Можно было принять плот за вал скошенной осоки или кучу спутанных плавучих корней, когда он выскользнул из покрытого тенью устья реки, поднимаясь и ныряя в первой волне прибоя. Но в то время, как небо начало светлеть и задул свежий береговой бриз, он упорно и настойчиво пробивал путь между отмелями и болотистыми островками, и когда солнце поднялось и сбросило со своего яркого глаза утренний туман, он миновал широкий вход в бухту и стоял в открытом море.
Это было забавное судно для такого предприятия, — судно, типа, сохранившегося кое-где в захолустных уголках земли. Лодочный мастер взглянул бы на него с презрением. Со своими бревнами и скрепами оно было построено почти так же, как первое пловучее сооружение с веревками из кокосовых волокон. Плетенка из пандановых листьев служила ему парусом и весло из дерева ниаули рулем.
Но оно имело одно действительное достоинство для мореплавания. Его двойная настилка, скрепленная, как у катамарана (индейского плота), была привязана жгутами тростника и бамбуковыми ветками поверх тройного ряда кокосовых орехов. Судно само, было легко, как пузырь, эластично, способно выдержать всякую погоду. Этот плот обладал и другим качеством, более ценным для его настоящей команды, чем какой угодно комфорт и безопасность. Он был почти невидим. Спустив только мачту и улегшись во впадину его настилки, они могли остаться незамеченными в расстоянии полумили.
Плот занимали четыре человека. Трое из них — белые. Их тело было исцарапано терновником и почернело от засохшей крови. На руках и щиколках сохранился темный и вдавленный отпечаток кандалов. У них были длинные, всклокоченные волосы, одежда состояла из парусиновых лохмотьев синих форменных курток. Но они были белые — представители высшей расы, — представители более чем высшей расы, по мнению тех философов, которые в преступлении видят проявление гения.
Четвертым был человек, который построил плот и теперь управлял им. В нем не было ничего высшего. Его кожа казалась покрытой слоем сажи. Его выдающаяся челюсть выступала из личного угла больше, чем низкий лоб. Ни одна черточка красоты не скрашивала его тощих членов и узловатых суставов. Природа наложила на него ясное клеймо низкого происхождения и его единственные попытки затушевать это состояли в повязке из древесной коры на туловище и костяной спицы, воткнутой в носовой хрящ. Словом, это был очень обыкновенный образчик одной из самых низких ветвей человеческой семьи — канака из Новой Каледонии.
Трое белых несколько часов молча сидели все вместе на передней части плота. Но на солнечном восходе очарование как будто было разрушено донесшимся с востока звоном большого медного гонга. Они пошевелились, глубоко вдохнули соленый воздух, переглянулись с надеждой, блеснувшей на их угрюмых лицах, и потом взглянули назад, на сушу, которая представлялась теперь только серовато-зеленым пятном позади них…
— Друзья, — сказал самый старший, лоб которого был обвязан красным шарфом. — Друзья, дело сделано.
Жестом колдуна он вытащил из-за пазухи своей рваной куртки три папиросы, свежие и круглые, и предложил их остальным.
— Нипперс, — воскликнул сидевший справа от него. — Настоящий нипперс, клянусь богом. И здесь? Доктор, я всегда говорил, что вы изумительный человек. Посмотрите, оне как будто только что вынуты из ящика.
Д-р Дюбоск улыбнулся. Те, которые знали его при совершенно других обстоятельствах на бульварах, в фойе и клубах, не смотря на все перемены, узнали бы его снова по этой улыбке. И здесь, среди подонков земли, она продолжала выделять его в тюрьмах и кобальтовых рудниках; обыкновенные колодники не отличаются веселостью. Многие из толпившихся в аудиториях Монпелье видели его бросавшим какой-нибудь фейерверк мысли с такой же искрой, вспыхивавшей под его щетинистыми бровями, с такой же тонкой складкой его губ.
— По случаю торжества, — объяснил он. — Подумайте. Каждые полгода из Нумеи совершается семьдесят пять побегов, из которых удается не больше одного. Я узнал цифры в больнице от д-ра Пьера. Он неважный врач, но честный малый. Разве можно при таком проценте не отпраздновать удачу, спрашиваю вас.
— Итак, вы приготовились к этому?
— Три недели тому назад я подкупил ночного сторожа, чтоб достать эти папиросы.
Собеседник восторженно посмотрел на него. Чувство легко отражалось на этом безбородом лице, темном и нежном, но слишком крупном, с черезчур большими и робкими глазами и черезчур длинным овалом. Это было одно из лиц, достаточно хорошо знакомых полиции, которые могли бы служить моделью для ангела, если бы в них не проглядывало чего-то дьявольского. Фенэйру был осужден «на бессрочную», как неисправимый.
— Разве наш доктор не чудо? — спросил он, передавая папиросу третьему белому. — Он думает обо всем. Вам стыдно ворчать. Видите, мы свободны наконец. Свободны!
