Официальной олимпийской эмблемой являются пять цветных сплетенных колец, символизирующих пять континентов: голубое — Европу, черное — Африку, красное — Америку, желтое — Азию и зеленое — Австралию.
Их было четверо, и они были похожи, как братья.
У всех четверых коленки были всегда в ссадинах, руки испачканы и поцарапаны, а штаны порваны и заплатаны. Даже имена всех четверых начинались на одну букву: Луиджи, Лоренцо, Леонардо, Лючиано. Но они не были братьями.
Просто они все жили в одном доме. В одном из тех высоких облезлых, старых домов, что выходят своими слепыми от жалюзи окнами на реку.
Перед домом пролегала широкая мостовая и росли высокие древние платаны.
Но окна тех комнат, где они жили, выходили не на реку. Они выходили в узкий, всегда темный, сырой двор. Над двором, словно облака, нависли бесчисленные груды белья, развешанного на протянутых между окнами веревках. Впрочем, белье скорее напоминало тучи — оно было не белым, а серым.
Луиджи, Лоренцо, Леонардо и Лючиано частенько дрались между собой, награждая друг друга звонкими пощечинами и тумаками. Но жить один без другого они не могли, и какая бы отчаянная «навечная» ссора ни разъединила их накануне, они мгновенно объединялись, если нужно было дать отпор «заречным» ребятам или возникал проект интересного приключения.
Одним словом, они были неразлучны, как братья.
Вместе играли и дрались, лазали по крышам и получали трепки от матерей, вместе зарабатывали деньги, что случалось делать по-разному.
Иногда в огромных мусорных кучах, что высились за городом, за древним, построенным еще рабами виадуком, удавалось разыскать целые бутылки или консервные банки. Иногда в дни сенсаций их брали на пополнение армии таких же голоштанных и горластых газетчиков. А иногда, и это было высшим счастьем, они проводили вечер в одном из маленьких спортивных залов, разнося пиво, «кока-кола», мороженое. Они торопливо сновали в душном, прокуренном помещении среди орущих людей, порой застывая как зачарованные, не в силах оторвать взгляд от ярко освещенного ринга, на котором, потные, растрепанные и окровавленные, утопая в табачном дыму и пыли, метались боксеры.
Возвращаясь домой по темным дождливым улицам, они с азартом обсуждали проведенный вечер, вновь и вновь переживая чужие бои, завидуя зрителям, которые могли смотреть эти бои каждую субботу, а больше всего завидуя боксерам. Они не знали, что зрители подчас всю неделю копили гроши, чтоб субботним вечером сходить на бокс, что боксеры — такие же бедняки, как они сами, хоть и взрослые. Только мальчишки за несколько измятых лир разносили пиво, а боксеры за те же лиры избивали друг друга.
Они этого не знали. Они видели спорт, а спорт — это было здорово, и теперь, в дни олимпийских игр, Луиджи, Лоренцо, Леонардо и Лючиано считали себя самыми счастливыми, потому что игры эти происходили в их городе, в Риме.
Разумеется, они не имели возможности побывать на стадионах, в спортзалах или бассейнах. Зато они частенько видели мчавшиеся по улицам большие автобусы, в которых спортсмены ехали на соревнования. Они толкались у входа в Олимпийскую деревню или у ворот стадиона. А в день открытия игр ценой отдавленных ног и затекших рук им удалось увидеть весь олимпийский парад!
И они навсегда запомнили и синее небо, и сверкающее солнце, и тысячи голубей, взметнувшихся над городом, словно тысячи белых приветственных платков. Они навсегда сохранили в памяти шумный, жаркий, вихревой день, наполненный красками, музыкой, криками и движением.
Они могли бы и через десять лет рассказать с мельчайшими подробностями об олимпийском шествии к стадиону. Через десять лет! А тем более в тот же день, когда, качаясь от усталости, оглушенные и помятые, они вернулись в свой сырой, темный двор и предстали перед дядей Боссо.
Дяде Боссо было безразлично, где сидеть с молотком в одной руке и каким-нибудь старым ботинком в другой — в темной конуре, выходившей на темный двор, или на ярком солнце. Дядя Боссо был слеп. Вы можете сказать, что слепых сапожников не бывает. А вот представьте, бывают! И лучшим доказательством служил дядя Боссо.
Когда-то он был моряком, побывал на всех морях и океанах, но во время войны его ранило, и он потерял зрение. Теперь с рассвета до темноты он сидел, сгорбившись, зажав между коленями колодку, и чинил ботинки. Он брал дешево, потому что работал неважно, и ему приносили на починку свою обувь окрестные бедняки. Он на ощупь резал кожу, забивал и вытаскивал гвозди, подшивал суровой ниткой отвалившиеся подошвы, укреплял поломанные каблучки давно немодных туфель. Получалось плохо, клиенты ворчали, а то и сердились, но потом опять приходили к дяде Боссо, потому что дешевле все равно никто не брал. Да и жалко было старого инвалида. Но для Луиджи, Лоренцо, Леонардо и Лючиано дядя Боссо не всегда бывал старым инвалидом.
По воскресеньям или когда не было работы, он часами рассказывал им о своей морской жизни. Перед затаившими дыхание ребятами возникали лазурные тропические бухты, волосатые тонконогие пальмы, суровые белые льды, далекие чудесные города, бури и тайфуны, кораблекрушения и морские сражения; запах стираного белья, сырости и нечистот, всегда стоявший во дворе, исчезал, уступая место соленым ветрам и ароматам смолы, нагретой палубы и порохового дыма. И сам дядя Боссо распрямлялся и превращался в усатого красавца моряка в ослепительно белой форме, стоявшего на капитанском мостике…
Они любили дядю Боссо, и он любил их. В зимние слякотные дни они приносили ему щепу и куски угля, ходили за хлебом и сыром, бегали за гвоздями. А главное, он был поверенным их славных дел, их приключений, затей и мечтаний.
Он сам придумывал для них разные интересные игры и дела. Вот и в тот день он устроил настоящий конкурс — кто лучше сумеет описать олимпийские делегации. Лучше всех это сумел сделать Лючиано. За это дядя Боссо наградил его кожаным футляром для гребенки, который сам смастерил. Это был довольно бесполезный подарок, потому что Лючиано в жизни не держал в руках гребенки. Но все же он был очень горд призом.
Пока шли игры, дядя Боссо часто придумывал такие конкурсы, награждая кого конфетой, кого почтовой маркой, кого освободившимся из-под клея пузырьком.
В конечном итоге как-то выходило, что все получали награды поровну. А когда до конца игр осталось два дня, дядя Боссо собрал их и сказал:
— Завтра проводим последний аврал! В море выходите все четверо! Курс — Олимпийская деревня! Боевая задача — достать значок! Кто достанет лучший значок, тот лучший капитан! Награда… — И тут дядя Боссо выдержал длительную паузу. — Компас!
Сначала им показалось, что они ослышались. Но дядя Боссо повторил:
— Компас!
Компас! Заветная мечта, предмет неизменного восхищения и благоговения! Черный, немного облезлый, в потертом замшевом футляре, он лежал на дне морского сундучка дяди Боссо. Иногда дядя Боссо вынимал его и давал им подержать, полюбоваться на маленькую светящуюся зеленую стрелку, всегда указывающую правильный путь.
На следующее утро все четверо, серьезные и сосредоточенные, в полном сознании важности предстоящей задачи двинулись в дорогу. У каждого был свой продуманный за ночь план, которым он горел поделиться с тремя другими. Но план этот был великой тайной, долженствовавшей принести победу, и каждый молчал.
Главное было пройти в Олимпийскую деревню. А это было неимоверно трудно. Вдоль высокого проволочного забора прохаживались полицейские. Конные патрули карабинеров объезжали ограду.
Недалеко от входа в деревню друзья расстались. Они долгим взглядом посмотрели друг другу в глаза — так смотрят, прощаясь, моряки, уходящие в дальнее опасное плавание, — пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны.
Лючиано повезло больше всех. Не успел он подойти к воротам, как оттуда появилась группа необычно одетых спортсменов — они были в небесно-голубых кителях с золотыми пуговицами и золотыми галунами, над лакированными козырьками их элегантных фуражек сияли сложные золотые украшения. На груди пестрели золотые значки и эмблемы. Это была группа яхтсменов, уезжавшая в Неаполь.
Лючиано был заворожен сверканием этих великих людей. С толпой ребятишек он бросился вперед. В одно мгновение яхтсмены были окружены, их дергали за рукава, совали им в руки блокноты для автографов, требовали у них значки. Толпа разъединила спортсменов, затолкала, чуть не опрокинула. Они отбивались как могли, отчаянно пробиваясь к автобусу. Кругом стоял крик, смех. Полицейские врезались в мальчишечью толпу, щедро раздавая пинки и подзатыльники. Кто-то больно толкнул Лючиано локтем, и он кувырком полетел на землю. И в то же мгновение почти рядом с собой в пыли, под ногами, он увидел тусклое сверканье. Золотой значок! Рука Лючиано мгновенно протянулась вперед и сжала металлический кружок. Толпа покатилась дальше. Лючиано вскочил и, засунув добычу в самый глубокий, единственный не дырявый карман, помчался домой. Он несся как вихрь…
А тем временем Лоренцо приводил в осуществление свой хитроумный план. Еще раньше он заметил, что у бесчисленных тратторий в окрестностях деревни с утра останавливаются большие красные грузовики. На грузовиках аккуратными рядами высились красные ящики с бутылками «кока-кола». К одному из таких грузовиков он теперь и направился. Кругом никого не было, кроме редких утренних прохожих. Медленно, осторожно, затаив дыхание Лоренцо подкрался к грузовику. Из кабины шофера доносился храп — шофер спал, ожидая, пока откроется траттория. Лоренцо дрожащими руками, беспрестанно оглядываясь, начал снимать один из красных ящиков. Вдруг за спиной он услышал шорох и странное ворчание. Сердце Лоренцо чуть не выпрыгнуло из груди. Зажмурившись, он медленно обернулся. Потом сразу открыл глаза. Перед ним стояла собака и влажными добрыми глазами смотрела на него. На собаке был красный халатик с надписью «кока-кола», а на голове, кокетливо сдвинутая набок, держалась с помощью ремешка красная каскетка. Собака внимательно наблюдала за Лоренцо.
