Рассказ ГАВРИИЛА ДОБРЖИНСКОГО-ДИЕЗ
Иллюстрации Н. КОЧЕРГИНА
Раннее майское солнышко только-что выкатилось алым затуманенным шаром и за играло косыми лучами на золотых маковках московских церквей, на резных гребешках дворца и боярских палат, а в хоромах «ближнего» боярина Артамона Сергеевича Матвеева жизнь уже шла полным ходом.
Скуластый боярский возница Махметка уже щедро поливал дегтем оси высококолесной боярской колымаги; толстая боярская ключница Федосевна бегала, позвякивая тяжелой связкой ключей, по бесчисленным кладовушкам, чуланам и погребкам заповедным, а на кухне мешался с запахом всякого варева и жарева пряный аромат только что вскипевшего сбитня.
Но едва девка-чернавка Хриська налила полный кувшин этого пахучего золотистого напитка и понесла его вместе с прочей утренней снедью на широком подносе в стольную горницу, как из дверей выскочил ей навстречу старый стремянной Григорий Саввич, побывавший с боярином в Пустоозерской ссылке и, испуганно подняв седые брови, замахал на Хриську обеими руками:
— Куды? Куды? Вертай! Опосля скличу!.. Боярин с сыном отай замкнулись и никого пущати не велено. — И тотчас ушел во внутренние покои, осторожно ступая мягкими сафьяновыми сапожками с «боярской ноги».
Хриська повернула было обратно на кухню, но подумав немного и почесав босую ногу об ногу, поставила поднос со снедью на скамью и, стараясь не шлепать голыми пятками, подошла к двери в горницу и припала к узенькой щелке карим любопытным глазом.
А в горнице было трое: сам боярин Артамон Сергеевич, ходивший из угла в угол в легком утреннем кафтане, сын его Андрей, наклонившийся над рундуком распахнутым, и еще кто-то — неведомый Хриське, стоявший, почтительно прижавшись широкой спиной к самой двери. Этот неведомый человек переминался с ноги на ногу и только изредка ронял слова приглушенным басом.
Боярин Артамон Сергеевич ходил неторопливой важеватой походкой, спокойно поглаживал свою широкую бобровую бороду, подернутую серебром и, щуря острые серые глаза, с расстановкой говорил сыну:
— Нелепо удумал, Андрей: мне ли, старому, в сей машкерад виницейский играти и за спину холопа таитися? Кому, как не нам, Матвеевым, за царя всем животом стояти, коли то будет надобно? А и сам ты ведаешь: роду мы незнатного, из дьячих сынов, и только многою милостью блаженной памяти Алексея Михайловича взысканы. А и от него же в ближние бояре попал и приказами стал ведати. Мне ли теперь за сына его Петра не стояти, тем паче, что сам царевич умен зело и зрит с малых годов на закат солнца, отколе на Русь всякая премудрость течет… Сколь бы Хованские да Толстые ни тявкали, аки злые псы — Руси на боярскую былую стать нм не повернути… Будет им сидети в думе, брады уставя в землю, да над нами, родом малыми, кичатися… А и робети нам нечего. И царица Наталья Кирилловна, да и царевич Петр с нами одну думку думают, а под их высокой рукой никакому лиху не быти… А ты вздумал молочного мово братца Серегу под мою личность уряжати, особу мою боярску машкерадом двоить людям на посмешище, — чего боишься и сам доподлинно не ведаешь!
Андрей поднял от рундука свое раскрасневшееся лицо и торопливо заговорил:
— Как, чего боюся, батюшка? А неведомо тебе, что стрельцы каждый день с пищалями стоят, в набат бьют, криком кричат но кружалам да баням торговым: «Не хотим Нарышкиных да Матвеевых; мы им шею свернем!» А надысь стремянной то твой Григорий сам слыхивал от холопа Толстовского: «А сидел бы ваш Артамон в Пустоозерьи, ала Мезени, цел бы был, а приехал ваш Артамон на Москву антихристовы порядки вводити, — так от наших бояр ему и конец живота». Посему то опаски ради и хочу я Серегу урядить под твою стать. Пущай за тебя, куды надобно, в колымаге ездит, во дворец красным крыльцом ходит. Коли лихо приключится — постоит за боярина своего да и брата молочного, а от нас зато и дети его, и внуки вольными без выкупу пойдут на спокон веков, а не станет лиха — поуймутся твои вороги со стрельцами, — Серега отъедет в вотчину с нашим жалованьем и поминками.
Человек, стоявший у двери, почтительно откашлялся в кулак и проговорил отрывистым басом:
— Живот положити не отрекаюся… А вот сумление: ликом то я с боярином схож, и очи, и борода под стать, и ростом подхожу, а вот брюхо-то у меня не боярское — тощее…
— Ну, на брюхо-то навертим чего…
— И глас, — продолжал Серега: — инакпй у меня с боярином. Боярское дело ученое: речь ведет, что на гусли кладет, а я по-лесному, прости Господи, что бугай-птица нечистая… Как бы с того какой улики не вышло?
— А и много ли те баять-то? — горячо перебил Андрей. — Как урядишься, сядешь в колымагу, да и поедешь во дворец. А там тебя к царице отай в покои проведут и сокроют до поры до времени. А батюшка опосля тебя туда же верхом пожалует. Не станет шуму да лиха от ворогов — опосля вечерни домой вернешься… А ты, батюшка, не гневайся! Не гораздо таких, как ты, что за новину стоят теперь на Москве. Поколь дело не сделано, зря голову под секиру совать нечего.
— Ну, ин быть потвоему! — махнул рукой Артамон Сергеевич. Одевай, Серега, боярскую одежу для большого царского выхода. Дай ему, Андрей, порты мои аксамитные алые, да ферязь желтую с зеленым жидком. А еще шапку горлатную, а я ич в простой поеду… Сдваивай меня, Серега, а ужо все царевичу обскажу, пущай над машкерадом сим потешится… Эй, Григорий, докличь Махметке коней в колымагу впрягати…
И боярин так неожиданно распахнул дверь, что Хриська не успела отскочить, шлепнулась задом ка тесовый пол и громко взвизгнула. Выбежавший на этот крик молодой боярин схватил девку за горло и закричал истошным голосом:
— А, подслух проклятый! Не от тебя ли, гадюка, из наших хором к Хованским да Толстым изветы ползут?! Крути ей руки, Серега, бей змею подколодную!..
Но старый боярин оторвал руки сына и произнес все с той же усмешечкой:
— И чего ты трепещешь, Андрей, аки куст на ветру? Подслухала девчонка сглупу, а тебе уж и Хованские подсыльщики, и Толстых подслухи мерещатся?! Запри, Григорий, девку в клеть. Ужо я сам сие разберу. — И прибавил стремянному:
— Ты со мной на другом коне вершником поедешь. Не горазд я в седле скакати, да и вороной кабы не забаловал… Ну, с Богом!