Третий был толстый, рябой человек, с вылезшими ресницами, известный когда то под прозвищами Ниниш, Три Восьмерки, Сучильщик, но среди каторжников главным образом как Попугай — может быть благодаря его крючковатому носу или чему то птичьему в его характере. Он был душитель по профессии, привыкший пользоваться своими кулаками только для обмена любезностями. Дюбоск мог подчиняться своей фантазии, Фенэйру умышленно принимал позу, но Попугай оставался джентельменом самого строгого направления. Пожалуй, надо отдать должное практическому уму тюремной администрации на основании того факта, что, хотя Дюбоск был наиболее опасным из трех и Фенэйру наиболее испорченным, только Попугай имел официальную репутацию человека, побег которого был бы отмечен первым, как «особо важный».
Он взял папиросу, потому что был рад получить ее, но ничего не сказал, пока Дюбоск не передал ему жестяной спичечницы, и первый клуб дыма не наполнил его легкие.
— Подожди, пока станешь обеими ногами на мостовую, мальчик. Тогда будет время говорить о свободе. Ну, предположим, случится буря.
— Теперь не время для бурь, заметил Дюбоск.
Но слова Попугая подействовали на них. В их умы, для которых суша была ужасом, мог только медленно проникнуть страх перед морем. Они забыли оставленную за собой тюрьму каторжной колонии.
Здесь они снова достигли манящего преддверья широкого мира. Это были восставшие из мертвых, с бешеным аппетитом потерянных лет, чувствующие сильный и сладкий вкус жизни на своих губах. И, однако, они примолкли и торопливо оглянулись, чувствуя то сжимание горла, которое бывает на море у привыкших к суше людей. Кругом было такое обширное и пустынное пространство. В их ушах раздавались такие странные, шепчущие голоса. Была угроза в зловещем колебании каждой поднимающейся из глубины волны. Никто из них не был знаком с морем. Никто не знал его сил, шуток, которые оно может сыграть, ловушек, которые может расставить, — более ужасных, чем джунгли.
Плот бежал теперь под сильным порывом, то поднимаясь вверх, то ныряя, пена кипела перед ним и струилась назад между сидящими.
— Где это проклятое судно, которое должно нас здесь встретить? — спросил Фенэйру.
— Оно встретит нас, когда нужно. Дюбоск говорил беззаботно, хотя в то же время пристально вглядывался в далекий горизонт, усиленно раскуривая свою папиросу. — Это условленный день. Нас подберут в устье реки.
— Вы так говорите, — проворчал Попугай. — Но где же тут река? Или устье? Честное слово этот ветер унесет нас в Китай, если так будет продолжаться.
— Нам нельзя держаться ближе. В Тюрьене есть казенный баркас. Да и купеческие суда плавают здесь вооруженные ради таких ребят, как мы. Не воображайте, что туземные ищейки отстали от нас. Может быть они гонятся за нами в своих проа (легкое судно).
— Так далеко!
Фенэйру улыбнулся, потому что Попугай питал болезненный ужас к их диким врагам.
— Берегись, Попугай. Они еще съедят тебя.
— Это правда? — спросил тот обращаясь к Дюбоску. — Я слыхал, что этим дьяволам даже разрешено — помилуй боже — откармливать всех беглых, которых они поймают.
— Пустые сказки, — улыбнулся Дюбоск. — Они предпочитают получить награду. Но был слух между каторжниками, что раз дело вышло плохо. Это было с лесником, который прочищал просеку от Южной Бухты и возвращался без оружия. Разумеется этот народ не потерял привычки к людоедству.
— Понемножку, — хихикнул Фенэйру. — Они только попробуют тебя, Попугай. Дай им приготовить рагу из твоих мозгов. Ты ничего не потеряешь.
Попугай ответил проклятием.
— Честное слово — что это за скоты, — сказал он, напомнив жестом о присутствии четвертого человека, принадлежащего к их партии, но настолько чуждого им, что они почти позабыли о нем.
Канак правил плотом. Он сидел скорчившись на корме, его тело, обрызганное пеной, блестело, как полированная слоновая кость. Он держал рулевое весло, неподвижный, как нарисованный, устремив глаза вперед. На его лице не было следа выражения, никакого намека на то, о чем он думает или что чувствует, если вообще он думал и чувствовал. Он кажется даже не заметил их взгляда и каждый из них почувствовал то неприятное ощущение, которое испытывает белый, сталкиваясь со своим цветным братом — этой коричневой, желтой или черной загадкой, которой ему не суждено понять…
— Мне пришло в голову, — сказал прерывая молчание Фенэйру, — что этот наш приятель, похожий на вычищенный сапог, способен завезти нас бог знает куда. Может быть, чтобы потребовать награду.
— Успокойтесь, — ответил Дюбоск. — Он правит по моему приказанию. Кроме того, это простое создание, ребенок, правдивый, неспособный на самое примитивное рассуждение.
— Он неспособен на предательство?..
— Такое, которое могло-бы повредить нам. Он связан своим долгом. Я заключил сделку с его начальником на реке, и этот человек послан, чтобы доставить нас на борт нашего судна. В этом весь интерес, который мы для него представляем.
— И он исполнит это?
— Да. Такова природа туземцев.
— Я рад, что вы так думаете, — обернулся Фенэйру, беспечно устраиваясь на высохшем тростнике и досасывая окурок своей папиросы. — Что касается меня, я и двух су не поверил бы такой образине. Чорт возьми! Что за обезьянье лицо.
