Кажется, она даже полюбила Даню, как родного, и Валерику чувствовалось в этом что-то обидное: как будто она решила, что своих детей у её сына не будет.
Лера оставила им карточку, на которую Лев переводил детские деньги, и Валерик с мамой наняли для Дани няню, сорокалетнюю, старательную и уютную Веру Константиновну.
Всё снова стало привычно и никак. Все оказались на своих местах, все при деле.
Валерик почти забросил дачу. Пару раз приезжал проверить, как дела, и побродить по лесу в поисках образцов. Осенью подготовил дом к зиме. Снял занавески с окон, собрал постельное бельё, увёз телевизор, каждую дверь запер на ключ. Но перед этим постоял на втором этаже. Тут было хорошо: пусто и многообещающе. Тут ещё оставался выбор.
Время тянулась серой мохнатой гусеницей, съедало жизнь, словно сочные листья.
Было тоскливо, и только солнечные дни немного поднимали настроение.
Наукой Валерик почти не занимался. Он разгребал снег на дорожках ботанического сада, составлял бумаги, сколачивал гробики для растений – ящички с крышками, в которые помещалась на зиму нежные ростки. Многие ростки там и погибали, и это было частью тоскливо-гусеничной жизни.
А потом, летом, позвонили в дверь. Мама уже ушла на работу, Валерик пил утренний кофе, ожидая Веру Константиновну. Данька бродил возле него и бормотал, кажется, играя во что-то. Вид у него был сосредоточенный, и глядя на него хотелось улыбаться.
В дверь позвонили, и Валерик вздрогнул: у няни был ключ. Он подошёл к двери, взглянул в глазок и никого там не увидел. Пожал плечами, спросил:
– Кто там?
Из-за двери не ответили. Только что-то, кажется, шуршало и возилось возле лестницы. Валерику стало не по себе. Он вернулся на кухню и поцеловал Даню в коротко стриженный затылок.
В это время нянин ключ два раза хрюкнул в замке, а потом раздался её испуганный голос:
– Валера, скорее сюда, Валера!
Сердце у него ёкнуло. Сразу представилось, что на коврике у порога лежит что-то страшное, как бомба, или мерзкое, как куча гнилья с копошащимися червями.
– Валера! – голос няни стал ещё выше и пронзительней.
– Сиди здесь, – Валерик строго взмахнул пальцем перед Даниным носом и выскочил в прихожую. Даня, конечно, тут же поскакал за ним, и когда Валерик резко остановился, врезался в его бедро тяжёлой и твёрдой головой и обхватил Валерикову ногу цепкими руками.
В дверях была только няня. Коврик, над которым колыхался её брючный льняной костюм, был пуст и совершенно чист.
Нянин мясистый нос, вылепленный в виде орлиного клюва, указывал за дверь. Загорелые руки порхали среди светлого льна небывалой мясистой бабочкой.
– Что там? – осторожно спросил Валерик.
– Так это!.. Это.. – мясистая бабочка разлетелась на два лепестка, и они вслед за носом устремились за дверь.
И Валерик выглянул. Ему пришлось схватиться за косяк и сильно наклониться вперёд, потому что Данька всё так же висел грузом на его ноге.
Там стояла вынутая из коляски вкладка-переноска, зелёная, с белой подкладкой, рябой от мелких рисунков. Рядом лежала пузатая рыхлая сумка.
И там был ребёнок. Он мирно спал, завёрнутый в кружевное одеяло.
– Бог ты мой! – выдавила няня. – Первый раз такое... Только в кино...
Они внесли малыша в дом и поставили переноску на диван. Рядом распотрошили сумку. Там была детская смесь, бутылочка, несколько пелёнок, немного одежды и медицинская карточка без обложки. А сверху лежала записка:
"Валера, это твой сын. Его зовут Даня. Я не могу оставить Даню у себя, но хочу, чтобы его воспитывал родной человек. Пойми меня и, если сможешь, прости. Жаль, что так получилось, но так получилось.
С благодарностью,
Ляля."
Валерик сунул записку няне: деваться было некуда. Ему было больно и стыдно.
Она прочитала, подумала немного, а потом заявила:
– Валера, вы поймите меня, пожалуйста, но за двоих я буду брать вдвое больше.
– Я понимаю.
– Конечно, плохо наживаться на чужих проблемах, но это очень тяжело: справляться с двумя...
– Это не проблема. Это счастье. Мой ребёнок...
Малыш был очень красивым. Таких помещают на фото в календарях. Валерик смотрел на него, стараясь немедленно полюбить его кукольный носик и пушистые ресницы, но полюбить по обязанности как-то не мог. Его наполняла отчаянием мысль, что живой ребёнок станет гирей, привязанной к его ноге. Думать так было нельзя, но оказывалось – несомненно оказывалось, что он теперь никогда не вырвется из этой жизни, из тесной маленькой квартирки, где всегда живут разные неродные люди с одинаковыми именами, где вещи спрессованы в шкафах и где зимой не войти в прихожую из-за пуховиков, которые, прижимаясь друг к другу, висят едва ли не под прямым углом к стене.
И у мамы опять не будет угла, когда мальчики займут дальнюю комнату, а Валерик переедет в большую. И снова все начнут висеть у телевизора до полуночи. И снова будут шум, гвалт и тихие ссоры по углам.
Няня нацепила на нос очки-половинки и сидела в кресле, внимательно изучая инструкцию на детском питании. Перехватив Валериков взгляд, она растеряно пожала плечами:
– Не помню. Таких маленьких у меня давно не было.
– Ничего. Это не сложно, – он постарался улыбнуться в ответ.
Из документов у малыша оказалась только безымянная карточка. Валерик просмотрел её всю, листок за листком и не обнаружил ничего, кроме длинного номера на последней странице. Это мог оказаться мобильник участкового: по крайней мере, в карточку старшего Дани участковая вписала свой номер – на всякий случай.
Собственно медицинских записей в карточке тоже было не густо: сведения о прививках и плановых осмотрах. Мальчик был здоров.
Валерик начал считать, сколько ему. Выходило три месяца. Был июнь, когда Ляля пришла на дачу к Валерику. Ребёнок должен был родиться в марте. А запись о первом осмотре стояла 17 мая, и там же была пометка "1 мес."
Он взял мобильник, набрал безымянный номер с последней страницы и сказал:
– Здравствуйте, я нашёл карточку. Она порванная, без обложки, и тут только ваш номер. Вы врач?
Врач оказалась неплохой тёткой, молодой и доброжелательной. Валерик не решился рассказать ей про подкидыша, зато выяснил в регистратуре, какими улицами ограничивается её участок и стал бродить там, пока возле магазина не наткнулся на Лялю. За этот год она превратилась из юной девушки в уставшую тётку: плечи ссутулились, бёдра раздались, голова поникла. Глаза не погасли, но как-то остановились, стали менее подвижными. Валерик удивился: раньше он был уверен, что такой взгляд бывает только у глупых людей.
Северный ветер бросал в ноги летнюю пыль, которая острыми песчинками жалила сквозь брюки. Ясень сердито шуршал над головой листьями и прошлогодними неопавшими семенами. Затылок ломило от внезапно налетевшего холода.
Ляля была в футболке и лёгких брюках, и кожа на её руках была покрыта крупными мурашками. Валерик словно ожёгся о них, когда схватил Лялю за локоть.
