Мишель Лекорр заявился на рассвете. Было по-утреннему свежо, и он, в своем туго перепоясанном плаще, походил на обмотанный веревочкой бараний окорок. Я с первого же взгляда поняла, что это полный псих. Причем псих, твердо решивший потопить меня любой ценой. Заглянуть ему в глаза было невозможно. Уткнувшись в свои бумаги и не глядя на меня, он объявил, что собирается произвести обыск и судебное расследование. Эта отрешенность и еле слышный голос могли бы сойти за признак сочувствия человека, которому неприятен вид поверженного противника. Как бы не так! Едва войдя в салон, он швырнул свой плащ на стул, уселся на диванчике, разложил рядом свои бумажонки и холодно попросил судебную стенографистку занять место справа от него, в кресле. У него имелся план моей квартиры, и он распределил пять комнат между пятнадцатью полицейскими, составлявшими его эскорт. Настоящее военное вторжение. Они начали обшаривать каждый угол. Поскольку я ненавижу мебель, квартира казалась пустой, и я понадеялась, что все кончится очень быстро. Увы, обыск растянулся на долгие часы. Поняв, что дело плохо, я забилась в уголок возле окна, присев на один из красивых маскировочных экранов светлого дуба, скрывавших радиаторы, и стала терпеливо, вежливо, без лишних вопросов наблюдать за этой процедурой — так хорошо воспитанная девица смотрит театральную пьесу. Лекорр невозмутимо распоряжался действиями полицейских. Ему подносили документы, он изучал их и «накладывал арест». Никакой исторической ценности они не представляли: фотографии, счета, справки о зарплате, страховые квитанции, несколько писем моего отца…
Я встала и тихонько, не спрашивая разрешения, дабы не мешать функционированию государственного аппарата, пошла на кухню готовить чай. Я не стала предлагать его ни Дракуле, ни его пособнице, а просто вернулась в гостиную и скромненько села в сторонке, наедине со своей чашкой и ломтиками кекса. Несколькими днями раньше Гарри на всякий случай предупредил меня: задержание длится двадцать четыре часа и каждые сутки продлевается автоматически. Задержанный имеет право требовать адвоката только на двадцать первом часу ареста. Поскольку следователь нагрянул ко мне в семь часов утра, бесполезно было обращаться с этой просьбой раньше трех часов следующей ночи. Мне оставалось только сидеть и не высовываться. Я призадумалась: кого же мне взять в защитники? Гарри советовал обратиться к тому, кого уже выбрал Крозмари. Ну уж нет, извините, лучше сразу засесть в Санте на двадцать лет. То же самое и с мэтром Вержесом: этот начнет поносить коррумпированное общество, разоблачит пару-тройку злодейских преступлений прогнившего капитализма, предъявит свой счет Франции и с таинственной усмешкой добьется для меня максимального срока. Спасибо, не надо! Вместо них я решила обратиться к мэтру Кола, старенькому, худенькому, тщедушному, очень остроумному, очень образованному господину, страстному коллекционеру живописи, смертельному врагу громогласных тирад, но зато большому любителю острых словечек. Я встречалась с ним раза три на приемах. Его просвещенность внушала мне доверие. Правда, имелось и одно неудобство: он был очень близок к Дармону. Сейчас я расценивала это скорее как преимущество. Вот так и воображаешь себя ужасно хитроумной. А на самом деле оказываешься круглой дурой. Но я снова забежала вперед.
Под халатом на мне были надеты майка и длинные панталончики из лайкры. В присутствии всех этих людей в верхней одежде мне наконец стало как-то неуютно, и я попросила разрешения пойти привести себя в порядок. Лекорр, не соблаговолив даже поднять голову, буркнул женщине-полицейскому, чтобы она сопроводила меня в ванную. Там словно тайфун пронесся. Полицейские в клочья разодрали пакеты бумажных платков, вышвырнули из шкафа все полотенца, пооткрывали коробочки с лекарствами, опрокинули корзину для белья… Сыщица, вежливая, приятная женщина, помогла мне навести порядок, села на табурет ко мне спиной и ни разу не обернулась, пока я принимала душ. Я вымыла голову, высушила волосы и все равно, как ни тянула время, уложилась в несколько минут… Когда мы с ней вошли в спальню, она посоветовала мне надеть брюки:
— И свитер тоже. Ночью в КПЗ холодно. И выберите туфли поудобнее.
Я и не думала возражать, оделась незатейливо, как девочка-подросток, и в результате стала прелесть какой хорошенькой. Мокасины Weston из темно-коричневой кожи, темно-синие носки из шотландской шерсти, джинсы, белая майка и накинутый на плечи темно-синий кашемировый свитер от Old England. При росте метр семьдесят восемь и весе 62 кило я совершенно не выглядела на свои тридцать с хвостиком, ну никак не выглядела. Мне бы еще ранец, и я уж точно стала бы похожа на классно упакованную студенточку, отправляющуюся на лекции в Школу политнаук. Мое появление в гостиной произвело должный эффект: Лекорр пронзил меня ледяным взглядом. Уж он-то, со своими мешками под глазами, был похож на задрипанного коммивояжера. Не знаю его возраста, но все равно он выглядел лет на десять старше. Мой шикарный вид отнюдь не говорил в мою пользу, но я притворилась, будто не заметила его враждебности, и вернулась на свое место у окна. Я не боялась. Меня заботило лишь одно — соблюдать внешнее спокойствие. Не раскисать, не плакать, не задавать вопросов и, главное, не сорваться на крик… Моя мать пристроила наши деньги в надежное место, на родине я не скрывала никаких своих доходов, миссию при Дармоне мне поручили самые высокопоставленные боссы Франции, я упрятала подальше все свои фотографии, сделанные в Солютре, так что ситуация была отнюдь не безнадежной. И солнце сияло по-прежнему. Не станешь же сердиться на облачко, которое на минуту заслонило свет…
Незадолго до полудня Лекорр решил, что изъял из квартиры все что можно. По правде говоря, не так уж и много. Он знаком подозвал меня к себе и начал задавать вопросы по поводу мебели, картин и других предметов, которые опечатал. Бедный дурень: его помощники повсюду наляпали этикетки, которые он даже не способен был правильно заполнить. Лесюэр и изысканные аксессуары парижского декора не входили в круг его культурных познаний. В спальне я выдала туалетный столик времен Карла X за консоль эпохи Директории, и мой обман сошел незамеченным. Следователь не смыслил в атрибуции ни уха, ни рыла, и я, смеха ради, представила ему свою обстановку как хлам с блошиного рынка. Вероятно, мое самообладание и улыбочки привели его в раздражение, потому что внезапно перед самым своим уходом он бросил фразу, ужалившую меня, как змея в траве:
— Я надеялся обнаружить гораздо больше документов. Улов-то незавидный…
Он умолк, давая мне время ответить, но не дождался ни слова. Тогда он решил повернуть нож в ране и с расстановкой злорадно произнес:
— Будем надеяться, что обыск, который ведется в данный момент у ваших родителей, даст лучшие результаты.
Полиция в доме моего отца, кристально честного и такого беззащитного! Он, наверное, решил, что вернулось Средневековье с его набегами вандалов. Слезы закипели у меня на глазах, слезы ярости и бессилия. И, хотя я поклялась себе молчать, я не удержалась и спросила, так ли уж это было необходимо. Лекорр, вне себя от радости, что может наконец заткнуть мне рот, сказал, смакуя каждое свое слово как конфетку:
— Жизнь — это вам не комод с ящичками, мадемуазель. В ней все перемешано. И я желаю все это рассмотреть.
От гнева мои железы, вырабатывающие яд, снова начали функционировать.
Я ответила ему тоном мученицы:
— Для начала прочтите повнимательней свое досье и не бойтесь называть меня «мадам». Вам следовало бы знать, что я замужняя женщина.
Он обвел меня сокрушенным взглядом дежурного врача в заштатной психушке. Этот мерзавец снова забирал ситуацию в свои руки. Я даже подумала: сейчас спросит, приняла ли я все лекарства. Но вместо этого он выпалил, явно обрадованный возможностью поразить меня тем оружием, которое я сама так по-идиотски протянула ему:
— Вы правы, и ваша личная жизнь кажется мне весьма запутанной. Полиция допросит вас по данному поводу. Боюсь, это займет очень много времени.
Затем он встал, собрал свои манатки и вышел, оставив меня одну. Я не была растеряна, сбита с толку — по той причине, что никогда не следовала какой-то определенной цели. Я просто плыла по течению. По какому? В эту минуту — в потоке слез, которые струились из глаз от жалости к отцу, но струились где-то внутри, захлестывая меня с головой. Молча, не в силах говорить, я натянула куртку из светлой замши от Hermes, заперла квартиру на ключ и последовала за полицейскими. Вот когда мне пригодилось мое внешнее спокойствие: они хотя бы не надели на меня наручники. Идти было недалеко. Всего метров двести. Кусочек площади Дофины, крошечная автостоянка Дворца правосудия, и вот мы у цели — на набережной Орфевр. Ну настоящее кино! Только не предусмотренное в программе.
Меня посадили в коридоре, и — опля! — действие остановилось. Полицейская префектура стройными рядами отправилась на обед. А меня так и забыли на скамейке. Я скатала свой кашемировый свитер в подушку и улеглась. Вы не поверите: в конце концов я уснула. Когда они решились прервать мою сиесту, было четыре часа дня, и я заслужила скромного звания «крутой девушки». Похоже, мое хладнокровие обмануло их. Я постаралась усилить это впечатление, входя в кабинет инспектора Грандома по имени Жан. Не такой уж «гранд», но довольно сексапильная личность. Звучный, спокойный голос, сложная, но стильная стрижка, вид светского льва — в общем, мой любимый тип мужчины. А я, кажется, была его типом женщины. Как, впрочем, и все остальные. Он был способен обольстить даже Нику Самофракийскую. Не успел он начать допрос, как я объявила, что хочу в туалет, потом — что хочу пить, потом — что хочу есть. Это его нисколько не смутило. По-моему, его ничто не могло смутить. Самообладание при любых обстоятельствах было, вероятно, неотъемлемой частью его инспекторского арсенала. Он вынул из ящика стола бутылку «Эвиана», распорядился сводить меня в туалет и принести сэндвич. В общем, до того любезный — дальше некуда. И при этом абсолютно неквалифицированный. Профессиональной хитрости — ни на йоту. Его вопросы, банальные, ожидаемые, без всяких ловушек, были недостойны даже начинающего полицейского. За четыре часа нашей беседы он восстановил мою профессиональную карьеру и получил подтверждение всему, что знал и так: да, я была любовницей Александра Дармона; да, я проживаю в квартире, снятой у некоего швейцарского агентства недвижимости; нет, я не собираюсь отрицать очевидное. Он, кажется, считал себя гением сыска всякий раз, как печатал очередной ответ с информацией, которую мог бы получить без всяких допросов, в три минуты. Наверное, он никогда не сомневался в своем дознавательском таланте. Наконец почти в восемь вечера он вежливо проводил меня к моей скамейке в коридоре…
Но это еще были цветочки. Дальше дело пошло куда менее весело. Меня таскали по этажам до 11 часов вечера, пока наконец не привели в цокольное помещение, где записали имя моего адвоката, после чего водворили в камеру. Простенькая такая комнатка, без затей. Железная решетка и четыре деревянные лежанки, из коих три уже были заняты моими сокамерниками: пьянчугой, беспаспортным бродягой, с виду пакистанцем, и воришкой, промышлявшим кражей авторадиол, — бэром[67] в овердозе витамина С. Эти простаки, доверяющие только своим глазам, приняли меня, разумеется, за помесь Белоснежки и сотрудницы Красного Креста. Короче, за ангела, спустившегося в ад. Через полминуты после моего прибытия пакистанец начал канючить, чтобы я перевела ему его бумажонки. Я учтиво, с улыбкой, по-английски отшила его, заявив, что не могу читать без очков. Мне хватало своих собственных забот, но тут вмешался бэр, тощий парень с парой крепких боксерских перчаток вместо двух полушарий мозга. Он подошел ко мне с видом креветки, возомнившей себя лангустом, и заговорил как в сериалах — слишком громко и слишком быстро:
— Эй, метелка, ты за кого себя держишь?
Смена декораций: теперь я превратилась в Круэллу[68]. Что ж, я вошла в роль и мягким, елейным голоском очень светской дамы отбрила его так, словно нажала на клавишу автоматического стирания записи:
— А вы, Махмуд, будьте повежливей. Лучше сбегайте-ка мне за кофе.
Я ожидала, что он засуетится и забормочет: «Пардон, пардон». Как бы не так!
В ответ он посулил, что «употребит» меня еще до утра. Я не верю в отложенные угрозы, но на всякий случай — вдруг он и впрямь попытается перейти к действию — вежливо попросила его не забыть натянуть свой мини-презерватив. Не знаю, что я сказала такого обидного, но он ринулся на меня, и я уже собралась было воткнуть ему в глаз палец до локтя, как вдруг он отлетел к стене. Это мой рыцарь-пакистанец отвесил ему зверскую затрещину, и бедный парень рухнул на свою деревянную койку. Сделав вид, что ничего особенного не произошло, я растянулась на своей. Но так и не смогла сомкнуть глаз. Мне досталось место рядом с пьяным клошаром. О запахе я уж не говорю. Но храпел он громче парового котла. Так что пришлось бодрствовать. Тщетно я пыталась привести в порядок мысли. Измученная до последней степени, я уже предвидела, как явлюсь на схватку с Лекорром грязной, вонючей замарашкой. В конце концов боги сжалились надо мной: в три часа ночи подоспел Зорро, иначе говоря, мэтр Кола.
Он держался так, словно считал нашу встречу вполне естественной. Привыкнув к свиданиям такого рода, он принес мне зубную щетку и пасту, а также баночку икры, тарталетку с клубникой и серебряную чайную ложечку. Пока я смаковала по зернышку этот ужин, он задавал мне ритуальные вопросы: плохо ли с вами обращались, о чем спрашивали полицейские, кому нужно позвонить от вас? Поскольку нам дали всего двадцать минут, я успела только пожаловаться на гнусное соседство в камере, и его попросили удалиться. К счастью, полицейские относились к нему благосклонно, и он добился, чтобы меня перевели в другую камеру, одиночную. Едва за мной заперли дверь, как я заснула без задних ног. Сон пока еще мне подчинялся. Можно сказать, что у меня здоровая натура. Она помогала мне держаться стойко.