— Животное, — повторил Попугай; и этот человек, выросший в какой-то грязной прибрежной улице Аржентейля[7], чьим домом были доки, распивочная и тюрьма, даже этот человек смотрел на канаку с неизмеримой высоты, взглядом ненависти и презрения…
От дневного жара двое младших каторжников погрузились в дремоту. Но Дюбоск не спал. Его душевная тревога выглянула из под маски, когда он встал, чтобы еще раз осмотреть горизонт, прикрыв глаза рукою. Его рассчет был так точен, действительность так противоречила ему. Он безусловно надеялся встретить судно — какую-нибудь маленькую шкуну, одно из тех полу-пиратских купеческих судов, которые шныряют между торгующими копрой[8] островами и которые можно нанять, как кэб в темной улице, для какого-нибудь сомнительного предприятия. А судна не было до сих пор, и здесь не перекресток, на котором можно сидеть и ждать, катамаран не подходящее судно для этого.
Доктор предвидел скверные осложнения, к которым он не приготовился, и тяжесть которых ему предстояло вынести на себе. Идея побега принадлежала ему, и он руководил им с самого начала. Он обдуманно выбрал спутников изо всей партии каторжников: Попугая за его силу и Фенэйру за сговорчивость. Он целиком выполнил план, начиная с того момента, как они скрылись из рудника, во время стычки с военной стражей, блуждания по зарослям, когда собаки и сыщики гнались за ними по следу через все препятствия, и он один был руководителем. Что касается других, они достаточно хорошо поняли, о ком из них заботятся главным образом. Те таинственные друзья за океаном, которые на расстоянии половины земного шара помогали их освобождению, никогда не слыхали о таких людях, как Фенэйру и Попугай. Дюбоск был тем человеком, который дергал проволоку: этот знаменитый врач, обвинение которого в убийстве, такое сенсационное и скандальное, последовало за его академическими и общественными торжествами. Во многих парижских салонах прищелкнули бы языком, в некоторых побледнели бы при известии о его побеге. О, да, конечно, они знали, кто был главной пружиной шайки, и подчинялись — пока он вел их к победе. Они подчинялись, хотя таили в глубине души зависть, неизбежную среди этих подонков клейма и позора. К вечеру доктор принял необходимые меры предосторожности.
— Хо! — сонно проговорил Фенэйру. — Взгляните-ка на наш вымпел на мачте. Для чего это, товарищ?
Парус был опущен и вместо него развевался красный шарф, служивший Дюбоску тюрбаном.
— Чтобы легче было заметить нас, когда придет судно.
— Сколько ума, — воскликнул Фенэйру. — Всегда он подумает обо всем, наш доктор, обо всем.
Он остановился, не докончив фразу, и его рука протянулась к середине настилки. Здесь, во влажной впадине тростника, лежала оплетеная бутылка зеленого стекла, в которой они держали воду. Она исчезла.
— Где же фляжка? — спросил он. — Солнце зажарило меня до костей.
— Вам придется поджариться еще больше, — мрачно сказал Дюбоск. — Команда переводится на рационы.
Фенэйру вытаращил на него глаза и из под тени опущенной плетенки выглянуло багровое лицо Попугая.
— Что вы там поете? Где вода?
— У меня, — сказал Дюбоск.
Действительно, они увидели, что он держит фляжку между ног вместе с их единственным пакетом пищи, завернутыми в кожуру кокосового ореха.
— Я хочу пить, — потребовал Попугай.
— Подумайте немного. Мы должны беречь наши припасы, как благоразумные люди. Неизвестно сколько времени нам придется здесь плавать…
Между ними наступило тяжелое молчание, среди которого слышался только скрип плетеного тростника, когда плот поднимался на волне. Как ни медленно было их движение, их непрерывно подталкивало вперед и вперед, и последние утесы Новой Каледонии на западе казались уже не пятном, а неясной линией. И все еще они не видели ни одного движущегося предмета на могучей округлой груди океана, сиявшей в своей кирасе из бронзовых пластинок под бронзовым солнцем.
— Так-то вы теперь говорите? — начал задыхаясь Попугай. — Вы не знаете сколько времени? Но вы были достаточно уверены, когда мы отправлялись.
— Я и теперь еще уверен, — возразил Дюбоск. — Судно придет. Не оно не может стоять на одном место из-за нас. Мы должны ждать. Она должно крейсировать, пока не заметит нас. Мы должны ждать.
— Прекрасно, мы должны ждать. А что же пока? Жариться здесь, но этой проклятой жаре, с высунутыми языками, а вы будете оделять нас капля по капле — эге?
— Может быть.
— Ну, нет, — душитель сжал кулаки. — Клянусь богом, нет такого человека, который стал бы кормить меня с ложки.
Послышалось хихиканье Фенэйру, как это было уже не один раз. Дюбоск пожал плечами.
— Ты смеешься, — крикнул оборачиваясь взбешенный Попугай.
— Ну, а что ты скажешь об этом мошеннике капитане, который оставляет нас в море без провианта? Что? Он обо всем думает, не правда-ли? Он думает обо всем. Проклятый шут — пусть я еще раз услышу твой смех.