— Здравствуй! — заискивающе улыбнулся Лоренцо. — Привет! Как дела?
Собака облизнулась и не ответила. Опасливо оглядываясь, Лоренцо вновь потянул ящик. Собака продолжала неподвижно сидеть. Наконец, обливаясь потом, Лоренцо стащил ящик, просунул руки в специальные лямки и надел его на грудь. Затем, боясь оглянуться, зашагал к деревне.
Подойдя к воротам, он водрузил на лоб красный козырек с извивающимися буквами «кока-кола», который подобрал еще давно, в день открытия игр, — такими козырьками были усеяны в тот день все подходы к стадиону.
С бьющимся сердцем, с мокрыми от волнения руками, он направился в ворота. Лоренцо старался иметь деловой, озабоченный вид: ведь он продавец «кока-кола» и, наверное, опаздывает на свой пост в деревне.
— Эй, бамбино, ты куда?
Лоренцо остановился как вкопанный. Высокий, весь в сером, контролер строго смотрел на него. У контролера был грозный вид; казалось, что и волчица, изображенная на его форменной куртке, тоже грозно скалится.
— Я? — Лоренцо начал заикаться. — Я? В-в-в д-д-деревню… Оп-п-паздываю…
— А пропуск у тебя есть?
В этот момент, когда, казалось, все было потеряно, раздался грубый голос, прозвучавший в ушах Лоренцо сладчайшей музыкой.
— Да брось ты, — произнес голос, — чего привязался к парню? Он и так небось опаздывает. Ты бы еще у этой пропуск спрашивал…
Лоренцо обернулся — другой контролер, улыбаясь, показывал на собаку. Невозмутимая, важная в своем халатике и каскетке, она преданно следовала за Лоренцо.
— Ну ладно, проходи… — сказал грозный контролер.
Лоренцо не помнил, как двинулся дальше по широкой главной улице деревни.
Он очнулся, лишь услышав странное шипенье. С трагическим лицом, приложив палец к губам, из-за угла дома выглядывал Луиджи.
— Пшт! Пшт! — Он шипел, таращил глаза и делал Лоренцо отчаянные знаки, стараясь привлечь его внимание. Лоренцо сразу повеселел: «Молодец Луиджи, тоже пробрался! Интересно, как другие?»
Лоренцо поставил ящик на тротуар и заторопился к другу.
— Страшно! Чуть не погиб! — Луиджи всегда был склонен драматизировать события. — Меня ищут по всей деревне! Я сам видел! С собаками! Твоя — это не переодетая ищейка? А?
Лоренцо старался успокоить Луиджи, но это мало помогало. Размахивая руками, Луиджи с придыханием шептал:
— Там стояла машина, я залез под брезент… сто метров проехал, оказывается, она не в деревню, а наоборот!.. Хорошо, остановилась, еле успел выпрыгнуть!.. Я — в другую, где ящики, так он мне такого дал, во, до сих пор ухо болит!
— Кто — он? — заинтересовался Лоренцо, разглядывая рубиновое ухо приятеля,
— «Кто»! Шофер, вот кто!.. Я тогда подошел еще к одной. Там бочки. Я в бочку — раз! — и въехал! К столовым подкатили, начали бочки сгружать — пустые все, а они как покатились, моя куда-то совсем в сторону, я выскочил, а они кричат, а я побежал, а они кричат, я сюда, а они… — Луиджи захлебнулся.
— Ну, вот что… — Лоренцо взял руководство операциями в свои руки. — Ты туда иди, вглубь, а я здесь останусь. Если что — предупрежу. Главное — значки. А раз ищут, времени терять нельзя.
Крадучись вдоль стен, Луиджи двинулся дальше, в глубь деревни, а Лоренцо решительно направился к первой же группе спортсменов, которых увидел. Это были такие высокие люди, что, если б они не стояли перед ним, Лоренцо никогда не поверил бы, что на свете есть подобные великаны: он едва доставал им до колена.
— У вас нет значка? — робко спросил он. Но он говорил так тихо и был так далеко внизу, что им, наверное, ничего не было слышно. Они прошли мимо, словно деревенские парни на ходулях, которых видел Лоренцо, когда ездил к тетке.
Потом он подошел к группе девушек. Девушки были хорошие, они улыбались ему, гладили по голове и дали апельсин. Но значков у них не оказалось — они ехали на тренировку, и, кроме коротеньких клетчатых штанишек и маек, на них ничего не было. Были на них еще огромные, как клумбы, соломенные шляпы. Но значки они оставили дома — они объяснили это Лоренцо, хотя говорили на непонятном языке.
Потом прошел маленький толстый человек с такими толстыми руками, словно это были не руки, а ноги. Он жевал резинку и что-то свистел. Лоренцо обратился к нему, и толстяк, не останавливаясь, вынул из кармана тренировочных штанов значок и бросил его Лоренцо. Лоренцо впился в значок глазами. Увы — это был лишь гладкий жестяной диск сине-белого цвета с красной надписью «кока-кола». Лоренцо даже сплюнул от досады и, размахнувшись, бросил диск в траву.
Так бродил он долго, пока наконец две девушки — уже не в клетчатых штанишках, а в синих, — сжалившись над ним, не подарили ему два одинаковых очень красивых значка — золотой петух над сине-бело-красными кружочками. Они тоже дали Лоренцо апельсин. Потом какой-то здоровенный парень, черный-черный, как глаза Лоренцо, дал ему маленький зеленый значок.
Когда наконец Лоренцо вернулся к своему ящику, он увидел, что все бутылки пусты, а на дне ящика валяются серебряные монеты. Собака, как часовой, неподвижно сидела рядом. Кто-то приколол к ее красному халатику большой значок в виде пяти переплетенных цветных колец.
— Зачем он тебе? — сказал Лоренцо, забирая значок. — Вот съешь лучше апельсин.
Но пес презрительно отвернулся. Может быть, значок и не очень интересовал его, но апельсин не интересовал вовсе.
Окрыленный удачей — столько значков! — Лоренцо прошествовал мимо контролеров, осторожно, обходом подобрался к траттории и, поставив ящик возле входа, сломя голову помчался наутек. Деньги, вырученные от продажи «кока-кола», он оставил в ящике. Собака, пролаяв ему вслед, осталась сторожить.
…Когда Лоренцо подходил к дому, его нагнал Леонардо. Леонардо имел скучающий вид, но за километр было видно, что он страшно горд.
— Ну? — спросил Лоренцо.
— Что — ну? — притворился непонимающим Леонардо.
— Много значков набрал?
— Да нет, пустяки. — Леонардо небрежным жестом опустил руку в карман и вынул целую пригоршню значков. Сверкая золотом, переливаясь всеми цветами, на ладони его лежал добрый десяток замечательных значков!
Лоренцо даже остановился, не в силах вымолвить слова.
— Здорово! — воскликнул он, сгорая от зависти. — Да ты, наверное, всю деревню обошел!
— Зачем? — Леонардо, чья физиономия сияла, как медный таз для варки варенья, силился казаться равнодушным. — Я и не заходил в деревню. Для чего? Постоял у входа, только надо было справа, а не слева, где мы всегда стояли, и вот получил…
— Что, все подарили! — не веря ушам, спросил Лоренцо.
Леонардо замялся:
— Ну, часть подарили, часть… наменял…
— На что наменял?
— Ни на что, так…
— Как — так?
— Ну… они мне давали в обмен, а я…
— Что ты?
— А я не давал… Потом-то, конечно, я им дам, — заторопился Леонардо.
— И спортсмены тебе верили?
— А при чем тут спортсмены? Я у ребят менял.
— А ребята тебе верили? — настаивал Лоренцо.
Леонардо помолчал.
— Некоторые верили…
— А остальные? Да скажешь ты толком, у кого менял?.. — закричал Лоренцо, хватая друга за ворот рубашки.
— Ну чего пристал! — вырывался Леонардо. — У ребят менял, какие помладше. Но я им потом отдам. Вот честное слово, отдам…
Лоренцо понял. Он молча отвернулся от Леонардо и зашагал быстрей. Леонардо трусил сзади, иногда пытаясь забежать вперед и заглянуть Лоренцо в лицо.
— Я же отдам им. Потом, когда наберу… — бормотал он. — Я им всем говорил, они согласны, они совсем не все плакали. Честное слово, не веришь?..
Но Лоренцо не удостаивал его ответом.
Когда они вошли в свой темный, сырой двор и постучались в окошко к дяде Боссо, Лючиано уже сидел там. Он был мрачен.
Дядя Боссо утешал его.
— Ничего! Отличная пуговица! Когда я был в Пирее, нас инспектировал адмирал. Так у него все пуговицы были такие — тоже вот с якорем и гербом. Ты говоришь, она золотая? Вот видишь, а у адмирала были серебряные. Очень хорошая пуговица.
Но Лючиано был безутешен. С грустью поглядывал он на красивую золотую пуговицу, которую держал в руке. Так ошибиться!
Лоренцо вытащил свои значки и разложил на столе. Дядя Боссо не спеша тщательно ощупывал их, а Лоренцо, помогая, рассказывал, что на них изображено, описывал цвета.
Потом наступила очередь Леонардо. Он путался и сбивался, рассказывая про свои значки и умоляюще поглядывая на Лоренцо. Но тот лишь презрительно молчал.
Осмотр был в самом разгаре, когда в комнатку вошел Луиджи.
Он, видимо, был доволен, но, когда глазам его предстали сокровища, разложенные Лоренцо и Леонардо на столе, он сразу приуныл.
— Ну, каковы трофеи? — Дядя Боссо устремил на Луиджи свои невидящие глаза.
— Да вот… — Луиджи вынул из кармана три тщательно завернутых в бумажку значка и протянул их дяде Боссо. Он торопливо начал оправдываться: — За мной гнались, меня искали. Я спрятался в одном из подъездов, а там, оказывается, наши спортсмены живут, итальянцы. Вот они мне этот дали — красивый, правда? — Он показал на белый эмалированный значок с золотистой звездочкой, переплетенными кольцами и золотыми буквами — ФИАП (было очевидно, что на этот значок он возлагал свои главные надежды). — А потом, — продолжал тараторить Луиджи, — пришел какой-то главный и прогнал меня. Я зашел еще к одним, не знаю кто — они мне этот дали. — Он взглянул на значок в виде зеленого щита с кольцами и звездами. — А потом я совсем в конец деревни прошел, там в синих костюмах были русские. Они мне помогли из деревни выбраться, посадили в машину, когда уезжали на стадион, и вывезли. Хорошие…
Дядя Боссо тщательно ощупывал третий из принесенных Луиджи значков. Но этот, видимо, был неудачный. Во всяком случае, он был единственный без позолоты. Он был сделан в виде кружка из темного металла. В кружке был рельефно изображен профиль человека. Нет, значок был не очень красивый и совсем не яркий. Луиджи понимал это.