– Ляля! – крикнул он, а она заюлила, вырываясь, и начала врать.
– Я Лёля. Мог бы и отличать...
Но это точно была Ляля. Валерик прекрасно помнил эту странную грушу, в которую превратился Лерин живот после родов. У той, которую он держал сейчас за локоть, живот был такой же формы, расслабленный, словно отдыхающий после долгой многотрудной работы, с трясущимся жирком.
– Ляля, это не мой ребёнок.
– Ребёнок мой, и я не Ляля!
Она вырвала руку и расплакалась, а потом дрожащим голосом спросила:
– Как он? Дня не прошло, а я так скучаю...
Через час Валерик принёс к ним домой малыша.
Он вошёл и оказался в широкой прихожей, светлой и почти свободной от вещей. Тут был чистый буковый ламинат, шкаф, спрятанный за зеркальными дверцами и потому почти незаметный, и лёгкая вешалка, на которой по случаю лета висела всего одна ярко-голубая ветровка.
Открыла им Ляля, которую Валерик теперь безошибочно узнал по открытому, любопытствующему взгляду. У неё действительно не было рыхлого живота грушей и измученных плеч.
– Привет, – сказала она. – Неудачная была мысль, да? Прости.
– Неудачная, – кивнул Валерик.
Лёля появилась у сестры за спиной и молча встала в дверном проёме, ведущем в комнату.
Малыш, будто почувствовав её присутствие, завозился и закрёхал, потом заплакал в голос. Лёля вздрогнула и бросилась к нему. Подхватила на руки. Её глаза тут же покраснели.
– Проходи, – сказала Ляля, пропуская Валерика вперёд. – Хоть чаю попьёшь.
Он прошёл в светлую, дышащую летней прохладой комнату, двуцветную, похожую на морской пасмурный берег в ожидании солнца. На стенах были серо-голубые, как небо, обои, а мебель была светло-бежевой, похожей на песок.
И тут тоже было мало вещей: невесомый плоский телевизор на лёгкой тумбе, диван на стальных ножках, будто парящий над буковым, как и в прихожей, полом, пара кресел и стеклянный столик.
– У вас красиво, – сказал Валерик.
– Это мама, – Лёля шмыгнула носом. Малыш у неё на руках уже успокоился и, прильнув к маме, довольно похрюкивал и возился, отыскивая близкую молочную грудь.
Они оставались в лагере почти всё прошлое лето. Домой не хотелось: дома была занудствующая мама и плюс сорок в раскалённой городской тени.
В лагере менялись смены. Приезжали новые тренеры с новыми подопечными. Ляля весело проводила время, а Лёля, когда не надо было работать, лежала с книжкой на прохладной веранде корпуса: её сырость и незаделываемые щели теперь казались благом.
Когда она выходила на улицу, лёгкие тут же наполнялись сосновым маслом и горчинкой далёких торфяных пожаров.
Ночью становилось чуть легче: не прохладно, а просто нормально. Тренеры и воспитатели собирались возле костров, которые жгли не для тепла, а для света. Все старались отсесть от огня подальше, и бледные лица колыхались на грани света и тьмы.
Лёля на костры не ходила, и её немного поддразнивали.
Сначала она не обращала на это внимания, а потом вдруг пошла.
Среди постоянных членов ночной компании был хоккеист. У него были чёрные волосы и скуластое и рубленное лицо, вытянутое вперёд и оттого похожее на нос корабля. Справа не хватало зуба, слева белел на смуглой коже среди чёрной щетины овальный и вытянутый, похожий на амёбу, шрам от ожога. От него пахло спортзалом: пороллоновой пылью матов, влажной одеждой, железом и потом – и аккуратная Лёля старалась держаться от него подальше. Он же, напротив, постоянно напрашивался к ней в гости, мешая читать. Но рук не распускал и вообще никогда не лез. Просто приходил, садился на расшатанный стул в углу, у стола, неуклюже рассказывал анекдоты и сам смеялся над ними, демонстрируя чёрную брешь в зубах.
Лёля хоккеистом брезговала, но никогда его не боялась. Ляле он тоже не внушал опасений.
И однажды Лёля сказала:
– Хочу сегодня на костёр.
И Ляля её отпустила, а сама осталась в корпусе с детьми. Она дождалась, пока подопечные уснут и пошла взглянуть, как там сестра.
Костёр горел, народ болтал и смеялся, пил водку, вино и пиво, жевал чипсы из шуршащих пакетов, таскал с полупустого блюда куски хлеба и булки, намазанные подсыхающим паштетом, приобретающим по краям вид запекшейся крови – а Лёли не было. Потом кто-то сказал, что она, вроде, ушла с Маринкой. Ляля успокоилась и тоже немного выпила: Маринка была девчонкой неплохой, правда, взбалмошной. В голову ей могло прийти всё, что угодно. Странно было, что Лёля повелась, но, в конце концов, Лёле тоже могло надоесть быть слишком правильной. Ляля пожала плечами и выпила ещё.
Через час сестры всё ещё не было. Появилась Маринка: жутко пьяная и одна. Ляля приставала к ней с вопросами, а Маринка только качала головой, и размаха движениям придавала тяжеленная, под Тимошенко, чёрная коса. Потом её долго рвало в кустах. Ляле так и не удалось ничего от неё добиться.
Она сходила с ума, но боялась поднимать шум раньше времени.
Лёля обнаружилась ранним утром, задолго до завтрака. В семь тренеры поднимали своих подопечных на первую тренировку, а в пять к Ляле пришёл хоккеист и, хмуро почёсывая затылок и щуря сонные глаза, сказал:
– Слыш, Ляль, забери свою придурочную, а? Мне спать полтора часа, она воет, как эта... Тока... ты это... белья там ей какого собери. Ну и из одежды.
Ляля, холодея от ужаса, схватила вещи и понеслась в пятый корпус.
Лёля сидела на хоккеистовой кровати совершенно голая, завёрнутая в одеяло. Она была бледной и желтовато-прозрачной, как фарфоровая чашка. Под глазами залегли серые полукруглые тени. В засаленных волосах болтались хвоя, пушистые ниточки мха и ещё какие-то невесомые лесные былинки. Лёля казалась грязной. И она почти ничего не помнила.
Рассказала, что сначала сидела у костра и отказывалась от пива, потом от водки. Над ней снова начали подшучивать, и Лёле захотелось показать, что она не такая уж правильная. Она потребовала вина. Вино оказалось десертным, и после него во рту стало липко и тошно, а в голове зашумело. Лёля не переносила десертного вина.
Тогда Маринка заявила, что у неё в комнате есть сухое, только идти одной лень. Лёля вызвалась с ней. Ей казалось, что она в норме, но ноги оказались совсем пьяными и смешно вихлялись, когда она пыталась идти.
По дороге Маринка рассказывала что-то ужасающе смешное. Лёля не помнила, что, только знала, что от смеха несколько раз едва не упала.
Потом, вроде, говорили о мужчинах. Дошли до дощатого домика под названием "Корпус номер семь". И там Маринка предложила глотнуть прямо из бутылки "на ход ноги". Идея показалась заманчивой. Лёля глотнула и отключилась.
