Часть II

1

Ровно в пять утра Моррис Цапп просыпается от писка своих наручных часов, хитроумного изделия микроэлектронной промышленности, которое при нажатии кнопки может сообщить ему точное время в любой точке земного шара. Например, в австралийском городе Куктаун, штат Квинсленд, уже три часа дня, что, впрочем, мало интересует Морриса Цаппа в ту минуту, когда он, потягиваясь и зевая, пытается нашарить выключатель ночной лампы, хотя — бывают же совпадения — именно в этот час в городе Куктаун, штат Квинсленд, преподаватель местного университета Родни Вейнрайт трудится над докладом для организуемой Моррисом Цаппом конференции в Иерусалиме, посвященной будущему литературной критики.

В Куктауне жарко, очень жарко. От пота шариковая ручка скользит в руке Родни Вейнрайта, а на бумаге, там, где он прижимает ее ладонью, остаются влажные пятна. До письменного стола его кабинета в маленьком одноэтажном доме на окраине Куктауна доносится шум морских волн с соседнего пляжа. Там — и это ему известно — сейчас большинство студентов группы, которой он читает предмет под названием «Теория литературы от Колриджа до Барта». Они плещутся в бело-голубых волнах или лежат, раскинувшись, на ослепительно-желтом песке; у девушек, чтобы загар лег ровнее, приспущены бретельки купальников-бикини. Родни Вейнрайт точно знает, что студенты там, поскольку после занятий они приглашали его на пляж, посмеиваясь и подталкивая друг друга локтями, будто желая намекнуть ему: «О'кей, с утра мы поиграли в твои культурные игры, а теперь, быть может, ты поиграешь в наши? — Извините, — сказал он им, — я бы с превеликим удовольствием, но мне надо писать доклад для конференции». И вот теперь они на пляже, а он за письменным столом. Позже, когда солнце спустится за горизонт, они вскроют банки с пивом, разведут огонь под жаровней, и кто-нибудь из парней начнет наигрывать на гитаре. А когда стемнеет, возможно, поступит предложение поплавать нагишом — до Родни Вейнрайта доходили слухи, что так обычно заканчиваются пляжные тусовки. Он пытается себе представить участие в подобных игрищах Сандры Дикс — пухлой белокурой англичанки, которая всегда сидит на его занятиях в первом ряду, широко распахнув рот и ворот блузы. Вздохнув, Родни переводит взгляд на лежащий перед ним линованный лист бумаги и перечитывает написанное десять минут назад:

Вопрос, однако, состоит в том, каким образом литературная критика может выполнять определенную М. Арнольдом функцию идентификации лучшего из задуманного или сказанного, когда литературный дискурс разбалансирован из-за разрушения традиционного понятия об авторе, авторстве, как таковом?

Родни Вейнрайт берет в кавычки слово «авторство» и напрягает мозговые извилины, обдумывая следующее предложение. Доклад надо закончить как можно скорее, поскольку Моррис Цапп хотел взглянуть на черновой вариант, прежде чем включить его в программу, а от включения зависит грант, который позволит Родни Вейнрайту вылететь летом (по-австралийски — зимой) в Европу, припасть к источнику теоретической мысли, установить полезные и перспективные контакты, а также прибавить строчку к списку своих академических заслуг и достижений, которые со временем помогут ему получить кафедру в Сиднее или Мельбурне. Ему совсем не улыбается встретить старость в городе Куктаун, штат Квинсленд. Этот край не для престарелых. Даже сейчас, в свои тридцать восемь лет, он не имеет ни малейших шансов на благосклонность Сандры Дикс, окруженной загорелыми и мускулистыми героями пляжа. Последствия двадцатилетней умственной деятельности сразу выдают себя, стоит ему надеть купальные трусы, даже самые свободные: его крупная, лысеющая, украшенная очками голова венчает незагорелый грушевидный торс с хилыми конечностями, как будто наспех пририсованными детской рукой. И даже если каким-то чудом Сандра Дикс, ослепленная блеском его интеллекта, оставит без внимания несовершенства его плоти, его жена Беверли быстро пресечет все попытки вывести дружбу с ней за академические пределы.

Как будто в подтверждение этой мысли в поле зрения Родни Вейнрайта появляется массивный зад Беверли, плотно обтянутый цветастой юбкой. Согнувшись пополам и обливаясь потом под широкополой шляпой, она медленно пятится через газон и что-то тащит за собой — что это? Шланг? Веревка? Какой-то зверь на поводке? Оказывается, это детская игрушка, какая-то ярко раскрашенная штуковина на колесиках, которая развратно вихляется и подскакивает на ходу, а вслед за ней ковыляет, заливаясь смехом, соседский младенец. Решительная и здравомыслящая женщина — жена его, Беверли. Родни Вейнрайт с уважением, но без вожделения созерцает ее филейную часть. И, представляя в той же самой позе Сандру Дикс в голубых джинсах, глубоко вздыхает. И снова упирает взгляд в линованный лист бумаги.

«Единственно возможное решение», — пишет он и делает паузу, задумчиво кусая кончик ручки.

Единственно возможное решение заключается в том, чтобы побежать на пляж, схватить за руку Сандру Дикс, утащить ее за песчаный бугор, стянуть с нее трусики и…

— Чайку не хочешь, Родни? Я сейчас буду заваривать. В открытое окно заглядывает лоснящаяся от пота физиономия Беверли. Родни перестает писать и стыдливо прикрывает рукой блокнот. Беверли исчезает, Родни вырывает лист из блокнота, рвет его на мелкие части и швыряет в корзину, где уже покоится кучка скомканной и порванной бумаги. И снова начинает писать на чистом листе: «Вопрос, однако, состоит в том, каким образом литературная критика…» Вздремнувший ненадолго Моррис Цапп в панике просыпается, но, взглянув на подсвеченный циферблат, с облегчением отмечает, что прошло лишь пятнадцать минут. Почесываясь и дрожа от холода (Лоу, с типично английской прижимистостью, на ночь отключают отопление), он встает с кровати, надевает халат и тихонько пробирается по коридору в ванную. Потянув за шнурок выключателя, жмурится от вспыхнувшего света, запрыгавшего зайчиками на белом кафеле. Справив малую нужду, Моррис моет руки и, стоя перед зеркалом, показывает самому себе язык, который напоминает высохшее ложе оскверненной нечистотами, реки. Слишком много сигар и алкоголя вчера вечером. И не только вчера.

В распорядке дня странствующего ученого есть тяжкая минута, когда ему ни свет ни заря надо вырваться из объятий Морфея и в полном одиночестве проводить себя на самолет. Разглядывая в зеркало обложенный язык, протирая красные глаза и щупая заросший подбородок, Моррис Цапп на какое-то мгновенье задумывается, зачем ему все это надо и стоит ли игра свеч. Дабы избавиться от грустных мыслей, он решает принять душ, опасаясь, как бы вой и содрогание водопроводных труб не разбудили хозяев. Правда, выть и содрогаться приходится ему самому, поскольку вода из крана льется чуть теплая, однако душ возвращает ему бодрость. Под жужжание электрической бритвы, способной работать при любом напряжении, а также, случись необходимость, и на батарейках, в голове у Морриса Цаппа проясняется. Он снова взглядывает на часы — пять тридцать. Такси заказано на шесть, так что есть время спуститься в кухню и выпить чашку кофе. А позавтракает Моррис Цапп в аэропорту Хитроу, ожидая рейса на Милан.


*

А в это время в пяти тысячах километрах к западу от Раммиджа, в местечке Геликон, штат Нью-Хэмпшир, в дачном поселке писателей бывшая жена Морриса Цаппа Дезире беспокойно ворочается в постели. На часах полпервого ночи, и уже с час ей не спится. Это потому, что ее тревожит проделанная днем работа. Тысячу слов удалось ей написать в одном из спрятанных в лесу коттеджей, куда по утрам с термосами и судками удаляются писатели, чтобы остаться тет-а-тет со своею музой. Оттуда под вечер Дезире вернулась в главный корпус довольная своим достижением. Однако во время дружеской беседы с писателями и художниками за ужином, перед телевизором и у теннисного стола ее стали посещать робкие сомнения относительно той тысячи слов. Являются ли они верными и единственно возможными? Дезире не поддается искушению подняться в свою комнату и перечесть их. Порядки в Геликоне строгие, почти монашеские: дни его обитатели проводят в безмолвной и уединенной битве за искусство; вечерами же общаются друг с другом и культурно отдыхают. Дезире обещает себе, что перед сном не будет заглядывать в рукопись, а даст ей вылежаться до утра: чем дольше она не будет открывать ее, тем вероятнее забудет написанное и потом сможет беспристрастно перечесть и оценить откровения, которыми надеется потрясти читателя.

Дезире легла спать в половине двенадцатого, стараясь не смотреть в сторону соснового комода, на котором лежит оранжевая папка, содержащая драгоценную тысячу слов. Однако от папки исходит какое-то сияние: даже с закрытыми глазами Дезире чувствует ее присутствие, будто папка-источник радиоактивного излучения. Написанный сегодня текст войдет в книгу, над которой Дезире трудится уже четыре года. Охватывая самые разнообразные жанры — и беллетристику, и публицистику, и фэнтези, и литературную критику — книга озаглавлена просто: «Мужчины». Каждая глава своим названием имеет известный афоризм, в котором слово «женщина» заменено словом «мужчина». Уже написаны «О мужчины, вам имя — вероломство»[28], «Геенна — рай в сравнении с мужчиной, что отвергнут был тобой»[29], и «С дурными мужчинами не знаешь покоя, а с хорошими изнываешь от скуки. Вот и вся разница»[30]. Сейчас Дезире работает над главой, в названии которой отразился отчаянный возглас Фрейда: «Чего же хочет мужчина?!»[31] Ответ, согласно Дезире, таков: «Всего — и потом еще чего-то».

Дезире переворачивается на живот и раздраженно оправляет подол запутавшейся в ногах ночной рубашки. Она подумывает, не расслабиться ли ей с помощью вибратора, однако этот инструмент она использует (как монашка свое послушание) скорее из принципа, чем ради удовольствия, и, кроме того, у него садится батарейка, так что он может заглохнуть раньше, чем она достигнет оргазма, — ну точно как мужчина — ага, а это неплохо сказано. Она включает лампу у кровати и быстренько записывает в блокноте, который всегда лежит под рукой: «Мужчина — то же самое, что вибратор с севшей батарейкой». Краем глаза она видит, как оранжевая папка прожигает дыру в лакированной поверхности комода. Она выключает свет, но теперь сон окончательно покинул ее; ничего не поделаешь, придется принять снотворное, а от него утром у нее будет тяжелая голова. Дезире снова включает лампу. Где таблетки? Ах да, они на комоде, как раз рядом с рукописью. А может, ей взглянуть вполглаза, прочесть хоть одну фразу на сон грядущий?…

Стоя у комода босиком с таблеткой в руке, Дезире открывает папку и начинает читать. И жадно, в мгновенье ока, проглатывает все три машинописные страницы. Ей даже не верится, что тысяча слов, на поиски сочетание которых ушло так много сил и времени, может быть прочитана столь быстро и что они звучат столь туманно, приблизительно и неуверенно. Завтра все это надо будет переписать. Дезире принимает таблетку, потом вторую, желая теперь только одного — как можно скорее забыться. Ожидая, пока подействует снотворное, она стоит у окна и смотрит на поросшие деревьями холмы, которыми окружен писательский дачный поселок: при свете луны пейзаж одноцветен и уныл. Деревья-деревья до горизонта. Достаточно, чтобы напечатать полтора миллиона экземпляров книги «Мужчины». И даже два миллиона. «Растите, деревья, растите!» — шепчет Дезире. Возможность поражения она решительно исключает. Она снова ложится в постель и, закрыв глаза и вытянув руки по швам, ждет, когда на нее опустится сон.


Моррис Цапп возвращается в гостевую спальню, одевается в удобный дорожный костюм — вельветовые брюки, белую хлопчатобумажную водолазку и спортивного покроя пиджак, — закрывает и запирает на замок упакованный накануне чемодан, убеждается, что в ящиках комода не осталось его вещей, и хлопает себя по карманам, проверяя наличие системы жизнеобеспечения: бумажника, паспорта, билетов, ручек, очков и сигар. Затем на цыпочках — насколько это возможно для человека, несущего тяжелый чемодан, — осторожно спускается по лестнице, которая скрипит под каждым его шагом. Поставив чемодан у входной двери, он снова смотрит на часы. Без пятнадцати шесть.


Далеко-далеко, над Северной Атлантикой, на борту самолета американской авиакомпании «Трансуорлд эйрлайнс», выполняющего рейс номер 072 по маршруту Чикаго-Лондон, время неожиданно меняется с без пятнадцати три на без пятнадцати четыре: это «Трехзвездный Локхид» пересекает невидимую границу двух часовых поясов. Мало кто из трехсот двадцати трех авиапассажиров замечает эту перемену. У многих из них часы по-прежнему показывают чикагское время, а именно без пятнадцати двенадцать дня вчерашнего, и почти все они спят или пытаются заснуть. Аперитивы уже выпиты, ужин съеден, кино показано, беспошлинные спиртное и сигареты проданы желающим. Бортпроводницы, утомившиеся от выполнения своих обязанностей, собравшись на кухне, тихонько переговариваются, подсчитывают выручку и проверяют наличные запасы. Холодильные шкафы, микроволновые печи и электрические чайники, при вылете самолета из аэропорта О'Хейр наполненные до отказа, теперь пусты. Большая часть провианта переместилась в желудки пассажиров, а ко времени приземления в аэропорту Хитроу немалая его часть будет покоиться в канализационных камерах в брюхе самолета. Свет в салоне, выключенный при демонстрации фильма, по-прежнему погашен. Пассажиры, воздавшие должное сытному ужину, а иные — изрядно залившие за галстук, погрузились в тяжелый сон. Они неловко ворочаются в креслах, тщетно пытаясь принять горизонтальное положение, сидят, свесив головы на грудь, будто у них свернута шея; кто-то во сне идиотски улыбается, а кто-то презрительно морщится. Несколько человек, которые не в состоянии заснуть, слушают в стереонаушниках музыку или даже читают под узким лучом расположенной над ними лампочки, читают толстые книги в мягких ярких обложках, купленные в киосках аэропорта О'Хейр, — любовные и приключенческие романы Жаклин Сузанн, Гарольда Роббинса и Джека Хиггинса. Лишь у одной пассажирки на коленях лежит книга в твердой обложке и она, читая, даже делает в ней пометки. Сидит она, выпрямив спину, в кресле у окна в шестнадцатом ряду салона первого класса. Лицо ее спряталось в тени, однако видно, что у нее красивый, похожий на чекан на старом медальоне, аристократический профиль с высоким благородным лбом и надменным римским носом, а также волевой подбородок и четко очерченный рот. В островке падающего света ее рука с безукоризненным маникюром ведет по строчкам золотым автоматическим карандашом, то и дело останавливаясь, чтобы подчеркнуть ту или иную фразу или сделать запись на полях. Ее длинные миндалевидные ногти покрыты красно-коричневым лаком. Сама рука, белая, узкая и хрупкая, отягощена тремя антикварными браслетами, которые инкрустированы рубинами, сапфирами и изумрудами. Чуть выше на запястье надета массивная золотая цепь, а из-под рукава коричневого бархатного пиджака виднеется манжета кремовой шелковой блузки. Ноги пассажирки облачены в широкие бархатные бриджи, лодыжки обтянуты узорчатыми кремовыми колготками, а на ступнях лайковые шлепанцы, на время полета заменившие модные сапоги из светлой кожи на высоком каблуке с оттиснутым на подошвах именем миланского производителя обуви на заказ. Рука пассажирки решительно переворачивает страницу, полированные ногти сверкают в луче света, и золотой карандаш продолжает уверенный бег по книжным строчкам. Название главы, напечатанное на колонтитуле страницы, — «Идеология и идеологические аппараты государства», название же книги — «Ленин и философия: Очерки». Это английский перевод сочинения французского политика и философа Луи Альтуссера. Маргиналии написаны по-итальянски. Фульвия Моргана, профессор-культуролог университета Падуи, занята привычным делом. В самолетах ей не спится, а тратить время попусту она не любит.


*

В том же самолете, метрах в сорока от Фульвии Морганы, Говард Рингбаум пытается уломать свою жену Тельму заняться с ним любовью здесь и сейчас, в заднем ряду салона экономического класса.

— Обстановка идеальная, — отчаянно шепчет он, — света мало, пассажиры поблизости спят, а по обе стороны — пустые места. Если откинуть подлокотники, то на четырех сиденьях будет достаточно места, чтобы лечь и трахнуться.

— Тише, тебя могут услышать, — говорит Тельма, не подозревая, что супруг ее отнюдь не шутит.

Говард нажимает кнопку вызова стюардессы и просит у нее одеяла и подушки. Никто, уверяет он Тельму, не догадается, чем они занимаются под одеялом.

— Под своим одеялом я буду спать, — отвечает Тельма. — Вот только дочитаю главу. — Она читает роман под названием «Мало постарались» английского писателя Рональда Фробишера. Зевнув, Тельма переворачивает страницу. Книга довольно скучная. Она купила ее год назад, во время поездки в Англию, привезла, не открыв, домой в Канаду, потом взяла с собой, когда они поехали в Штаты, а вчера, подыскивая, что бы почитать в самолете, достала ее с верхней полки и, стряхнув пыль, подумала, что книга поможет ей настроиться на английскую речь и почувствовать атмосферу страны. Однако действие романа происходит в промышленном городе центральной Англии, и речь персонажей изобилует диалектизмами, которые они едва ли встретят в лондонском академическом районе Блумсбери. Говард получил шестимесячный грант Американского фонда гуманитарных наук для работы в Британском музее. На это время они снимут маленькую квартирку в двух шагах от музея, на Рассел-сквер. Тельма намерена записаться на всевозможные курсы, которые в Англии стоят невероятно дешево и обучают чему угодно, начиная с иностранных языков и кончая составлением букетов, а также посетить все столичные музеи и картинные галереи.

