Чей одр — земля, кров — воздух синь,
Чертоги — вкруг пустынны виды…
То он — любимый славы сын,
Великолепный князь Тавриды!
Голая равнина на громадном протяжении вся изрезана водными потоками, из которых каждый — широкая быстрая река и бурно катит свои волны в недалекое море. Это — рукава и гирлы Дуная.
На одном из рукавов, вдоль пологого берега, раскинулись кое-где постройки… Это маленький городок Галац.
Здесь, среди домов и домишек, кое-где виднеются христианские храмы, а за рекой, на том берегу, уже высятся тонкие и легкие остроконечные минареты. Там начало мусульманского мира.
В маленьком городке заметно особенное оживление, но весь город кажет лагерем. На улицах и в домах только и видны, что мундиры, на площадях — кони и орудия.
Несмотря на августовские жары, горячий воздух и раскаленную землю, на улицах сильное движение.
Три дома в городе разделили между собой толпы военных и служат как бы центрами сборищ.
В одном из них, поменьше других, квартира военачальника князя Репнина.
Еще несколько дней назад он был главнокомандующим победоносной армии… Великий визирь после поражения при Мачине сносился с ним одним.
Но вот не так давно явился сюда могущественный вельможа и полководец, «великолепный князь Тавриды», и принял вновь начальство над русскими силами и над заменявшим его полгода Репниным…
И теперь он первое лицо здесь — и для своих, и для неприятеля.
В другом доме, неподалеку от первого, красивой архитектуры, но сравнительно меньшем, движение ограничено подъездом и двором. К дому идут и скачут офицеры со всех сторон, но, не входя, а только побывав в передней или на дворе, возвращаются обратно… Они являются сюда за вестями…
В этом доме поместился генерал русской службы, принц Карл Вюртембергский и за последнее время опасно заболел южной гнилостной горячкой. Так как это родной брат жены наследника престола, то болезнь его многих озабочивала.
На другом краю города, в большом доме, где поместился приезжий со свитой князь Таврический, движение более чем когда-либо.
В одной из горниц этого дома, несколько в стороне от всех остальных, на большой софе лежит в одном белье и турецких туфлях на босу ногу огромный широкоплечий человек, лохматый, неумытый, небритый и задумчиво, почти бессмысленно смотрит в пустую стену и грызет ногти… Лицо его изжелта-бледное, худое, осунувшееся, не только угрюмо, а печально-тоскливо… Он или был опасно болен, или горе поразило его недавно. Черты лица настолько изменились за последнее время, в волосах так дружно сразу блеснула седина, а глаза так нежданно вдруг потускнели… что этого человека многие друзья и враги едва бы теперь узнали. Друзья бы ахнули, а враги возликовали.
Это сам князь Потемкин, еще недавно, месяца с полтора назад, выехавший из Петербурга добрым, веселым и могучим. Он скакал счастливый чрез всю Россию, сюда, на Дунай, снова громить векового врага, надеясь теперь окончательно стереть его с лица земли, именуемой Европою, и, «оттеснив луну от берегов этой реки, перебросить затем чрез Босфор, на тот берег, где уже другая часть света…». Это его мечта уже за двадцать лет, и она его несла и гнала как вихрь от берегов Невы на берега Дуная. Но здесь ожидал богатыря удар, сразу сразивший его… Только это, что он узнал здесь, могло сломить его железную мощь и духа, и тела…
Первого июля прискакал он в этот городок, окруженный целой золотой толпой военачальников и сановников… и стал лихорадочно поджидать появления своего заместителя с поздравлением по случаю прибытия в армию и с первым докладом…
Князь Репнин, видевший въезд генерал-фельдмаршала, главнокомандующего, — медлил и не являлся…
Прошел час.
Тень набежала на лицо князя… Оставшись один с любимой племянницей, всюду его сопровождавшей, он поглядел на нее тревожными глазами и вздохнул.
За час назад графиня Браницкая видела его счастливым и сияющим… На ее удивление и вопрос о причине внезапной перемены князь ответил с тревогой в голосе:
— Боюся… Сашенька… Боюся… Если Репнин не прибежал тотчас, не выбежал за сто верст навстречу! то… дело плохо! Мое дело плохо!
Несмотря на возражения, шутки и успокаивание дяди, графиня не добилась улыбки от него.
— Сразит меня. Если это так!
— Что?
