(Иллюстрация, использованная к шмуцтитлу: Леонардо да Винчи, «Благовещение», фрагмент, фигура ангела написана Леонардо да Винчи)
Были эпохи, когда людям казалось, что они родились чересчур рано. Были эпохи, когда людям казалось, что они родились чересчур поздно. Современники итальянского Ренессанса были уверены, что родились вовремя. Когда читаешь их, поражает гордость временем, в которое они живут.
В этом смысле Леонардо был исключением. Часто непризнанный, с неосуществленными замыслами, он редко испытывал радость от того, что родился именно в эту эпоху…
Существует немало версий, почему почти тридцатилетний Леонардо уехал из «благословенной Флоренции». Почему он уехал из Флоренции, которую поэты называли «цветком Италии», в которой видели тогда «современные Афины», которая казалась средоточием «золотого века», где расцвели красноречие, живопись, архитектура, скульптура, музыка?
Леонардо покидает Флоренцию… А через несколько лет Флоренция дает почетное гражданство Пико делла Мирандола. Флоренция не могла дать почетное гражданство Леонардо ни во времена образованного мецената и талантливого поэта Лоренцо Медичи, ни потом, когда Медичи пали, потому что Флоренция никогда не любила Леонардо. А сам он любил ее? Нам об этом ничего не известно. Если и любил, то не настолько пламенно и яростно, страстно и «мстительно», как Данте.
В сущности, хотя Леонардо и не был изгнан из Флоренции, как Данте, он все время оставался для нее пасынком. Иногда мне кажется, что и творчество Леонардо, его картины и изобретения, его мощь были не дочерью, а падчерицей Возрождения. А если и дочерью, то непризнанной и нелюбимой. Эта эпоха, которая его породила, была для него мачехой. Порой даже и любящей, но капризной, непостоянной и нередко жестокой. Он был незаконнорожденным сыном не только флорентийского нотариуса, но и Ренессанса.
Лоренцо Медичи, не оценивший и не понявший Леонардо, был, как отмечают все исследователи его личности, одним из самых странных людей Возрождения. В нем сочетались высокая духовность и хитрость, художнический талант и жестокость (что совместимо как редкое исключение), сила воли и склонность к безвольной созерцательности.
Если в образе Марка Аврелия мы видим в одном лице философа и императора, то в образе Лоренцо Великолепного нас не может не удивить поэт и государь. Его стихи распевались на улицах Флоренции, новелла, написанная им, вошла в сокровищницу литературы. Он любил читать мудрецов и общаться с умными современниками.
И то, что он не понял и не оценил Леонардо, уехавшего из достаточно уютной в эпоху Лоренцо Флоренции в беспокойный Милан, пожалуй, ключ, которым можно открыть одну из тайн Леонардо.
Леонардо был единственным художником, не понятым Лоренцо Медичи с его остро развитым чувством красоты. По-видимому, работы Леонардо казались ему некрасивыми. По-видимому, та высшая красота, красота истины, которой дышат эти работы, была недоступна даже лучшим из современников Леонардо да Винчи.
Быть незаконнорожденным сыном в ситуации итальянского Ренессанса вовсе не означало быть социально ущербным человеком. Но в то же время незаконнорожденность выступала даже и в ту свободную от условностей эпоху как некое пятно.
Это можно видеть из «Жизнеописания» сына Филиппо Липпи — Филиппино Липпи, о котором Вазари обмолвился (а подобные обмолвки особенно важны для постижения духа эпохи), что он «загладил пятно, унаследованное им от отца» успехами в искусстве и достойной жизнью. Этот штрих, который обычно игнорируется биографами Леонардо, ибо он будто бы не испытывал позора незаконнорожденности, все же открывает нечто тайное в его душе, в его повышенной ранимости и порой обостренном чувстве собственного достоинства — при всей мягкости, учтивости характера и поведения.
Этот штрих открывает нечто важное и в его отношениях с современным ему миром.
Разрешу себе очередное «мимолетное» отступление от темы. Нам на расстоянии веков та эпоха кажется почти инопланетной; но вот что писал в 1474 году посол Эколе д’Эсте во Флоренции господину в Феррару: «Ничего нового… только у Лоренцо потерялись два сокола».
Нам эпоха Лоренцо Великолепного кажется исполненной живописной и непревзойденной новизны, а современник уныло констатировал: «Ничего нового»; Это еще раз подтверждает старую как мир истину: нет ничего более трудного, чем понять собственную эпоху. Хотя возможна и иная версия: нет ничего более рискованного, чем понимать не собственную эпоху…
Поладим на том, что понимание любого времени — и того, когда ты живешь, и того, когда тебя не было, — дело нелегкое.
Леонардо с его замыслами новых орудий и новых великих сооружений хотелось бежать из этой тихой заводи. Лоренцо, который не только не отпускал от себя талантливых людей, но делал все возможное для того, чтобы им при его дворе жилось хорошо, расстается с Леонардо с удивительной легкостью. Казалось бы, загадка. Но чтобы ее отгадать, надо почувствовать непохожесть Леонардо на современников и даже на собственную эпоху.
Это было время, когда «разведчики» сообщали не стратегические секреты, а о положении и возможностях художников.
Вот что писал Лодовико Моро в Милан его анонимный агент из Флоренции: «Доминико Гирландайо хороший художник в картинах и еще больше в стенописи». А Сандро Боттичелли отмечен особо «как художник исключительный в картинах и стенописи». Надо полагать, что анонимный агент сообщил Лодовико Моро, который стремился затмить блеском собственного двора популярность Лоренцо Медичи, и о Леонардо да Винчи.
Но Лоренцо не отдал в Милан ни Гирландайо, ни Боттичелли. Уехал в Милан — на семнадцать лет! — гениальный Леонардо. Этот момент его биографии, момент расставания с любимой Флоренцией, необычайно важен для понимания той «непохожести», которая и делала Леонардо «незаконнорожденным сыном» итальянского Ренессанса.
Существуют разные версии обстоятельств его неожиданного отъезда из родной Флоренции в неродной Милан. Лоренцо Великолепный хотел расположить к себе воинственного и коварного миланского государя Лодовико Моро, поэтому он послал Леонардо в Милан, чтобы тот передал Лодовико дивную лиру.