Через час из широких боярских ворот, тяжело поскрипывая, выехала неуклюжая колымага, в которой сидел один боярин Артамон Сергеевич Матвеев, а немного спустя другой Артамон Сергеевич Матвеев выехал верхом из тех же ворот и вместе с Григорием неторопливой рысью сытых коней поехал к недалекому Кремлю. А в полуверсте от Кремля в стрелецком посади, что у Сретенских ворот, трещали барабаны и бубны, завывали сигнальные волынки, спешно выкатывались пушки, и стрельцы сверкая на солнце пиками и бердышами, бегом становились вряд, на ходу кидая друг другу:
— Насыпай в пищали зелья…
— Тащи горшки с углем для припалу!
— Царевича Ивана убили; Матвеев с Нарышкиным немецким снадобьем извели!.. Гайда на Кремль! Покажем осударевым душегубам.
А между нестройными шумными рядами стрельцов гарцевали, сдвинув на бекрень шапочки с плисовым верхом, Толстой да Милославский и громко подзадоривали:
— Не выдайте, други!.. Беем конец, кто в списках тех. что у ваших голов на руках указаны. Смерть Артамошке Матвееву! Смерть Нарышкиным! Не дадим Русь онеметчивать!
Залязгал частый набат посадских колоколов и ряды, колыхаясь острием пик, с трубами, волынками, пушками и распущенными знаменами спешно двинулись к воротам Кремлевским…
Молодой боярин, Андрей Артамонович, проводив отца, плотно позавтракал и стал не спеша снаряжаться на соколиную охоту, на которую он еще с вечера был приглашен царевичем Петром.
Но едва он, скинув домашний наряд, успел надеть щегольской короткий кафтан немецкого покроя из алого шелка с серебряными пуговицами, как к нему в горницу вбежал растерянный и запыхавшийся стремянный Григорий и еще с порога закричал:
— Батюшки мои!.. Лихо-то, лихо какое!.. Обоих убили…
Андрей Артамонович выпустил из рук подарок отца, редкую диковинку, зеркальце виницейского стекла, и оно мелкими искрами рассыпалось по теговому полу.
— Кого убили? Отца?… А что же Серега? Да сказывай и скорей, аль язык отнялся? И молодой боярин начал трясти Григория за рукав.
Стремянной немного отдышался и стал говорить более связно, хотя его белое от страха лицо то и дело передергивала судорога, а из выцветших глаз текли и расплывались в морщинках крупные слезы.
— Ох, и то сказываю… Приехали мы с боярином во дворец, ан валят в Кремль стрельцы туча тучей… «Смерть — кричат — Матвееву, да Нарышкину: погубили царевича Ивана». Ну, вышел к ним Иван-то царевич живехонек, так они невраз поверили, на крыльцо повскакали, лапают его воровскими ручищами: «Жив ты, али нетути? Кто тебя, сердешнего, уморил?» Ну, видят, что царевич целехонек — осадили, поунялись малость. А тут вышел твой батюшка, речью ласковой успокаивать начал крамольников. Сзади-то кричат: «смерть Матвееву», а передовые стоят — не шелохнутся, боярина слухают. С тем бы из Кремля пошли, да тут князь Долгорукий дурьим коршуном наскочил, пужать да ругать стрельцов зачал. Ну, вестимо, те зашумели, взъерепенились, зараз князя-то и прикончили…
— Да не про Долгорукова сказывай, — с батюшкой то что?
— Ох, пропали наши головушки!.. Боярин то от крыльца в царицыны покои пошел, я тут, слышу я, в сенях Грановитой Палаты крик и шум великий… Ну, я туда побег. Гляжу: Серегу-то, что мы урядили под твово батюшку, стрельцы волокут, на ходу на части рвут… Бердышами порубили, пиками покололи, одно крошево сделали, на сапогах разнесли… Да еще и бахвалятся, воры проклятые: убили де Артамона Матвеева, так ему и надобно!..
Андрей широко перекрестился:
— Упокой, Господи, новопреставленного раба твоего Сергея! Ну, а батюшка-то скоро домой прибудет?
Стремянной всплеснул руками:
— А ты слушай дальше-то что. Побег я от душегубцев к боярину в царицыны покои. Ан, лежит он на полу белешенек и не дыхает… Обмер, что ли, со страху, али иное что попритчилось… Царица-то матушка, Наталья Кирилловна, в голос над ним вопит. Царевич Петр водой прыскает, я батюшка-то и не чует, видно, кончился…
Андрей Артамонович схватил шапку.
— Побежим во дворец скорее!
Но старый стремянный покачал седой головой.
— Не статочное дело, боярин, во дворец бежать. А вдруг люди-то дознаются, что убили то не батюшку, боярина, а Серегу подставного, и горшее лихо выйдет. И стрельцы то, чай, теперь пьянехоньки, по кружалам сидят, пьют едят на казну Милославского да Хованского. Только слово скажи, зараз подымутся. А лучше мы боярина, как стемнеет, после всенощной, сюда привезем, а я покамест к лекарю, Стефану, что боярина пользовал, сбегаю. Авось что хитрый немец и удумает.
Но хитрого немца и след простыл… Услыхав про смерть Артамона Сергеевича и про то, что стрельцы грозят всем «немцам» башку сорвать, лекарь, захватив свои скудные пожитки, сел на таратайку и спешно выехал из Москвы.
Погоревал, погоревал молодой боярин, подержал тело отца в палатах двое суток, по обычаю христианскому, а на третьи — тайно, хоронясь от людей, предал земле. Погребли боярина Артамона Сергеевича здесь же, при московских палках, в небольшом новом склепе, так как в родовом склепе бояр Матвеевых при вотчине был схоронен Серега с боярской честью и пышностью.
Старый стремянной Григорий, глядя на лицо покойного боярина, лицо, которое не хотели подернуть тени тления, сомнительно покачивал головой.
— И что бы это значило? Рыхл боярин и телом добер, сколь дней лежит, а мертвого духу нетути?!
И по причине того же сомнения, верный стремянный, замуровывая дверь склепа, умышленно оставил в ней малую продушину и потом долго ходил и прикладывал ухо: не стонет ли боярин, не кличет ли себе на помощь старого слугу…
Но дни шли, а в склепе боярина Артамона Сергеевича Матвеева стояла прежняя, могильная тишина…
В кабинете профессора психиатрии Чукина резко зазвонил телефон. Не успел почтенный профессор отложить немецкую книжку, которую он читал, и лениво приподняться с мягкого уютного кресла, как звонок затрещал еще и еще раз, все настойчивее и продолжительнее. Профессор не любил, когда его отрывают от работы, а потому, сняв трубку, сказал очень недовольно и сухо:
— Алло! Вас слушают! Да. Что угодно?