В 10 часов утра меня снова повели к инспектору Грандому. Он хотел задать мне дополнительные вопросы о «Пуату»: кто подписывал мой контракт о приеме на работу, на каком этаже находился мой кабинет, почему я уволилась? Мои ответы были неспешны, как капли воды, падающие из плохо закрытого крана, — не потому, что я не желала говорить, просто я из осторожности взвешивала каждое свое слово, чтобы позже оно не обернулось против меня. При этом я старалась как можно меньше лгать, чтобы избежать риска быть впоследствии разоблаченной. Тем не менее я бесстрашно и нагло соврала, заявив, что вовсе не уходила по собственному желанию. Меня уволили. Причем совершенно неожиданно! Это уверенное заявление понравилось инспектору. И в награду он послал за щеткой для волос, которую я уже час как безуспешно требовала у него. Наконец где-то в полдень он заказал для меня сэндвич и бутылочку Cola Light, проводил в коридор, учтиво попрощался и, как я полагаю, передал мое дело Лекорру.
Во всяком случае, в пять часов дня, когда меня перевели во Дворец правосудия, мое досье уже было у мэтра Кола. Он медленно перелистывал страницы с таким сокрушенным видом, словно сдирал повязки с ран и словно каждый документ причинял ему еще больше страданий, чем предыдущий. Он встал, чтобы пожать мне руку — с видом врача, щупающего пульс больному, — и без всяких комментариев разложил передо мной листки, которые успел прочесть: два анонимных письма на бумаге с логотипом «Пуату» с рассказом о моих связях с Дармоном и советом обратить на это особое внимание, отчет инспектора Грандома о моем допросе и свидетельство консьержки из моего нового дома о ремонтных работах в квартире и приемах, которые я там устраивала… Только и всего?! Я ожидала гораздо худшего. И, не понимая, почему у моего защитника такая похоронная мина, попыталась его ободрить:
— Никакой трагедии тут нет. И ничего неожиданного я не увидела. По-моему, сегодня вечером мы с вами будем ужинать у «Липпа». Давайте считать, что я просто совершила экскурсию по бедным кварталам. Это очень поучительно.
Но тут он поднял голову, и мне почудилось, будто за мной уже навеки захлопнулась дверь камеры. Он смотрел на меня как на сумасшедшую, сбежавшую из психушки, и привел в чувство, заговорив бережным тоном профессора медицины, объявляющего пациенту, что у того обнаружена злокачественная опухоль:
— С некоторых пор французские судьи открыли для себя одну весьма заманчивую статью — злоупотребление общественными фондами. Они просто упиваются этим видом преступления, которое позволяет им каждодневно ощущать реальность своей власти. Неожиданно в их затхлых кабинетах заговорили большие деньги, а они могут их не бояться! Ваше положение крайне серьезно. И не оттого, что Ариэль де Кергантелек персонально интересует Мишеля Лекорра. А оттого, что через вас он сможет потопить Поля Сен-Клода и бросить тень на Александра Дармона. Весьма сожалею, но должен сказать, что, если нынче вечером нам с вами удастся попасть к «Липпу», я сочту это чудом. Хотя… и это возможно. Все возможно.
Вслед за чем, желая сделать это возможное менее невозможным, он оставил меня и пошел совещаться с прокурором Республики. Если этот всемогущий чиновник потребует моего задержания, я пропала. Уф, слава богу! Мэтр Кола вернулся с заверением, что все в порядке. Этого было достаточно, чтобы я воспрянула духом. Как мало нужно человеку для счастья: я вошла в кабинет Мишеля Лекорра скорее героиней романа, нежели обвиняемой. Без всяких особых страхов. Напротив, будущая схватка меня даже возбуждала. Я переживала подлинное приключение. Но мне очень скоро пришлось разочароваться.
Уже сама обстановка повергала в уныние. Занавеси были красные, но не такого оттенка, как у Valentino. Стены серые, но отнюдь не прославленного серого цвета Dior. Здесь все выглядело обветшалым и враждебным. Пять минут назад я воображала себя Джулией Робертс в фильме Сиднея Поллака, но, увы, я попала в роман Бальзака. Ну а что касается самого Дракулы, он вел себя точно так же, как и вчера: ни единого слова, ни единого взгляда. Мэтр Кола и я стояли перед ним, но он явно не собирался замечать это. Когда же мы попросили разрешения сесть, он притворился удивленным:
— Что такое? Вас не устраивают наши стулья?
Да, он прекрасно умел создавать нужную атмосферу. А именно атмосферу неприкрытой враждебности. Прошло еще две-три минуты, а он все сидел, уткнувшись носом в бумаги и перечитывая мое досье с таким видом, будто копался в помойке. Я его не торопила. Все равно мне было велено молчать. Мэтр Кола заранее разработал нашу с ним стратегию поведения:
— В любом случае мы его ни в чем не убедим. И значит, на этой стадии объясняться бессмысленно. И так же бессмысленно идти против течения. Пускай оно несет нас куда хочет. Посмотрим, где собака зарыта, и тихонечко, незаметно отступим на безопасное расстояние. Не произносите ничьих имен. Если следователь заговорит о ваших путешествиях или миссиях, передайте слово мне…
Прошло еще несколько минут. Мэтр Кола, застывший, как статуя, не двигал ногами, не наклонялся ко мне, не просматривал свои записи, не играл пальцами. Его лицо не выражало ровно ничего, кроме крайней сосредоточенности. Эта сцена буквально заворожила меня. Наконец Лекорр знаком велел своей стенографистке приступить к записи и обратился ко мне. На этой стадии расследования он не задавал вопросов, а ограничился объявлением, что я задержана за «укрывательство средств, расхищенных из общественных фондов, что нанесло ущерб акционерному обществу „Пуату“». Обвинение основывалось на множестве статей уголовного кодекса, которые он мне и зачитал. Поскольку ему явно хотелось вытянуть из меня хоть какую-нибудь информацию, он решил прикинуться добреньким, надел колпачок на свою самописку, оперся локтями на стол и заговорил, глядя мне прямо в глаза:
— Мадемуазель, я не палач. Я должен всего лишь собрать нужные сведения. И я вовсе не считаю вас главной фигуранткой в этом деле, отнюдь нет. Напротив, мне хочется защитить вас, помочь вам. Вот почему я готов сейчас же выслушать ваши признания, если вам угодно будет их сделать.
Если он рассчитывал сломать лед таким приемом, то мэтр Кола тут же осадил его, сказав сухим тоном без намека на игривость:
— Простите, господин следователь, но рядом с Ариэль де Кергантелек есть только одно место защитника, и оно принадлежит мне. Моя клиентка понятия не имеет, почему она оказалась в руках полиции, не знает, кто подал на нее жалобу, и твердо намерена ограничиться тем, что сообщила вашему инспектору.
Уязвленный Лекорр разразился потоком юридической абракадабры, обращенной к своей помощнице, затем позвонил прокурору и спросил, не угодно ли тому подойти в нам. Не знаю, где находился кабинет прокурора, но спустя двадцать секунд он уже входил к нам — долговязый, худощавый, с полуседыми слишком длинными волосами и россыпью родинок на лице. Выслушав заключение следователя о сложившейся ситуации, он повторил нам все сказанное слово в слово, подробно, как малым детям, хотя при этом сам выглядел идиотом, который талдычит заданный урок, не понимая его смысла. Я сразу же заподозрила, что он не обладает здесь никаким весом. И оказалась права. Когда он заявил, что не требует моего задержания, а удовольствуется только подпиской о невыезде и залогом в 2 500 000 франков, Мишель Лекорр задал ему только один вопрос: «Это ваше последнее слово?» И тут же поставил его на место:
— Прекрасно, но лично я предпочитаю избрать менее исключительную меру. Мадемуазель де Кергантелек, сейчас вас доставят в тюрьму Флери-Мерожи. Скоро я вызову вас в этот кабинет, чтобы подвергнуть подробному допросу.
Мы сидели лицом к лицу, но с таким же успехом могли бы беседовать и по телефону, ибо он снова избегал глядеть на меня. Впрочем, я была благодарна ему за это презрение — оно дало мне силы не раскиснуть. Такого удовольствия я не хотела ему доставлять. Напротив, я ответила невозмутимым тоном маркизы, отсылающей своего мажордома в людскую:
— О, прошу вас, не стесняйтесь меня вызывать. Для вас я всегда постараюсь найти свободную минутку.
Мэтр Кола, восхищенный бесстрашием своей клиентки, разразился смехом, правда, слегка принужденным. Затем он поцеловал мне руку, и я ушла в сопровождении двух жандармов, которые, словно по мановению волшебной палочки, возникли неведомо откуда.
Ну чистое кино! Все было разыграно по заготовленному сценарию. Когда меня запихивали в «автозак», шофер пробурчал: сколько можно ждать, совсем обнаглели! Внутри беззвучно рыдала девчушка лет двадцати. Видно, ей пришлось сидеть там довольно долго — она наплакала чуть ли не лужу слез. Но так и не открыла рта. Я тоже молчала. Меня сковал ледяной холод испуга. Я дрожала, думая обо всех этих девчонках, которых на долгие месяцы лишили нормальных отношений с мужчинами. А старухи! А те женщины, что держат их взаперти! От страха у меня прямо кишки слиплись. Рот заполнила кислая слюна. Вот когда я была на грани истерики. Мужество покинуло меня, ушло, как вода в сток. Стараясь сдержаться, я искусала в кровь губы. Только бы не разнюниться, только бы сохранить видимость сильной, непобедимой женщины, которой все нипочем. Каким-то чудом за время переезда мне удалось вновь обрести подобие невозмутимости. Я мысленно твердила себе: «Держись, детка, держись королевой, относись ко всему проще. Вообрази, будто играешь роль. Не спорь со сценаристом, веди себя как та же Герьерша, которая выполняет условия контракта и больше ничего». Конечно, у меня могло и не получиться. При любом проявлении сочувствия я бы разрыдалась как последняя дурочка. К счастью, тюремная администрация не дремала. У правосудия осталась масса заповедных уголков, где о правах и не слыхивали, и этим вечером надзирательница решила мне это доказать. Ее агрессивность вернула мне душевные силы. Я нуждалась во врагах, чтобы держаться стойко.
Но еще до того, как столкнуться с ними, я поняла, что попала в сумасшедший дом. Любое движение производило адский шум, повторявшийся громкими отголосками. Архитектор, полная бездарь, явно ушибленный стилем Ле Корбюзье, возвел какое-то бредовое сооружение, напоминавшее замок Синей Бороды, с укреплениями и подъемным мостом… На дворе стоял 1991 год, а здесь вы словно оказывались в декорациях фильма «Имя Розы». Повсюду двери: деревянные, железные, стеклянные, решетчатые, с ключами, с кодами, дневные, ночные и так далее… И все как одна хлопали! А бетонные, плиточные и железные полы отзывались оглушительным эхом. Это была настоящая психушка — люди уже не изъяснялись на человеческом языке, они визжали. Входя в тюрьму, говоришь по-французски. По выходе из тюрьмы вашим родным языком становится шум. Такой, что свихнуться можно. Впрочем, большинство надзирательниц и впрямь ненормальные. Мне это стало ясно с первой же минуты.
Меня ждала фурия. Злобная тварь. Маривонна Делафон. Этой несчастной выпала жизнь, где для нее не было никакой роли. Но, увидев меня, она обрела ее, и это была роль палача. Она нашла себе жертву и обрушилась на меня как холодный душ. Каждое ее слово резало, точно бритва:
— Ага, значит, вот она какая, эта шлюха из «Пуату». Хорошо, что я тебя дождалась. По телеку в новостях они тебя не показали. Представь себе, мой муж работал в «Пуату», и они его вышибли ради того, чтобы метелки вроде тебя могли бросать на ветер миллионы. Ну ничего, теперь мы с тобой будем часто видеться.
И так далее в том же духе. Она явно намеревалась устроить себе развлечение за мой счет. Что делать? Не реагировать? Оправдываться? Или не уступать ни пяди земли врагу? Когда она мне сказала: «Я таких поблядушек, как ты, каждое утро по одной щелкаю», я ответила зазывным тоном опытной развратницы:
— Неплохо придумано. Последнее время я в «Пуату» как сыр в масле каталась. Попробуйте, я наверняка придусь вам по вкусу.
Она не ожидала, что я ее отбрею, и вскочила со стула с такой разъяренной физиономией, что я подумала: сейчас даст мне пощечину. Но нет, до этого еще не дошло. Она только схватила меня за руку и под предлогом взятия отпечатков пальцев буквально расплющила ее на штемпельной подушечке. Я чуть не вскрикнула, но все же моя гордыня оказалась сильнее боли: я ограничилась тем, что вытерла пальцы об ее стол. В бешенстве она снова кинулась на меня и мощным толчком плеча отбросила к фотоаппарату. Вторая надзирательница спросила, с чего она так разошлась, в ответ она что-то неразборчиво буркнула и вернулась на свое место. Через тридцать секунд она протянула мне голубую карточку с цифрой 31326. И прорычала:
— Не вздумай разыгрывать здесь маркизу, ты, подстилка! Отныне ты просто тюремный номер и ничего больше. Карточку не терять, всегда носить при себе. А теперь пошла отсюда!
Я только об этом и мечтала. Ничего, она еще свое получит. С этой минуты я твердо решила, что она дорого заплатит за свои издевательства. Они возродили во мне боевой дух настолько, что я уже не обращала внимания на последующие унижения. Ибо, не стану скрывать, там заставляют хлебнуть их досыта. Мне приказали раздеться; надзирательница бросила на пол мою одежду, отшвырнула ее ногой и ощупала меня всю, с головы до ног, вплоть до волос, перебрав их в поисках спрятанных ценных предметов, после чего я десять минут стояла в чем мать родила, пока эти дамы решали, в какую камеру меня засунуть. Наконец все кончилось. На мой счет записали 2200 франков, которые были при мне и из которых вычли за трусики, мыло, шампунь и расческу; мне сунули в руки поднос с зубной щеткой, пастой, стаканом, тарелкой и прибором и… bye-bye! Я стала частью тюремной системы, и мне оставалось только отправиться в свою темницу. Что я и сделала, зажав под мышкой выданные полотенца. Было два часа ночи.
Моя сокамерница встала, чтобы встретить меня. Камера была такая чистенькая, что хоть на полу спи. Соседка настояла на том, чтобы постелить мне постель на нижней койке, пока я стирала свои трусики, носки и майку. Она говорила мягким голосом с легким гваделупским акцентом. В какие-нибудь полминуты она свела мою трагедию к самой обыкновенной истории:
— Пособничество при расхищении общественных фондов. Да это сущие пустяки. Ну самое большее огребешь лет пять. Они не имеют права держать тебя в предвариловке больше шести месяцев. Значит, к Рождеству выйдешь на волю. За это время мы и познакомиться-то как следует не успеем.