Леонардо был (легче перечислить, кем он не был) и дивным музыкантом. Он создал из серебра в форме конской головы лиру, на которой играл.
Лодовико Моро был, как отмечает Вазари, большим любителем игры на лире. Возможно, Лоренцо Великолепный ожидал, что Леонардо после нескольких услаждающих душу миланского тирана концертов вернется в родную Флоренцию.
Леонардо остался в Милане на семнадцать лет — до падения Лодовико.
Сейчас, видимо, стоит познакомить читателя с основными датами и событиями жизни Леонардо, которых я уже коснулся выше, пытаясь исследовать его духовный мир.
В 1482 году тридцатилетний Леонардо покидает Флоренцию ради Милана. В Милане он живет семнадцать лет, работая над колоссальной конной статуей Франческо Сфорца — отца Лодовико Моро. В Милане он написал «Тайную вечерю» и «Мадонну в скалах». Но основные его силы были отданы научным исследованиям.
В 1499 году, после захвата Милана французами, Леонардо возвращается во Флоренцию. В 1502-м идет на службу к правителю Романьи Цезарю (Чезаре) Борджа, одному из самых чудовищных людей в истории Ренессанса, затем опять живет и работает во Флоренции, снова покидает Флоренцию ради Милана, потом переезжает в Рим. Умирает во Франции…
Известно письмо Леонардо к Лодовико Моро.
Леонардо перечисляет секреты, которые могут заинтересовать миланского тирана: «Владею способами постройки очень легких и крепких мостов, которые можно без всякого труда переносить и при помощи которых можно преследовать неприятеля… стойкие и не повреждаемые огнем и сражением, легко и удобно разводимые», средства «жечь и рушить мосты неприятеля», способы «отводить воду из рвов…»
Леонардо перечисляет секреты и умения, которыми, вероятно, в эту эпоху владел он один. Иначе они и не были бы секретами. Иначе Лодовико Моро, двор которого был средоточием технической, а не гуманитарной (в отличие от двора Лоренцо Медичи) интеллигенции, не отнесся бы к письму Леонардо с величайшим вниманием.
Но никто из биографов Леонардо, насколько мне известно, не задался дотошно вопросом: когда, где, при помощи чего или кого овладел Леонардо этими секретами? Он не обучался в университетах (например, в Павийском, где уровень изучения технических и естественных наук был высок). В описи вещей, которые он захватил с собой, уезжая из Флоренции, нет ничего, что говорило бы о его занятиях наукой и техникой.
Конечно, когда дело касается гения, подобные вопросы (когда? кто научил?) могут показаться детскими. Ведь для гения нет законов, он сам устанавливает их. Но важно учесть, что речь идет не о поэзии, не о живописи и не о философии, где все решают порой гениальные озарения и интуиция, дело касается вещей, требующих углубленных познаний и умений. А жил Леонардо в философски интеллектуальной (в ту пору интеллектуализм ограничивался литературой чисто гуманитарной) Флоренции, с ее особой философски-платонической атмосферой, с ее поклонением античному искусству, а не науке, античной риторике, а не физике…
Чтобы понять всю необычайность документа — письма Леонардо к Лодовико Моро, — который цитируют все, кто пишет о Леонардо, и цитируют как нечто если и вызывающее удивление, то не задающее загадок, рассмотрим подробнее, что же это за секреты.
«Также устрою я крытые повозки, безопасные и неприступные, для которых, когда врежутся со своей артиллерией в ряды неприятелей, нет такого множества войска, коего они не сломили бы. А за ними невредимо и беспрепятственно сможет следовать пехота».
А вот идет перечисление артиллерийских орудий — бомбард, мортир, метательных снарядов…
В описи вещей, которые берет он с собой, уезжая в Милан, об увлечении техническими ремеслами говорит лишь серия рисунков печей.
Если бы Леонардо написал, уезжая не из Флоренции в Милан, а из Милана во Флоренцию, нечто подобное Лоренцо Медичи, это было бы гораздо логичнее, потому что именно в Милане в то время жили физик Джорджо Валла, изучавший тексты античных математиков, юрист и естествоиспытатель Фацио Кардано, сыновья медика, философа и математика, одного из корифеев Павийского университета Джованни Марлиани, которые познакомили Леонардо с архивом отца. В Милане Леонардо общался с инженером и философом Пьеро Монти (кстати, автором книги «О распознавании людей»; это говорит о том, что в то время инженеры были одновременно и инженерами человеческих душ). В Милане Леонардо подружился и с Лукой Пачоли, замечательным математиком, работы которого Леонардо потом иллюстрировал.
А во Флоренции — круг единомышленников Лоренцо Медичи, зажигавших в день рождения Платона лампады перед его бюстом. Во Флоренции — люди, обожествлявшие Цицерона, Сенеку, античных ораторов и мыслителей. Именно они определяли умонастроение города, а не мастерские живописцев, которые — об этом не нужно забывать — были средоточием и технических умений.
И то обстоятельство, что именно Милан был городом инженеров, изобретателей и математиков, объясняет нам, почему Леонардо расстался ради него с любимой Флоренцией, но делает еще более загадочным его осведомленность в секретах, которыми он собирался удивить тех, кто этим секретам посвятил всю жизнь.
Кувшин как бы шел к источнику. Удивительный кувшин шел к источнику. Не пустой, а наполненный до краев, расплескивающий воду.
Самое поразительное в его миланской жизни это, пожалуй, то, что как военный инженер — а он был уверен, что именно в этом качестве заключает в себе особую ценность для Лодовико Моро, — Леонардо почти не работал. Лодовико Моро ценил в нем не военного инженера, а… мастера увеселений.
Этот тиран, о котором мы еще будем писать, несмотря на то что он вышел из воинственной семьи кондотьеров, интриги любил больше, чем войну. Может быть, именно поэтому в конце концов и потерпел поражение.
