Нанги, как и все остальные, воспринимал ее только как бабушку, — пошла приготовить чай — знак почета гостю в эти мрачные, безнадежные дни.
Они сидели друг напротив друга, как это принято между гостем и хозяином, учеником и сэнсэем, их разделяло татами, и они пили слабый чай. Заварку, похоже, использовали не один раз.
Оба-тяма говорила, а Нанги слушал, время от времени отвечая как можно обстоятельнее на ее умные, проницательные вопросы, и, путаясь, лгал, когда речь заходила о местонахождении Готаро.
— Война разрушила нашу семью, — сказала со вздохом старуха, — точно так же, как и страну. Зятя моего похоронили, дочь — в больнице и теперь уже не выйдет оттуда. Япония никогда не станет прежней, что бы ни делали с нами американцы.
Взгляд ее блестящих глаз был твердым, и Нанги подумал, что не хотел бы иметь эту женщину своим врагом.
— Но я боюсь не американцев. — Она вздохнула опять, покачала головой и отпила немного чая.
Как раз в тот момент, когда Нанги показалось, что старуха потеряла нить мыслей, она заговорила, постепенно приобщая его к своему жизненному ритму.
— В войну вступили русские. — Эти слова прозвучали, как смертный приговор. — Они выжидали до последнего момента, до тех пор, пока исход войны не стал ясен даже им, с их медлительными, как у медведей, мозгами. Теперь и они вмешались, бряцая мечами, и тоже захотят отрезать от нас кусок.
Ее белые руки, с кожей прозрачной, как фарфор, крепко сжимали крошечные чашки без ручек.
— Ты видишь эти чашки, друг моего внука?
Нанги послушно посмотрел: они были такие тонкие, что свет, падавший из окна, насквозь проходил через них, придавая молочный блеск фарфору. Нанги кивнул.
— Они великолепны. Оба-тяма снова хмыкнула.
— Мне подарил их недавно один мой дальний родственник. Он остановился у меня по пути из Токио в деревню. Он стал сокайдзином. Я умоляла его остаться здесь, но он не выдержал бомбардировок Токио и не смог больше оставаться в городе. Ни в каком городе. Бедняга, он даже не понимал толком, почему бежит, но под конец он улыбнулся и сказал мне:
— Оба-тяма, бомбардировки Токио заставили меня за последние три месяца убегать четыре раза. Сначала я бежал из своего дома, которого больше нет, а потом перебегал из одного временного убежища в другое. И всякий раз уменьшалась моя бесценная коллекция антиквариата эпохи династии Тан. Там огонь пожрал рукописи, здесь разбилась ваза, когда я оступился на улице. — Он отдал мне эти чашки. — Я вижу, что твоя жизнь все еще течет спокойно, оба-тяма, пожалуйста, возьми их. Это все, что осталось от моей коллекции. Теперь я свободен и могу начать жизнь сызнова, не перетаскивая свою коллекцию, как обременительный горб. Война заставила меня по-иному взглянуть на жизнь.
Держа чашку двумя пальцами — указательным и большим, — оба-тяма повернула чашку к свету.
— Представь себе! Я держу в руке вещь, созданную в эпоху династии Тан!
Нанги почувствовал нотку священного трепета в ее голосе, и его это не удивило. Он по-новому взглянул на свою чашку, изумляющую и своей древностью, и артистизмом работы. Как и большинство японцев, Нанги ценил все, что относилось к этой наиболее почитаемой китайской династии.
Оба-тяма осторожно поставила антикварную чашку и на мгновение закрыла глаза.
— Но теперь какая польза от разговоров об искусстве, о древностях? Русские вот-вот придут сюда вместе с американцами, и от нас ничего не останется. — За отчаянием в ее голосе Нанги почувствовал глубинные, неизменные чувства гнева и ужаса перед Советами. В нем вспыхнуло страстное желание преодолеть разделившие их преграды, созданные традициями и этикетом, и коснуться руки женщины, успокоить ее, сказав, что все будет хорошо. Но не смог. Слова застряли в горле, как иглы, потому что Нанги знал: хорошего им всем ждать не приходится.
Он уже открыл было рот, собираясь сказать хоть что-нибудь, чтобы нарушить это напряжение, тяжелое молчание, но тут раздался громкий стук в дверь. Глаза оба-тяма прояснились, она с поклоном извинилась перед гостем.
Нанги сидел молча, не оборачиваясь, спиной к парадной двери. Он слышал только тихий шепот, потом воцарилось короткое молчание, и шепот возобновился. Дверь закрылась, и больше Нанги ничего не услышал, пока не вернулась оба-тяма.
Она уселась напротив него, слегка наклонив голову, так что глаз почти не было видно.
— Я получила известия о Готаро-сан. — Голос оба-тяма был похож на легкий, плывущий в воздухе дымок, прозрачный и пустой. — Он не вернется домой.
Может быть, оба-тяма всегда говорила о смерти с такой поэтической тонкостью, но Нанги подозревал, что это не совсем так. Готаро был для нее чем-то особенным, каким стал и для него самого за то короткое, но удивительно насыщенное время, в течение которого они общались.
Под солнечными лучами танцевали, кружась, пылинки. Их призрачная жизнь только подчеркивала царящую в доме пустоту.
Тихий шум машин, доносящийся с улицы, казался Нанги таким же далеким, как воспоминания, пробуждаемые к жизни выцветшей фотографией. Целая эпоха проходила перед ним, будто медлительный кортеж с траурным катафалком, усыпанный черными розами. Аромат прошлого был везде, и рука об руку с ним шла лишь мрачная неуверенность в неведомом будущем.
От оба-тяма медленным потоком исходило отчаяние, хотя она изо всех сил старалась казаться твердой и внутренне спокойной.
Безнадежность ее ситуации глубоко взволновала Нанги, пока они сидели вот так, глядя друг на друга. Лицо оба-тяма с кожей, похожей на измятую папиросную бумагу, было испещрено следами, оставленными кармой, ее сердце исходило болью от бремени новой потери, еще одной в цепи горьких потерь.
Потом Нанги вспомнилось стихотворение, не совсем хайку, но утонченно трогательное, написанное в XVIII веке Тиё, причисляемой к величайшим японским поэтессам. Она написала его после смерти маленького сына, и стихотворение было замечательно и высказанными, и невысказанными эмоциями.
Он начал читать его вслух:
Охотник за стрекозами
Сегодня куда направился он,
Размышляю я...
Они оба заплакали. Оба-тяма, досадуя на отсутствие хороших манер, поспешно отвернулась, и Нанги видел только, как вздрагивают ее худенькие плечи и склоненная седая голова.
Через некоторое время он спросил:
— Оба-тяма, а где сейчас Сэйити-сан? Он должен быть с вами.
Ее глаза были прикованы к татами. Оба-тяма не поднимала глаз, будто отыскивая на нем какие-то дефекты. Потом она шевельнулась, словно собираясь с силами, чтобы заговорить.
— Он совершает паломничество в мавзолей Токугавы в Никко.
Нанги поклонился.
— С вашего разрешения, оба-тяма, я доставлю его сюда. Его место здесь. Сейчас семья должна быть вместе.
Теперь старуха подняла голову, и Нанги увидел, что ее бьет непрекращающаяся мелкая дрожь.
— Я была бы более благодарна... если бы ты привел мне старшего внука...
В уголках ее глаз алмазами сверкали слезы, которые она удерживала невероятным усилием воли.
Нанги счел, что настало время оставить ее наедине со своим горем. Он церемонно поклонился, поблагодарив за гостеприимство, проявленное в эти недобрые времена, и с трудом поднялся на ноги.
— Тандзан-сан. — Она в первый раз назвала его по имени. — Когда ты вернешься вместе с Сэйити... — Она держала голову очень прямо, прядь волос упала ей на ухо. — ...ты останешься с нами. — Голос ее звучал твердо. — Каждому молодому человеку нужен дом, куда он мог бы вернуться.
Плотная зелень криптомерии преграждала путь серому туману, все еще стоявшему над выжженным Токио, где тысячи людей рылись в огромных грудах булыжников и почерневших скелетов, оставшихся после Красной Ночи, — городские фермеры с граблями, покрытыми пеплом, собирали жатву отчаяния.
Он страшных ветров прошлой недели остался лишь ласковый ветерок, под которым склонялись верхушки криптомерий, и их шорох, смешиваясь с жужжанием насекомых, воссоздавал гармонию, которая всегда была присуща этому парку.
По каменному пешеходному мостику Нанги перешел на другую сторону ручейка и двинулся по извилистой тропинке, бегущей по склону холма через густые заросли. Она привела его к позолоченным воротам Ёмэй и к усыпальнице Токугавы. Нанги не рассказывал об этом оба-тяма, потому что не было подходящего случая, но он тоже, учась в школе, провел немало счастливых часов в глубокой задумчивости на краю этого последнего прибежища тех, кто сделал Японию великой.
В том, что сёгунат Иэясу Токугавы положил начало истории современной Японии, у Нанги не было абсолютно никакого сомнения, но только позднее, в трудные и беспокойные годы, которые тогда еще были впереди, он в полной мере сумел оценить тот взгляд, который он выработал для себя теперь. Этот сёгун был первым в династии, правившей более двухсот лет, именно он укротил нрав бесчисленных “даймё”, у него одного хватило силы и хитрости, чтобы подчинить этих могущественных местных властителей своей воле и положить конец междоусобным распрям.
Тем самым он, Иэясу, разумеется, обеспечил великий двухсотлетний мир и навсегда изменил путь исторического развития Японии. Ибо он фактически ликвидировал класс самураев. Воинам не было места в мирное время, им нечего было делать. И во время его правления самураи постепенно превратились в чиновников, выполняя административные функции и став чем-то вроде “служилой знати” — и только.
