ДВЕ ВСТРЕЧИ

Была осень 1916 года. С Невы дул сырой, холодный ветер. Надоедливые нити дождя хлестали по темным облетевшим деревьям старого парка.

Сутуля широкие плечи, заложив руки в карманы пальто, Горький перешел пустынную улицу и тихо зашагал по аллее. Где-то за домами провыла сирена санитарного автомобиля, звеня и лязгая, пронесся по Каменноостровскому пустой расшатанный трамвай.

— Холод и камни, — послышался рядом знакомый голос.

Горький остановился: перед ним был литератор из «Летописи».

— Ко мне направляетесь? — спросил Алексей Максимович. — Сочинили что-нибудь? Нет? Ленивы вы, батенька. А лениться вам нельзя, у вас глаз есть.

Мальчишка лет десяти волочил мимо них на веревке большое полено — хорошая добыча к надвигающейся третьей военной зиме.

Горький уважительно посторонился.

— Видите: борется, великан! — Он показал глазами на мальчика. — А вы страдаете скептицизмом. Между тем скептицизм человеку вреден, да-с, и особенно литератору. Кстати, эти дома, ограды, мосты — плод вдохновения и труда, а не скептицизма, ибо последний чаще всего бесплоден.

Литератор поежился, хотел что-то сказать — то ли в пояснение, то ли в защиту, но, должно быть, отдумал.

Они вместе шли мимо высокой чугунной ограды. Темные литые прутья выступали из гранитной основы, образуя красивый кружевной рисунок, за которым высились стены здания.

Внезапно Горький остановился и, вынув из кармана маленький ключик, чиркнул им о гранитную грань, как чиркают спичкой по коробку. Сверкнула искра и, описав зигзаг во влажном воздухе, погасла.

— Видели? — спросил Алексей Максимович. — И камень хранит огонь! А положите руку на сердце — сколько в нем таится тепла! Надо верить в человека и возбудить в нем веру в себя, и тогда возникнет пламя, которое растопит любую ржавчину, выжжет грубую грязь и мерзость жизни.

В глазах его вспыхнул веселый, теплый огонек. Было похоже, будто на покрытый пеплом костер дунул ветер, обнажая скрытый жар углей.

Рядом, за поворотом аллеи, кто-то хрипло и отвратительно выругался, и сразу послышался глухой стон.

Оба увидели: коренастый солдат в старой николаевской бескозырке, надвинутой на приплюснутый лоб, уже не ругаясь, а только мыча от ненависти, бил женщину. Он рванул на ней потертый жакет, ударил ее по лицу.

Женщина отшатнулась без крика, стукнулась о спинку скамьи и упала.

Пушистые усы Горького задергались, глаза сузились, и в них появилось выражение боли. В два-три широких прыжка он очутился у скамейки.

Неуклюжим, гневным ударом под челюсть он отбросил солдата в сторону, и тот распластался на земле, испуганно моргая глазами.

Не обращая на него внимания, Горький помог женщине встать, усадил ее на скамью, вынул мягкий клетчатый платок и стер с ее лица кровь и грязь.

Приблизился литератор, бормоча:

— Полно вам, Алексей Максимович, пойдемте, ну их…

Вдруг женщина сделала усилие, поднялась и, отстранив Горького рукой, огляделась по сторонам. Солдат тихо брел по аллее, вобрав голову в плечи, словно придавленный грузом.

Поправив дрожащими руками сползшую с головы косынку, женщина двинулась за ним, шатаясь, как пьяная.

Оба писателя молча смотрели ей вслед. Затем молодой наклонился, поднял валявшуюся у ног пуговицу с орлом.

— Ах, Алексей Максимович, неисправимый вы мечтатель! — сказал он.

Глаза Горького стали жесткими, колючими, брови зашевелились.

— Вот что, батенька мой, — услышал литератор сухой, недружелюбный голос, — переубеждать меня уже поздно, да и не получится это у вас.

Он устало сел на скамью и махнул рукой, словно говоря этим: «Уйдите, оставьте меня одного».

* * *

…Минула зима.

У большого серого дома на Кронверском с утра по привычке стояли шпики. Никто не обращал на них внимания: это были мертвые тени, надоевшие себе и другим.