Хоккеист говорил, что она сама выползла к нему из кусов и дёрнула за футболку так, что он едва не упал назад. Поведение Лёли было недвусмысленным, и он радостно нырнул в тёплую темноту леса. Она была уже полураздетой и вцеплялась в него со страстью текущей сучки, иногда кусала и отталкивала, но тут же приползала и ластилась снова. Скидывала с себя одежду, бросала её в напитанную остывающим жаром тьму, и хоккеист, опьянённый неожиданным напором, тут же забывал, где и что они оставили.
Теперь Лёля плакала и не выходила из домика. Ляля не верила хоккеисту, но возразить было нечего: Лёля была не битая и совсем ничего не помнила. Она всегда до странности быстро и стойко пьянела от десертного вина, а чего ей налила Маринка, было вообще неизвестно, но уж если и сама Маринка еле соображала, то...
Ляле пришлось скандалить на тему "видел же, в каком она состоянии" и "зачем, если видел?", а хоккеист хмуро отвечал:
– Да она так налетела... Я же не железный...
Сёстры доработали последние несколько дней смены и уехали домой, не оставшись на август. Потом выяснилось то, что Лёля беременна, и мать завела свою шарманку...
Мать у девочек была похожей на губернатора Матвиенко и многих других женщин-из-руководства: полноватая, но всегда в строгих, будто из жёсткой пластмассы, деловых костюмах. На шее – шёлковый шарфик, прикрывающий морщины на шее, на голове – тщательно склеенная лаком льняная причёска в несколько кокетливых, но тщательно выверенных волн. Высоким и строгим голосом заслуженной учительницы, которая может заставить сидеть по команде не один, а сразу десять десятых классов, она орудовала как циркулярной пилой: аккуратно вскрывала череп собеседника, брезгливо откидывала верхнюю часть и начинала взбивать и помешивать мозг. Согласиться было единственным способом заставить её замолчать.
Ей не рассказали о хоккеисте. Мать не поверила бы в алкогольное отравление. Она верила только в то, что человек всегда виноват сам. Всегда.
К тому же, Лёля решила, что нельзя говорить, кто настоящий отец. Мать мечтала, чтобы отцом её внука был человек интеллигентный и с высшим образованием.
Отцом назначили Валерика, и даже в разговорах между сёстрами замелькало: а ведь и правда, лучше бы, если бы он. А помнишь, как он с племянником?.. Хороший отец. Кандидат наук.
Мать настаивала, чтобы Лёля разыскала "отца" и вышла замуж, пусть номинально.
Мать и сама была замужем лишь номинально, и это её более чем устраивало. Отец девочек работал инженером на международных проектах по возведению электростанций. Сейчас был в Португалии, до того почти три года – в Новой Зеландии. Дома бывал редкими наездами: оглушительно плескался в ванной, отсыпался у телевизора, молчал. Дочерям привозил подарки и подкидывал денег. Жене тоже переводил на карточку приличные по меркам семьи суммы, но привозить подарки ей считал не обязательным. Ляля и Лёля думали – и даже обсуждали это между собой – что для мамы станет неприятным сюрпризом, когда отец выйдет на пенсию и вернётся домой навсегда.
Лёля держалась, пока ходила беременная: кажется, мать жалела её и не слишком давила, поглядывая на нежный дочерин живот. Но после родов начался кошмар. Мать давила и настаивала, а потом, словно устав ругаться, собрала вещи и уехала по горящей путёвке в Турцию.
– Я не смогу, я не смогу, я не смогу, – шептала Лёля, уткнувшись в мокрую от слёз подушку. Ляля сидела рядом и растерянно гладила её по волосам.
А потом сёстры собрали вещи и отправили ребёнка к Валерику. Маме решено было сказать, что они разыскали отца, он отказался жениться, зато взял ребёнка себе.
– Почему мне? Почему не настоящему отцу? – Валерик расспрашивал строго и с нажимом. Ляля и Лёля выглядели маленькими и виноватыми.
– Ему вообще никто не нужен, – ответила Ляля. – Ты его не видел, не знаешь. Ему кошку страшно доверить, не то что...
– А я?
– Ты – совсем другое дело! Ответственный, детей лю...
– Я совершенно чужой человек! У вас голова есть на плечах, нет?!
– Но мама...
– Что – мама?
– Ты не знаешь нашу маму...
– Я не знаю маму, я не знаю папу... Я знаю вас: две абсолютные Дуры! Дуры! Это же ребёнок. Вас двое, цыкнули на маму – и всё! Ну я не знаю, но что-то же можно сделать... Отца бы попросили помочь. Ну я не знаю!
Лёля плакала, уткнувшись носом в нежную детскую макушку. Она обнимала малыша, как маленькая девочка обнимает плюшевого мишку, которого считала потерянным. Ляля яростно сверкала на Валерика своими умными колкими глазами, но его уже не брал этот взгляд. Валерик злился.
– Как вы вообще узнали, где я живу? – с досадой спросил он.
– Я адрес списала у тебя из паспорта. Вообще все паспортные данные, – хмуро ответила Ляля.
– Зачем?!
– Ну, Лёлька у тебя жила. Мало ли что? Я должна была... подстраховать.
Всё это было бы так глупо и по детски, так похоже на казаки-разбойники и игры в шпионов, если бы не малыш на Лёлиных руках. Валерик больше не находил слов. Он только спросил:
– А зачем вы его Даней назвали? Вы что, сразу планировали...
– Нет! – Ляля протестующе подняла руки. – Его Саша зовут, никакой не Даня... Мы просто думали, что так ты больше к нему проникнешься... Ну и поверишь...
– И что, – продолжил Валерик после очередного раунда затянувшегося молчания, – кому теперь понесёте сдавать?
Лёля сдавленно всхлипнула и будто бы рефлекторно развернулась так, чтобы загородить Сашеньку плечом.
– Никому, – Ляля быстро взглянула на сестру и, казалось, озвучила её истеричный жест. – Мы не такие уж и дуры. Мы ведь его очень любим. Особенно Лёлька. Думаю, мы сами бы за ним пришли. Это просто... просто слабость была. Теперь мы справимся.
Она оправдывалась перед Валериком – каждое слово звучало так, будто она виновата перед ним.
Валерик пришёл домой, сел на диван и стал смотреть, как мама кормит Даню. Ему было удивительно хорошо.
Северный ветер ещё не стих, и наполненная ярким летним солнцем комната оставалась прохладной. Легко шевелился тюль перед открытой форточкой, в коротко стриженных Данькиных волосах сияли то смазанные тени радуг, то колючие блёстки разноцветных камней. Мама довольно улыбалась. Даня охотно ел кашу и жадно тянулся губами за каждой ложкой, набивал её за щеки, щурился и чмокал.
В квартире было тихо-тихо, и звкуи за окном только чётче оттеняли её: шумела листва, дети кричали что-то неразборчивое, машина проехала по двору, кто-то, гулко топая, прошёлся по асфальтовой дорожке. Это было чистое, светлое, прозрачное воскресенье, пахнущее недавней уборкой и свежевыстиранным бельём – Валерик такие очень любил.
Настроение было странное: Валерик понял, что совершил нечто эгоистичное и правильное одновременно. И, главное, получилось это очень легко. Валерику казалось, что у него внутри, под рёбрами, образовалась прохладная, залитая солнцем комната. И захотелось, чтобы всё в жизни стало просто, эгоистично и правильно. Он смотрел на Данькин затылок, на то, как жадно обхватив руками маленькую чашку он пьет прохладный золотистый сок, и вдруг сорвался с места и бросился в свою комнату.