Нанги часто слышал, как в школе, где проницательные умы были еще достаточно молоды, чтобы не утратить объективного взгляда на вещи, который потом вытравят возраст и полная вовлеченность в систему, говорили, что японское правительство основывается на разделении силы и власти. Чтобы понять это, Нанги пришлось вернуться к своим занятиям историей, чтению книг по тем областям знаний, которые его преподаватели явно игнорировали в своем рвении завершить учебный план семестра. Там, в своих книгах, он и отыскал ложные исторические и политические императивы, ставшие ответами на его вопросы.
Двойная феодальная власть кланов Тёсю и Сацума в конце концов положила конец сёгунату Токугава. Однако вызванная этим правительственная коррупция породила такой общественный протест, что и эти династии были в свою очередь свергнуты олигархами Мэйдзи. Началась эпоха Реставрации.
Захватившая власть клика создала правительство, сходное с тем, какое было в Германии Бисмарка. У многих из этих лидеров-были прочные связи с Германией, и это отчасти объясняет, почему они предпочли такую форму правления. Другая причина состояла в том, что они неявным образом хотели удержать свой контроль над правительством, которое, по крайней мере внешне, должно было отзываться на нужды народа в полном объеме.
И ради этой цели они приступили к созданию того, что они нарекли неполитической гражданской бюрократией. По иронии судьбы олигархи Мэйдзи, так страшившиеся традиционных самураев, что пошли на официальное упразднение их института, были вынуждены искать руководителей вновь созданной бюрократической машины среди остатков ненавистного им класса.
Но они были полны решимости сохранять эту необъятную и могущественную буферную силу, пока в 1890 году не был создан новый национальный парламент и кандидаты от политических партий не приступили к проведению кампаний за общественную поддержку за власть.
Бисмарковская система “монархического конституционализма” сослужила хорошую службу также и олигархам Мэйдзи, поскольку она делала премьер-министра и армию ответственными не перед парламентом, а перед монархом. Временным результатом этого был относительно слабый и неэффективный парламент, а также мощная бюрократия, в которую как бы вплетались сторонники олигархов Мэйдзи. Вот как была осуществлена воля народа.
И все же при всех своих увертках и недозволенных способах правления развитие неполитической бюрократии в качестве центра правительства получило серьезное одобрение японцев, так как жива еще была память о привилегиях, предоставленных двум родам, Сацума и Тёсю, что вызывало всеобщее возмущение. Японцы высоко ценили в гражданской бюрократии то, что туда был открыт доступ всем молодым людям, которые учились прилежно и старательно и выказывали надлежащие способности и волю, чтобы получить высокий балл на экзаменах, которые были вполне беспристрастны и справедливы.
Однако окончательного результата олигархи Мэйдзи, по всей вероятности, предвидеть не могли. Ибо с укреплением могущества бюрократии в качестве центра нового правительства и со смертью последнего из этих олигархов подлинная власть в правительстве полностью перешла в руки чиновников, как гражданских, так и — что было не менее важно — военных.
И все это можно было считать наследием династии Токугава. Да, это был важный урок, в особенности для молодого человека, который, скитаясь по стране, которой вскоре суждено было потерпеть поражение, должен был думать о будущем, таком неопределенном и неясном.
Перемены наступали, и вид мавзолея династии Токугава, просматривающийся сквозь кроны деревьев, между которыми он шагал, убеждал Нанги в том, как сильно ему хотелось бы участвовать в этих переменах. Ибо альтернатива была настолько ужасной, что страшно было даже помыслить о ней — быть проглоченным со всеми потрохами трибуналом по военным преступлениям, который неминуемо создадут оккупационные силы.
Нанги огляделся по сторонам — никого. Он повернулся и бесшумно сошел с тропы под укрытие деревьев. Найдя крошечный свободный пятачок, он опустился на колени и достал свою военную форму из небольшой сумки, в которой и содержались все его пожитки. Он свернул ее как попало и поднес к ней горящую спичку. Через недолгое время все было кончено. Он поднялся на затекшие ноги и истоптал пепел в серую пыль.
Проделав это, он вернулся на тропу, чтобы разыскать Сэйити Сато и отвести его домой.
Сэйити был совсем не похож на своего погибшего брата. Прежде всего у него напрочь отсутствовало то необузданное чувство юмора, которое так облегчало общение с Готаро. А во-вторых, он не был христианином. Это был рано созревший юноша с серьезным подходом к жизни.
В то же время Нанги обнаружил, что Сэйити чрезвычайно сообразителен и что этот мужчина — о нем просто невозможно было думать как о мальчике — открыт для новых и необычных способов мышления. Главным образом из-за этого качества — столь же редкого, что и тонкий юмор, — эти двое быстро сошлись на основе искренности и взаимного доверия.
Что до Сэйити, он стойко перенес известие о смерти старшего брата. Нанги впервые увидел его, когда некий черный силуэт возник из мрака в цветном проеме мавзолея. Он представился, и они довольно долго разговаривали.
А потом, в той интуитивной манере, которая присуща некоторым молодым людям, Сэйити сказал, глядя в сторону:
— Вы пришли сообщить мне, что Готаро-сан убит?
— Он пал смертью самурая, — сказал Нанги.
Сэйити посмотрел на него как-то странно.
— Вероятно, это не доставляло ему такого удовольствия, какое доставляет мне.
— В конце концов, он был японцем, — сказал Нанги. — Его... вера в другого Бога вообще не имела к этому отношения! — Он повернулся, словно желая переменить тему разговора. — Ты знаешь, он спас мне жизнь.
То, что в конечном счете связало их, было их общим страстным желанием не умереть с окончанием войны. Ни один из них не был солдатом императора, они, безусловно, не думали о себе как о камикадзе, падающих, подобно лепесткам сакуры, на третий день ее краткого цветения. При всем при том они были патриотами, ими двигала любовь к стране. Нанги был достаточно дальновиден, чтобы желать увидеть, как Япония поднимается из руин, в которые ее повергла глупая и неумело проведенная война. А Сэйити был все еще достаточно молод, чтобы верить в идеальное устройство мира. Если они будут держаться вместе, думал Нанги, их будет не так-то просто выбить из седла.
Ради этой цели он и стал обучать Сэйити премудростям кан-рёдо, современного японского “бусидо” — пути чиновника, в то время как Сэйити уже заканчивал последний курс университета Киото. Решив, что ему понадобится какой-нибудь особенно яркий пример, чтобы заинтересовать Сэйити этой карьерой, требующей нового способа мышления, Нанги спросил его, знает ли он кратчайший путь к политической власти в Японии.
Сэйити пожал плечами.
— Национальный парламент, разумеется, — сказал он с абсолютной уверенностью, свойственной молодым. — Разве не там политики приобретают свой опыт?
Нанги покачал головой.
— Послушай меня, Сэйити-сан, ни один из членов кабинета министров Тодзё никогда не был в парламенте. Все они в прошлом были чиновниками. И я настоятельно тебе советую всякий раз, когда ты почувствуешь, что твой интерес к занятиям ослабевает, вспоминать об этом.
— Но у меня нет никакого желания становиться гражданским служащим, — недовольно сказал Сэйити. — И я не могу понять вашего упорного стремления стать таковым.
— А ты никогда не слышал такое выражение: “тэнно но канри”? Нет? Это определение японского чиновника на императорской службе. Императорская должность дает им статус “кан”. Это слово китайского происхождения, в старину оно обозначало дом мандарина, который властвует над каким-либо городом. “Кан” — это власть, поверь мне, Сэйити. То, что американские оккупационные войска сейчас делают с нами, не имеет значения, ибо в конечном счете Японией будет править “кан”, и в один прекрасный день он снова сделает ее великой.
И конечно же, история доказала справедливость слов Нанги. Хотя оккупационные власти генерала Макартура за семь лет после 1945 года коренным образом изменили бюрократию, они не уничтожили ее, да, по правде говоря, и не смогли бы этого сделать. Фактически они, сами того не желая, даже усилили одну сферу — экономические министерства.
Оккупационные власти отстранили от власти военных. Им было ведено сделать это, однако, не понимая фундаментальных основ японского правительства, они не видели побочных результатов своих действий. Ибо военные власти были основным противником экономических министерств.
Однако теперь трибунал по военным преступлениям начал проявлять большую прозорливость, приглашая на службу определенных влиятельных членов “дзайбацу”, руководимых влиятельными семьями промышленных синдикатов, мощь которых в первую очередь и побудила Японию втянуться в эту войну. С преобразованием этих “дзайбацу” и неминуемым ослаблением их влияния по мере того, как ревностные члены трибунала тщательно анализировали списки, выискивая все новых и новых затаившихся преступников, образовался некий вакуум власти, который вновь заполнили экономические министерства.
Вскоре после того как Министерство торговли и промышленности было очищено от сорока двух служащих — а это еще был один из самых низких процентных уровней в рамках администрации — Тандзан Нанги добился определенного положения в “косан кёку”, управлении полезных ископаемых. Это произошло в июне 1946 года. Синдзо Окуда, тогдашний заместитель министра, взял его с удовольствием. Нанги обучался в надлежащих школах и, что было не менее важно, на нем не было пятен позора, если иметь в виду войну. Он никогда не занимал высокого военного поста и не был замешан ни в чем таком, что подпадало бы под компетенцию трибунала союзного командования. Перед войной он работал в Корпорации промышленного оборудования, откуда его призвали в армию.