— Команда передана ему… Тайно. Без моего ведома. Я здесь второй… Я этого не перенесу. Что ж хуже этого может быть… Ничего! Одно разве — мир с Турцией. Да. Уж если выбирать, — то пускай я буду его адъютантом, его ординарцем на побегушках, да буду видеть, как мы начнем громить турку.
Князь Репнин явился наконец, поздравил светлейшего с прибытием из дальнего пути и как бы передал ему права главнокомандующего, начав доклад подчиненного о последних событиях на берегах Дуная.
А одно событие мирового значения совершилось вчера…
Вчера, 31-го числа июня, он, князь Репнин, заместитель светлейшего, подписал здесь в Галаце перемирие с султаном и прелиминарии будущего трактата. Вчера! Молния ударила в сердце и в мозг богатыря и с этого мгновения — он до сих пор еще не пришел окончательно в себя.
— Как вы смели? — вскрикнул он тогда. И до сих пор еще в ушах его звучит ответ Репнина, много значащий, многое говорящий иносказательно и многое объясняющий, чему не хотел верить князь еще на берегах Невы.
— Я исполнил свой долг и отдам ответ в моих действиях государыне императрице, — сказал Репнин.
«Перед ней, монархиней, а не пред тобой. Тебя прежнего уже нет. Ты был! Теперь ты нечто иное… Могущественный Потемкин заживо умер, осталась внешняя твоя оболочка в мундире и орденах, а пустяки, мелочная подробность, т. е. власть и могущество, от тебя отошли».
«Отчего и когда!.. От одного слова, одной бумаги, которую привез сюда курьер из Петербурга, когда ты там чудодействовал… Теперь ты, как кукла, имеешь все права и полномочия действовать так, как тебе прикажет оттуда тот, кто власть имеет…»
Платон Александрович Зубов! Мальчишка!
Он вел все лето тайные переговоры с Диваном, и он привел их к указу царицы о подписании первых основных условий мирного трактата между двумя империями.
Вот с этого дня и лежит на диване, полураздетый, будто обезумевший, человек, будто заживо погребенный… Да и впрямь, жизнь его держится только в теле, ухватившись за соломинку… Он писал и пишет в Петербург, умоляя в тысячный раз — продолжать войну, но и сам не верит в успех своих молений. Он верит только в русский авось!
«Авось что-нибудь случится, и он снова расстроит мир и снова ударит на врага». Если же этого ничего не случится — то… Что же? Надо умирать!.. Песенка его спета и кончилась, оборвалася тогда, когда он думал, что еще только на половине ее.
И она обманула его, как прежде, по его же совету, обманывала других… Григорий Орлов также был поражен здесь же одним нежданным известием. Он поскакал в Петербург, но не был допущен в город… Очутился узником в Гатчине. А когда был допущен, то встретил в ней уже только монархиню, милостивую и благодарную, но свергнувшую с себя всякое иное иго.
Что ж? И ему скакать теперь туда, чтобы очутиться узником в Москве или даже в Таврическом дворце, без права явиться в Зимний впредь до особого разрешения гофмаршала.
«Нет, уж лучше умирать!»
Мирный трактат будет праздноваться на его свежей могиле.
Борьба Креста с Луной была его душой. Нет борьбы — нет души. Она отлетела. А эта скорлупа, это бренное тело — ни на что никому не нужно. И ему не нужно. Он видел на своем небе Крест, а на нем надпись: «Сим победиши». Упал этот крест с русских небес и утонул в волнах Дуная…
И все кончено!..
День за днем проводил так, в каком-то полузабытии, томительном и болезненном, князь Таврический, еще недавно деятельный, самоуверенный, счастливый…
Давно ли он был способен с маху и на отважный политический шаг, весь успех которого именно в дерзости, в махе. И на ребяческую проказу, вся прелесть которой — в ее добродушии… Теперь и то, и другое было немыслимо. Полный упадок духа и надломленность тела сказывались во всем. Он никого не принимал, изредка справляясь о курьере, которого ждал из Петербурга, и об здоровье принца Карла.
Однажды графиня Браницкая вошла к дяде и объявила ему печальную весть.
— Дядюшка, принц Вюртембергский скончался.
Князь онемел… Потом он сразу поднялся с дивана и вытянулся во весь рост. Лицо его побледнело.
— Что? — прошептал он и через мгновение робко прибавил: — Как же это?
И, постояв, князь сгорбился понемногу, осунулся весь и опустился бессильно на диван, почти упал.