Повидимому Фенэйру не был расположен к этому.
— И теперь он просит нас быть рассудительными, — закончил Попугай. — К чорту в ад с этими разговорами! Да и вас с вашими папиросами. Тьфу — комендант!
— Это правда, — пробормотал нахмурясь Фенэйру. — Скверно для капитана беглых каторжников.
Но доктор встретил мятеж со своей тонкой улыбкой.
— Все это ничего не меняет. Чтобы не умереть очень скоро, мы должны беречь нашу воду.
— По чьей вине?
— Моей, — соглашался доктор. — Я признаю это. Но что-же из того? Мы не можем вернуться назад. Мы здесь и должны оставаться. Мы можем только сделать все, что от нас зависит, с тем, что у нас есть.
— Я хочу пить, — повторил Попугай, горло которого горело с тех пор, как ему отказали дать воды.
— Вы, конечно, можете потребовать свою долю. Но заметьте одно: когда она выйдет, не расчитывайте поживиться от нас — Фенэйру и меня.
— Такая свинья и на это способна, — воскликнул Фенэйру, к которому относился этот намек. — Я его знаю. Смотри, старина, доктор прав. Что хорошо для одного, хорошо и для всех.
— Я хочу пить.
Дюбоск вытащил деревянную затычку фляжки.
— Отлично, — сказал он спокойно.
С ловкостью, напоминающей жесты фокусника, он вытащил маленькую холщевую сумку, грубую замену профессионального черного мешка, из которого достал мензурку. Он осторожно налил ее до краев; Фенэйру издал восклицание при виде отвисшей челюсти ворчащего Попугая, когда тот брал крошечный сосуд своими толстыми пальцами. Прежде чем закупорить бутылку, Дюбоск налил по такой же порции себе и Фенэйру.
— Таким образом нам хватит, что-бы протянуть три дня — может быть больше — равными порциями на нас троих…
Такими словами он определил положение и на них не последовало никаких замечаний; само собой подразумевалось, что он должен был рассчитать так, как он это сделал, — не принимая во внимание того, кто сидел одиноко на корме плота, черного канаку, четвертого. Попугай был побежден, но он слушал угрюмо то, что Дюбоск в сотый раз рассказывал ему о простом и точном плане их спасения, как это было условлено с его тайными корреспондентами.
— Это звучит прекрасно, — заметил, наконец, Попугай. — Но что, если эти шутники только издеваются над вами? Что, если они рассчитывают избавиться от вас, предоставив вам изжариться здесь? А мы? Чорт возьми, это была ловкая шутка — заставить нас ждать судно, а судна то никакого и нет.
— Может быть доктор знает лучше нас, насколько надежны те, на кого он рассчитывает, — лукаво заметил Фенэйру.
— Это так и есть, — сказал добродушно Дюбоск. — Клянусь честью, для них было бы невыгодно изменить мне. Представьте себе, что в Париже есть полный бумаг несгораемый шкаф, который должны вскрыть в случае моей смерти. Некоторым из моих друзей вряд ли особенно хочется, чтобы были опубликованы кое-какие признания, которые там могут найтись… Вот, например, такая история.
И чтобы развлечь их, он рассказал неприличный анекдот из жизни высшего общества, правдивый или выдуманный, это неважно, но который заставил заблестеть глаза Фенэйру, между тем как Попугай рычал от восторга. Его способ влиять на таких людей заключался именно в этом, в уменьи подействовать своим красноречием на воображение. Измученный, истощенный, подавленный опасениями, которые он чувствовал более остро, чем они, он должен был изощряться теперь в грубых выдумках, чтоб развлечь их. Это удалось ему настолько хорошо, что, когда при солнечном закате ветер затих, они почти развеселились, готовые поверить, что утро принесет избавление. Они пообедали сухими сухарями с мензуркой воды на каждого и с общего согласия решили держать вахту. И в течении всей этой длинной, ясной и звездной ночи, когда бы одному из трех, бодрствующему между своими товарищами, не случилось оглянуться назад, он мог видеть смутные очертания другой фигуры — нагого канаки, дремлющего в стороне от них.
Утро началось дурно. Фенэйру, дежуривший в утреннюю смену, был разбужен ударом ноги, таким же грубым, как удар копытом, и вскочив увидел перед собой злобное лицо Попугая с доктором за его спиной, серьезно смотревшим на него.
— Лентяй! Бездельник! Просыпайся, пока я не поломал тебе ребер. Боже ты мой, вот так стоят здесь на вахте!
— Брось, — дико вскрикнул Фенэйру. — Брось, не трогай меня!
— Э, а почему бы и нет, дурак? почем ты знаешь, может быть судно пропустило нас? Не могло оно десять раз пройти мимо, пока ты спал?
— Осел!
— Корова!
Они осыпали друг друга тюремной руганью, пока Попугай не занес своего огромного кулака над противником, который пригнулся к земле как кошка, с рычаньем, исказившим его подвижной рот. Дюбоск стоял в стороне, внимательно наблюдая, пока среди окружавшего их багровокрасного рассвета не блеснула красной полосой обнаженная сталь. Тогда он выступил вперед.
— Довольно, Фенэйру, уберите ножик.
— Этот пес ударил меня.