— Это они мне дали значок, русские. Значок некрасивый, но они молодцы. — Луиджи старался оправдать своих новых друзей. — Они мне еще вот что дали… — Он вытащил из кармана открытки. — И шоколадом угостили, а главное, из деревни вывезли. А значок что ж, может быть, у них нет дорогих…
Луиджи говорил, а дядя Боссо молчал, сосредоточенно ощупывая маленький металлический кружок.
— Ты говоришь, значок недорогой, — прервал он наконец Луиджи. — А что за лицо тут изображено? Я чувствую, что лицо, но какое оно?
Все четверо склонились над значком.
— Лицо, — медленно говорил Луиджи, — с бородой, маленькой такой бородкой…
— А лоб очень большой, — добавил Лоренцо.
— А буквы? Там нет букв? — спросил дядя Боссо.
— Есть, есть! — хором закричали мальчики. — Только странные какие-то. Вот первая, как наше V, только перевернутая, а вторая…
— Достаточно! — Дядя Боссо встал. Протянув руки, он нашел Луиджи (дядя Боссо умел определять их всех на ощупь). — Ты сказал, что это недорогой значок? — Он помолчал. — Нет, Луиджи, твой значок самый дорогой…
Он повернулся, достал из-под койки сундучок и вытащил оттуда завернутый в потертую замшу компас.
— Твой значок лучший, на, получай компас. — Дядя Боссо опять помолчал. — А значок этот, образ человека, который на нем, носи не над сердцем, не так, как другие значки. Носи его в сердце. И он будет для тебя самым верным компасом.
Четверо молчали, они внимательно смотрели на скромный значок и на старый, немного облезлый компас, на маленькую, светящуюся стрелку, ту, что всегда указывает правильный путь…
Говорят, что в трагическую минуту, перед гибелью, например, вся жизнь человека проходит перед ним за одно мгновение. А в счастливую минуту? Не бывает ли так, чтобы в минуту наивысшего счастья, великого торжества, осуществления желаний перед мысленным взором человека пронеслись все горести, все испытания и удары, которые выпали на его долю за долгие годы, предшествовавшие этой счастливой минуте? Наверное, бывает.
…Атта Тей стоял в своем углу ринга. Его широкая грудь вздымалась и опускалась, разбитое лицо горело. Ноги еле заметно дрожали.
Словно толстое стекло отделяло его от окружающего реального мира — от рукоплесканий и криков трибун, от рефери, подходившего к нему, чтоб поднять его руку — руку победителя, — от белых канатов ринга, от серого его покрытия и от человека, неподвижно лежавшего, раскинув руки, на этом сером полу.
И насколько далекими, приглушенными были для него в эту минуту крики и шумы, насколько расплывчатыми и неясными очертания вещей и огней, настолько же ослепительно четкой пролегла перед его мысленным взором его жизнь — торный извилистый путь от лачуги на окраине Кейптауна до высшей ступени олимпийского пьедестала почета, на который он взойдет через несколько минут.
Всю жизнь его били.
Вот он, босоногий негритенок, начал свой трудовой путь — он чистит ботинки белых джентльменов, получая от них не меньше подзатыльников, чем монеток.
Став постарше, он моет посуду в жарком, душном подвале фешенебельного ресторана. И здесь редким был день, прошедший без оплеухи. Но это были еще пустяки.
Главное началось в тот день, когда он, возвращаясь с работы, в маленькой темной улочке повстречал этих белых, пьяных, шумных, распевающих песни, размахивающих руками, одного из которых он нечаянно толкнул.
О, он прекрасно помнит эту крошечную улочку, такую узкую, что, даже совсем прижавшись к дому, трудно было разойтись, не коснувшись друг друга.
Полдюжины карманных фонарей вспыхнули одновременно, ослепили, выхватили беспощадными белыми лучами из темноты. Лучи были словно железные руки, схватившие, обнажившие его, выставившие беззащитного и обреченного посреди улочки перед этими кричащими, хохочущими, кривляющимися белыми.
Первый удар был нанесен сзади ногой, потом кто-то со страшной силой ударил его в подбородок. Тею показалось, что вся улица, все серые дома обрушились на него, а тусклый фонарь вдруг вспыхнул, как яркое многоцветное солнце, замигал, заискрился…
Но Тей не упал, он только зашатался. Тогда несколько твердых тростей одновременно вонзились в его тело. Режущая боль пронзила его. Ему показалось, что все ребра у него разлетелись, ломаясь, как соломинки. Град ударов посыпался на лицо. И все же он не упал. Он шатался из стороны в сторону, пытаясь закрыться руками, вобрать голову в плечи, хоть как-то защититься от урагана ударов.
Ему казалось, что это длилось вечность. Он мечтал лишь об одном — скорей потерять сознание, умереть, перестать чувствовать… Он не сразу понял, что произошло, когда град ударов прекратился. Он слышал лишь дикий гул и звон в ушах, ощущал лишь чудовищную боль во всем теле.
Наконец Тей открыл глаза (он даже не сознавал, что все это время отчаянно жмурился).
— Эй, черномазый, эй! Да приди ты в себя наконец! — Голос доносился откуда-то издалека и лишь постепенно становился громче и ясней. — Очнись! Ну же!
С трудом глядя сквозь опухшие веки, Тей увидел перед собой широкоплечего детину, который тряс его за плечи.
— Ну же! Не бойся! Больше бить не будем! Ходить-то можешь?
Детина взял Тея под руку своей железной лапой и потащил за собой. Остальные что-то недовольно кричали вслед.
— Идите к черту! — огрызался великан. — Я такого два года ищу! Это же не человек, а камень! К черту!
Словно в тумане Тей прошел две-три улицы, потом незнакомец усадил его в такси, а через полчаса быстрой езды они приехали на загородную виллу.
Дверь открыл слуга.
— Умойте, накормите, а потом приведите в зал, — сказал незнакомец.
Теперь Тей смог разглядеть его как следует. Он был высокого роста, с широченными плечами и длинными, могучими руками… Нос был искривлен давними и, наверное, неоднократными переломами, глаза-щелки скрывались под опухшими бровями, а на бровях красовались шрамы. Сомнений быть не могло — белый был боксером. Тей, как и все мальчишки, любил бокс и достаточно насмотрелся в дешевых окраинных залах на матчи третьеразрядных профессиональных боксеров, чтобы сразу понять это.
Он даже узнал белого — это был Джемс Рассел, чемпион страны среди любителей. Зачем он привез сюда Тея?
Но додумать эту мысль он не успел. Слуга подтолкнул его к двери.
Тей долго плескался и мылся в ванной. И хотя это была ванна для слуг, он даже не представлял себе, что такие бывают. Потом, ни слова не говоря, слуга привел его в кухню и показал на стол, где стояли салат, бифштекс и картофель. Тей никогда в жизни не ел таких вкусных вещей и никогда не видел таких кухонь — огромная, больше, чем вся хижина его семьи, белая, сверкающая, прохладная.
Когда, кончив есть, он встал, слуга критически осмотрел его и спросил:
— Хозяин разукрасил? — Потом, помолчав, задал новый вопрос: — Будешь «мешком»? Да, не завидую тебе, парень, у хозяина рука, как паровой молот!
Тей молчал. Кто его знает, может, тоже будет бить, если не так ответишь.
— Пошли, — сказал слуга.
Его провели через холл, через две-три огромные, как показалось Тею, роскошные комнаты и ввели я большое помещение, залитое светом могучих ламп.
Помещение было голое, только с потолка свисали на тросах большие кожаные мешки, какие-то мячи были прикреплены к стенам или насажены на стальные тугие пружины, торчащие из пола.
Одна из стен была сплошь покрыта зеркалами, а возле другой стоял настоящий боксерский ринг, с канатами, с серым покрытием, даже с табуреточками для участников.
На одной из табуреток сидел Джемс Рассел.
— Раздевайся! — коротко приказал он, когда Тей вошел в комнату.
Тей задрожал. Сейчас будут бить! Уж здесь-то наверняка будут бить. Он затравленно огляделся, ища пути к спасению. Но Рассел, видимо, понял:
— Не бойся, бить не буду. Раздевайся, говорят тебе, хочу посмотреть на тебя. Да не бойся, болван! Не трону.
Нерешительно, медленно, все еще с опаской поглядывая на огромного белого, сидевшего на табуретке, Тей стал раздеваться. Он остался в одних трусиках.
Выпрямившись, он ждал. Рассел подошел и молча долгим, внимательным, придирчивым взглядом осматривал его.
В зеркалах были видны их отражения. Белый и черный. Оба высокие, широкоплечие, с могучей грудью и сильными руками. Свет ярких ламп выделял великолепные мощные мышцы плеч, спины, живота, тонкие, словно свитые из стального каната ноги, крепкие шеи, тяжелые подбородки. Белый смотрел на черного, черный не поднимал глаз. Некоторое время Рассел молчал. Потом покачал головой, потом присвистнул.
— Да, — медленно сказал он, — ничего не скажешь, хорош! Эдакие бицепсы! А удар как держишь! Ведь ребята измолотили тебя! Другой бы давно не то что лапки кверху — на тот свет бы отправился, а этот стоит себе и стоит, только знай качается. Да! Не будь ты черной образиной, быть бы тебе чемпионом, это точно! И мне б еще надавал. Впрочем, мне б, наверное, не надавал. А вообще это хорошо, что у нас черномазых к спорту не допускают, а то не успеешь обернуться, и вы бы нас отовсюду вышибли. Не меня, конечно, но многих.
Он опять помолчал.
— Ну-ка, ударь по этому мешку. Да погоди — перчатки надень.