У него ушло не так уж много времени на то, чтобы войти в курс дела. Поскольку Макартуру посоветовали придерживаться непрямой тактики, предполагающей использование существующего японского правительства вместо того, чтобы сместить его, это предоставляло практичным министрам-бюрократам способ защитить себя путем чисто внешнего подчинения. Окуда разъяснил все это Нанги, когда тот уже пробыл на этой службе достаточно долго для того, чтобы начальство могли впечатлить его деловые качества и оно начало ему доверять.
— То, что мы продолжаем делать изо дня в день, — сказал заместитель министра, стоя в центре своего небольшого кабинета, — это следование американским приказам — до тех пор, пока те не выпустят нас из виду. Но стоит им зазеваться, и мы ударим оккупантов под дых.
Окуда рассказал Нанги, что бюрократия уже миновала свою первую кризисную точку.
— Однажды министр Хосидзима вызвал меня в свой кабинет. В волнении он непрестанно расхаживал по кабинету — взад и вперед, взад и вперед. “Окуда-сан, — сказал он мне, — Макартур угрожает обратиться к народу, чтобы он утвердил этот новый заграничный документ, ну тот, что американцы называют конституцией”. Он повернулся и посмотрел на меня. “Вы знаете, что это значит? Мы не можем допустить прямого участия населения в правительстве, если хотим сохранить нашу абсолютную власть. Какой-то там плебисцит означал бы для нас начало конца. Мы должны собрать свои силы и поднажать, чтобы добиться немедленного принятия конституции Макартура”.
Теперь Окуда улыбался.
— И это было сделано, Нанги-сан, именно таким путем.
В последующие месяцы Нанги стало ясно, что судьба японской бюрократии определена навсегда. Прежде всего, безотлагательная потребность страны в экономическом восстановлении обусловила необходимость того, чтобы легион бюрократов был расширен. Во-вторых, политические лидеры, которые сумели пройти сквозь неупорядоченную и нелогичную — во всяком случае, для японцев — систему “чистки”, были абсолютно некомпетентны. Оккупационные силы вернули к власти многих политиков, которые не работали в этом качестве более двадцати лет. Нанги то и дело сталкивался с министрами кабинета, которые приводили с собой своих заместителей, — без них они и шагу ступить не могли.
Ему также стало совершенно очевидно, насколько малой властью обладает парламент. Именно в министерстве, где работал Нанги, и определялась политика, и только после этого она представлялась законодательному собранию для утверждения.
На Нанги была возложена ответственность за проведение многих политических линий министерства, за которыми его замминистра при своей крайней занятости не мог уследить сам. Одной из таких линий была добыча полезных ископаемых. “Мородзуми майнинг” была одной из многих, едва оперившихся компаний, нуждавшихся в полной реконструкции, которые оказались в сфере его надзора. Почти все старшие должностные лица компании были из нее вычищены и впоследствии преданы суду как военные преступники первой степени, так как “Мородзуми” с середины 40-х годов была одним из ведущих производителей тринитротолуола для военных целей. Ее тогдашний постоянный директор был в 1944 году награжден несколькими медалями самим Тодзё за высокий уровень продукции, выпускаемой компанией.
Однако у “Мородзуми” слишком хорошо были поставлены дела, чтобы эту компанию можно было уничтожить полностью, и после того как трибунал верховного командования союзников ободрал с этого дерева все сучья, он предложил Министерству торговли и промышленности заново укомплектовать штаты концерна. Нанги сделал это с огромным удовольствием, поскольку он получил возможность официально назначить Сэйити шефом производства, на должность, которая в лучшие времена могла бы показаться, мягко говоря, не подходящей для молодого человека, которому только что исполнилось 18 лет. Но Сэйити имел голову на плечах и был хорошо образован. Более того, интуиция подсказывала ему, как следует вести себя с теми, кто старше, и в результате его назначение прошло без сучка и задоринки.
Оба-тяма отдала им антикварные чашки эпохи династии Тан, и на вырученные от их продажи деньги (даже в худшие из времен существуют люди, заботящиеся в меру своих возможностей о национальных сокровищах) обоим мужчинам удалось снять приличную квартирку в Токио. Сато знал, что его другу была нестерпима сама мысль о том, чтобы расстаться с такими редкостями: Нанги влюбился в эти старинные чашки еще тогда, когда оба-тяма впервые показала их ему. Но у них не было выбора.
А как только у них завелись деньги, Нанги послал Сэйити за бабушкой. Незадолго перед этим ее дочь умерла, и хотя оба-тяма любила свой маленький домик в спокойном Киото, но возраст есть возраст, ей становилось все труднее жить одной.
Как-то раз вечером, в начале 1949 года, Нанги вернулся домой относительно рано. Оба-тяма, как всегда, открыла ему дверь и занялась приготовлением чая, не обращая внимания на его протесты. Вместе с крошечными чашечками она принесла три только что приготовленных рисовых пирожка — по тем временам роскошь немалая.
Нанги рассеянно наблюдал за ней, пока она тщательно совершала изысканный чайный церемониал. Когда бледно-зеленая пена приобрела надлежащую густоту, оба-тяма убрала мутовку и предложила Нанги чашечку напитка. Потом она приготовила чай себе и, сделав первый глоток, сочла, что молчание слишком уж затянулось и что ей пора вмешаться.
— Если у тебя болят ноги, я принесу тебе таблетки. Возраст сделал ее более откровенной. В любом случае она не находила ничего постыдного в том, чтобы утишить боль от ран, нанесенных войной. Она была признательна, что он, по крайней мере, уцелел, тогда как ее внук Готаро-сан, ее дочь и зять не выжили.
— Моим ногам, оба-тяма, не лучше и не хуже. Снаружи доносились звуки уличного движения, замиравшие каждый раз, когда наступало время прохождения колонны военных грузовиков, находящихся в ведении оккупационных сил.
— Что же тогда беспокоит тебя, сынок? Нанги посмотрел на нее снизу вверх.
— Мое новое министерство. Я работаю очень напряженно, предлагаю много новых идей. И все-таки мне не светит надежда на повышение. Оби-сан моложе меня более чем на год и не идет ни в какое сравнение со мной в оперативности и знаниях. И он уже начальник отдела! Его “сотомавари”, как называют продвижение по службе, началось еще на скамье элитарного университета. — Нанги прикрыл глаза, чтобы скрыть навернувшиеся слезы. — Это несправедливо, оба-тяма. Я работаю больше всех остальных. Я предлагаю решения трудных проблем. Заместитель министра обращается ко мне, когда на чем-нибудь спотыкается, но он никогда не приглашает меня выпить вместе после работы, никогда не доверяется мне. Я какой-то отверженный в собственном отделе.
— Этот ваш Оби-сан, — спросила старуха, сидя в позе Будды, — он окончил Тодай, как и ваш заместитель министра?
Нанги кивнул головой.
— А ты, сынок, какой университет кончал?
— Кэйо.
— Ага. — Оба-тяма кивнула, словно он дал ей ключ к прочтению надписей на Розеттском камне. — Этим все и объясняется. Ты не из их стаи. Неужели ты так быстро забыл историю, которую ты так хорошо знаешь? Положение самурая-чиновника всегда зависело только от императорского назначения, а не от качества работы. — Она еще отхлебнула чая. — Так с какой же стати сегодня это должно быть иначе? Неужели ты думаешь, что какие-нибудь “итеки” способны так уж сильно изменить нас? — Она насмешливо фыркнула. — Ты должен научиться работать в этой системе.
— Я делаю все, на что способен, — сказал Нанги срывающимся голосом. — Но не могу же я плыть против течения. Кэйо — не слишком известный университет. В нашем министерстве я знаю только одного человека оттуда. Он моложе меня и учился на другом курсе. Какой от него прок?
— Перестань хныкать, Нанги! — оборвала его оба-тяма. — Не будь ребенком. Я не потерплю таких постыдных сцен в этом доме, ясно?
Нанги вытер глаза.
— Да, оба-тяма. Извините меня. На какой-то миг мое разочарование показалось мне слишком сильным, чтобы его перенести.
Оба-тяма снова фыркнула, а Нанги вздрогнул: она смеется над ним!
— Что ты можешь знать о способности переносить боль, разочарование и страдания? Тебе всего двадцать девять лет. Вот когда ты доживешь до моего возраста, у тебя, может, и появятся некоторые догадки на этот счет, храни тебя от этого Будда. — Она расправила плечи. — А теперь пораскинем мозгами, вместо того чтобы лить слезы по поводу несправедливости системы, которой вынуждены придерживаться все молодые люди. Ясно, что “гакубацу” — это первая и, во всяком случае среди министров, сильнейшая из групп, которые могли бы тебе помочь сделать карьеру. Положим, это исключено для тебя, но есть и другие! Придется исключить и “дзайбацу”: эти связи основываются на деньгах, а у нас их сейчас не густо.
Стало быть, остаются “кэйбацу” и “кёдобацу”. Насколько я знаю, ты не связан — ни по крови, ни через брак — ни с каким министром или замом, и шансов на то, что женишься на чьей-либо дочке в ближайшем будущем, похоже, нет. Так я говорю?
— Да, оба-тяма, — тихо сказал Нанги. Взрыв его копившегося месяцами разочарования не принес облегчения. Скорее он вызвал тягостную депрессию.
— Выше голову, Тандзан-сан! — сказала старуха. — Я хочу видеть твои глаза, когда говорю с тобой. — Нанги повиновался. — Ты уже сложил крылья, словно уже все потеряно, а это не так! — Ее тон чуть-чуть смягчился. — Ты рассказал мне, как много делаешь для министерства. Теперь надо потрудиться и для себя самого. Насколько я понимаю, чтобы получить повышение, каждый молодой чиновник должен иметь протекцию со стороны кого-то старшего. Скажи мне, кто твой сэмпай?