Включил старенький ноут и стал в бессильном раздражении ждать, когда загрузится тормозная Виста. Он бился с непокорным интернетом: подключение всё время слетало, как будто компьютер разгадал нехороший Валериков замысел, но он добился-таки, чтобы нежно-бирюзовый Рамблер наконец пустил его и нажал "Написать письмо", а потом набил Лёвкин адрес в строке "Кому".
Валерик торопился, потому что знал: ещё немного, чуть-чуть, мамин окрик, или Данька, прибежавший с игрушкой – и решимость кончится, он никогда этого не сделает. Его уши чуть не вывернулись назад по-кошачьи – так боялся он услышать чьи-то приближающиеся шаги.
Кому – адрес.
Тема – строчка восклицательных знаков, нет, полстрочки, чтобы не было так театрально. А лучше – три восклицательных.
И текст. Текст... Валерик зажмурился на секунду, прижал руки к лицу, надавил ладонями на глаза, встряхнул головой и стал писать: "Лев, времени почти не осталось. Если хочешь увидеть своего ребёнка хотя бы один раз в жизни, приезжай немедленно. Скоро его может не стать. Валера."
Он нажал "отправить", не удалив даже рекламы каких-то открыток и автоматической подписи. Нажал и, глядя, как вращается маленький светлый кружок, вдруг засомневался...
В большой комнате закончили есть. Данины ножки затопали по полу, мама скрипуче задвинула в угол высокий детский стул и включила телевизор. Тишина вдруг подёрнулась мусором, зацвела грязью, как цветут в жару непроточные пруды.
И уже появилось у Валерика желание написать ещё одно письмо и повиниться, но он вдруг вскочил, выдернул из гнезда длинную коробочку модема, жахнул ею об пол изо всех сил, а потом наступил, как наступила тогда Лера на упавшую конфету.
Коробочка хрустнула под пяткой, осколок пластмассы ощутимо, но не больно царапнул натоптанную мозоль. Путь к отступлению был отрезан. Не купить новый модем было проще, чем не войти в почту.
Настроение испортилось. Было чертовски жаль модема и мерзко от страшной лжи в письме. Валерик потёр лоб.
Но он, по крайней мере, больше не чувствовал себя миксом. Микс не способен был бы отдать раз впущенную в себя клетку. Плазмодий никогда не метался, не шарахался из стороны в сторону, ему чужды были сомнения. Он полз прямо к цели, не останавливаясь, не растрачивая энергию по пустякам. Он выбирал самый оптимальный путь. Японцы проверяли: там, где инженеру понадобилось бы несколько дней для тщательных расчётов, плазмодий не колебался и нескольких секунд, и его выбор был математически самым точным. Он не сомневался даже и тогда, когда одинаковые, до миллиграмма, кусочки мокрого сахара помещались на одинаковом от него расстоянии. Он выбирал сразу. Валерика всегда восхищала фантастическая разумность слизи. В этом было что-то литературно-пугающее и восхитительное, будто нарочно придуманное. Но совершенно не человеческое.
Валерик не знал, правильно ли поступил, или нет, но он был рад, что не может просчитать каждое своё движение, каждое движение Льва. Он боялся, что верный, математически точный ответ ему бы не понравился. Он хотел дать Даньке шанс на человечески-неправильную жизнь с неправильным отцом и чёрт-те какой матерью, но с родным отцом и с родной матерью.
Лев приехал на следующий же день, к вечеру. Холодное воскресное солнце сменилось тёплым понедельничным дождём, не по-летнему затяжным и серым.
Он позвонил с дороги, и Валерик сорвался с места, написал полотгула и помчался домой.
Зонт он забыл раскрытым у рабочего стола, паркая вода текла по волосам, слипшимся на голове в три широких полупрозрачных пера, и, забираясь за воротник, сбегала по спине.
Он едва успел отпустить няню, надеть сухую рубашку и позвонить маме:
– Мама, а ты можешь съездить в гости после работы?.. Да... Нет... Нет... Ма, ничего криминального, мне просто нужно... Пожалуйста... Важно... Потом расскажу. Конечно, расскажу: никакого секрета здесь нет.
Сердце бешено стучало, ухая по ушам. Валерик болезненно прислушивался к шагам на лестнице, к каждому скрипу двери, и когда звонок наконец прозвенел, звук показался таким оглушительно громким, что Валерик скорее почувствовал, чем услышал его.
Стоящий за дверью Лев выглядел чужим и как будто даже покоробившимся, как книжная страница, на которую попала вода. Но дело было не только в дожде и не только в спине, ссутулившейся от напряжённого ожидания. Он изменился вообще. Лицо покруглело, стала шире шея, и на ней залегла белая, ожерельем, складка. Лев коротко остриг волосы, чуть раздобрел. Немного выцвели глаза... Много-много мелочей делали его старше и, не слишком изменившись в целом, он всё же не был уже тем же красавчиком Львом. Пожалуй, теперь посторонний человек мог бы уловить неявное, фантомное сходство между ним и Валериком и решить для себя, что всё-таки они – да, родные братья.
В большой комнате Даня, разинув рот, замер перед телевизором, по которому показывали яркий мульт со странными персонажами. Братья замерли в прихожей, глядя друг на друга с неменьшим интересом.
– Ты изменился, – сказал Валерик, хотя непременно хотел сказать радостное "здравствуй".
– Где он? – ответил Лев.
– В комнате.
И, оставив чемодан на лестничной клетке за незакрытой дверью, Лев сделал шаг вперёд и резко наклонился, вцепившись пальцами в косяк, чтобы не упасть – по детской привычке "не наследи".
Даня не обратил на него никакого внимания.
Со Льва стекала дождевая вода. С ботинка, стоящего на полу, натекла грязная лужица. Под другой, поднятой ногой, образовался рисунок из размашистых серых капель.
– С ним всё хорошо, – сказал Валерик. – Я просто боялся, что ты не приедешь.
Лев оторвался от косяка. Встал на обе ноги. Сжал руки в два огромных кулака. Стиснул зубы и снова стал прежним, узнаваемым Львом.
А Валерик не боялся, что его сейчас ударят. Он смотрел на грязные следы по чистому, светло-жёлтому линолеуму, на забрызганные полы плаща, на отсыревшие ботинки, кожа которых казалась какой-то рыхлой, и ни о чём не думал.
Носок одного ботинка упёрся в пятку другого, ярко-чёрный, новый носок ступил в лужицу грязной дождевой воды, светлый плащ упал на пол. Лев бросился в комнату, громко стуча пятками – будто пробовал пол на прочность. Пол был определенно не фантомный, вещественный, и ребёнок в комнате посмотрел на Льва серьезными и внимательными глазами.
Влажный сквозняк, метнувшийся из подъезда, облизнул Валериковы плечи, и он, поёжившись обернулся, увидел стоящий за порогом чемодан Льва, внёс вещи, закрыл дверь, ступил в комнату и передал чемодан Льву.
Даня увидел знакомого человека и бочком, словно крабик, подковылял к Валерику. Он ухватился за дядину ногу так сильно, что едва не повалил его на пол, и спрятал лицо за толстой, мясистой ляжкой. Потом потянул, слегка пристанывая:
– Ле-ля, Ле-ля.