Стюардесса приносит упакованные в пластик одеяла и подушки. Говард, прикрывшись одеялом, запускает руку Тельме под юбку. Она отталкивает его.

— Говард! Прекрати! Что на тебя нашло? — возмущенно говорит Тельма, хотя внезапная пылкость мужа ее приятно удивляет.

А на Говарда нашло то, что он вознамерился попасть в клуб «Высоко в небе», эксклюзивное мужское братство, члены которого хоть раз имели сексуальный контакт на борту летящего самолета. Говард прочел об этом клубе примерно год назад, дожидаясь очереди к парикмахеру, и с тех пор одержим желанием войти в его состав. Его коллега в университете Южного Иллинойса (где Говард теперь преподает пасторальную поэзию), которому он признался в своей заповедной мечте, случайно оказался членом клуба и предложил замолвить за Говарда словечко, если тот выполнит необходимое условие. Говард спросил, засчитывается ли совокупление с женой. Коллега ответил, что такое нечасто бывает, но правление клуба может пойти на уступки. Говард полюбопытствовал, какие нужны доказательства, и тот пояснил, что необходимо предъявить фирменную салфетку авиакомпании со следами спермы, заверенную подписью партнера по соитию. Поскольку в крови Говарда всегда кипела неукротимая страсть к победе во всех мыслимых соревнованиях, он поддался на этот грубый розыгрыш без всяких колебаний. Та же особенность характера, проявленная в игре под названием «Уничижение» (которую изобрел Филипп Лоу) несколько лет назад, дорого обошлась Говарду Рингбауму: она стоила ему работы и привела фактически к ссылке в Канаду, в ветреные прерии Альберты, откуда он смог выбраться лишь недавно, написав череду скучнейших статей об английской пасторальной поэзии. Однако урок не пошел ему на пользу.

— А если зайти в туалет? — шепчет Говард. — Мы можем трахнуться в туалете.

— Ты с ума сошел? — шипит в ответ Тельма. — Там и одному не развернуться, не говоря уже о… Ради бога, милый, возьми себя в руки. Давай подождем до Лондона. — Она многообещающе улыбается мужу.

— Снимай штаны и садись на меня верхом, — без тени улыбки командует Говард Рингбаум.

Тельма легонько ударяет Говарда книгой по причинному месту, и тот от боли складывается пополам.

— Говард? — встревоженно спрашивает она. — Извини! Я не хотела сделать тебе больно.


На кухне в доме Лоу Моррис Цапп включает чайник и заваривает себе крепкий растворимый кофе. За окном светлеет, на деревьях неуверенно чирикают птицы. Кухонные часы показывают шесть. Моррис допивает кофе и становится наготове у входной двери, чтобы предупредить звонок таксиста, который может разбудить весь дом.

Однако кое-кто уже проснулся. Слышится скрип лестницы, и на ней появляется Филипп, в следующем порядке: сначала кожаные шлепанцы, потом костлявые лодыжки, затем полосатые пижамные брюки, вслед за ними коричневый халат, и наконец, серебристая бородка.

— Ну что, собрался? — подавив зевок, спрашивает Филипп,

— Надеюсь, я вас не разбудил, — отвечает Моррис.

— Нет-нет. Просто я подумал, что надо все-таки попрощаться.

Наступает неловкая пауза. Конфуз вызван воспоминанием о вчерашних откровенностях под воздействием винных паров.

— Может, ты при случае поделишься впечатлением о моей книге? — спрашивает Филипп.

— Будет исполнено. Начну читать уже в самолете. Кстати, у меня тоже скоро книга выходит.

— Еще одна?!

— Называется «За пределами литературной критики». Недурно, да? Я пришлю тебе экземпляр.

Моррис и Филипп вздрагивают от резкого звонка в дверь.

— А вот и такси! — говорит Филипп. — Времени у тебя навалом, на дорогах пусто, до аэропорта доберешься за полчаса. Ну что ж, до свиданья, старина. Спасибо, что приехал.

— И тебе спасибо за все, — отвечает Моррис, пожимая ему руку. — До встречи в Иерусалиме?

— Где-где?

— На конференции. Местный «Хилтон» находится в новой части города.

— А, вот ты о чем. Посмотрим. Я подумаю.

Водитель такси подхватывает чемодан Морриса и несет его к машине подобная обходительность не перестает изумлять американца, в родной стране которого водители такси сидят, запершись от пассажиров, и огрызаются на них сквозь прутья решетки, как звери в зоопарке. Такси поворачивает за угол, Моррис оглядывается на Филиппа, который машет ему с крыльца, свободной рукой придерживая у горла борта халата.

В окне спальни у него над головой отдернута занавеска и чье-то лицо — Хилари? — призраком маячит за стеклом.


В Чикаго полночь. Вчерашний день, помедлив секунду, уступает место новому дню. С озера дует холодный ветер — от его порывов по тротуару кувырком несется мусор, а под арками железнодорожного моста промерзают до костей укрывшиеся на ночь бродяги, потаскушки и наркота. Однако в самом новом и роскошном городском отеле тепло почти как в тропиках. Внутри этого здания можно найти все, что обычно бывает снаружи, и наоборот, — за исключением погоды. Комнаты расположены по кругу и выходят балконами в закрытое пространство с теплым искусственным климатом, с видом на фонтан, а также на пруд с лилиями и золотыми рыбками. Там же растут пальмы, а стены и балконы увиты цветущими лианами. Снаружи стеклянные лифты, подобно воздушным пузырям, снуют вверх и вниз вдоль стен отеля, вызывая головокружение у его обитателей. Архитектура наизнанку.

В шикарном гостиничном номере на крыше небоскреба, откуда не видны бродяги, потаскушки и наркота, а самые большие машины на дорогах делового Чикаго кажутся букашками, в центре просторной круглой кровати лежит обнаженный мужчина. Он раскинул руки и ноги на манер буквы X, чем напоминает известный рисунок Леонардо, с той разницей, что тело у него тощее, жилистое и поношенное; под загаром на коже проступает старческая гречка, грудь покрыта седой порослью, ноги костлявые и кривоватые, а ступни мозолистые и корявые. Однако голова его по-прежнему импозантна: длинное и узкое лицо, орлиный нос и грива седых волос. Глаза, будь они открыты, — карего, почти черного цвета. На ночной тумбочке пачка журналов и научных периодических изданий; иные из них сброшены на пол. Обложки пестрят названиями: «Диакритики», «Критические разыскания», «Новая история литературы», «Поэтика и история литературы», «Метакритика». Журналы заполнены плотным мелким текстом с множеством примечаний и длинными библиографическими списками.

Иллюстраций в тексте нет. Да и зачем они нужны, когда под рукой живая и теплая красота?

Рядом с мужчиной, между его левыми конечностями, сидит на коленях стройная азиатская девушка с черными блестящими волосами, струящимися вдоль золотистого тела. Из одежды на ней только крошечные соблазнителые трусики из черного шелка. Она натирает лежащее перед ней костистое тело ароматным массажным маслом, уделяя особое внимание его длинному, худому, обрезанному члену, который совсем не реагирует на манипуляции и болтается в ловких женских пальцах, как сосиска.

Перед нами Артур Кингфишер, старейшина международного сообщества литературных критиков, почетный профессор Колумбийского и Цюрихского университетов, единственный за всю историю ученый, который одновременно возглавлял кафедры на двух континентах (дважды в неделю садясь в реактивный лайнер, чтобы с понедельника по среду быть в Швейцарии, а с четверга по субботу — в Нью-Йорке). Теперь он в отставке, но по-прежнему активно действует как получатель грантов, участник конференций, член редколлегий академических журналов и рецензент университетских издательств. Это человек, чья жизнь являет собой краткую историю современной литературной критики: родившись в начале века (под именем Артур Клингельфишер) в богатой идеями Вене, он вместе с Виктором Шкловским учился в революционной Москве, а в конце двадцатых — с А. Ричардсом[32]в Кембридже, в тридцатые годы сотрудничал в Праге с Якобсоном, а в 1939 году эмигрировал в Соединенные Штаты, в сороковые и пятидесятые став ведущим нью-йоркским литературным критиком. В шестидесятые годы его ранние труды были переведены с немецкого на французский, а сам он провозглашен одним из зачинателей структурализма. Всех своих научных званий ему уже не упомнить, а в его доме на Лонг-Айленд есть комната, битком набитая книгами и препринтами (в большинстве своем непрочитанными), которые ему шлют ученики и поклонники со всех концов света. Женщина рядом с ним — это Сонг Ми Ли, которая лет десять назад приехала из Кореи по гранту Фонда Форда в качестве аспирантки Кингфишера, а затем стала его секретарем, спутницей, компаньонкой, массажисткой и наложницей, целиком посвятив свою жизнь защите великого человека от академических невзгод спасая его от отчаяния в минуту бессилия — будь то отсутствие эрекции или оригинальной идеи. Большинство мужчин его возраста давно бы махнули рукой по крайней мере на первый изъян, но Артур Кингфишер, всегда отличавшийся высокой сексуальной активностью, склонен усматривать глубокую и таинственную связь между потенцией и интеллектом.

Телефон на тумбочке издает негромкий электронный писк. Сонг Ми Ли вытирает о салфетку руки, тянется к нему через лежащее на постели тело Артура Кингфишера, проведя по его седовласой груди розовыми сосками, и берет трубку. Затем садится на пятки, слушает и говорит:

— Минуту, я посмотрю, на месте ли он. — Прикрыв рукой трубку, она спрашивает Артура Кингфишера:

— Звонят из Берлина — будете говорить?

— Пожалуй. Я все равно ничем не занят, — мрачно отвечает Артур Кингфишер. — Кто бы это мог быть?


Такси, подпрыгивая на ходу, петляет по пригородам Раммиджа, и Морриса Цаппа на заднем сиденье болтает из стороны в сторону. Позади машины раскручивается бесконечная лента сдвоенных однотипных домов. Во многих домах все еще спущены шторы. Люди за ними крепко спят или дремлют, храпят и портят воздух, а рассвет все увереннее поднимается над крышами, телеантеннами и трубами. Для многих обитателей домов наступающий день будет похож на вчера и на завтра: те же самые конторы, те же самые фабрики, те же самые магазины. Жизнь замкнута и движется по кругу, вертится беличье колесо, горизонты досягаемы и незыблемы. Для Морриса Цаппа такая жизнь невозможна, он даже и не пытается ее вообразить, однако ее размеренность тем сильнее толкает его вперед, создавая особый род душевного трения, которое согревает его изнутри, и он чувствует, что другие ему завидуют, завидуют человеку, которого манит округлость земли и сулит ему новые впечатления где-то за горизонтом.

А в это время в хозяйской спальне викторианского дома на Сент-Джонс-роуд Филипп и Хилари Лоу тишком и украдкой занимаются любовью — словно дело происходит на задних сиденьях реактивного лайнера.

Проводив Морриса Цаппа и вернувшись в постель, Филипп, в халате продрогший на ветру, невольно соблазняется пышным и теплым телом своей жены. Он прижимается к ней, выгнувшись соответственно рельефу ее обширных ягодиц, обхватывает ее талию и кладет руку на тяжелый шар ее груди. Это его возбуждает и, задрав у Хилари ночную рубашку, он начинает гладить ей живот и ласкать между ног. Она податливая и влажная, хотя непонятно, спит она или нет. Крадучись как вор, он входит в нее сзади, затаив дыхание из боязни, что она очнется и оттолкнет его (такое уже случалось).

Хилари же давно не спит, хотя лежит с закрытыми глазами. Филипп тоже глаз не открывает. Он вспоминает Джой Симпсон и спальню в малиновом свете той теплой итальянской ночью. А Хилари вспоминает Морриса Цаппа, в этой же постели и в этой же спальне с задернутыми от солнца шторами, десять лет назад. Кровать ритмично поскрипывает и стукается изголовьем о стену — раз, второй, затем слышится тихий вскрик, за ним вздох, а потом наступает тишина. Филипп засыпает. Хилари открывает глаза. За все это время они ни разу не взглянули друг на друга. И не сказали друг другу ни слова.


Тем временем телефонный разговор между Берлином и Чикаго близится к концу. На том конце провода говорят на безупречном английском с едва заметным немецким акцентом.

— Артур, неужели мы так и не уговорим вас выступить у нас на конференции? Очень, очень жаль, я уверен, что ваши мысли по поводу рецептивной эстетики многим покажутся интересными.

— Извините, Зигфрид, мне просто нечего об этом сказать. — Вы, как всегда, скромничаете, Артур. — Поверьте мне, дело не в скромности. Я и сам сожалею об этом.

— Понимаю, понимаю. Вы несомненно очень заняты… Кстати, а что вы думаете о новой должности профессора-литературоведа при ЮНЕСКО?

После продолжительной паузы Артур Кингфишер говорит:

— Как быстро разносятся новости. Она ведь еще не утверждена.

— Так слухи о ней верны?

Осторожно подбирая слова, Артур Кингфишер отвечает:

— У меня есть некоторые основания так думать.

— Я полагаю, вы будете главным консультантом конкурсной комиссии, Артур, не так ли?

— Вы поэтому мне позвонили, Зигфрид?

В Берлине слышится громкий невеселый смех.

— Да как вы могли такое подумать, дорогой друг? Уверяю вас, наше желание видеть вас на конференции в Гейдельберге совершенно искреннее.

— Вы разве не в Баден-Бадене кафедрой заведуете?

— Именно там, но конференция у нас совместная с Гейдельбергом…

— А что вы делаете в Берлине?

— Наверное, то же, что вы в Чикаго. Приехал на конференцию — что же еще? «Постмодернизм и онтологические исследования». Было несколько интересных докладов. Но наша конференция в Гейдельберге будет лучше организована… Артур, коль скоро вы заговорили об этой должности при ЮНЕСКО…

— Это вы заговорили, Зигфрид, а не я.

— С моей стороны было бы лицемерием делать вид, что она меня не интересует.

— Я этому не удивлен, Зигфрид.

— Мы ведь всегда были хорошими друзьями, Артур, не так ли? С тех пор как я написал рецензию на четвертый том ваших избранных трудов для «Нью-Йорк ревю оф букс».

— Да, Зигфрид, я рад был той рецензии. И рад был с вами поговорить.

Рука, кладущая трубку на рычажки телефона в элегантном гостиничном номере на Курфюрстендамм, затянута в черную лайковую перчатку — при этом ее обладатель, одетый в шелковую пижаму, сидит в кровати и поглощает принесенный на подносе легкий утренний завтрак. Зигфрид фон Турпиц, как всем известно, никогда не обнажал руки в присутствии посторонних. Никто не знает, какую отвратительную рану или уродство скрывает черная лайка, хотя на этот счет было сделано много предположений: омерзительное родимое пятно, гнойный незаживающий свищ, жуткая мутация вроде птичьей лапы или же протез из пластика и нержавеющей стали взамен руки, искалеченной, как полагают сторонники последней версии, механизмом танка, которым Зигфрид фон Турпиц командовал на завершающих этапах Второй мировой войны. Какое-то мгновенье Зигфрид фон Турпиц держит черную лайковую руку на телефонной трубке, словно предотвращая возможную утечку информации из кабеля, который обеспечил соединение с Чикаго, в то время как рукою без перчатки он задумчиво крошит рогалик. Затем он снова снимает трубку и черным указательным пальцем набирает номер оператора. Заглянув в записную книжку в черном кожаном переплете, заказывает международный разговор с Парижем. Его бледное лицо в шлеме пепельных прямых волос непроницаемо и бесстрастно.


Такси Морриса Цаппа нетерпеливо фырчит перед светофором на широкой торговой улице, которая в этот час пустынна, если не считать молочного и газетного фургонов. Большой рекламный щит, предлагающий скидки на рейсы авиакомпании «Бритиш эйруэйз», — знак того, что аэропорт поблизости. Реклама поменьше, с заманчивым слоганом «Голубые глубины зовут…», как известно Моррису по его предыдущей жизни в этом городе, приглашает в местный бассейн, а не на сходку представителей сексуальных меньшинств. Еще раз содрогнувшись от воспоминания о леденящей водной процедуре в доме Лоу, Моррис Цапп мысленно переключается на менее водянистые вещи. Если повезет, то по прибытии на место он окунется в разврат итальянской кухни, начав, к примеру, с блюда душистой нежной вермишели, затем перейдет к мясу на ребрышках по-милански, а на десерт, пожалуй, позволит себе кусок-другой фруктового кекса. Моррис судорожно сглатывает слюну. Такси устремляется вперед. Часы над ювелирной лавкой показывают точное время: половина седьмого.


В Париже, как и в Берлине, половина восьмого, поскольку в континентальной Европе иначе переходят на летнее время. В просторной спальне элитной квартиры на бульваре Гюисманс звонит стоящий на ночной тумбочке телефон. Не открывая глаз, прикрытых темными и кожистыми, как у ящерицы, веками, Мишель Тардьё, профессор-нарратолог Сорбонны, вытаскивает из-под одеяла руку и снимает трубку.

— Да? — произносит он, не открывая глаз.

— Жак? — вопрошает голос с немецким акцентом.

— Нет. Мишель.

— Какой Мишель?

— Мишель Тардьё.

На другом конце недовольно бурчат по-немецки. Затем голос продолжает по-французски с сильным немецким акцентом:

— Прошу прощения. Я ошибся номером.

— А я вас случайно не знаю? — спрашивает, зевая, Мишель Тардьё. — Мне знаком ваш голос.

— Я Зигфрид фон Турпиц. Мы были с вами в одной секции в Анн-Арбор прошлой осенью.

— А-а-а, теперь вспомнил. «Отношения автор-читатель в нарративе».

— Я звонил моему другу по фамилии Текстель. Его имя в моей записной книжке стоит рядом с вашим, и оба номера парижские, вот я и спутал их. Извините, дурацкая ошибка. Надеюсь, я вас не побеспокоил.

— Да нет, ничего, — отвечает Мишель, снова зевая. — Au revoir.