Но почти тотчас же его лицо приняло изумленное выражение, потом некоторую растерянность. Насмешливая, недоверчивая улыбка и снова удивление…
— Позвольте, уважаемый коллега… Да ведь этого не может быть. Двести пятьдесят лет летаргии!.. Такого случая наука еще не знает… Где? Где? В могильных раскопках старой Москвы?.. Я не сомневаюсь, коллега, но Матвеев? Какой Матвеев? Артамон Сергеевич, убитый в 1682 г… Невероятно!.. А скажите, уважаемый коллега, вы вполне здоровы? Голова не болит? Her! Нет! Ничего! Не смею сомневаться… Что? Что? II уважаемый коллега Семен Семенович тоже там? Ну, разумеется, разумеется, сию минуту еду, только распоряжусь…
Профессор ошалело бросил на вилку телефонную трубку, с каким-то испугом окинул взглядом кабинет, растерянно потер лоб и снова схватился за аппарат:
— 2 90–86. Да, да! Да, да! Благодарю. Клиника? Ах, это вы, Лазарь Михайлович?.. Вот что. Приготовьте отдельную большую палату и вынесите из нее всю мебель… Да, да… И койки. Все, все… Придется ее обставить из музея. Примите под росписку вещи, когда привезут. Некогда, некогда, дорогой… Поговорим после…
Чукан снова брякнул трубкой, наскоро выбежал в переднюю, криво, бантом назад, надел шляпу, набросил пальто и даже не застегиваясь кубарем покатился по лестнице, громко пришлепывая на каждой ступеньке вышитыми домашними туфлями, которые он второпях забыл переменить.
Степенный швейцар, читавший внизу газету, удивленным взглядом проводил седовласого профессора, который, как мальчишка, трусил по улице, совсем не по-профессорски размахивал руками и кричал на ходу:
— Извозчик! Такси! — и тут же, не дожидаясь неторопливо подъезжавшего извозчика, почти на ходу вскочил на площадку трамвая и скрылся за дверцей, непочтительно оттолкнув какую — то пожилую гражданку с корзинкой…
А на улице, в ярком блеске электрических фонарей, сиянии витрин, реве авто, звоне и зигзагах молнии трамвая, уже шныряли и крутились волчками мальчишки газетчики, крича надорванными, истощенными голосами:
— Экстренный выпуск! Живой человек тысячу лет в гробу!.
— Вечерняя газета! Царь Артамон приехал в СССР с того света!
А привыкшие ничему не удивляться советские граждане торопливо шли по своим делам и только некоторые недовольно брюзжали себе под нос:
— Знать что-нибудь «Вечерка» напутала… И как это не стыдно такими сенсационными пустяками заниматься?! Бузотеры!
Ближний боярин Артамон Сергеевич Матвеев глубоко вздохнул, слегка пошевелил пальцами и медленно раскрыл глаза. Первое, что поразило его, — это необычайно сильный мягкий свет, льющийся не из окна, а откуда-то сверху. Этот свет был так ровен и благостен, что боярин снова закрыл глаза и подумал: «Откуда неизреченное сияние сие? Не от лица ли Твоего, о Господи?»
Но в эту минуту чья-то ласковая и настойчивая рука сильно потрясла его за плечо.
— Довольно, боярин! Пора бы, кажется, и выспаться… Вам больше нельзя спать!
Артамон Сергеевич снова открыл глаза и на этот раз уже долго не закрывал их, оглядываясь вокруг с большим удивлением. Просторная, светлая горница, с высокими окнами, белыми блестящими стенами, полом в узорных плитах, как в Виницее, или Лунде аглицком, а убранство — русское… Широкие скамьи, покрытые цветным сукном, стол под узорными убрусами; на нем куб и, блюда и сулеи с каменьями, дорогой заморской работы. Кресла ровные дубовые, точь-в-точь, как у него в московских хоромах. Большее золоченое ложе с узорной деревянной спинкой в ногах… На ложе он сам, и ложе особенно задержало взор Артамона Сергеевича. Он долго и с большим трудом вспоминал что-то.
— Где я зрел лепоту сию? и вдруг вздрогнул: — Ахти, батюшки! Да ведь ложе сие блаженной памяти царя Алексея Михайловича! На нем он опочивал, да и представиться соизволил… А и как же я, боярин скудный, возлежу на ложе царском?
И до того испугался боярин, что снова зажмурил веки, но в эту минуту седовласый человек, бритый, как «немец», в белой одежде, наклонился к его лицу, потрогал лоб, посмотрел пристально в глаза и взял за руку повыше кисти.
— Ну что, как, Артамон Сергеевич? Слабость большая? А покушать чего-нибудь не хотите?
Боярин уставился на «немца» и с новой тревогой подумал:
— Что за человек? Риза апостольская, а лик брит, аки у басурмана поганого… — И медленно шевеля отвыкшими от движения губами, глухо спросил:
— Где я есмь? На земли, али в каком ином месте? А коли на земли, то в каком граде и стране обретаюсь?
Профессор Чукин пожал плечами и, стараясь подделаться под старо-русскую речь, Заговорил, запинаясь:
— На земле, на земле, батюшка… В СССР, то-бишь, виноват, на святой Руси… Да не где нибудь, а в самой Москве — золотые маковки… А находитесь вы на Девичьем Поле, чай оно вам ведомо? В клинике-лечебнице, построенной не при вас, а много позднее… То-бишь, при вас, конечно… А я той лечебницы главный лекарь, профессор психиатрии — Чукин.
— А долго ли я почивал?
— Многовато, боярин, многовато… То есть, конечно, если рассудить и сравнить с вечностью, то оно и совсем недолго… Чукин досадливо поморщился и подумал: — И что за чепуху я болтаю… Ни с одним психопатом не было так трудно. — И в досаде на себя закончил строго: — Вам нельзя много разговаривать! А сейчас вам подкрепиться надо!
«Немец» протянул руку через кровать Артамона Сергеевича и тронул какую-то пуговку на стене, отчего далеко, далеко раздался приятный, дрожащий звон. В комнату вошла женщина тоже в белой одежде, в белом апостольнике на голове.
— Вот, Марья Васильевна! Поручаю вашему надзору больного боярина. О нем я вам уже рассказывал, Сейчас дайте ему куриного бульону. Если больной захочет, может посидеть на постели. Вставать рано. Я зайду часа через четыре, после приема. До свидания!
Чукин встал, поклонился боярину, сделал Знак сестре, вышел с нею за дверь и быстро зашептал:
— Главное — покой и поменьше впечатлений. В палату кроме вас и служителя для уборки — вход всем воспрещается. Да и вы будьте как можно осторожнее в речах и поступках. Скачок из семнадцатого в двадцатый век — штука не легкая.
— Голубчик, Михаил Иванович! Да как же с ним разговаривать… Да ведь я и быт-то семнадцатого века очень плохо знаю. Вы бы лучше другого кого-нибудь…
Профессор только отмахнулся:
— Что же, нам из могилы что ли выкапывать его современников? Я откажусь, вы откажетесь, что-ж это такое будет? Приспособляйтесь, матушка, приспособляйтесь как нибудь.
И торопливо пошел по корридору.
Марья Васильевна уныло посмотрела ему вслед, глубоко вздохнула и, бесшумно ступая войлочными больничными туфлями, пошла за супом.