А где интриги, там и увеселения. Увеселение — маска интриги. Леонардо устраивал в Милане увеселения, в которых его технический и художнический гений выявились во всем фантастическом разнообразии. Об этих увеселениях ходили легенды и мифы по всей Италии. И в сущности, они соответствовали духу эпохи, который царил повсюду: и в жизни, и в литературе. Но Леонардо был этому духу чужд — точно это не его эпоха. Несмотря на то что он был постановщиком и изобретателем неслыханных аттракционов, в которых небо (разумеется, механическое) опускалось на землю, сообщая ей фантастическую новизну, в самом Леонардо (это чувствуется по басням, которые он сочинял в то время) ощущается что-то печальное.
Но для понимания мира Леонардо эти увеселения важны. Они единственная форма его общения с античностью. В ту насыщенную культом античности эпоху Леонардо, быть может, был единственным великим человеком, который не испытывал по отношению к античности чувства поклонения (он даже высмеивал это поклонение, когда оно становилось рабским). А в увеселениях, изобретаемых им, он мифы язычества воскрешал, он общался с миром, который боготворила его эпоха, он общался с ним несколько шутовски. Это общение было для него даже не игрой — игрой в игру.
Мир художника точно очерчен Борисом Пастернаком.
Это мир, у порога которого кончается искусство — даже искусство! — «и дышат почва и судьба». Насколько же мир Леонардо был далек миру античности, если даже в его искусстве (за исключением искусства увеселения) не было ничего от этого мира.
Писал он в Милане и портреты любовниц Лодовико Моро. Самый известный из них (по-видимому, это тот, который находится сегодня в картинной галерее Кракова) — портрет Чечилии Галлерани. Поскольку сама личность Леонардо располагает к легендам, то было бы странно, если бы не родилась легенда о любви Чечилии Галлерани к божественному мастеру.
Чечилия Галлерани была одной из самых замечательных женщин итальянского Ренессанса. Писатель Банделло называл ее современной Сафо. Она свободно говорила и писала по-латыни, она сочиняла стихи на итальянском языке, в ее палаццо собирались, как отмечает французский исследователь жизни Леонардо Габриэль Сеайль, самые выдающиеся люди Милана. «Военные говорили там о воинском искусстве, музыканты пели, философы трактовали о высших вопросах, поэты читали свои и чужие произведения». Именно в этом палаццо рассказывались новеллы, которые были потом собраны и обработаны Банделло. Когда Леонардо писал ее портрет, Чечилия была совсем юной — шестнадцатилетней.
Один из авторов итальянского телефильма — Бруно Нардини пишет об их отношениях:
«Она его полюбила и уже догадывалась о невысказанных чувствах Леонардо».
Основанием для легенды послужил действительно найденный в архивах Леонардо неоконченный черновик письма:
«Несравненная донна Чечилия. Возлюбленная моя богиня. Прочитав твое нежнейшее…»
У них была тайная переписка? Нам об этом ничего не известно. Но известна сухая и четкая запись, которая тоже относится к Чечилии, к работе Леонардо над ее портретом: «Если хочешь убедиться, совпадает ли твоя картина с оригиналом, возьми зеркало и посмотри, как отражается в нем живое существо».
Любил ли он в Чечилии женщину, любил ли он в Чечилии богиню, любил ли он в Чечилии «зеркало», любил ли он в ней «живое существо» — образ телесного и духовного совершенства, — осталось одной из загадок его жизни.
Но когда останавливаешься и подолгу стоишь перед краковским портретом, изображающим Чечилию Галлерани с горностаем в руке, перед этим холодновато-замкнутым, жестко-бесстрастным лицом, поразительно не похожим на Чечилию Галлерани — обаятельную, женственную и добрую — в сегодняшнем телефильме, перестаешь верить и в эту легенду. Чечилия с горностаем написана гениальной, но не любящей рукой. Нет, точнее, она написана художником, для которого искусство — зеркало жизни, зеркало холодное и беспощадно точное.
Существует версия, что в Милане Леонардо нарисовал портрет и второй возлюбленной Лодовико Моро — Лукреции Кривелли.
Ряд исследователей относят этот портрет к более позднему времени, видя в нем не Лукрецию Кривелли, а возлюбленную Джулиано Медичи.
В одном из «Кодексов» Леонардо есть три эпиграммы на этот портрет, видимо сочиненные поэтами при дворе Лодовико Моро. Дух времени и дух Милана наиболее точно передает эта эпиграмма:
«Имя той, которую ты видишь, — Лукреция, которой боги дали все щедрою рукою. Ей досталась в удел редкая красота; нарисовал ее Леонардо, любил Моро; один — величайший живописец, другой — вождь».
«Величайший живописец» создал и портрет юной жены «вождя», умершей рано, Беатриче д’Эсте.
Но основными художническими работами были «Тайная вечеря» и эскизы к памятнику Франческо Сфорца.
О трагической судьбе этих двух величайших работ Леонардо мы с вами подумаем в конце нашего повествования.
А сейчас обратимся к новеллисту итальянского Возрождения Маттео Банделло, который родился в 1485 году и мальчиком видел Леонардо, наблюдал за его работой в доминиканском монастыре Санта-Мария делле Грацие, на одной из стен которого Леонардо писал «Тайную вечерю». «Имел он обыкновение, — пишет Банделло, — и я столько раз сам видел это…»
Мысль, что был человек, который видел живого, реального Леонардо, потрясла меня, будто я читал о человеке, запечатлевшем в памяти работу инопланетных существ, сооружающих циклопические постройки.
Меня удивило не то, что реально существовал Леонардо, а то, что был человек, засвидетельствовавший, что видел его воочию. В чем же тут парадокс сознания? К существованию Леонардо я относился как к существованию героя мифа — Тезея или Геракла. Но если бы нашлись воспоминания реальных людей, видевших реальных Геракла и Тезея, это потрясло бы, наверное, меня больше описаний всех подвигов античных героев!
Банделло рассказывает, что Леонардо имел обыкновение рано утром взбираться на мостки, потому что картина находилась довольно высоко над уровнем пола, и работать от зари до зари, не выпуская кисти из рук, забывая об еде и питье.
Да, испытав удар при чтении Банделло, я первый раз понял, что Леонардо как живая личность вызывает у меня не больше доверия в его реальном, земном существовании, чем Зевс или Аполлон. «Я видел Зевса!», «Я видел Аполлона!». Покажите мне людей, которые их видели, дайте мне в руки их мемуары!