— Ох, страшно… — простонал он. — Да и рано… Рано же!!
— Что вы, дядюшка? — изумилась графиня, знавшая, что между покойным принцем и дядей не существовало крепкой связи, а была лишь одна простая приязнь.
Князь молчал и тяжело дышал.
— Что вы, дядюшка? — повторила графиня.
— Сашенька! Цыганка в Яссах о прошлую осень предсказала по руке принцу, что ему году не прожить.
— Странно… Ну что ж… Бывают такие странные совпадения… Чего же вы смущаетесь?
— А мне — год…
— Что-о?
— А мне — год дала… Ровно год… Мы тогда смеялись… Вот…
Князь закрыл лицо руками.
— Полноте, дядюшка… Как не стыдно? Бог с вами. Это ребячество. Ну, тут потрафилось так. Но ведь это простая случайность.
Браницкая села около князя и долго говорила, успокоивая его…
— Это простая случайность! — повторяла она.
Наконец князь отнял руки от бледного лица в слезах и выговорил глухо:
— Не лги, Саша… Сама испугалась и веришь…
— С чего вы это взяли!
— По твоему лицу и голосу… Сама веришь, испугалась и лжешь…
И князь замолчал и просидел несколько часов, не двигаясь, в той же позе, понурившись и положив голову на руки.
На третий день после этого князь, слабый, унылый, задумчивый и рассеянный, будто совсем ушедший в самого себя, оделся в свою полную парадную форму главнокомандующего и генерал-фельдмаршала и, сияя, весь горя, как алмаз, в лучах южного палящего солнца, отправился на похороны умершего принца…
Все, что было воинства от офицеров до генералов в Галаце и окрестностях, явилось присутствовать на погребении и отдать последний долг хотя чужестранному принцу в русской службе, но родному брату будущей царицы.
Всех поразила фигура генерал-фельдмаршала.
Он тихо двигался, странно глядел на всех, озирался часто по сторонам, будто усиленно искал что-то или кого-то, но на вопросы и предложения услуг ближайших бессознательно взглядывал и не отвечал.
И за все время отпевания он не произнес ни слова.
Наконец, оглянувшись вновь кругом и завидя движение около гроба, всеобщее молчание, отсутствие пастора, он услыхал смутно слова: «Вас ждут, князь». Он отозвался как в дремоте:
— А? Что?
— Вас ждут, князь, — говорил тихо Репнин. — Соизвольте… Или прикажете всем прежде вас подходить?
— Что?
— Прощаться с покойником!
— Да… Да… Я первый. Первый… — прошептал князь глухо. — Да, первый после него, из всех вас… Моя очередь. За ним — первый…
Репнин ничего не понял и, приняв слова за бред наяву, изумленно глянул в желтое и исхудалое лицо светлейшего.
Князь полусознательно приложился к руке покойника и, отойдя от гроба, двинулся к дверям между двух рядов военных.
Всюду толпа, мундиры, ордена, оружие… Все незнакомые лица, и все глаза так пристально-упорно смотрят на него… Точно будто он им привидение какое дался…
Князь двинулся скорее. Уйти скорее от них, от их пучеглазых лиц, их глупого любопытства!
Сойдя с крыльца снова под жгучие лучи солнца, палящего с безоблачного неба, он увидел лошадей… Экипаж при его появлении подали к самым ступеням подъезда. Дав ему время остановиться, князь сел…
Лошади не трогаются… Чего они?! Уж ехали бы скорее от этого глупого народа. Скучно! Ну, что ж они?.. Застряли!
— Ваша светлость! ваша светлость! — уж давно слышит князь голос около себя, и наконец кто-то дергает его за рукав мундира…
— Ваша светлость!
— А-а?.. — вскрикивает он, как бы проснувшись.
Маленький, красивый чиновник, его новый любимец, Павел Саркизов, стоит перед ним, смело положив руку на обшлаг его кафтана.
— Извольте слезть! — говорит Саркизов тревожно.
— Чего?
— Извольте слезть!.. Вы по забывчивости… Слезайте…
И Саркизов смело потянул его за рукав…
Князь очнулся, огляделся и, вскочив как ужаленный, сразу шагнул прочь…
Он увидел себя сидящим среди погребальных дрог, поданных к подъезду для постановки гроба.
Жутко стало, защемило на сердце суеверного баловня счастья.