Она еще что-то говорила, но я уже спала, мгновенно провалившись в сон. Это была моя единственная спокойная ночь в тюрьме Флери. Потом меня регулярно будили надзирательницы, которые с грохотом открывали глазок и каждые два часа включали лампочку в камере; неоновые трубки в коридоре, чей свет проникал под дверь; вопли девиц, впадавших в истерику от страха, тоски и удушливой летней жары… Но в ту, первую ночь я ничего этого не слышала и спала без задних ног. Так что в семь утра, когда стали разносить завтрак, Беа долго трясла и расталкивала меня, чтобы привести в чувство.
Полиция нагрянула ко мне в четверг на рассвете, теперь была суббота, иными словами, начался двухдневный уикенд, и обо мне все забыли, вычеркнули из жизни, никто не пришел меня утешить, мне оставалось сидеть и оплакивать свою горестную судьбу; кажется, скоро я до того раскисну, что меня придется собирать по кусочкам. Думаю, Лекорр именно на это и рассчитывал. Но ему не повезло: за те дни, что я сидела тут, всеми покинутая, Беа оградила меня своей поддержкой от жестокой реальности. Высокая, тучная, с гладкой, благоухающей ванилью кожей и огромными зелеными глазами, она смеялась так заразительно, что любые горести тут же отступали на задний план. Она меня надушила, накрасила и потащила на прогулку, а заодно в тюремный ларек, где раздобыла мне косынку, блузку и темные очки — на тот случай, если понадобится скрыть заплаканные глаза. Девчонки из ее банды торговали наркотиками, воровали, жульничали, избивали прохожих… Стыдно признаться, но их преступления, когда она рассказывала о них, помогали мне взбодриться. Я ничего не могла с собой поделать, не вечно же мне плакать. В полдень все вернулось на свои места, я стала прежней «неукротимой», и, когда нам принесли две мочалки — одну зеленую, из шпината, другую желтую, из панированной рыбы, я тут же спустила их в унитаз. Беа посмеялась от души и продала мне ананас, купленный одной из арестанток в тюремном ларьке, сказав: «Будешь привередничать, скоро загнешься — либо тебя сломают, либо сама сломаешься; я, например, пережидаю грозу и живу себе дальше как ни в чем не бывало. Тюрьма для того и служит, чтобы мы на каждом шагу о ней помнили». Беа здорово помогла мне; благодаря ей я не расклеилась и не стала одной из тех затравленных арестанток, что проводят жизнь, прильнув к решетке, делают из каждой мухи слона и раскрывают рот исключительно для жалоб. Мне оставалось ждать, и я стала ждать. Хотя очень скоро захотелось повеситься от тоски. И это понятно: тюремная публика отнюдь не сливки общества. Если вы думаете, что в тюрьме Флери каждой твари по паре, вы глубоко заблуждаетесь. Ни герцогинь, ни чемпионок мира, ни звезд, ни седовласых старушек здесь не увидишь… Только потаскухи из предместья с одной извилиной в мозгах. Если бы Земля начала вращаться в обратную сторону, до них это дошло бы лет через двадцать, не раньше. Поскольку лично мне требуется для адаптации пара минут, я сразу поняла, что все они дуры набитые. Но несмотря на это с некоторыми можно было и пошутить, и посмеяться, так что не хочу строить из себя высоколобую интеллектуалку. Взять хотя бы Александра: прошло бог знает сколько времени, пока я не уразумела, что скорее в аду снег пойдет, чем он пошевелит пальцем ради меня. От любви я поглупела вконец. А мой адвокат, бандит, переметнувшийся на его сторону, позаботился о том, чтобы я как можно дольше оставалась слепой.
В понедельник этот господин явился в тюрьму с шоколадными конфетами, туалетной водой Heure Ыeue и сообщением, что моя мать поселилась в квартире на площади Дофины и занимается «нашими делами». Он не уточнил, какими именно, я не потребовала разъяснений, он заподозрил, что у нас есть тайны, которыми с ним не собираются делиться, и сделал из этого определенные выводы. Ибо одно было неоспоримо: этот перевертыш был невероятно хитер. Вкрадчивый, необщительный, наблюдательный, расчетливый и скрытный, он заботливо поддерживал свой имидж рафинированного денди, с помощью которого усыплял бдительность тугодумов, доверяющих чужой сметливости. А поскольку таких довольно много, его субтильная, беззащитная внешность позволяла ему преспокойно объегоривать людей. Это стало просто его второй натурой. Таким образом на этом первом свидании вместо адвоката передо мною предстал чиновник высшего разбора, который шутя решает некий рутинный вопрос. Облаченный, как всегда, в темно-синий костюм безупречного покроя, он держал в руке тоненькую папочку. Впоследствии всякий раз, как меня приводили на допрос в кабинет Лекорра, мое досье разбухало все больше и больше, достигнув толщины огромного тома, но мэтр Кола все так же «обременял» себя лишь несколькими записями. Подробности дела его совершенно не интересовали. Он сказал мне еще в самом начале:
— Ваша проблема крайне проста. Вас невозможно оправдать, поскольку вы ни в чем не обвиняетесь. Никто не подавал на вас жалобы. Вами пользуются как разменной монетой в игре. Простая проблема требует и простой стратегии: ни шагу вперед на территорию противника. А территория, на которой Лекорр ведет охоту, называется Александр Дармон. Он хочет «заловить» его с вашей помощью. Но ему нужен не серьезный компромат, а всего несколько порочащих признаний. Если вы расскажете слишком много, Государственная прокуратура тут же отстранит Лекорра от дела. В этом-то и состоит трагедия: он жаждет прижучить Дармона и одновременно боится разоблачать его. Если вы хотите, чтобы вас освободили, нужно дать ему понять, что он ничего не добьется от вас. Печально только, что за это он вас возненавидит. Поэтому придется бросить ему хоть какую-то кость. В идеале было бы прекрасно, если бы вы составили список ваших зарубежных поездок по линии «Пуату» и назвали нескольких влиятельных людей за границей, недоступных для нашего правосудия, с которыми фирма «проводила консультации». Бедняга Лекорр ничего этим не добьется, потому что международные следственные комиссии неповоротливы, как черепахи, но зато он не сможет обвинить вас в отказе от дачи показаний. Что же касается «Пуату», не бойтесь навредить им: они-то уж не постесняются пустить против нас в действие тяжелую артиллерию. Они уповают на вашу красоту и таинственные отношения с Дармоном, чтобы отвлечь внимание следствия от собственных бесчисленных махинаций…
В общем, я угодила меж двух огней: с одной стороны боссы «Пуату», с другой — боссы из правительства. И, если я не хотела затягивать свой «отдых» в тюрьме Флери, то мне следовало поскорее сделать выбор. Разумеется, в пользу Александра. Мэтр Кола упомянул о том, что господин министр видит меня в романтическом свете. Это означало, что, если его куколка откроет рот, она тем самым оскорбит самые прекрасные минуты их романа. В тот момент я и не подозревала, что избранник, воспламенивший мое сердце огнем любви, изойдет оттуда ядовитым зловонием измены. Напротив, я расценила это предостережение как комплимент и, не задумываясь, перешла к следующему пункту. Этот хитрюга Кола быстро раскусил меня, нащупав самое слабое место — деньги. И, поскольку в нашем кругу обсуждение подобных вопросов считается вполне естественным, он в три минуты обрисовал ситуацию:
— Поговорим откровенно: вам не придется платить мне. Более того, с моей помощью вы получите весьма большие деньги, и тогда я удержу половину сумм, которые мы отсудим у прессы за моральный ущерб. Она нас не пощадит, но и мы ее тоже. Не волнуйтесь, это будет очень легко. У нас во Франции стоит только произнести «Они встречались на квартире», и это уже считается диффамацией. Следует писать «Они встречались регулярно». Статья 9 гражданского кодекса надежно защищает нас: «Каждый гражданин имеет право на уважение к его личной жизни». И любой намек на таковую есть нарушение закона, тут даже не нужно доказывать, что нанесен моральный ущерб. Это, конечно, выходит за всякие границы, но принесет нам огромную прибыль, ибо, поверьте мне, никто не упустит случая помусолить вашу связь с Александром Дармоном.
Несмотря на внешнюю опытность, я все еще оставалась наивной дурочкой: например, была убеждена, что правда играет важную роль в отправлении правосудия. Но, когда я робко высказала эту мысль, мэтр Кола жалостливо усмехнулся.
— Правда?! Да полноте, не смешите меня! Это слово из полицейского лексикона. Правосудие плавает в таких водах, где грубой правде нет места. Оно не только запрещает прессе затрагивать сексуальные, финансовые или медицинские темы, рискующие повредить репутации наших нынешних правителей, но, сверх того, запрещает журналистам приводить доказательства их разоблачений. Статья 35 закона от 21 июля 1881 года — вот наша Библия. Даже если какая-нибудь газетенка раздобудет доказательства того, что она напишет о вас с Дармоном, и опубликует их, ее песенка спета: с диффамацией не шутят. Уверяю вас, Флери принесет вам массу денег. Конечно, меньше, чем «Пуату». Но уж точно побольше, чем самая высокая зарплата.
Остаток дня я провела в одиночестве. Беа работала в мастерской. Восемь часов в день она собирала трубки для переливания крови и плазмы для парижских больниц: вставить насадку, приклеить каучуковый соединитель и согнуть шестьсот раз подряд. Ее месячный заработок составлял 400 франков. Из них 40 отчисляли на медицинскую страховку, 100 на тюремное содержание и 40 на выходное пособие после тюрьмы. В сухом остатке — 220 франков! Когда она назвала мне эту цифру, я готова была провалиться сквозь землю от стыда: какая пропасть между этими жалкими грошами и суммами, указанными в моем досье! Много дней я колебалась, раздумывая, не предложить ли ей 500 франков в месяц, чтобы она могла отказаться от этой работы. Она их, конечно, взяла (нужно быть дурой, чтобы отказаться!), но работу свою так и не бросила. Лучше уж вкалывать, чем торчать в камере двадцать два часа в сутки. Нужно сказать, что сидеть ей предстояло еще долго. Вдобавок с приходом лета в камере стояла адская жара. В мастерской ей дышалось легче. И потом, там можно было узнать все последние новости, а без них она просто жить не могла. Вот и в этом мы с ней были похожи — две любопытные кумушки.
На следующий день, во вторник, я в одиночестве кружила по прогулочному двору, как вдруг ко мне подошла заключенная-индианка. Она говорила только по-английски, а ей нужно было составить заявление тюремному начальству на французском. Все ее родные жили в Индии, и она хотела попросить, чтобы ее подруге, родом из Калькутты, но обосновавшейся в Париже, разрешили свидания с ней. Я присела на землю и написала ей короткое, ясное и вежливое заявление в шесть строчек. Казалось бы, что такого страшного я сделала? Но Делафонша, не спускавшая с нас глаз, бросилась на меня как ястреб и вырвала листок из рук:
— Это еще что за бардак? У нас запрещено писать за других. Ты, миллиардерша вонючая, не смей строить из себя правозащитницу, а не то живо сядешь у меня в карцер!
И она с садистским наслаждением и ухмылкой маньячки старательно разорвала бумагу на мелкие клочки, которые швырнула нам в лицо, как конфетти. Я вскочила на ноги и приготовилась было отвесить ей хорошую затрещину, как вдруг заметила в ее глазах радостный огонек. Она только этого и ждала, чтобы лишить меня свиданий. В последнюю секунду я сдержалась и вместо того, чтобы укусить ее, спросила, к кому же обратиться этой индианке. Делафонша буркнула с ледяной усмешкой:
— Пусть просит о свидании воспитателя. По-французски. В письменном виде. Я передам.
После чего с величественной медлительностью ядовитого скорпиона проследовала к кучке других надзирательниц, а индианка ударилась в слезы. Я совершенно не переношу вида хныкающих дурочек и потому хорошенько тряхнула ее за плечи, шепнув по-английски:
— А ну кончай разводить сырость. Я напишу тебе просьбу в камере и отдам на завтрашней прогулке. А теперь иди отсюда и реви в другом месте.
Она отошла к группе других темнокожих мышек, и те наградили меня щедрыми улыбками, на которые я поостереглась отвечать. Не хватало мне еще превратиться в мадам де Севинье для всех этих служанок Шивы, угодивших во Флери. Но мне все равно пришлось ею стать, и в результате в канун Рождества моя камера была завалена палочками ладана, тигровой мазью, бутылочками карри, фигурками Будды и прочими подношениями бенгальской тюремной диаспоры. В тот единственный раз, когда на меня ополчилась одна бандерша, пять индианок преградили ей путь, не дав подойти ко мне. Более того, когда после освобождения мне понадобился надежный адрес для секретной переписки, именно они мне его и нашли. Вот первый урок, который я вынесла из тюрьмы: единение — большая сила. Впрочем, на следующий день мне напомнила об этом и моя родня.
Свидания проходили по понедельникам, средам и субботам. Беа заранее приготовила мне полный набор косметики — на всякий случай. В такие дни все девицы размалевывают себе физиономии, готовясь к встрече с дружками. Все, но не я. Я ждала прихода матери. И промахнулась: ко мне явился Фабрис, абсолютно прежний Фабрис, божественно спокойный, с улыбкой на устах. При моем появлении он встал, склонился в поклоне и взмахнул рукой, точно дворянин, снявший шляпу перед своей королевой, затем сел по другую сторону стола и потянулся ко мне, чтобы сжать мои руки. Его обаяние, невозмутимость, присутствие духа, нежность, любовь пронзили мне сердце. Не в силах произнести хоть слово, я только глядела на него во все глаза — такого отрешенного, невинного, юного, не знакомого с предрассудками и страхами, ироничного созерцателя, оставшегося в стороне от моих безумств, верного и неверного красавца. Он впустил меня в свою жизнь, потом дал мне уйти из нее, а теперь, когда на меня обрушилась беда, пришел сам, все такой же соблазнительно прекрасный, даже не думая обсуждать происшедшее или читать мне мораль. Я заплакала, он сделал вид, что не заметил этого, и заговорил о передаче, которую оставил для меня на входе: радиомагнитофон с моими любимыми кассетами (Боуи, Roxi Music, Вероника Сансон, Мансе…), две книги («Опасные связи»[69] и «Прогулки одинокого мечтателя»[70]), майки, кроссовки, брючный костюмчик «корсар» и ароматные свечи.