Вот я читаю у Банделло о том, что иногда Леонардо по нескольку дней не дотрагивался до картины, а лишь созерцал ее, размышляя. Я читаю о том, что Банделло сам это видел, и испытываю нечто подобное тому, что Бунин назвал потом чувствами «жуткими, необыкновенными», когда рассказал о встрече в московской церкви с сыном Пушкина.
Вот так же жутко и необыкновенно было читать у Банделло о том, что он не раз видел, как Леонардо, «побуждаемый внезапной фантазией, в самый полдень, когда солнце стоит в зените… выходил из Старого замка, где лепил из глины изумительную конную статую…».
Но он не только видел Леонардо, он и слышал его! Это удивляет еще больше. И он слышал не обыденно-житейские речи (их, конечно, тоже!), а рассказ об Александре Македонском и Апеллесе.
От великого художника античности Апеллеса не осталось ни одной картины, осталось имя, окруженное (как и имя Леонардо) легендами и мифами. Одна из легенд повествует о том, что Александру Македонскому захотелось, чтобы Апеллес нарисовал одну из его красивейших наложниц, Кампаспу, совсем обнаженной. «Апеллес, увидев нагое, совершеннейшей формы тело юной женщины, страстно в нее влюбился, и когда Александр узнал об этом, то под видом дара отослал ее Апеллесу. Александр был человек большой души… Он победил самого себя…»
В этом рассказе, переданном Банделло, явно ощутима тоска Леонардо да Винчи по могущественному покровителю, понимающему ум и сердце художника, по «человеку большой души».
Но Леонардо посчастливилось меньше: он не нашел такого покровителя (а в эпоху итальянского Ренессанса, несмотря на торжество искусств, художник без покровителя был беззащитен). Леонардо не нашел «человека большой души» ни в Лоренцо Медичи, ни в Лодовико Моро, ни в папе Льве X… Тоска по покровителю, который бы его понимал, и увела Леонардо из родной Италии во Францию, в замок Клу, к Франциску I…
И в то же время нельзя утверждать, что Лодовико Моро не понимал Леонардо. Из литературы, посвященной итальянскому Ренессансу, широко известна история (первым изложил ее Вазари), когда настоятель монастыря пожаловался Лодовико Моро на то, что Леонардо работает чересчур медленно над фреской «Тайная вечеря». Лодовико Моро в «мягкой форме» попросил Леонардо поспешить, на что художник ему ответил, что ему не удаются две головы: Иисуса Христа, в которой «должно быть облечено вочеловечевшееся божество», и Иуды.
Леонардо не надеется найти на земле человека, который красотою и небесным обаянием мог бы послужить прообразом Иисуса, но он ищет настойчиво «вторую голову». Однако если не найдет, то воспользуется головой назойливого и беззастенчивого настоятеля.
Лодовико это рассмешило. Он обладал чувством юмора.
Леонардо действительно всегда, над чем бы он ни работал, медлил.
Иногда мне кажется: не хотел ли он исчерпать полноту жизни одной-единственной картиной?! Отсюда и мучительность работы, и постоянная трагическая незавершенность…
Жизнь переживалась им настолько полно, едино, тотально и в то же время разнообразно, подробно-ярко, что найти адекватное воплощение в искусстве было целью фантастической. Если бы можно было все это единство воплотить в одной картине («Джоконда»)? Или в одном деянии (полет человека)? Но тогда… Но тогда жизнь стала бы созиданием не эстетических ценностей, а самого бытия, разрыв между искусством и действительностью был бы восстановлен…
Трагедия Леонардо в том, что его медлительность, рождая совершенство, не рождала долговечности.
У него с вечностью были достаточно странные отношения. Экспериментируя, он добивался наибольшей стойкости красок. Он делал все, что было в его силах, чтобы живопись была долговечной. Он хотел этой долговечности беспокойно и страстно, порой насилуя старые добрые методы и рецепты живописи там, где надо было суметь быть покорным старым законам и традициям ремесла.
Но его эксперименты были настолько рискованны, что все созданное им оказывалось менее долговечным, чем у художников, верных старине. Он и тут разделил судьбу Икара, поднявшегося к солнцу чересчур близко. Воск таял…
Краски тускнели, осыпались…
То, что мы видим сегодня на стене трапезной монастыря Санта-Мария делле Грацие, — лишь тусклый отблеск великой «Тайной вечери», о которой уже старшие современники Леонардо говорили как о безвозвратно погибшей.
Фреска на стене писалась по сырому, то есть штукатурка не должна была успеть отвердеть, пока художник не завершит работу. Этот метод не мог импонировать Леонардо с его страстью к раздумьям, созерцанию, медленному совершенствованию, и поэтому он изобретал собственные методы и терпел поражения.
Всю жизнь Леонардо размышлял о недолговечности земных вещей и стремился к их долговечности. Всю жизнь он экспериментировал, добиваясь наибольшей стойкости красок. Трагическая участь его лучших вещей, а особенно «Тайной вечери», разрушенной временем, говорит о трагической иронии истории.
Но, работая над фреской «Тайная вечеря», Леонардо медлил и потому, что как художник-мыслитель он стремился воссоздать в образах абсолют. Абсолют добра в образе Иисуса Христа. И абсолют зла в образе Иуды. Возможно ли это в живописи? Если абсолют зла и оказался достижимым — Леонардо закончил голову Иуды, — то абсолют добра остался неосуществимым: голова Иисуса Христа не была завершена.
Но по-моему, в ее незавершенности — особая сила. И особая мудрость. Мудрость и самого Леонардо, и жизни. Смысл истории в достижении абсолюта добра. История не остановилась на эпохе итальянского Ренессанса…
Взгляд ангела, написанный мальчиком Леонардо на картине Верроккьо, полон не только любознательности, но и веры в возможность торжества добра. Этой вере Леонардо остался верен всю жизнь, поэтому и медлил он, мучительно создавая образ Христа.
Но если фреска «Тайная вечеря» все же сохранилась, то от второй великой работы Леонардо миланского периода — гигантской конной статуи Франческо Сфорца — не осталось ничего.