— У меня пока что нет никакого, оба-тяма.
— Ага. — Старуха отставила чашечку и сложила на коленях свои испещренные крапинками руки. — Теперь мы добрались до самой сути. Тебе нужно найти сэмпая. — Она нахмурила брови, ее глаза как бы пересеклись в сосредоточенности, как у актеров театра “Кабуки” или в изобразительном искусстве. — Первые три группы мы не берем, но вот как насчет “кёдобацу”? Нет ли у вас, часом, какого-нибудь заместителя министра, который происходит, как и ты, из префектуры Ямагути?
Нанги задумался.
— Единственный чиновник на столь высоком посту — это Ёитиро Макита. Он родился в Ямагути, чуть дальше моего дома по той же дороге.
— Вот и хорошо.
— Но Макита-сан был министром военного снаряжения во время войны. Теперь он преступник класса А и отбывает срок в тюрьме Сугамо.
Оба-тяма улыбнулась.
— Ты так усердно трудишься у себя в министерстве, что совсем не читаешь газет. О твоем Маките-сан недавно сообщалось в новостях. Ты же знаешь, что министр военного снаряжения Макита-сан был введен в кабинет министров самим Тодзё.
Взгляд Нанги прояснился. Он будто пробудился ото сна. Что у нее на уме?
— Когда американцы в сорок четвертом году захватили Сайпан, Макита-сан публично выразил свое убеждение в том, что война для Японии закончена и что мы, мол, должны бросить оружие и сдаться. Тодзё пришел в ярость. Да и как ему было не возмущаться? В те дни само слово “сдаться” было изгнано из языка. Это и понятно: мы все были ярыми патриотами.
— Но Макита-сан был прав, — сказал Нанги.
— О да! — Она кивнула седой головой. — Разумеется. Но Тодзё устроил ему нагоняй. Министр не должен вести подобных пораженческих разговоров. В качестве руководителя “кэмпэйтая” он ведь мог бы и казнить Макиту-сан. Но Тодзё этого не сделал. Как оказалось, у этого министра был ряд влиятельных друзей в Управлении императорского двора, в парламенте, даже среди бюрократии, и они были достаточно сильны, чтобы остановить руку Тодзё! — Оба-тяма взяла свою крошечную чашечку и подлила себе еще чая. — Это стало известно только теперь. На прошлой неделе статус Макиты-сан был изменен: обвинение в военном преступлении класса А с него сняли, и уже раскручивается механизм, чтобы оправдать его! — Темные глаза внимательно наблюдали за Нанги поверх ободка изящной чайной чашечки. Оба-тяма отпила большой глоток и сказала: — Ты же знаешь, сынок, что Макита-сан был заместителем министра торговли и промышленности в трех кабинетах, а в четвертом сам был министром. Ну как, годится он на роль сэмпая? — Оба-тяма лукаво улыбнулась. — А теперь ешь рисовые пирожки, сынок. Я испекла их специально для тебя.
Тюрьма Сугамо производила тягостное впечатление. У тюрем, разумеется, есть для этого все основания, но Сугамо была из ряда вон. Это никак не было связано с самим зданием — оно было обычным. По сути дела, в таком помещении, если оно не приспособлено под тюремные камеры, вполне могло бы разместиться любое из бесчисленных министерских управлений, разбросанных по всему городу.
Равнодушие тех, кто управлял Сугамо, возможно, потрясло Нанги больше всего другого. Конечно, там не обошлось без “итеки”, как назвала бы их оба-тяма. Однако Нанги показалось, что повседневное управление этой тюрьмой передано японцам, и именно их поведение повлияло на Нанги так сильно. Все до единого они как бы символизировали тот позор и то унижение, которым подвергли их оккупационные силы, заставив держать в тюрьме свой собственный народ. Ежедневный ужас раздачи пищи, физических упражнений, слежки и — больше всего прочего — наказаний военных преступников — все это отражалось на их лицах столь отчетливо, словно это была татуировка, покрывающая тело якудза.
У Нанги ушло три недели на поиски проходов сквозь бюрократические лабиринты, преграждавшие вход в Сугамо. Некоторую помощь оказал его заместитель министра, хотя сам он и понятия не имел о том, что его подпись на каком-то там документе, отпечатанном в трех экземплярах, помогла Нанги разрубить гордиев узел и пройти через бронированные двери этой тюрьмы.
Запах скорее поражения, нежели безысходности наполнял атмосферу внутри Сугамо. Повсюду бросались в глаза решетки, и после проведенных там нескольких часов полосатый солнечный свет начал казаться Нанги нормальным.
Поскольку Макита-сан перестал считаться преступником класса А и находился в процессе оправдания, ему позволили сидеть напротив Нанги без обычно устанавливаемой между узником и посетителем стальной сетчатой перегородки. Нанги припомнил, что видел Ёитиро Макиту всего один раз, на какой-то фотографии в газете, где сообщалось о его назначении министром военного снаряжения. Тот мужчина был крепок и плотен, словно китаец, у него было приятное широкое лицо и сильные развернутые плечи. Макита, который появился теперь перед ним, имел совершенно другой вид. Он потерял большую часть своего веса, и плоть на его сравнительно ширококостном теле была истончена до предела, как говорят, кожа да кости. Нездоровая бледность придавала ему вид больного желтухой.
Однако, что было самым странным, его лицо не лишилось своей округлости. Пожалуй, даже эта его луноликость необъяснимым образом увеличилась — настолько, что его черты казались расплывшимися и глаза, казалось, утонули в мягких складках кожи.
Нанги ни тоном, ни жестом не выразил и намека на свое беспокойство. Представляя себя, он ограничился формальным поклоном, Макита рассеянно кивнул:
— Очень любезно с вашей стороны, что вы пришли. — Как будто он в точности знал, с чего это вдруг появился Нанги. — Сейчас время для моих упражнений! — Он неопределенно махнул рукой. — Я надеюсь, это не причинит вам чрезмерных неудобств, если вы составите мне компанию снаружи.
В Сугамо вариант “снаружи” представлял собой узкую полоску внутреннего дворика между двумя зданиями, сложенными из кирпича и обнесенными заборами. На одном конце была кирпичная стена, слишком высокая для того, чтобы человеческое существо могло взобраться на нее, но все равно увенчанная спиралями колючей проволоки. На другом конце стояла остекленная сторожевая башенка. Гудрон, по которому они прогуливались, был жестким и неподатливым.
— Пожалуйста, извините мне мое молчание, — сказал Макита. — Я тут отвык разговаривать — не с кем, разве что с самим собой.
Он прогуливался с руками, сцепленными за поясницей; его огромная голова была опущена вниз, глаза смотрели на кончики тюремных ботинок. Он уже начал по-стариковски шаркать ногами.
Нанги был теперь ни в чем не уверен. Могла ли эта выжженная изнутри оболочка человека стать его сэмпаем? Теперь, когда он вошел в физический контакт с этим мужчиной, это выглядело маловероятным. Казалось, что его лучшие дни уже позади. Нанги уже собирался извиниться за свою ошибку и смириться с потерей лица как с кармой, когда Макита повернулся к нему.
— Так что же во мне такого, что побудило вас разыскивать меня здесь, в глубинах преисподней, молодой человек?
— Я ищу свой путь в новой Японии, путь канрёдо! — Нанги произнес это слово автоматически, почти не думая.
— В самом деле? — Голова Макиты приподнялась. Они снова начали ходить, и Макита спросил: — В каком министерстве вы работаете?
— В Министерстве торговли и промышленности, Макита-сан, в управлении полезных ископаемых.
— Гм... — Казалось, Макита утонул в мыслях, однако Нанги заметил, что это уже не тот шаркающий ногами старик, каким он был в начале их прогулки. — Я скажу вам, что я об этом думаю, Нанги-сан. Американцев сейчас интересуем не мы, не проигравшая войну держава — они больше всего боятся роста всемирной коммунистической угрозы. Когда главное командование союзников впервые открыло здесь тюрьму, они были непреклонны в одном: они заявили, что поскольку мы-де сами навлекли на себя наши экономические беды, то союзники, мол, не обязаны отвечать за это и не собираются ставить нас обратно на ноги.
Это весьма любопытно, Нанги-сан, потому что как только они обнаружили, что подобная политическая линия может привести к полному крушению нашей внешней торговли и вызвать здесь коммунистическую революцию, они сменили свой курс на сто восемьдесят градусов и стали настаивать на том, чтобы государство получило полный контроль над всеми экономическими мероприятиями.
Это хорошо для нас, кто идет по пути канрёдо. Но более того, они выдернули самый опасный шип на нашем пути — “дзайбацу”. Как вам известно, Нанги-сан, эти гигантские картели были нашими главными противниками перед войной и во время ее. Они похищали экономическую власть у нас, чиновников, при первом удобном случае. Однако этим самым они подготовили свою собственную погибель. Главное командование оккупационных войск справедливо решило, что за нашу военную экономику ответственность лежит на “дзайбацу”, и они были запрещены. Министерства теперь набрали силу, будто вступили на землю обетованную.
Сейчас Япония воспринимается как своего рода оплот Америки против будущего распространения коммунизма в этой части мира. До моего сведения дошло, что основной приоритет верховного командования союзников состоит в том, чтобы сделать нашу послевоенную экономику жизнеспособной! — Макита остановился и повернулся к Нанги. — А известно ли вам, молодой человек, как именно они предполагают сделать это?
— Боюсь, что нет!
— Внешняя торговля, разумеется. — Они снова начали прохаживаться взад-вперед под пристальными взглядами охранников. — В этих условиях мне кажется очевидным, что Министерство торговли и промышленности изжило себя.