— Вы были неправы, — строго сказал Дюбоск.
— Что же, не умирать же всем нам, чтобы он мог выспаться! — горячился Попугай.
— Зло уже сделано. Слушайте теперь вы оба. Положение и так достаточно скверно. Нам нужна вся наша энергия. Посмотрите вокруг.
Они оглянулись и увидели далекий, круглый горизонт, пустыню океана, свои длинные тени, медленно скользившие вперед по его тихо вздымающейся поверхности, и ничего более. За ночь суша скрылась — одно из случайных течений, которые проходят между островами, увлекло их неизвестно куда и как далеко. Ловушка захлопнулась.
— Господи, какая пустыня, — прошептал Фенэйру среди общего молчания.
Никто не говорил больше. Они забыли про свою ссору. Молчаливо поделили такие же, как и раньше, порции, кое как проглотили немного пищи с несколькими каплями воды, и сели, прижавшись друг к другу, напрягая свои жизненные силы против того, что пришло — нечто вроде безмолвного испытания выносливости.
Наступил штиль, как это бывает в промежутках между ветрами в этом поясе — абсолютный штиль. Тяжело навис воздух, на поверхности океана ни малейшей ряби, только доводящее до безумия, непрерывное колебание вверх и вниз на глянцевитых волнах, на поверхности которых преломляются солнечные лучи, вонзаясь в глаза, как раскаленные осколки. Неумолимое солнце палило их как зажигательное стекло, вытягивало влагу из жалких комков человеческого студня, заставляя их ползти под защиту плетенок и выгоняя потом опять, корчащихся и задыхающихся. Вода, целый мир воды, казалась скользкой и густой, как масло. Они начинали ненавидеть ее и ее запах, и когда доктор заставил их выкупаться, они нашли в этом мало приятного. Вода была теплая и слизистая. Но получилась странная вещь…
В то время, как они купались, цепляясь за край плота, все они обернулись лицом к нему, к сидевшему там — черному канаке. Он не присоединился к ним, не взглянул на них. Он сидел, поджав под себя пятки по обычаю туземцев, охватив колени руками. Он оставался на своем месте на корме, неподвижный под жгучим солнцем, и как будто отдыхая. Каждый раз, когда они поднимали глаза, они видели его. Он был единственным видимым предметом.
— Вот, кто кажется совершенно довольным, — заметил Дюбоск.
— Я сам это подумал, — сказал Фенэйру.
— Скотина, — проворчал Попугай.
В первый раз они взглянули на него с интересом, с мыслью о нем, как о человеке, и с зарождающейся завистью.
— Незаметно, чтобы он страдал.
— Что у него делается в голове? Что он обо всем этом думает? Можно, пожалуй, сказать, что он презирает нас.
— Животное!
— Может быть он ждет нашей смерти, — резко засмеялся Фенэйру. — Может быть он ожидает награды. Он не помер бы с голоду на обратном пути и мог бы представить нас начальству по отдельным кусочкам.
Они всматривались в него.
— Каково ему приходится, доктор? Разве у него нет чувств?
— Удивляюсь, — сказал Дюбоск. — Может быть его нервы выносливее наших.
— Однако у нас есть вода, а у него нет.
— Но взгляните на его кожу, какая она свежая и влажная.
— И его живот, круглый, как мячик.
Попугай вылез на плот.
— Не говорите мне, что это черное животное страдает от жажды, — воскликнул он возбужденно. — Не мог ли он каким нибудь образом красть наши запасы?
— Разумеется нет.
— Тогда, клянусь собакой, что, если он прячет где нибудь свои собственные запасы?
То же чудовищное предположение мелькнуло у всех, и остальные бросились на помощь. Они оттолкнули в сторону чернокожего и обыскали настилку в том месте, где он сидел, роясь в тростнике, разыскивая какое-нибудь скрытое углубление, другую бутылку или тыкву; но они ничего не нашли.
— Мы ошиблись, — сказал Дюбоск.
Но Попугай иначе выразил свое разочарование. Он повернулся к канаке, схватил его за торчащие волосы и принялся «давать ему кашу», как это называется в кобальтовых рудниках. Это было маленькой специальностью Попугая. Он остановился только тогда, когда сам устал и запыхался, и отбросил прочь легкое, не сопротивляющееся тело.
— Вот тебе, грязная куча. Это тебя проучит. Пожалуй, ты не будешь теперь таким гладким, парень — эге? Не так уж станешь наслаждаться своим счастьем. Свинья! Это даст тебе почувствовать…
Это был нелепый, бессмысленный поступок. Но другие ничего не сказали. Ученый Дюбоск не протестовал. Фенэйру не отпускал своих обычных шуток над глупостью душителя. Они смотрели на это, как на удовлетворение общего озлобления. Белый топтал ногами черного, за дело, или нет, и это было вполне естественно. И черный уполз на свое место со своими ранами и обидами, как будто ничего не заметив и не отплатив не одним ударом. И это также было естественно.
Солнце опускалось в огненную печь с широко открытыми дверцами, и они умоляли его поспешить, проклиная за то, что оно висело на месте, как заколдованное. Но когда оно скрылось, их покрытые пузырями тела все еще удерживали в себе жар, как накаленные до бела предметы. Ночь сомкнулась над ними, как пурпуровая завеса, блестящая и непроницаемая. Они хотели опять распределить вахты, хотя никто из них не собирался спать, но Фенэйру сделал открытие.