Через несколько минут Артамон Сергеевич, откушавший и уже несколько окрепший, полулежал на постели, прислонясь спиной к подушке и, привычно поглаживая бобровую с серебром бороду, беседовал с Марьей Васильевной.
— Как тебя, красавица, звать-величать?
— Марья Васильевна.
— А какого ты роду-племени? Княжая дочь, али боярская, али из заморских каких?
— Я крестьянка Тульской губернии.
— Тулу-град знаю, а Губернию-град не слыхивал.
II вдруг ехидно прищурил серый глаз:
— А коли ты роду незнатного, из холопей простых, как же ты ко мне, боярину, без земного поклону вошла? А и так на Руси николи не водилося, и княжны, и боярышни, попригоже тебя, нам, боярам, поясной поклон кладут. Ну, да я не стану гневаться! Мы тоже не лыком шиты. Во послах ездили, разные виды видывали. А и пущай от вашего лекаря немецкие порядки идут. А скажи, лебедушка, к матушке Наталье Кирилловне, посыл от меня был? Коли нетути, так пошли хоть сейчас моего стремянного Гришку в Кремль… Пусть обскажет, что надобно, а не то матушка Наталья Кирилловна прогневаться изволит, что от ее холопа Артамошки ни слуху, ни вестей нетути…
— Какую Наталью Кирилловну известить в Кремле?
Боярин сурово нахмурил брови:
— Да ты что, Марья, белены объелась, что ли? — Баешь русская, а своих царей не знаешь!
Марья Васильевна потупила глаза и промолчала. А боярин стал гневаться еще пуще:
— А ты вот что. Великось мне обед подавать. Да чтоб лапшу со свининою, гуся жареного с кашею, меду сыченого жбан, да пряженцев имбирных, да еще баранинки жареной, да еще…
— Вам нельзя, больной! Бульону покушали и довольно…
— Булен, булен! — передразнил Артамон Сергеевич. — Только брюхо тощает с ваших буленов немецких. Ну, ступай, ступай, Гришку мне покличь. Да Андрюшке-сыну скажи, чтоб суды шел. Я с ими скорее дотолкуюся, чем с тобой, немецкой прихвостницей. Ну, чего стоишь, очи выпучила? Ступай, говорю, отсель!
Марья Васильевна тяжело вздохнула, встала и пошла к двери, проговорив тихо:
— Позвоните, если что надо будет…
Но боярин запальчиво закричал ей вдогонку:
— А и что я за пономарь, чтоб в колокола звонить. Звони сама, коли у вас такие свычаи, что бабы звонят… Тьфу!..
А вечером профессор застал боярина в еще большем раздражении. Едва Артамон Сергеевич увидел главного «лекаря» в дверях, как уже начал сердито стучать кулаком по кровати;
— Ты что же, немчин поганый, удумал надо мной, боярином, потешатися? Всю утробу надорвал, криком кричавши. Ни холопей, ни смердов нетути. Наконец, притек один эдакий же белобрысый, как ты, Говорю: одежу подай, не пристало боярину без портов за нуждой ходити. А он мне што, дурень немецкий, принес? Глядикось сам: порты, хоша и аксамитные, да узкие, токмо на твое брюхо немецкое тощее, а сапоги широки зело, а кафтан, хоть и гож, да не с моего плеча. А я и на Мезени был, так чужих обносков не нашивал. И такой нуждишки не видывал, А и Гришку ко мне не покликали, а и к царице посылу не было. Не пристало тебе меня, боярина, в полону держати. Вели Махметке колымагу подкатывать, не то пеш на твой сором уйду. И царице, и царевичам на тебя, немца, бить челом стану.
Еле-еле отвертелся профессор психиатрии и, выйдя в корридор, безнадежно развел руками и сказал вполголоса Марье Васильевне:
— Посмотрим денек, другой, а потом, пожалуй, придется вниз перевести. Кстати там, в изоляторах, и окна с решетками.
А после ухода Чукина Артамон Сергеевич долго лежал, тяжко вздыхая, и, повернувшись лицом к стене, о чем-то горестно раздумывал… И только, когда в палату с колокольни Новодевичьего монастыря донесся тихий звон к заутрене, боярин торопливо и радостно перекрестился и прошептал:
— Слава Те, Господи, хоть храмы то на месте стоят. Звон колоколов малиновых слышу. Помози из немецкого полону уйти! Покинуть это место поганое, чай, одно оно такое во всей Москве и есть. — И тяжело уронил на подушки свою горемычную голову…
Утреннее солнце уже начало припекать булыжники мостовой, когда на Царицынской показалась странная фигура прохожего. Редкие встречные граждане с любопытством поглядывали на дородного человека с сильной проседью, одетого, несмотря на летнюю жару, в высокую меховую шапку и тяжелую нарчевую шубу (охабень) на пышном бобровом меху. Под распахнутой шубой виднелся еще и кафтан с высоким козырем — воротом, расшитым золотом и каменьями. На ногах у прохожего были зеленые сапоги с разными цветистыми узорами и алым отворотом, и кривые носы Этих сапог остро загибались вверх. А шел он не тротуаром, как полагается каждому толковому советскому гражданину, а самой середкой улицы, между рельсами трамвая, шел неспешно, и все время с робостью оглядывался на окружавшие его здания и бормотал:
— И что за диво-дивное, прости Господи… И словно Москва-матушка, и словно — нетути. Там, где царская изба для соколиной охоты стояла, статуй немецкий с книжкой сидит. А тута бы роще да мосту малому быти, — таковых нетути, только полосы железные проложены. А золотые маковки вижу и звоны московские слышу…
Заметил прохожего милиционер, стоявший на перекрестке, около клиник, но решил спокойно:
— Никакого безобразия гражданин не делает, а потому, кажется, представлять его в отделение не за что. Разве вот, что по дороге идет да одежа что-то чудная больно… Но и то сказать: мало ли теперь разного интернационального народу в Москве бывает… Ты его задержи, к примеру, ан хвать, это товарищ делегат из Самарканда, или какой там сочувствующий советской власти. И тебе же от начальника неприятность будет…
И постовой милиционер, не задерживая боярина Артамона Сергеевича, все-таки зоркий глазом наблюдал за ним:
— Мало ли что с гражданином-азиатом случиться может… И с дороги собьется, Запутается, и под автошку ненароком попадет, да ведь и московские «ширмачи» охотники до такого непонимающего народу…
А сам Матвеев и рад бы спросить кое-что и разузнать кое о чем, но, окидывая взглядом прохожих и поглядывая на красную шапку милиционера, с тоской думал:
— И хоша бы единого православного встретити… Все немцы аглицкие короткохвостые… А вот тот, что в красной шапке стоит, надо быть, короля польского шляхтич. А и мы таких в граде Аршаве видывали, коли в послах гостевали…
Вдруг из-за поворота, прямо на Артамона Сергеевича, выскочило страшное чудище с тупой злой мордой и оком зело великим, заскрежетало и рассыпалось мелким бесовским звоном…
Артамон Сергеевич в страхе попятился, судорожно перекрестился.