Рассел надел Тею перчатки, зашнуровал и показал на мешок. Что было силы Тей ударил и чуть не вскрикнул от боли. Набитый песком мешок был тяжел и тверд, как чугун. И все же от его удара мешок сильно качнулся.
— Хорошо! — сказал Рассел. — А теперь по этой груше, да побыстрей.
Тей ударил правой рукой по привешенной к кронштейну кожаной груше, потом левой, снова правой. Он старался бить быстрей, как это делали в бою виденные им боксеры.
— Быстрей, быстрей же, болван! — командовал Рассел, и груша с дробным барабанным треском мелькала в воздухе.
— Хорошо! — снова похвалил Рассел.
Потом он заставил Тея прыгать через скакалку, поднимать гири, изображать бой перед зеркалами…
Тренировка кончилась под утро. Рассел велел наконец еле державшемуся на ногах Тею одеваться и сказал:
— Будешь работать у меня спарринг-партнером, понял? Будешь помогать мне в тренировках, боксировать со мной. Платить тебе буду…
И он назвал сумму в десять раз больше той, что Тей получал в своем ресторане.
Началась новая жизнь. Сначала сказочная. Тей жил вместе со слугами, научился пользоваться ванной, ел до отвала, купил костюм, ботинки, пальто, да еще старикам дал денег. Каждый день Рассел или его тренер по четыре часа обучали его боксу. В основном защитам и контратакам. Тей был на редкость способным учеником — «как и все черномазые», по словам Рассела. Он мгновенно усваивал приемы. К тому же Тей отличался огромной силой и быстротой реакции.
Разумеется, он не мог и мечтать тягаться с таким мастером, как Рассел, но через несколько месяцев уже выходил с ним на тренировки и кое-как выдерживал три-четыре тренировочных раунда.
Вот тогда-то и началась для Тея та страшная жизнь, о которой он не мог вспоминать позже без содрогания.
В течение полутора лет его систематически, почти ежедневно, избивали. Он был «мешком», то есть беспомощным перед лицом чемпиона партнером, вся роль которого сводилась к тому, чтобы чемпион изучал и тренировал на нем свои удары.
За это время лицо Тея совершенно изменилось — трижды ему ломали нос, губы его расплющились, скулы опухли и как-то выдвинулись, брови нависли над глазами, спрятавшимися в щелки. Да и сами брови были изуродованы шрамами. У Тея были сломаны два ребра. Однажды после удара в печень он месяц провалялся в постели.
Правда, росло и его мастерство. Он научился, контратакуя, бить сильно и точно, но тренер не разрешал ему вкладывать в удар полную силу — это могло повредить Расселу. К тому же Рассел проводил тренировочные бои в маске.
Тей научился искусно защищаться, но тренер требовал, чтобы он пропускал удары — Расселу нужно было освоить их. Много раз Тей хотел все бросить и уйти. Но не мог. Почему? Причин было немало. Во-первых, он боялся Рассела (тот как-то пригрозил, что, если Тей попытается уйти, он «дальше кладбища не доберется»), во-вторых, деньги он все же получал немалые, помог сестре выйти замуж, помогал старикам. А потом, куда уйти? Где, да и кем работать? Стать боксером-профессионалом? Рассел живо убрал бы его.
И вот однажды после особенно страшной тренировки, когда нестерпимая боль не давала уснуть, Тей решился. Надо бежать из страны. Бежать туда, где можно жить, где не будут бить. В Гану, например. Она теперь стала свободной, как он слышал. И даже, как ни невероятно это казалось, правят там негры! Такие же, как он. Негры!
В тот день, когда Тей исчез, Рассел разбил в своем зале два зеркала и избил заменившего Тея спарринг-партнера, но Тея нигде не нашли.
И не мудрено. По образцу классических приключенческих романов, он плыл в трюме корабля. Тей никогда не читал приключенческих романов, но он знал, что должен бежать, иначе его забьют до смерти. Он бросил все — новый костюм, пальто, велосипед. Он попрощался со стариками и сестрой, но даже им не сказал, куда уезжает. А потом пришел в порт. Тут всегда толклось столько безработных негров, ожидавших кораблей, что никто не обратил на Тея внимания. Полдня он грузил мешки, а затем спустился в трюм и заснул там, спрятавшись где-то в углу за ящиками. Корабль был старой, трещавшей по всем швам посудиной, совершавшей черепашьими темпами свои рейсы по Гвинейскому заливу, порой заходя и в Кейптаун, но всегда добираясь до Аккры. Никто не подвергал судно таможенным досмотрам, а капитан, обнаружив на борту незаконного пассажира и для порядка избив его (что для Тея было сущими пустяками по сравнению с ежедневными «тренировками»), включил его в состав команды за питание, но без оплаты.
Путь продолжался бесконечно долго. Посудина заходила во все порты, подолгу ремонтировалась, чинилась, грузилась, разгружалась и снова чинилась.
Настал день, когда Тей сошел на берег свободной Ганы, которой суждено было стать его новой родиной.
Первые дни он работал грузчиком в порту. Но однажды пошел в спортклуб, долго наблюдал за тренировкой боксеров, а потом, отведя тренера в сторону, рассказал ему все.
Тренер думал, цокал языком, уходил советоваться. В последующие дни Тею пришлось подписывать какие-то бумаги, повторять свой рассказ в полиции, еще где-то. В конце концов ему сказали, что он может жить в Гане. Он поступил на работу в ресторан при спортклубе, а днем тренировался.
Прошел год. Тей был теперь первоклассным боксером. Он и сам это знал — «тренировки» с Расселом немалому научили его, а этот год и того больше. Тренер хвалил его. Какие-то белые из Америки и Англии, видевшие его на тренировках, предложили перейти в профессионалы. Но он отказался.
Тей не удивился, когда узнал, что поедет на олимпийские игры. Он теперь знал свою силу, знал, что такое олимпиада, знал, что такое спорт. А главное — он знал, что значит быть свободным.
Рим, конечно, поразил его. И Олимпийская деревня, и гигантский палаццо делло спорт. Все было ново. Но, узнав, что в списках команды Южно-Африканского Союза стоит имя Джемса Рассела, он не удивился. Он ждал этого.
Начались соревнования с их заботами, с их напряжением, волнениями боев и радостями побед. К финалу, уверенно побеждая других, шли Тей и Рассел.
И наконец наступил день, когда они вышли на ринг. Рефери подозвал их, сделал им очередные наставления. Согласно правилам, они пожали друг другу руки (это был первый случай, когда Рассел пожал руку негру) и, отойдя на несколько шагов, приготовились к бою.
Так стояли они — белый и черный. Оба высокие, широкоплечие, с могучей грудью и сильными руками. Яркий свет рефлекторов играл на мощных мышцах плеч и рук.
Белый смотрел на черного, черный, высоко подняв голову, смотрел на белого.
Потом прозвучал гонг, и противники двинулись навстречу друг другу.
Это был необычный бой. То есть для тысяч зрителей, заполнивших элегантные трибуны палаццо, это был хотя и очень интересный, но все же просто финальный бой. И только два человека, те два, что кружились в ослепительном свете рефлекторов на маленьком ринге, знали, что бой этот состоял не только из ударов, нырков, защит и контратак. Только они знали, сколько ненависти, мстительности, злобной ярости с одной стороны и гнева, возмущения и торжествующей радости — с другой смешалось в этом бою.
О, конечно, на ринге были мастера высшего класса! Они «работали» искусно, умно, изобретательно. Их удары были молниеносны и тщательно подготовлены и наталкивались на такие же молниеносные, великолепные защиты.
А что таилось за внимательными, зоркими, настороженными взглядами противников?.. Но во время боя боксеру не заглянешь в глаза.
Первый раунд почти весь прошел в разведке.
Противники быстро передвигались по рингу, обменивались легкими, казалось бы, нерешительными ударами.
Во втором раунде они приступили к действиям.
На стороне Рассела был огромный опыт, на стороне Тея — знание Рассела как боксера: недаром ведь свои грозные удары, свои коронные комбинации он отрабатывал, разучивал на его теле.
День за днем, месяц за месяцем могучие кулаки Рассела обрушивались на черное лицо, молотили его, разбивали, превращали в распухшую маску. День за днем, месяц за месяцем… Но сегодня было по-другому.
Все чаще и чаще, пробивая защиту, страшные по своей стремительности удары настигали Рассела. Все чаще он входил в ближний бой, чтобы ценой клинча, повиснув на противнике, дать себе секундный перерыв.
А Тей все наступал. Он все наращивал и наращивал темп, и с каждым ударом ему казалось, что силы его не уменьшаются, а растут, словно какой-то пьянящий вихрь несет его вперед, могучего, уверенного в победе, торжествующего.
В начале третьего раунда зрителям стало ясно, что судьба поединка решена. Рассел еще пытался обороняться, переходил в контратаки, все чаще повисал на плечах Тея в клинче. Но он выдохся. Его удары потеряли силу, уходы сделались недостаточно быстры, не хватало дыхания, не слушались ноги.
Развязка наступила за полторы минуты до окончания боя. В тот момент, когда, закрывая живот, Рассел на долю секунды опустил руки, молниеносный, почти незаметный для глаза удар коснулся самого кончика его подбородка.
Рассел опустился на пол сразу, обмякший, как мешок.
Он лежал закрыв глаза, раскинув руки на сером полу ринга.
Трибуны неистовствовали, в тысячи голосов приветствуя победителя. Итальянские военные моряки в парадной форме засуетились, готовя у центрального флагштока государственный флаг молодой африканской республики, музыканты перелистывали ноты, ища нужный гимн.
А Атта Тей все стоял в своем углу. Его широкая грудь вздымалась и опускалась, разбитое лицо горело. Он стоял, широко расправив плечи, высоко подняв голову. Он не слышал рева и шума трибун, не видел огней.
В одно мгновение пронеслась перед ним ярче всех рефлекторов и блицев его торная, горькая жизнь.
Всю жизнь его били, а теперь наконец ударил он…
За толстым стеклом ресторанного окна открывался удивительный вид. Далеко-далеко, насколько хватал глаз, уходили к горизонту снежные горы.