Рыдания сдавили мне горло, мешая говорить, и я стала целовать ему руки. Смущенный, он сказал своим певучим, ласкающим голосом:
— Мы с твоей матерью будем приходить по очереди. Я пришел первый потому, что ей необходимо было съездить в Швейцарию, чтобы уладить кое-какие дела. Не буду вдаваться в подробности. А вот мне хотелось бы побеседовать с твоим адвокатом. Он почему-то держит меня на расстоянии, и это настораживает. Боюсь, он собирается изобразить тебя на суде эдакой Матой Хари, которую злые, нехорошие торговцы медикаментами наняли шпионить за честным министром. Если тебе нравится такая линия защиты, что ж, пожалуйста. Но если ты сочтешь более выгодным заявить судьям, что мы по-прежнему составляем дружную супружескую пару, я, разумеется, охотно поддержу тебя. Главное, крепко запомни одно: на этой галере нас четверо — твой отец, твоя мать, ты и я.
Его слова, такие уверенные и спокойные, вернули меня к суровой реальности. Игра все еще продолжалась, и до конца было далеко. Там, на свободе, они размышляли, как себя вести, и их планы выглядели куда умнее моих. Поскольку Лекорр еще не раздобыл все нужные козыри, лучше было подбросить ему те, что могли бы мне помочь. Я спросила Фабриса, вызывали ли его в полицию. Да, вызывали, и допрос явно позабавил его:
— Теперь мы с инспектором Грандомом просто друзья не разлей вода. Я обещал ему билеты на ближайшие дефиле. И, если нужно, подсуну хорошенькую девочку. А за отца не беспокойся: в день обыска он как раз проводил экскурсию в замке Сюссиньо для европейской культурной миссии, заночевал в Ванне и ровно ничего не заметил. Он написал тебе письмо. Так что занимайся только собой. Сообщи нам, что тебе нужно из вещей, и обдумай, что будешь говорить Лекорру.
Господи, как же я могла пренебрегать таким сокровищем! Но надзирательница не дала мне времени умилиться. Тридцать минут — это тридцать минут, и она обрисовала ситуацию коротко и ясно:
— Ну все, хватит. На выход.
Фабрис рассмеялся, поцеловал мне руки и со словами «До будущей недели», вышел не оборачиваясь. Если он не хотел видеть, как я плачу, то поступил правильно: стоило ему исчезнуть, как нервы у меня не выдержали и я разрыдалась в голос. Да и все другие арестантки тоже. Полчаса назад тюремный коридор вибрировал от возбужденного ожидания. Теперь в нем царила мертвая тишь, прерываемая только всхлипами.
Вернувшись в камеру, я вспомнила, что хотела попросить у Фабриса. Фотографии. Папины, мамины и его. Особенно его. Как же мне хотелось прижаться к ним щекой!
Вообразите себя в машине, долго стоявшей под знойным летним солнцем. Камера, тесная, как купе спального вагона, превратилась в адское пекло. Мне казалось, будто меня посадили в микроволновку. Запах столовой на нашем этаже — смесь еды и жавеля — только усугублял мучения. Даже за полцарства я не отказалась бы от прогулки. Жара в этом году стояла такая, что даже надзирательницы ходили наполовину голые. Стоило мне выйти во двор, как они не спускали с меня глаз. Да и группа «авторитетных» бдительно следила за мной. На второй неделе моего заключения одна из арестанток, грузная толстуха в духе феллиниевских шлюх, вихляя бедрами, подошла и молча преградила мне путь. Ее густющие накладные ресницы хлопали так, что ветер поднимался. А когда она прикрывала веки, зрелище было такое, будто опускались венецианские шторы. Пухлое, точно из сдобного теста, лицо ничего не выражало. Наконец она заговорила, похвалив мои волосы пропитым и прокуренным басом шофера-дальнобойщика. И потянулась было, чтобы потрогать их, но я успела перехватить ее руку.
— Спасибо, но мне вполне достаточно комплимента.
Затем повернулась к ней спиной и медленно, очень медленно удалилась, сунув руки в карманы. Эта лаконичность шла вразрез с моим обычным многословием: как правило, я не скуплюсь на вопросы и ответы. Но в данном случае я не могла издать ни одного лишнего звука, во рту у меня было сухо, как в пустыне. Стоило ей бросить хоть слово или сделать знак, и мой прекрасный фасад разнесли бы вдребезги. Мне стало страшно, я знала, что рискую жизнью. Все эти девицы находились на грани истерики. Время от времени они собирались в кружок, и через три секунды начиналась драка. В центре под прикрытием других тел две фурии сражались насмерть. Настоящий Дантов ад. Во время следующей стычки я едва не стала их жертвой. Это произошло через несколько дней после первого инцидента. Победительница протиснулась сквозь толпу зрителей, держа в обеих руках клочья волос, выдранные из головы противницы. Зыркнув в сторону группы «авторитетных», она подскочила и стала размахивать передо мной своим трофеем. Меня испытывали на прочность. Ее руки от плеча до кисти были изуродованы старыми шрамами вперемешку со свежими царапинами. Эта ненормальная садомазохистка истязала то себя саму, то других. Она еще не сделала и трех шагов в мою сторону, а у меня уже пересохло в горле от ужаса. Заметь она это, меня ждал бы ад. Охота на слабых идет здесь круглый год. Как же предупредить катастрофу? Судорожно порывшись в памяти, я припомнила пару идиотских триллеров и вместо того, чтобы испуганно созерцать скальп, которым она торжествующе потрясала у меня перед носом, отвинтила крышечку бутылки «Эвиана» и отпила три глотка — спокойно, размеренно, один за другим. Эта наигранная медлительность составляет часть ритуала: всякая суетливость — свидетельство слабости. Затем я усилила впечатление, внушительно произнося слова и разделяя их для пущего эффекта короткими паузами. Пристально глядя ей в глаза, обращаясь к ней на «вы», я сказала очень тихо, что само по себе уже было необычно в этом сумасшедшем доме, где все орут:
— Слушайте внимательно. Если вы меня тронете хоть пальцем, я замочу всю вашу семью. Вам ясно? Не вас, а вашу семью.
Я была не очень-то уверена в себе. Трагедия не относится к моим любимым жанрам, и в любом другом месте такая дурацкая угроза вызвала бы лишь издевательский хохот. Но только не здесь! Эти несчастные дурочки живут как в фильмах. Заговорите с ними нормальным голосом, и они расцарапают вам физиономию. Зарычите, как Роберт Де Ниро в фильме Скорсезе, и они будут восхищенно повторять по тридцать раз каждую вашу реплику. Флери подобна птичьему двору, где с утра до вечера квохчут взбудораженные куры. Стоит следователю уронить какое-то двусмысленное словцо, как они подхватывают его, вцепляются намертво, точно в якорь спасения, и взвешивают, и измеряют, и выворачивают наизнанку, и перетолковывают, и перевирают, и непрерывно повторяют, повторяют, повторяют… Моя дурацкая фраза оказалась очень удачной, ибо вполне совпадала с моим теперешним имиджем. ППДА[71] без конца поминал меня в вечерних восьмичасовых новостях, газеты печатали мои фотографии и смаковали в десятках статей мои похождения, а цифры моих гонораров оставили далеко позади доходы всех прочих тюремных звезд, что мужчин, что женщин. Заключенным немного нужно, чтобы уйти от действительности в сказочные мечты, я же предоставила им для этого богатейшие возможности. Никто не держал меня за обычную арестантку. Никто, кроме Лекорра!
Вот уж с кем я не рисковала заболеть манией величия. Не успел он отправить меня во Флери, как тут же, еще не зарегистрировав протокол моего допроса, позвонил своим дружкам из «Монд». Но с тех пор ни звука! Казалось, он напрочь забыл о моем существовании. Прошла неделя, потом вторая, третья, а он все не подавал признаков жизни. Я была готова убить его. Но за отсутствием таковой возможности поступала как другие: слушала весь день по «Франс-Инфо» сообщения о биржевом курсе и мало-помалу превращалась в плаксивую арестантку, которая вылизывает свои раны, как кошка котят. К счастью, надо мной взяла шефство Беа. В отличие от других своих товарок по мукам, она не принимала тюрьму за Стену плача. И хотела слышать от меня только одно — смех. Ее неистребимый оптимизм взбадривал и меня. В тот вечер, когда надзиратели после визита Фабриса конфисковали принесенные им ароматные свечи, она осушила мои слезы, изготовив пару других. Каким образом? Оказалось, это очень просто: взять половинку лимона, вырезать мякоть, налить масла, опустить в него ватный фитиль — и пожалуйста, вот вам ужин при свечах. Уж эта Беа — романтика родилась вместе с ней. И при этом весьма деловая особа. Никто в нашем отделении не знал законы лучше, чем она. Все заключенные консультировались с ней. И тут шутки кончались. Рассуждая о праве, она выражалась не менее витиевато, чем министр юстиции. Даже забывала при этом про свой антильский акцент. Молчание Лекорра ничуть не удивляло ее.
— Кабинет следователя — это та же примерочная кабина: задержанные меняют свои показания как одежки. Лекорр дает тебе время подогнать их по росту и не постесняется попарить тебя здесь подольше: сейчас июль, для судейских начинается время отпусков. Каждая следственная комиссия работает неделями, и он будет ждать, пока полицейские не составят полное досье. Это, конечно, дурь с их стороны, но чиновники убеждены, что их бумажки превыше всего на свете. Лекорр уже понял, что ты не заложишь Дармона, но ему все равно не терпится ткнуть тебя носом в факты. Опровергнуть то, что написано в счетах, будет потруднее, чем оспорить простое подозрение. В любом случае времени у него вагон. Во Франции никого не волнует судьба заключенных в предвариловке. Правда, стоит вынести человеку приговор, как сразу все меняется и вас начинают жалеть. Знаешь, мы живем в Стране дураков, ей-богу…
Мой отец писал мне то же самое, только в ином стиле, не в таких грубых выражениях и с другими аргументами, касающимися милой его сердцу истории Франции. Раз в неделю он присылал мне длинное письмо. Я все их без конца читала и перечитывала. Отцовский почерк так походил на его характер, что мне чудилось, будто он совсем рядом и я проникаюсь его близостью (жаль, что не его мудростью). Я вспоминала, как в школьные годы, когда я ссорилась с подружками в коллеже, или с мамой, или еще с кем-нибудь, он уводил меня на прогулку для задушевного father to daughter talk[72]. Как правило, он тщательно взвешивал каждое слово, никогда не позволял себе бранить меня, очень осторожно давал советы — в общем, обращался с глупенькой десятилетней соплячкой бережно, как старые дамы со своим фарфором. По вечерам за ужином мать обычно сводила его длинные лирические монологи к короткому обобщению:
— Прекрасно, Ариэль. Я думаю, ты поняла, что твой отец хотел выразить в своем пятичасовом нравоучении. На всякий случай вот тебе мое резюме: в следующий раз тебя ждет не оплеуха, а хорошая порка.
На сей раз порку взял на себя Мишель Лекорр. Вот почему отец расценивал эту мою «глупость» так же, как все прочие. Он воспользовался ситуацией, чтобы громко, не стесняясь выразить мне любовь, которую в обычное время стыдливо скрывал. И вот доказательство, что мы с ним оба чуточку свихнулись: с первого же письма он стал обращаться ко мне так же, как в детстве, когда приходил в спальню укрыть меня потеплее перед сном; когда-то этим нежным прозвищем Мария-Антуанетта нарекла свою дочь, дофину:
Милая моя кисейная принцесса,
Не знаю, помнишь ли ты, как однажды вышла из школы вся в слезах из-за того, что поссорилась с Джессикой, самой закадычной твоей подружкой, потому что ей вздумалось показать нам свою пипиську. Я было отнесся к этому разрыву как к пустяку, но ты провозгласила трагическим тоном: «Папа, ведь это была моя единственная подруга!» Твои слова пронзили мне сердце; я подумал, что жизнь все-таки жестокая штука, и мне стало за тебя страшно. Спешу уверить: мои страхи длились недолго. Напротив, я быстро привык черпать у тебя силу, которой недоставало мне самому. Вот отчего сегодня моя печаль не совсем уж печальна. Мне хотелось бы, чтобы ты принимала это заключение во Флери как беду, ниспосланную свыше. Изоляция даст тебе то, чего большинство людей не получает за всю свою жизнь, — возможность подумать над смыслом жизни. Сидя в камере, ты скоро поймешь, что именно в таком месте легче всего судить о своей истинной человеческой ценности. Прими это слово в том смысле, в каком принимаю его я, а не твои друзья Сендстер и Дармон. Мудрец, ничего не имеющий, ничего и не теряет; богач, ничего не знающий, теряет все. Это временное выпадение из привычного образа жизни непременно должно научить тебя давать вещам верную оценку, а не рассматривать их только как источник удовольствий. Не думай, что я против жизненных радостей, это отнюдь не так. Ты знаешь, какое огромное наслаждение доставляет мне, например, день, проведенный в Лувре, или прогулка с твоей матерью в ландах Трэша. Хотя я признаю, что такие скромные радости можно счесть и смешными. Всю свою жизнь я провел за ограждениями (да будет мне позволено употребить это слово в данный момент, когда ты и сама пребываешь за ними), чье имя — семья, работа, культура, робость — удобная форма порядочности ради душевного комфорта… Но это отнюдь не мешает мне восхищаться теми, кто преодолевает эти барьеры, особенно тобой. Как и все крестьяне, я завидую охотникам и странникам, а потому и не упрекаю тебя ни в чем, напротив. В эти последние месяцы я иногда спрашивал себя, «заслуживала» ли ты своего счастья. Теперь этот вопрос меня не интересует. Я только твердо знаю, что ты не заслужила несчастья, которое обрушилось на тебя вместо тех, кому следовало оказаться на твоем месте и чьи имена я даже не хочу называть вторично в этом письме. Я не собираюсь давать тебе советы. Твоя мать, твой адвокат и, главное, твой собственный суд будут вполне достаточны. Хочу лишь напомнить тебе истину, которую ты и сама хорошо знаешь: французы — трусы. И всегда были ими. Людовик XIV и Наполеон казались сильными лишь оттого, что собирали под свои знамена больше солдат, чем вся объединенная Европа. Забудь о знаменитой французской храбрости в 1914 году: наши герои больше опасались своих командиров, чем немецких пуль. Никогда не бойся француза в драке: смело атакуй, бей, и он спасует. Не уступай давлению, сражайся до последнего. Мы с тобой, помни об этом, чтобы не чувствовать себя преданной.
Прости меня за это путаное письмо и ничего не страшись. Я по слабости своей выпустил тебя в жизнь, как птенчика, выпорхнувшего из клетки. И беззаботно надеялся, что тебя ждет триумф. Вот и сейчас я уверен, что после всех этих испытаний ты одержишь победу.
