«Коза-дереза». — Наша Леся. — Кабинет отца. — История старого рояля. — В Орловой Балке. — Дядя Дуся. — Мальчик с золотым жуком. — Китаев. — «Украинские Гомеры»
Мои первые воспоминания об отце связаны с музыкой. С тех пор седьмой десяток миновал, но и поныне отчетливо вспоминаю весеннее утро, крепкую фигуру отца, его лицо с лукавой усмешкой.
Семья у нас большая была — четверо детей. Окружили мы отца, ждем. Что-то он принес? Гостинцы? Куклы сестрам? А может, щенка, давно нам обещанного?
Но в руках у отца одна лишь нотная бумага.
— Дети, — говорит он, и почему-то сразу лицо его становится серьезным, — я сказку для вас написал, музыкальную сказку. Хочу, чтобы вы наши сказки и песни полюбили, полюбили народ наш.
Все утро играл нам отец и своим хрипловатым голосом напевал арии Козы-дерезы и Лисички.
Нехитрая история о том, как Коза-дереза хотела выгнать бедную Лисичку из ее собственной избушки, как на помощь Лисичке пришли все лесные звери, завладела нами надолго. Это была первая детская опера отца, она и теперь волнует маленьких слушателей.
Вся опера для детей: и слушатели и исполнители — дети.
Больше месяца готовились к первому представлению. Жили мы тогда на Рейтарской улице по соседству с семьей Косач. Ни одна репетиция не проходила без Леси Косач — Леси Украинки. И хотя тяжелая болезнь уже тогда подтачивала ее здоровье, среди нас, детей, юная поэтесса всегда была веселой, изобретательной. Никогда не забуду ее высокий чистый лоб, то мечтательные, то с хитринкой серые глаза, ручейки-косы. Как светлело лицо отца, когда появлялась Леся. Наша Леся! В нашем театре она была и режиссером, и балетмейстером, и костюмером. Помню, я задал ей больше всего хлопот: партия Волка долго не давалась мне, пятилетнему исполнителю. Режиссером Леся, однако, оказалась на диво терпеливым. Без устали повторяла с нами отдельные сцены, арии и дуэты. Иногда на репетицию приходил отец, он, как и все мы, с нетерпением ожидал «премьеры».
На представлении отец исполнял «роль» оркестра. Играл, привычно отбивая такты кивком головы, Леся на правах режиссера весь спектакль была «за кулисами» и ободряла нас как могла.
Всегда, сколько я помню отца, он был занят бесчисленными делами — то занимался хором, то бывал в Музыкальном обществе, то давал уроки в школе. И все же всегда находил время для нас. Позже Николай Витальевич написал еще две детские оперы («Пан Коцький» и «Зима и Весна»), которые мы тоже ставили в своем домашнем театре.
Отец долго добивался права печатать и ставить эти оперы-сказки на большой сцене. Чего он добился, нетрудно увидеть из «Доклада цензора гр. Головина о рукописи на малороссийском наречии под заглавием «Пан Коцький, комична дитяча, оперка у 4-х д-иях. Текст Днипровой Чайки, музыка М. Лисенко».
В «содержании вышеназванной пьесы» (лисица и кот «одурачивают более крупных зверей: медведя, кабана, волка и др.») цензор почуял намек (мало ли кого в Российской империи можно подразумевать под «крупными зверьми») и крамолу (пример лисицы и кота заразителен), а посему не признал «возможным разрешить ее к напечатанию».
Следствия доклада сказались немедленно: Главное управление по делам печати уведомило, что «означенное сочинение подлежит запрещению».
Представьте себе светлый зал, разделенный аркой. В большей части зала — наша гостиная. За аркой — рабочий стол, на нем листки нотной бумаги, чистые и исписанные мелкими значками. Над рабочим столом портрет Тараса Шевченко, убранный вышитыми рушниками. Возле арки большой черный рояль. В его полированной крышке, как в зеркале, отражаются многочисленные фотографии на стене — Марка Кропивницкого, Михаила Старицкого, Антона Рубинштейна — и старый лирник с поводырем, небольшая бронзовая скульптурная группа; она рядом, на этажерке. Эта комната за аркой святая святых — кабинет отца, куда нам, детям, входа нет.
За этим следит мать. Стоит только моим шумливым сестричкам затеять игру возле арки — и уже слышен ее голос:
— Катря, Галя, Марьяна, как вам не стыдно: отец работает.