Они вставали сплошными зазубренными рядами, возвышавшимися один за другим, словно стены гигантской крепости. Их обращенные к солнцу склоны сверкали нестерпимым, исторгавшим слезы блеском. А с другой стороны залегала глубокая, густая, лаковая синева моря. Местами она настолько сгущалась, что становилась почти черной, местами приобретала лиловый или фиолетовый оттенок, местами переходила в нежную голубизну. И все эти цветовые гаммы здесь, в редком, прозрачном воздухе высокогорья, были особенно ярки и четки.
Вся горная цепь сверкала подобно одному фантастическому, необъятному бриллианту с миллионами граней.
Над горами, такое же яркое и ясное, простиралось светло-синее небо — чистое-чистое, без единого пятнышка, а внизу, где-то там, на тысячу метров ниже ресторанного стекла, клубились и переворачивались, будто пенные волны, серо-белые облака.
Этот величественный, сказочный пейзаж навевал странное двойственное ощущение покоя и какой-то щемящей тревоги. Казалось, только всемогущие боги могут жить здесь, среди этих гигантских холодных вершин. И возникало неистовое желание, чтобы кругом были люди, простые земные люди, с их теплой повседневной суетой, будничной работой, с их радостями и мечтами.
Да, удивительный вид открывался за толстым ресторанным стеклом! Дух захватывало от его красоты, и трудно было отвести глаза.
Но полный, краснолицый человек в очень дорогом темно-сером костюме, одиноко сидевший за крайним столиком, не смотрел за окно. Его не интересовали величественные вершины далеких гор. Он сам был на вершине, куда более величественный и недосягаемый, чем все эти снежные холмики. Он достиг вершины богатства — а значит, и счастья.
Элегантный, холеный, он сидит в одиночестве за своим столиком, тяжело сопя, завтракает. На рукавах его белоснежной рубашки поблескивают громадные бриллиантовые запонки; затаив дыхание, чтобы не обеспокоить божества, бесшумно двигаются официанты, быстро, беззвучно и ловко меняя блюда, убирая посуду.
За соседним столиком, важный и торжественный, завтракает секретарь. Он больше похож на министра, чем на секретаря. Но и он не смеет сидеть за одним столиком с самим. Господин Сайрус Грант неторопливо завтракает, а где-то далеко-далеко плывут его пароходы с нефтью, мчатся по его железным дорогам поезда, тысячи людей копошатся на многометровой глубине, добывая уголь в его шахтах, варят сталь на его заводах, считают деньги в его банках. Его деньги. И, если все эти деньги собрать и обратить в золото, можно, наверное, насыпать гору не меньше, чем любая из этих бесполезных снежных вершин за окном.
Ресторан почти пуст в этот будний день. Туристов мало, да и добираются они сюда обычно лишь к обеду, а постояльцев отеля и совсем немного. Но и на этих немногих Сайрус Грант не обращает никакого внимания. Тяжело сопя, он допивает кофе, смотрит на часы и откидывается на спинку стула.
В то же мгновение секретарь с торопливостью, совсем неподходящей для министра, вскакивает из-за стола и подбегает. Сайрус Грант долго и натужно кашляет, вытирает рот белоснежным огромным платком и наконец устремляет на секретаря вопросительный взгляд слезящихся от кашля глаз.
— Ну? — спрашивает он хрипло.
— На час назначено интервью корреспонденту журнала «Спортивная жизнь». Он давно добивается, в связи с олимпийскими играми. Ведь завтра открытие; вы назначили на сегодня. Он специально прибыл вчера из Берна. Ожидает в холле.
Сайрус Грант смотрит на свои платиновые массивные часы — десять минут второго — и тяжело встает: он не любит опаздывать.
Сопровождаемый секретарем, тяжело дыша, он медленно, вразвалку проходит ресторан, провожаемый почтительными поклонами официантов, и направляется в холл.
Холл примыкает к ресторанному залу, и его окна из толстого стекла тоже выходят на горы.
На минуту Сайрус Грант останавливается посреди комнаты.
— Где репортер?
— Я здесь, господин Грант! Разрешите пожелать вам доброго утра! — Молодой человек в клетчатом пиджаке и лыжных брюках вскакивает с дивана.
— Сейчас не утро, а день, — бурчит Сайрус Грант. — У меня двадцать минут. Достаточно?
Он неторопливо опускается в кресло, расстегивает пиджак на жирной груди и устремляет на репортера вопросительный взгляд.
Торопясь, тот выхватывает из кармана блокнот, щелкает шариковой ручкой и присаживается рядом на один из низких столов.
— Господин Грант, — начинает репорт тер несколько торжественно, — ваше интервью чрезвычайно важно для «Спортивной жизни». Сейчас, в дни олимпиады, наши читатели хотят знать о чудесной, завидной судьбе одного из наших знаменитейших спортсменов. Ваше нынешнее исключительное положение в финансовом и деловом мире Америки, хотя вы и живете сейчас вдали от нее, ваше выдающееся спортивное прошлое олимпийского чемпиона…
— Короче, — обрывает Сайрус Грант. — Задавайте вопросы.
Репортер мгновенно меняет тон:
— Господин Грант, разрешите задать вам три вопроса. Вопрос первый: какое было ваше самое яркое воспоминание из тех времен, когда вы занимались спортом?
Наступает молчание. Корреспондент застывает в ожидании, но Сайрус Грант не торопится с ответом.
Те времена! Далекие времена! Он был тогда крепким, здоровым парнем, на пари сгибал толстый железный прут. Сайрус Грант смотрит на свои опухшие, чуть дрожащие руки. А в те времена этими руками он метал молот с такой чудовищной силой, что его достижения казались недосягаемыми. Тогда он был молод, силен и весел. И беден. Не было у него секретарей и этих проклятых отчетов, и акций, и совещаний, и банков, и заводов, и железных дорог, и, всего того, что давит сейчас тяжким грузом на усталые плечи.
Зеленое поле, металлический шар, восторженный рев стадиона, легкие, вдыхавшие свежий воздух спортивных полей, — вот они, чудесные воспоминания тех времен!
— Простите, я не расслышал! — С великим напряжением на лице репортер старался разобрать бормотание Сайруса Гранта.
Тот и не заметил, что думает вслух.
— Очень прошу простить меня, мистер Грант, — репортер в смущении. — Вы бы не могли повторить?
— Повторить? Пожалуйста. Самым ярким воспоминанием был тот день, когда я бросил легкую атлетику и подписал свой первый контракт как профессиональный футболист. Я стал тогда богатым, а это, как вы знаете, в спорте не частая вещь.
Он закашлялся. Лицо его покраснело. Глаза расширились, в них вспыхнул безумный страх. Сайрус Грант задыхался. Воздух со свистом выходил через широко раскрытый рот, пальцы судорожно царапали кожу дивана.
Словно выйдя из стены, рядом очутился секретарь со стаканом воды и пилюлей на маленьком подносе. Сайрус Грант схватил пилюлю, проглотил, жадно запил водой. Кашель прекратился, лицо стало серо-белым.
— Я думаю, господин журналист, — шепотом сказал секретарь, — лучше отложить интервью…
— Продолжайте! — Голос Сайруса Гранта был тихим и хриплым, он сделал в сторону секретаря нетерпеливый жест.
— В четырнадцать часов приедут юрисконсульт и оба адвоката, — почтительно прошептал тот. — Вы назначили…
— Знаю, знаю, — пробормотал Сайрус Грант и, повернувшись к репортеру, повторил: — Продолжайте.
— Господин Грант, мой второй вопрос таков: почему вы оставили вашу блестящую спортивную карьеру?
Почему? Вот именно: почему? Если б знать все наперед! Может быть, тогда он не бросил бы веселых зеленых полей и шумных товарищей ради зеленого сукна директорских столов и шелеста чековых книжек.
Сайрус Грант усмехнулся. Репортер ждал, удивляясь непонятной усмешке и молчанию этого чудака миллионера. Зачем он постоянно живет здесь, в этом отеле, врытом в скалу на высоте в три с половиной тысячи метров? О чем он думает, устремив мечтательный взгляд своих расширенных глаз куда-то далеко-далеко, куда ему, маленькому репортеру, нет пути…
Но не только репортеру — и самому Сайрусу Гранту уже не было пути в тот далекий мир прошлого, куда унесли его воспоминания…
Вот он подписал свой первый контракт, и год, два его имя гремело, а деньги текли ему в карман. Но, наверное, закончил бы он свои дни, как почти все профессиональные чемпионы, где-нибудь в ночлежке или швейцаром в кабаке, если б вдруг не сказочный случай: одинокий, холостой и полусумасшедший миллионер, страстный поклонник спорта, перейдя в лучший мир, все свое огромное состояние оставил тому, как он писал в завещании, «кто доставил ему столько радостей своим великолепным, неповторимым броском молота — олимпийскому чемпиону Гранту».
Сначала Сайрус Грант был как во сне. Он, конечно, знал цену деньгам, особенно хорошо знал он цену того, что можно получить за эти деньги. Он ведь немало зарабатывал как футболист (не то что тогда, когда был легкоатлетом-любителем!) — он имел и машину, и хороший дом, и удовольствия. Он крепко работал, чтоб иметь все это, но умел и здорово отдохнуть и развлечься. Ради этого стоило заработать! Но чем больше он имел, тем больше хотел. И вдруг это наследство. Это был уже не автомобиль, а десятки машин, не дом, а дворцы и виллы на лучших курортах, на берегах озер и океанов, не просто удовольствия, а все, что могла пожелать его душа.
Но с деньгами пришли и обязанности. Сайрус Грант был деловой парень, он сам возглавил свои предприятия и скоро с головой ушел в дела. И вдруг он увидел, что, как ни огромен капитал, его можно еще увеличить. И он стал работать над этим, работать неустанно, не щадя ни себя, ни других. Изо дня в день, из года в год. Какой уж тут спорт…
Репортер ждал.
— Да, — Сайрус Грант словно очнулся, — да, так вот. Я оставил спортивную карьеру за ненадобностью. Спорт кормил меня. Это был мой бизнес. Когда я стал миллионером, у меня появилось много других бизнесов — банки, железные дороги, нефть, уголь. Я сменил один бизнес на другой. Профессию спортсмена — на профессию миллионера.
Он усмехнулся. Репортер счел долгом умеренно засмеяться.
— Ну, давайте ваш третий вопрос, — Сайрус Грант посмотрел на свои платиновые часы.