— Идиоты, — выругался он. — Для чего нам смотреть и смотреть? Целый флот не может теперь помочь нам. Если нас захватил штиль, то и их также.
Попугай был страшно озадачен.
— Это правда? — спросил он Дюбоска.
— Да, мы должны надеяться на ветер.
— Тогда, ради всего святого, почему вы нам этого не сказали? Для чего нужно было разыгрывать комедию? — Он подумал несколько минут. — Смотрите, — сказал он. — Вы умны, да? Вы очень умны. Вы знаете вещи, которых мы не знаем, и держите их про себя.
Он нагнулся вперед, чтобы заглянуть в лицо доктору.
— Очень хорошо. Но если вы попробуете воспользоваться этой проклятой хитростью, чтобы получше провести нас, я перерву ваше горло, как апельсиновую корку… Вот так. Что?
Фенэйру нервно хихикнул; Дюбоск пожал плечами, но может быть с этого времени начал сожалеть о своем вмешательстве в драку с ножем.
Ветра не было, не было и судна.
На третье утро каждый ушел в себя, сторонясь других. Доктор погрузился в глубокое уныние, Попугай в мрачную подозрительность, а Фенэйру в физические страдания, которые он плохо переносил. Только две нити связывали еще их товарищество. Одной из них была фляжка, которую доктор повесил через плечо на обрывке жгута. За каждым прикосновением его к ней, за каждой наливаемой им каплей следили горящие глаза. Он знал, и это знание не давало ему преимущества над другими, что жажда жизни вырабатывала свою безжалостную формулу среди населения плота. Благодаря его заботливой экономии, у них оставалось еще около половины первоначального запаса.
Второй нитью, как ни странна такая перемена, было присутствие черного канаки.
Теперь они не забывали о четвертом, не пренебрегали им. Он рисовался в их сознании все грандиознее, таинственнее, все более раздражающим с каждым часом. Их собственные силы убывали, тогда как голый дикарь не выказывал ни малейшего признака недовольства или слабости. Ночью он растягивался, как и прежде, на настилке и через некоторое время засыпал. В часы тьмы и безмолвья, пока каждый из белых боролся с отчаянием, чернокожий спал спокойно, как ребенок, с мирным и равномерным дыханием. Он опять вернулся на свое место на корме и оставался все таким же, как непоколебимый факт и все возрастающее чудо.
Зверская выходка Попугая, в которой он дал выход своей ненависти к туземцу, сменилась суеверной боязнью.
— Доктор, — сказал он, наконец, хриплым от ужаса голосом, — человек это или нечистый?
— Человек.
— Это чудо, — вставил Фенэйру.
Но доктор поднял палец жестом, памятным его слушателям:
— Это человек, — повторил он, — и очень бедный и жалкий представитель человеческого рода. Вы нигде не найдете более низко стоящего типа. Он едва только выше обезьяны. Есть ученые обезьяны, у которых больше ума.
— А, но тогда?
— У него есть секрет, — сказал доктор.
Это слово как будто укололо их.
— Секрет! Но мы видим его, каждое движение, которое он делает, каждую минуту. Какой тут возможен секрет?
Досада и огорчение заставили доктора почти забыть о своей аудитории.
— Какая обида, — размышлял он. — Нас трое здесь — детей нашего века, продуктов цивилизации — нельзя же отвергать этого в конце концов, я надеюсь. И здесь же человек, принадлежащий к эпохе, предшествующей каменному веку. Неужели же он окажется победителем при испытании приспособленности, ума и выдержки? Обидно.
— Какого рода секрет? — спросил сердито Попугай.
— Не знаю, — признался Дюбоск с недоумевающим жестом. — Может быть какой нибудь способ дыхания, особенная поза, уничтожающая чувствительность тела. Такие вещи были известны первобытным народам. Они знали их и хранили в глубокой тайне — как например свойства некоторых лекарств, применение гипнотизма и сложных законов природы. Это может быть также психологическим приемом — упорно поддерживаемым сосредоточиванием мысли. Кто знает?
— Спросить его? Бесполезно. Он не скажет. Зачем ему говорить? Мы презирали его. Мы не приняли его в долю с нами. Мы дурно обходились с ним. Он применит свой обыкновенный способ. Он просто останется непроницаемым — каким он всегда был и будет. Он никогда не выдаст этих тайн. При помощи их он мог выжить, начиная с глубины времен, оне же помогут ему выжить и тогда, когда вся наша мудрость обратится в прах.
— Я знаю много прекрасных способов узнавать тайны, — сказал Фенэйру, проводя сухим языком по губам. — Начать?
Дюбоск вздрогнул, пришел в себя и взглянул на него.
— Бесполезно. Он выдержит всякую пытку, какую бы вы ни придумали. Нет, это неподходящий способ.
— Послушайте, — сказал Попугай с внезапным бешенством. — Мне надоела болтовня. Вы говорите, что он человек? Отлично. Если он человек, в его жилах должна быть кровь. Ее во всяком случае можно выпить.