Из дома и в дом поминутно сновали люди. Наверху, в квартире Горького, в секретарской и соседней с ней комнате толпился народ. Постоянно звонил телефон. Сюда, к столу писателя, стекалось едва ли не больше различных сведений о ходе событий, чем к министру или к градоначальнику. Горький заметно волновался. Каждого, кто приходил вновь, встречали расспросами, требовали подробностей. Тут были редакторы и сотрудники «Летописи», обсуждавшие с Горьким вопрос об организации газеты; сюда тянулись художники, писатели, журналисты.

Вошла изящная, строгая Рейснер. За ней появился и неторопливо сел у окна медлительный гололобый Чапыгин. Оглядев комнату маленькими быстрыми глазами, он молча достал из кармана короткую трубку и стал набивать ее табаком. От распахнутых дверей разнесся нетерпеливый бас Маяковского.

Днесь

небывалой сбывается былью

социалистов великая ересь! —

нараспев прокричал он вместо приветствия и со своей великолепной заносчивой бесцеремонностью протянул Горькому руку нарочно над головой какого-то топчущегося у стола низкорослого интеллигента. Поэт только что вернулся из Военно-автомобильной школы. Его начали возбужденно расспрашивать о подробностях революционного восстания Волынского полка.

— Убитые есть? Много? — тревожно спросил Горький.

Поэт молча наклонил голову, внезапно стал мрачен, тих.

— На улицу! — сказал Горький. — Что мы тут?

* * *

Домой Алексей Максимович возвращался один, ночью, из Таврического дворца. Беспокоили мысли о солдатском восстании и внезапно разросшемся грозном вале революционных событий.

Он много бы дал, чтобы теперь же подробно поговорить с Лениным. «Надо объяснить всем, — горячо думал он, — надо понять, что сейчас те маленькие достоинства, которые живут в людях наряду с огромными недостатками, достоинства, выработанные человеком в самом себе очень медленно, с великими страданиями, могут разрастись пышно и ярко и сделать людей лучше, красивее, выше, чем они были до сих пор».

Погруженный в свои думы, Горький прошел мимо солдатских патрулей и, обогнув садовую ограду, свернул на Фурштадскую. В мутном сумраке маячили одинокие фигуры, и было непонятно — страх ли перед событиями, беспокойство за успех борьбы или простое любопытство заставило их покинуть постели и бродить по тротуарам.

…С угла, от магазина братьев Черепенниковых мимо него с криком метнулись в переулок какие-то люди; послышался звон разбиваемых стекол, где-то вверху, должно быть на крыше, застучал пулемет. Почему-то казалось, что пули не могут лететь и вязнут в мутной тине ночи. Но снова все смолкло. Старые коробки домов выглядели пустыми. У кирки он свернул в проходной двор и вышел к Литейному. Проспект был пуст. Лишь где-то далеко, как привычная мелодия петроградской ночи, глухо стучали о торцы мостовой копыта извозчичьей лошади.

На Марсовом поле у свежих братских могил его догнал ломовик. Гремя о твердую землю железными ободьями колес, разгоряченный битюг ходко тащил широкую телегу, на которой лежал серый продолговатый предмет.

— Эй, извинения просим! — услышал Горький хрипловатый, простуженный голос.

С телеги спрыгнул взъерошенный солдат в папахе, из которой была выдрана кокарда, и на ее месте темнел кумачовый бант.

— Где тут за революцию хоронят?

Горький не успел ответить: из старой гренадерской будки, перетащенной с угла на середину поля, вышел старик в пиджаке, перетянутом ремнем, с винтовкой в руке, видимо дружинник.

— Куда прешь? — закричал он, подняв оружие.

Битюг остановился, переступая тяжелыми копытами.

— Ты что за городовой такой, а? — замахав вожжами, сердито спросил солдат.