— Он поворачивается и обнимает лежащее рядом обнаженное тело, выгнувшись соответственно рельефу мягких ягодиц, нежно поглаживает шелковистую кожу живота и бедер и, уткнувшись в душистые локоны на затылке, шепчет: «Дорогой мой».

В спальне с дубовыми панелями оксфордского Колледжа Всех Святых в целомудренном одиночестве вкушает сон профессор изящной словесности Королевской кафедры. Ни один человек, ни мужчина, ни женщина, никогда не делил этого старомодного — да и любого другого ложа с Редьярдом Паркинсоном. Он девственник и холостяк, давший обет безбрачия. Что вообще трудно себе представить при виде принадлежащих ему многочисленных книг, статей и рецензий, насыщенных компетентными и порой рискованными сведениями касательно разновидностей и причуд сексуальной жизни человека. Однако весь этот секс — только в голове или на страницах книги. Редьярда Паркинсона никогда не посещала любовь, да он никогда и не желал ее, не без злорадства отмечая, какие разрушительные последствия оказывает это состояние на производительность труда не только его сотоварищей, но и соперников. В тридцать пять лет, в расцвете академической карьеры, он задумался о целесообразности брачных уз и, взвесив умозрительно все их преимущества и недостатки, решил от них воздержаться. Впрочем, изредка он позволял себе отреагировать на привлекательного студента мужского пола, робко коснувшись его плеча, но дальше этого дело никогда не заходило.

С ранней молодости читательский и писательский труд занимал всю сознательную жизнь Редьярда Паркинсона, включая те ее отрезки, которые люди нормальные тратят на любовь и секс. Собственно говоря, чтение Редьярду Паркинсону служит любовью, а писательство — сексом. Редьярд Паркинсон питает нежные чувства к литературе и особенно к английским поэтам — Спенсеру, Мильтону и Вордсворту. Чтение их стихов для него есть чистое, не замутненное корыстью удовольствие, редкая возможность общения с великими умами и блаженные, неповторимые моменты истины и красоты. Писательство же можно уподобить сексу — это демонстрация воли, проявление власти и нервная разрядка. Если за день Редьярд Паркинсон не напишет ни строчки, он делается подавленным и раздражительным, причем написанное непременно должно увидеть свет: неопубликованный труд все равно что онанизм или прерванный половой акт, нечто постыдное и не дающее удовлетворения.

Разумеется, высшее достижение писательского труда — это собственная книга, замысел которой требует тонкости и хитрости ума, а создание длится месяцы, подобно любовному роману. Но писать книгу за книгой едва ли возможно, и даже если очередная уже в работе, неизбежно возникают паузы и интервалы, когда надо почитать источники, и вот тогда дает о себе знать неумолимая потребность выразить на бумаге собственное «я». Поэтому Редьярд Паркинсон неизменно соглашается писать отзывы на чужие книги и, будучи искушенным рецензентом и обладая острым пером, имеет немало предложений. Редакторы лондонских ежедневных и еженедельных газет донимают его телефонными звонками, а почта каждое утро доставляет к его порогу книжные новинки, так что одновременно он обслуживает по крайней мере три заказа: один уже в корректуре, другой — в черновике, а третий — в стадии пометок на полях. Книга, которую он сейчас испещряет маргиналиями, лежит раскрытая корешком вверх на тумбочке рядом с будильником, часами и вставной челюстью. Это литературоведческий труд Морриса Цаппа под названием «За пределами литературной критики», который Редьярд Паркинсон рецензирует для газеты «Таймс литерари саплемент». Вставная челюсть с ее дьявольским оскалом словно подначивает книгу спасаться бегством, покуда Редьярд Паркинсон почивает от дел.

Звенит будильник. На часах без пятнадцати семь. Вытянув руку, Редьярд Паркинсон выключает будильник, сонно моргает и зевает. Затем открывает дверцу тумбочки и достает оттуда тяжелый керамический ночной горшок, украшенный гербом Колледжа Всех Святых. Сев на краю кровати и широко расставив ноги, Редьярд Паркинсон освобождает мочевой пузырь от последствий вчерашних возлияний — хереса, кларета и портвейна. В отведенной ему квартире есть и туалет, и ванная, однако Редьярд Паркинсон, уроженец Южной Африки, прибывший в Оксфорд двадцати лет от роду и ставший совершенным англичанином, свято чтит старые традиции. Он ставит горшок на место и закрывает тумбу. Горшок опорожнит местная прислуга, получающая за эту работу щедрые чаевые. Редьярд Паркинсон снова ложится в кровать, включает лампу, надевает очки, вставляет челюсть и начинает читать книгу Морриса Цаппа с той страницы, на которой остановился накануне вечером.

Время от времени он подчеркивает фразу или что-то записывает на полях. На губах его, скрытых под пышными седыми усами, играет презрительная ухмылка. Рецензия на книгу будет не из лестных. Редьярд Паркинсон не особо жалует американских ученых: к его собственным трудам они порой относятся без должного уважения. Или же, в случае Морриса Цаппа, и вовсе игнорируют их (он предварительно убедился в этом, заглянув в именной указатель на букву «П» — это первое, что он делает, взяв в руки новую книгу). Кроме того, Редьярд Паркинсон только что написал подряд несколько хвалебных рецензий — для «Санди таймс», «Лиснер» и «Нью-Йорк ревю оф букс», и ему надоело петь дифирамбы. Теперь настал черед ложки дегтя, так что нахальный и хвастливый американский еврей, делающий жалкие попытки продемонстрировать, как хорошо он овладел претенциозным жаргоном литературной критики, — мишень лучше не придумаешь.


В центральной Турции без пятнадцати девять утра. Доктор Акбиль Борак, в прошлом выпускник университета Анкары, а затем аспирант университета английского города Гулля, завтракает в своем маленьком доме, расположенном в новом пригородном районе турецкой столицы. Он прихлебывает чай — в эти дни кофе в Турции не найти, — грея руки о стакан, поскольку на улице холодно, а нефти для отопления тоже не достать. Его жена Ойя, пухленькая миловидная женщина, ставит на стол хлебницу, тарелку с козьим сыром и джем из шиповника. Акбиль рассеянно поглощает завтрак, уткнувшись в лежащую перед ним книгу — четырнадцатый том из полного собрания сочинений Уильяма Хэзлитта. На другом конце стола трехгодовалый сын Акбиля опрокидывает стакан с молоком. Акбиль Борак, ничего не замечая, переворачивает страницу.

— Может, ты не будешь читать за столом, — укоризненно говорит Ойя, вытирая разлитое молоко. — И Ахмету дурной пример подаешь, и меня обижаешь. Мне целыми днями не с кем словом перемолвиться. Уж по утрам ты мог бы уделить мне немного внимания.

Акбиль что-то бурчит себе под нос, вытирает усы, закрывает книгу и поднимается из-за стола.

— Мне уже немного осталось, всего семь томов. На следующей неделе приезжает профессор Лоу.

Внезапная новость о предстоящем визите профессора Лоу с курсом лекций об Уильяме Хэзлитте повергла в панику английскую кафедру столичного университета, поскольку единственный преподаватель, хоть что-то знающий об эссеистах времени английского романтизма (кстати, два года назад подавший идею пригласить английского профессора в связи с двухсотлетием Хэзлитта, но не получивший поддержки и махнувший на все рукой), находится в творческом отпуске в Соединенных Штатах, а все остальные трудов Хэзлитта и не открывали. Акбиль, прекрасно владеющий английским и потому назначенный встретить Филиппа Лоу в аэропорту и показать ему Анкару, решил восполнить досадный пробел и защитить честь кафедры. Он принес из университетской библиотеки полное собрание сочинений Хэзлитта в двадцати одном томе и теперь прорабатывает его со скоростью один том в два-три дня, отложив на время собственные изыскания в области сонетов елизаветинской эпохи.

Том четырнадцатый называется «Дух нашего времени». Акбиль кладет книгу в портфель, застегивает пальто, целует все еще сердитую на него Ойю и выходит из дома, который замыкает цепь однотипных строений из шлакобетона. При каждом доме имеется садик, аккуратно огороженный низкими шлакобетонными плитами. У всех этих садиков довольно заброшенный вид — ничто не произрастает на их земле кроме того же чахлого бурьяна, который торчит и за шлакобетонными плитами. Похоже, назначение этих садиков чисто символическое: невольное желание имитировать уютный пригородный стиль английского Ковентри или немецкого Кёльна, либо же, возможно, слабая попытка создать психологическую защиту от печальной и дикой пустыни. Поскольку сразу за оградой начинается центральная Анатолийская равнина, на которой ничего нет кроме пыльных, бесплодных, опустошаемых ветром степей. Акбиль ежится от холодного, прилетевшего из Средней Азии ветра и садится в потрепанный «ситроен». И не в первый раз задумывается над тем, правильно ли они сделали, когда переехали из города в этот унылый необитаемый район, соблазнившись собственным домом, садом и свежим воздухом, который необходим их сыну. Увидев фотографии своего будущего загородного жилья в рекламном проспекте, они припомнили английский домик, в котором жили в аспирантские годы Акбиля. Однако в Гулле по соседству были паб и маленький рыбный ресторанчик, через две улицы — небольшой парк с качелями, а за ним — мелькающие над крышами домов мачты кораблей и портовые краны; все это придавало уверенности в том, что природа вполне подконтрольна цивилизации. А в Турции прошедшая зима выдалась особенно суровой, к тому же в стране возникли перебои в снабжении электричеством, топливом и продуктами, так что Акбилю и Ойе пришлось согревать себя скудным теплом маленькой дровяной печки, а также воспоминаниями о Гулле и мечтательно повторять названия английских улиц и магазинов. Турецкой чете никогда не казалось странным, что центральный железнодорожный вокзал города носит название Гулль-Эталон.


В здании аэропорта города Раммиджа, в отличие от окружающих его сонных пригородов, рабочий день уже в разгаре. Как оказалось, Моррис Цапп не единственный человек в Раммидже, которому не сидится на месте. Идет регистрация рейсов на Лондон, Глазго, Белфаст, Брюссель, и у стоек толпятся упитанные бизнесмены в полосатых костюмах, полосатых рубашках и полосатых галстуках, увешанные хитроумными сумками-портпледами со множеством кнопок, молний, карманов и ремешков. Группа ранних отпускников в ярких летних одеждах, собравшихся в коллективную турпоездку на Майорку, терпеливо пережидает задержку рейса: по-домашнему расположившись в креслах, дородные провинциалы позевывают, покуривают и жуют конфеты. Короткая очередь, ожидающая свободных мест на Лондон, тревожно смотрит вслед Моррису Цаппу, который решительно направляется к стойке авиакомпании «Бритиш Мидланд» и водружает свою сумку на весы. Он регистрирует билет до Милана, и его просят пройти к выходу номер пять. Завернув по дороге в газетный киоск, Моррис покупает свежий номер «Таймс», а затем становится в конец длинного хвоста, ведущего к столу досмотра ручной клади. Там его сумку открывают и тщательно обследуют содержимое. Ловкие пальцы перетряхивают туалетные принадлежности, лекарства, сигары, носки, книгу Филиппа Лоу «Хэзлитт и просто читатель». Дама, производящая досмотр, открывает картонную коробочку, и ей на ладонь выкатываются маленькие твердые цилиндрики, завернутые в серебристую фольгу. «Пули?»— вопрошает она взглядом. «Ректальные свечи», — спешит с ответом Моррис Цапп. Современному путешественнику практически не дозволяется иметь какие-либо тайны. Совершенно незнакомые люди, копающиеся в вашем багаже, с первого взгляда могут оценить состояние вашей пищеварительной системы, определить предпочитаемый вами противозачаточный метод, узнать, чем вы фиксируете зубные протезы, а также выяснить, что у вас мозоли и сухие губы и что вы страдаете геморроем, головными болями, метеоризмом, усталостью глаз, аллергическим ринитом и предменструальной депрессией. Моррис Цапп берет с собой в дорогу средства против всех этих недугов, за исключением последнего.

Через воротца металлоискателя он проходит, предварительно выложив футляр для очков, поскольку знает по опыту, что тот непременно зазвенит, затем забирает сумку и перемещается в зал ожидания у выхода номер пять. Через несколько минут объявляют рейс на Хитроу, и Моррис вместе с другими пассажирами следует за стюардессой к месту стоянки самолета, при виде которого невольно морщится: он уже и забыл, когда в последний раз летал на самолете с пропеллерами.


А в Токио день уже близится к вечеру. Акира Саказаки вернулся домой из университета (в котором он преподает английский), счастливо избежав часа пик в метро, где специально нанятые здоровяки бесцеремонно утрамбовывают народ в вагоны, чтобы двери поезда смогли закрыться. Акира Саказаки — холостяк; родом он из горного курортного местечка, а в Токио у него квартира в современном многоэтажном доме. Это жилье ему по карману не потому, что он неплохо получает, но скорее потому, что оно чрезвычайно ограничено в размерах. Внутри квартиры Акира не может даже выпрямиться в полный рост, так что, открыв дверь и сняв ботинки, он не входит, а вползает внутрь.

Квартира, вернее, жилая ячейка, напоминает обитую войлоком психиатрическую палату-одиночку. Размер ее — три на четыре метра, высота потолка — метр с половиной; стены, пол и потолок выстланы мягким синтетическим ковром без единого шва. Низкая полка вдоль одной из стен днем служит диваном, а ночью — кроватью. Над ней расположились стенные шкафы. В стене напротив встроены заподлицо раковина из нержавейки, холодильник, микроволновая печь, электрический чайник, цветной телевизор, музыкальный центр и телефон. Низкий стол стоит перед окном — большим двойным стеклопакетом, сквозь который ничего не видно кроме пустого, подернутого дымкой неба. Впрочем, если подойти к окну вплотную и скосить глаза, то внизу можно разглядеть людей, которые спешат по улице, сталкиваются и отскакивают друг от друга, будто фигурки в компьютерной игре. Окно не открывается. В квартире автоматически поддерживается температура и кондиционируется воздух, к тому же она снабжена звукоизоляцией. Здание состоит из четырехсот одинаковых клетушек и напоминает гигантский контейнер для яиц. Это — новое слово в жилищной архитектуре, элитный вариант привокзальных «капсульных ночлежек», которые за последние годы завоевали популярность у японских трудящихся.

В одной из стен квартиры проделан люк, ведущий в крошечный санузел с сидячей ванной размером не больше стула и унитазом, которым можно пользоваться, только сев на корточки, что, впрочем, вполне привычно для японских мужчин. В подвале здания имеются традиционные японские бани с душем и большими ваннами общего пользования, однако Акира Саказаки наведывается туда нечасто. Его вполне устраивает принадлежащее ему жилье со всеми современными удобствами, которые, будучи компактно расположены, высвобождают ему массу времени для работы. Подумать только: сколько времени попусту тратят люди на перемещение по комнатам — особенно на Западе! Пространство есть время. Акира Саказаки был изумлен тем, как бездарно расходуется и то и другое в калифорнийских домах, где ему приходилось бывать во время аспирантской учебы в Соединенных Штатах. Там были отдельные комнаты не только для того, чтобы спать, есть и испражняться, но и для того, чтобы готовить еду, учиться, развлекаться, смотреть телевизор, устраивать игры, стирать белье и посвящать время любимому делу, — и все они занимали сотни и сотни метров земной поверхности, так что на перемещение из спальни в кабинет уходила целая минута.

Акира снимает костюм и рубашку и аккуратно вешает их в стенной шкаф над диваном-кроватью. Потом на карачках пробирается в санузел, намыливается, смывает пену и наполняет кипятком сидячую ванну. Пока Акира размокает в ней, очищая поры от городской грязи, электрический вентилятор бесшумно разгоняет пар. Затем Акира споласкивается чистой теплой водой и ползком возвращается в жилую комнату. Облачившись в легкое домашнее кимоно, он садится, поджав под себя ноги, перед столом, на котором стоит электрическая пишущая машинка. По одну сторону от нее лежит аккуратная стопка бумаги; каждый лист расчерчен на двести квадратов, в каждый из них тщательно вписан японский иероглиф. По другую сторону от пишущей машинки лежит аккуратная стопка бумаги, но только без квадратов и иероглифов, а рядом с ней — книга в твердом переплете и захватанной суперобложке, сочинение Рональда Фробишера «Мало постарались». Акира вставляет в машинку аэрограмму[33], копирку, лист папиросной бумаги и начинает печатать письмо на английском языке.


Уважаемый господин Фробишер!


Я уже перевел почти половину Вашей книги. Мне искренне жаль снова беспокоить Вас просьбой, но я был бы весьма Вам признателен, если бы Вы помогли мне разрешить следующие вопросы. Как и раньше, я цитирую по второму изданию 1970 года.


Акира Саказаки берет в руки книгу, чтобы найти страницу с первым своим вопросом, и застревает взглядом на фотографии автора, помещенной на задней стороне суперобложки. Он делает так всякий раз, надеясь, что, вглядевшись в физиономию писателя, проникнет в тайны его интеллекта и чутьем постигнет нюансы его тона и стиля, доставляющие ему немало головной боли. Однако фотография, темная и зернистая, авторских секретов не выдает. Рональд Фробишер запечатлен на фоне двери с матированным стеклом и надписью «Обществен…», что само по себе сильно озадачивает Акиру. Что это — общественная уборная или общественная приемная депутата парламента? В том и другом случае это символично. Лицо у автора круглое, мясистое, рябое, усеянное, будто порохом, мелкими черными точками. Волосы редкие и взъерошенные. На носу у Фробишера очки в массивной роговой оправе. Одет он в видавший виды плащ. В объектив фотоаппарата смотрит довольно свирепо. Подпись под снимком гласит:


Рональд Фробишер родился и вырос в промышленном районе центральной Англии. Окончил среднюю школу, затем Колледж Всех Святых в Оксфорде. Получив высшее образование, вернулся в родную школу преподавателем, где проработал до 1957 года — до выхода первого романа «Дорога без начала», который прочно закрепил за ним репутацию ведущего писателя, принадлежащего поколению «сердитых молодых людей»[34]. С1958 года занимается исключительно творчеством. Живет с женой и двумя детьми в лондонском Гринвиче. «Мало постарались» — пятый роман писателя.