Князь быстро отошел, сел в свои дрожки и, отъезжая от толпы, отвернулся скорее…
Он чуял, какое у него в этот миг лицо, и не хотел казать его толпе.
— Видели? — говорила эта толпа шепотом.
— Да… По рассеянности!
— Ох, плохая примета…
— Совсем негодная примета. И верная.
— И без приметы вашей — приметно! По лицу его… Недолог!..
Так говорили, перешептываясь и толпясь вокруг погребальных дрог, собравшиеся офицеры…
«Ох, типун вам на язык! — грустно думал маленький и красивый чиновник-юноша, прислушиваясь к этому говору. — Злыдни! Вы бы рады! Да Бог милостив… Не допустит. Его смерть — моя погибель… Ох, Фортуна! Неужто она и со мной ныне — мудреные литеры вилами по воде пишет… Страшно… Помилуй Бог. Куда тогда бежать, где укрыться… Только разве за границу, в Польское королевство…»
Был он Саркизка — и весело жилося… Светел был весь мир Божий… Стал он чиновник канцелярии, Павел Григорьевич… на миг все блеснуло кругом еще ярче, но тотчас же темь началась, и вот все больше темнеет и темнеет… Надвигается отовсюду на душу оторопелую тяжелая мгла… и чудится ему голос:
«Я отшутила… Буде!..»
Это Фортуна кричит ему из мглы…
Ровная, голая, однообразная пустыня раскинулась без конца во все края… Ни камня, ни дерева, ни птицы, ни чего-либо, на чем взор остановить… Это степь молдавская.
Степь эта словно море разверзлось кругом, но черное, недвижимое, мертвое. Не то море, что лазурью и всеми радужными цветами отливает, встречая и провожая солнце, что журчит и поет, покрытое золотыми парусами, или порой, озлобясь, стонет и грозно ревет, будто борется с врагом, с невидимкой вихрем. Но, истратив весь порыв гнева, понемногу стихает, смотрится вновь в ясные небеса, а в нем сверкают, будто родясь в глубине, алмазные звезды.
Здесь, в этом черном и недвижном просторе, нет ни тиши, ни злобы — нет жизни.
В теплый октябрьский день, в этой степи, в окрестностях столицы Ясс, летели вскачь три экипажа, в шесть лошадей каждый. Вокруг передней открытой коляски неслось трое всадников конвойных.
В коляске, полулежа, бессильно опустив голову на широкую грудь и устремив тусклый взор в окрестную ширь и голь, бестрепетную и немую, сидел князь Таврический. Около него была его племянница… И ее взор тоже грустно блуждал по голой степи, будто искал чего-то…
Князь упрямо решился на отчаянный шаг, безрассудный, ребячески капризный и, быть может, гибельный…
Уехав из Галаца тотчас после похорон принца Карла, он весь сентябрь месяц прожил в Яссах. И все время был в том же состоянии апатии… Изредка он сбрасывал с себя невидимое тяжелое иго безотрадных помыслов, боязни телесной слабости… Он принимался за работу, переписывался с царицей и со всей Европой, надеялся вновь на все… Надеялся разрушить козни Зубова, прелиминарии мира с Портой, интриги Австрии и Англии… Все с маху вырвать с корнем и отбросить прочь!.. Все!! От Зубова и трактата — до боли в груди и пояснице…
Но этот подъем духа и тела — был обман… Так бывает подчас, вспыхивает ярко, порывом угасающее пламя и, блеснув могуче, сверкнув далеко кругом, упадет вновь и бессильно, будто мучительно ложится и стелется по земле…
После порывов работать и надеяться, после попыток схватиться с невидимым подступающим врагом и побороть его князь детски, бессильно уступал, сраженный и умственно, и телесно.
— Нет… Рано еще мне… Я не все свершил! — восклицал в нем голос. — Подымись, богатырь!.. Схватись! Потягайся! Еще чья возьмет!..
Но скоро страдным тоном отзывалась в нем эта борьба.
— Нет, не совладаешь… Конец!
С первого же дня октября месяца князь почувствовал себя совсем плохо… и в первый раз сказал вслух:
— Я умираю… Да! Я чую ее… Смерть…
И 5 октября князь вдруг решил, как прихотливый ребенок, покинуть Яссы и ехать в отечество.
Напрасно уговаривала его Браницкая и все близкие остаться спокойно в постели и лечиться.
— Нет. Я умираю. Хочу умереть в моем Николаеве, а не здесь, в чужой земле.