Огромный растерянный незнакомец напугал его.
Лев схватился за чемодан, раскрыл его и Валерик с удивлением обнаружил там полное отсутствие взрослых вещей: разве что на дне лежало что-то вроде папки с документами да тощей, размазанной по донышку, смены белья. Всё остальное место занимали игрушки в ярких коробках: автомобильчик на радиоуправлении, пара Леговских роботов, несколько погремушек разного размера, что-то ещё... Всё было не то, не по возрасту и, доставая вещь за вещью, Лев ясно это понимал. Дело спас похожий на ёжика разноцветный мяч с колючками разной длины. Он выкатился из чемодана сам и запрыгал по комнате, отскакивая из-за разномастных колючек каждый раз в непредсказуемом направлении. Даня выглядывал из-за Валериковой ноги заинтересованно, как лесной разбойник из-за древесного ствола, и никуда больше Валерика не тянул.
Лев расстроенно глядел на кучу бесполезных игрушек. Он очевидно ненавидел себя в этот момент – и Валерик рад был видеть, что ему не всё равно. Он помог им начать игру в мяч, сидел на диване и смотрел, как скованно и осторожно движется Лев: словно фотограф рядом с редкой птичкой, которую ни в коем случае нельзя спугнуть.
Вечерело. За окном яростно вопили спустившиеся к посвежевшей земле стрижи и не загнанные ещё домой дети. Лев и Валерик сидели на кухне за чаем. Чай в их чашках, янтарный сначала, подёрнулся сероватой ряской налёта и потемнел – будто помрачнел от расстройства. Мама бормотала что-то в дальней комнате, укладывая Даню спать. Она вернулась домой полчаса назад и сначала опешила, увидев Льва: наткнувшись на него взглядом, она даже остановилась и отпрянула, но потом прошла дальше, едва кивнув, словно они сегодня уже виделись.
Это было как справедливое наказание. Всё здесь сегодня было как справедливое наказание для Льва, и он терпел, сжав зубы.
– Мы с мамой зовём его Даней, он уже привык, хотя по метрике, ты знаешь, его имя Валера. Но я решил, что хватит уж...
– Да, да, ты прав, – Лев кивал головой, глядя на сцепленные руки, бессильно свисавшие меж коленями и похожие на люльку маляра, забытую на стене огромного дома.
– Я должен был тебя вызвать, – продолжил Валера. – Просто чтобы ты на него посмотрел. Посмотрел и решил, хочешь ты, чтобы он был тебе сыном, или нет.
– А Лера?
– Лера в Москве, у родителей.
– Давно?
– Год.
– Общаешься с ней?
– Да. Она пишет.
– Как она?
– Ну... Наверное, не очень. Хотя старается держаться.
– Она его тоже... бросила?
– Нет. Она поехала искать себя. Она так считает. Хотела поступать в театральный.
– Поступила?
– Нет. И в том году – нет, и в этом, кажется, тоже. Но она снимается. В кино. Ходит по кастингам, всё уже там знает. Сериалы, эпизоды...
– Успешно?
– Нет. Конечно, нет. Она пишет каждый раз, где смотреть. Я смотрю. Видел её в судебной программе в роли плохой матери: у неё там сына отбирали. И в детективе видел, в роли проститутки. Плохая актриса. Никудышная. Она больше похожа на проститутку, когда не играет. Вот тогда у неё отчаяние в глазах настоящее. И желание, чтобы её обидели. Чтобы она имела право себя жалеть. Такое ощущение, что она стесняется жалеть себя просто потому, что ты её бросил. Ищет более веских причин. Но ты у неё всё ещё болишь – как ампутированная рука.
– Я?
– Ты, конечно, ты. Ты её любишь?
Лев судорожно вздохнул, поёрзал на стуле. Его сцепленные руки шевельнулись между коленями, как малярская люлька от сильного порыва ветра.
– Нет? – Валерик наклонился к нему и замер, опершись на стол. Чай в чашках пошёл лёгкими волнами. Серая ряска порвалась о ручки чайных ложек.
– Всё сложно, – ответил Лев.
– Всё могло быть сложно, когда у вас не было ребёнка. Теперь нужны простые и понятные ответы. Как в первом классе. Два плюс два и собака через букву О.
– Ты жёсткий. Даже жестокий, – Лев поёжился, поднял руки, провёл ладонями по лицу, словно стряхивал воду после купания. – А я думал, ты тюха.
– И меня не любил, значит, да?
– Тебя любил – даже самому странно. И теперь люблю. И тебя, пожалуй, больше всех. Как брата, конечно. Именно как брата. Я же помню маму. Помню хорошо. Она умерла-то, когда я уже большой был – достаточно большой. И так всё очевидно поменялось после. Отец стал как чужой. Ну, я был накормлен, напоен. И он следил, чтобы я шёл в школу, а из школы – домой. Собственно, всё. Это я сейчас понимаю, как мне было одиноко. Тогда – не понимал. Тогда я только фантазировал, что вот мама вернётся, или ещё что-то произойдёт... вроде чуда. Мне было по барабану, что отец женится – вот как это ни странно звучит, но я помню, что для меня это тогда так и было. Я только услышал, что у меня будет брат – и всё. На остальное мне было наплевать. Брат! Так гордо звучит в русском, да? Так твёрдо. Ты таким для меня и был. Вот каким я тебя придумал тогда, таким ты и был. Несмотря на расхождения. Я так в тебя верил, что разницы не замечал. Только когда появилась Лера – прозрел. Подумал, что ты тюха. Тюфяк. Ни мышц, ни характера. Мямлишь, мямлишь... Стесняться тебя начал. А тут Лерка. Такая... Такая особенная для меня. Маленькая, а как будто уже взрослая. Как женщина. На твоём фоне было легко нравится. Но так стыдно было этим пользоваться. И я как будто даже стал сильнее тебя любить...
– За мою ущербность.
– Нет.
– Да. Именно так. Из жалости, из чувства вины. В компенсацию собственных комплексов. Что ж, так бывает. Не врать же из политкорректности. Лучше уж как есть.
– Ну и конечно, я увидел, как ты на неё смотришь. Как ты на неё смотрел! Разве я мог её у тебя отобрать? Я хотел, чтобы она меня возненавидела. Игнорировал её. Доводил.
– Но отобрал же.
– Она сама. Она цепкая, и – сам знаешь – если ей кто-то нужен, она его добудет. И так всегда было: я был с ней, и я ненавидел себя за то, что точно понимал: всё делаю неправильно. Потом меня пригласили работать... Я дал согласие за неделю до того, как узнал о ребёнке. Всё было решено – и боже мой, какое это было облегчение! Я знал, что уеду и не буду её видеть. И не буду её у тебя отнимать. И не будет того чудовищного положения, когда у меня всё: Лера, ребёнок, семья – всё! А ты только рядом и просто смотришь, как мы счастливы. Я бы и раньше всё прекратил, но я не мог, пока жил тут. Уехать бы мне раньше...
– Так ты мне её оставил? Их оставил – мне? Чтобы я хоть кусочек урвал? Чтобы у меня была Лера, семья и всё, как ты это назвал? А почему?
– Потому что я тебя люблю. Ты мой брат.