Леонардо не успел выполнить ее в металле, но после семнадцати лет раздумий, поисков, научных исследований (он составил трактат об анатомии лошади!) была создана в глине модель памятника гигантских размеров.
После захвата Милана французами гасконские арбалетчики расстреливали эту модель: она была удобной мишенью…
А Лодовико Моро, заключенный пожизненно в крепость, некогда могущественный государь, а теперь узник без настоящего и будущего, рисовал на стенах, в которые был заточен, очертания Леонардова коня. Единственное, может быть, что оставила ему память, что оставила ему жизнь…
Эудженио Гарен, историк и философ, в опубликованной недавно статье «Беспокойный век Леонардо» пишет: «Мы не ошибемся, утверждая, что сам Леонардо во многих отношениях был фигурой трагической. Он был глубоко одиноким человеком. Незаконнорожденный ребенок, он не имел семьи и не занимал должного положения в обществе. На его глазах рушился мир, духовные ценности которого исчезали под напором слепых событий».
Дальше Э. Гарен цитирует самого Леонардо:
«Мне казалось, что я учусь жить, но учился я умирать».
Леонардо вернулся в родную-неродную Флоренцию.
Незадолго до этого он подружился с семьей капитана Джеролано Мельци. Сыну капитана, Франческо Мельци, было тогда семнадцать лет. Он мечтал стать художником, поклонялся «Тайной вечере»; он уехал из Ломбардии с Леонардо во Флоренцию и остался с учителем до последних мгновений его жизни в Амбуазе.
Вазари в «Жизнеописании» писал:
«Франческо Мельци, миланский дворянин, во времена Леонардо был очень красивым юношей, которого Леонардо очень любил, а в наше время он красивый и милый старик».
Я видел портрет этого старика (не помню уже чьей кисти) в художественном музее Будапешта и запомнил те жуткие, необыкновенные чувства, которые охватили меня, когда я стоял перед ним. Я испытывал нечто подобное тому, что ощущал, читая Банделло: передо мной был живой, да, да, живой человек, на руках которого умер Леонардо…
По дороге во Флоренцию Леонардо остановился в Венеции и там совершил, быть может, величайшее из открытий… не открыв его никому. Венеция в то время находилась в состоянии войны с турками, ожидая нападения и с суши, и с моря.
Леонардо занес в тайную записную книжку:
«Никому этого не открывай… Костюм надо шить дома. Все, что нужно под водой, — то есть костюм, закрытый наглухо… одежда водонепроницаемая… на голове маска…»
Леонардо открыл водолазный костюм…
Он оставил это открытие в тайне, боясь, что венецианцы употребят его не только для обороны от турецкого флота — и погибнут мирные, ни в чем не повинные люди. Он оставил это в тайне, боясь, что его открытие еще более усилит пиратство на море.
То, что было изобретено лишь через три века, уже обрело жизнь в мыслях, чертежах, точных расчетах и записных книжках Леонардо.
Часто пишут, что он, любя искусство и науки, находился как бы по ту сторону добра и зла, был равнодушен к моральным ценностям. Но в истории с водолазным костюмом Леонардо оказался нравственно совершеннее создателей атомной бомбы.
И наш долг перед его памятью об этом не забывать…
Из Венеции великий беглец держал путь во Флоренцию, и первый человек, которого он стал разыскивать по возвращении в родной город, был брат его первой мачехи, юной жены Пьеро да Винчи, каноник Александро Альбиери. Это говорит о бесконечном одиночестве Леонардо, о том, что во Флоренции у него после столь долгого отсутствия никого не осталось.
…Одна из загадок — «нелюбовь» великого живописца к живописи.
В то время феррарская герцогиня осаждала Леонардо мольбами что-либо написать для нее.
Ее посол во Флоренции отвечал: «Он усиленно занимается геометрией и не хочет притрагиваться к кисти».
Казалось, его волнует все, все, только не живопись. Ничего подобного мы не найдем ни у одного из великих художников. Ни у Тициана, ни у Рембрандта, ни у Гогена.
Когда читаешь многочисленные жизнеописания Леонардо, эта загадка его личности и судьбы не может не вызывать странных мыслей. Он и до возвращения во Флоренцию, и после второго расставания с ней с большой неохотой начинал работу над картинами и часто не оканчивал ее.
И опять думаешь: может быть, он хотел созидания не художественных ценностей, а самой жизни?..
Вот именно: он хотел созидать жизнь! Менять течение рек (все, что касалось воды, его особенно волновало), переносить с места на место церкви (это казалось тогда невозможным, лишь потом поняли, что замысел Леонардо осуществим), построить «идеальный» город (сегодняшние архитекторы, создавая города третьего тысячелетия, черпают идеи в архитектурных замыслах Леонардо), украсить мир водопадами.
Он стремился к новизне и в искусстве, но особенно — в самой жизни. В искусстве рождение новизны часто зависело от него самого. А в жизни судьбу его замыслов решали герцоги, короли, папы.
Величайшим замыслом Леонардо был полет человека. Все наблюдения, зарисовки, версии он держал в величайшем секрете. Пожалуй, не было работы, которую бы он, склонный вообще к секретам, окружил такой непроницаемой тайной.
Ему, видимо, казалось, что он и родился для этого торжества.
Работая над картинами, он медлил. Строя летательный аппарат, он торопился.
Самая возвышенная (во всех отношениях) легенда о Леонардо — это легенда о полете с высокой горы Томмазо Мазини да Перетола, известного под именем Заратустры. Он был флорентийским механиком и помощником Леонардо. Если Франческо Мельци был рядом с великим учителем вторую половину его жизни, то Заратустра сопровождал Леонардо первую половину. Леонардо с ним подружился (не исключено, что он был «обыкновенным» талантливым флорентийским ремесленником-изобретателем) в юности, до первого отъезда из Флоренции. Заратустра был с ним все семнадцать лет в Милане. Вернулся Леонардо с этим загадочным (недаром он носил имя восточного мудреца Заратустры) человеком во Флоренцию после падения Лодовико Моро.