Мне, как младшему, меньше попадало от мамы. Но как-то в отсутствие отца я забрался в кабинет. Шел мне тогда пятый или шестой год. Нотная бумага (гладенькая такая!) показалась отличным строительным материалом, я сразу принялся за изготовление корабликов. Надо же было в это самое время заглянуть сюда матери! Она всплеснула руками:
— Так вот где ты спрятался? И что ты, Остап, с бумагами делаешь! Вот вернется татко. Все расскажу: попадет тебе!
Я не верил этим угрозам. От отца, кроме подарков, нам ничего не перепадало.
Позже, когда я подрос и сам стал готовиться к педагогической работе, отец признавался мне, что он уж слишком мягок с детьми и это мешает ему, педагогу, ибо, как говорят поляки, «цо занадто, то не здрово» («что чересчур, то не здорово»).
Мать была куда требовательнее к нам. И она добивалась своего. В отсутствие отца ни я, ни сестры не хозяйничали в его кабинете. Научились мы также, чтобы не мешать отцу, играть тихонько, «без звука». Зато какой праздник наступал для нас, когда из кабинета раздавалось:
— Катруся, Остап, Галя, Марьяна! Что это вас не слышно? Идите сюда скорее!
Тут, правда, для Катруси-гимназистки нередко начинался настоящий экзамен! Мы с Галей как могли переживали за сестричку.
Зато впереди…
…Отцовские сказки! Как любили мы слушать их в долгие зимние вечера! Больше всего — сказки про одних и тех же героев. Ну, хотя бы про Козу-дерезу, глупого Волка и хитрую Лисичку или про Бабу-Ягу. Каждый раз случались с ними новые истории, то грустные, то смешные, в зависимости от настроения отца.
Когда мне минул шестой год, помнится, на другой день после именин отец посадил меня за рояль.
И теперь, как только мои пальцы прикасаются к клавишам, меня на какое-то мгновение охватывает то чувство удивления и счастья, которое я испытал много лет назад, когда впервые сел за отцовский рояль.
У этого рояля есть своя история, которую стоит рассказать.
Долгое время в распоряжении отца было только пианино. В 1889 году он, наконец, приобрел на Крещатике в магазине под странным названием «Депо роялей Кернтопфа» рояль немецкой фабрики «Блютнер», которая своей продукцией славилась тогда на всю Европу. Многое видел и пережил на своем веку этот рояль. Не одну ночь провел за ним отец, создавая «Тараса Бульбу», свои рапсодии и сюиты.
Когда собирались друзья, гостиная нередко превращалась в импровизированную эстраду. Поднималась полированная крышка, и «рабочий рояль», принимая торжественный вид, становился «концертным». На этом рояле отец до самой кончины демонстрировал все свои произведения. Кого только не видел старый рояль: Михайла Коцюбинского и Ивана Франко, Римского-Корсакова и Чайковского! Над ним склонялась, глубоко задумавшись, Леся Украинка, слушая мелодию знаменитого дуэта Лысенко на слова Гейне «Коли розлучаются двоє».
Отец завещал рояль моей младшей сестре Марианне Николаевне. В ее квартире (Чеховский проезд, 6) он простоял до Великой Отечественной войны. Гитлеровцы, ворвавшись в Киев, занялись расстрелами и грабежами. По просьбе сестры соседи помогли ей перенести рояль на чердак, где он и пробыл всю оккупацию, прикрытый тряпьем и хламом.
На чердаке, в сырости, дека потрескалась, струны заржавели. Вернулся рояль с войны инвалидом с охрипшим голосом.
Вскоре сестра передала его Киевской консерватории, где умелые руки реставраторов-чудотворцев вернули ему прежний блеск и мелодичный чистый голос. В кабинет-музей Миколы Лысенко приходят студенты — будущие исполнители, композиторы, — и снова оживает, молодеет старый рояль, «Лысенковый рояль», как говорят в консерватории.
Летом 1892 года холера погнала нашу семью из Киева. Мы поселились в селе Орловая Балка. Тут Николай Витальевич начал работать над оркестровкой оперы «Тарас Бульба». После обеда мы обычно всей семьей отправлялись в Знаменку.
«Дядя Дуся», Андрей Витальевич Лысенко, родной брат отца, — тот знаменский магнит, который с одинаковой силой притягивал и взрослых и Лысенкову детвору.
Отец всегда с особой теплотой, я бы сказал — с гордостью, говорил о своем любимом брате.