Наступила пауза. Нанги показалось, что за пределами тюремных стен поднимается ветер. Солнце закрылось густой темно-серой тучей. Нанги сглотнул, сознавая, что барометр падает. Надвигалась гроза.
— Все в Министерстве торговли и промышленности расколоты на два лагеря, — сказал Нанги. — Одна половина верит в реконструкцию через производство и ориентацию на наращивание тяжелой промышленности. А другая половина выступает защитниками контроля над инфляцией и ориентации на легкую промышленность, что должно принести немедленные выгоды благодаря нашему огромному и дешевому рынку труда.
Макита засмеялся.
— И какой же стороны придерживаетесь вы, защитник канрёдо?
— По правде говоря, никакой.
— Вот как? — Макита остановился и всмотрелся в лицо Нанги, затемненное сумерками. — Объяснитесь, молодой человек.
Нанги собрался в комок. Это была одна из тех идей, которые он сформулировал, но не мог поделиться ими ни с кем в своем министерстве. И теперь он хотел посмотреть, была ли права оба-тяма, направляя его к Маките.
— Мне кажется, что мы должны посвятить себя расширению тяжелой промышленности, если бы только не высокая стоимость конечного продукта. Однако игнорировать валютную реформу было бы, по моему мнению, серьезной ошибкой. Если инфляции позволить расти бесконечно, то уже не будет иметь значения, какой вид промышленности мы начнем создавать. Все рухнет, как стены дома при землетрясении.
Макита стоял прямо, и у Нанги возникло впечатление, что тот смотрит на него так, словно видит впервые. В наступившем молчании можно было отчетливо различить грохотание грома, приглушенное высокими стенами. Однако стоило попасть сюда ветру, как гром начинал отдаваться неясными сдвоенными колебаниями, будто звучал храмовый гонг, обращающийся к богам с мольбами. Стало уже совсем темно, преждевременный вечер готовился перейти в раннюю ночь. Глаза Макиты неистово сверкали во мраке, подобно алмазам на дне колодца.
— Довольно интересная теория, Нанги-сан. Да. Но для того чтобы провести ее в жизнь, нам будет необходимо министерство, которое выходит за рамки Министерства торговли и промышленности, например, торговая палата или какое-нибудь другое из существующих сейчас. Вы согласны? — Нанги кивнул. — Нам понадобится большое министерство с более широкими полномочиями, основными функциями которого будут внешнеторговые операции! — Его голова развернулась, как у огромного хищника. — Вы понимаете это, Нанги-сан?
— Да, согласен!
— Почему?
— Все будет зависеть от американцев, — быстро проговорил Нанги. — Если у них возникла настоятельная потребность в том, чтобы мы снова превратились в жизнеспособную страну и защитили их фланг на Дальнем Востоке, нас должна будет вытянуть наверх их внешняя торговля. Ничто иное не сработает так быстро и так полно.
— Да, Нанги-сан. Именно американцев мы и должны сделать своими ближайшими, хотя и не подозревающими этого союзниками в этом рискованном начинании. Главное командование оккупационных сил поможет нам создать министерство, способное держать в руках меч самурая. С предоставлением нам подобного статуса мы сможем подчинить своей воле и правительство, и промышленность.
И тут хлынул проливной дождь, причем почти без ветра — из-за узости пространства. В считанные мгновения оба промокли насквозь, но никого из них, казалось, это не волновало. Макита придвинулся поближе к Нанги и сказал:
— Мы с вами из одной префектуры, Нанги-сан. Это все равно что кровные узы. И даже больше. Если уж я не смогу доверять вам, тогда я не смогу доверять никому, даже собственной жене. Вообразите, ее троюродная сестра вышла замуж за одного из моих главных противников не более чем пару недель назад! — Он был вне себя от злости. — Впрочем, довольно разговоров о семейной лояльности.
Дождь барабанил по гудрону, смачивая их носки, заливаясь в ботинки, хлюпающие при ходьбе.
— Итак, есть две неотложные проблемы. Одна состоит в том, что, находясь здесь, я недостаточно хорошо информирован. Возвращайтесь на свою службу в Министерство торговли и промышленности, Нанги-сан, и в свободное время собирайте досье на всех министров и их заместителей — сколько сможете охватить. Я знаю, где вы сидите — чуть дальше по коридору от главной картотеки.
Вторая проблема также заключается во мне. Мое дело “очищает” самый что ни на есть сложный человек, большая шишка в оккупационном командовании, английский полковник по фамилии Линнер. Это очень дотошный парень, и его занудное внимание к деталям задерживает мое освобождение. — Макита улыбнулся. — Но я заставлю его расплатиться за продление моего тюремного заточения! — Он доверительно коснулся руки Нанги. — Когда в конце концов я выйду на свободу, будьте уверены, что этот “итеки” передаст мне ту информацию, которая нам понадобится, чтобы пополнить наши картотеки и начать наш собственный мабики — процесс “пропалывания сорняков”.
Торговая палата, о которой упомянул Макита, была замечательным учреждением. По условиям Потсдамской декларации, которую Япония приняла в качестве части своей капитуляции, ни один японец не мог заниматься внешней торговлей как частное лицо. Все должно было проходить через оккупационное командование. Поэтому оккупационные силы создали японскую организацию, занимающуюся учетом и распределением импортных товаров, ввозимых союзным командованием. Эта организация должна была также передавать союзному командованию товары, произведенные местными промышленниками и предназначенные для экспорта.
Нанги никогда не имел прямого отношения к торговой палате. До того как Макита упомянул о ней, он по сути дела почти не знал о ее существовании. Он вернулся на службу в Министерство торговли и промышленности, еще не зная, что торговой палате суждено сыграть важную роль в его жизни.
А дело было так. Три месяца назад, в декабре 1948 года премьер-министр Тосида, давний враг Министерства торговли и промышленности, поскольку он испытывал отчетливо выраженное отвращение к их связям со старыми министерствами военного времени, назначил своего административного советника Торадзо Оду главой торговой палаты. Когда Ода начал, так сказать, уборку помещения в торговой палате под предлогом исправления некоторых недостатков, которые ему якобы довелось там обнаружить, начали циркулировать слухи, что Ёсида планирует поднять статус некоторых министерств, взяв их под свой непосредственный контроль, с целью ослабить Министерство торговли и промышленности.
Могущественные министры в Министерстве торговли и промышленности это терпеть не собирались, и в тот самый день, когда Нанги не был на службе, а беседовал с Макитой в тюрьме Сугамо, в его министерстве состоялась экстренная встреча руководства. Министры решили опередить Оду и Ёсиду, которые, как они знали, действовали против них сообща. Они пришли к заключению, что им необходимо внедрить в торговую палату своих людей, чтобы следить за Одой и доносить о каждом его шаге. Им казалось, что подобным способом они всегда будут на один шаг впереди него и, следовательно, смогут ему помешать.
Выбирать пришлось из немногих кандидатов, и главным образом потому, что набор качеств, которыми должен обладать такой человек, был очень уж необычен. Это должен быть в высшей степени интеллигентный и быстро соображающий человек. К тому же он должен быть относительно молодым и не иметь обычных связей по линии “гакубацу”, что неминуемо поставило бы его под испытующий взор Оды в качестве возможного противника. Короче говоря, этот кандидат должен был проникнуть в торговую палату фактически незамеченным.
Все сошлись на одном имени — Тандзан Нанги.
Когда его пригласили в кабинет заместителя министра Хироси Симады, накопление им картотеки мабики было в самом разгаре. Как раз перед тем, как его вызвали к Симаде, он только что раскопал несколько довольно пикантных фактов о деятельности только что назначенного заместителя министра в военное время.
Нанги выслушал предложение Симады с непроницаемым лицом. О том, чтобы не принять его, не могло быть и речи: для чиновника, так же как и для простого рабочего, обязателен айся сэйсин — дух преданности своей компании, своему ведомству. Это было неотъемлемой частью канрёдо. Но даже если бы он мог выбирать, ему и тогда следовало принять его не раздумывая, ибо он сразу же углядел в нем то, что Сунь Цзы называл “приоткрыть створку двери”. Вот почему он ухватился за предоставленную ему возможность, маскируя радость показным смирением и готовностью служить в меру своих сил заместителю министра Симаде и его управлению.
Однако на деле Нанги поклялся служить Ёитиро Маките. Путь канрёдо был первостепенным для Нанги точно так же, как и для Макиты. Каждый из них распознал в другом то, что ощущал внутри самого себя — дух прямых потомков касты элитных воинов сёгуната Токугавы, дух истинного самурая-чиновника.
Последующее назначение Нанги начальником отдела торговли в торговой палате ненадолго отвлекло его от составления досье. Но по сути дела это дало ему в руки новый источник секретной информации. В результате к тому времени, когда Макита был освобожден от всех обвинений, у Нанги накопилась стопка папок высотой в четыре дюйма, внутри которых раскрывались пустячные грешки, мелкое и не очень мелкое воровство, халатность и беспардонное взяточничество примерно пары дюжин чиновников первого и второго ранга.
Еще до того, как у них с вышедшим на свободу Макитой появилась возможность устроить смотр этому параду должностных преступлений, Нанги вызвали в кабинет Торадзо Оды. То, что оказалось на уме у этого министра, возглавлявшего торговую палату, стало для Нанги полным потрясением. На полированном подносе из европейского серебра филигранной работы был сервирован чай в чашечках из насквозь просвечивающего фарфора, а разливался он из высокого, с вытравленной кислотой гравировкой серебряного котелка на витых ножках. Этот набор выглядел гротескным и каким-то нарочитым в глазах Нанги; такими же представлялись ему и все другие европейские вещи. Но тем не менее он улыбнулся, словно обезьянка, и начал превозносить начальника за его изысканный вкус, хотя слова угрожали застрять у него в горле, точно рыбья кость. Чай тоже ему не понравился. Это была отвратительная и бессмысленная комбинация из нескольких сортов чая с преобладанием апельсинового черного сорта, которому удалось подавить все прочие ароматы. С таким же успехом Нанги мог бы пить застоявшиеся помои.