И последний, хотя опубликован девять лет назад. Акира не раз задумывался над тем, почему Рональд Фробишер ничего не написал за последнее десятилетие, но спрашивать об этом самого писателя ему кажется не вполне тактичным.

Акира находит нужную страницу, кладет раскрытую книгу на стол и быстро печатает, не глядя на клавиатуру:


Страница 107, третья строка снизу. «Эх, блин горелый, ну сколько можно!» — Значит ли это, что Эрни недоволен стряпней своей жены?


К этому времени Моррис Цапп уже должен был бы приземлиться в Лондоне, однако вылет из Раммиджа задерживается. Самолет по-прежнему припаркован возле здания аэропорта.

— Ну что они там медлят? Не могут раскрутить пропеллер? — язвительно спрашивает он сидящего рядом пассажира.

Сосед Морриса напрягается и бледнеет:

— Что-то не так с самолетом? — спрашивает он, обнаруживая в речи южно-американский акцент.

— Да нет, наверное, плохая видимость. Посреди аэродрома собрался туман. А вы, наверное, с Юга?

— Туман? — тревожно спрашивает сосед, вглядываясь в иллюминатор. Глаза его скрыты за дымчатыми очками без оправы.

В эту минуту все четыре двигателя самолета начинают по очереди чихать, вызывая в памяти кадры старых кинофильмов, а лопасти пропеллеров — кругами разрезать сырой утренний воздух. Самолет выруливает на взлетную полосу и едет, подпрыгивая на трещинах в бетоне и ничуть не прибавляя скорости. Моррису мало что видно, так как панораму закрывает крыло самолета. Сосед в затемненных очках сидит, зажмурившись и вцепившись что есть сил в подлокотники кресла. Моррису никогда еще не приходилось видеть более испуганного человека. Самолет разворачивается и продолжает ползти по взлетной полосе.

— Мы уже в воздухе? — через несколько минут спрашивает сосед, не открывая глаз.

— Нет, по-моему, штурман заблудился в тумане, — отвечает Моррис.

Сосед торопливо расстегивает ремень безопасности и бормочет:

— Я хочу выйти из этого идиотского самолета. Я выхожу, остановите самолет! — кричит он в сторону кабины пилота.

К нему по проходу спешит стюардесса:

— Это невозможно, сэр, пожалуйста, займите кресло и пристегните ремень!

Сосед сопротивляется, но снова садится в кресло.

— У меня транзитный билет на любое направление, — говорит он Моррису, — и я решил лететь из Лондона до Стратфорда самолетом. Теперь ни за что в жизни.

В этот момент на связь с пассажирами выходит капитан и объясняет: он рулил взад-вперед по взлетной полосе, чтобы пропеллерами разогнать туман.

— Не может быть, — говорит Моррис.

Однако эти маневры оказались не напрасными. Диспетчер дает добро на взлет. Самолет замирает на конце взлетной полосы, рев двигателей переходит в истошный вой, корпус самолета начинает трястись и стучать. Сосед Морриса тоже начинает стучать зубами, причем непонятно, причиной тому вибрация или страх. Самолет устремляется вперед, набирает скорость и на удивление быстро взмывает в воздух. Вскоре он пробивает пелену облаков, и яркий солнечный свет заливает салон. Светочувствительные очки соседа превращаются в два глухих черных диска, так что не разобрать, покинул ли его страх. Моррис подумывает, не завести ли с ним разговор, но шум двигателей настолько оглушителен, что он отказывается от этой затеи; к тому же в черных очках есть что-то жутковатое и не располагающее к завязыванию дружеских отношений. Вместо этого Моррис вынимает газету и прислушивается к ласкающему ухо звяканью кофейных чашек на тележке стюардессы.

Откинувшись в кресле с дымящейся чашкой кофе в руке и нежась в лучах заглядывающего в иллюминатор солнца, Моррис Цапп читает в газете «Таймс» о столкновении полиции и противников «Национального Фронта» в западном Лондоне, о землетрясении в Югославии, о военных действиях в Ливане, о политических убийствах в Турции, об очередях за мясом в Польше, о начиненных взрывчаткой машинах в Белфасте и о прочих трагедиях, бедствиях и актах насилия в самых разных точках земного шара. Но здесь, высоко в небе, над облаками, — если не тихо, то, по крайней мере, спокойно. Самолет летит не столь плавно и быстро, как реактивный лайнер, зато сидя в кресле можно вытянуть ноги, а кофе горяч и хорош на вкус. И, судя по газете, на земле есть места и похуже.


— Черт побери, — бурчит Рональд Фробишер, наклонившись над ковриком у двери, где лежит утренняя почта. — Опять письмо от этого япошки.

В Гринвиче — и по Гринвичу, ведь отсюда ведет отсчет мировое время, — половина девятого утра. Голубая аэрограмма, которую вертит сейчас в руках Рональд Фробишер, — конечно, не та самая, которую только что печатал Акира Саказаки, но та, что он отправил неделю назад. Та самая лежит сейчас в грузовом отсеке реактивного лайнера, который, взяв курс на Лондон, пересекает Персидский залив, а еще одна кувыркается по закоулкам устройства автоматизированной обработки почты центрального токийского почтамта и несется по конвейерной ленте, сворачивая влево и вправо, ныряя и выныривая, словно байдарка по речным порогам.

— Четвертая или пятая за этот месяц, — недовольно ворчит Рональд Фробишер, возвращаясь к завтраку.

— Что? — спрашивает его жена Ирма, не отрываясь от «Гардиан».

— Письмо от того типа, что переводит на японский «Мало постарались». Я уже ответил вопросов на двести.

— Не понимаю, почему ты не пошлешь его к черту? — говорит Ирма.

— Если честно — потому, что нахожу в этом интерес, — объясняет Рональд Фробишер, садясь за стол и вскрывая ножом аэрограмму.

— И предлог, чтобы отложить свою работу, насколько я могу понять. Не забудь, что сценарий для «Гранады»[35] должен быть готов к следующей пятнице, — проговорила Ирма, не отрывая глаз от женской странички «Гардиан». Разговоры с мужем достаточно предсказуемы, и можно вести их, одновременно читая газету. И даже подливать себе чай, что она и делает. — Нет, это в самом деле замечательно. Послушай: «Страница 86, седьмая строка сверху. „Какую девку трахнул я вчера в кустах! — сказал Инек“. Значит ли это, что он случайно причинил боль молодой особе?»

Ирма усмехается, но не над вопросом Акиры Саказаки, а над чем-то на женской страничке «Гардиан».

— Конечно, этого малого можно понять, — говорит Рональд. — Вполне естественное заблуждение. С какой стати «трахать» означает «заниматься сексом»?

— Не знаю, — отвечает Ирма, переворачивая страницу. — Ты писатель, ты и объясни.

— «Страница 93, вторая строка снизу. „Я от нее тащился, — сказал Инек“ Значит ли это, что он не спеша ушел из дома молодой особы?» Мне даже жаль этого япошку. В Англии он никогда не бывал, откуда ему все это знать.

— Не понимаю, а он-то что так беспокоится? И почему японцам интересно читать о том, как кто-то кого-то трахает на улице захолустного английского городишки?

— Потому что я отношусь к крупным писателям английской литературы послевоенного периода, вот почему. А ты никогда не могла в это поверить, да? Не могла допустить, что меня всерьез можно называть литератором. Ты думаешь, что я просто литературный поденщик, который клепает сценарии для телевидения.

Ирма, привыкшая к маленьким капризам мужа, невозмутимо продолжает читать. Рональд Фробишер сердито вгрызается в намазанный джемом тост и открывает следующее письмо.

— Послушай-ка, — говорит он жене, — что мне пишут: «Уважаемый господин Фробишер! В сентябре этого года мы проводим в Гейдельберге конференцию, посвященную проблемам восприятия художественного текста, и нам чрезвычайно хотелось бы увидеть среди ее участников такого выдающегося современного писателя, каковым являетесь Вы…» Ты видишь? Кстати, это, наверное, будет довольно интересно. И я никогда не был в Гейдельберге. Пишет какой-то фриц по фамилии фон Турпиц.

— А не много ли ты ездишь по конференциям?

— Но это все полезный опыт! Если хочешь, поедем вместе.

— Нет уж, спасибо. Большая радость таскаться по музеям и церквам, пока ты чешешь языком с местными подхалимами. А почему все твои нынешние поклонники живут за границей? Наверное, им невдомек, что сердитых молодых людей уже нет?

— Сердитые молодые люди здесь совершенно ни при чем! — сердито говорит Рональд Фробишер и открывает новый конверт. — Хочешь пойти на церемонию вручения литературных премий в Королевской академии? В этом году ее проводят на пароходе. Кстати, я там должен что-то вручать.

— Нет, спасибо, — отвечает Ирма, переворачивая страницу «Гардиан». У них над головами слышится гудение самолета, легшего на курс по направлению к Хитроу.


Туман в аэропорту Хитроу, из-за которого самолет американской авиакомпании «Трансуорлд эйрлайнс», выполняющий рейс номер 072, был отправлен на посадку в аэропорт Стенстид, внезапно рассеялся. Самолет развернули, и теперь он приближается к Хитроу с востока. В девяти тысячах метрах над головами у Рональда и Ирмы Фробишер Фульвия Моргана закрывает книгу «Ленин и философия» и укладывает ее вместе с лайковыми шлепанцами в поместительную рыжую замшевую сумку от Фенди. Затем она ловко засовывает ноги в свои эксклюзивные сапоги и осторожно застегивает молнии, стараясь не зацепить узорчатых колготок. Потом она бросает надменный взгляд в иллюминатор и видит петляющую Темзу, собор Святого Павла и лондонский Тауэр с его знаменитым мостом. Ей на глаза попадается Британский музей, под куполом которого Карл Маркс когда-то насочинял теорий, позволивших не только объяснить, но и изменить мир: это диалектический материализм, прибавочная стоимость и диктатура пролетариата. Однако псевдоготическая причуда парламентского дворца, увенчанная головастым Биг Беном, напоминает возвращающемуся с неба на землю марксисту о том, как медленно изменяется мир. Мать парламентов, следовательно, мать репрессивных режимов. Все парламенты следует уничтожить.

— Ой, Говард! Биг Бен! — восклицает Тельма Рингбаум, толкая локтем мужа в заднем ряду экономического класса.

— Я его уже видел, — мрачно отвечает он.

— Через минуту мы приземлимся. Не забудь бутылки из дьюти-фри.

Говард нащупывает под сиденьем пластиковый пакет с двумя литровыми бутылками виски, купленными в аэропорту О'Хейр: сначала они преодолели путь в тринадцать тысяч километров от того места, где были произведены, а теперь снова вернулись на родину. Глухой стук дает понять, что самолет выпустил шасси. «Трехзвездный Локхид» заходит на посадку в аэропорту Хитроу.


Моррис Цапп в конце концов приземлился в Хитроу и, сидя на высокой табуретке у стойки ресторана первого аэровокзала, второпях уписывает яичницу с ветчиной и поджаренным хлебом, пристроив у сахарницы книгу Филиппа Лоу «Хэзлитт и просто читатель». Стремительно забрасывает в рот куски он скорее из жадности, чем от спешки, поскольку до вылета в Милан остается два часа. Облизав масляные пальцы, он открывает книгу с эпиграфом — само собой разумеется, из Уильяма Хэзлитта:

Я занимаю исключительно оборонительную позицию. Я не делаю решительных выводов, не предлагаю новых идей, я просто защищаю здравый смысл от изысков псевдофилософии.

Моррис Цапп вздыхает, качает головой и намазывает маслом еще один кусок поджаренного хлеба.


В городе Куктаун, штат Квинсленд, Родни Вейнрайт поглощает обед, никуда не торопясь — отчасти потому, что у него шатается коренной зуб, а мясо Беверли пережарила, отчасти потому, что совсем не хочет есть.

— Дьявол, ну и жарища, — бормочет он, вытирая салфеткой потный лоб.

— Родни, что за выражения, — с упреком говорит ему Беверли, показывая глазами на детей, четырнадцатилетнего Кевина и двенадцатилетнюю Синди, которые с завидным аппетитом обгрызают мясо с косточек, зажав их в кулачках. Доклад Родни Вейнрайта о будущем литературной критики за последние четыре часа ни на волос не продвинулся. Он исписал два листа линованной бумаги и затем изорвал их на куски, застопорившись на словах «Вопрос, однако, состоит в том, каким образом литературная критика…» На буйную траву газона ложатся длинные тени. В открытую дверь доносится шум морского прибоя. На пляже в эту самую минуту Сандра Дикс, уже, наверное, сменив мокрое бикини на линялые укороченные джинсы и облегающую футболку, переворачивает на решетке жаровни только что выловленную из моря рыбину.


В местечке Геликон, штат Нью-Хэмпшир, Дезире Цапп забылась тяжелым сном. Ей снится, что она летает в ночной рубашке, взмывая вверх в безоблачное синее небо, и камнем падает вниз, навстречу густо поросшим соснами холмам.


Филипп Лоу, уже второй раз проснувшись этим утром, легонько трогает себя за гениталии — этот удостоверяющий жест остался у него с пятилетнего возраста после предупреждений матери о том, что если он будет играть со своим перчиком, то он у него отвалится. Не вылезая из-под одеяла, Филипп потягивается. Там, где лежала Хилари, на матрасе осталась глубокая выемка. Филипп бросает взгляд на стоящие на тумбочке часы, протирает глаза, еще раз удивленно вглядывается в циферблат и вскакивает с кровати. Спеша вниз по лестнице на кухню, он встречает идущего навстречу сына Мэтью.

— Здорово, отец семейства, — говорит тот.

— Почему ты не в школе? — холодно спрашивает его Филипп.

— Волнения в угольном разрезе: бастуют школьные учителя.

— Какой позор, — бросает Филипп через плечо. — Университетские преподаватели на это бы не пошли.

— А хоть бы и пошли — кто это заметит? — кричит сверху Мэтью.


Артур Кингфишер спит крепким сном, выгнувшись соответственно гибкому рельефу спины и ягодиц Сонг Ми Ли, которая, перед тем как они отправились на покой, приготовила ему трубку с опием. Поэтому сновидения Артура Кингфишера красочны и фантастичны: багровые пустыни, по которым, будто волны по морю, скользят песчаные барханы, густые заросли деревьев с золотыми пальцами вместо листьев, которые ласкают бредущего сквозь чащу странника, огромная пирамида с крошечным стеклянным лифтом, поднимающимся вверх по одной из граней, а спускающимся по другой, и часовня на дне озера, на алтаре которой, там, где должно быть распятие, торчит отрезанная по запястье черная рука с широко растопыренными пальцами.


Зигфрид фон Турпиц, теперь в черных лайковых перчатках на обеих руках, сидит, ухватившись за руль черного «БМВ» с мощнейшим двигателем фирмы «Бош» и пятискоростной синхронизированной коробкой скоростей фирмы «Гетраг». Машина, стабильно удерживая скорость сто восемьдесят километров в час, летит по автотрассе Берлин-Ганновер и заставляет менее расторопных водителей уступать дорогу не миганьем фар (что запрещено законом), а незаметно и внезапно садясь им на хвост, так что водитель, взглянув в зеркало заднего вида, в котором мгновенье назад ничего не было кроме мелкой темной точки на горизонте, к своему изумлению и ужасу обнаруживает, что его преследует черный массивный «БМВ» с затемненным лобовым стеклом, за которым в обрамлении шлема пепельных волос маячит бесстрастная физиономия Зигфрида фон Турпица, и, с трудом оправившись от шока, этот водитель сворачивает с полосы, пропуская «БМВ» вперед.


В старомодной кухне квартиры с высокими потолками на бульваре Гюисманс Мишель Тардьё, размалывая в ручной мельнице (визга электрической он не переносит) кофейные зерна, лениво размышляет, зачем это Зигфриду фон Турпицу срочно понадобилось поговорить с Жаком Текстелем в половине восьмого утра. Мишель Тардьё и сам знаком с Жаком Текстелем, швейцарским антропологом, который когда-то заведовал кафедрой в Берне, а затем подался в международные сферы заведовать культурой и теперь занимает какой-то важный пост в ЮНЕСКО. Пора, думает Мишель, пригласить Текстеля на обед.

Тардьё перестает вертеть ручку кофемолки и слышит шум захлопнувшейся входной двери. Альбер, необычайно привлекательный в своем темно-синем шерстяном блузоне и узких белых джинсах «Ливайс», которые Мишель недавно привез ему из Штатов, с недовольным видом кидает на стол бумажный пакет с рогаликами и газету «Матен». Альберу очень не нравится эта его постоянная утренняя обязанность, и он часто выражает Мишелю недовольство. Жалуется он и на этот раз. Мишель предлагает Альберу взглянуть на тяготящее его занятие сквозь призму современной нарратологии: «Ведь ты отправляешься на поиски сокровища, мой дорогой, это история твоего ухода в неизвестность и твоего счастливого возвращения. Ты — герой». Альбер отвечает коротким непристойным словом. Заливая в кофейник кипящую воду, Мишель добродушно усмехается. Он не намерен освобождать Альбера от этих утренних походов в лавку — хотя бы для того, чтобы тот не забывал, кто платит за кофе и рогалики, не говоря уж об одежде, обуви, пластинках, визитах к модным парикмахерам и уроках фигурного катания.


В Анкаре, через полтора часа после выхода из дома, Акбиль Борак добрался наконец до университета, проведя полчаса в очереди за бензином. Лениво шествуя по тротуарам и проезжей части, в кампусе собираются студенты. Непрестанно сигналя, Акбиль пробивается сквозь человеческий поток, который расступается перед его «ситроеном», а за ним опять смыкается. Увидев свободное местечко на тротуаре, Акбиль залезает колесами на бордюрный камень. Толпа мгновенно рассеивается, а затем снова начинает обтекать теперь уже неподвижный автомобиль. Акбиль запирает машину и быстро пересекает центральную площадь. Две группы студентов, разделяющих противоположные — левые и правые — политические взгляды, затеяли оживленную дискуссию. Их голоса звучат все громче, потом начинается толкотня и потасовка, кто-то падает, и раздается девичий вскрик. К ним тут же подбегают два вооруженных солдата в тяжелых армейских башмаках и с автоматами наперевес — они криками разгоняют спорщиков, иные из которых пятятся бегом, подняв руки в знак капитуляции или мольбы о пощаде. Спрятавшись за железной громадой статуи Кемаля Ататюрка, призывающего молодежь Турции к настойчивому овладению знаниями, Акбиль снова предается размышлениям о том, как все это не похоже на английский город Гулль.


