В стороне от города за судоремонтным заводом стоят в речном затоне отжившие свой век суда. По берегу тянется к тупику заброшенная железнодорожная ветка. В долгие осенние ночи, если ветер дует снизу, от океана, вода в затоне поднимается и хлюпает между бортами полузатонувших буксиров и барж.
Сторожу Анисиму Митрофановичу Шуралеву в такие ночи не спится. Еще задолго до рассвета он выходит из будки и прислушивается. В полутьме поскрипывают старые суда, шевелится на ветру рангоут, и кажется, что вся речная армада оживает, будто собирается в поход.
Шуралев, щурясь, вглядывается из-под руки в сизую даль Енисея и негромко вздыхает.
— Нет уж, наше с вами время прошло. Чего уж теперь! — вслух говорит он кому-то.
Еще до первого заводского гудка в поселке один за другим зажигаются в окнах домов желтые утренние огни. Люди поднимаются от сна, готовятся идти на работу. У пристани шумно дышит паромный буксир; по бревенчатому настилу, рыча, спускаются к переправе грузовики.
«Сейчас сноха придет с ребятишками», — думает Шуралев.
Действительно, у ворот раздается быстрый и легкий топот. С пригорка к деду несутся наперегонки Любашка и Ленька. За ними торопливо шагает сноха Таисья в негнущихся брезентовых штанах, в жесткой куртке; издали посмотреть — все равно, что мужик, только стать не та.
— Не балуйтесь, слушайтесь деда, — говорит она строго ребятам и направляется дальше.
Работает она тут же за пакгаузами сварщицей. На плоском берегу стоит на стапелях широкодонный буксир «Чапаев». Буксир в капитальном ремонте. Там у стапелей то и дело вспыхивают и рассыпаются голубоватые звезды электросварки. Раньше, когда дед сам работал на ремонте, буксиры клепали молотками. Такой гул стоял — затыкай уши. Но это было давно…
Любашка и Ленька уже возятся на берегу возле будки. Ленька забрался на рассохшийся катер, вытащенный из воды; Любашка уселась рядом на обломке шпангоута. Они отправляются в путешествие.
Командует всем Ленька. Он же поднимает паруса, разводит пары в котлах, убивает попадающихся по пути акул и китов и подает команды:
— Лево руля! Самый полный! Свистать всех наверх!
Потом появляются морские пираты и начинается смертельная схватка. Ленька припадает к борту корабля и ведет бешеный непрерывный обстрел из пулеметов, пушек и пистолетов. Любашке приходится изображать поверженного во прах врага; ее сталкивают на землю и не дают подняться.
— Падай! Ты уже убита! Лежи! Тр-р-р-р! Бац!..
Это продолжается довольно долго. Наконец беспримерное Любашкино терпение истощается, и она, всхлипывая и сопя носом, направляется к деду.
— Не буду я с ним играть! Все убитая да убитая… Сам небось (все время живой!..
Дедушка Шуралев отряхивает ей пальтецо и неловко вытирает своей красной от (ветра рукой крошечный Любашкин нос.
— Ладно, чего уж теперь! Пойдем-ка лучше мы с тобой на бревнышке посидим.
Ленька некоторое время делает вид, что ему без Любашки очень даже хорошо. Однако крики его постепенно становятся тише.
— Садись к нам! Дедушка рассказывать станет, — забыв о своих обидах, зовет Любашка и плотнее прижимается к деду.
Ленька садится с другой стороны и забивается головой под дедушкин локоть.
— Так что же вам сегодня рассказать? — Дед расправляет ладонью усы.
— Как в царский дворец ходили, какую там кашу ели, — подсказывает Любашка.
— Говорил уж я вам про это.
— Еще скажи!
— Ну, что ж сказать? Вот приехал я в Петроград. В лаптях, стало быть. Штаны на мне самотканые, котомка. Конечно, кругом все не так, как у нас в деревне. Дома самые наиогромнейшие, зеркала, вывески.
— А зачем ты туда поехал, дедушка?
— А очень мне, ребята, сапоги хотелось иметь. Я тогда не здесь жил, а на Оке, под Калугой. Из нашей деревни и все в Питер ездили в извозчики наниматься. Мне тоже адрес дали к Филаретову, хозяину. Вот я и подался. Отыскал я этого Филаретова, а он говорит:
«Теперь лошадей на фронт берут, овса мало, все дорожает. Новых мне возчиков не надо, да хоть бы и надо было, так тебя бы не взял: города не знаешь, начнешь плутать. Какой из тебя извозчик? Ты года два-три в дворниках потяни…» Ладно. Пристроился я в одном доме. Двор мету, тротуар чищу, с мостовой помет конский сметаю, дрова колю, разношу по этажам.
— А сапоги? — напоминает Ленька.
— Куда уж там сапоги! Хотел было обратно в деревню податься, да стыдно в лаптях ворочаться. Так-то ничего, да шибко мне Татьяну поразить хотелось. Она тогда в девках еще была. Как, думаю, приеду я в сапогах, так уж она против меня не устоит! Да… И вот раз вяжу я в вязанку дрова и себе их на загривок пристраиваю, чтоб, значит, разом побольше унести, а тут господинчик один.