Корреспондент давно уже понял, что третий вопрос задавать бессмысленно, но он был слишком неопытен, чтобы перестроиться на ходу. Неуверенно он спросил:
— Не занимаетесь ли вы каким-нибудь спортом теперь? Конечно, дела… и тут условий нет… и потом…
Он пытался как-то спасти вопрос, но запутался совсем и смущенно замолчал.
Сайрус Грант хрипло рассмеялся. Занимается ли он спортом? Он вспомнил свои виллы под пальмами с травяными и земляными кортами, закрытые бассейны в своих городских дворцах, коллекции клюшек, мячей и перчаток. Коллекции спиннингов и ракеток. Когда-то он любил их, перебирал, сам чистил и убирал. А теперь… Теперь они в таком же, наверное, идеальном порядке: их чистит и убирает армия слуг. Но сам он их не видит. И не увидит теперь уже никогда.
Впрочем, и тогда, когда он еще не был здесь, ему не хватало времени на спорт. Ведь он буквально сутками работал. Работал и работал. Пустыми стояли горные имения и городские дворцы, прибрежные виллы и драгоценные яхты. Он забыл, когда последний раз у него была свободная минута, даже на свои любимые легкоатлетические состязания не успевал пойти. У него оставалась одна радость: когда директора и управляющие докладывали, что умножились проценты, дивиденды возросли, заключены выгодные договоры, получены новые выгодные заказы. Он работал и работал, и даже врачи, все настойчивей наседавшие на него, не могли оторвать его от работы. Не было времени ни на что, кроме одного — бизнеса.
Зато теперь свободного времени стало более чем достаточно.
Сайрус Грант снова усмехнулся. Над его ухом раздалось деликатное покашливание секретаря.
— Ну? — буркнул Сайрус Грант.
— Сейчас тринадцать пятьдесят. Через десять минут юристы будут здесь.
Сайрус Грант поднялся, тяжело опираясь о стенку дивана.
— У вас все? Мы и так задержались. — Он посмотрел на репортера.
— Все, господин Грант. Разрешите поблагодарить вас от имени журнала за ваше любезное интервью. И последняя просьба. Вот ваше фото, спортивное, не будете ли вы так любезны поставить на нем автограф? Мы даем его в олимпийский номер.
Сайрус Грант молча разглядывал маленький цветной снимок. Широкоплечий, сверкающий белозубой улыбкой загорелый парень смотрел на него с фотографии. Жокейская шапочка была сдвинута на затылок. Сильные руки приготовились к броску. Белая майка плотно облегала могучую грудь.
Зеленело поле, голубело небо, на заднем плане за сеткой виден был заполненный яркой толпой стадион.
Сайрус Грант вынул ручку из массивного золота, снял колпак. Но в то же мгновение лицо его исказил страх, он схватился за горло. Глаза расширились. Вены на шее превратились в синие веревки. Он задыхался. Заливисто, со свистом кашляя, он раскачивался посреди комнаты. Секретарь выхватил из кармана коробку с пилюлями, официант подскочил, держа стакан с водой. С трудом, между двумя приступами кашля, Сайрус Грант проглотил пилюлю, запил водой, вытер пот с пепельно-бледного лба.
Потом еще раз посмотрел на маленький красочный снимок и вдруг, скомкав в руке, швырнул на ковер. Не оборачиваясь, он тяжелой походкой направился к выходу. Словно министр, медленно, торжественно и важно за ним шествовал секретарь.
Минуту репортер и официант смотрели им вслед. Когда дверь закрылась, они переглянулись.
— Чудак! — заметил репортер. — Чего это он? — Наклонившись, он подобрал помятую фотографию. — Были б у меня его деньги, я б только и делал, что смеялся, а он…
— Да, — задумчиво произнес официант, — деньги большие, а что толку? Живет здесь уже пятый год, и еще будет жить, пока на тот свет не отправится, может, еще пять, а может, и все двадцать пять.
— Почему? — удивился репортер. Положив фотографию на стол, он пытался разгладить ее.
— Так ведь астма у него… Особая какая-то — ему ниже трех тысяч метров жить нельзя ни дня, а то сразу крышка. Вот и живет здесь…
— Да ну? — равнодушно протянул репортер. Убедившись, что разгладить фотографию нельзя, он со вздохом бросил ее в пепельницу. — Когда следующий поезд в долину?
Подсвеченные искусно замаскированными оранжевыми прожекторами, на фоне черного, густого, как тушь, звездного римского неба термы Каракаллы казались сказочными декорациями из очередного боевика, посвященного гладиаторам. Вот сейчас раздастся голос режиссера: «Свет!», усталые статисты рассядутся отдохнуть тут же, на траве, лампы осветят все уголки, и таинственные черные руины предстанут картонными, размалеванными под кирпич макетами.
Но Рим не нуждается в искусственных декорациях. Он сам гигантская декорация, восхищающая и поражающая людей, заставляющая их гордиться тем, что они люди. По всему городу рассеяны величественные останки древнего мира, вечно живые свидетели человеческого гения.
Таковы и термы Каракаллы. Когда-то, почти двадцать веков назад, в этих гигантских банях купались и нежились римляне. Правда, не все. Только знатные, только богатые.
А теперь здесь шли олимпийские состязания по гимнастике, и над колоссальными стенами под черным теплым небом звучал советский гимн.
Для толпы безбилетников, сгрудившейся у входа в ожидании новостей, было ясно: очередной победитель стоит на пьедестале почета, и этот очередной победитель — опять русский.
— А второй-то кто? Кто второй? Тоже русский? — Невысокий возбужденный болельщик, прыгавший за спинами других, стоявших ближе ко входу, старался компенсировать невыгодность своей позиции громкостью крика. — А третий? — орал он.
— Первый Шахлин, второй Омо, третий Столбов… Первый Шахлин, второй Омо, третий… — Высокий широкоплечий человек в клетчатом пиджаке, с трубкой в зубах, проталкивался сквозь толпу, скороговоркой сообщая результаты.
Значок с надписью «Стампа» на лацкане его пиджака свидетельствовал, что он журналист, а белый картонный прямоугольник, где стояло «Нью-Йорк таймс», говорил о том, какую газету он представляет на играх.
За ним, мрачный и нахмуренный, шел другой журналист, итальянец, в сером костюме и серой шляпе.
Пробравшись сквозь толпу, они сели в маленький синий «Фиат» и покатили к центру города.
Итальянец был молчалив и расстроен. Он не замечал вечернего Рима, проносившегося за окном. А зря. Он был чудесен, вечерний Рим.
Мелькали южные сосны, зеленые густые аллеи, порой то слева, то справа, подсвеченные голубым или оранжевым светом, возникали целомудренно чистые мраморные изваяния, могучие колонны, высокие своды. Через открытое окно машины волнами доносился запах хвои, цветов, остывающего асфальта.
Чем ближе был центр, тем ярче светились разноцветные огни реклам, витрин, ресторанов.
Но итальянец не обращал внимания на вечерний римский пейзаж. Впрочем, его широкоплечий коллега был тоже занят другим. Блаженно улыбаясь, он рассуждал:
— Я думаю, нам надо поехать на виа Венето. А? Там ведь самые шикарные рестораны, самая шикарная публика! А? А как там кормят, черт возьми! У меня прямо-таки волчий аппетит сегодня! Придется тебе раскошелиться. А что ж делать? — вопрошал он итальянца, хотя тот молчал. — Не надо было спорить. Ведь известно: из двух спорящих один всегда хитрец, а другой простофиля. На этот раз хитрецом был я. А раз проиграл ужин, так уж и вези… Или знаешь что? — перебил он неожиданно. — Поедем-ка к «Альфредо». Да, да, к «Альфредо»! Это ведь, кажется, самый роскошный ресторан! Давай к «Альфредо»!
Итальянец помрачнел еще больше и свернул в одну из боковых улиц. А повеселевший корреспондент «Нью-Йорк таймс» продолжал болтать:
— Спорить не надо было! Я, если не уверен на сто процентов, что выиграю, никогда пари не держу! Я знал, что выиграю, а ты, чего ты спорил?
Итальянец наконец раскрыл рот:
— Как ты мог быть уверен? Русский на голову сильней японца. Я за ними весь год следил, два года, каждую их оценку на всех соревнованиях помню! Первым должен был быть Шахлин, вторым Столбов, а уж третьим Омо. Это точно.
— Ха-ха! — залился американец. — «Точно, точно»! Это если по отчетам смотреть, дорогой синьор Лонго, по отчетам, по таблицам. А кроме таблиц, есть, оказывается, жизнь. Понимаешь — жизнь! Ты вот тут сидел, отчеты читал, а я в Токио съездил. И посмотрел товарищеский матч между японцами и русскими. Помнишь, перед самыми играми?
— Ерунда! — Итальянец был явно не в духе. — Ерунда! И там Столбов опередил Омо, я читал…
— Читал, дорогой синьор Лонго, — американец широко улыбнулся, — читал, а я видел. Понимаешь — видел. Это разные вещи. Вот потому я и спорил спокойно. Дело в том…
— Приехали! — буркнул итальянец, так резко затормозив машину, что его коллега чуть не стукнулся лбом о ветровое стекло.
Журналисты вылезли из «Фиата» и, перейдя тротуар, вошли в широкие стеклянные двери ресторана.
Внешне ресторанный зал не представлял ничего особенного, он был даже скучен. И все же это был самый шикарный, самый дорогой и самый знаменитый ресторан города. Чтобы убедиться в этом, следовало посмотреть на его стены. Выкрашенные в некрасивый, скучный цвет, они были сплошь увешаны фотографиями. На всех фотографиях фигурировал этот неуютный зал с его неуютными столами, но главное было не в этом. Главное было в том, кто сидел за столами. Здесь сидели президенты и премьер-министры, короли и принцы десятков государств, знаменитейшие кинозвезды, писатели, актеры, спортивные чемпионы и миллиардеры, прославленные гангстеры и модные львицы. Казалось, все, о ком писали когда-либо газеты, сговорились побывать хоть разок у «Альфредо». И действительно, зайти сюда считали своим долгом почти все мало-мальски именитые гости итальянской столицы. Не потому, конечно, что здесь лучше, чем в другом ресторане, и не потому, что феттучино, знаменитые макароны, здесь вкусней, чем в любом другом месте в мире (как гласит реклама «Альфредо»). Нет, любой римский ресторан уютней, а макароны в траттории за углом такие же, хотя стоят в пять раз дешевле. Нет. Просто так велит мода. А раз мода гласит, что у «Альфредо» надо поесть феттучнно, значит, приходится туда идти, иначе можно оказаться за бортом моды, а это было бы ужасно.