Акира Саказаки напечатал свой покуда последний вопрос к Рональду Фробишеру (довольно каверзный, касающийся буквального и переносного значений слова «пышка» и его связи с выражением «потянуло на солененькое»), надписал адрес, запечатал конверт и положил его на виду, чтобы отправить завтра утром, засунул в микроволновку ужин из замороженного полуфабриката и, ожидая, пока он разогреется, принялся читать литературное приложение к газете «Таймс», одновременно слушая в стереофонических наушниках скрипичный концерт Мендельсона.


Биг Бен бьет девять часов. В других частях земли другие часы отбивают соответственно десять, одиннадцать, четыре, семь и два удара.


Моррис Цапп сыто икает, Родни Вейнрайт глубоко вздыхает, Дезире Цапп храпит во все носовые завертки. Фульвия Моргана зевает — на удивление широко и яростно, будто тигрица, — и вновь обретает свой привычный невозмутимый вид. Артур Кингфишер что-то бормочет во сне по-немецки. Зигфрид фон Турпиц, попав на автотрассе в пробку, нетерпеливо барабанит черными пальцами по рулевому колесу. Говард Рингбаум жует жевательную резинку, чтобы снизить давление на барабанные перепонки, а Тельма Рингбаум пытается втиснуть в туфли отекшие ноги. Мишель Тардьё сидит за письменным столом и выводит сложное уравнение, которое алгебраически описывает сюжет «Войны и мира». Редьярд Паркинсон кладет себе на тарелку жаркое из риса и рыбы с мармита в профессорской столовой и в тишине, нарушаемой шуршанием газет, постукиванием тарелок и звяканьем приборов, занимает свой столик. Акбиль Борак прихлебывает чай из стакана в маленьком кабинете, который он делит с шестью другими преподавателями, и пытается вчитаться в «Дух нашего времени». Акира Саказаки снимает фольгу с разогревшегося ужина и настраивает радио на всемирную службу Би-би-си. Рональд Фробишер уточняет в толковом словаре значения слова «трахнуть». Филипп Лоу суетится в кухне дома на Сент-Джонс-роуд, стараясь не смотреть в глаза жене своей, Хилари. А Джой Симпсон, которая, как думает Филипп, давно мертва, но которая жива и здорова, стоит перед распахнутым окном в какой-то точке земного шара, глубоко вдыхает свежий воздух и, прикрывая глаза от яркого солнца, счастливо улыбается.

2

Работу сотрудника аэропорта Хитроу по регистрации пассажиров — впрочем, это же относится и к сотрудникам других аэропортов — ни особо радостной, ни особо содержательной не назовешь. Она, вообще говоря, довольно однообразная и нудная: проверить авиабилет, сличить фамилию пассажира со списком в компьютере аэровокзала, оторвать билет от корешка, взвесить багаж, приклеить к нему ярлык, спросить, какой салон — для курящих или некурящих, подыскать подходящее место и выдать посадочный талон. Рутина разнообразится лишь в одном случае — если что-то начинает идти не так, то есть из-за плохой погоды, или забастовки, или по техническим причинам отменяются либо задерживаются рейсы. И вот тогда сотрудник за стойкой регистрации оказывается один на один с разъяренными пассажирами, однако при этом не может ни изменить ситуацию, ни облегчить муки клиентов. Так что для многих служащих аэропорта это просто скучная и монотонная обработка пассажиропотока, отдельные единицы которого желают как можно быстрее пройти формальности и с которыми едва ли возможна повторная встреча.

Однако Шерил Саммерби, регистрирующая пассажиров в аэропорту Хитроу, на скуку не жалуется. И хотя пассажиры, проходящие через ее руки, редко обращают на нее внимание, она, напротив, пристально за ними наблюдает. Она находит интерес в своей работе, пытаясь быстро определить характер пассажира и обеспечить ему соответствующее обслуживание. Тем, кто невежлив или чересчур заносчив с ней или как-то иначе неприятен, она выделяет неудобные места — рядом с туалетом или поближе к матери с орущим младенцем. Те же, кто оставляет приятное впечатление, получают самые лучшие места и по возможности размещаются по соседству с привлекательным представителем противоположного пола. В руках Шерил Саммерби распределение мест в самолете превращается в тонкое искусство, такое же непростое и деликатное, как заочное назначение свиданий в брачном агентстве. Думая о том, что при ее тайном пособничестве возникло множество романов и даже браков между людьми, которые решили, будто их свел случай, Шерил Саммерби сияет от удовольствия.

Шерил Саммерби всегда выступала за любовь, твердо веря, что именно она движет землю, и своими скромными манипуляциями с посадочными местами на самолетах авиакомпании «Бритиш эйруэйз» девушка старается способствовать тому, чтобы земной шар продолжал крутиться вокруг своей оси. У нее под прилавком всегда лежит любовный роман из серии «Женские тайны», который она читает в промежутках между наплывами пассажиров. Очередная книжка называется «Любовная сцена». В ней идет речь о девушке по имени Сандра, которая устроилась няней к кинорежиссеру, чья жена трагически погибла в автокатастрофе, оставив мужа с двумя маленькими детьми. Разумеется, Сандра влюбляется в режиссера, но, к сожалению, он влюблен в актрису, занятую в главной роли снимаемого им фильма, — или же это он делает вид, что в люблен, чтобы она хорошенько вжилась в роль? Так оно и есть! Шерил прочла достаточно много романов из серии «Женские тайны», чтобы сразу догадаться об этом, и ей не обязательно дочитывать книгу до конца, чтобы предсказать конец. В глубине души она презирает эти слащавые истории и тем не менее жадно, как дешевые карамельки, глотает их. В ее собственной жизни большой любви пока не случилось — не из-за недостатка кавалеров, но потому, что она придерживается старомодных взглядов и желает идти под венец непорочной девой. На своем пути она встречала мужчин, которые с радостью помогли бы ей расстаться с невинностью, но без предварительного сочетания браком. Так что Шерил Саммерби продолжает ждать прекрасного принца. Каков он должен быть на вид, она точного представления не имеет, кроме разве того, что у него будут мускулистая грудь и упругие ляжки — все герои серии книг «Женские тайны» непременно обладают мускулистой грудью и упругими ляжками.

Мужчина в клетчатом твидовом треухе, скорее всего, подобными достоинствами не отличался, однако Шерил Саммерби сразу прониклась к нему симпатией. Он был весьма внушительных размеров, и все в нем было как-то карикатурно утрировано — возможно, он вполне это сознавал, однако ничуть не смущался. Глядя, как, зажав в зубах толстую сигару, он с важным видом рассекает толпу в надвинутой по самые глаза нелепой шапке и двубортном распахнутом пальто, из-под которого торчит яркий клетчатый пиджак, трудно было удержаться от улыбки. И Шерил улыбнулась ему, увидев, что он в нерешительности остановился между двумя хвостами пассажиров, ожидающих регистрации на Милан. Поймав ее улыбку, он встал в очередь к ее стойке.

— Привет, — сказал он ей, когда подошел его черед. — Мы с вами знакомы?

— По-моему нет, сэр, — ответила Шерил. — Просто мне очень понравилась ваша шапка. — Она взяла у него билет и прочла напечатанное в нем имя: «Цапп М., проф.».

Профессор Цапп снял треух и взмахнул им в воздухе:

— Я купил его здесь, в Хитроу, несколько дней назад — сказал он. — Скорее всего, в Италии он мне не понадобится. — Самодовольное выражение на его лице вдруг сменилось досадливой гримасой. — Дьявол, я же обещал подарить ее юноше МакГарриглу! — Он хлопнул шапкой по ляжке, из чего сразу стало ясно, что ляжка его отнюдь не упруга. — Здесь есть откуда отправить бандероль?

— Почтовое отделение нашего аэровокзала закрыто на ремонт; другое находится в здании аэровокзала номер два, — сказала Шерил. — Вы, наверное, предпочтете салон для курящих, профессор Цапп? Место в проходе или у окна?

— Мне все равно. Вопрос сейчас в том, как отправить эту шапку.

— Оставьте ее мне, я все сделаю.

— Правда? Как это мило с вашей стороны, Шерил.

— Всегда к вашим услугам, профессор Цапп, — улыбнулась она в ответ. Он, что редко случается с пассажирами, заметил ее имя на значке, прикрепленном к лацкану форменного пиджака, и воспользовался им. — Напишите имя и адрес вашего друга на этой бумажке, и я после работы отправлю бандероль. — Пока он писал адрес, она пробежала глазами список зарегистрировавшихся пассажиров и сверила его с планом салонов самолета. Минут пятнадцать назад она обслужила необычайно элегантную итальянскую профессоршу примерно одного с М. Цаппом возраста, или, если помоложе, то ненамного, и великолепно говорящую по-английски. Ага, вот она: «Моргана Ф., проф.». Итальянка оказалась привередливой и потребовала место для курящих у окна в салоне первого класса по левому борту самолета и как можно дальше от хвоста. Шерил ее просьбу удовлетворила: она уважает людей, которые знают, чего хотя при условии, что, не получив желаемого, они не закатывают скандалов и истерик. Шерил удалось подыскать профессорше место в точном соответствии с ее указаниями: десятый ряд, место «А» у окна. Зачеркнув на плане место «Б», она

вписала его номер в посадочный талон профессора Цаппа. Он вручил ей ушанку, адрес и две фунтовых бумажки, засунув их за отворот шапки.

— Не думаю, что это будет стоить так дорого, — сказала Шерил, читая адрес: «Перс МакГарригл, Кафедра английского языка и литературы, Университетский колледж, Лимерик, Ирландия».

— Если дадут сдачи, выпейте за мое здоровье.

В это время раздался небольшой приглушенный взрыв: весьма характерный и безошибочно узнаваемый звук, с каким падает на бетонный пол и разбивается вдребезги бутылка беспошлинного спиртного в пластиковом пакете. За взрывом последовал возглас «Мать твою!» и тревожное, испуганное восклицание «Ну Говард!» В десятке метров от стойки регистрации, остановившись по разные стороны тележки с багажом, с которой, очевидно, и свалился пластиковый пакет, с укоризной смотрят друг на друга мужчина и женщина. Профессор Цапп, оглянувшийся было на роковой звук, тут же, втянув голову в плечи и подняв воротник пальто, поворачивается к Шерил.

— Ни в коем случае не привлекайте внимание этого человека, — шипит он девушке. — Почему? Кто это?

— Его зовут Говард Рингбаум, и он всем известный стукач. Кроме того — он пока еще не в курсе — я отклонил доклад, который он написал для организуемой мною конференции.

— А что такое стукач?

— Стукач — это всеми презираемая гнусная личность, как, например, Говард Рингбаум.

— Что же в нем такого гнусного? По его виду этого не скажешь.

— Он жуткий эгоист. И очень подлый. И очень расчетливый. Например, если Тельма Рингбаум говорит, что пора позвать гостей, Говард приглашений не рассылает: вместо этого он звонит вам и спрашивает, придете ли вы, если они устроят вечеринку.

— А рядом с ним, наверное, его жена? — спрашивает Шерил.

— Тельма — совершенно нормальная женщина, только вот на стукачей у нее совсем нет чутья, — отвечает профессор Цапп. — Никто не может понять, как она терпит Говарда.

Привстав за стойкой, Шерил увидела, как Говард Рингбаум осторожно поднял за ручки пластиковый пакет, который угрожающе раздулся от вылившегося алкоголя.

— Может, попробовать отфильтровать? — спросил Говард Рингбаум. Стоило ему это произнести, как бутылочный осколок пропорол пластик, и струя виски низверглась на его замшевый ботинок. — Мать твою! — снова воскликнул Говард Рингбаум.

— Ну Говард!

— И вообще, что мы здесь делаем? — огрызнулся он. — Ты сказала, что здесь выход.

— Нет, Говард, это ты сказал, что здесь выход, а я просто с тобой согласилась.

— Они еще здесь? — тихо спросил профессор Цапп.

— Уже уходят, — ответила Шерил. Заметив, что пассажиры позади профессора Цаппа начинают проявлять беспокойство, она быстро закруглила разговор. — Вот ваш посадочный талон, профессор Цапп. Вам необходимо прийти в зал ожидания за полчаса до вылета. Ваш багаж уже в самолете. Приятного путешествия.

Вот таким образом Моррис Цапп через полчаса оказался рядом с Фульвией Морганой в самолете «Трайдент» авиакомпании «Бритиш эйруэйз», вылетающем в Милан. На выяснение того, что оба из академических кругов, много времени не понадобилось. Пока самолет выруливал на взлетную полосу, Моррис Цапп пристроил у себя на коленях книгу Филиппа Лоу о Хэзлитте, а Фульвия Моргана — сборник статей Альтуссера. Скосив глаза, оба полюбопытствовали, что читает сосед. Это было сродни масонскому рукопожатию. Их взгляды встретились.

— Моррис Цапп, университет штата Эйфория.

— А… Я слышала ваше выступление. В декабре прошлого года в Нью-Йорке.

— На конференции Ассоциации по изучению современного языка? Значит, вы не философ? — Он кивком указал на название «Ленин и философия».

— Нет, моя область — культурология. Фульвия Моргана, университет Падуи. Европейских ученых весьма интересует марксизм. Об американских этого не скажешь.

— Я думаю, Америку больше привлекает Фрейд, а не Маркс, Фульвия… Фульвия Моргана? Моррис быстро перебрал в памяти имена ученых дам. Кажется, ее имя встречается на титульных листах престижных литературоведческих журналов.

— А теперь Деррида, — сказала Фульвия Моргана. — Все в Чикаго — а я только что оттуда — читают Деррида. Америка помешалась на деконструктивизме. С чего бы это?

— Ну, я сам немного деконструктивист. В этом есть что-то волнующее, интеллектуальная игра на нервах. Будто рубишь сук, на котором сидишь.

— Вот именно! Но в этом столько нарциссизма! И никакой надежды.

— Что за конференция была в Чикаго? — Ее название — «Кризис знака».

— А-а-а… Меня приглашали, но я не смог приехать. Ну и как там было?

Фульвия Моргана пожала коричневыми бархатными плечами.

— Как обычно. Много скучных докладов. Посиделки в ресторане были веселее. — А кто там был?

— Спросите лучше, кого там не было. Герменевтики из Йеля. Специалисты по «Отклику читателя» из университета Джона Хопкинса. Местные аристотелевцы. И еще там был Артур Кингфишер.

— Неужели? Ему, наверное, годков уже немало.

— Он выступил — как вы это называете? — с программной речью. На открытии конференции.

— Ну и как она?

— Ниже всякой критики. Все хотели узнать, какую сторону он примет в отношении к деконструктивизму. За или против? Приведет ли посылки своих ранних структуралистских трудов к их логическим заключениям или же откажется от них и встанет на защиту традиционной филологии? — Фульвия Моргана говорила как по писаному — очевидно, цитировала наброски к сочиняемому ею отчету о конференции.

— Давайте я попробую угадать, — сказал Моррис.

— Напрасная трата времени, — возразила ему Фульвия Моргана, расстегивая привязной ремень и разглаживая на коленях свои бархатные бриджи. Тем временем самолет поднялся в воздух, чего Моррис даже не заметил. — Он сказал: с одной стороны — так, с другой стороны — эдак. И все вокруг да около. И все из пустого в порожнее. И ничего по существу. Он повторял то, о чем говорил и двадцать, и тридцать лет назад, только тогда это звучало интереснее. По правде сказать, мне просто стыдно за него стало. Несмотря на это ему устроили бурную овацию.

— Что ж, он все-таки величина. Или был ею, по крайней мере. Король среди литературоведов. Я думаю, для многих он воплощает собой наше академическое ремесло.

— Тогда я должна сказать, что состояние вашего ремесла вызывает серьезные опасения, — парировала Фульвия. — Что вы читаете? Книгу о Хэзлитте?

— Ее автор — мой приятель, англичанин. Я только вчера получил от него эту книгу в подарок. Правда, я не большой любитель подобного чтений. — Моррис поспешил отмежеваться и от старомодной темы, избранной Филиппом Лоу, и от столь же устарелой ее трактовки.

Фульвия Моргана наклонилась к Моррису и, прищурясь, вгляделась в фамилию автора на суперобложке.

— Филипп Лоу. Я его знаю. Он несколько лет назад приезжал к нам в Падую с курсом лекций.

— Точно! Он как раз вчера рассказывал мне об этой поездке. Она была очень насыщенной.

— В каком смысле?

— Ну, самолет, в котором он возвращался в Англию, загорелся — пришлось возвращаться в Италию и делать вынужденную посадку. Но все обошлось.

— А вот его лекции я бы насыщенными не назвала. Они были очень скучные.

— Да?… Впрочем, меня это не удивляет. Филипп — человек, неплохой, но явно не способен поразить яркостью мысли.

— И как вам его книга?

— Вот, послушайте, что я сейчас прочту, и вы получите о ней представление. — Моррис зачитал вслух абзац, отмеченный им в книге Филиппа: «Он — самый всеведущий человек, который знает почти все о том, что не имеет никакого отношения к жизни и недоступно наблюдению, о том, что не несет практической пользы и не может быть проверено опытным путем, и о том, что, пройдя множество промежуточных стадий познания, теперь окутано неопределенностью, насыщено проблемами и изобилует противоречиями».

— Очень интересно, — сказала Фульвия Моргана. — Это Филипп Лоу?

— Нет, это Хэзлитт.

— Но это просто удивительно. Так современно звучит! Неопределенности, проблемы, противоречия… Хэзлитт явно опередил свое время. Какой смелый выпад против буржуазного эмпиризма!