Выслушав его комплименты по поводу чая, Ода сказал ему, что этот американский импортный сорт называется “Липтон”.
— Значение Америки невозможно переоценить, Нанги-сан, — проговорил Ода. Это был плотно сбитый мужчина с чрезмерным брюшком борца “сумо”. На нем была безупречная тройка в едва заметную полоску, специально пошитая для него в торговом ряду Сэвайл. Его черные туфли с изящной отделкой блестели, как зеркало. — Нам пора отказаться от своих кимоно и гэта, настало время для цивилизованной моды, нам надо начинать думать не только о наших садах и о ритуале чайной церемонии. — Он задержал свой взгляд на Нанги, словно оценивая его реакцию на эту речь. — Мы должны заниматься делом, Нанги-сан. Поскольку гайдзин Джозеф Додж остановил нашу безудержную инфляцию благодаря неимоверному сокращению спроса, мы теперь снова можем думать о будущем. Наше будущее, Нанги-сан, спасение новой Японии, лежит в одной области — внешняя торговля. Цусё дайитисюги, торговля превыше всего. — Он замолчал на какое-то мгновение, чтобы отхлебнуть немного этого неприятного чая. — Скажите мне, Нанги-сан, вы говорите по-английски?
— Нет, сэр.
— Я думаю, что вам надо научиться этому. Премьер-министр создал курсы для персонала управления. Он всем рекомендует посещать их, я — тоже.
— Я немедленно займусь этим, сэр.
— Хорошо! — Ода выглядел неподдельно удовлетворенным. — Мой секретарь снабдит вас всей необходимой информацией, когда вы будете уходить.
Ода снова отхлебнул из своей чашки. Он больше не смотрел на Нанги так испытующе и даже отвернулся от него, чтобы понаблюдать за суетливыми улицами через окно позади его письменного стола.
— Цусё дайитисюги, — негромко произнес он, словно позабыв о присутствии гостя. — Прекрасная цель... и необходимая. Но, по правде говоря, мне представляется, что в новых условиях высокоскоростного развития нам потребуется совершенно новое министерство! — Он вдруг резко повернулся и посмотрел Нанги прямо в лицо; его глаза были мрачными и проницательными. — Что вы об этом думаете, Нанги-сан?
— Я... мне бы надо было услышать об этом побольше, сэр, — сказал Нанги, чтобы скрыть потрясение.
Ода помахал мясистой рукой.
— Я имею в виду такое министерство, основной функцией которого было бы наблюдение и контроль за всей внешней торговлей, за технологией. У него должно быть право направлять предпочтительное финансирование в приоритетные отрасли промышленности и предоставлять таким отраслям налоговые льготы, чтобы облегчить и ускорить их развитие! — Ода внимательно изучал выражение лица Нанги. — Создание такого рода министерства реально, Нанги-сан? Как вы считаете?
Нанги почувствовал себя припертым к стене. Что он должен отвечать? Друг ему Ода-сан или враг? Разумеется, он был врагом начальников Нанги по Министерству торговли и промышленности, но это сейчас не было в центре внимания. С того момента, как они с Макитой, гуляя на тюремном дворике, сформулировали свои далеко идущие цели, Нанги должен был по сути дела прекратить работать на Министерство торговли и промышленности. По крайней мере, в душе.
Предмет обсуждения сейчас состоял в том, поддержит ли Ода эти их планы или нет. Он мог бы оказать исключительную помощь Нанги и Маките, если бы согласился с их теориями. Но если бы Нанги проговорился о своих планах этому человеку, а Ода бы с ними не согласился, то он, безусловно, немедленно уничтожил бы этот заговор еще в зародыше.
Так что же делать?
— Мне представляется ясным, — осторожно начал Нанги, — что до тех пор, пока оккупационные силы не покинут Японию, мы будем связаны по рукам и ногам. Я слышал о волнениях в Корее. Если тамошние коммунисты осуществят свои угрозы захватить всю страну, то я полагаю, что Америка втянет нас в этот конфликт.
— Вы думаете? — Глаза Оды были закрыты веками, и верхнее освещение мешало видеть их выражение. Нанги сделал в уме пометку, что надо бы запомнить этот эффект. — Каким же это образом?
— Думаю, что у них не будет выбора, сэр. Им, несомненно, понадобятся все виды военного снаряжения: форма, автомобили, оборудование для связи, патроны и все остальное. Америка далеко от Кореи, а мы рядом. По моему мнению, они используют нашу экономику и заставят ее работать на них.
— Но для нас это будет хорошо.
— И да, и нет, — сказал Нанги, понимая, что он решается на риск.
— Что вы хотите этим сказать? — Лицо Оды было абсолютно непроницаемо. Нанги проклинал освещение.
— В точности вот что, сэр: разумеется, тот бизнес, который мы получим, будет полезен для нашей экономики, потому что благодаря высокой оборачиваемости капитала прибыли расцветут пышным цветом. И тем не менее существует опасность, связанная с этими высокими темпами. Все наши компании испытывают недостаток капитала, и мне представляется, что даже шестимесячной задержки выплат будет достаточно, чтобы привести их к банкротству. Такой бизнес может погубить нас.
— Еще чаю?
Ода снова наполнил свою чашечку. Нанги отрицательно покачал головой. Он уже выполнил свой долг по этой части. Ода медленно помешивал свой чай крохотной ложечкой филигранной работы.
— Ну, и как бы вы избежали этих... м-м-м... негативных аспектов подобной ситуации, Нанги-сан?
— Планируемое вами новое министерство, сэр, отлично справится с этим.
“Ну, теперь дело сделано”, — подумал Нанги, изо всех сил стараясь не вспотеть. Он должен был это сказать. Теперь ход был за Одой, и в зависимости от того, каким будет этот ход, Нанги получит ответ.
— А вам известно, молодой человек, что ваш собственный заместитель Симада будет противиться созданию нового министерства?
— Он больше не мой заместитель министра, сэр, — сказал Нанги, изящно избежав ловушки.
— Ах да! — Ода поставил на стол свою чашечку. — Разумеется, это так. В данный момент это ускользнуло из моего сознания.
Теперь Нанги получил ответ, и его сердце воспарило ввысь. Он старательно не позволял поднявшимся в нем эмоциям отразиться на своем лице.
— Министры из Министерства торговли и промышленности перешагнули через меня в своем стремлении сохранить свою власть.
— Возможно, у них есть основания вести себя так, Нанги-сан. Те, кто больше всего на свете боится лишиться своей власти, всегда наиболее... м-м-м... чувствительны к мнимым угрозам их безопасности.
“Они с Ёсидой обдумывают план закрытия Министерства торговли и промышленности! — подумал Нанги. — Это единственно возможное объяснение общего направления разговора”.
— Если бы вы были на моем месте, Нанги-сан, — сказал Ода ровным голосом, — то кого бы вы выбрали на место руководителя этого нового министерства, занимающегося внешней торговлей?
Теперь слово было за Нанги: он должен был решить для себя, друг ему Ода или враг. Как только он даст ответ на его вопрос, поворота назад уже не будет. Нанги понимал, что в Министерстве торговли и промышленности нет никого, к кому он мог бы обратиться, понимал он и то, что, сколько бы друзей ни было у Макиты, их влияния будет недостаточно, чтобы забросить его в святая святых нового министерства без благословения Оды и Ёсиды.
Внезапно он почувствовал себя раскрепощенным. Решение было принято как бы помимо его воли.
— Я бы выбрал Ёитиро Макиту, — твердо сказал он.
На некоторое время в кабинете воцарилось молчание. Ода слегка постукивал донышком ложки по своим поджатым губам.
Наконец он сказал:
— Заместитель министра Симада никогда бы не поддержал подобного назначения.
— Но его и образование такого министерства не особенно обрадовало бы, — заметил Нанги.
— Это разные вещи, Нанги-сан. Симада и Макита — злейшие враги. Создание нового министерства — это одно, а водворение на ключевом посту Макиты — совершенно другое.
— Могу я поинтересоваться, сэр, а встретила бы кандидатура Макиты-сан ваше одобрение?
— Ну, это зависит от многих причин, Нанги-сан, как вы сами понимаете. Существуют вещи, которых нам всем хотелось бы, но которые мы иметь не можем. Человек должен научиться плыть вместе с течением так, чтобы его не утащило в море и он не пропал бы навсегда для земли.
Глядя на сгущающиеся за окном вечерние сумерки, Нанги подумал о своих папках с обвинительными свидетельствами, которые он накопил.
— Поправьте меня, если я ошибаюсь, сэр, но в канрёдо издавна практикуется постоянный процесс “пропалывания сорняков”.
— На более низких уровнях — да, — сказал Ода. — Уходящий в отставку заместитель министра выбирает себе замену, а все прочие служащие этого министерства — с одного с ним университетского курса — тоже подают в отставку, чтобы предоставить новичку чистое поле неоспоримой деятельности.
— И все-таки, — осторожно заметил Нанги, — в высших эшелонах власти также время от времени наблюдается мабики.