— Нет, — возразил Дюбоск. — Она теплая и соленая. Для еды — пожалуй. Но еда нам не нужна.
— Тогда убить это животное и выбросить вон.
— Мы ничего не выиграем этим.
— Чего же вы хотите, чорт возьми?
— Побить его! — крикнул странно волнуясь доктор. — Побить его в этой игре, — вот я чего хочу. Ради нас самих, ради нашей расовой гордости. Мы должны, мы должны. Пережить его, доказать свое господство над ним, благодаря лучшему мозгу, лучшей организации и самообладанию. Следите за ним, следите за ним, друзья, чтобы мы могли поймать его, чтобы могли подкараулить и победить его наконец!
Но доктор был так далек от них.
— Следите? — проворчал Попугай. — Полагаю, что так, старый пустомеля. Мы только и делаем, что следим. Я совсем не сплю и никого не оставил бы наедине с этой бутылкой.
Положение окончательно обострилось Такая жажда у подобных людей не могла долго удовлетворяться малыми порциями. Они следили за канакой, следили друг за другом. И они следили за понижающимся уровнем во фляжке — с возростающим напряжением.
Другой рассвет при том же мертвом штиле, поднимающийся как пожар в неподвижном воздухе, безоблачный, безнадежный. Предстоит другой день ослепляющей, медленно тянущейся агонии. И Дюбоск объявил, что их порции должны быть убавлены до половины мензурки. Оставалось может быть четверть литра — жалкая отсрочка конца на троих, но хороший глоток для истомленного горла.
При виде бутылки, при бульканьи ее прозрачного содержимого такого свежего и серебристого в зеленом стекле, нервы Фенэйру не выдержали…
— Еще, — просил он, умоляюще протянув руки. — Я умираю. Еще.
Когда доктор отказал ему, он бросился на тростник, потом вдруг приподнялся на колени и с хриплым криком взмахнул руками по направлению к морю:
— Судно, судно!
Остальные обернулись. Они увидели чистое, непрерывное кольцо своей обширной тюрьмы, еще более ужасной, чем та, которую они на нее променяли; и это все, что они увидели, хотя всматривались и всматривались. Когда они повернулись к Фенэйру, тот опоражнивал бутылку. Ловким ударом своего ножа он отрезал ее от перевязи на боку доктора. Еще и теперь он сосал из нее, разливая драгоценную жидкость.
В один миг Попугай схватил весло и нанес ему оглушительный удар.
Прыгнув к распростертому человеку, Дюбоск вырвал у него бутылку и отбежал на другой конец плота, подальше от огромного душителя, который стоял, широко расставив ноги, со сверкающими, налитыми кровью глазами и хриплым дыханием.
— Судна нет, — сказал Попугай. — И не будет. Мы пропали. Из-за вас и ваших фальшивых обещаний, которые завели нас сюда — доктор, лгун, осел.
Дюбоск не терял твердости.
— Подойдите на шаг ближе, и я разобью бутылку о вашу голову.
Они смотрели друг на друга, и лоб Попугая сморщился от слабого усилия мысли.
— Подумайте, — настойчиво произнес Дюбоск со своим легким оттенком педантизма. — Чего ради нам враждовать между собою? Мы разумные люди. Мы можем выйти из трудного положения и победить. Такая погода не может продолжаться вечно. Кроме того, теперь придется делить воду только на двоих.
— Это правда, — кивнул Попугай. — Это правда, не так ли? Фенэйру был так мил, что оставил нам свою долю. Наследство — а? Замечательная мысль. Я хочу получить теперь свою часть.
Дюбоск пристально взглянул на него.
— Сразу всю мою долю, пожалуйста, — упорно настаивал Попугай. — Потом мы посмотрим. Потом.
Доктор усмехнулся своей мрачной и бледной улыбкой.
— Пусть будет так.
Не выпуская бутылки он достал свою холщевую сумку еще раз, сумку, заменяющую профессиональный черный мешок — и быстрым движением своих гибких пальцев вынул из нее мензурку, не отводя глаз от Попугая.
— Я отмерею вам.
Налив полную мензурку, он быстро подал ее, и когда Попугай опорожнил ее одним глотком, налил еще и еще раз.
— Четыре, пять, — считал он. — Теперь довольно.
Но в то время, как доктор передавал последнюю порцию, Попугай захватил его руку своей огромной лапой, и, крепко стиснув ее, лишил его возможности сопротивляться.
— Нет, не довольно. Теперь я хочу получить остальное. Ха, ученый. Я таки одурачил вас, наконец!
Не имея возможности вырваться, Дюбоск не пытался этого сделать; он стоял улыбаясь и ждал.
Попугай взял бутылку.
— Лучший побеждает, — заметил он. — Э, приятель! Это ваше блестящее замечание. Лучший.
Его губы шевелились беззвучно. На его круглом лице выразилось напряженное изумление. Одну минуту он стоял пошатываясь и потом свалился, как большая, подвешенная кукла, у которой подрезали шнурок.
Дюбоск сделал шаг и опять схватил бутылку, глядя вниз на своего огромного противника, затихшего после недолгих судорог и лежавшего с синеватой пеной на губах…
— Да, лучший побеждает, — повторил доктор и рассмеялся, опрокидывая в свою очередь бутылку, чтобы напиться.