Я люблю тебя, папа
Бедный папа! Он путался в своих чувствах и в своих фразах по всем пунктам. Я заслужила свою судьбу — но я платила за других, я должна была храбро сражаться — но при этом сидеть и размышлять, я была сильной — но безоружной… Его письмо являло собой идеальный образец интеллигентского разброда мыслей, он блуждал в их лабиринте и чувствовал себя виноватым в том, что не вооружил меня, как должно, для схватки с жизнью. Милый мой папочка с его ангельской наивностью! Он глубоко заблуждался, ибо подарил мне самое драгоценное свое сокровище — чувство пропорций. А в остальном ничем не мог мне помочь. Весь свой век он провел на обочине жизни, следя за пролетающими мимо чужими судьбами, и ровно ничего не знал о ней. Но при этом я ощущала, что он рядом, за спиной, совсем близко, и этого мне было достаточно. Что бы со мной ни случилось, я знала, что всегда смогу спрятаться у него в кармане и найду там надежное убежище. Вот куда я и отправлюсь, выйдя из Флери… Ну а пока я читала и перечитывала письма, которые он присылал мне каждую неделю.
Когда Лекорр соблаговолил вспомнить о моем существовании, из этих писем уже можно было составить небольшой сборник. Я попала во Дворец правосудия только 20 июля, через месяц после ареста. Он хотел «довести меня до кондиции», нарочито медлил, думал о моих «отношениях» как о прошлогоднем снеге и просто ждал, когда желанный фрукт созреет и сам упадет к нему в руки. Если я до сих пор считала себя привилегированной арестанткой, то условия моей «доставки» к следователю должны были непреложно доказать мне обратное. Меня разбудили на рассвете, в шесть утра, и запихнули в «автозак», после чего восемь часов подряд мариновали в камере донжона. А в довершение еще одна учтивость: явившийся наконец полицейский приковал меня к себе наручниками, и в таком виде мы с ним прошествовали через вестибюль, залы и коридоры Дворца правосудия, у всех на глазах; причем страж порядка, раздраженный моей кажущейся медлительностью, пыхтел и фыркал так, словно тащил за собой норовистую кобылу, которая вздумала покрасоваться на публике. В те несколько минут, которые мэтр Кола провел со мной наедине, он пытался свести эти тщательно подготовленные издевательства к неизбежным общепринятым мерам, но его уговоры на меня уже не действовали: я только и видела, что его наманикюренные ручки и ровный загар, приобретенный на дорогостоящих уикендах в горах Люберона. Мы с ним жили на разных планетах. Нервы у меня были на пределе, и мне понадобилось немало времени, чтобы прийти в себя. К счастью, господин Лекорр по-прежнему не торопился нас принять.
И все так же по-прежнему он как будто не видел меня. Задавая вопросы, он смотрел на моего адвоката или на свою стенографистку; взгляд его скользил по комнате, не останавливаясь на мне. Будучи как бы невидимой, я отвечала стопке бумаг, лежавшей у него на столе. Стопке, которая со времени последнего допроса заметно подросла. Телефонные и банковские распечатки, список моих расходов по кредитной карте, перечень заграничных поездок… Следственная бригада проделала большую работу. И нашлись сволочи, которые подсуетились и помогли ей. Например, антиквар с набережной Вольтера, который просил меня оплатить ему кресло наличными, а теперь явился в полицию с доносом. От злости я вскипела, как чайник, и поклялась себе, что, выйдя из Флери, первым делом пойду и набью морду этому старому педику. Ну а пока суд да дело, я царапнула Лекорра:
— Я бы попросила вас, когда вы задаете вопросы, смотреть на меня. Мне неприятно ваше высокомерие. Вы ведете допрос так, словно заранее стоите на позиции обвинения.
Вероятно, его не впервые упрекали в этом. Потому что ответ у него был готов заранее. И он озвучил его, закатив глаза, — точь-в-точь несчастная санитарка, измученная параноидальным бредом своей больной:
— Я родился под знаком Весов. Для судьи это знаменательно. И я как раз стою на позиции обеих сторон, в том числе и защиты. Поэтому вы здесь и оказались. Чтобы объясниться. Однако, уж не обессудьте, скажу откровенно: я никак не считаю вас бедной женщиной, невинной жертвой общества. Ваше досье свидетельствует совсем о другом.
Знак зодиака! Только этого еще не хватало! Он что, принимает меня за глупую мартышку, которую можно утешить арахисом? Я ответила ему так хлестко, как только смогла:
— То что вы Весы, меня нисколько не удивляет. Это единственный знак, который не изображает живое существо — ни Лев, ни Овен, ни Рак, никто. Всего лишь перекладина с чашками — словом, неодушевленная вещь. Вылитый ваш портрет.
Но мой блестящий анализ оставил его абсолютно безразличным. Он снова взялся изучать длинный список моих расходов. Подобно спруту, наделенному чуткими щупальцами, помогающими исследовать воду во всех направлениях, он мечтал связать некоторые из моих трат с Дармоном, но остерегался первым произнести его имя. Таким образом я смогла приписать другим все подарки, сделанные моему дорогому министру. Что касается обуви, одежды, часов, запонок и всего прочего (не считая моих приемов), я ничем не рисковала: ни Фабрис, ни мой отец, не говоря уж о Сендстере, не станут отрицать факта их получения, если им зададут этот вопрос. Что же касается рисунков XVIII века и ваз Gallé, оплаченных мною (иными словами, фирмой «Пуату»), то они попали к нему в руки. К несчастью для себя, в этой области бедняга чиновник плавал как последний невежда. Он был не способен отличить художественное стекло Daum от пестрой поделки из IKEA, и тут я могла врать напропалую. Все более или менее ценные подарки, сделанные мною Дармону, превратились в моей интерпретации в изысканные вещицы, купленные для Кергантелека. И пока следователь установит, что некая старинная гравюра, приобретенная для Александра, не может быть рисунком XIX века в гостиной моего отца, как я это изображала, пройдет тысяча лет, не меньше. У меня в квартире стояла изогнутая фигурка из матового стекла, купленная на блошином рынке; Лекорр торжественно занес ее в свою опись, я представила ее как ценную статуэтку из слоновой кости, купленную для Александра, который временами проявлял интерес к средневековому искусству. Если бы у следователя хватило мужества вернуться ко мне домой и сравнить мои заявления с отчетами экспертов, он, конечно, тут же уличил бы меня в бесстыдном вранье, однако его ничуть не насторожил тот факт, что стеклянная безделушка отнесена к эпохе Средневековья. Мания величия профана — мощное оружие в руках его противников. Он пострадал от собственного снобизма. Еще бы: ведь это он, всемогущий следователь, руководил игрой, угрожал, обвинял и карал; разве мог он поставить себя в положение неграмотного тупицы, который просит разъяснений у какой-то обвиняемой. В результате хитрец Кола с первого же допроса понял, что тут мы выпутаемся благополучно. Наклонившись ко мне якобы для того, чтобы дать совет, он изничтожил Лекорра одним словом:
— Этот дурень глупее самого темного бретонца. Сколько бы он ни пыжился, все равно сядет в лужу.
Он был прав, но не совсем. Со злобой, свойственной только ему одному, Лекорр намертво вцепился в свою добычу и наконец обнаружил, что одна из моих покупок у Lanvin была доставлена прямо на дом к господину Дармону. Для низвержения существующего режима этого, конечно, не хватало, но после четырехчасового допроса он все-таки получил хоть малую толику бальзама на сердце. И, довольный своей победой, отослал меня в родные пенаты, то есть обратно в тюрьму. Очарованный своей официальной клиенткой (мною), которая ничем не повредила его фактическому клиенту и повелителю (Дармону), мэтр Кола счел необходимым поторопить следствие. Четыре недели заключения еще до первого допроса, в деле, о котором говорит вся Франция, — не слишком ли это долго? Бедняга, за кого он себя принимал? Лекорр тотчас же показал зубы:
— Мне стыдно сообщать вам, мэтр, сколько инспекторов финансовой следственной бригады работает над делом «Пуату». Жалкая горстка! Наши службы не располагают средствами мадемуазель де Кергантелек. Если она страдает от их медлительности, пусть предоставит в их распоряжение пару своих миллионов.
Засим он встал и протянул руку, на которую мой защитник взглянул как на крабью клешню и которой пренебрег. Решительно, они все были на взводе. Кроме меня. Став опять на несколько часов звездой, я обрела прежнее спокойствие и хотела, чтобы Лекорр в этом убедился. А потому распрощалась с ним тоном истинной аристократки:
— Ну что ж, всего хорошего, господин следователь. До скорого свидания. Моя камера очень комфортабельна, так что я еще подумаю, не продлить ли мне свое пребывание там. Но не бойтесь вызывать меня, для вас я всегда найду свободную минуту. И благодарю вас за все, что вы делаете.
Как и в прошлый раз, мэтр Кола не удержался от хохота. Но на этот раз я протянула руки жандарму. Меня ждали наручники и «воронок».
Интересно, меняет ли тюрьма людей? Понятия не имею. Мне на это плевать. Я ведь не собираюсь туда возвращаться. И все же должна сказать, мой характер претерпел некоторые изменения. Между июнем и декабрем 1991 года во мне проснулось любопытство к другим людям. До заключения я никогда не брала в машину голосующих пассажиров; теперь подбираю всех, чьи лица мне симпатичны или интересны. Если где-то в общественных местах происходил какой-то инцидент или затевался спор, я удалялась, чтобы не участвовать в этом; теперь же бегу к месту происшествия так быстро, как позволяют приличия. И еще: я разглядываю и выслушиваю бродяг, клянчащих милостыню. Вот, собственно, и все перемены — не могу сказать, что важные; я приписываю их своему долгому сидению во Флери и уединенному соседству с Беа.
В дневное время, между прогулкой и ее возвращением с работы, я целыми часами пребывала в полудреме, неподвижно лежа на койке и созерцая пятна на потолке. Я никому не писала. На свою ручку, лежавшую на полке, я косилась опасливо, как на спящего ужа: лишь бы не разбудить. И телевизор я тоже не включала. Иногда читала, но редко. Моя пассивность нервировала Беа. Она упрекала меня в том, что я опустилась, «как все эти бедуинки» из нашего отделения. С ее приходом в камере закипала жизнь. Она накрывала стол к ужину, диктовала мне письма к своим сестрам, кузинам и любовникам, выбирала телепрограммы, все брала в свои руки. Это была крепкая, устойчивая натура, она сама над этим посмеивалась:
— Еще бы, конечно, крепкая. И устойчивая тоже: что вширь, что ввысь — все едино!
Однако, по ее же собственному мнению, этот внушительный объем не соответствовал ее весу в обществе. Она презирала себя:
— Что такое наша Франция? Огромный супермаркет, где только знай отоваривайся под завязку. И где же я оказалась? Здесь! Ну кто бы мог поверить! Родиться в стране, где живется легче всего на свете, во времена наивысшего расцвета — и загреметь в тюрягу на сто лет! Наверное, я полное ничтожество. Сама себе противна.
Эти слова повергали меня в уныние. Как мне хотелось бы иметь такую сестру — неунывающую, смешливую праведницу. После суда женщина моего положения может выйти из тюрьмы чистенькой, как машина из автомойки, но в глубине души я знала, что действовала как воровка и что эту грязь мне никогда не отмыть. А вот Беа была чиста как ветер. Я не понимала ее страхов. Она никогда не рассказывала, за что сидит. И лишь однажды, когда я все же осмелилась спросить, отделалась короткой фразой:
— Я сделала слишком большую глупость.
Какую? Это осталось тайной. Ее тон позволял предположить любую версию, от убийства своей школьной учительницы до воровства колготок на уличном развале. Невозможно было заставить ее рассказать о себе, да и девицы во дворе не очень-то распространялись на эту тему. Она пользовалась всеобщим уважением. Но при этом ни с кем не вступала в дружбу. Не хотела и все.
— Моя лучшая подруга — я сама. Мне себя вполне хватает.
И я больше не приставала к ней с расспросами. Моя сдержанность нравилась ей. Она находила меня невероятно вежливой, потому что я вставала, чтобы встретить ее в конце дня. И эта простая мелочь ставила меня в ее глазах «выше других».
— Ты мне нравишься. Рядом с тобой я как будто живу в кино, в черно-белом фильме. Я уверена, что твой муж открывает перед тобой дверцу машины.
Фабрис давно уже ничего подобного не делал, но я не противоречила: пусть помечтает. Когда я наконец получила его фотографии, она тут же выпросила у меня одну и пришпилила над койкой, среди снимков своих бывших дружков. А уж сколько их там было!.. Во Флери все девицы обожали говорить о любви, но у Беа был к этому особый талант. По вечерам за ужином при свечах она предавалась воспоминаниям, не стесняясь самых экстравагантных выражений. Эти рассказы взбудораживали ее, но, слава богу, после них она долго молилась, стоя на коленях, и засыпала не проявляя никаких двусмысленных намерений. «Ковырялки» ее не вдохновляли, а меня она жалела. Но тот факт, что я бросила Фабриса ради Дармона, превосходил ее понимание. В ее глазах настоящий мужчина должен был походить на Тарзана и быть не старше 30 лет. И потом, уж коли ты вышла замуж, будь любезна не изменять мужу. Брак — дело святое. Нужно сказать, что родственники вычеркнули Беа из своей жизни. Тщетно она засыпала их письмами в течение всех шести месяцев нашей совместной отсидки — никто из близких не посетил ее. Даже мать, которую она боготворила. Вот почему она и прониклась восхищением к моей.
Нужно сказать, что я описывала наши свидания в идиллических красках. Послушать меня, так мать только и делала, что варила варенье к моему возвращению. Излишне уточнять, что действительность не имела ничего общего с этим бредом в духе Mamie Nova. Временами мать проявляла ко мне любовь, но в гомеопатических дозах. Материнская нежность была не в ее характере. В основном она являлась во Флери, чтобы обсудить со мной дела, и я должна признать, что вела она их гениально. На счете у Хорста в банке «Сен-Бернар» оставалось четыре миллиона, они должны были послужить мне залогом свободы: рано или поздно нам пришлось бы ими пожертвовать. Но квартира на площади Дофины и остальные двенадцать миллионов ускользнули от притязаний французского правосудия. Я снимала жилье у гражданского общества недвижимости, расположенного в Женеве, наши имена там не значились, а деньги лежали в трех банках кантона Во, где мать размещала их небольшими вкладами, наличными, на секретных счетах. Ничто не связывало эти миллионы с фирмой «Пуату». В этом отношении моя мать была совершенно спокойна: буря, конечно, потреплет наш корабль, но, когда вернется штиль, главный груз останется на борту в целости и сохранности. Такова была ее натура: не паниковать и решать проблемы по мере поступления. И даже если ураган сотрясал стены ее дома, она делала вид, что все хорошо. Ни за какие блага в мире вы не заставили бы ее оплакивать мою судьбу:
— Богатые просто обязаны выглядеть счастливыми. Это не так уж трудно, особенно когда имеешь кое-что в кармане. Коли уж нагрела руки на знакомстве с важными шишками, нечего хныкать, как Магдалина у Гроба Господня!