– Брат Кавель. Убитый и убивающий.
– Что?
– Ничего. Это Лера однажды... Икнула. Но не поэтому. Потому что ты уверен, что я навсегда останусь один, и у меня не будет ни семьи, ни детей, ни нормальной работы. Потому что ты смотришь на меня и видишь: животик дряблый, и сальная кожа, и лицо как блин, и волос почти нет. И ты понимаешь, что сам бы мной побрезговал, и что позариться на меня может только какая-то убогая... А убогой ты меня не отдашь, потому что любишь. И ты мне кинул кость, отдал самое лучшее, что имел, красавицу с ребёнком. Но это как если бы ты в детстве подарил мне вертолёт на пульте без пульта. Ни тебе, ни мне, ни вертолёту никакого удовольствия. Всё пылится, ржавеет, трескается – и никто не играет. А знаешь что? Я не такой уж монстр. И я могу быть счастлив за вас. Смотреть на ваше счастье и быть счастливым без чёрной зависти. Ну, может быть, с лёгкой грустью – потому что я и не святой. И я могу ещё обзавестись семьёй, потому что любят не за живот, и не за лицо, и не за характер, а за что-то другое, за что-то человечески-непонятное, и я не знаю, за что. Но ведь любят же.
– Но я же... Я же и не...
– Ты, конечно, так не думал. Но ты так делал. И если ты оставил Даню мне в утешение, то пора его уже забирать. Он не игрушка, да и я не сильно утешился. Ты любишь Леру?
– Да. Любил. Теперь не знаю.
– Решай. Потому что она пока ещё держится. Надеется на чудо: что актёрский талант возьмёт откуда-то да и возьмётся. Работает. Не пьёт. И мужчин у неё, кажется, не было. Но это не надолго. Скоро она перестанет себя обманывать и съедет от отчаяния с катушек. И мы её не вернём.
– С катушек? Сойдёт с ума?
– Ну, я не так выразился, хотя, думаю, она может и это.
– А что? Что тогда? – Лев наклонился вперёд, и его сцепленные малярской люлькой ладони выгнулись и стали похожи на цирковую страховочную сетку. Валерик поймал себя на мысли, что всё время смотрит на эти ладони и на колени, на ткань светло-серых летних брюк и сбегающую вниз стрелку: почти разглаженную от натяжения на сгибе, а потом резко-острую и бросающуюся вниз, словно в отчаянии. Лев снова тряхнул своими наизнанку вывернутыми ладонями. От напряжения они пошли жёлтыми и красными пятнами. – Что?
– Думаю, сначала это будут мужчины. Много, беспорядочно... И это будут плохие мужчины – как способ наказания. Потом кто-нибудь изобьёт её до полусмерти, покалечит... Или она найдёт себе какого-нибудь полуживого наркомана, который будет тянуть из неё все соки и наградит неизлечимой болезнью. Тогда она сможет жалеть и ненавидеть себя в полной мере: обречённая на смерть, но больная по собственной вине. Ведь и в самом деле: ну что за повод для самоедства, если любимый мужчина бросил тебя и твоего ребёнка? Что за трагедия? Такие штуки случаются каждый день со многими женщинами. С чего бы ей себя жалеть? С чего бы ей себя ненавидеть и думать, что ты бросил своего сына из-за неё? Она же такая, как все. Ну а когда она сможет официально поставить на себе крест, она начнёт пить. Не ради удовольствия, а ради саморазрушения, потому что у неё не хватит смелости наложить на себя руки.
– Ты специально пугаешь меня? – вывернутые ладони качались, будто с них только что спрыгнул сорвавшийся с трапеции гимнаст.
– Нет, – Валерик мотнул головой. – Я знаю её. Я с ней жил. Я с ней даже спал...
– Она спала даже с тобой?!
– Даже... Ты всё-таки жалеешь меня. Я тебе всё-таки жалок. А так не хотелось в это верить.
– Нет, но... – ладони разлетелись по сторонам, сетка распалась, гимнаст упал на опилки манежа.
Лев привёз Леру через неделю. На ней было бирюзовое платье псевдофольклорного стиля: с широкой разлетающейся юбкой и воланами вместо рукавов. Платье очень бы пошло прежней Лере: оно поблёскивало, как её прежние волосы, было округло-воздушным, как её прежние формы, и цвет его был цветом её прежних глаз. Теперь внутрь платья вставили другую женщину, и вся эта конструкция выглядела так же фальшиво, как старая игрушка с новой набивкой: кажется, ничего не изменилось, только исчезло наивное выражение милой когда-то мордочки. Всё стало натянутым и плотным, будто пришитым к реальности намертво.
В квартире снова стало тесно. Было понятно, что Лев и Лера не задержатся надолго, но всё равно с их приездом начались передвижения и перестановки. Валерик вернулся в проходную мамину комнату, Лев и Лера стали жить с Даней в маленькой... И всё происходило молча, тихо, спокойно. Так, как будто в квартире кто-то умер. Как будто все здесь умерли. И только Даня шумел, как ему и положено. Сначала он заболел, и было совершенно неясно, связано ли это в переездом родителей, или просто так совпало... Он три дня лежал пластом, сонно прикрыв глаза, и боролся с высокой температурой, а потом стал выздоравливать и как-то вдруг сразу заговорил, прибавив к обычным своим пяти-шести словам целый арсенал разнообразной лексики. Он выговаривал слова как попало, не справляясь со множеством звуков, меняя местами буквы и даже целые слоги, но мог выразить теперь почти всё, что хотел. И снова было неясно, связано ли это с приездом мамы и обретением отца, или нет.
Валерик боялся, что малыш не вспомнит Леру и не примет Льва, но Даня чурался их только первое время, до болезни. Он привык к тонким Лериным ладоням, избавляющим его от жара, и к сильным рукам Льва, перекладывающим его на свежие, холодящие простыни. А когда болезнь отступила и Данин взгляд стал осмысленным и ясным, он стал сначала внимательно наблюдать, а потом вдруг толкнул ложку с лекарством, разлил микстуру по одеялу и приник к Лере всем телом, как умеют только кошки и маленькие дети. Он висел на ней несколько дней, как детёныш опоссума или маленькой обезьянки. Он просыпался ночью и проверял, тут ли она, и плакал, если ей случалось отойти. Лера тоже плакала почти всё время, а Лев был рядом: молчаливо и надёжно.
И мама сказала Валерику:
– Почему бы нам не съездить на дачу?
Они не хотели мешать.
Валерик уже забыл, как хорошо на даче. Лес встретил его непривычной свежестью и отточенной тишиной. Закружилась с непривычки голова, и ключ не захотел поворачиваться в замке с первого раза.
Валерик стоял во дворе, подняв к небу лицо, впитывая запахи и звуки, а мама деловито прошла в дом и сразу принялась что-то делать там: расставлять, проветривать, наводить порядок. Сразу вдруг показалось, что это их дом и их место. Мысль была удивительной, потому что Валерик не думал так даже когда был мальчишкой.