И слабый, едва двигающий членами, едва держащий голову на плечах, сел в коляску…
И три экипажа понеслись в карьер по степи молдавской…
Прошло часа два… Князь изредка заговаривал, обращаясь к племяннице, и произносил отрывисто, но отчетливо и сильным голосом, то, что скользило будто чрез его темнеющий и воспаленный мозг. Это были отрывки воспоминаний и намерений, или порыв веры, или приступ боязни, или простые, но сердечные и последние заботы об остающихся на земле.
Вместе с тем князь вслух считал верстовые столбы… И вдруг однажды произнес резко:
— Тридцать восьмой…
— Нет, дядюшка, еще только тридцать верст отъехали…
— Далеко… Далеко до родной земли… А вот гляди — моя Таврида… Я вижу. Я лучше теперь вижу…
Графиня Браницкая тревожно поглядела на дядю… Если это бред, то как же скакать несколько верст до Николаева! Не лучше ли вернуться скорее назад в Яссы?
Через полчаса князь начал видимо волноваться, тосковать, шевелиться и встряхиваться своим грузным телом.
— Ну, вот… Вот…
Наконец он вдруг вскрикнул:
— Стой…
Все три экипажа остановились… Люди обступили коляску.
— Пустите… Здесь отдохну…
Он вышел, с трудом поддерживаемый рослым гусаром и своим лакеем Дмитрием. Маленький чиновник Павел Саркизов взял плащ из коляски.
Князь отошел немного в сторону от дороги, к верстовому столбу с цифрой 38. Плащ разостлали на земле, и он, с помощью людей, опустился и лег на спину.
Браницкая села около него.
— Вам хуже… Надо ехать назад… Отдохните, и вернемтесь…
Князь не отвечал… Глаза его упорно и пристально смотрели вперед, будто силились разглядеть что-то…
Люди столпились невдалеке, между князем и экипажами… Только молодой чиновник стоял близ лежащего.
Прошло с полчаса среди полной тишины.
— Скажи царице, — заговорил князь тихо. — Благодарю… за все… Любил… одну… Никого не любил… Все все равно… Тебя… Да…
«Убирается!» — грустно, со слезами на глазах подумал Саркизов.
— Скажи ей… Надо… Чрез сто лет — все равно… Лучше она — Великая. Босфор будет… Я хотел… Все можно… Все! Захоти и все… захоти и все…
Он двинулся резко, почти дернулся, и взор его еще пытливее стал будто приглядываться к подходящему… И он вдруг выговорил сильно:
— Да… Да… Иду…
Прошло полчаса… Все стояли недвижно. Никто не шевельнулся. Никто не хотел поверить.
Браницкая присмотрелась к лежащему, тронула его рукой и зарыдала…
Чрез час один из экипажей поскакал в Яссы…
Браницкая уже сидела в отпряженной среди дороги карете…
Люди, офицеры и солдаты стояли кучкой у пустой коляски и уныло, односложно, даже боязливо перешептывались.
Скоро опустилась на все темная и тихая мгла.
А на краю дороги, близ одинокого верстового столба, на земле, среди разостланного плаща лежало тело «великолепного князя Тавриды».
Около него стоял недвижно солдат-запорожец, поставленный на часах… А у края плаща сидело в траве маленькое существо… понурившись, съежившись, и думало…
«Да… Вот… Велик был… А что осталось… Меньше меня…»
Среди ночи запорожца сменил высокий гусар… Он пригляделся к покойнику и вымолвил:
— Павел Григорьевич!
— Ну… — отозвался юноша-чиновник.
— Нехорошо… Глаза не закрыли… Что ж это они — никто… Надо закрыть…
— Да…
— Я закрою…
Гусар присел на корточки около тела и толстыми, неуклюжими пальцами старался опустить веки на глаза… Но застывшие веки вновь подымались.
— Пусти! — выговорила уныло маленькая фигурка. — Я закрою…
— Ничего не поделаете… Надо вот…
Он полез в карман и, достав два больших медяка, закрыл по очереди каждое веко — и накрыл монетами…
— Это завсегда надо кому… вовремя взяться… — сказал гусар. — Покуда теплый…
— А кому надо-то? Чья забота? — грустно отозвался маленький человечек.
— Кому? Вестимо… Ближним…
— Он на свете-то был… вот что я теперь… Выше всех, но один! А я-то вот… И ниже всех — и один…