«Иди ты ко мне в типографию — колесо вертеть. Мне, говорит, такой, как ты, нужен. Оплата тебе будет в четыре раза против той, что тебе здесь дают».
Ладно, пошел я к нему. У него там машина такая: я колесо верчу, а она листы оттискивает, газету. Верчу месяц, верчу второй, а жизнь все дорожает. Гляжу, за сапоги уже двести сорок рублей спрашивают. До войны они двенадцать целковых стоили. Эх, думаю, опять я без сапог! И вот утром являются в типографию трое с винтовками. Один, в кожанке, вышел вперед и говорит:
«Прекратить печатание! Вашу, говорит, газету Революционный комитет постановил закрыть».
«Как так?»
«А вот так. Один только блуд от нее».
А потом посмотрел на меня и спрашивает:
«И не совестно тебе, малый, всякую клевету на революцию печатать? Или ты не в своем уме? Или, может, ты им за что-нибудь продался?»
И вижу, лицо у него вроде перекосилось все, и уж на меня он глядит с брезгливостью, будто на шелудивую собаку. А я и сказать не знаю что. Стою, только глазами хлопаю. Разве я знал, что это за газета? Мне и невдомек. Я, правда, два года отходил в школу, только, кроме букваря да часослова, никаких у меня книг и в руках не бывало. Ну уж он видит, какой я телок в этих делах, давай меня вразумлять. Так вразумил, что стыдно мне стало. Ах ты, думаю, едрена корень! Что же это такое получается?.. Подайся-ка, Леонид, закурю я…
Дед шарит в кармане, извлекает помятую пачку «Прибоя», ожесточенно чиркает спичкой.
— Да, так на чем же я остановился?
— Ах ты, думаешь, едрена корень, — подсказывает Ленька.
— Да, так вот, поговорили мы тогда в типографии по душам. Ничего я от них не утаил, все выложил.
— И про сапоги?
— И про сапоги тоже. Вот они мне и говорят: «Человеку нужно правильную себе дорогу найти, а за сапогами дело не станет. Вот, говорят, подадимся сейчас с тобой в нашу полковую каптерку, там мы тебе подберем что-нибудь».
Пошли мы в казарму, потом на склад. Стал я выбирать. Правда, сапоги поношенные, но есть еще которые крепкие совсем. Вот выбрал я себе пару, ладные такие попались, с новой обсоюзкой, подошва на медных гвоздях, задники тоже не сворочены, набойки не сбиты, все в аккурат, только что рантов нет. Обул я эти сапоги и вроде другим человеком стал. А мне еще шинель дают суконную, фуражку.
Пошли все вместе на плац.
А на плацу митинг у них — «Долой войну!», «Керенского долой!». Долго шумели. И вот прибегает один матрос: «Пока, говорит, вы здесь горло дерете, юнкера мосты разводить собираются».
Тут поднялась буча. Сейчас все за ворота, наскоро построились и — марш в город. А там уже на улицах народу — не продерешься. И все ко дворцу норовят поближе. Да… Долго мы шли, у костров стояли. Все ждали. Сердились уж: чего же зря канителимся? Наконец к полночи началось…
Мы-то, признаться, далеко были, но слышим: пошли наши. Пальба поднялась, крики, шум. Тут и мы двинулись. Пока да что, до дворца добрались, считай, ночью. Там все до нас сделано. Министров уже в Петропавловскую отвели, в крепость. Ходим по залам, картины глядим на потолках, на царскую жизнь удивляемся. А самим есть охота, терпежу нет. Вот матрос тот самый и говорит: «Пойдемте, говорит, ребята, камбуз искать». Это по-ихнему, по-морскому, значит кухню.
Стали мы спускаться по лестнице. Зашли в коридор, чувствуем — теплом наносит. И вот видим зал. Стоит плита, огромадная, как этот буксир. И на ней, ровно на палубе, всякие там кастрюльки эмалированные, кофейники. А людей нет. Просто ни одного человека, ни одного самого захудалого поваренка. «Эй, хозяева!»
Никто не отзывается. Заглянули мы в одну кастрюлю — пусто. В другую — опять ничего. Глядим, стоит большущий такой чан и весь, как самовар, светится. Стой, думаем, уж тут что-нибудь да есть! И вот взялись мы вдвоем, я да еще один — такой Лука Огурцов, вятский он был, из-под Яранска. Подняли, значит, крышку, а оттуда, батюшки-светы, поднимается повар царский в белом колпаке. Щеки толстые, так и трясутся, и весь он от страха белый, точно мукой обсыпанный. Мы было тоже испугались сначала, думали — засада. Кое-кто за винтовки схватился, затворами щелкают. А повар говорит:
«Не губите, братцы! Я, говорит, такой же, как и вы, трудовой человек. Я, говорит, вас сейчас всех накормлю».
Засуетился, забегал, обрадовался, видно, что убивать не собираемся, за стол всех посадил. А нас человек двадцать было.