Мысль о полете была самой капитальной идеей жизни Леонардо. Бесконечные зарисовки, штудии, наблюдения, сохранившиеся в его записных книжках, различные конструкции летательных аппаратов убеждают в том, что он никогда не расставался с этой мыслью. Они с Заратустрой построили летательный аппарат: искусственные крылья, которые должны были держать человека в воздухе, когда он, подобно лыжнику с трамплина, с высокой горы, разбежавшись, отрывался от земли.
По легенде, Заратустра с горы под названием Чичеро (Леонардо называл ее чудесной) полетел. Новый Икар полетел к Солнцу.
По легенде, он полетел и не вернулся. Он разбился? Легенда об этом умалчивает. Он не вернулся из неба, о котором с детства, как о родной стихии, мечтал Леонардо.
Я думал об этом по дороге в римский аэропорт, где высится огромная статуя Леонардо. На его каменной ладони — летательный аппарат. И когда мы взлетели, беря курс на Москву, показалось мне, что взлетели мы с его ладони, и в окно реактивного авиалайнера я высматривал, высматривал Заратустру… И думал строками Пастернака: «Но пораженья от победы ты сам не должен отличать».
Если событие рассмотреть не как легендарное, а как реальное, то бесспорно, что Заратустра, полетев с горы на искусственных крыльях, разбился насмерть. И было это для Леонардо огромным личным горем и величайшим поражением. Его не утешили бы строки Пастернака, потому что он был больше, чем поэт, больше, чем художник, больше, чем (по нашей терминологии) авиаконструктор, — он был творец новых форм жизни, бытия. И когда одна из самых дорогих ему форм разбилась, это было для него поражением.
Победой это стало для нас.
И поэтому, повторяя строки Пастернака, я имел в виду не Леонардо — это было бы, наверное, кощунственно. Ведь он потерял верного помощника и любимого человека. Я имел в виду нас, его наследников. Наши поражения и наши победы, купленные дорогой ценой подвижников. Мы не должны отличать поражение от победы. Мы можем оплакивать поражение. Но не можем забывать об опыте, который подарил нам Леонардо: из поражений вырастают победы.
Человек, который остался бы совершенно безвестным, если бы его жизнь не была освещена гением Леонардо да Винчи, флорентийский механик и ремесленник Томмазо Мазини да Перетола летел с нами рядом.
Как мало мы знаем о Леонардо! Как хочется сочинять разные точные подробности даже о малосущественных обстоятельствах его жизни!
Бруно Нардини пишет о втором отъезде, в мае 1506 года, Леонардо из Флоренции в Милан:
«Его сопровождал Салаи[2]. На третьем коне, навьюченном поклажей, везли и незаконченный портрет Моны Лизы».
Подкупающая точность. На третьем коне! До сих пор не умолкают споры о том, был ли написан портрет Моны Лизы именно в то время во Флоренции. И вот мы читаем и видим его на третьем коне, во втором путешествии из Флоренции в Милан. И по-человечески мне это понятно: хочется, чтобы действительно в этой таинственной жизни для нас, любопытствующих потомков, почти не осталось тайн.
Этого хочет наша любовь.
Леонардо был чужим…
Он въехал в Милан чуть ли не тайком, боясь, что и миланцы, подобно флорентийцам, отвернутся от него. Ему не хотелось, чтобы люди, как это было во Флоренции, при встрече с ним делали вид, будто бы его не узнают. Он даже не выходил первые дни из дому.
Читать об этом у Бруно Нардини тяжело. Леонардо, великий Леонардо! Для того чтобы увидеть хотя бы одну его картину, мы ночами стоим у подъезда музея.
А он боялся выйти на улицу города, где были написаны лучшие его вещи.
Рукописи не горят, но картины исчезают.
В Милане Леонардо написал для французского наместника Шарля Амбуазского небольшую картину, которую немедленно отослали в Блуа, в резиденцию Людовика XII.
Что с ней стало?
Об этом нам ничего не известно. Она исчезла, сохранилось лишь несколько рисунков; а сюжет-то необычный, гуманный, нетрадиционный! Мадонна с младенцем Иисусом, играющим с котом.
Подобного не найти в богатейшей сокровищнице «мадонн» всех стран и времен. Видимо, мысль о родстве всего живого, о великой космической миссии человека быть покровителем живых существ, нуждающихся в его охраняющей любви, — все это было выражено в оригинальном сюжете.
В этот второй миланский период жизни Леонардо мы с особенным удивлением сталкиваемся с его страстью к секретам и тайнам. У него появились новые собеседники и единомышленники из окружения французского короля Людовика XII, который тогда был господином Милана. Леонардо подружился с Жаном Парижским и графом де Линьи — яркими ренессансными личностями, — углубленными в науку и искусства. Они задумали совместное путешествие в Рим и Неаполь. Казалось бы, ничего нет особенного: это же Рим и Неаполь, это же Италия, раздробленная на отдельные государства и герцогства, но Италия, а не далекие Нидерланды или туманный Лондон. И казалось бы, почему это должно быть тайной? Но Леонардо в записной книжке имя Линьи и название обоих городов записал не только «зеркально», то есть справа налево, но и в обратном порядке букв, то есть как бы зашифровал дважды, погрузил шифр в шифр:
«Повидайся с Иьнил и скажи ему, что будешь ждать его в Емир, чтобы поехать вместе в Ьлопаен».
Нам нетрудно догадаться, что «Иьнил» — это Линьи. «Емир» — это Рим, а «Ьлопаен» — Неаполь. Конечно, двойную секретность — хотя неизвестно, кто мог читать эти, существующие лишь для него, записные книжки, — можно объяснить тем, что Милан, занятый французами, был как бы уже не итальянской территорией, в то время как Рим и Неаполь существовали в чистом виде как итальянские города. Но это объяснение малоубедительно. Итальянцы не были отделены «железным занавесом» от итальянцев, живущих в Милане. Путешествия не были сопряжены ни с риском, ни с нарушением государственных интересов; появление французов, которых не рассматривали как заклятых врагов в Риме и Неаполе, не вызвало бы сенсации, цели поездки были чисто научные и познавательные. По существу, это было задумано как путешествие ученого с двумя талантливыми дилетантами ради возвышенного общения и наблюдений и, может быть, отдыха от чересчур суматошной и суетной жизни французского двора. И если шифр в шифре при записях алхимических рецептов (что тоже можно найти в его записях) оправдан традиционными тайнами алхимии, то тут это стремление к секретности говорит о каких-то странных, не исследованных поныне особенностях личности Леонардо, об игре, которую он вел с самим собой, с миром. Эта игра немного напоминает любовь к шифрам и секретам Стендаля, который, будто бы повторяя Леонардо, тоже в рукописях зашифровывал мысли и замыслы.