Андрей Витальевич окончил Киевский университет, несколько лет прослужил флотским врачом сначала на Балтике, затем на Черном море. На военном судне, почти по следам фрегата «Паллада», он совершил кругосветное плавание и, может, навсегда остался бы «морским доктором», если бы смог примириться с тем, что всю жизнь ненавидел. Его неожиданный уход в отставку был протестом против жестокого произвола, нечеловеческих издевательств над матросами в царском флоте.
В 80—90-х годах Андрей Витальевич работал врачом на железной дороге. Жил он на станции Знаменка. В Киев наезжал частенько. Сызмала зная о дальних странствиях дяди Дуси, восхищаясь им, мы, дети, всегда видели в нем особенного 'человека, настоящего героя. Но только позднее я понял, какими делами занимался дядя Дуся в Киеве, чьи поручения выполнял. Один из старейших членов РСДРП, он использовал свои служебные поездки для транспортировки нелегальной марксистской литературы.
И теперь перед глазами большая комната. На подоконнике слон с высоко поднятым хоботом, готовый к бою, рядом мастерски вырезанные из слоновой кости фигуры тигра, пантеры и других обитателей дремучих джунглей. На стенах мирно уживаются сочная акварель Днепра, виды Бомбея и Шанхая, Сингапура и Гибралтара, тульская двустволка и курительная трубка с причудливыми узорами, вывезенная с Явы или Борнео.
Время было тревожное — холера, и, видно, чтобы рассеять гнетущие думы, Андрей Витальевич вечерами подолгу рассказывал о солнечной Индии, о морских походах. Даже в вокзальном шуме нам чудился глухой рокот таинственного, светящегося в ночи океана.
Океан моего детства! Ты так и остался для меня синей мечтой, чудесным сном, из которого в маленьком дядином домике плыли мне навстречу города и храмы, умные слоны-носильщики в портах Индии, продавцы гигантских змей…
Как флотский врач, Андрей Витальевич охотно посещал «туземцев» — так презрительно называли колонизаторы китайцев и индусов, бирманцев и египтян. С гневом, с болью сердечной говорил он о массовых эпидемиях, о страшном голоде, ежегодно уничтожавшем в этих странах целые города и селения.
— Куда ни кинешь оком — неволя тяжкая. Тут врач не поможет, — не раз повторял Андрей Витальевич. — Тут надо «миром, громадою обух сталить, та добре вигострить сокиру — та й заходиться вже будить»[1].
Андрей Витальевич знал и тонко понимал музыку, сам играл на скрипке. Вечера в его маленьком домике часто завершались концертами. Отец садился за фортепиано, Андрей Витальевич со скрипкой становился рядом. Играли Чайковского, Бетховена. Хорошо помню в исполнении братьев «Мелодию» Чайковского. Все, что переплелось в этой мелодии: безграничная печаль, терзающая сердца, вера в человека, который победит и тоску и горе, отражалось на мужественном лице дяди Андрея. А он, никого не видя в эти минуты, все играл и играл.
— Ах, Андрию, Андрию! — не стыдясь слез, говорил отец. — И чего ты в лекари пошел? Быть бы тебе настоящим скрипачом.
Холерное лето в Орловой Балке мне запомнилось еще одним событием. Все началось с того, что к отцу прибыл гонец от владельцев соседнего имения Шимановских. Шимановские просили «уважаемого и прославленного маэстро Лысенко» прослушать игру их девятилетнего сына Кароля.
Отец взял меня с собою.
Пока шел разговор между взрослыми, худенький бледный мальчик, возбужденно поблескивая большими синими как небо глазами, показывал мне свое хозяйство: оловянных солдатиков, золотого жука, пойманного по секрету от мамы далеко за левадой, коня из папье-маше на трех ногах и другие не менее важные вещи. Вскоре мальчика позвали. Его маленькая фигурка так и прикипела к роялю, и по комнате понеслись звуки «Полонеза» Огинского. Без нот, по памяти, бледнолицый мальчик с длинными, нежными пальцами играл одно за другим произведения Шопена, Шуберта.
Отец молча слушал, вдруг стремительно поднялся, подошел к роялю и крепко обнял маленького пианиста, смущенного и счастливого.
— Ты будешь большим музыкантом, мой мальчик. Учись! Всю жизнь учись!
Как ни приглашали Шимановские остаться на обед, мы сразу же уехали. Видно, отцу хотелось побыть одному. Несколько дней ходил он под впечатлением мастерской игры мальчика с золотым жуком.
— Какой талант! Силища! Жаль, если не разовьется.