«Я, говорит, этим министрам целый день варю, а они есть ничего не хотят, видно, не до этого им».
И вот наливает он нам щей, густых, прямо ложка стоит. Каши наваливает со шкварками.
«Ешьте, говорит, ребята, а если сомневаетесь, то я с вами сяду и тоже поем».
А потом компоту нам несет, и в этом компоте все какие ни есть на земле ягоды так и плавают.
— Ты, дедушка, не врешь? — неожиданно спрашивает Ленька и на всякий случай протискивается деду за спину.
— Ах ты, безобразник! Это кто же тебя научил с дедом так разговаривать?
Шуралев страшным образом хмурит свои косматые брови, отчего Любашка вся съеживается и испускает подавленный вздох, а Ленька, затаившись, как воробей под навесом, молча ждет, пока стихнет гроза.
— Ты, Леонид, большой уже, на будущий год в школу идти… — с обидой в голосе продолжает Шуралев. — Разве можно так деду говорить?
— Это бабка Анфиса, паромщица, сказала, — робко оправдывается Ленька.
— Чего же это она тебе сказала?
— Это она не мне, она бабушке Татьяне говорила. Врет, говорит, он все. Если бы, говорит, он дворец брал, то разве бы ему такую пенсию давали?
— Пенсию? — настораживается дед. — А ты и слушаешь, уши развесил. Если всем за это пенсию давать, то у государства денег не хватит. А что же бабушка Татьяна ей?
— Он, говорит, не за пенсию на дворец ходил, за правду боролся.
— Вот то-то оно и есть.
— Да, а Анфиса-паромщица говорит: что же, говорит, его на собрании на сцену не сажают как участника?
— Много она знает, — опять сердится дед. — Мне в Октябрьскую конверт приносили со станции, приглашали в клуб, да только спина у меня сильно болела.
— Ладно, дедушка, ты лучше расскажи, как к Ленину за керосином ходили, — просит Любашка и опять уютно прижимается к деду, готовясь слушать.
Но дед еще долго не успокаивается.
— Пенсия ей мала! У государства тоже не бездонный карман. На всех не наберешься, кому чего желательно!..
— Лень-ка-а! — несется от ворот.
Все прислушиваются.
— Это бабушка Татьяна зовет, — озабоченно говорит Любашка.
Ленька вскакивает и бежит на бугор к поселку. Он скоро возвращается, размахивая бутылкой из-под масла.
— Бабушка велела на пристань сходить: не привезли ли подсолнечного в ларек, полкило чтобы взяли.
— Не разбей, гляди, бутылку-то, воробей, — предостерегает Шуралев. И по всему видно, что он еще полностью не помирился с внуком. — Мы с Любашкой сходим, а ты тут за делом гляди: зайдет кто, — говори: он, мол, сейчас.
Продовольственный ларек находится на дебаркадере, рядом с паромной переправой. Там же в маленькой комнатушке буфет для пассажиров.
Купив масла, дед вместе с Любашкой направляется в буфет, где ему надо узнать, «нет ли чего нового», то есть, попросту говоря, не привезли ли из города пиво.
Пиво как раз есть. Бочка только вчера начата. Золотистая струйка мягко пенится в граненой кружке, вокруг пахнет дрожжами и солодом.
Буфетчица Клава наливает обоим по большой кружке и ставит на клеенчатый стол, единственный в ее заведении. Закуски подходящей нет, и Шуралев берет две шоколадки «Счастливое детство».
Стул для Любашки высок, она сначала ложится на него животом, потом подтягивает одно колено, переворачивается и садится. Дед пьет, сунув в кружку усы. Любашка же сначала съедает свою шоколадку, а потом тоже тянется к пиву. Но едва отхлебнув из кружки крохотный глоток, вся она передергивается и трясет головой, как кошка, лизнувшая горячего молока.
— Не будешь? — спрашивает погодя Шуралев и придвигает Любашкину кружку к себе.
Отпив половину, он вытирает ладонью усы.
— Врет все, — бормочет он с прежней обидой. — Забыл я этой Анфисе у Керенского справку взять: «Так, мол, и так, — приходил ко мне Шуралев во дворец, да я его не дождался, удрал». — Дед презрительно усмехается и без всякой видимой связи заявляет: — Бабы, они и есть бабы, Любашка.
Он медленно допивает кружку до дна и с тяжелым стуком ставит на стол. Шоколадка же так и остается лежать на прежнем месте.
— Ты не будешь? — с удивлением и с плохо скрываемой надеждой спрашивает Любашка.
— Чего? — не сразу догадывается дед. — А!.. Ты ешь, Любашка. Бери, я этих сладостей не употребляю.
Он сосредоточенно собирает со стола мокрую сдачу, положенную буфетчицей. Любашка же опять поворачивается на живот и соскальзывает со стула.
— Ну, пошли! — Шуралев берет внучку за руку, и они вместе направляются к выходу.
— Ой, дедушка, масло забыли! — спохватывается Любашка.
Но буфетчица Клава уже подает их бутылку.
— По дороге не разлейте, а то бабушка Татьяна заругается!