Параллель со Стендалем помогает понять, что дело не только в особенностях личности, но и в особенностях эпохи.
Стендаль жил в опасную эпоху Меттерниха с его искусной полицией и секретными службами, постоянно наблюдающими за инакомыслящими.
Леонардо жил в эпоху более патриархальную (в смысле государственности), но тоже достаточно опасную, когда жгли на кострах и рукописи, и людей, заточали в темницы не только за речи, но и за мысли, когда личности угрожали тираны, короли, инквизиция.
Он жил в беспокойное время, когда неизвестно было, где человек переночует, даже в конце безмятежного дня, чем порадует его утро, даже после безбурной ночи. В окружении Леонардо люди или исчезали бесследно, или кончали жизнь под топором палача, или медленно теряли разум в темницах, как его некогда могущественный покровитель Лодовико Моро. Поэтому судить о склонности к секретности Леонардо надо с большой осторожностью, это не чудачество, а если и чудачество, то рожденное жестокостями века. (Что не устраняет вопроса о странностях личности, а лишь углубляет его.) Да, рукой Леонардо, когда он зашифровывал в уже зашифрованном письме имена людей и названия городов, водил не страх, а дух времени.
В Милане он подружился с талантливым анатомом, уроженцем Вероны, Маркантонио делла Торре. Они задумали полный трактат по анатомии человека. Маркантонио делла Торре было тридцать лет, когда он поехал на берег озера Гарда лечить людей, заболевших чумой, сам заболел и умер. Чума во времена Леонардо, менее жизнерадостные, чем XIV век, уже не рождала ситуаций, подобных началу «Декамерона».
В 1514 году умер покровитель Леонардо маршал Шарль Амбуазский…
Мог ли Леонардо не думать о возможности совершенно реальной — неожиданного ухода из жизни? К кому тогда попадут его записные книжки? Кто будет их читать? Что станет с людьми, которые в них названы? Нет, любовь к секретности у Леонардо безмотивной не назовешь.
А мир вокруг него рушился. На территории Италии воевали армии Франции и Испании. Милан с часу на час ожидал вторжения швейцарцев и венецианцев. Флоренция переживала трагические дни. Мы помним, что Леонардо был гениальным военным инженером, но ни французский король, ни один из полководцев воюющих сторон не захотели его участия в войне как изобретателя и создателя новых видов оружия. Они воевали по старинным законам рыцарства. Основными силами были кони и холодное оружие.
Эта эпоха, столь беспокойная, в сущности, искусство любила больше, чем технику и войну. Наемные войска в битве старались выиграть бой с наименьшими потерями или создать иллюзию мощного боя для тех, кто им хорошо заплатил. Даже в самые тревожные дни государственные деятели ожидали от Леонардо не нового оружия (а в числе этих новых видов были, как мы помним из письма Леонардо к Лодовико Моро, даже пулеметы и танки) — ожидали новых картин. Объяснение этой странности можно найти у известного историка итальянской культуры Якоба Буркхардта, который рассматривает войну в ту «эстетическую» эпоху тоже как явление искусства. Новые военные изобретения делали войну менее «красивой» и живописной. Некоторые кондотьеры[3], как замечает Буркхардт, настолько ненавидели ружье, что велели отрубать руки захваченным в плен мушкетерам. Им казалось унизительным, что жалкий пехотинец может убить ружейным выстрелом смелого и благородного рыцаря. Это отнюдь не устраняло из жизни ужасов войны, хотя они не могут быть сопоставлены с ужасами последующих войн. Макиавелли пишет, что в битве 1440 года флорентийцы потеряли лишь одного воина…
«Эстетическая» эпоха относилась с известным неодобрением к новым военным изобретениям, которые нарушали «возвышенные и красивые» традиции рыцарских войн.
Трагизм человеческого существования Леонардо выразил не в «Кодексах» и даже не в картинах, а в баснях, может быть самых откровенных его сочинениях.
«Камень отменной величины, недавно извлеченный из воды, лежал на некоем возвышенном месте, где кончалась приятная рощица, над вымощенной мостовой, в обществе растений разных цветов, изукрашенных разнообразной расцветкой. И видел он великое множество камней, которые были собраны на лежавшей под ним мостовой. И вот пришло ему желание упасть отсюда вниз, ибо говорил он себе так: „Что делать мне здесь с этими растениями? Хочу жить вместе с теми моими братьями“. И, низринувшись вниз, окончил он среди желанного общества легкомысленный свой бег. Когда же полежал он так недолго, взяли его в неустанную работу колеса повозок, подкованные железом ноги лошадей и путников: тот его перевернет, этот топчет, порой поднимется он на малую высоту, иногда покроет его грязь или кал каких-нибудь животных, — и тщетно взирает он на то место, откуда ушел, на место уединенного и спокойного мира.
Так случается с теми, которые от жизни уединенной, созерцательной желают уйти жить в город, среди людей, полных нескончаемых бед».
Мораль этой басни ясна. Но был ли счастлив Леонардо «на некоем возвышенном месте»?
Видимо, именно в одиночестве его посещали мысли, которые он выражал в форме загадок. Загадки для Леонардо были не только рассмотрением и познанием мира, о чем мы писали выше, но и потаенным выражением его чувства действительности.
«Деревья и кустарники великих лесов обратятся в пепел».
Воистину трагический, почти шекспировский образ. А на самом деле это не более чем дрова в печи.
Или:
«Водяные животные будут умирать в кипящей воде».