— О да! — сказал Ода. — Но там мы обычно говорим о каком-нибудь скандале довольно крупных масштабов. Я могу припомнить время, когда подобные вещи могли быть сфабрикованы... — Легкая улыбка тронула его лицо. — В те дни были мастера на такие вещи! — Он пожал плечами. — Но в настоящее время здесь эти оккупационные силы, которые, словно ястребы под солнцем, всегда сидят у нас на левом плече или парят в вышине и все высматривают, выглядывают... — Он потасовал какие-то бумаги. — Во всяком случае, все эти старые мастера ушли.
— Если я правильно понял вас, — сказал Нанги, и его пульс бешено помчался, когда он приблизился к самой сути дела, — вы сейчас говорите о скандале, сфабрикованном из ничего, из дыма и сосновых иголок.
— Вы выразились образно, Нанги-сан, но по существу верно.
— Значит, как я понимаю, — сказал Нанги, сдерживая внутреннюю дрожь, — оккупационные силы не будут чинить нам препятствий в раскрытии вполне реальных нарушений.
Где-то в смежном кабинете зазвонил телефон, и какое-то время из-за закрытой двери были слышны приглушенные голоса. Миндалевидные глаза министра Оды сверкали, словно темные самоцветы, за круглыми линзами его очков.
Тишина в этой комнате была столь осязаемой, что Нанги показалось, будто он завернут в одеяла. Теперь каждое движение, каждое слово, каждый взгляд становились ключом к исходу этой встречи.
— Скандал, как мне представляется, Нанги-сан, для разных людей может означать разное. Я считаю необходимым прийти к некоторому четкому определению этого... гм... понятия.
Нанги посмотрел прямо в глаза министру и сказал:
— Бесчестие для наших врагов.
Ода помедлил немного, потом нагнулся и достал початую бутылку янтарного напитка.
— Могу я предложить вам бренди?
Нанги кивнул в знак согласия, и, пока они оба пили, в комнате стояло молчание. За дверью в быстром стрекочущем ритме заработала пишущая машинка.
Ода осторожно поставил свою чашечку на стол.
— Мне кажется, Нанги-сан, — сказал он, — что Симада-сан поступил слишком уж великодушно, перемещая вас в мое ведомство.
— Возможно, что он был также глуп, — с нехарактерной для себя прямотой сказал Нанги.
Ода пожал плечами.
— Говорят, будто китаец не способен поверить, что иностранцы могут говорить на его языке. Когда такое имеет место, китаец этого просто не слышит. Заместитель министра Симада напоминает мне такого китайца! — Он снова наполнил бокалы. — У него, возможно, нет острой интуиции, но зато у него много друзей и союзников.
Нанги понял, на что косвенно намекает его министр.
— Ни у кого из них нет такой власти, чтобы спасти его от его собственных грубых промахов. Хироси Симада очень уж алчный бюрократ.
— Это не по-американски.
— О нет, — сказал Нанги, принимая правила игры. — Ни в коей степени.
— Отлично. Не исключено, что это поможет делу. — Торадзо Ода потер руки. — Что же касается... м-м-м... деловых аспектов, то я полагаю, что мы пришли к взаимному удовлетворительному соглашению.
— Извините меня, но я полагаю, что мы должны решить еще один вопрос.
Ода, уже готовившийся отпустить Нанги, остановился. Его лицо было спокойным.
— И что же это такое? Продолжайте, — спокойно сказал он.
— Со всем подобающим уважением к вам мое собственное положение не определено.
Ода засмеялся и сел обратно в кресло. Его огромный живот колыхался, будто в конвульсиях. У него за спиной начали нанизывать свои бусинки на оконное стекло первые порывы дождя. Фигуры спешащих далеко внизу пешеходов стали неясными.
— Молодой человек, теперь я могу не сомневаться, что получил о вас полное представление, — хихикнул он. — Я больше не буду вас недооценивать. Давайте подумаем... — Он постучал коротеньким и толстым указательным пальцем по своим поджатым губам. — Вы, несомненно, слишком умны, чтобы торчать здесь, в торговой палате. Вы станете моими глазами и ушами в этом новом министерстве. Макита-сан назначит вас начальником секретариата. Там вы будете “пропалывать” всех кандидатов в новое министерство, одобрив тех, кто лоялен к политике Макиты-сан... и к моей. Мало-помалу мы преобразим лицо всей бюрократии. Постепенно мы уберем с глаз долой тех, кто противостоит нам, тех, кто не понимает природы принципа “торговля превыше всего”. Это будет возрождение двухсотлетнего сёгуната династии Токугава!
Нанги увидел, как неистовый фанатичный огонь превратил холодные глаза министра в яркие огни маяка, и обнаружил, что ему интересно знать, чем же занимался этот Ода во время войны. “Мы с Макитой-сан должны относиться к нему осторожно”, — подумал он, поднимаясь и отдавая церемонный поклон.
— Благодарю вас.
Он повернулся, чтобы уйти, но голос Оды остановил его.
— Нанги-сан, вы были абсолютно правы относительно заместителя, министра Симады. Он дважды глупец. Во-первых, потому что не смог найти применение вашим замечательным мозгам. Во-вторых, потому что из всех своих людей шпионить за мной он прислал именно вас.
Министерство торговли и промышленности не исчезло, как предполагал Нанги, однако создание Министерства внешней торговли и промышленности прозвучало для него погребальным звоном.
Нанги и Макита внимательнейшим образом изучили картотеку Нанги, после чего, как и было запланировано, Макита официально передал информацию Оде. Поскольку Симада был заместителем министра, на первый взгляд показалось, что дело чревато крупным скандалом, запахло жареным, и Ода счел себя обязанным передать порочащие Симаду сведения премьер-министру. Туда входило: злоупотребление фондами министерства, использование секретной информации с целью получить работу для некоторых членов семьи, а также тайные любовные связи. Спустя шесть дней Ёсида был вынужден уволить заместителя министра и предать гласности обстоятельства его увольнения. Главное командование оккупационных сил потребовало подобной процедуры, чтобы обеспечить и впредь правительству общественную поддержку и заставить простой народ Японии во всем объеме понять, что они действительно живут в демократическом обществе, где ничто не утаивается.
Сам Ёсида не хотел публично унижать Симаду, предугадывая, к чему это приведет. Он возразил против этого, но над ним взяли верх члены администрации оккупационных сил, и в конце концов, после долгих проволочек премьер-министр умыл руки и разрешил передать эти документы в печать.
Не прошло и суток после этого, как Хироси Симада, одетый в кимоно пепельно-серых тонов, опустился на колени на татами, направил свой меч-вакидзаси на мускулистый гребень своего подбрюшья и нанес рубящий удар слева направо, а потом вверх, и его тело затрепетало от напряжения и сдерживаемой гримасы на лице. Его жена Кадзико была обнаружена рядом с ним, лужицы их уже потемневшей крови, скопившейся там и перемешавшейся, были их последним и единственным завещанием.
— Хотел бы я знать, почему полковник Линнер так ненавидел Симаду.
Ёитиро Макита сидел на коленях на татами, а напротив него полулежал Нанги, чтобы хоть немного унять боль.
Нанги был удивлен.
— Вы имеете в виду того гайдзина, который “очищал” вас? А он-то здесь при чем?
Макита выглядел теперь лучше, чем в Сугамо. Его тело начало наливаться, тогда как лицо утратило прежнюю опухлость. Теперь он был похож на ту газетную фотографию, которую Нанги видел много лет назад, — импозантная фигура, напористый и могущественный самурай-чиновник.
— В течение долгих недель, которые я провел с этим английским полковником, он на многое раскрыл мне глаза, — задумчиво сказал Макита. — У него есть дар терпения, у этого человека.
— Вы говорите так, словно восхищаетесь им.
Макита улыбнулся.
— Вовсе нет. Это сказано слишком сильно. Но все-таки для гайдзина... — его голос затих, пристальный взгляд ушел во внутреннее самосозерцание.
— Вы думаете, — спросил некоторое время спустя Нанги, — что он знал Симаду лично, как и вы?
Глаза Макиты снова стали сосредоточенными, он вернулся к действительности.
— Между ними наверняка что-то было — в этом у меня нет никаких сомнений. Полковник Линнер, человек из штаба Макартура, упорно боролся за то, чтобы обстоятельства этого скандала стали гласными.
— Как гайдзин?
— Напротив, Нанги-сан. Как японец.
Нанги поменял позу, чтобы облегчить боль, разливающуюся по его мышцам.
— Я вас не понимаю.
— В отличие от большинства “итеки” из главного командования союзных войск, которые не могли предвидеть фатальных последствий планируемого ими публичного унижения, ибо видели в этом всего лишь раскрытые истины, полковник Линнер понимал, что должен сделать Симада. Да, Нанги-сан, он хотел смерти Симады почти так же сильно, как и я.
— Но что значит жизнь еще одного японца для какого-то “итеки”?
Макита уловил горечь в тоне друга и подумал о бесчисленных способах рационалистических объяснений, которые изобретает человеческий ум, чтобы защититься от психической травмы. Было очевидно, что Нанги легко убедить, будто кто-то, вроде полковника Линнера, мог спровоцировать смерть какого-нибудь японца только потому, что был варваром. “А разве не приходило в голову Нанги, — спросил себя Макита, — что в этом случае он взял на себя роль министра юстиции, вынося Симаде смертный приговор ради того, чтобы ускорить стремительное развитие Японии посредством прямого контроля над Министерством внешней торговли и промышленности?”
И все же Макита не подвергал сомнениям выдающиеся качества Нанги. Этот человек оказался чертовски прав в своем предсказании корейской войны. Все так и вышло: Америка использовала Японию для ускоренного производства военной продукции, и многие из только что зародившихся компаний, силой принужденные форсировать свою деятельность, были напрочь лишены капитала.