— Я думаю, это ирония, — осторожно сказал Моррис. — Это цитата из очерка, название которого — «Ученое невежество». Фульвия Моргана скривилась:

— Эти англичане со своей иронией! Никогда не знаешь, когда они говорят серьезно, а когда — нет.

Подъехавшая тележка с напитками послужила хорошим предлогом прервать разговор. Моррис попросил себе виски со льдом, а Фульвия — коктейль «Кровавая Мэри». Затем они вновь вернулись к конференции в Чикаго.

— Столько было разговоров об этой профессорской должности при ЮНЕСКО, — заметила Фульвия. — Закулисных, разумеется.

— Что это за должность? — Моррис вдруг почувствовал беспокойство, холодком пробежавшее по его телу, слегка разомлевшему от алкоголя и от столь неожиданного и приятного знакомства с обворожительной коллегой. — Я ничего не слышал о должности при ЮНЕСКО.

— О ней пока рано беспокоиться, она еще не объявлена, — улыбнулась Фульвия. Моррис попытался выдавить из себя небрежный смешок, но и в его собственных ушах он прозвучал фальшиво. — Предполагается, что это будет должность профессора-литературоведа, оплачиваемая из бюджета ЮНЕСКО. Но это пока лишь слухи. Я думаю, их распустил Артур Кингфишер. Говорят, он главный консультант конкурсной комиссии.

— А что еще, — спросил Моррис нарочито обыденным тоном, — говорят об этой должности?

Собственно, можно было и не дожидаться ответа, чтобы понять: вот место, достойное его тщеславных помыслов. Должность профессора-литературоведа при ЮНЕСКО! Без сомнения, самая высокооплачиваемая в гуманитарных науках. Фульвия подтвердила его догадки: поговаривают о ста тысячах долларов в год. Разумеется, никаких налогов — как и для всех должностей при ЮНЕСКО. Обязанности? Практически никаких. Должность не входит в штат какой-либо организации, чтобы не оказывать предпочтения той или иной стране. Она практически номинальная (чего нельзя сказать о деньгах), и занимающий ее счастливчик может проживать где ему заблагорассудится. Официальная резиденция со штатом помощников будет у него в Париже, но он не обязан в ней отсиживаться. Его дело — летать по белу свету за счет ЮНЕСКО, посещая конференции, и поддерживать отношения с членами мирового ученого сообщества, да и то по своему усмотрению. Ни обучения студентов, ни проверки экзаменационных работ не будет, не будет он и председательствовать в разных комиссиях. Ему будут платить лишь за то, чтобы он думал — думал и, если придет настроение, что-нибудь писал. В Париже перед компьютерами его будет поджидать команда секретарей, готовая печатать, вычитывать, переплетать и распространять во все пределы его размышления касательно онтологии художественного текста, терапевтического воздействия поэзии, природы метафоры, отношений между синхронными и диахронными литературными исследованиями. У Морриса Цаппа голова пошла кругом — не столько от золотых гор и привилегий, которые сулит вожделенное место, сколько от того, какой завистью к его обладателю изойдут те, кому оно не достанется.

— Это будет для него пожизненная ставка или на срок? — спросил Моррис.

— Я думаю, на три года, с сохранением для нее места в университете.

— Для нее? — обеспокоенно повторил Моррис. Неужели на этот пост уже наметили Юлию Кристеву или Кристину Брук-Роуз? — Почему вы сказали «для нее»?

— А почему вы сказали «для него»?

Моррис успокоился и в знак поражения поднял руки:

— Ваша взяла! Бывшему мужу автора феминистского бестселлера стыдно попадать в подобную ловушку.

— Кто этот автор?

— Она пишет под именем Дезире Бирд.

— Как же, как же, «Giorni difficile»[36]. Читала я ее. — Она взглянула на Морриса со вновь вспыхнувшим интересом. — Эта книга автобиографична?

— В чем-то — да, — ответил Моррис. — А эта должность при ЮНЕСКО — вас бы она привлекла?

— Нет, — решительно сказала Фульвия Моргана.

Моррис ей не поверил.


В то время, когда Моррис Цапп и Фульвия Моргана, пролетая над юго-востоком Франции на высоте девять тысяч метров, приступили к легкому обеду, Перс МакГарригл на лондонской подземке добрался до аэропорта Хитроу. После отъезда Анжелики уже ничто не держало его в Раммидже, поэтому он не пошел на заключительное заседание конференции и поездом уехал в Лондон. Он надеялся, что ему удастся в последнюю минуту купить билет подешевле, поскольку полученный в колледже грант предусматривал лишь морские или железнодорожные расходы. Сотрудники авиакомпании «Эйр Лингус» в аэровокзале номер два записали его имя и предложили зайти в половине третьего. Пока Перс размышлял, чем занять себя в ближайшие два часа, зал ожидания заполнила сотня мусульманских паломников с багажом, обклеенным этикетками «Сарацин-тур». Обратившись лицом к Мекке, они распростерлись на полу в молитве. Двое уборщиков, опершись на щетки, с презрением наблюдали за ними.

— Хреновы чурки, — сказал один. — Если им невтерпеж помолиться, чего бы им не пойти в хренову часовню?

— Чего они там потеряли? — возразил ему напарник, демонстрируя расовую терпимость. — Им мечеть нужна.

— Ах, ну конечно! — саркастически ухмыльнулся первый. — Нам в Хитроу только мечети не хватает.

— Да я не говорю, что нам нужна мечеть, — терпеливо разъяснил второй. — Просто в часовне им делать нечего. Ведь они — ино-вер-цы, — с расстановкой произнес он, щегольнув умным словом.

— Ну, ты еще скажи, что нам нужны и синагога, и буддийский храм, и тотемный столб для краснокожих, чтобы они вокруг него устраивали танцы. И вообще, чего эти чурки здесь разлеглись? Если они летят в свою хренову Мекку, им нужен четвертый аэровокзал.

— Извините, вы сказали, что в аэропорту должна быть часовня? — вмешался в разговор Перс.

— Не должна быть, а точно есть — ответил наименее веротерпимый уборщик. — Рядом с бюро находок, так ведь, Фред?

— Нет, рядом с диспетчерской вышкой, — ответил Фред. — Идите по подземному переходу к третьему аэровокзалу, а затем по указателям к автобусной станции, потом примите влево, потом вправо. Прямо в нее и упретесь, не пропустите.

Однако Перс ее пропустил, и не раз. Он спускался и поднимался по лестницам и эскалаторам, перемещался по движущимся тротуарам, проходил туннели, пересекал мосты. Как и центральный квартал Раммиджа, аэропорт Хитроу отвергает прямое, горизонтальное перемещение. Пассажиры бредут окольным путем и плутают в дурных лабиринтах[37]. Раз ему встретился знак «К часовне Святого Георгиями», он устремился в указанном направлении, однако в результате вышел к прачечной. Он то и дело спрашивал дорогу у сотрудников в униформе, но в ответ получал все более невразумительные и противоречивые объяснения. Перс готов был уже прекратить поиски: у него разболелась голова, ныли ноги, а плечо оттянула дорожная сумка, однако что-то толкало его вперед. Застывшие в молитвенной позе мусульмане напомнили ему о скверне в его собственной душе, и хотя было маловероятно, что в часовне его ждет на исповедь католический священник, он все-таки испытывал непреодолимое желание раскаяться в грехах в каком-нибудь богоугодном месте, прежде чем вверить свою жизнь летательному аппарату.

Когда Перс в третий раз оказался у второго аэровокзала и уже отчаялся найти часовню, ему на глаза попалась девушка в форменной одежде, и он обратился к ней с вопросом, пообещав самому себе, что делает это в последний раз.

— Часовня Святого Георгия? Это около диспетчерской вышки, — сказала она.

— Мне так и сказали, но я уже полчаса ее ищу и ни черта не могу найти!

— Если хотите, я могу отвести вас туда, — с готовностью сказала девушка. На лацкане ее пиджака был прикреплен значок с именем и фамилией: «Шерил Саммерби».

— Вы чрезвычайно любезны, — ответил Перс. — Но только если это не отвлечет вас от ваших обязанностей.

— У меня сейчас обеденный перерыв, — сказала Шерил и зашагала рядом с Персом. У нее была несколько странная походка — она шла, будто цирковая лошадка, грациозно печатая шаг, и ее энергичные действия не сильно продвигали ее вперед, зато заставляли подпрыгивать на ходу ее длинную белокурую гривку и другие части тела, что в целом производило приятное впечатление. Ее голубые глаза слегка косили, и это придавало ее взгляду рассеянность и мечтательность. В руках она несла яркую пластиковую сумку, из которой торчала карманного формата книжка под названием «Любовная сцена», а также твидовая ушанка в красно-коричневую клетку, показавшаяся Персу знакомой.

— Это случайно не профессора Цаппа? — спросил он.

Черил застыла на ходу, не донеся ноги до тротуара.

— Откуда вам это известно? — изумилась она.

— Мы с ним друзья. Кому вы должны передать шапку?

— Персу МакГарриглу, в Лимерик.

— Я могу избавить вас от хлопот, — сказал Перс. — Это я и есть. — Он вынул из кармана пиджака белый нагрудный значок, выданный ему на конференции в Раммидже, и предъявил его Шерил.

— Вот это да! — воскликнула девушка. — Какое совпадение. — Она вынула шапку из сумки и, ухватив за уши, торжественно водрузила Персу на голову. — Сидит как влитая, — с улыбкой добавила она. — Точно Золушкин хрустальный башмачок. — Затем она сунула Персу в Нагрудный карман его адрес, написанный Моррисом Цаппом, и при этом, как показалось юноше, легонько ущипнула его за грудь. Затем помахала у него перед носом двумя фунтовыми банкнотами:

— Ваш американский друг сказал, чтобы на сдачу я выпила за его здоровье. А теперь здесь хватит на двоих, да еще на бутерброды останется.

Перс помедлил с ответом.

— Я бы с удовольствием составил вам компанию, — сказал наконец он, — но мне обязательно нужно найти часовню.

Но это была не вся правда: принять приглашение Шерил ему помешала верность Анжелике, даже несмотря на то, что днем раньше она сыграла с ним злую шутку.

— Ах да, — протянула Шерил. — О часовне-то я и забыла. — Она прошла с ним еще полсотни метров, а затем указала на видневшееся вдали деревянное распятие. — Вот она.

— Огромное вам спасибо, — сказал Перс, с восхищением и не без сожаления глядя, как девушка гарцующей походкой удаляется прочь.

Часовня, если не считать деревянного креста, была похожа _ скорее на бомбоубежище, чем на молитвенный дом. Из-за низкого краснокирпичного забора виднелась лишь круглая и тоже сложенная из кирпича крыша, а также вход с ведущими вниз ступенями. Внизу, в тесном вестибюле, стоял стол с религиозной литературой; рядом с ним был служебный вход. На стене висела затянутая зеленым сукном доска, на которую посетители часовни налепили клочков бумаги со всевозможными просьбами и молитвами: «Господи, сделай так, чтобы сын наш добрался домой живым и здоровым». «Храни, Господи русскую Православную Церковь!» «Боже, будь милосерден к рабам Твоим, Марку и Марианне, иже отправились сеять семя Твое на миссионерских полях». «Боже, помоги вернуть мой багаж, потерянный в Найроби». Часовня была вырыта в земле, и ее пространство сужалось к алтарю, за которым усеянный тусклыми лампами потолок плавно сходился с полом, так что, заняв скамью первого ряда, можно было вообразить себя сидящим в первом салоне реактивного лайнера и ожидать, что над святыми вратами вот-вот зажжется надпись «Пристегните ремни», а в проходе вместо служки появится стюардесса.

Сбоку находился крошечный придел, где, к удивлению и радости Перса, над прикрепленной к Стене ракой теплилась красная лампада, указывая на то, что там хранится Святое Причастие. Около него Перс произнес короткую, но истовую молитву, прося Бога разыскать Анжелику и очистить его собственную душу от скверны (поскольку исчезновение девушки он истолковал как наказание за обуявшую его похоть). Чувствуя себя умиротворенным и защищенным небесными силами, Перс поднялся с колен. Ему подумалось, что и он мог бы оставить на зеленой доске свое прошение к Богу. Вырвав листок из маленького блокнота, Перс написал: «Милосердный Боже, позволь мне найти Анжелику». Ее имя он вынес в отдельную строку, повторив начертание своей снежной надписи в Раммидже. Если будет на то Господня воля, то Анжелика, вдруг оказавшись в часовне, узнает руку Перса, смилостивится и разыщет его.

Перс не сразу смог подойти к доске с записками — перед ней стояла молодая девушка, пытаясь прикрепить к зеленому сукну свое послание к Богу. Даже со спины она являла собой зрелище, неуместное для святого дома: ее черные как смоль кудри были тщательно уложены башенкой, на плечи наброшена короткая курточка из белого искусственного меха, брюки были ярко-красные и неимоверной ужины, а на ногах сверкали золотом босоножки на шпильках. Оставив на доске свою молитву, девушка с минуту постояла не двигаясь, а затем, достав из сумки шелковый платок, разрисованный игральными костями и рулеточными колесами, набросила его на голову. Когда она проходила, стуча каблучками, в часовню, Перс успел приметить ее бледное хорошенькое личико, показавшееся ему знакомым, — возможно, он встречал ее во время скитаний по Хитроу. Прикрепив к доске свою просьбу к Всевышнему, Перс не удержался и пробежал глазами письмецо на розовой визитке, которое оставила девушка:

Господи пожалуйста пусть мои мама и папа не беспокоятся обо мне и пусть они не знают чем я сейчас занимаюсь и пусть об этом не знают люди на ферме или девушки из гостиницы очень тебя прошу Господи

Отцепив большим пальцем карточку с доски, Перс перевернул ее и прочел текст, напечатанный на лицевой стороне:

ДЕВУШКИ БЕЗ ГРАНИЦ

Официантки Массажистки Танцовщицы Эскорт-услуги Международное агентство

Офис: Сохо-Сквер, Лондон. Тел. 012 42 68.

Прикрепив карточку на место, Перс вернулся в часовню. Девушка стояла на коленях, низко опустив голову и закрыв глаза с густо накрашенными ресницами. Перс сел в том же заднем ряду через проход и всмотрелся в ее профиль. Через минуту-другую девушка перекрестилась, поднялась и вышла в проход. Перс поспешил ей вслед и, догнав, спросил ее в спину:

— Вы Бернадетта МакГарригл?

Лишившись чувств, девушка упала ему в руки.

В то время, когда Моррис Цапп и Фульвия Моргана пролетали над Альпами, разбирая по косточкам последнюю книгу Ролана Барта и наслаждаясь второй порцией кофе, работники муниципальных служб Милана без предупреждения властей объявили забастовку в поддержку двух обвиненных в коррупции и уволенных чиновников налогового департамента (согласно руководству, они освободили свои семьи от поимущественного налога; согласно профсоюзу, они пострадали потому, что не освободили от того же самого налога собственное руководство). Поэтому самолет «Трайдент» авиакомпании «Бритиш эйруэйз», приземлившись, попал в самую гущу неразберихи и бестолковщины. Работники аэропорта отказались выполнять свои обязанности, и пассажирам пришлось самим добывать багаж из-под брюха самолета, а затем тащить по бетонной полосе к зданию аэровокзала. К стойкам паспортного контроля и таможенного досмотра выстроились длинные и плохо управляемые очереди.

— Как вы будете добираться до Белладжо? — спросила Фульвия Морриса, став вместе с ним в очередь.

— Мне сказали, что оттуда за мной придет машина. Это далеко?

— Не так уж. Вы непременно должны приехать к нам в Милан, пока вы здесь.

— С большим удовольствием, Фульвия. Ваш муж тоже занимается наукой?

— Да, он профессор, специалист по итальянскому Ренессансу, преподает в Риме.

Моррис на минуту задумался.

— Он работает в Риме, а вы — в Падуе. И при этом вы живете в Милане?

— У нас прекрасное сообщение. В течение дня есть несколько рейсов из Милана в Рим, а до Падуи построена автострада. Ведь настоящая столица Италии это Милан, а Рим — ленивый и сонный провинциальный город.

— А что же тогда Падуя?

Фульвия Моргана взглянула на Морриса, словно ожидая подвоха.

— А в Падуе вообще никто не живет, — небрежно бросила она.

Таможенный досмотр они прошли на удивление быстро. Видно, представительная внешность Фульвии, а возможно, ее бархатные бриджи неотразимо подействовали на таможенников, так что ученые коллеги в два счета выбрались из разгоряченной и нервной толпы пассажиров. По другую сторону паспортного контроля их поджидала разгоряченная и нервная толпа встречающих. Некоторые держали над головами плакаты с именами, однако имени Морриса Цаппа ни на одном из них не значилось.

— Не ждите меня, Фульвия, — недовольным тоном сказал Моррис — Если никто не появится, я поеду на автобусе.

— Водители автобусов тоже бастуют, — ответила Фульвия. — У вас есть телефон виллы?

Моррис протянул ей письмо с подтверждением, что его встретят.

— Но здесь же сказано, что вы должны были прилететь еще в прошлую субботу в Мальпенсу — а это другой аэропорт, — заметила она.

— Да, но я изменил свои планы, чтобы попасть на конференцию в Раммидж. Я написал им об этом.

— Скорее всего, они вашего письма не получили, — сказала Фульвия. — Наша почтовая служба — это национальный позор. Если мне надо отправить срочное письмо в Штаты, я сажусь в машину и еду в Швейцарию. Присмотрите-ка за сумками. — Она увидела свободную телефонную будку и коршуном бросилась к ней, заскочив туда под носом у разъяренного бизнесмена. Через минуту-другую Фульвия вернулась и подтвердила свое предположение. — Как я и сказала, они вашего письма не получали.

— Дьявол, — сказал Моррис. — Что же мне теперь делать?

— Я обо всем договорилась, — ответила Фульвия. — Вы переночуете у нас, а завтра с виллы прямо к нашему дому за вами придет машина.

— Я вам очень признателен, — сказал Моррис.