— С нами крестная сила! Чур-чур меня, окаянный… Воистину змей-горыныч, али дракон пучеглазый, что в сказках сказывается. Видно, погибать мне постыдной смертью…
Но чудище зашипело по-змеиному и остановилось в двух шагах от боярина. Из его пасти, сбоку, неожиданно выглянул «немец» в короткой куртке и закричал не только по-человечески, но и по-русски, по настоящему:
— Ты чего, чортова голова, на рельсах торчишь? Чуть тебя, дьявола, так твою растак, не переехал. Милиционер!
И оглушил боярина свистом соловья-разбойника. И тотчас же на плечо Артамона Сергеевича легонько опустилась рука «польского шляхтича», и «малиновая шапка» заговорила тоже по-русски.
— Никак невозможно, товарищ-азиат, по рельсам ходить. Этак и раздавить трамвай может. Пожалуйте на тротуар… — И учтиво поддерживая боярина под локоть, отвел его на панель. Избегнув стыдной, непокаянной смерти, Артамон Сергеевич так возрадовался своему спасению и настоящей русской речи, что, не выпуская руки «шляхтича», заговорил и сам:
— А и спасибо тебе, добрый человек, а избавление! А и скажи ты мне, что за диво на меня наехало? Уж, кажись, давно чудища-змея Тугарина во святой Москве видом не видано.
Милиционер широко улыбнулся:
— Какое же чудище, гражданин? Просто трамвай 17-ый номер. Известно, как в вашей стране этого не водится, то оно, может, и удивительно. А как у нас электрификация, Волховстрой, Днепрострой там и разные другие, то скоро трамваи по всем деревням побегут… А вам куда собственно надобно?
— До Кремля. К выходу поспеваю. К матушке Наталье Кирилловне челом бить на свои обиды тяжкие, нуждишки великие…
Милиционер опять улыбнулся:
— В Кремль?! Ну так, значит, и есть! А насчет обид это вы правильно. Потому, как Советская власть всем угнетенным первая опора и защита… А что касается Натальи Кирилловны, то такую не знаю. А, может, в Кремле и проживает такая… Товарища Рыкова, товарища Сталина и товарища Бухарина — этих знаю, что в Кремле. Да вы вот что, гражданин. Давайте-ка я вас на это самое чудище номер 17 посажу, до центра доедете, а там дорогу в Кремль спросите. И товарища Наталью Кирилловну найдете. Только помните: по мостовой в Москве строго воспрещается. Тут еще ничего, место тихое, а в центре, да попоздней, тут вам и автомобилей не счесть, и трамваи опять же. Пожалуйте.
И вежливо взяв боярина под руку, милиционер подвел Артамона Сергеевича к подкатившему 17-му номеру, подсадил на заднюю площадку и, провожая двинувшийся трамвай взглядом, подумал:
— Чудной гражданин… Одежда азиатская, а разговор наш русский. И как это таких иностранных гостей одних по Москве пускают.
А боярин в это время с великим смятением в душе мчался в утробе чудища, со страхом прислушивался к великому шипу и звону змеиному, и приглядывался, как быстро несутся мимо столбы и здания… Ранний трамвай был почти пуст. Только несколько молочниц с пузатыми жбанами да две-три торговки со Смоленского рынка перешептывались между собой и с любопытством поглядывали на странного пассажира. Одна из молочниц, старушка в большой пуховой шали, с круглым личиком, в морщинах, как печеное яблочко, особенно внимательно приглядывалась к боярину, умильно моргала слезливыми глазками, жевала губами и даже несколько раз украдкой перекрестилась:
— Ох, милые мои, уж не Микола ли угодник? — И бородка-то святительская, и от ризы-то сияние!
А когда кондукторша, подойдя к Артамону Сергеевичу, несколько раз настойчиво повторила:
— Ваш билет, гражданин! — и, не получая ответа, сделала озабоченно-строгое лицо и собиралась дернуть за веревку, чтобы остановить трамвай и высадить «зайца», старушка внезапно засуетилась, достала тряпочку, вынула оттуда восемь копеек, протянула их кондукторше, досадливо приговаривая:
— На, на, подавись сиротскими деньгами! Али не видишь, что человек не тутошнего свету. Вам бы только деньги сорвать! У-у, окаянные! — и, окончательно уверовав в святость боярина, укоризненно покачала головой и сердито заворчала:
— Ну, чего пристала? Пропасти на вас нет! У самого угодничка билет просит! II не боишься, бесстыдница, что тебе на том свете эти самые восемь копеек горячей смолой к паскудному твоему языку припечатают? Тьфу!
Кондукторша звонко щелкнула замком денежной сумки и пожала плечами, а старушка, сложив руки калачиком, прибавила, обращаясь к боярину:
— Помяни, батюшка, болящую рабу божию Наталью во святых молитвах твоих.
Но Артамон Сергеевич только отмалчивался да покряхтывал, когда безлошадная колымага подбрасывала его на месте, нежданно рвала то в ту, то в другую сторону, качала и вертела так, что в глазах зеленело и утроба выпирала вон. Несколько остановок боярин как-то кое как выдержал, но когда кондукторша громко сказала «Смоленский рынок», и все бывшие в вагоне двинулись к выходу, боярин торопливо пошел следом за другими, грузно соскочил с площадки наземь и сразу очутился в густой людской каше…
Боярина со всех сторон смяли, затискали, затолкали, в уши ему назойливо лезли разные голоса:
— Пирожки горячие! Кому пирожков горячих? С мясом, с рисом, с яйцами — съешь с пальцами!.. Один возьмешь, — другой сам подскочит! Во-от горячие пирожки!
— Бим-бом — веселит весь дом! Не бьется, не ломается, — физкультурой занимается!
Но именно здесь, в людской толкучке, Артамон Сергеевич почувствовал себя гораздо вольготнее. Во-первых, здесь люди занимались знакомым, понятным делом: той же куплей-продажей, что и в старой Москве, а во-вторых, в толпе то и дело мелькали фигуры с истыми «брадатыми ликами», в длинных одеждах, почти таких же, какие носил «черный люд» Алексеевских времен.
Правда, некоторые ларьки, особливо с зельем табачным или диковинными надписями, вроде «Моссельпром» или «Цветмет-промтрест» Артамон Сергеевич обходил с опаской, чтобы «невзначай не опоганиться», но зато у других позадерживал шаг и с любопытсвом разглядывал разложенные вещи: и ткани пестрые, явно заморские, и струмент разный, и часы ручные малые и такие хитростные, каких не было, поди, и у самого царя Михаила Федоровича, на что тог был охоч до часов и прочих немецких выдумок.
Около же лотков со снедью боярин Матвеев и совсем приостановился. Почуял он, как сосет под ложечкой и урчит в брюхе после скудного «немецко-лекарского харчу» и с грустью подумал о том, что в кармане его аксамитных портов нет ни денежки.