Он уселся на половинке бревна и провёл рукой по тёмному волокнистому дереву. Подумал об арцирии... И вдруг увидел на краешке крохотный спутанный клубочек спорангиев. Он только готовился выпустить споры и казался даже сыроватым. И это была арцирия, но такая, какой Валерик не видел никогда в жизни. Она не была песчано-жёлтой, или даже медово-жёлтой. Она была ярко-оранжевой, с синей тенью, прячущейся в изгибах капеллиция: такими бывают с изнанки моховики и козлята. Валерик боялся даже вздохнуть. Он бросился в дом, к ноуту, не обратив внимания на маму, которая готовилась мыть кухонное окно.
В ноуте был определитель, где значилось тысячи две миксомицетов. Валерик приплясывал перед ним в нетерпении, ожидая, когда Виста откроет свой зеленоватый занавес. Он защитил диссертацию, всего-навсего описывая виды, встречавшиеся в области. Миксомицеты ему попадались давно известные. Он фиксировал, что они живут и здесь, и на этом работа его заканчивалась.
Поле деятельности было широкое, и польза для науки – ощутимая, но удовлетворения от работы не прибавлялось. Ему нечего было бы делать, если бы кто-то другой прошёлся по местным лесам и зафиксировал, что и здесь тоже водятся самые обычные фулиго сепсис и коматриха негра. Но такого – такого микса Валерик ещё не встречал. И он ждал, пока загрузится определитель. Ждал и боялся, что снова нашёл что-то обычное, что постоянно встречается где-нибудь в Азии. А если не в Азии, то в Европе, но чуть севернее или, наоборот, южнее. Хотелось открыть и описать новый вид, но надежды на это почти не было.
В Российском определителе оранжевой арцирии не оказалось. Замирая от волнения, Валерик воткнул в ноут новенький модем и запустил эксплорер. Слушая, как скворчит на сковородке картошка, он искал по всем известным ему определителям и ничего подобного не находил. В желудке поселился мятный холодок. Картошки не хотелось – хотелось открыть что-то небывалое и новое. Переключиться с нудной, хоть и необходимой работы на что-то блестящее и прорывное.
Кузнечики в траве стрекотали совсем по-вечернему, когда он оторвался от монитора. Ни в одном определителе не было оранжево-синей арцирии.
– Мама, – сказал Валерик, – поздравь меня. Кажется, я открыл новый вид миксомицетов.
– Значит, ты будешь доктором наук? – спросила она, заискивающе улыбаясь.
Они вернулись домой спустя два дня. В прихожей стояли собранные чемоданы: Левченки собирались уезжать. Лев подсуетился, нашёл знакомых в ЗАГСе, и их срочно расписали, хотя Валерик предполагал, что их расписали бы и так, по закону, безо всякой суеты, потому что был общий ребёнок и ни одна из сторон этого не отрицала. Теперь они собирались в Москву, оформлять документы там, а потом дальше, за границу, к Лёвкиным исследованиям, в его квартиру, в его стабильную жизнь. Данька казался счастливым и всё жался к маме, хотя уже меньше..
– Вы приезжайте, – попросил Валерик, и они пообещали приезжать, хотя, наверное, из вежливости соврали.
Ему было грустно и легко одновременно, и оба этих чувства были стократно сильнее, чем тогда, когда он отдавал Сашу Ляле и Лёле.
Вообще, все эти дни Валерика преследовало странное ощущение: словно он вот-вот выберется из лабиринта. Он вспоминал японские опыты над миксами, и ему казалось, что он выходит, уцепившись за хвост плазмодия, который ползёт на запах еды.
Миксы рисовали японцам идеальные схемы железнодорожных маршрутов. Кажется, и Валериков маршрут выстроился не без их участия. В том, как он поступил с детьми тоже была математическая – миксоматическая – точность, и даже безжалостность. Будущее малышей стало чертовски неопределённым, впрочем, таким оно было и раньше – но теперь они по крайней мере были расставлены по надлежащим местам.
Валерик думал об этом, а потом неизменно переключался на мысли о миксомицетах – не аллегорических, а таких, какими они были в природе. Чем дальше, тем больше он задавался вопросом, как они это делают? Как простое соединение клеток, не пронизанное нервной системой, принимает решения? Как клетки договариваются, куда ползти, и, главное, как ползут, если движение зависит от точнейшего распределения функций между участками этого временного тела? Как распределяется материал при строительстве плодового тела? Почему миксамёба отвергает одного партнёра и принимает другого?
Он много работал. И прежде всего, конечно, описал новый микс. Место и время находки, орнаментация перидия, чешуйки, форма, размеры... Отправил статью в научные журналы, написал исследователям в Питер. И это было всё. Прошло приятное возбуждение новизны, арцирию всюду включили и везде зафиксировали, связанные с этим приятная суета и осознание собственной научной значимости улеглись. Валерику хотелось ещё – ещё что-то открыть и снова почувствовать себя заметным.
Он поехал со студентами на полевую практику и нашёл ещё два вида миксомицетов, ранее описанных, но в средней полосе России не замеченных. Но это было уже не то. Это была рутина, а хотелось подвига.
Валерик уже едва выносил кисловатый запах бревенчатой избы, в которой находились помещения ботанического сада. Тут было тесно и довольно темно. Горы бумаг нависали над компьютерами, под столом путались в ногах коробки с неразобранными образцами. Мешки с посадочным материалом и инструменты стояли в узких проходах. Всё было старым: и лампы советского образца, и просиженные стулья с рваной обивкой, и скрипящие столы, и компьютерные мониторы с огромными выпирающими задницами. Вся красота была снаружи, где сад был разделён на живописные участки в стиле русской усадьбы или итальянского патио, и где лужайка под полотняным шатром была вытоптана так тщательно, что, казалась заасфальтированной – тут проводились свадьбы.
Все полученные со свадеб деньги уходили на дальнюю, запретную для посетителей часть сада, где не было так красиво, но где жили на небольших полянках невзрачные эндемики и неброские редкие виды, и где разбит был в глубине аптекарский огород – дань ботанической традиции, предтеча всех ботанических садов.
Валерик сидел перед компьютером над чашкой с остывающим чаем и шептал:
– Конничива, о-гэнки дэс ка? Конничива, о-гэнки дэс ка? – стараясь выговаривать верно и выдыхать после "дэс" легчайшее "у", почти не слышное, но, кажется, всё же необходимое.
Он отдыхал после садовых работ: плечи и руки ныли от усталости, голова почти не соображала, тело чесалось от пота и летней пыли, и рабочие брюки ощущались грязными. На коленях лежал учебник японского. Если кто-то проходил мимо стола, Валерик чуть наклонялся вперёд, чтобы скрыть книгу.
– Здравствуйте, как поживаете? Конничива, о-гэнки дэс ка?
Валерик нашёл себе учителя и занимался японским раз в неделю, отдавая за уроки приличную сумму, но язык превратился в какую-то навязчивую потребность, в комариный неотвязный зуд, стал второй навязчивой идеей, и Валерик решил не сопротивляться.
– Что читаешь?
Валерик нервно обернулся и обнаружил у себя за левым плечом Александра Николаевича: он стоял, опираясь на невысокую стойку, отделяющую Валериково рабочее место от прохода.
– Ничего. Так.
– Ну дай посмотреть! – Александр Николаевич протягивал руку с видом школьного учителя, который застукал ученика со шпорой.
Валерик выложил учебник на стол. Александр Николаевич изумлённо улыбнулся.
– И зачем тебе оно? Развлекаешься?
– Нет. По работе.
– О как! Это как?