Вареные рыбы…
А вот настоящая фантасмагория, в которой ощутим будущий Гофман или Булгаков:
«Будут явлены огромнейшие фигуры человеческой формы, которые, чем больше ты к ним приблизишься, тем больше будут сокращать свою непомерную величину».
Леонардо имеет в виду тень, отбрасываемую человеком, который идет ночью со свечой.
Читая эти загадки, думаешь: ведь Леонардо не миф, а человек, живой человек, он любил, страдал, работал, был ребенком, мужчиной, веселился, терпел неудачи, дерзал, наблюдал, беседовал, бедствовал, радовался, видел сны. Человека нет ни у Вазари, ни у последующих «жизнеописателей».
Есть не человек — литературный образ, более или менее удачный в романе Мережковского.
Поэтому с жадностью ловишь мельчайшие живые подробности о нем, рассыпанные в немногочисленных воспоминаниях современников.
Один из анонимных авторов биографии Леонардо да Винчи, по всей вероятности, человек, видевший его лично, пишет:
«Он носил красный плащ длиною всего до колен, хотя тогда были в моде длинные одежды. До середины груди ниспадала прекрасная борода, вьющаяся и хорошо расчесанная».
Почему он одевался не как все? Относился к себе самому как к явлению искусства? Был щеголем? При его равнодушии к женщинам отпадает самая банальная версия: он хотел нравиться. Но может быть, он хотел нравиться себе самому? Ведь вся эпоха Возрождения напоминала Нарцисса, любующегося собственным отражением.
Он никогда, даже на улице (а может быть, особенно на улице!), не расставался с маленькой записной книжкой у пояса, куда заносил все, что видел, все, о чем думал…
Во время второго миланского периода Леонардо пережил последнюю, самую тяжелую встречу с Флоренцией. Умер старый Пьеро да Винчи. Законные сыновья поделили его наследство, ничего не дав незаконному Леонардо. Он не отстаивал собственных интересов, хотя имел для этого юридические основания. Потом умирает его дядюшка Франческо, товарищ первых детских игр, первого познания окружающего мира. Дядюшка оставил ему небогатое имущество: небольшой дом в Винчи и маленький участок земли во Фьезоле.
Видимо, это было дорого Леонардо как воспоминание о детстве. Когда он узнал, что его родственники стремятся опять оставить его ни с чем, то поехал во Флоренцию, чтобы бороться за эту малость. Но, увы, он не умел бороться. Умел бороться новый нотариус Джулиано — второй сын сера Пьеро.
Леонардо оказался увлеченным центробежной силой юной, но мужающей флорентийской бюрократии. Дни, недели и месяцы он униженно ходил в поисках потерянного дела по канцеляриям, видя перед собой те самые конторки, которые похожи на нахохлившихся воронов.
В сущности, Леонардо был первым европейским интеллигентом, который столкнулся с нарождающимся «кафкианским» миром бюрократии, исполненным анонимных опасностей. Несмотря на рекомендательные письма сиятельных миланских покровителей Леонардо, дело тянулось бесконечно. Леонардо томился, переживал унизительные часы общения с ловкими канцеляристами, и даже Макиавелли, изучивший хорошо молодую флорентийскую бюрократию, не мог ему помочь.
Законные дети нотариуса Пьеро да Винчи были сильнее.
…В Амбуазе, чувствуя, что его последний час недалек, Леонардо составил завещание, по которому большая часть наследства, в том числе все его деньги и скромное имущество, оставшееся в Италии, переходило к законным детям Пьеро да Винчи.
По-видимому, это тоже было частью науки умирать, науки, которой, мы помним, он учился всю жизнь.
Умирать, оставаясь в мире не только в великом и бессмертном, но и в малом, будто бы несущественном…
«…О, если бы у человека было не пять, а пятьдесят или пятьсот чувств!» — восклицает Эпикур в диалогах современника Леонардо философа Лоренцо Валлы.
А у Леонардо да Винчи и было их пятьдесят или пятьсот. В их числе и чувство великодушия.
Миф о ледяном сердце Леонардо обычно иллюстрируют одной страницей из его записных книжек. Когда в дни его молодости казнили Бернардо ди Бандино Ба-Барончеллокоторый убил в церкви Джулиано Медичи, Леонардо нарисовал повешенного человека и записал то, что видел.
«Шапочка каштанового цвета. Фуфайка из черной саржи, черная куртка на подкладке. Турецкий кафтан, подбитый лисьим мехом. И воротник куртки обшит черным и красным бархатом с крапинами. Бернардо ди Бандино Барончелло. Чулки черные».
Он описывает его, как описывал бы естествоиспытатель расцветку экзотической бабочки, насаженной на иголку, в его коллекции. Интересно, что только после имени повешенного констатируется, что «чулки черные». Страсть к деталям, к абсолютной точности побеждала все: и сострадание, и отвращение, и даже — даже! — любопытство. «Чулки черные».
Но обычно умалчивают о том, что Леонардо нарисовал повешенного и отметил черты его облика не из любви к казням, а потому, что тогда существовал обычай увековечивать казнь — для устрашения нераскрытых заговорщиков — фресками на стенах города. По-видимому, молодой Лоренцо Медичи, первый покровитель Леонардо, и поручил ему написать эту фреску, как поручил написать фрески, изображающие ранее казненных заговорщиков, нежному, меланхоличному Боттичелли.
И Боттичелли создал эти фрески. Его никто никогда не обвинил в жестокости. Леонардо, по-видимому, жестокой фрески не создал (как мы помним, фрески ему не удавались), но рисунок повешенного Барончелло остался как аргумент «холодного» сердца.
Но можно ли судить о сердце человека в отрыве от духа эпохи?..
Неизвестный художник школы Леонардо да Винчи. Мадонна на троне. Отцы церкви. Лодовико Моро и Беатриче д′Эсте с детьми.
Джорджо Вазари. Портрет Лоренцо Медичи.
Леонардо да Винчи. «Тайная вечеря» (фрагмент).
Леонардо да Винчи. «Тайная вечеря». Христос (фрагмент).
Леонардо да Винчи. «Дама с горностаем». Портрет Чечилии Галлерани.
Больтраффио. Портрет Франческо Мельци.
Леонардо да Винчи. Эскиз памятника Франческо Сфорца.