— Лучший побеждает, — отозвался голос над его ухом.
Фенэйру, пригнувшись и прыгнув, как раненая змея, вонзил ему нож между плеч.
Бутылка упала и покатилась к середине настилки, и там, пока каждый из них напрасно старался завладеть ею, ее драгоценное содержимое вытекло тонкой струйкой и пропало.
Прошли минуты или часы — нельзя измерить время в пустое — когда на тростниковом плоту раздался первый звук, повисший, как пылинка, между небом и морем.
Это была мелодия, неясный и колеблющийся в полутонах напев, не лишенный музыкальности. Черный канака пел. Он пел про себя, без чувства и усилия, спокойно и не заботясь о мотиве. Так он мог петь в своей лесной хижине, услаждая часы досуга. Охватив руками колени и неподвижно глядя в пространство, он пел, — невозмутимый, неподвижный, загадочный до конца.
И, наконец, судно пришло.
Оно пришло так, как подобает маленькой шкуне, плавающей между Нукагивой и Пельюсом — как часто уверял ее владелец, и против чего возражали только завистники — вполне достойным образом, под управлением такого способного капитана, как Жан Жильберт, самый веселый маленький негодяй, который когда либо обворовывал жемчужные отмели или захватывал груз каторжников с опасного берега.
Еще до первого дуновения западного ветра пришла «Маленькая Сусанна», жеманясь и подпрыгивая, блестя белыми оборками, испуганно приподняла их и стала, отряхивая свое платье и грациозно держась к ветру.
— Очень вероятно, что они здесь, будь я проклят, — сказал знаток многих языков, капитан Жан, на коммерческом и нечестивом жаргоне. — Этакие пассажиры для нас. Ну? Они все время пробыли здесь, не отходя дальше, чем на десять миль, держу пари, Марто. Разве не правда, как вы думаете, мальчик?
Его помощник, высокий и необыкновенно костлявый человек мрачного вида, отдал обратно бинокль.
— Не повезло. Я никогда не одобрял эту сделку. А теперь — видите? — мы даром проездили. Какая неудача.
— Марто, если когда нибудь святой Петр даст вам золотую арфу, вы и тогда будете жаловаться на неудачу — дурную сделку, — упрекнул капитан Жан. — Что мне, стоять тут и слушать, как вы хнычете о счастьи? Ступайте в шлюпку и поскорее.
М-р Марто достаточно приободрился, чтобы командовать шлюпкой, отправляющейся на разведки…
— Так и вышло, как я думал, — закричал он с расстояния в четверть мили, возвращаясь с донесением, — Я говорил вам, что так будет, капитан Жан.
— Хэ? — крикнул капитан, бросаясь к поручням, — взяли вы пассажиров, потаскушкин сын?
— Нет, — сказал Марто тоном мрачного торжества. Ничто на свете не могло доставить ему большего удовольствия, чем этот случай доказать капитану Жану, что он испортил дело. — Мы опоздали. — Не повезло, не повезло с этим штилем. Какое несчастье. Они все умерли.
— Будете вы исполнять ваши обязанности? — крикнул шкипер.
— Но раз джентльмены умерли.
— Какое мне дело? Тем лучше, их не нужно будет кормить.
— Но как?
— В бочках, дружок, — отечески объяснял капитан Жан. — Те бочки, в трюме. Налить их хорошенько рассолом и готово. — И он с усмешкой открыл секрет своей шутки, лишая помощника всего возможного удовольствия. — Нам уплатили за проезд джентельменов, Марто. Перед отплытием из Сиднея я условился привезти обратно трех беглых каторжников, я это и сделаю — в рассоле. И теперь, если вы будете добры доставить пассажиров на борт, как я вам сказал, и перестанете проклинать счастье, я буду вам очень обязан. Я не новичек, Марто, как видите, и вы можете проглотить это.
Марто едва успел притти в себя во время, чтобы припомнить еще одну мелкую подробность. — На этом плоту есть еще четвертый человек, капитан Жан. Это канака — еще живой. Что нам с ним делать?
— Канака? — набросился на него капитан. — Канака! В моем контракте ни слова не говорится о каком нибудь канаке… Оставьте его там… Это только проклятый негр. Ему и там достаточно хорошо.
И капитан Жан был прав, совершенно прав, потому что, пока «Маленькая Сусанна» принимала на борт свой страшный груз, с запада задул свежий ветер и, как раз в то время когда она направилась к Австралии, «проклятый негр» поднял свой собственный парус из пандановых листьев, повернул свой собственный руль из дерева ниаули и направил катамаран на восток, назад к Новой Каледонии. Чувствуя, что его горло немного пересохло после работы, он вырвал из настилки первую попавшуюся камышину, полую и остроконечную, и, вытянувшись во всю длину на своем обычном месте, на корме, он всунул камышину вниз в один из кокосовых орехов и выпил наполнявшую его воду… У него в запасе оставалась еще дюжина таких орехов, вставленных на некотором расстоянии между поплавками и выше уровня воды, совершенно достаточно, чтобы он мог благополучно вернуться домой.