– Ну как... – Валерик мучительно подбирал слова. В последние недели у него в голове клубились некие неопределённые планы, не выстроившиеся ещё в определённую систему. Они были нежные, как свежие, проклюнувшиеся в гробиках ростки, и говорить о них было стыдно, словно о чём-то интимном. Всё равно что взять и рассказать о том, что было у него с Лерой. – Миксами занимаются японцы. В основном. Ну вот...
– Да брось! Не страдай ерундой! – Александр Николаевич сделал пренебрежительный жест рукой. – У тебя же хороший английский. Все статьи японцы переводят. Только тратить время.
– И всё равно, – упрямо сказал Валерик. – Это не помешает.
– Ну да! – Александ Николаевич хохотнул. – А сколько лет пройдёт, прежде чем ты сможешь читать научные статьи? Да брось! Не мучайся!
– И всё равно, – Валерик чувствовал, как в нём растут злость и уверенность в своей правоте.
– Ну как знаешь, – Александр Николаевич выпрямился. Он тоже был в рабочей одежде, и руки его были перепачканы землёй, а в волосах запуталась древесная труха. Он подхватил лопату и направился было к выходу, как вдруг Валерик остановил его:
– А что если нам подать заявку на грант?
Это вырвалось спонтанно, Валерик даже не мог сообразить, путались ли мысли о гранте в том клубке из японцев и миксов, что сплёлся в его голове.
– На грант? – Александр Николаевич изумлённо вскинул брови, поставил лопату к стене, и она похоронно звякнула о деревянную обшивку.
– Ну да, на грант... А что? Если вам лень, то мне не лень...
Александр Николаевич криво ухмыльнулся и резко прервал его:
– Я в эти игры больше не играю.
– Нет? – Валерик вдруг снова растерял свою уверенность. – Почему?..
– Почему?! – завсектором подхватил лопату и несколько раз стукнул ею об пол, то ли давая выход раздражению, то ли взяв паузу, чтобы обдумать свои слова. – Да потому что себе дороже. Потому что за грант надо отчитываться, ты не знал?
– Конечно, знал. Но мы же возьмём не просто так. Поработаем, отчитаемся...
– А какая часть гранта до тебя дойдёт, м? Пятая? Десятая? И что ты на это купишь? Какое-такое оборудование? Пару лопат и несколько досок на гробики? Кого ты на эти деньги наймёшь? Нет, парень, у меня это вот где! Всё это затеять, а потом самому работать по двадцать пять часов в сутки и клянчить приборы вместо того, чтобы их покупать? Не, я не играю. Впрочем, ты, если хочешь... пожалуйста... Вдруг уже что-то изменилось? Пробуй! Я не против. Но без меня.
– А как же исследования?
– Исследуй. Я не против. Я только за. У нас в гербарии неплохой микроскоп. Для начала сойдёт. Но ты хоть начни...
– Но вы же понимаете, что если я начну серию опытов, то мне нужно будет ездить туда каждый день, а это полтора часа только на дорогу! То есть, вы меня отпустите?
– Нет, не отпущу. Ты мне нужен здесь. Или кто у нас будет работать? Мне хватит твоих лекций по четвергам, полевой практики и твоего внезапного побега в прошлом году. Моё терпение тоже не безгранично.
– И что же... Ну тогда... Тогда давайте настаивать на новом здании. Давайте на них давить, тем более, что проект давно утверждён, и наш сад – он же известен, нас знают в мире и...
– Ты вот о той летающей тарелке с оранжереей, гербарием, лабораториями, боксами, оборудованием? Вот об этом? О царстве стекла и бетона?
Это было сказано так язвительно, что Валерик замолчал. Потом спросил:
– Зачем вы это делаете? Почему вы хотите, чтобы я ничего не хотел?
– Потому что, – Александр Николаевич перегнулся через стойку и взглянул в Валериковы глаза взглядом одновременно злым и равнодушным, – я экономлю твоё время. Я тоже рыпался, и у меня это уже прошло. Знаешь, когда нам принесли первый проект здания? Лет пятнадцать назад. Потом было ещё проектов пять, один другого лучше. И деньги всё время вот-вот готовились выделить. И где это всё? Скорее приземлятся инопланетяне, чем у нас что-нибудь построят.
– И что?
– А что? Докторскую я защитил. Материала и так хватает. Мозгов тоже. И тебе советую. Ты, вон, столько накопал за последние годы, что на две докторских хватит...
– Но ведь не в званиях дело.
– А в чём?
– Я хочу, чтобы было интересно. Не только описывать, но и понимать...
– Ну, тут уж, знаешь, брат... – Александр Николаевич замер на секунду, подхватил лопату и вышел.
– Конничива... – сказал ему вслед Валерик.
С японцами Валерик общался из дома. Он познакомился с ними благодаря оранжево-синей арцирии.
Он садился перед ноутом, прилаживал над экраном маленькую дешёвую камеру, похожую на головастого воробушка, и звонил Наоко, ассистентке профессора Соитиро.
Она казалась неправдоподобно молоденькой для серьезной работы, которой занималась, и была хорошенькой, как восточные девушки, которых американцы снимают в боевиках. Они обсуждали последние исследования, и Наоко всегда умудрялась оставаться серьёзной и улыбчивой одновременно: Валерик даже не понимал, как так может быть.
С ней можно было говорить о вещах, по-настоящему тонких и красивых. Она знала о миксах всё, что только было возможно. Её воображение давно уже не будоражили громкие версии о том, что жизнь на земле могла начаться именно с миксомицетов, которые могли пролететь через космос, потому что их споры не нуждались в воздухе, переносили низкие температуры и были готовы десятилетиями ожидать попадания в подходящую для размножения среду... Ей не интересен был антураж, она хотела проникнуть в суть.
– Кайги... Кайги-дэ оайдэкитэ уресий-то... уресий-то омоймас, Юкава-сан, – Валерик стал нервничать и заикаться, как бывало с ним всегда, когда он переходил с привычного английского на японский. Сказав что-то, он впадал в ступор и начинал мучительно вспоминать, не наделал ли ошибок.
– Ваш японский становится лучше, Василенков-сан, – проговорила Наоко. – С каждым днём.
Японский акцент её английского, певучий и немного сюсюкающий, делал Наоко ещё больше похожей на ребёнка.
– Я тоже буду рада встретиться с вами на конференции. Живого общения ничто не заменит, ведь правда? Кстати, профессор Соитиро заинтересовался некоторыми вашими предположениями. Он хотел бы видеть вас не только в Европе, но и в Токио. Если бы не катастрофа на Фукусиме, мы пригласили бы вас в университет: поработать хотя бы несколько месяцев. Профессор был бы счастлив. Но...
– Я бы приехал, – прервал её Валерик. – Меня не волнует Фукусима. Я хочу работать.
Он наяву грезил лабораториями университета Кобе. Он вспоминал сплетение капеллиция, похожее на нежные девичьи волосы, и влажные прохладные плазмодии, прикасаться к которым было так же приятно, как к женским губам.
Оранжево-синяя арцирия была его ключом к этим лабораториям, где Валерик надеялся не только видеть и ощущать, но и понимать.
И когда Наоко сказала ему, что вопрос о приглашении в Токио почти решён, его сердце радостно ёкнуло. Жизнь снова обещала стать интересной.