И вот журналисты входят в зал, проходят в угол и садятся за столик. Метрдотель даже не подходит за заказом — общеизвестно: все, кто приходят к «Альфредо», заказывают феттучино. А о деталях — вине, ликерах к кофе, десерте — позаботится официант.
Синьор Лонго с тревогой посматривает вокруг — черт его знает, каковы цены в этом проклятом ресторане! Он сорок лет прожил в Риме, но сюда пришел впервые. Что вы думаете? Если вы думаете, что газетные репортеры миллионеры, так вы ошибаетесь.
Зато американец чувствует себя отлично. Он тоже репортер, а не миллионер, но, в конце концов, он выиграл пари, и пусть проигравший расплачивается. Он настроен весело, ему хочется болтать.
— Да, так вот, дорогой синьор Лонго, пока ты тут читал отчеты, я бродил по Хибия-парку. Есть такой парк в Токио. Ах, как там красиво! Аллеи, скамеечки под вишнями… А японки! Нет женщин красивей японок. Щебечут, как птички. Просто не знаешь, соловей щебечет или девушка…
— Соловьи не щебечут, — проворчал итальянец, — соловьи поют.
— Ну и пусть поют, — охотно согласился американец, — пусть поют. Японки тоже поют. И как поют! Есть такое местечко, около Токио, на берегу океана, — Камакура. Там в густых садах чайные домики и гейши. Слышал бы ты, как они поют, как играют на гитарах!
— В Японии нет гитар…
— Ну, не на гитарах, еще на каких-то чертовщинах, но здорово!
— А при чем тут Омо и Столбов? — не выдержал наконец синьор Лонго.
— А вот при чем…
Но все, видно, сговорились в этот вечер, чтобы испытывать терпение итальянского репортера, — на стол подавали феттучино. Это было совсем не просто. Это была величественная церемония, составлявшая одну из широко разрекламированных особенностей «Альфредо».
Впереди шествовал сам Альфредо, хозяин ресторана. Седые усы его эффектно контрастировали с румяными щеками, под усами расплывалась ослепительная улыбка. За ним скользили скрипачи и гитаристы.
Далее три официанта несли огромную фарфоровую миску, из-под крышки которой выбивался пар.
Миска была поставлена на небольшой столик, крышка снята, и Альфредо начал священнодействовать. Из бокового кармана он вынул массивные золотые ложку и вилку, подаренные ему шведским королем, и с особой ловкостью, даже виртуозностью, словно жонглер, стал перемешивать дымящиеся в миске макароны. Это была не кулинарная операция, а балет рук. Музыканты аккомпанировали с величайшим напряжением, официанты застыли, как солдаты на параде.
Наконец макароны были разложены по тарелками и, пожелав приятного аппетита, Альфредо удалился.
— Какие макароны! — стонал американец. — Ах, какие макароны! Если бы я был Рокфеллером, я бы только и ел такие макароны.
Итальянец ел молча, печально поглядывая на миску и прикидывая в уме сумму счета.
— А кьянти, какое вино! — Американец уже налил себе третий стакан. — Дивное вино!
— Ну, так что там было, в Токио? — Синьор Лонго незаметно отодвинул бутылку на край стола.
— Ах да, в Токио. Так вот, дорогой мой Лонго, там была товарищеская встреча. Понимаешь ли, «товарищеская»! Ха! Ха! Как будто это встречаются товарищи! Понимаешь? Каждый в душе молится, чтоб другой сломал ногу, а называется «товарищеская»! — Американец захохотал. Потом сразу стал серьезным. — А черт его знает, может быть, не каждый… Как ты думаешь — не каждый?
— Но ведь и там Столбов был впереди, а Омо за ним. — Итальянец попытался вернуть разговор к интересовавшей его теме.
— Да, да, но не в этом дело. Видишь ли, — американец продолжал оставаться задумчивым, — Столбов закончил выступать раньше Омо. Да, раньше. Он только вернулся к снаряду — к перекладине за своей накладкой, которую оставил возле мата, — а Омо как раз в этот момент и начал выступать. Понял?
Итальянец положил вилку и ложку и устремил на собеседника вопрошающий взгляд своих черных печальных глаз.
— Ничего не понял. Какая накладка? Зачем вернулся? Ну, вернулся, и что из того?
— Эх! — Американец досадливо махнул рукой, протянул руку за кьянти и, налив себе стакан, залпом выпил его; за этим стаканом последовал еще один. Щеки его порозовели. — Эх, отличное вино!.. Накладка. Ты что, не знаешь, что такое накладка? Ну, такая кожаная штуковина, похожая на ременный кастет, надевается на руку, когда гимнаст работает на перекладине, чтоб потная рука не скользила. Не знаешь? Эх…
Он снова выпил стакан. Под мрачным взглядом итальянца официант поставил на стол вторую бутылку.
— Да, так вот… — Американец говорил теперь еще громче, размахивая рукой. Он закурил трубку и пепел стряхнул в макароны. Если б это увидел Альфредо, с ним, вероятно, случился бы удар. — Так вот, Омо крутил «солнце»! Что такое «солнце» — ты хоть знаешь?
— Знаю, знаю! — проворчал Лонго.
— А может, не знаешь? — допытывался американец с настойчивостью пьяного; он осушил еще один стакан. — Значит, знаешь? Он крутил «солнце». Р-раз! Р-раз! Поворот за поворотом! Здорово! И, между прочим, здорово крутил! Хотя русского он бы все равно уже не догнал, даже если б получил десять баллов. Но не в том дело….
Он потянулся за вином. Официант, неслышно возникший из-за его спины, поставил на стол третью бутылку.
— Ну, а в чем дело, в конце концов, мадонна миа! — Итальянец был в ярости. — В состоянии ты объяснить, в чем дело?
Но американец, казалось, не слышал. Он не спеша налил себе стакан, выпил, попыхтел трубкой и только после этого продолжал:
— Значит, ты не знаешь, что такое накладка? Жаль, жаль, — его мутные глаза выражали глубокое сочувствие, — очень жаль. Вот он крутит «солнце»… Ах, какое вино! Но макароны тоже ничего… Крутит. Рука в этих накладках крутится вокруг перекладины все быстрей и быстрей. Все о’кей, да?
Еле сдерживаясь, итальянец молчал. Американец неверной рукой снова налил стакан и выпил.
— Значит, все о’кей… И вдруг, — он наклонился вперед и выпучил глаза, стараясь напугать собеседника, — вдруг — ррраз! — и накладка к черту… лопается! Что тогда?
Вопросительно глядя на итальянца, он молчал.
— Ну, лопнула, а дальше что? — нетерпеливо спросил тот.
Американец захохотал:
— А дальше что? А дальше что? А дальше, родной мой друг синьор дон Лонго-Лонго, все летит к чертям! Понял? Гимнаст срывается. Хоп! — Американец описал в воздухе дугу своей длинной рукой, чуть не сбив при этом бутылку. — Хоп! — и гимнаст носом вперед втыкается в пол! Ха! Ха! Знаешь, как копье в легкой атлетике! Носовое копье! Ха! Ха! Ха!
Он долго хохотал над собственной шуткой, потом налил стакан и залпом выпил.
— А дальше что? — снова спросил итальянец. Теперь он был явно заинтересован рассказом.
— А дальше «копье» отправляют в больницу с поломанной шеей. Когда накладка лопается — это почти верное дело. Ну, как если шина лопнет при ста двадцати милях в час. Понял? — Он помолчал, разжег трубку и продолжал: — Вот у Омо как раз и лопнула накладка… и он такую дугу описал, что любой бумеранг позавидовал бы… ха-ха!.. и носом вниз…
— Ну? Ну и… — Итальянец даже привстал.
— Эх, видел бы ты это дело, Лонго! Мы только ахнуть успели все, весь зал ахнул, как один, да…
Американец замолчал.
— Ну, черт возьми! — заорал итальянец, стукнув по столу.
Но американец впал в апатию. Кьянти не очень крепкое вино, но, когда его выпьешь три литра….
— Ну и все… — бормотал захмелевший репортер «Нью-Йорк таймс». — И все… Столбов-то ведь там рядом стоял… он и бросился, и бросился, и подцепил его… Ловко, между прочим, подцепил, тот даже повреждения не получил… знаешь, так — ррраз! — вперед бросился, руки подставил и, как ребеночка, его, как ребеночка, подцепил… Ха-ха-ха! — как ребеночка… тот и невредим.
Он опять замолчал. Потом продолжал:
— Мы уж японца поздравляли… можно сказать, с того света вернулся… харакири избежал… Ха-ха!..
— А Столбов? — спросил итальянец.
— Что — Столбов? Столбов ничего… перевязали ему поврежденную руку… и увезли…
— Как! — На этот раз Лонго вскочил, вцепившись в стол. Он наклонился к самому лицу американца: — Как! Он повредил руку? Главного соперника спас, а сам руку повредил? Это же безумие!
— Вот и я говорил… дурак, говорил… Рука-то, видишь, до сих пор небось не прошла… Заметил, как он морщился?.. Заметил?
— Но это безумие! — не мог успокоиться итальянец. — Он же обеспечивал японцу победу над собой на олимпиаде, выигрыш!
Американец молчал. Его совсем помутневшие глаза ничего не выражали. И вдруг в них вспыхнул какой-то огонек, странный, лукавый блеск. Он наклонился к Лонго и зашептал:
— А может, тут другой был выигрыш, главней… не все ведь дело в баллах. Встреча какая была?.. «То-ва-рищеская»… Может, главный-то выигрыш как раз получил русский?.. А?.. Главный-то?
Итальянец молчал, его мысли были где-то далеко. Американец откинулся назад. Взгляд его снова стал мутным и скучным.