Вот это она и называла «быть нежной» — обращаться со мной точно так же, как с обычным человеком. Она никогда не произносила слово «тюрьма». Приходила во Флери так, словно зашла повидаться со мной в отеле. Никаких причитаний, ни одной слезинки. Тюремный пропускной режим для посетителей приводил ее в ярость:
— Ну прямо вертеп какой-то, пускают сюда всякую шваль. А уж персонал хуже некуда. Мало того что грубит, так еще и работать не умеет. Два часа ожидания — это, считай, тебе повезло. Причем на улице, под палящим солнцем. Могли бы хоть стулья нам поставить. И зонтики. Ну ладно, помечтали, и будет. Раньше нужно было думать. Поговорим-ка лучше о наших делах. Что твой адвокат?
Этого господина она сильно недолюбливала. Как и Фабрис, она считала, что он работает скорее на Дармона, чем на меня. Но о том, чтобы заменить его другим, даже слышать не хотела:
— Все равно тебя освободят еще до Рождества. Так что излишне открывать второй фронт. Будем противостоять Лекорру. На данный момент этого достаточно. Не стоит превращать Дармона во врага, пока ты не вышла отсюда. Он сейчас старается держаться в тени. Нужно молить Бога, чтобы он и дальше не высовывался. Как только ты освободишься, мы в ту же секунду отшвырнем его прочь, как горячую картофелину, а пока — терпение! В любом случае мы до него доберемся.
Мать никогда не сражалась наполовину. Едва против меня затеяли следствие, как Дармон приказал вывезти свои вещи из двух комнат, которые он занимал в Кергантелеке, и перенес штаб в другое место округа, а именно в город Ванн. Но как бы проворно он ни действовал, моя расчетливая мать опередила своего гостя, натаскав с его письменного стола — а вдруг пригодится! — соблазнительного вида конверты, почтовую бумагу и визитные карточки с его фамилией — на одних в должности министра, на других в качестве депутата, на третьих как главы Совета франкоязычных стран. Она не брезговала ничем, даже жульничеством. И заранее потирала руки, предвкушая день, когда сможет подделать почерк министра в письмах, которые будут свидетельствовать на суде в нашу пользу. Ввиду этой перспективы она припрятала у себя кое-какие рукописи Дармона, чтобы точно сымитировать его почерк. Отныне, приезжая в Париж, она шла в почтовое отделение острова Сен-Луи и отправляла оттуда письма на остров Монахов: в один прекрасный день почерк Дармона и дата на почтовом штемпеле сыграют против моего бывшего любовника. Я подозреваю, что она никогда в жизни так не развлекалась, как в те дни. В конце свидания ее прощальные слова напоминали не нежные утешения любящей матери, а призывы крутой профсоюзной активистки в разгар забастовки:
— Ну я пошла. Встретимся в четверг и обсудим, как нам действовать дальше.
Странное поведение, однако боевой пыл матери придавал мне бодрости. И вот доказательство: распрощавшись с Фабрисом, я шла в камеру погруженная в самую что ни на есть слезливую меланхолию; после разговора с матерью мне прежде всего хотелось есть. Обычно я съедала бретонский «фар», который присылал мне отец. Но он доходил по назначению только через раз: мать часто угощала им детей, ожидавших вместе с ней встречи с заключенными. Изысканная душевная чуткость супруга была выше ее понимания. И тем лучше. Только таким образом она и могла управлять нашей семейной галерой.
В середине августа, возвращаясь со свиданий, я нередко заставала в своей камере Маривоншу. Ее отношение ко мне ничуть не изменилось. Не зная сути моего дела, она сама заранее вынесла мне приговор. И теперь решила привести его в исполнение. Она долго примеривалась, с чего бы начать. На прогулках она сверлила меня взглядом, как чайка, нацелившаяся на мидию. Иногда пыталась спровоцировать на ссору, но этот номер у нее не проходил. И тогда, затаив злобу, она вздумала цепляться к моим письменным денежным запросам: то они якобы плохо составлены, то я забыла указать свой регистрационный номер или одно из своих имен… Она упивалась злорадством, возвращая их мне, один за другим, с ее резолюцией «отказать», начертанной красными чернилами. Если бы не сбережения Беа, мне пришлось бы клянчить подачки у других арестанток. Но настал день, когда я поняла: она нашла мое больное место. Вещи более болтливы, чем люди. И письма моего отца многое поведали ей.
Она читала мою почту и давно уже заприметила эти письма. Обычно она швыряла мне их скомканными, называя «писаниной психа». Что мне было делать? Ничего, разве только устроить скандал или изобразить печеночную колику. Вместо этого я просто закрывала глаза, пытаясь обрести хоть чуточку хладнокровия за опущенными веками. В тюрьме быстро привыкаешь упрятывать свои чувства подальше, как убирают простыни в шкаф. Ни один уголок не должен торчать наружу, иначе за него дернут и катастрофы не миновать. Что ни день, одна из женщин срывалась на крик, и мы видели или слышали, как она бьется в истерике. Над всеми ними довлел тяжкий гнет ничем не заполненных бесконечных часов, и достаточно было любой, самой пустяковой обиды, чтобы вызвать взрыв эмоций. Я старалась избегать этих психодрам и упорно молчала в присутствии Маривонши. Просто брала у нее из рук письмо, а потом как могла разглаживала его, заложив в книгу, сунутую под матрас. По ночам перед сном я их все перечитывала. Стоило мне пробежать глазами несколько отцовских фраз и поудобнее примостить под голову подушку, и я тут же превращалась в маленькую девочку в спальне Кергантелека. Каждый вечер отец приходил, чтобы укрыть меня потеплее, пристраивался на краешке постели и долго сидел, не шевелясь. Он брал мою руку, ласково гладил ладошку и говорил, говорил — об истории, о живописи, о книгах, как о необъятных, безграничных просторах для игры ума. В его рассказах жизнь тотчас обретала чудесную, волшебную монотонность. Трудно представить, как бережно я хранила эти письма. Я складывала их в большой конверт с крупной надписью «Папа» — увы, она-то и послужила желанной приманкой. И тут уж Маривонша не промахнулась.
Еще с порога я поняла, что дело плохо. Обычно ее взгляд наливался злобой просто от моего присутствия. Она упорно видела во мне миллиардершу, которую заботит лишь одно — чем бы украсить свою праздность. Мое самообладание безумно раздражало ее. В разговоре со мной она невольно повышала голос и распалялась до крайности. Но на сей раз ничего похожего. Она изъяснялась так, будто читала свои реплики на телесуфлере, и приказала мне ждать в дверях, пока она обыщет камеру. Вместе с другой надзирательницей, китаянкой, своей верной сподвижницей, она проверила оконные решетки, простукала кафель, осмотрела водопроводные трубы… Казалось, все было в порядке, но из презрения, желая унизить нас вконец, она до отказа открыла кран, так что вода брызгала на пол, на стены и на край моей койки, куда она швыряла все вынутое из шкафа или с полки, швыряла грубо, в кучу, из чистого желания поизмываться. Дело явно пахло скандалом. Протест нарастал во мне как поднимающийся паводок. И я ждала, когда он достигнет предела, глядя на ее свинцово-бледные дряблые щеки, костлявый подбородок, острый нос, кудель на голове и жилистую шею. Вдруг она обернулась ко мне, и я увидела у нее в руках конверт с папиными письмами. С гнусной ухмылкой, спокойно и неторопливо, словно выкладывая на стол, она опустила его в раковину, полную воды. Неужели она была настолько уверена, что я смирюсь и с этим? Не знаю. Но миг спустя я уже сбила ее с ног. А еще через секунду настала моя очередь.
Я бросилась на нее так яростно, что она рухнула на унитаз. Не успела я вытащить из воды конверт, как вторая надзирательница схватилась за дубинку и жестоко ударила меня, целясь в плечо. Она боялась, что я возьмусь и за нее. Но вместо этого я повернулась, чтобы бросить мое сокровище на койку. В результате дубинка скользнула вверх и рассекла мне бровь. Такой поворот событий не входил в их программу. Маривонша хотела довести меня до белого каления и, если получится, слегка проучить, но ей вовсе не улыбалось оставить на мне следы побоев. В три секунды кровь, брызнувшая из раны, залила мое лицо, пол, койку, куда они швырнули меня среди всего этого бардака, их самих… После чего они вышли и заперли дверь. Мне показалось, что Маривонша прихрамывала, но я могла и ошибиться. Главное было сделано: я спасла мои драгоценные письма. Трясясь в ознобе, заливаясь слезами, я упала на койку, даже не сполоснув лицо.
Позже мне пришлось все рассказать Беа. Я не хотела. Когда все плохо, я предпочитаю молча ждать, пока буря не уляжется. Но Беа не такая. Она погребает печальные темы под толщей слов, и, уж конечно, ее ничем не удивишь. В тюрьме Флери, что бы ни стряслось, любая ситуация казалась ей нормальной. И из всякого инцидента можно извлечь пользу. Беа заботилась только об одном — не скомпрометировать в глазах других женщин мой статус тюремной суперзвезды. Она натерла мне бровь тигровой мазью, приложила компресс из вербены, и мое лицо обрело человеческий вид, так что наутро я вышла из камеры как ни в чем не бывало. Нет, лучше, чем бывало! Потому что Маривонша при падении повредила себе колено. И вдобавок порвала мундир. Я бы этого, конечно, и не заметила, но уже через час весь этаж был в курсе события, и все обсуждали его, называя боевой схваткой. Тот факт, что меня сразу же не бросили в карцер, окончательно утвердил мой высокий статус. В среде арестантов репутация «авторитета» быстро становится огромным преимуществом. На прогулке я прямо на глазах у надзирателей писала своим товаркам заявки на осмотр у гинеколога или у зубного врача, на стрижку в парикмахерской… Если кому-то требовалось специальное разрешение на покупку обуви или каких-то лекарств, все знали: нужно обратиться ко мне. А это ничтожество Маривонша боялась даже рот раскрыть. Она проиграла.
В одну из сред меня вызвали в комнату свиданий. Фабрис навестил меня в понедельник, прихода матери я ждала в пятницу. Когда сидишь в тюрьме, всякое, даже самое мелкое изменение в программе в один миг принимает угрожающие размеры. Здесь как бы впадаешь в детство. Чувствуешь, что ход событий превосходит твое понимание. И все пугает. Но в данном случае мои страхи оказались напрасными. Это был всего лишь сюрприз моего адвоката: тюрьму Флери осчастливила приходом Коринна Герье собственной персоной.
Тесная комната, несмотря на застоявшийся запах табака, кислой похлебки и жавелевой воды, мгновенно обернулась островком цивилизации в самом сердце Амазонии. Одним взмахом ресниц Коринна заставила пасть тюремные решетки. Когда меня ввели, она давала автограф надзирательнице с видом Марии-Антуанетты, ненадолго снявшей корону, чтобы поболтать по-свойски с пастушкой из своей деревни[73]. Легкая, снисходительная улыбка на устах, величественные повороты головы для изучения «интерьера», резкие взмахи подбородка, чтобы отбросить назад волосы: наша звезда позировала. Едва я вошла, как она бросилась ко мне с объятиями. Подобно собаке, которая, выскочив из воды и отряхнувшись, тут же забывает о купании, она не сказала ни слова о тюремной обстановке и своем ожидании. Ей и в голову не пришло играть героиню авангардного фильма под тем предлогом, что она явилась в рабочее предместье. На ней был розовый ансамбль от Chanel, на руке часики от Cartier, стоившие не меньше автомобиля, и она обняла меня с таким видом, словно мы с ней поднимались по звездной лестнице в Каннах. На меня обрушились ароматы Guerlain и светская воркотня по поводу моей фигуры:
— Поверьте, мне приятно было бы провести несколько месяцев в вашем обществе! Но из моей швейцарской клиники, к счастью для нее, вид чуточку получше. Хотя мне скорее требовалась психиатрическая лечебница. У меня была такая депрессия, что весь последний месяц я всерьез подумывала о самоубийстве.
Не прошло и четырех секунд, а я уже помолодела на четыре месяца. Ненавижу людей, которые рассуждают на серьезные темы потому, что ситуация располагает. А вот Герьерша не собиралась говорить со мной как с больной:
— Буду откровенна, Ариэль, я пришла вовсе не для того, чтобы дать вам поплакаться мне в жилетку. Как на тех ужинах при свечах, где жирные продюсеры вдруг начинают разыгрывать из себя робких jeunes premiers[74]. Предупреждаю сразу: если вы заплачете, я начну хохотать. Тем более сегодня у меня прекрасное настроение. Пока я стояла в очереди, у меня попросили двадцать пять автографов. Это напомнило мне церемонию вручения «Сезаров»…
Она перехватывала мои реплики. Это я должна была вести разговор в таком ключе. Но у меня мутилось в голове. Сидя в заключении, теряешь привычку оттачивать свои тексты. И она, как добрая подруга, взяла эту заботу на себя. Принципы, мораль, справедливость абсолютно не интересовали ее. Да она о них и знать не знала.
— Хоть убейте, не помню, учили ли меня таким вещам. Но зато удовольствия и наслаждения всегда были в моей программе. И менять ее я не собираюсь. Я принесла вам подарки.
Она выложила на стол большую мешковатую сумку от Gucci — последний крик моды — и вынула из нее три баночки икры, флакон Shalimar и колье от Yves Saint Laurent, с медальоном в виде крошечного хрустального флакончика. Он открывался, и тогда можно было вдохнуть аромат нескольких капель Champagne — новых духов кутюрье, с которым Коринна водила дружбу. Затем с таинственным видом, притворяясь, будто колеблется, то протягивая, то отдергивая руку, она наконец вручила мне голубой конверт, на котором было написано «Моей дорогой девочке Ариэль». Внутри лежала открытка с видом Сент-Шапели, на обороте которой Ромен, наш общий тренер по гимнастике, написал следующее:
Ты помнишь, как привела меня в эту часовню первый раз, когда мы гуляли в твоем квартале? Со времени твоего отсутствия я дважды ходил туда, чтобы подумать о тебе. Как только ты вернешься, я прибегу обнять тебя. Мне жутко тебя не хватает. Если тебе что-нибудь нужно, сообщи через Коринну.