— Вы ждите на улице с вещами, — скомандовала Фульвия, — а я схожу за машиной.

Охраняя сумки и греясь в лучах по-весеннему теплого солнца, Моррис наметанным взглядом оценивал наиболее примечательные автомобили, которые подъезжали к аэровокзалу, чтобы выгрузить или посадить пассажиров. Его внимание привлек бронзовой окраски «мазерати», который доселе он видел лишь в журналах и который тянул на пятьдесят тысяч долларов, и лишь спустя мгновенье он сообразил, что за рулем машины сидит Фульвия Моргана и энергичными жестами приглашает его садиться. Покидая территорию аэропорта, Фульвия погрозила кулаком стоящим у ворот пикетчикам, а когда они в ответ заулыбались и тоже подняли вверх кулаки, Моррис догадался, что этот жест у забастовщиков используется в знак солидарности.

— Я кое-что хочу спросить у вас, Фульвия, — сказал Моррис Цапп, потягивая виски со льдом, которое в хрустальном графине на серебряном подносе было подано горничной, одетой в черную форму с белоснежным передником. Дело происходило в гостиной роскошного особняка восемнадцатого века неподалеку от виллы Наполеона, до которого они домчались с такой устрашающей быстротой, что улицы и бульвары Милана слились в памяти Морриса в сплошную серую массу. — Возможно, это прозвучит наивно и даже невежливо, но меня разбирает любопытство.

Фульвия удивленно подняла брови. Приехав домой, они передохнули, приняли душ и переоделись, Фульвия — в длинное просторное платье из тонкой белой шерсти, в котором еще более стала походить на римскую императрицу. Они сидели друг против друга, утопая в мягких глубоких креслах; между ними на вощеном паркетном полу лежал персидский ковер. Моррис обвел глазами просторную комнату, в которой коллекционный антиквариат элегантно сочетался с лучшими образцами современного итальянского мебельного дизайна, а по матовым белым стенам были развешаны оригинальные полотна Шагала, Ротко и Бэкона.

— Мне все-таки интересно, — сказал Моррис Цапп, — как вам удается совмещать столь роскошную жизнь с марксистскими взглядами?

Фульвия потрясла в воздухе сигаретой в мундштуке из слоновой кости:

— Очень американский вопрос, Моррис, если можно так выразиться. Разумеется, я не закрываю глаза на противоречия нашего образа жизни, но это и есть как раз те самые противоречия последней стадии империализма, которые неизбежно приведут к его краху. И лишат нас наших маленьких привилегий, — сказав это, Фульвия скромно развела руками, словно давая понять, что по уровню жизни они недалеко ушли от какой-нибудь пуэрториканской семьи, прозябающей на пособие в городских трущобах. — И мы ни в коей мере не должны ускорять этот процесс, который развивается по своим собственным законам и определяется действием человеческих масс, а не отдельных малозначащих личностей. Поскольку с точки зрения диалектического материализма для исторического процесса не важно, богаты или бедны мы с Эрнесто, то уж лучше мы с ним будем богаты, потому что мы достойно можем исполнить эту роль, в то время как достойно исполнить роль бедных, каковыми являются наши итальянские крестьяне, далеко не так просто — этому надо учиться из поколения в поколение, это надо впитывать с молоком матери. — Свою речь Фульвия произнесла быстро и без запинки, будто по памяти воспроизвела разговор, не раз возникавший у них с мужем. — Кроме того, — добавила она, — будучи богатыми, мы способны помогать тем, кто предпринимает более конструктивные действия.

— И кто эти люди?

— Ну, это самые разнообразные объединения, — неопределенно ответила Фульвия, и в этот момент раздался телефонный звонок. Она устремилась к аппарату, стоявшему в другом конце комнаты, и подол ее белого платья заплясал под ее ногами. Разговор шел по-итальянски и с такой пулеметной скоростью, что Моррис ничего в нем не уловил, кроме то и дело произносимого слова саrо[38] и однажды упомянутого собственного имени. Наконец Фульвия положила трубку и решительно направилась к своему креслу. — Это муж звонил, — пояснила она. — Он задерживается в Риме из-за забастовки. Миланский аэропорт закрыт, так что сегодня он не вернется домой. — Очень жаль, — сказал Моррис.

— Почему? — спросила Фульвия Моргана, одарив Морриса загадочной улыбкой Моны Лизы.


— Почему бы тебе не вернуться домой, Бернадетта? Твои родители от расстройства потеряли покой и сон.

Бернадетта энергично затрясла головой и нервно закурила сигарету, с трудом справившись с зажигалкой и поломав при этом ярко-красный ноготь.

— Я не могу вернуться домой, — сказала она хриплым голосом, в котором, несмотря на множество выкуренных сигарет и, несомненно, не меньшее количество выпитого спиртного, все еще слышался певучий выговор Слайго. — Мне дорога домой заказана, — сказала она, не поднимая глаз из-под длинных накрашенных ресниц, и стряхнула пепел в зеленую пластиковую пепельницу, стоящую на белом пластиковом столе в закусочной второго аэровокзала. Перед ней стоял салат с ветчиной, к которому она едва притронулась. Поедая свой салат, Перс изучал ее лицо и фигуру и удивлялся тому, как быстро он успел узнать, когда она проходила мимо него в часовне, черты той самой Бернадетты, которую он когда-то видел на семейном пикнике на побережье, — в то лето, когда им было лет по тринадцать-четырнадцать и они стеснялись друг друга и не могли завести разговора. Он запомнил ее тощей девчонкой-сорванцом с копной спутанных черных волос и щербатой улыбкой — как она бежала с подобранным подолом навстречу прибою, а потом была наказана матерью за намокшее платье.

— Но почему ты не можешь вернуться домой? — мягко, но настойчиво переспросил он.

— Потому что у меня есть ребенок, а мужа нет, вот почему.

— Вот как, — сказал Перс, Он слишком хорошо знал нравы западной Ирландии, чтобы не принимать в расчет серьезность этого довода. — Значит, ты все-таки родила ребенка?

— А они там что подумали? — резко спросила Бернадетта, взглянув Персу в глаза. — Что я нашла другой выход?

Перс покраснел.

— Ну, твой дядя Майло…

— Мой дядя Майло?! Этот старый хрыч? — При упоминании доктора О'Шея в ее речь хлынул сильный ирландский акцент — так наполняет рот слюна или впрыскивается в кровь адреналин. — Это не его собачье дело!

— Видишь ли, о твоих проблемах я узнал именно от него, и не далее как позавчера. В Раммидже.

— А, ты ездил в Раммидж! Я там сто лет уже не была. Господи, до чего же гнусный и мрачный был этот дом на Гитингс-роуд-уд! Меня заставляли пылесосить лестничные пролеты, и я боялась сломать себе шею, потому что там было темно, а сквалыга О'Шей экономил на лампочках… — Бернадетта покачала головой и с шумом выпустила из носа сигаретный дым. — Рабыня я у них была. После этого работа в гостинице в Слайго показалась мне курортом. Единственной живой душой, относившейся ко мне по-человечески, был жилец с верхнего этажа, американский профессор. Он, помнится, разрешал мне смотреть у него в комнате цветной телевизор и читать неприличные журналы. — Бернадетта ностальгически ухмыльнулась, обнажив ровные белые и очевидно вставные зубы. — «Плейбой» и «Пентхаус» и всякое такое. Картинки с бесстыжими голыми девицами, которые не боялись печатать свои имена. У наивной (…)

— А что отец ребенка? Он помогает материально? — Я не знаю, где он.

— Но ведь он был постояльцем в твоей гостинице. Его можно найти по журналу регистрации.

— Я как-то раз послала ему письмо. Оно вернулось со штампом «Адресат неизвестен».

— А кто он? Как его зовут?

— Не скажу, — отрезала Бернадетта. — Я больше не хочу иметь с ним никаких дел. Еще не хватало, чтобы он забрал у меня Фергюса. И вообще, он был странный и мрачный тип. — Она снова взглянула на часы. — Мне уже пора. Спасибо за салат. — Она виновато посмотрела на него. — Извини, у меня нет аппетита.

— Ничего, — сказал Перс. — Послушай, Бернадетта, если ты передумаешь и захочешь вернуться в Ирландию, в Раммидже есть священник, который тебе поможет. Он собирает пожертвования в пользу молодых ирландцев-репатриантов. Фонд называется «Во имя Пречистой Девы».

— Лучше сказать «Во имя Нечистой Девы» — съязвила Бернадетта.

— Короче, священника зовут отец Финбар О'Мейли.

— О'Мейли, говоришь? Кажется, у них ферма километрах в пяти от нашей, — сказала Бернадетта. — А его мамаша — первая сплетница в округе. Так что к нему я уж точно не пойду. Не забудь, Перс: не говори родителям, чем я занимаюсь. А вот привет можешь передать.

— Ладно, — согласился Перс

Бернадетта потянулась через стол и слегка коснулась губами его щеки, обдав Перса запахом дешевой парфюмерии.

— А ты неплохой парень, Перс.

— А ты лучше, чем хочешь казаться, — сказал он.

— До свиданья, — хрипло сказала она и, оглянувшись через плечо, не очень уверенно зашагала прочь на высоких золотых шпильках.

Вскоре она исчезла из виду, затерявшись в бесконечном людском потоке. Перс задумчиво доел ее салат. Затем он вернулся к стойке авиакомпании «Эйр Лингус», где ему с извинениями сообщили, что свободных мест на Шеннон нет, и посоветовали обратиться в компанию «Бритиш эйруэйз», чей самолет вскоре должен был вылететь в Дублин и где свободных мест было предостаточно. Перс решил лететь в Дублин, а затем автостопом добираться до Лимерика. И он поспешил в первый аэровокзал, где предстал перед стойкой регистрации пассажиров на дублинский рейс.

— Еще раз здравствуйте! — приветствовала его Шерил Саммерби. — Ну как, нашли часовню?

— Да, спасибо.

— Представляете, за все время, что я здесь работаю, я никогда в нее не заходила. Какая она внутри?

— Похожа на самолет, — нервно поглядывая на часы, ответил Перс.

— Наверное, там тихо и спокойно, — сказала Шерил, облокотившись на прилавок и приблизив к Персу голубые косящие глаза.

— Да, полное умиротворение, — согласился Перс. — Послушайте, э-э-э… Шерил, но ведь самолет вот-вот взлетит?

— Не волнуйтесь, вы успеете, — ответила Шерил. — Давайте-ка найдем вам хорошее место. Вы курите?

— Не курю.

Шерил постучала по клавиатуре компьютера и, нахмурясь, сосредоточенно взглянула на экран. Через мгновенье ее лицо прояснилось.

— Шестнадцать Б, — сказала она. — Чудесное местечко.

Перс вошел в самолет последним. Он так и не понял, что чудесного было в месте под номером шестнадцать Б, расположенном в середине ряда. Его соседями слева и справа были католические монашки.


Обед, состоящий из гаспачо[39], жареной цесарки с фаршированными перцами, свежими апельсинами под карамельным соусом и сыром «дольчелатте», был превосходен, равно как и вино, изготовленное и разлитое по бутылкам, как сообщила Фульвия, в имении ее отца, носящего графский титул. Обедали они при свечах в обшитой панелями столовой, где по темному дереву стен и стола мелькали отблески и тени, а из темноты незаметно появлялась обслуживающая их челядь. По завершении трапезы Фульвия царственным жестом отпустила прислугу по домам и сказала Моррису, что в гостиной их ожидают кофе и ликеры.

— Это сказочное гостеприимство меня просто ошеломляет, Фульвия, — сказал Моррис, облокотившись на мраморную каминную доску и потягивая из крошечной чашки послеобеденный кофе — сладчайшую и обжигающую жидкость цвета черной ночи и с кофеиновым зарядом не менее тысячи вольт. — Даже и не знаю, как мне вас отблагодарить.

Фульвия Моргана взглянула на него с дивана, куда она прилегла, выставив в разрез платья стройную ногу. Ее алые губы раскрылись, обнажив два ряда ровных белых зубов.

— Сейчас узнаете, как, — сказала она, и вероятность того, что она намерена соблазнить его, о чем Моррис с тревогой и сомнением думал все это время, вдруг стала реальностью. — Сядьте сюда, — сказала она, похлопав по диванной подушке, словно подзывая комнатную собачку.

— Да мне и тут неплохо, — ответил Моррис, с нервным стуком поставив чашку на каминную полку и суетливо раскуривая сигару. — Скажите, Фульвия, кто, по вашему мнению, будет претендовать на эту профессорскую должность при ЮНЕСКО?

Она пожала плечами.

— Не знаю. Возможно, Тардьё.

— Специалист по нарратологии? Но разве это не вчерашний день? То есть я хочу сказать, что десять лет назад все были на этом помешаны, на этих актантах, и функциях, и мифологемах, и прочей петрушке. Но теперь…

— Всего лишь десять лет назад! Неужели академическая мода так быстротечна?

— Да, и сроки ее жизни все время сокращаются. Есть люди, которые снова входят в моду, даже не подозревая, что они из нее вышли. А кто еще?

— Откуда мне знать. Фон Турпиц скорее всего подаст заявление.

— Этот нацист?

— Он не был нацистом, его просто призвали на военную службу.

— Ну, по крайней мере, он смахивает на нациста. В точности такой, каких я видел, — правда, не скрою, только в кино.

Фульвия поднялась с дивана и подошла к тележке с напитками.

— Коньяк или ликер?

— Пожалуй, коньяк. А что вы скажете о его последней книге? Вы читали ее? По-моему, это просто вариации на тему Изера и Яусса.

— Давайте больше не будем о книгах, — сказала Фульвия, подплывая к нему с бокалом коньяка, похожим на огромный пузырь. — А также о профессорских должностях и конференциях. — Она подошла к Моррису вплотную и потерла тыльной стороной ладони его гульфик. — И что, он действительно длиной в двадцать пять сантиметров? — ласково проговорила она.

— Почему вы так решили? — хрипло спросил Моррис.

— В книге вашей жены…

— Не надо слепо верить тому, о чем пишут в книгах, Фульвия, — сказал Моррис, выхватил у нее коньяк и залпом осушил бокал. Потом закашлялся, так что на глаза у него навернулись слезы. — Профессиональному критику вроде вас это известно. Писатели всегда преувеличивают.

— Да, но насколько, Моррис? Мне бы хотелось убедиться в этом самой.

— «Практическая критика»?[40] — парировал Моррис.

Но Фульвию это не рассмешило.

— Разве ваша жена не измеряла его портновским метром? — настаивала она.

— Разумеется, нет! Это все феминистская пропаганда. Как и вся книга.

Моррис подался к ближайшему креслу, окутав себя, как ретирующийся корабль, клубами сигарного дыма, но Фульвия крепкой рукой направила его к дивану и села рядом, прижавшись к его бедру. Затем расстегнула ему рубашку и просунула внутрь холодную руку. Он вздрогнул, почувствовав, как драгоценный камень ее кольца запутался в волосах на его груди.

— Густо поросшая волосами грудь, — вкрадчиво сказала Фульвия. — Об этом в книге упоминается.

— Я не имею в виду, что книга — сплошной вымысел, — сказал Моррис. — Некоторые мелкие детали действительно взяты из жизни.

— Волосатый как зверь… Я полагаю, вы и с женой обращались соответственно…

— Ой! — вскрикнул Моррис, так как Фульвия, для вящей убедительности, вонзила ему в грудь длинные красные ногти. — Как это?

— Как? Например, связывали ее кожаными ремнями и проделывали с ней всякие гнусные вещи.

— Ложь, все ложь! — с отчаяньем протестовал Моррис.

— Но если хочешь, ты можешь проделать это со мной, caro, — прошептала ему в ухо Фульвия, одновременно больно ущипнув его за сосок.

— Я ни с кем не хочу этого проделывать и ни с кем никогда. не проделывал, — простонал Моррис. Только один раз мы позволили себе кое-какие садомазохистские штучки, но это была инициатива Дезире, а не моя.

— Я не верю тебе, Моррис.

— Но это правда! А писатели ужасно врут. Они всё придумывают. Всё перекручивают. Черное у них белое, а белое черное. Совершенно аморальные типы. Ай! — Фульвия до крови прокусила ему мочку.

— Идем, — сказала она, резко вставая с дивана.

— Куда?

— В постель.

— Так рано? — Моррис взглянул на часы. — Но ведь сейчас всего десять минут одиннадцатого. Можно мне докурить сигару?

— Нет, надо поторопиться. — Но куда?

Фульвия снова уселась с ним рядом.

— Разве я не вызываю у тебя желание, Моррис? — спросила она и обольстительно прижалась к нему, но по угрожающему блеску ее глаз Моррис понял, что терпение ее на исходе.

— Да, конечно, Фульвия, ты одна из самых привлекательных женщин, каких я только знаю, — поспешно заверил он ее. — Но в этом-то и проблема. Тебя ждет разочарование, особенно после всех этих измышлений моей жены. Дело в том, что я уже давно, так сказать, отошел от дел.

Фульвия, отпрянув, уставилась на него в смятении.

— Ты хочешь сказать, что…

— Нет, я не импотент. Но утратил практику. Живу один. Бегаю трусцой. Пишу книги. Смотрю телевизор. — И никаких романов? — Уже давно никаких. Фульвия посмотрела на него с сочувствием. — Бедняжка.

— Видишь ли, я, к своему удивлению, совсем не страдаю от воздержания. Даже после всей этой суеты испытываю некое облегчение.

— Суеты?

— Ну, знаешь, раздеваться среди дня, а потом одеваться, и принимать душ до и после, и следить, чтобы на тебе всегда было чистое белье, и то и дело чистить зубы, и полоскать рот…

Фульвия, откинув голову, громко и весело расхохоталась.

— До чего же ты забавный! — давясь от смеха, сказала она.

Моррис неуверенно улыбнулся, поскольку вовсе не хотел показаться таким уж забавным.

Фульвия снова встала с дивана и рывком подняла Морриса на ноги.

— Ну, пошли, забавник, я напомню тебе о том, чего ты лишился.