Союзное командование немедленно увидело это и дало распоряжение Банку Японии увеличить ссуды 12 городским банкам, которые передали эти деньги нуждающимся в них компаниям. Целыми неделями Макита ломал голову над этой проблемой, понимая, что в результате неадекватного финансирования многие компании перейдут к иностранцам. Этого ни в коем случае нельзя было допустить, и Макита прилагал все силы к расширению полномочий Министерства внешней торговли и промышленности, чтобы иностранным инвесторам, намеревающимся прибрать к рукам ту или иную компанию, приходилось обращаться в министерство.
— Как там идут дела у нашего друга, Сато-сан? — спросил Макита.
— Неплохо, — ответил Нанги, протягивая руку к рисовому пирожку, которые испекла для них оба-тяма. Прошло уже три дня нового, 1951 года, а такие пирожки были традиционным новогодним угощением. — Ему удалось подняться до уровня вице-президента в своем концерне, где он контролирует все операции с углем.
Макита что-то промычал в ответ.
— Не забудьте выпить с этими пирожками побольше жидкости, — заметил он. — Мой брат был врачом, и он каждый раз приходил в ужас в первые две недели нового года, когда ему приходилось носиться от пациента к пациенту прочищать кишечники, закупоренные непереваренными рисовыми пирожками.
— Я бы не хотел, чтобы оба-тяма услышала ваши слова, — сказал Нанги, надкусывая пирожок. — Но, пожалуй, я выпью еще немного чая — исключительно в целях профилактики.
Он склонился над столом, наливая чай.
— Она скучает по внуку, вы же знаете, — сказал Макита, после того как они осушили свои чашечки. — Он делает себе состояние и имя, это хорошо. Но он сейчас далеко на севере, и у него редко выдается случай повидаться с оба-тяма. Вот если бы у его концерна была контора здесь, в Токио, но они еще не оперились, это не так просто. Здесь находится только контора городского банка, который их субсидирует.
В мозгу Нанги будто звякнул колокольчик. На поверхности не было видно никакой связи между словами Макиты и проблемой, над которой он бился. Однако Нанги привык доверять своей интуиции и знал: если он даст себе труд покопаться глубже, то обнаружит эту связь.
Речь шла о деньгах, а кто распоряжается деньгами, как не банки. На миг сознание Нанги вроде как затуманилось, а потом целый фонтан идей ударил в голову с такой ослепляющей силой, что он откачнулся назад. Ну да, конечно же! Его глаза прояснились.
— Макита-сан, — негромко спросил он, — могу я рассчитывать на ваше содействие?
— С удовольствием помогу, стоит вам только попросить.
— Нам надо сделать следующее, Макита-сан: Министерство внешней торговли и промышленности должно возродить “дзайбацу”.
— Но ведь они были нашими врагами. Они все время покушались на полномочия министерств. И кроме того, оккупационные силы ведь запретили “дзайбацу”.
— Да, — взволнованно сказал Нанги, — старые “дзайбацу” запрещены. Но то, о чем я говорю сейчас, это нечто новое, “кинью кэйрэцу”, финансовая порука. В качестве базы мы возьмем какой-нибудь банк: только у банка хватит денег, чтобы финансировать подобную структуру, в которую войдут несколько промышленных фирм, ну скажем, сталелитейных, электронных, горнодобывающих и тому подобное. В период подъема, какой мы переживаем сейчас, банк будет держать на плаву эти компании, а во время неизбежных экономических спадов подобная торговая компания сможет импортировать сырье в кредит и отправлять продукцию “кэйрэцу” за рубеж, чтобы избежать затоваривания на внутреннем рынке.
Глаза Макиты сияли, он потирал руки.
— Немедленно свяжитесь с Сато-сан. Мы начнем с банка, который будет финансировать его компанию. Мы повысим Сато-сан в должности и вызовем в столицу. О, это будет великолепно, Нанги-сан, просто великолепно! В будущем году оккупационные силы уйдут, и тогда Министерство внешней торговли и промышленности сможет делать все, что сочтет необходимым, чтобы продвинуть Японию на передовые позиции в международной торговле.
— А как насчет контроля? — спросил Нанги. — Мы должны быть уверены, что с этими новыми “кэйрэцу” не получится так, как получилось с “дзайбацу”. Мы должны подчинить их министерствам и включить в устав соответствующий параграф.
Макита улыбнулся.
— Так мы и сделаем, Нанги-сан. Поскольку Министерство внешней торговли и промышленности направляет эту политику, поскольку мы сможем покрывать убытки в одних случаях, а в других — нет, поскольку мы можем санкционировать значительные выплаты для покрытия безнадежных долгов по торговым контрактам, то мы будем полностью контролировать торговые компании. А без торговых компаний “кэйрэцу” не будет иметь смысла. Любой банк это поймет.
— Сам премьер-министр поймет преимущества “кэйрэцу”, поскольку это отличный способ направить имеющийся капитал по нужным экономическим каналам, — заметил Нанги.
Они были похожи на детей, увлеченно изучающих новую занятную игрушку. — Это безупречный долгосрочный план. Если частные компании в рамках каждого “кэйрэцу” полностью финансируются банком, они смогут сосредоточить свои усилия на проникновении в рынки сбыта, на развитии производства нужной продукции и повышении ее качества и не пойдут на поводу у пайщиков, заинтересованных в получении краткосрочных прибылей.
Макита вскочил с места.
— Это надо отпраздновать, мой юный друг! Переговорить с Сато-сан будет не поздно и завтра. А сегодня вечером мы отправимся в одно место, которое я знаю в карюкай. Одна ночь в этом ласковом мире принесет нам обоим немало пользы. Мы отправимся в фуядзё — замок, где никогда не бывает ночей, где сакэ струится до рассвета. Мы будем возлежать на подушках, которые дышат воздушной мягкостью и создают ощущение неземного наслаждения!
Восторженное пение жаворонков, будто прилипших к пламенеющим ветвям величественного клена, который рос с одной стороны сада, привлекало внимание к этому дому близ парка Уэно. Шустрые осенние ветры бороздили небо, продувая насквозь перистые облака у горизонта и превращая воздух в прозрачный хрусталь.
Нанги, одетый в утепленное кимоно с изображением оловянной посуды на черном поле, наблюдал за птицами. Вот жаворонки сорвались с клена, будто облако водяной пыли, и Нанги почудилось, что он находится на носу корабля, идущего по волнам Тихого океана. А потом они бесследно исчезли, будто проглоченные гигантским лазурным небом, таким же полупрозрачным, как самый лучший китайский фарфор.
Хотя был конец 1952 года и Япония вновь стала свободной страной, очистившись от “итеки”, в сердце Нанги не было радости. Он сидел на полу у открытых фусума, положив руки на колени ладонями вверх и невидящими глазами смотрел на почти совершенную красоту этого сада. Разумеется, полное совершенство недосягаемо. Как гласит природа Дзэн, человеку должно затратить целую жизнь на его поиски.
У себя за спиной Нанги слышал тихие голоса Макиты, Сато и его жены, Марико, кроткой, похожей на куколку женщины, внутренним мужеством и открытой душой которой Нанги не мог не восхищаться. Она хорошо подходила Сато, заполнив в нем пустоту, которая для Нанги была очевидна с момента их первой встречи.
Нанги скорбел о том, что оба-тяма ушла в вечность, больше всех остальных. Макита, разумеется, знал ее лишь но рассказам. Для Сато она была одновременно и матерью, и отцом, и он был не в себе почти целую неделю после ее похорон. Но Нанги...
Оба-тяма умерла больше месяца назад, а он до сих пор ощущал отсутствие ее духа как невосполнимую брешь в своей душе. Ибо для него она была больше, чем мать, она была его другом, и наперсницей, и даже его сэнсэем, когда он нуждался в этом. Она делила с ним его успехи и поражения, его радости и печали. Она давала ему мудрые советы в трудных случаях жизни, и у нее хватало сил хорошенько подстегнуть его, когда он падал духом.
Она прожила долгую жизнь, и Нанги понимал, что все живущие должны в конце концов обратиться в прах, из которого они изначально вышли. Но его дух сник и увял без ярких глаз оба-тяма, без ее щебечущего голоса. Раньше он не понимал этого в полной мере, но смерть оба-тяма решила его судьбу или, по меньшей мере, значительную ее часть. После смерти Готаро Нанги как бы заключил сам с собой молчаливое соглашение — никогда не допускать, чтобы подобная степень открытости и, следовательно, уязвимости возникла между ним и кем-либо еще. Однако оба-тяма каким-то волшебством обошла этот договор.
Хотя Нанги доводилось спать со многими женщинами, в своем сердце он ничего к ним не чувствовал. Эти две смерти в его прошлом были подобны вечному “ками”, парившему в его сознании, напоминая ему о том, какой жестокой и несправедливой может быть жизнь. Это, разумеется, были совсем уж западные концепции, но Нанги не мог предать их анафеме. Его карма была завершена, и эта борьба между его японским началом и той крохотной частичкой его души, которая, как можно было предполагать, стала в конечном счете основанием для его обращения к христианству, должна была теперь мучить его до скончания дней. Может, это было наказанием за то, что он принял жертву от Готаро, не найдя в себе мужества победить ужас и сделать для своего друга то, что Готаро сделал для него.
Птицы улетели, но пылающая осенняя листва покрывала клен роскошной багряной мантией. Голоса плыли над Нанги, словно “ками”. Mарико была занята приготовлением традиционного угощения для вечернего цукими — ритуала созерцания луны в размышлениях и покое.
Пристальный взор Нанги поднялся над верхушкой качающегося клена к ослепительному небу, расчищенному ветрами, кружившими в вышине. Скоро взойдет луна и зальет все серебристо-голубым светом. И через открытые фусума медленно вползет ночной холод.