Я тебя люблю.
Его округлый детский почерк едва не исторг у меня слезы, но тут Коринна помогла горю, доверительно шепнув мне на ухо:
— Он и правда очаровашка и такой предупредительный. Я тоже его ужасно люблю.
Устроить ей сцену ревности? Это было бы непозволительной роскошью или нелепостью. Словно по взмаху волшебной палочки, комната свиданий превратилась в совершенно иное пространство, отведенное для «випов». Поэтому я просто вообразила, что мы находимся в салоне, где любые неприятности маскируются улыбками. А Коринна уже перешла к другой теме. И, поскольку цинизм родился вместе с ней, она прямо и откровенно изложила цель своего прихода:
— Ариэль, не будем ходить вокруг да около. Ваше приключение — прекрасный сюжет для фильма. И я охотно сыграла бы в нем роль. Естественно, главную. Как только вы отсюда выйдете, я представлю вам одного продюсера, потом мы найдем сценариста, и я из них выбью для вас крупный чек…
Извращенный дух тюрьмы внушает подозрительность: за каждым словом чудится задняя мысль. Но не в данном случае. Идея снять такой фильм совершенно не шокировала меня. Я вообще редко чем возмущаюсь. В этом и состоит моя проблема. Даже во Флери я не находила поводов для возмущения. Иногда я проклинала Лекорра, но в глубине души понимала, что он просто выполняет свою чиновничью работу. Вот и это предложение не насторожило меня, даже наоборот. Я даже попробовала провести кастинг исполнителей. В роли Александра мне виделся Джереми Айронс. Но Коринна была против. Она во что бы то ни стало хотела Жерара Депардье. По моему мнению, Депардье был чересчур мужиковат — Дармон все-таки отличался некоторым аристократизмом. Коринна заспорила со мной:
— Ничего подобного. Он просто сильный человек. И доказательство — ваши нынешние беды, а значит, и его тоже. Когда эти крутые мужчины оказываются на вершине славы, они не прыгают от счастья. Когда судьба сбрасывает их вниз, они не хнычут и не прячутся в темном углу. Они мужественно переносят несчастье, спасают все, что можно спасти, ждут, не смиряясь перед судьбой, а дождавшись конца грозы, возносятся на прежнюю высоту.
Я и не сомневалась, что Дармон стойко выдерживает удары судьбы. Но услышав, как она вещает об этом с трагической дрожью в голосе, мгновенно все поняла. И ответила без всяких церемоний:
— Ну хватит притворства. Это он вас сюда прислал. Давайте говорите, что он велел мне передать.
Я сказала это мягко, с насмешливым прищуром, но она не ожидала от меня такой проницательности и буквально остолбенела, как будто я вдруг попросила ее сыграть на фортепиано. К счастью, о звездах бдительно печется ангел-хранитель, и нас отвлекли от разговора именно в тот момент, когда она тщетно искала ответ. Кто же это? Никогда не угадаете: Маривонша! Но совершенно преображенная, словно ее наизнанку вывернули. Как артиллерийская шрапнель превращается в приятный летний дождичек, так ее обычная стервозность растаяла наподобие сахара в кофе. Извинившись за то, что помешала, она учтивейше сообщила нам, что свидание подходит к концу. Более того, подобравшись к моей собеседнице скользящими шажками (точь-в-точь полотер, натирающий паркет), она тоже протянула ей листок с просьбой дать автограф. Я просто глазам своим не верила. Когда она вышла, даже дверь за ней затворилась беззвучно, как будто проникшись почтением к высокой гостье. Я в нескольких фразах обрисовала Коринне эту фурию. Коринна высказала свое мнение еще лаконичнее:
— Вот таковы мы, звезды, — нас все любят. Даже господь Бог и тот нуждается в колоколах.
Это изречение вернуло ей уверенность в себе, и она под предлогом нехватки времени пошла напролом. Александр Дармон и в самом деле дал ей поручение:
— Он хотел передать вам следующее: отрицайте любые отношения с ним, кроме чисто дружеских. Не идите ни на какие компромиссы со следователем. Подозрения — это еще не доказательство вины. Вам нужно только держаться и все отрицать. Александр твердо обещал, что к Рождеству вы отсюда выйдете.
Прекрасно. Она величала его Александром, она говорила с ним обо мне, и единственное послание, что передал мне этот негодяй, сводилось к одной фразе: «Держи язык за зубами!» Меня как громом поразило. То ли он был безмерно уверен во мне, то ли в себе самом. Но в обоих случаях он крупно рисковал. Однако я оставила эти соображения при себе, свидание закончилось, Коринна обняла меня, пригладила рукой мою растрепанную объятием шевелюру, а потом вынула из сумки великолепную щетку для волос, которую и вручила мне в подарок. Как истинная профессионалка, она выполнила порученную миссию, причем выполнила до конца, спросив, что передать Александру. Я ответила с металлом в голосе:
— Ничего. Ни единого слова. Если он пожелает узнать конец этой истории, пусть читает газеты.
Не прошло и часа, как вся тюрьма уже знала о приезде Герье. Теперь меня и других заключенных разделяла бездонная пропасть. Даже надзирательницы и те перестали бросать на меня злобные взгляды сук, охраняющих свое потомство. Я тут же была избавлена от мелких ежедневных унижений. Но, по правде сказать, мне и в голову не пришло воспользоваться своей победой. Вместо того чтобы откровенно высказать этим овчаркам все мои чувства по поводу их тюрьмы, я надела намордник и начала изображать примерную заключенную, которая смирилась со здешними порядками. И это мудрое поведение принесло свои плоды. Спустя несколько дней, когда я забыла купить туалетную бумагу и попросила ее у надзирательницы, мне вручили, вместо «щедрых» четырех листочков на двоих на два дня целый рулон. Даже Маривонша обо мне забыла. Но не Лекорр.
Однажды утром, на рассвете, чей-то голос разбудил меня, прокричав: «Дворец правосудия, отъезд через десять минут!» За это время я успела проглотить чашку кофе и подвергнуться обыску по полной программе. Даром что я дружила с великой Герье, мне пришлось раздеться догола, сняв даже трусики. Все эти меры предусмотрены специально, чтобы потрепать вам нервы перед допросом у следователя. Между моментом отъезда и появлением в его кабинете может пройти восемь-девять часов. В этот день меня ждала в «автозаке» троица хищных зверюг, словно вышедших из последнего клипа-страшилки про рэперов. Узкие просветы в перегородке, отделявшей женщин от мужчин, не позволяли им разглядеть меня, но не мешали почуять мое присутствие. И уж они оттянулись сполна, поимев меня на словах спереди, сзади, сверху, снизу, один на один, двое и трое на одну. Они ничего не забыли. И все описали в мельчайших подробностях. Я знала, что позже, когда они войдут в кабинет своего следователя, их хвастливый мужской пыл моментально скукожится до нулевой отметки, но сейчас, рядом со мной, эти жалкие мальчишки еще воображали себя крутыми типами. Некогда Александр с высоты своего социалистического гуманизма со снисходительной усмешкой на устах рекомендовал мне не сотрясать понапрасну воздух ради всякой шушеры — этим словом он оплевывал 60 миллионов французов; я вспомнила его совет, и трое дурачков за решеткой в конце концов выдохлись и умолкли. Когда мы подъехали к Сите, я уже вполне пришла в себя и была готова к следующей порции унижений. Ибо после «автозака» арестанта ждет мышеловка — подземелье во дворе, где вас засовывают в крохотную камеру и оставляют томиться на долгие часы, пока следователь размышляет, сидя в ресторане, о чем бы вас порасспросить. В тюрьме вы мало что значите, здесь же вы вообще никто и ничто. Из этого чистилища я всегда выходила в растрепанных чувствах. Но только не в этот раз, спасибо Дармону! Его презрение обожгло меня хуже пощечины. Как он смеет обращаться со мной точно с проституткой, подобранной в баре на Пигаль?! Я не собиралась воспринимать свою жизнь как заранее предрешенное поражение. Прислать ко мне Герьершу и думать при этом, что я затанцую от счастья! Если он вообразил, будто способен выжимать мед из камней, то скоро узнает, как заблуждался. В общем, когда настало время идти к следователю Лекорру, я уже была в полной боевой готовности.
Вопреки обычному своему настрою, мэтр Кола выглядел крайне озабоченным. Мое досье отяготилось новыми фактами. Вдобавок его тревожило еще одно обстоятельство: газеты намекали на то, что Дармон вкладывал наличные деньги на свой счет в «Сосьете Женераль». Это новое обвинение очень беспокоило его. Он рассчитывал, что я представлю ему доказательство обратного, но в мои намерения это не входило. В сущности, сейчас мои воспоминания составляли мой единственный реальный капитал. И никто другой, кроме меня, не должен был копаться в них. Я вежливо высказала ему это соображение, и поскольку он обожает разыгрывать тонкого ценителя остроумия, то притворился, будто ему весело:
— Очень, очень мило. Если я правильно понял, мне придется читать газеты, чтобы узнать конец нашей истории.
Вот тут он сделал промашку: эти слова непреложно доказывали, что он обсуждал мое дело с Александром. Его хитрость дала сбой. Не успел он закончить фразу, как понял, что проговорился, но было уже поздно. Ни он, ни я больше не произнесли ни слова. Внезапно мы оба почувствовали, что нам легче молчать, чем говорить. Погрузившись каждый в свои тайные соображения, мы ждали в тишине вызова Лекорра. На сей раз ожидание было недолгим.
Поразительно, но факт: он встретил нас улыбкой — правда, кривой, одним уголком рта, и явно непривычной для него самого. Он с ходу завел разговор о Сендстере. Меня эти вопросы ничуть не смущали, а мэтра Кола и вовсе утешили. Всякий раз как я обращалась к нему, желая удостовериться, не повредят ли мне в будущем мои ответы, он поощрял меня к сотрудничеству со следователем. Но одна вещь мне казалась подозрительной: Лекорр преследовал какую-то цель, а я не понимала, какую именно. Не понимала до тех пор, пока он не бросил вскользь, что Сендстер часто хвалил меня как «лучшего специалиста по общественным связям фирмы «Пуату». Хорошо зная моего тучного друга Гарри, я выразила удивление: комплименты были не самой сильной его стороной.
— У меня такое впечатление, будто мы с вами говорим о разных людях. Вообще-то, Гарри Сендстер ни во что меня не ставил и относился как к декоративному элементу, не более того.
Тут-то он меня и поймал. Его следующий вопрос был подобен щепотке перца, который с садистской медлительностью сыплют на рану:
— И, видимо, как раз для того, чтобы вознаградить вас за такую незначительную роль, он и открыл вам счет в банке «Сен-Бернар»?
Что именно он пронюхал? Тайна. Что хотел от меня услышать? Вторая тайна. Мне ни в коем случае не следовало говорить слишком много. Мое признание в том, что я получила комиссионные, уговорив министра открыть зеленую улицу фирме «Пуату», вряд ли устроит следователя. В этом случае он будет вынужден передать мое досье в Верховный суд Республики, и газеты тут же забудут его имя. Но и отрицать было тоже глупо. Я молчала, собираясь с мыслями. И наконец решила проявить предупредительность, подкинув ему новый след:
— Действительно, руководство «Пуату» сочло целесообразным открыть в Швейцарии счет на мое имя. Но я совершенно не в курсе его функционирования. Я ни разу не снимала с него деньги. Думаю, он служил для оплаты посредников. Никто не спрашивал моего мнения по этому поводу. Лично я получаю 100 000 франков в месяц от банка, о котором вы упомянули. На какой срок и почему мне назначили эту сумму, я не знаю.
И точка. Пускай сам выпутывается как знает. Эта информация даст ему возможность копать дальше, и я уже представляла, как ему не терпится сравнить деньги, снимаемые с моего счета, с суммами, поступавшими на счет Александра. Ему следовало бы поблагодарить меня, но любое вежливое слово жгло ему язык. А врожденная мстительность брала верх над всеми прочими чувствами. И он сухо призвал меня к дальнейшему сотрудничеству. Если он собирался этим нагнать на меня страху, то сильно ошибся. Я тут же поставила его на место:
— Ну что ж, обратитесь к своим обычным информаторам. Как вы обнаружили существование этого счета? Неужто благодаря долгой и усердной работе следствия? Да не смешите меня! Вас засыпали анонимками, которых полно в этом досье и которые должны очень устраивать некоторых людей. Вот и порасспросите-ка их вместо меня.
Господин следователь не любил строптивцев. Он попросил меня не заноситься: он не нуждается в советах такой женщины, как я. Судя по тону, которым он произнес эту отповедь, французское правосудие должно было дезинфицировать все помещения, по которым я проходила. Я вспылила:
— Да кто вы такой, чтобы разговаривать со мной как с преступницей? И с каких это пор правосудие может похвастаться чистыми руками? Хотите я сообщу вам имена ваших коллег, которые консультируют по финансовому праву юридические службы «Пуату»? Сказать вам, как это называется? Сообщение секретной информации ворам, чтобы помочь им избежать судебного преследования за злоупотребление общественными фондами.
Я ожидала, что он прикажет надеть на меня наручники, но нет, этого не произошло. Мое предложение заинтересовало его, и я знала, что при первом же удобном случае он о нем вспомнит. А пока он попросил меня не отвлекаться от темы допроса. Но это запоздалое миролюбие уже не смогло меня утихомирить. И, коль скоро он призвал меня вернуться к моему делу, я призвала его взглянуть на это дело пошире.
— Если я ошибаюсь, поправьте меня, господин следователь, но во всяком преступлении должна быть жертва. Так где она — моя жертва? Неужели вы ополчились на меня только потому, что я не причинила зла ни одной живой душе?
Вот тут я переступила границу дозволенного. Наверное, все обвиняемые из категории «белых воротничков» пели ему ту же песню. Так что мой урок морали его ничуть не тронул. Он отправил меня поразмышлять назад, во Флери. Я успокоилась только на обратном пути, в машине. А вместе со спокойствием пришло и озарение: в течение этого допроса я ни разу не произнесла имя Александра. Значит, петля затягивается. На месте моего дорогого любовника я бы сильно встревожилась. Но горе в том, что я была не на его месте, а на своем.