Стоял Артамон Сергеевич да с завистью поглядывал на тех счастливчиков, что забирали всякую снедь и явства разные, совали продавцам какие-то цветные грамотки (надо-быть, ярлыки торгового приказу государева) и уходили, захватив товар да еще и дополучив целую кучку настоящих серебряных и медных денег.
Вдруг кто то дернул боярина за длинный спущенный рукав охабня. Артамон Сергеевич оглянулся и увидал перед собою человека с реденькой, словно выдерганной бородкой, с красным носом луковкой и большим синяком под отекшим, закрывшимся глазом, Словом, точь-в-точь «ярыжка», птица хотя и малая, да когтистая… Человек этот хитро подмигнул здоровым глазом, шмыгнул носом, лихо кинул на затылок замасленный блин картуза с оторванным козырьком и спросил осипшим голосом:
— Что, ваше степенство, на ситник буркалы пучишь? Али шамать охота, а в одном кармане густо, а в другом и совсем пусто? По нашему-то, по-рассейски, лопочешь, али нет? Жрать-то хочешь, спрашиваю? — И указал на лоток с калачами и баранками корявой, трясущейся рукой.
Артамон Сергеевич ответил тихо, стыдливо потупляя очи:
— А и отведал бы я снеди разные, да не имею при себе кошеля с медью, али серебром чеканным…
Рыжий только присвистнул:
— Эх, ты, мил-человек! То-то я по вывеске вижу, что жрать тебе шибко охота! Денег нет — не беда! Дашь Сеньке, мне тоись, на полдиковинки, зараз все обстряпаю! Ишь, шуба-то на тебе, мил-человек, кака знатная. Гляди, червонца полтора, а то и все два датут. А куда-те в шубе в такую жарищу? Скидывай, зараз смальхаеим!
И «ярыжка» начал услужливо стягивать охабень с боярских плеч. Боярин сперва было заупрямился:
— Не пригоже мне, ближнему боярину, не в полном уряде на выходе осударевом быги!
Но рыжий уже перекинул шубу через локоть и, стоя рядом с боярином, начал покрикивать:
— Вот шуба — покупай кому любо. Бобер да парча, — продаем для харча. — И поманил пальцем носатого старика, равнодушно стоявшего в стороне. Носатый лениво подошел к шубе, пощупал мех, прищелкнул ногтем парчу, дружески хлопнул по плечу Сеньку, сунул в руку боярина четыре больших белых грамотки и с неожиданной быстротой затерялся в шумной, крутящейся толпе. Боярин недоуменно поглядел на «грамотки», с трудом прочел на одной из них слова, написанные странной, не церковной вязью: «Один червонец. Билет Государственного банка СССР» и сказал растерянно «мил-человеку»:
— А что за грамотки они, не ведаю. А и какая им цена, не разумею. Кабы сребро, али злато было, то иная стать…
Сенька лихо закрутил рыжий ус, выставил остатки гнилых зубов и ответил:
— Ну, насчет «злата», — это уж вы ах оставьте, гражданин… А серебро это мы тоже могим!
И ловко выхватив у боярина разом все четыре бумажки, спрятал две из них в карман продранных штанов, подбежал к ближайшему ларьку и через минуту принес Артамону Сергеевичу целую кучу блестящих серебряных монет.
— Получай, мил-человек… Эти знаешь, гражданин фрайер? Ну, а теперь неча тут стоять. Еще мильтон наскочит, в беду с тобой попадешь, гражданин дубовая башка. Айда в трактир: там и подзакусить, и зарядиться можно… Вали со мной через бульвар в «Свидание Друзей», ваше высокопреподобие. По одеже ты не поп, не монах, а дурак в штанах! Айда! Сегодня — ты угощаешь, а завтра — я, потому денежки поровну…
Часа через два Артамон Сергеевич с несколько затуманенным взглядом и слегка разрумянившимся лицом важеватой походкой шел по Арбату и уж без прежнего ужаса, а лишь с большим любопытством поглядывал на разные бесовские действа. И на колымаги бесконные, что хрючат по свинячьи, лают по-песьи, ревут по-туриному и на прочие сатанинские голоса, а пронесясь мимо, оставляют такое смердие, что с души прет от духа адова. Глядел боярин и на трещотки двухпольные, на коих сидит «немец», согнувшись в три погибели, ручкой вертит да на честных людей фукает, и на окна «амбурского стекла», за коими разложена всякая всячина, и на белых «дьяволиц» бесстыжих, кои в коротких юбочках с обнаженными руками и персями, старые и младые шли навстречу боярину и бесстыдно улыбались размалеванными губами на великой ему, Артамону, соблазн и прельщение… Рядом с боярином рыжий «мил-человек», очень веселый, бойко отстукивал по асфальту опорками, расталкивая прохожих и говорил без умолку.
— Должон ты меня, мил-человек, больше отца родного почитать, дубовая твоя башка! Другой бы, мил-человек, дал с твоей шубой тягача и Митькой звали… А я тебя напоил-накормил и теперь куда хоть предоставлю. До самого Кремля доведу. Только зачем тебе, индюку, в этот самый Кремль ходить? Дура ты, мил человек, дура и есть. Я спрашиваю: кто такой? а ты: боярин! Ты эфти фортели брось, мил-человек. Нынче баров да князьев нету, им всем хвосты повыдергали и остался один гражданин-товарищ. Значит, крой, — «товарищ» — и больше никаких гвоздей! Спросит тебя у Кремля мент: куды, мол, а ты и валяй: — я, товарищ часовой, к товарищу Наташке. — Понял? Ты Сеньку, мил-человек, слухай. Потому у Сеньки башка-то во как работает! Сенька, я то-ись, все огни и воды и медные трубы прошел… Ой, не ходи в Кремль. Вертай, мил-человек, на Смолягу. Там вашего брата, буржуев, страсть сколько околачивается. Я тебе, для ночевки и «малину» найду… Ишь, на тебе сапоги гожи, а кафтан тоже.
Но умный боярин давно уж раскусил, что за птица его спутник, а потому долго шел молча. Наконец, остановился и сказал сердито:
— Ну, чего пристал, аки лист банный… Тать и вор, вот кто ты… Мотри, прикажу ужо бить те на торговой площади кнутьями…
Мил-человек сперва разинул рот от удивления, а потом так и покатился со смеху.
— Ах ты, фон барон грачей да ворон!.. Кнутьями? А кого? Меня, слободного гражданина республики? Ах ты, дурья башка. Я же тебя пожалел, а он, на-кось, что выдумал! А не хошь, я тебе сейчас всю морду искаряпаю… И нарсуд ничего не скажет, потому что взаимное оскорбление…
Но вдруг приостановился, заметив милиционера, который с особым вниманием смотрел на эту странную пару, и зашипел:
— Снегирь рисует. Еще засыпишься. Погодь маленько, я сичас.