Мог ли тогда знать Николай Витальевич, что молодой композитор Кароль Шимановский пленит сердца миллионов? Незадолго до своей смерти прославленный польский композитор приезжал в Советский Союз. Его концерты в Москве прошли с большим успехом.
Пророческой оказалась оценка отца.
В зимние вечера Николай Витальевич любил помечтать вслух о том, где будет отдыхать наша семья летом. Думал часто и о поездке всей семьи на его родину, где не бывал десятки лет. Но посетить родные места ему удалось только за год до своей смерти. Что же до зимних разговоров, то все они кончались тем, что в начале лета мы всей семьей выезжали на дачу в Китаев, в пяти верстах от Киева. Жили неизменно у старообрядца Степана Андреевича.
Не знаю, чем так пленил Китаев Николая Витальевича. Роскошными ли садами, зеленым шумом бора, где он часто оставался один на один со столетними дубами, говорливыми березами и соловьиными песнями; а может, привлекала близость к Киеву, где у него и летом было множество дел?..
Между Киевом и Китаевом ходил тогда небольшой пароходик «Парубок». Как ни спешил отец на пристань, он всегда почему-то опаздывал. До берега еще далековато, а «Парубок», хрипя, как старый самовар, уже дымит, готовится к отплытию.
Отец что-то кричит капитану, размахивает над головой гуцульской палкой-топориком (подарок друзей из Коломы). И не было такого случая, чтобы «Парубок» отплыл в Киев без отца. Капитан всегда терпеливо ожидал, не то из уважения, не то заботясь о прибыли для своих хозяев.
Вспоминаю вечера в Китаеве, куда вслед за нами приезжал с семьей Михайло Старицкий. Бывала у нас и Ольга Петровна Косач (Олена Пчилка), мать Леси Украинки. Приезжала и сама Леся. И тогда до поздней ночи продолжалась беседа. Отец охотно исполнял друзьям свои новые произведения, затем наступала очередь Старицкого. Леся называла такие вечера «соревнованием музыки и литературы».
Низенькая деревянная веранда, большой стол, покрытый старинной скатертью, тульский самовар, послуживший, вероятно, не одному поколению. Лампа едва освещает сосредоточенные лица, и все окружающее кажется таинственным, фантастически сказочным.
После обеда отец, как он сам любил повторять, «пропадав» в лесу. Случалось, я наблюдал за ним издали, чтобы не мешать. Заметно сутулясь, он неторопливо шагает лесной тропинкой, а то сидит на своем посеревшем от лет пне и что-то быстро записывает в книжечку.
Тоненькая книжица в зеленой обложке, постоянная спутница, верная подруга старого композитора, появлялась в самых неожиданных местах. Бывало, отец что-то обсуждает с друзьями, раскатисто смеется над удачной остротой и вдруг замолчит, задумается, а через минуту-другую заветная книжечка уже у него в руках.
…Самые памятные дни в Китаеве — большая ежегодная ярмарка на спаса. Китаев бурлит. Отовсюду стекаются, вливаясь в цветистую реку, селяне, слепые старцы, прочане и монахи. Кто на ярмарку, кто в монастырь.
На площади несмолкаемый гул. Пьяное веселье, крики торговцев, девичий смех, жалобная песня слепого лирника — все сливается в дивную, неповторимую музыку, сложенную талантливейшим композитором — жизнью. Надо было видеть отца в эти дни. Он точно впитывал в себя все звуки, часами слушал кобзарей и лирников. Записывал с их слов и голоса думы, исторические песни. И хотя одет он был «по-пански», как говорили тогда в народе, и селяне и кобзари, видно, чувствовали в нем своего человека — делились с ним и горем и скупой радостью. Николай Витальевич часто приводил народных певцов к нам в дом. За самоваром, а иногда и за чаркой текли непринужденные беседы. В песнях старых кобзарей оживало прошлое…
— Правда теперь у панов в темнице! — выкрикивал речитативом кобзарь, и темнело его лицо, наливался гневом голос.
Эта песня, как, впрочем, и многие другие, записанные отцом на ярмарках, на крестьянских свадьбах, вскоре увидела свет в одном из сборников исторических и бытовых песен в обработке Лысенко.
— Наше дело десятое: записал, обработал, издал. А уж кто заслужил спасибо сердечное — так это наши кобзари, лирники, верные хранители живого слова народного.
«Рапсодами, украинскими Гомерами» любовно называл их Николай Витальевич.