— Пойду писать, — бормотал он устало, — пойду отчет писать: «Великая победа японской звезды!», «Позорный проигрыш Столбова!», «Великая сенсация»…
— Постой! — Итальянец нахмурился. — Какая победа? Какой позор? Ты же сам только что рассказал…
— Брось! — устало перебил американец. — Мало ли что я рассказал. Кто это напечатает? А за «разгром русского» мне по двадцать центов за строку прибавят… — Он помолчал. — И потом, знаешь что? — Голос его звучал вызывающе. — Давай-ка еще бутылочку кьянти! За Столбова, а? Не все же все-таки свиньи на свете, как я или ты…
…Синьор Лонго грустным взглядом следил за официантом, ставившим на стол новую бутылку. Вдруг взгляд его стал злым. Он схватил стакан, налил его до краев и, чокнувшись с американцем, выпил до дна.
«Здравствуй, любимая!
Это мое письмо особенное, не такое, как другие. Во-первых, оно юбилейное — сотое за эти полтора года. Во-вторых, оно последнее. Да, да! Билет на 18-е, на «Аделаиду» уже у меня в кармане. Завтра утром я выхожу из больницы, а вечером всхожу на борт. Насчет больницы, пожалуйста, не пугайся — это пустяки: легкое сотрясение мозга, и, если б не дикая головная боль, я бы вообще не обращал на это внимания. Но эскулапы (ты их знаешь) важно качают головами, чмокают губами и велят лежать. К чертям их всех! Им бы побольше выкачать у меня денег. Но этот номер не пройдет! Если они не выпустят меня завтра сами, я все равно смоюсь. Да и деньги нечего швырять. (Сотрясение мозга! Мало, что ли, у меня их было, когда я играл в Руане!) Деньги эти теперь не мои, они наши, и их хватит нам на первые годы.
Если б ты знала, как я счастлив! Наконец-то мы будем вместе! Скажи своим старикам, что теперь они могут не волноваться — их дочь выходит замуж не за нищего. Я, конечно, не миллионер, но ты можешь быть спокойна — на первое время хватит.
Ты знаешь, всю эту ночь (я пролежал ее с открытыми глазами — ужасная головная боль не давала спать) я представлял себе твое свадебное платье. Мы закажем его у Отеро, там делают чудесно и недорого, а черный костюм я уже купил здесь — ведь в Австралии все дешевле, чем у нас в Париже. Я многое здесь купил. Но что, не скажу. Это будет сюрпризом для тебя! Надеюсь, ты останешься довольна и не будешь сердиться на меня за обман. Да, я должен покаяться, я обманывал тебя все это время. О нет! Пожалуйста, не ревнуй, как всегда. Я о другом.
Дело в том, что я все-таки весь этот год играл в регби. Ну, не сердись, умоляю тебя! Право же, не было другого выхода. Вот послушай.
Когда Рене сказал, что Австралия собирается принять участие в олимпийском футбольном турнире, что футбол у них в загоне и такой тренер, как я, там был бы на вес золота, я, ты помнишь, отнесся к этому с недоверием. Но ведь надо же было зарабатывать. Ну что мне давал мой футбол? Ничего. Любительский спорт в нашей стране только требует, а не дает. А моя шоферская работа… Эх, не хочется и говорить. Конечно, если б я продолжал играть в регби профессионалом, как раньше, в Руане, я бы деньги имел, но ведь ты сама запретила мне, после того перелома. Ты кричала: «Или я, или твое противное регби! Пока не бросишь, не приходи в дом!» Ну, я и бросил. Я бы все бросил ради тебя. Только родители-то ведь твои смотрели по-другому. Ты хочешь, чтобы я был цел, пусть бедный, но невредимый, ну, а им нужно, чтобы их дочь не была нищей. И они правы… Одним словом, мы все же правильно поступили, решившись на эту разлуку, — в конце концов, что такое полтора года один без другого, если они обеспечат нам возможность всю жизнь потом быть вместе? Ведь вот же они прошли, эти полтора года, и через двадцать дней я буду обнимать тебя в Марселе. Скорей бы! Я умоляю, приезжай меня встретить — с парохода я переведу тебе телеграфом деньги на билет.
Но я отвлекся. Ты должна понять и простить меня, моя любимая. Ты знаешь, когда я приехал сюда, в Мельбурн, где многое еще напоминало прошедшую олимпиаду, я был уверен, что найду хорошее место. А потом… Потом я убедился, что футбол здесь никому не нужен. Ты понимаешь, даже во время олимпийского турнира футбольный стадион был почти всегда пуст — он приносил убытки. Футбол никого не интересует в Австралии. Так какому же идиоту взбрела бы в голову мысль готовить футболистов к Риму? Ну, приготовили бы, ну, послали, представь себе невероятное — они бы заняли даже приличное место. А дальше что? Ведь в самой-то Австралии на них никто бы не ходил смотреть, а значит, никто бы не платил за билеты. Другое дело регби. Тут пахнет миллионами!
Ты пойми, ведь у нас каким любителям хорошо? Тем, кто сам в деньгах не нуждается, или тем, кто действительно мирового класса. Таким или в университетах стипендии специальные устанавливают, или они работают, сами не зная где, а деньги получают, или, наконец, служат в армии, словом, ты сама это знаешь. Мы ведь не в России живем. Это там ходи на стадион, бери трекера, занимай спортзал, и все бесплатно. Им хорошо. А у нас, если такой, как я, — не Копа, а Дистель, — так выбирай одно из двух: или плюнь на спорт и работай, или становись профессионалом (впрочем, ведь и Копа профессионал) и только тогда заработаешь. Ну, а уж о здоровье и целой голове забудь. Кстати, до чего она болит, эта проклятая голова!
Одним словом, никто здесь не собирался готовить футболистов. Австралийцы решили, что им это ни к чему. Ну, я поболтался, поболтался, что было делать? Ведь у меня не было денег, даже на обратный билет.
И я пошел в регби. Я знаю, родная, ты не осудишь меня. Ты поймешь. Ну, а что мне было делать, черт возьми! У меня нет отца-лавочника, и в университете я не учусь, где бы мне за мои ноги деньги подкидывали! И наследства у меня нет, и не предвидится! И в армию я не пойду — хорошо, если пошлют в футбольную команду, а если воевать? Нет уж! Ах, как было бы здорово, если б можно было заниматься спортом сколько хочешь и как хочешь, чтобы не платить за это, чтобы время было! Чтоб все занимались, понимаешь, не для того, чтобы жрать, а вот жрали побольше для того, чтобы были силы для спорта! (Прости меня, любимая, я стал такой грубый!) Ведь вот русские, у них все это устроено. Неужели у нас нельзя? Денег не хватает! Как бы не так! Я твердо уверен, что на деньги, что стоила эта дурацкая бомба, которую мы взрывали в Сахаре, можно обмундировать все футбольные команды мира. А какие стадионы построить!..
Ну, в общем, это все ерунда. Мечты осуществляются только у миллионеров. Одним словом, я нанялся в одну из второклассных команд «Мельбурн-Вест». Играют здесь резко, резче, чем у нас (мне однажды правую руку вывихнули — помнишь, когда я тебе две недели не писал, ты очень сердилась тогда и написала, что все кончено; но не мог же я объяснить тебе причину своего молчания!). Играли мы много, часто, ушибов и синяков я за год заработал здесь больше, чем за все годы, что играл в Руане. Но и деньги платили! Честное слово, австралийцы так же помешаны на регби, как ты на кино!
Так вот, весь год я играл за профессиональную команду регбистов, а вовсе не тренировал любителей-футболистов. Ты ведь не в обиде на меня за это? Правда? Честное слово, в этой стране даже кенгуру не хотят играть в футбол! Но я не писал тебе об этом, потому что ты бы ругала меня и всегда бы беспокоилась, не поломают ли мне что-нибудь, не убьют ли, не выбьют ли мозги… Ох, как они болят, мои мозги! Ты понимаешь, позавчера (это был мой последний матч по контракту, надо же было, чтоб так не повезло!) мы стукнулись с другим нападающим головами так, что искры посыпались. Я минут двадцать лежал без сознания (да и он тоже). Очнулся в этой проклятой больнице. Но теперь все в порядке, кроме мигрени. А главное, теперь навсегда покончено с этим — деньги накопил! Еще двадцать дней, и мы будем вместе.
Если бы ты знала, как я скучал все это время! Ты знаешь, в первые дни здесь, в Мельбурне, я не находил себе места. Каждый день я шел на берег Ярры и сидел там на скамейке. Мне казалось, что я в Булонском лесу.
Помнишь тот день, когда я сказал тебе, что решил ехать? Это была осень, конец октября. Я не могу забыть тот день. Мы провели его в Булонском лесу. Цвет твоих волос был как цвет медных листьев на аллеях. А твои глаза!
Мы обедали с тобой в том маленьком ресторанчике, помнишь, нашем любимом, напротив грота с водопадом. В первый же день, как я вернусь, мы снова пойдем туда и закажем лучший обед и шампанское. Я напою тебя! Помнишь, я всегда мечтал напоить тебя! А ты смеялась, что я не пью, соблюдаю режим. Я и теперь не пью. Но тебя я напою. Мы возьмем такси и поедем куда-нибудь за город, в Версаль или в лес, настоящий! Скорей бы уж!
Надо кончать письмо — сестра велит гасить свет. Да и голова просто разламывается. Я опущу его завтра в порту в последний момент перед посадкой на пароход. Я буду плыть двадцать дней, а письмо полетит (я отправлю его авиапочтой), оно полетит к тебе, как моя любовь. Только ему повезет больше, чем мне, оно окажется в твоих руках раньше.
Я кончаю писать. Я хочу только еще раз поблагодарить тебя за то, что ты сумела ждать, что ты ждала меня эти полтора года, ждала «своего счастья», как ты писала. Скоро мы навсегда будем вместе, и клянусь тебе, я сделаю все, чтобы вознаградить тебя за эти потерянные месяцы! Я дам тебе все счастье, какое смогу, всю любовь. Ведь только из любви к тебе я уезжал и жил здесь, на чужбине, и играл в эту проклятую игру, только ради тебя, ради того, чтобы заработать на наше счастье. А регби я зря обругал. Ведь только благодаря ему мы обретем это счастье, только благодаря ему я смогу наконец по-настоящему жить.
Крепко целую тебя, любимая, обязательно встречай меня в Марселе. Теперь уже скоро.
Это письмо, найденное в кармане Клода Дистеля, скоропостижно скончавшегося от внутреннего кровоизлияния в мозг в пассажирском зале Мельбурнского порта, не было вручено адресату.