И быстро шмыгнул в один из Арбатских кривых переулочков. Но Артамон Сергеевич не стал ждать. Той же неторопливой важеватой поступью он шел за другими, осторожно поглядывая по сторонам и стараясь во время перехода через переулки держаться поближе к другим пешеходам, а иногда, если бесовская колымага с ревом заворачивала в этот переулок, боярин пухлой рукой робко прихватывал кургузую полу ближайшего «немца». Так боярин Матвеев благополучно добрался до угла Арбатской площади, но здесь ревущих бесовских колымаг и чудищ звенящих стало так много, что он вынужден был остановиться. Много раз Артамон Сергеевич пытался сойти с тротуара и сделать несколько шагов по площади, но тотчас же стремительно бросался назад, испуганный лаем или ржанием налетавшего на него смердящего чудища… Наконец, устав пережидать, Артамон Сергеевич поднял очи к небу, занес руку для крестного знамения, хотел уже ринуться через растреклятую площадь «во вся воли Божия», как вдруг кто-то тронул его за локоть и над самым ухом прозвучал голосок:
— Вы что, больны, гражданин? Вам помочь перейти через площадь?
Боярин опустил глаза и руку и увидел двух «белых дьяволиц» в ало-огненных повязках на головах. Из-под этой повязки, с длинными ушами сзади, у одной выбились черные, у другой русые волосы. Черная затараторила:
— Вы, собственно, куда хотите пройти, товарищ? Вы, вероятно, не здешний, а из каких-нибудь нацменьшинств?
— Во Кремль, на выход пробираюсь, красавица…
— В Кремль? Отлично, нам по пути, идемте!
И дьяволица с черными глазами ловко подхватила Артамона Сергеевича под руку и начала пробираться между чудищами, то приостанавливаясь, то стремительно увлекая боярина под самым носом какого-нибудь адова зверя… Добравшись до угла Воздвиженки, дьяволица выпустила руку Артамона Сергеевича и проговорила:
— Ну, теперь вы в безопасности… А, впрочем, Воздвиженку мы вместе пройдем. Мы на рабфак Покровского, на Моховую, знаете? Проводим, Маруся, товарища прямо до Троицких ворот. А там вы дорогу найдете? Вы в Кремле ходы знаете? Вам к кому там?
Боярин даже прослезился от умиления, услышав знакомые названия улиц и ворот.
— А и как же пути в Кремле не ведати? Слава те господи, исхожено и поезжено не одиножды. А иду я к матушке Наталье Кирилловне челом бить.
Дьяволицы переглянулись.
— К Наталье Кирилловне?.. Вы не ошибаетесь? Может быть, к Надежде Константиновне или Марии Ильинишне? Они там. А кто же ваша Наталья Кирилловна?
— А царица-матушка всея России.
— Царица? Странно… У нас никаких цариц нет. У нас диктатура пролетариата. Вы что-нибудь о теории Карла Маркса и учении Ленина слышали, товарищ?
— Нетути, Ленина не ведаю. А Карлов знавал двух. Одного в Гишпании, а другого в…
— О Ленине не слыхали? Да ведь это имя гремит по всему миру, на устах не только трудящихся, но и у их врагов.
Артамон Сергеевич усмехнулся.
— А скажи, красавица, коли у вас царей и цариц нетути, кто же теперя Русью правит?
— Совет Рабочих и Крестьянских Депутатов. Ну, как бы вам сказать попроще? Круг избранных от народа людей, что ли.
Артамон Сергеевич задумчиво погладил бороду.
— Ладил вор Болотников в лихолетье смутное бояр да князей порушить, Русью на казацкую стать кругами правити, да на том и живот скончал. Ужли теперь такое лихо подеялось? И тотчас, как умный политик, побывавший во всяких переделках, добавил с тонкой усмешкой:
— А уряда у вас гожа, хошь и холопья власть, и живете богато, а и хоромы высокие, и премудростей много всяких зело.
А про себя подумал:
— Облыжно девка показывает, запутлять хочет, недаром и до крестного знамени не допустила. Коли Кремль со святыми соборами на месте стоит, так како в нем царям не быти?
А чернявая снова затараторила:
— Откуда вы, товарищ? Откуда у вас такие странные понятия? Вы кто такой?
Артамон Сергеевич приосанился.
— А я ближний боярин государев, Матвеев, Артамон Сергеевич… А и приказу посольского голова, да и приказу стрелецкому и другим приказом начальник.
Белая дернула черную за короткую юбочку и шепнула:
— Пойдем, Шурка… Разве ты не видишь, просто сумасшедший! — И прибавила громко: — Ну всего, пока, а то мы на лекции опоздаем…
Но Шура удержала подругу и призадумалась.
— Матвеев, Матвеев?.. Позвольте, я что-то читала в газетах. Вы — очнувшийся боярин 17-го века? Ах, это интересно! Вы, вероятно, и революционное движение Степана Разина помните? А может быть, его самого лично видели?
Но белая уже тащила черную: — Пойдем! Гражданин и сам теперь дорогу найдет…
Черная на минуту остановилась, вынула малую книжицу, что-то настрочила и протянула листочек боярину:
— Вот, товарищ Матвеев, когда кончите в Кремле, непременно, непременно заходите по этому адресу. Очень, очень любопытно. До свидания. — И возмущенно сказала подруге: — Странная ты, Маруся. Ведь, это же совсем сырой материал. Даже Ленина не знает… Необходимо брать таких в строгую индивидуальную обработку…
А Артамон Сергеевич, едва только дьяволицы скрылись в толпе, закрестил и разорвал грамотку, не читая бросил лоскутки наотмашь по ветру и плюнул троекратно через левое плечо. Потом с умилением взглянул на знакомые кремлевские зубцы и башни, поднял голову, приосанился и двинулся к Троицким воротам, расчесывая на ходу пальцами пушистую бороду.
Увидав у Троицких ворот стражу в диковинных шлемах, не стрелецкого наряда, с фузеями заморскими, боярин подумал.
— Знать, царица-матушка немцев али шведов для опаски выписала… Мятутся, вишь, стрельчишки воровские. И все нм не любо. Недаром и Петр-царевич ладит войска урядити на иноземную стать. А и мы не раз царице указывали, что стража заморская дело доброе, верное.
И тому не подивился Артамон Сергеевич, что в Троицкие ворота входят или «немцы» короткохвостые, или простой, незнатный люд.
— А и для того стража строга, что во врата сии входят люди незнатные, а нам, боярам — иные ходы, знать, положены… — И не спеша двинулся знакомой дорогой, вдоль зубчатой стены, к Спасским воротам.