— Вот тебе и городовой. Очумел, что ли? Тут жертвы лежат. А он на телеге прется…

— Ты погоди, погоди, — миролюбиво и рассудительно заговорил служивый. — Мы, может, оба с тобой люди народные, а ругаемся. Пойми, товарища я должен похоронить или нет? Он, может, и есть самый герой. Наш полк, Волынский, первым восстал. Верно? Верно! Ну, ротный друга моего шашкой и тесанул, контра! Других, вишь, похоронили вчерась, а он, понимаешь ты, болел — рану перемогал. Думали, перемогет. А он, вишь ты, не смог. Куда его теперь, по-твоему, а?

— Не знаю я. — Старик насупился и сделал шаг в сторону, словно собираясь уйти.

— А как же? — встрепенулся солдат. — Я и подводу достал — у гужбана отнял. Разреши, брат, подрою я тут сбоку да и положу его с другими вместе.

— Меня за порядком следить поставили, а кого тут хоронить, разве я знаю? У меня и лопаты нет.

— Лопата есть, захватил я.

Солдат мигом извлек из-под брезента заступ.

— Справедливое дело, не сомневайся. Вот и человек может подтвердить, — продолжал он, указывая на Горького.

Старик махнул рукой и ушел в сторону.

— Давай! — шагнув к солдату, сказал Горький.

У братской могилы он взял из его рук заступ и всадил в край еще не успевшего затвердеть свежего холма. Широкими, резкими движениями Горький долго выбрасывал землю. Шляпа сбилась на глаза, он швырнул ее на телегу, снял пальто и снова принялся рыть, слушая хрипловатый басок солдата.

— Ушли мы царя с престолу сымать. То да се — дела много. Вернулись в казармы, а уж он не двигается, друг-то мой. Я говорю: «Петя, вставай. Ротного убили, царя свергли!» Вижу, он вовсе… помер. Нет, думаю, так нельзя! Человек, шутка ли, на царя поднялся! Похоронить его надо не как-нибудь — с революционным уважением.

— Готово! — крикнул Горький и выбрался из углубления.

Вместе они сняли с телеги тело убитого и, осторожно поддерживая за полы шинели, опустили в могилу.

— Тут тебе и место, Петя! — благоговейно сказал солдат. — Герой ты есть, и лежать тебе с ними вовеки!

Он взял заступ и стал зарывать могилу, а Горький облокотился о телегу и, отдыхая, смотрел на него, стараясь припомнить, где видел он это нахмуренное лицо и взъерошенную, приземистую фигуру.

— А что, не страшно солдату на царя идти? — спросил он, ощущая прилив какой-то освежающей душу веселости, почти озорства.

Солдат перестал работать и поплевал на руки.

— Не так уж, — раздумчиво произнес он, принимаясь снова за работу. — Одному бы, известное дело, — куда ж? А всем миром — отчего же! Со всем миром любой пойдет: у кого хоть и семья и дети, а я и всего — один.

— Что ж так?

— Не пришлось как-то. Да по солдатскому нашему положению трудно это. — Он опять поплевал на руки и вздохнул. — Была у меня на примете хорошая вроде женщина, душевная, из вдовых, швея. А привалила нужда, да еще дочка тут у нее заболела, ну и пошла сдуру-то. Себя не соблюла, словом… Дознался я, выследил да чуть было и не убил ее. Потом уж я понял — не сама она виновата: жизнь такая подлая!

Солдат зло зашвырял землю.

— Эх, Петро, Петро, только понимать начали понемногу, отчего что происходит, и вот на же тебе!

Медленно светлело небо над городом. Все яснее выступали из темноты контуры домов и церквей, черные стволы лип за Лебяжьей канавкой.

— А ты сам кто же будешь-то, откуда? — спросил солдат, кончив рыть и укладывая заступ на телегу.

— Пешков. Из Нижнего.

— Из Нижнего? Жаль, не земляки! Мы-то с Вятки. Слыхал, может, — город такой, Яранск? Мы оттуда. Ну, до свиданьица, человек хороший.

Он протянул Горькому жесткую, шершавую руку и, крепко, с видимой сердечностью пожав горевшую от непривычной работы ладонь писателя, дернул грязные веревки вожжей. Телега тронулась.

Горький стоял молча, задумчиво, помахивая рукой. Ему вдруг показалось, что это был тот самый солдат, которого он ударил прошлой осенью в Александровском парке.


Загрузка...