По возвращении меня ждал сюрприз, стерший из памяти все сегодняшние неприятности, — письмо от отца. Он писал мне примерно раз в неделю. Я смаковала каждую его фразу. Пока я читала, Беа не задавала мне вопросов и выключила звук телевизора. Отец собирался в Париж и спрашивал, хочу ли я видеть его во Флери:
Я дописал тоненькую книжицу об Эсташе Лесюэре, которую заказала мне наша общая знакомая с набережной Орсе, и должен привезти ее на следующей неделе. Боюсь, Министерство иностранных дел пожалеет, что возложило на меня эту задачу. Франция отнюдь не выглядит в моей книге примерной европеянкой. Если вдуматься, главная причина славы Лесюэра состоит в том, что он никогда не был в Италии. Сын нации, которая провозгласила себя Матерью искусств и при этом занималась непрерывным плагиатом, обкрадывая своих соседей (итальянские живопись и поэзия, испанский театр и т.д.) и их предков (античная литература), он страдал аллергией на путешествия и на изучение чужой культуры, что весьма благоприятствовало его репутации. И хотя Лесюэр раз десять посетил Фонтенбло с сотнями имевшихся там шедевров венецианского, флорентийского и римского искусства, он был тем не менее провозглашен отцом французской школы, созданной якобы исключительно собственными его силами. Не умри он столь молодым, эта благочестивая ложь сделала бы из него величайшего живописца той эпохи. Наша дорогая Франция всегда любила жульничать и скрытничать, и это еще наименьшие из ее пороков…
Он долго распространялся на эту тему. Мой отец писал как говорил — не спеша, не упуская ни одного нюанса. Самое короткое из его писем насчитывало не менее семи-восьми страниц. Но на этих страницах он постоянно возвращался к своей излюбленной теме — к нам с ним. С течением месяцев тон писем постепенно менялся: чем дольше длилось мое заключение, тем большую вину за него он взваливал на себя. Дармона и Сендстера он больше не удостаивал ни единой строчкой. Просто вычеркнул их из памяти. Главным виновником моих несчастий он считал себя самого, утверждая, что служил мне плохим примером. И еще ухитрился обосновать это:
Что останется от меня, кроме аккуратно сложенного портфеля старого преподавателя? Я посвятил всю свою жизнь «сидению в передней». Слово «энергия» никогда ничего не говорило мне. Подумать только: есть люди, которые, по известной поговорке, сжигают свою жизнь с обоих концов! Я восхищаюсь ими. Мое собственное существование мирно тлело в четырех стенах, вдали от сквозняков. Доброжелательные свидетели моей жизни назвали бы ее гармоничной, а она была всего-навсего убогой. Лень — вот что руководило мною в стремлении к покою и комфорту. Я никогда не пользовался свободой, которую щедро предлагали мне моя культура, моя страна и мой век. Так может ли быть хорошим отцом человек, гниющий в этой безвольной праздности?! Вот какой пример я подал тебе. Стоит ли удивляться, что ты так неистово рвалась на волю?! Я далек от того, чтобы осуждать этот порыв, — напротив, я горжусь тобой…
И далее в том же духе. Я, мол, ни в чем не виновата. Мне хотелось плакать, читая эти строки. Как мог папа считать себя таким ничтожным? Я твердо решила найти убедительные слова, которые сполна выразили бы ему мою горячую благодарность. Но не в письме, это было невозможно. Я хотела сказать их ему самому, тихим голосом, глядя в глаза. А пока ответила просьбой не приезжать во Флери. Только не он, только не здесь.
Декабрь начался скверно. Тюремное отопление приказало долго жить. И наш бетонный каземат скоро уподобился Пентагону в условиях Средневековья. Камеры дышали могильной стужей. Я чувствовала, как она пронизывает меня до самых костей. Бесполезно было натягивать второй, а потом и третий свитер: по прошествии суток холод идет уже изнутри. Во дворе надзирательницы установили жаровни. Эта деталь — красочный символ пенитенциарной системы: чтобы согреться, нужно было выйти наружу! Мы с индианками бегали и играли в баскетбол. Возвращаясь в камеру, я надевала пуховую куртку, и мое дыхание постепенно охлаждалось до температуры льда. Беа кипятила чай днем и ночью. Я окунала пальцы в теплую воду, чтобы согреться. Мы наедались горячего риса, который Беа облагораживала миндалем, изюмом и сушеными бананами, потом ложились рядом, прижавшись друг к дружке, и болтали. Перспектива встретить Рождество в одиночестве расстраивала Беа до слез. Ей предстояло париться во Флери еще долгие годы. Со временем я узнала (от нее самой), что она осуждена на тринадцать лет. Муж бил ее и тем самым спровоцировал смерть ребенка, которого она ждала. Только однажды она прошептала, что больше не сможет иметь детей, и навсегда закрыла эту тему. В общем, она выстрелила в этого мерзавца. Вот и все, что я знала, и не задавала ей других вопросов. Все равно она не могла говорить о случившемся. На суде она не произнесла ни слова. По каким-то темным причинам она ассоциировала свое деяние с речью. После освобождения Беа собиралась работать с глухонемыми. Она выучилась их языку и по вечерам, когда мы смотрели новости, упражнялась, переводя их жестикуляцией.
Зато она не уставала обсуждать мой случай. Особенно ей не давал покоя тот факт, что из меня сделали козла отпущения. Она внушала мне, что, выйдя из тюрьмы, я должна отплатить «тем, другим». Мы с ней жили в разных мирах. Даже если пребывание в тюрьме было для меня катастрофой, я не знала, кто в этом виноват. Наверное, я просто урод, но повторяю: все, что со мной происходит, кажется мне нормальным. И по возвращении на площадь Дофины я собиралась возобновить прежний образ жизни мирной пенсионерки: чтение, мечты, прогулки и покупки. Моя ограниченность выводила ее из себя:
— У тебя просто мозги всмятку, ей-богу! Жизнь — это такая штука, которую нужно хватать за волосы и держать изо всех сил. Иначе она пройдет мимо. Ну да все равно, Лекорр тебя просто так не выпустит. Он заблокирует твои счета, и ты останешься без гроша. Хочешь не хочешь, а придется тебе встряхнуться…
Подобные угрозы меня совершенно не волновали. Я прекрасно знала, что буду делать, оказавшись на воле: ничего! Моя мать все держала в своих руках. На последнем свидании она мне это еще раз подтвердила:
— Наши дела в полном порядке. Твои банковские счета отмыты до ангельской белизны. Ни одного подозрительного пятнышка. Бедняжке Лекорру осталось всего несколько грязных клочьев, пускай ими и довольствуется.
Объяснить все это Беа? Невозможно. Говоря о своих родителях, я рисовала картину пасторальной жизни в духе XVII века, в старинном бретонском замке. Я рассказывала ей о Кергантелеке, о том, как благоухает влажная земля, когда пьешь кофе на террасе в погожий часок, описывала пряные запахи скошенной травы и морского порта, вспоминала, как мы с отцом плавали на его лодке «Тофину» между островками залива… Мобильник моей матери, ее поездки в Швейцарию, ее махинации и секретные счета не укладывались в эту идиллию. Я изображала ее эдакой графиней де Сегюр[75] и теперь никак не могла представить в истинном свете — как бизнес-леди, помешавшуюся на САС-40[76]. Поэтому, когда Беа слишком уж настойчиво расспрашивала меня о планах на будущее, я просто отшивала ее и все. Это не влияло на наши отношения, она была не обидчива. Больше всего ее возмущало затянувшееся следствие: чего ждет этот Лекорр, почему не выносит постановление о моем освобождении? Положенные шесть месяцев близились к концу, Беа подсчитала, что это должно произойти самое позднее 22 декабря, у нас было уже 12-е, а он все молчал. Она боялась, что дело застопорили из-за процедурных проволочек. Ей не хотелось оскандалиться в своих прогнозах. К счастью, этого не случилось. 15 декабря следствие, проводимое Мишелем Лекорром, завершилось под громкий скрежет судебных тормозов.
Остальное расскажу вкратце. Когда меня ввели в кабинет, господин следователь снова пребывал в самом враждебном расположении духа. В виде исключения он удостоил меня взглядом, правда, темным, как его чернила. Медленно и раздраженно, словно ему было омерзительно каждое произнесенное слово, он объявил, что вынужден подписать ордер на мое освобождение. Это была уже наша восьмая встреча лицом к лицу, а он сохранял прежний холодный, бесстрастный тон, к которому я со временем привыкла и даже начала находить его приятным для слуха. И потому улыбнулась — без всякой задней мысли. Напрасно я себе это позволила. Он тут же вскипел:
— Рано вам еще насмехаться! Французское правосудие отнюдь не покончило с делом «Пуату». Как, впрочем, не закрывает окончательно ни одно дело. Проходят месяцы, досье вроде бы отправлены в архив, но возвращается лето, и начинается новое следствие — по тому же поводу, только с другими фамилиями.
Бедное французское правосудие, такое обходительное и такое безоружное! Оно сажает вас в тюрьму, а дальше… Что дальше? Учитывая, что на свободе меня ждало огромное богатство, я и под пыткой не проронила бы ни слова. Лекорр на полгода запер меня в камеру, чтобы выжать страшные тайны, а я подкинула ему всего лишь несколько мелких сообщений. И когда он подвел итоги своим открытиям, хвастаться было особенно нечем. Вся информация сводилась к тому, что я работала для фирмы «Пуату», а на полученные деньги купила несколько подарков своему любовнику, министру здравоохранения. И точка. У него не было ничего, что позволило бы говорить о групповом мошенническом сговоре. Добиться, чтобы министр вручил кому-то орден Почетного легиона, чтобы директора финансовой группы пригласили в какую-нибудь министерскую поездку, чтобы тот или иной посол поужинал у меня в доме, чтобы одному из членов административного совета была дана срочная аудиенция, — все эти немногочисленные деяния, совершенные мною, мэтр Кола изобразил повседневными обязанностями сотрудницы фирмы, стопроцентно оправдывающими мою зарплату. И тщетно Лекорр грозил, что мы еще увидимся: он бесился впустую, а моя снисходительная усмешка и вовсе доконала его. Трясясь от гнева, он даже вцепился обеими руками в свой стол, чтобы не бросить мне в физиономию бутылку «Эвиана». Когда секретарша протянула ему напечатанный ордер, он с садистским злорадством объявил, что теперь его нужно будет доставить в тюремную администрацию:
— В целях безопасности такие документы не рассылаются факсом. Но это займет всего несколько часов. А пока вас отвезут обратно во Флери, и вы сможете спокойно собрать вещи.
Я встала и подошла к его столу, чтобы попрощаться. Слегка удивленный, он помедлил, прежде чем встать. Потом схватил мою протянутую руку и ответил: «До скорого свидания». Это была жалкая месть неудачника. Я притворилась, будто не поняла.
Ни одной вещи, оскверненной пребыванием во Флери, не было места в моем доме. Я оставила Беа радиоприемник, кассеты, свитера, духи и все, что накопилось у меня в камере со дня прибытия. Беа сделала вид, что потрясена моей щедростью, хотя, конечно, рассчитывала на эти подарки. Зато мне удалось по-настоящему удивить ее, вручив маленький пакетик в серебристой бумажке. Это было мое обручальное кольцо, обернутое ваткой и засунутое в спичечный коробок, который одна из индианок, увлекавшаяся акварелью, раскрасила в пунцовый цвет, а вместо «Картье — Париж» написала крошечными золочеными буковками «Картье — Флери»[77]. Беа поняла мое послание без слов и не опустилась до лицемерных протестов; она надела колечко с бриллиантом на безымянный палец правой руки и крепко обняла меня, глотая слезы:
— Дорогая моя, как же мне будет тебя не хватать. Уж и не знаю, кого теперь ко мне подсадят. Держу пари, какую-нибудь курильщицу…
Да, от этого ей было не уйти. Во Флери сидят только две категории женщин — просто курильщицы и матерые курильщицы. Но в то же время ей была невыносима сама мысль об одиночестве. На ближайшую ночь она взяла к себе Сапфира, кота с нашего этажа, вернее, кошку-сиамку, — хозяйки у той не было, а прозвали ее «пожизненной», поскольку уж ей-то не светило выбраться отсюда до самой кончины. Наконец меня вызвали для оформления «выхода из-под стражи». Беа, вся в слезах, только и смогла пробормотать:
— Не плачь, дорогая, а то глаза покраснеют, а ты должна быть красивой. За воротами тебя наверняка журналюги стерегут…
Она оказалась права. Спустя два часа, когда растворились внешние ворота тюрьмы, стояла уже полночь, но даже и средь бела дня мой выход не был бы более триумфальным. Десяток репортеров простер ко мне свои микрофоны и ослепил прожекторами. На меня обрушилась лавина задаваемых наперебой вопросов. Я стояла и ждала самого подходящего из них. И когда одна из девиц поинтересовалась, изменила ли меня тюрьма, я подхватила тему на лету:
— Конечно, нет. Тюрьма меняет простолюдинов, для которых она и создана. А для людей нашего круга это просто место отдыха.
Я думаю, эта простушка надеялась услышать от меня жалобы и проклятия. А от моего добродушного цинизма у нее просто в зобу дыханье сперло. И вместо того, чтобы переключиться на Дармона, Лекорра, «Пуату» и прочая, она только и нашла что спросить:
— А что вы теперь собираетесь делать?
Господи, и куда только смотрят главные редакторы газет? Они посылают своих репортеров часами топтаться у ворот тюрьмы, не подсказав им ни одной коварной уловки, на которую попался бы интервьюируемый. Как подумаю обо всех тех вопросах, которых я действительно опасалась, становится жалко прессу. Но тут я приняла игру и ответила с широкой улыбкой:
— Покупки!
А что это вдруг нарисовалось на горизонте? Мощный «ягуар» Гарри, а за рулем, тоже с сияющей улыбкой, Фабрис. Поскольку в руках у меня ничего не было, я проскочила мимо камер, перебежала улицу и прыгнула в машину. Фабрис рванул с места, я обняла его за плечи, чмокнула в щеку и спросила, будет ли Аника присутствовать за ужином. Сама собой восхищаюсь: пяти минут на воле мне хватило, чтобы снова стать настоящей чумой. Нет, шведские мышки в программе не значились. Нам предстояло сейчас же отправиться на остров Монахов и там снова «захомутаться». Разумеется, Фабрис выразился не так вульгарно, но смысл был именно таков:
— Это очень просто: ты единственная женщина, которой мне хочется изменять. По-моему, это означает, что я тебя люблю.
За нами неотступно следовала пара мотоциклистов. Они наверняка полагали, что мы едем в Париж. Но, убедившись, что машина мчится со скоростью 150 км в час по направлению к Шартру, развернулись и исчезли. Вот так, в ночной тьме, на полной скорости, я и вернулась домой, в Бретань.