Вдруг из-за Тайницкой башни взбилась огромная блестящая птица и, несмотря на то, что она лишь одно мгновение промелькнула перед испуганными очами боярина, он успел разобрать, что на птице той человек сидит. Птица с треском поднялась на высоту, а боярин со страха чуть окарачь не пошел, и не успел еще как следует откреститься и оправиться, как над самым его ухом заиграла громкая музыка. Слышит боярин: трубы гудят, гусли звонкие наигрывают, барабаны да литавры бьют, а ни трубачей, ни барабанщиков нигде не видать… Поднял боярин голову и вдруг увидел невеликую трубу на столбе, а из той трубы и шла вся музыка… Вдруг как грянет труба, словно сотня бирючей: Алло! Алло! Алло! Сегодня из психиатрической клиники первого МГУ через окно убежал находившийся там на излечении боярин 17-го века Артамон Сергеевич Матвеев! Повторяю: Артамон Сергеевич Матвеев! Где бы он ни находился и кому бы ни встретился, каждый сознательный гражданин СССР должен доставить Матвеева в ближайшее отделение милиции. Приметы…
Дальше Артамон Сергеевич не мог слушать… Побледнев, как мел, выпучив глаза и подобрав полы кафтана, он бросился бежать во всю мочь от страшного дива, а труба догоняла боярина своим исполинским ревом…
Испуганным очам боярина мерещились, как в тумане, какая-то старуха-«немка», сбитая его дородностью и кубарем покатившаяся на мостовую, звон большого стекла амбургского, разлетевшегося от его руки, опрокинутые ящики, чьи то крики:
— Держи! Лови хулигана, — и переливные разбойные посвисты…
Кто-то сбил с Артамона Сергеевича бобровую шапку, чья-то рука ухватила боярина за ворот и он рванулся так, что ворот остался в длани у похищника. Потом какой-то пустырь, заставленный штабелями дров, а он, боярин, ужом вполз между поленницами, залег и затаился там…
Вылез Артамон Сергеевич только тогда, когда на небе уже давно слабо мерцали тихие звезды, а на Москве светило множество лун, привязанных хитростью немецкой проволоками к высоким столбам, а во всех окнах дрожали малые луны…
Долго потом боярин бродил по улицам, прижимаясь к каменным стенам домов и отворачивая свой лик от прохожих… Искал боярин хоть одного дому знакомого и, не смея спросить, лишь украдкой читал слова, написанные на разных хоромах: — «Вхутемас», «Обомху», «Наркоминдел», «Тресттамсук», и многие другие… И вдруг на одной двери увидел Артамон Сергеевич большую зеленую грамоту, на которой явственно было начертано:
«ЦАРЬ ФЕДОР ИОАННОВИЧ».
В мозгу Артамона Сергеевича вихрем пронеслась радостная мысль:
— Батюшки, родимые… Я тут брожу, аки тать в нощи… А царь-то, сынок Иван Васильевича во святой Москве… Не попал к матушке Наталье Кирилловне, пойду хоть покойничку Федору Иоанновичу челом бити…
В усталой голове Артамона Сергеевича, после стольких виденных чудес, восстание из гроба царя Федора уложилось как-то само собою и не вызывало никакого сомнения, Торопливо распахнул он тяжелую дверь и стал подниматься вверх по широкой безлюдной лестнице. Какой-то человек на минуту задержал боярина:
— Опоздали, гражданин… Сейчас последний акт начинается… А билетик у вас есть? Может, возьмете по дешевке: один остался?
Артамон Сергеевич машинально взял протянутую ему грамотку.
— А деньги?
Боярин молча выгреб из кармана все серебро, что осталось у него от угощения «мил-человека» и, не оглядываясь и держа грамотку в дрожащей руке, вошел в корридор, наполненный «немцами» и «дьяволицами» бестыжими и размалеванными.
Затрещал звонок, и Артамон Сергеевич вошел вместе с толпой в приемный царский покой, сплошь установленный рядами стульев и кресел. Там боярин пробрался вперед и робко прижался к стенке, дожидаясь вечернего царева выхода…
Тихо шурша, поднялся занавес. Измученный Артамон Сергеевич своими собственными очами увидел родное и близкое… Бог паперть церковная, на которой он сам, боярин, хаживал под веселый трезвон малиновых колоколов от обедни и всенощной… Вот нищие и прочий московский люд, бородатый, одетый но-истовому… Царь с царицею в одеждах златотканных… Боярышня бьет царю челом с просьбою слезною. И царь всея Руси ей благостно и милостиво улыбается…
— Чего же я мешкаю? — пронеслось в голове боярина, — самый час приспел!..
И публика, замолкшая в созерцании былых времен, неожиданно была поражена странным зрелищем. Дородный человек в разодранном кафтане и грязных зеленых сапогах с кривыми острыми носами, со спутанной окладистой бородой и длинными волосами, ринулся через оркестр, вскочил сначала на стул, затем на пюпитр и вскарабкался на сцену… Там он рухнул на колени рядом с боярышней, ударил себя в грудь кулаком, распластался на подмостках и завопил жалобно:
— Помилуй, осударь-батюшка… Бью тебе челом слезно… А избавь ты меня от полона немецкого, от бесовского навождения…
Все сразу смешалось и спуталось. Суфлер неистово замахал из будки руками… Режиссер затрещал звонком… Среди ошалевшей, вскочившей с мест и галдящей публики, к сцене пробиралось несколько человек военных и штатских с решительным видом… Царица присела в страхе и смятении, а царь растерянно схватился за голову. Венец Мономаха с картонным мягким стуком упал на подмостки, благостная улыбка исчезла, а из-под съехавшей на бок брады выглянуло растерянно-бритое лицо… И внезапно острая мысль пронзила Артамона Сергеевича:
— Лицедейство комедийное..! Ничего нетути: ни царя милостивого, ни Москвы златоглавой, ни всей России. И меня, боярина, нетути… Все показ один!..
Мысль эта, как хищная птица, ударила железным клювом в самую средину сознания Артамона Сергеевича, закрыла его широким черным крылом, и боярин вскочил, растерянно оглянулся вокруг, взмахнул руками и рухнул на пол всем грузным телом, увлекая за собою целый церковный свод легкой декорации… А на сцене уже стоял бритый человек с энергичным лицом и говорил, властно отчеканивая каждое слово:
— Граждане, спокойствие! Прошу очистить сцену и зрительный зал. Товарищ Семенов, распорядитесь! Товарищ Серпов— по телефону «Скорую помощь». Затем позвоните в Главнауку и профессору-психиатру Чукину. Ну, чего же вы топчетесь!?
Через полчаса глазастая автокарета доставила боярина в психиатрическую клинику. Дородное тело Артамона Сергеевича бережно уложили на широкую койку, его сразу окружило несколько человек, и один из них, бледный, поблескивая золотыми очками и поправляя сухощавой рукой седые волосы, скорбно говорил:
— Как жаль, как жаль, уважаемый коллега Михаил Иванович! Сколько бы любопытного мог рассказать нам этот живой памятник 17 столетия… Сколько бы исторических сомнений и споров он разрешил… И как это вы не уберегли?
Чукин вдруг покраснел и сказал язвительно:
— Не уберегли-с?! А попробовал бы я поступить построже, так вы бы, достоуважаемый коллега, первый вцепились:
— Ах! Разве можно так относиться к памятникам старины, да еще живым-с!
Человек в очках сказал примиряющим тоном:
— Но, может быть, это только новый глубокий обморок?
Профессор психиатрии Чукин приложил ухо к рыхлой, белой груди боярина, долго и внимательно слушал, потом выпрямился, сокрушенно вздохнул и пожал плечами.