— Что ж, если ты настаиваешь, — сказал он и загасил сигару. — Обстановка разрядилась, и Фульвия больше не казалась ему столь устрашающей. — Поцелуй меня, — попросил он.

— Поцеловать тебя?

— Да, может быть, помнишь, это то, что идет между словами «привет» и «давай трахнемся». Я в этом смысле ужасно старомоден.

Фульвия улыбнулась и прижалась к нему всем телом. Затем, нагнув к себе его голову, впилась в него долгим и яростным поцелуем. Моррис пробежал руками по ее спине и бедрам. Оказалось, что под белым платьем на ней ничего не было. Он почувствовал, что в нем пробуждается желание. Так после весеннего дождика у старого пня оживают сухие корни.

Спальня представляла собой устланный ковром восьмиугольник, стены и потолок которого были выложены розовыми дымчатыми зеркалами, и каждое движение умножалось в них, как в калейдоскопе. Целая стая Фульвий, как боттичеллиевские Венеры, выступила из своего пенно-белого платья и устремилась к Моррису сотней распростертых рук. Целая футбольная команда Моррисов Цаппов с неловкой торопливостью разделась до трусов и сомкнула волосатые лапы на уходящих в бесконечность нежно-розовых ягодицах Фульвий.

— Тебе нравится? — промурлыкала Фульвия, сжимая в объятиях Морриса на малиновых простынях огромной круглой кровати.

— Потрясающе! — сказал Моррис, — Как будто участвуешь в оргии в постановке Басби Беркли.

— Довольно шуток, Моррис, — сказала Фульвия. — Это неэротично.

— Извини. Что я должен делать?

Ответ у Фульвий был наготове:

— Свяжи меня, заткни мне рот, а потом делай что твоей душе угодно.

Из тумбочки она вытащила пару наручников, кожаную плеть, липкую ленту и повязки.

— Куда тут нажимать? — спросил Моррис, вертя в руках наручники.

— А вот куда. — Фульвия надела ему наручники и с легким щелчком замкнула их. — Ха-ха! Теперь ты мой пленник! — она повалила Морриса на кровать.

— Эй, что ты делаешь?!

Она стягивала с него трусы.

— Я думаю, твоя жена лишь слегка преувеличила, — сказала она, садясь перед ним на колени и пуская в ход прохладные ловкие пальцы.

— Ars longa[41], а в жизни короче, — пробормотал Моррис. И, больше не в силах противиться, закрыл глаза и отдался во власть ощущений.

Вдруг внизу раздался глухой стук закрываемой двери, и мужской голос выкликнул имя Фульвий. Моррис открыл глаза, и от дурных предчувствий все его тело мгновенно напряглось, за исключением одной его части, которая тут же обмякла.

— Кто это? — прошипел он.

— Мой муж.

— Что? — Табун Моррисов Цаппов в наручниках выскочил из кровати, в ужасе и тревоге озираясь по сторонам. — Ты же сказала, что он застрял в Риме?!

— Наверное, он все-таки решил приехать на машине, — спокойно ответила Фульвия. Она подняла голову и, повысив голос, что-то прокричала по-итальянски.

— Что ты делаешь? Что ты ему сказала? — требовательным тоном спросил Моррис, пытаясь натянуть трусы. Как выяснилось, сделать это в наручниках совсем не просто.

— Я сказала ему, чтобы он поднимался в спальню.

— Ты с ума сошла?! Как мне отсюда выбраться? — Он запрыгал по комнате в приспущенных трусах, открывая дверцы шкафов в поисках выхода или места, где он мог бы спрятаться, и в результате споткнулся о собственные ботинки. Фульвия залилась смехом. Он поднес наручники к ее гордому римскому носу.

— Будь любезна, сними с меня эти долбанные наручники, — проговорил он шепотом, более похожим на сдавленный визг. Фульвия неторопливо стала искать ключ в ящике ночной тумбочки. — Быстрее! Быстрее! — отчаянно взмолился Моррис Было слышно, как кто-то поднимается по лестнице, напевая популярную песенку.

— Расслабься, Моррис, Эрнесто трудно чем-либо удивить, — сказала Фульвия. Она вставила ключ в замок наручников и со щелчком выпустила Морриса на свободу. Однако в этот самый момент раздался щелчок открываемой двери, и в спальню вошел загорелый седовласый мужчина в элегантном светло-сером костюме. — Эрнесто, это Моррис, — сказала Фульвия, поцеловав мужа в обе щеки и подводя его к Моррису, который поспешно натягивал на себя трусы.

— Felice di conoscerla, signore[42], Эрнесто расплылся в улыбке и протянул руку, которую Моррис принял в слабом рукопожатии.

— Эрнесто не говорит по-английски, — пояснила Фульвия, — но многое понимает.

— Я тоже хотел бы кое-что понять, — пробормотал Моррис. Эрнесто открыл одну из зеркальных дверок шкафа, повесил туда пиджак, сбросил ботинки и пошел в ванную, стягивая через голову рубашку и что-то невнятно бормоча по-итальянски.

— Что он говорит? — изумленно спросил Моррис, когда за Эрнесто закрылась дверь.

— Он собирается принять душ, — ответила Фульвия, взбивая подушки, — а затем присоединиться к нам.

— К нам? Где?

— Здесь, разумеется, — ответила Фульвия, устраиваясь в центре круглой кровати.

Моррис уставился на нее во все глаза.

— Эй! — со злостью сказал он, — я уверен, что ты все это подстроила заранее!

Фульвия ответила ему улыбкой Моны Лизы.


В ванной комнате крошечной квартирки на Фитцрой-сквер Тельма Рингбаум с особой тщательностью совершала вечерний туалет. Прошедший день был долгий и утомительный. Сначала в агентстве, через которое они сняли квартиру, потеряли ключи, так что пришлось ждать несколько часов, пока сделают дубликат. Затем, когда они, наконец, попали в квартиру, выяснилось, что в ней каким-то непостижимым образом отключена вода, и опять пришлось обращаться в агентство, а для этого надо было выйти на улицу и обойти округу в поисках неиспорченного телефона-автомата, поскольку телефон в квартире тоже был отключен. Плита на кухне была такая грязная, что Тельма, прежде чем приготовить чашку кофе, решила ее вымыть. Морозильную камеру в холодильнике пришлось разморозить, поскольку она походила на вековой ледник в миниатюре и пользоваться ею было невозможно. Проведя прошлую ночь без сна, Тельма, к тому времени когда она справилась со всей этой работой, а также сходила в ближайший магазин за продуктами и приготовила ужин, едва держалась на ногах. Однако между ней и Говардом было условлено о рандеву, и Тельма, чья жизнь не изобиловала романтикой, решила, что не может себе позволить пренебречь им. К тому же Говард нуждался в утешении, обнаружив на коврике перед дверью письмо от Морриса Цаппа, забраковавшего его доклад для конференции в Иерусалиме.

Невзирая на усталость и убогий интерьер ванной комнаты, облезлые стены которой покрылись паутиной, Тельма, готовясь услаждать Говарда, почувствовала прилив возбуждения. Она напустила в ванну ароматной пены, потом умастила себя душистым кремом, побрызгала за ушами и в других укромных местечках своего тела французскими духами и надела свою самую эротичную ночную рубашку из черного прозрачного нейлона. Затем она сто раз провела по волосам щеткой и слегка покусала губы, чтобы они стали поярче. Закончив, Тельма на цыпочках подошла к гостиной, распахнула дверь и в соблазнительной позе встала в проеме. — Говард! — воркующим голоском позвала она.

Говард сидел на корточках перед старомодным черно-белым телевизором и крутил ручки, глядя на экран с мерцающим серым пятном.

— Да? — отозвался он, не поворачивая головы.

Тельма хихикнула:

— Вот сейчас ты можешь мною овладеть, милый.

Говард Рингбаум повернулся и взглянул на нее с холодным безразличием.

— А сейчас я тебя не хочу, — сказал он и продолжил возню с телевизором.

В эту минуту Тельма Рингбаум твердо решила при первой же возможности наставить своему мужу рога.


В разных концах земного шара самые разные люди в одежде или без, в одиночку или парами бодрствуют или спят, работают или отдыхают. В то время, когда Перс МакГарригл в Ирландии бредет среди ночи по сельской дороге в треухе Морриса Цаппа, тот же самый луч солнца, который, отразившись от луны, указывает ему путь, высвечивая во тьме домики и фермы, где дремлют, похрапывая, люди и животные, несколько секунд назад разбудил спящих на тротуаре бродяг Бомбея, а также рабочих города Омска, украдкой просочившись сквозь щели в ставнях и дырки в занавесках или прямо ударив в их закрытые глаза.


А дальше к востоку утро уже в разгаре. В городе Куктаун, штат Квинсленд, в своем университетском кабинете Родни Вейнрайт трудится над докладом о будущем литературной критики. Дабы восстановить движущую силу своей мысли, он заново переписывает то, что написал раньше, — так прыгун с шестом увеличивает разбег перед особо ответственным прыжком. Родни надеется, что, набрав скорость, он проскочит препятствие, застопорившее его доклад. Пока все идет хорошо. Его рука уверенно движется вдоль линованных строк. К написанному он добавляет легкие штрихи и небольшие поправки и запрещает себе думать о том, какой текст пойдет дальше, а также отводит глаза от рокового абзаца, который уже маячит впереди. Родни Вейнрайт пытается перехитрить свой мозг. Не смотри, не подглядывай! Давай, пиши! Сгруппируйся, приготовься к прыжку! Вперед!

Вопрос, однако, состоит в том, каким образом литературная критика может выполнять определенную М. Арнольдом функцию идентификации лучшего из задуманного или сказанного, когда литературный дискурс разбалансирован из-за разрушения традиционного понятия об авторе, об «авторстве» как таковом? Очевидно,

Да, очевидно… Очевидно… Что очевидно?

Покраснев от напряжения, прыгун зависает в воздухе: глаза у него вылезли из орбит, мышцы свело судорогой, шест под его весом прогнулся и вот-вот треснет, а до планки — считанные сантиметры. И вот крушение: шест переламывается, планка сбита, спортсмен, дрыгая конечностями, падает на землю. Родни Вейнрайт, навалившись грудью на стол, закрывает лицо руками.

В дверь кто-то робко стучит.

— Войдите! — со стоном произносит Родни Вейнрайт и взглядывает на дверь сквозь сомкнутые пальцы. В щелку просовывается белокурая девичья головка.

— Вам плохо, доктор Вейнрайт? — спрашивает Сандра Дикс, широко раскрыв глаза. — А я пришла обсудить с вами тему курсовой.


На другой широте, хотя почти на той же самой долготе, Акира Саказаки, сидя по-турецки в своей обитой ковром поднебесной ячейке, проверяет письменные работы-упражнения по английскому языку, сделанные студентами-первокурсниками: «Поезд подъехавши к вокзалу носильщик взял у дамы чемодана». Вздыхая и покачивая головой, Акира исправляет грамматику, орфографию и пунктуацию. Подобное занятие — плевое дело для переводчика книг Рональда Фробишера. «Плевое дело», — повторяет Акира вслух, широко улыбаясь самому себе. Это выражение он почерпнул из письма писателя только сегодня утром.

Утром Акира облачился в модную спортивную рубашку, а за дверью его поджидают стильные спортивные бутсы. Сегодня у него день гольфа. Направляясь домой из университета, Акира изменит привычный маршрут и на одной из городских автомобильных стоянок посвятит час занятию спортом. Он уже сейчас чувствует зуд в ладонях, мечтая о том, как возьмется за клюшку. Стоя на верхнем ярусе затянутой сеткой и залитой солнцем автостоянки, которая, как гигантская птичья клетка, втиснута в середину треугольника, образованного железнодорожными линиями, он подбросит сотню желтых мячиков и увидит, как они взмоют в небо над миллионами крыш и телеантенн, ударятся в сетку, а затем посыплются на землю, как подстреленные птицы.

В этой спортивной игре Акира видит аллегорию своих переводческих радостей и огорчений. Язык — это сеть, которая держит в плену идеи и понятия какой-либо культуры. Однако если ударить по мячу, идеально рассчитав силу, он пролетит сквозь сеть и отправится в полет по околоземной орбите.


Тем временем в Лондоне облаченный в пижаму и халат Рональд Фробишер заснул перед телевизором у себя в кабинете, вознамерившись посмотреть повтор детективного сериала, для которого он написал сценарий. Уморенный собственным диалогом, он, сидя в кресле, погрузился в сон, и последний выпуск новостей, прогноз погоды, а под занавес — проповедь священника о греховности жизни, — все это пролетело мимо его ушей. Теперь же телевизор издает резкий прерывистый писк, а экран мерцает голубоватым светом, отчего рябое и заросшее щетиной лицо писателя приобрело сатанинский вид. У его ног валяется голубая аэрограмма с аккуратно напечатанными вопросами: «Страница 152, „дерьмо на палочке“. Что это такое? Страница 182, „лапшу на уши вешать“. Что это значит? Страница 191, „отставной козы барабанщик“. Кто это такой?»


Артур Кингфишер тоже сидит перед телевизором, правда, не спит: в Чикаго (где он остался по завершении конференции «Кризис знака», чтобы подготовиться к актовой речи в университете Иллинойса за вознаграждение в тысячу долларов) ранний вечер. Он смотрит, то и дело отвлекаясь, порнографический фильм, который был заказан по телефону и передан в его номер по гостиничному видеоканалу. Отвлекается же он на книгу по герменевтике, на которую согласился написать рецензию для научного журнала (все сроки давно уже прошли), отрывая взгляд от страницы лишь в том случае, когда сухость повествования становится чрезмерной даже для его иссушенного наукой мозга или когда шаблонный диалог на экране сменяется вздохами и стонами, давая понять, что притянутый за уши сюжет прервался ради фактической цели фильма. Сонг Ми Ли, склонившись перед Артуром Кингфишером в изящном шелковом кимоно, специальной бамбуковой палочкой, имеющей широкое применение в корейских публичных банях, выковыривает из его уха серу.

Внезапно Артур Кингфишер возбуждается — трудно сказать, что тому причиной: совокупление на экране телевизора, нежное щекотание в ухе, или же проблеск свежей мысли, на которую натолкнул его автор книги по герменевтике. Он чувствует признаки возрождающейся жизни у себя в промежности, бросает книгу и тащит Сонг Ми Ли в кровать, на ходу сбрасывая халат и побуждая ее последовать его примеру.

Она подчиняется, однако кимоно такое тонкое и дорогое, а пояс на узкой талии затянут таким хитроумным узлом, что, пока она разоблачается, проходит не менее полминуты, и возбуждение покидает Артура Кингфишера, — или же оно, как всегда, иллюзия, обман чувств, принятие желаемого за действительное? Он с мрачным видом возвращается к телевизору и берет в руки книгу. Однако свежая мысль, сулившая прорыв в теории, оставила его, а извивающиеся на экране тела теперь воспринимаются им как насмешка над его бессилием. Он с резким хлопком закрывает книгу, нервно выключает телевизор и в отчаянии закрывает глаза. Сонг Ми Ли молча возобновляет процедуру извлечения серы из его уха.


В Геликоне, штат Ньо-Хэмпшир, уже вечер. После ужина Дезире Цапп, склонившись над платным телефоном в холле писательского дома творчества, тревожным шепотом переговаривается со своим агентом в Нью-Йорке, опасаясь, что ее подслушают собратья по профессии. Потому что своему агенту она жалуется на «творческий застой», а эта фраза, как слово «рак» в больничной палате, ни в коем случае не должна произноситься вслух, хотя все об этом только и думают.

— Мне здесь не работается, Элис, — едва слышно говорит она в телефонную трубку.

— Что? Я тебя не слышу: наверное, что-то на линии, — отзывается Элис Кауфман из своей квартиры на Сорок восьмой авеню.

— С тех пор как я приехала сюда полтора месяца назад, я топчусь на одном месте, — говорит Дезире, рискнув слегка повысить голос. — Первое, что я делаю каждое утро, — рву в клочки все, что написала днем раньше. Скоро я свихнусь.

Свистящий звук, с каким из кузнечных мехов выходит воздух, долетает по телефонной трубке из Нью-Йорка в Геликон. Элис Кауфман, чей вес перевалил за сто килограмм, ведет свои дела из собственной квартиры, так как слишком тяжела, чтобы ездить даже на такси в другой район Манхэттена. Насколько Дезире знает своего агента (которая тоже прекрасно знает Дезире), Элис лежит развалившись на диване со стопкой рукописей по одну сторону массивных бедер и с коробкой швейцарских шоколадных конфет с ликером — по другую.

— Ну тогда брось, детка, — говорит Элис. — Завтра же уезжай оттуда. Сбеги куда-нибудь.

Дезире нервно оглядывается, боясь, что этот еретический совет может быть услышан.

— Но куда бежать?

— Смени обстановку, побалуй себя, — говорит Элис. — Съезди куда-нибудь. Поезжай в Европу.

— Хм-м-м, — задумчиво говорит Дезире. — А ведь действительно: сегодня утром я получила из Германии приглашение на конференцию.

— Ну и прими его, — говорит Элис. — Твои расходы будут учтены при начислении подоходного налога.

— Они предлагают оплатить мой приезд.

— У тебя будут дополнительные расходы, — говорит Элис. — Без них не обойтись. Кстати, я говорила тебе, что «Критические дни» собираются переводить на португальский? Это уже семнадцатый язык, не считая корейского, на котором книга была издана пиратским способом.


В далекой Германии Зигфрид фон Турпиц, который прислал Дезире приглашение на конференцию, спит глубоким сном в спальне собственного дома на окраине Шварцвальда. Утомленный длительным переездом, он лежит на спине по команде «смирно», выпростав из-под одеяла черную руку. Его жена Берта, спящая на соседней кровати, никогда не видела мужа без перчатки. Когда он сидит в ванне, его правая рука свисает через край, чтобы не намокнуть; когда он стоит под душем, она, как жезл постового полицейского, торчит из-за занавески. Когда муж ложится с ней в постель, она в темноте порой не может разобрать, чем — пенисом или черным кожаным пальцем — шарит он по углублениям и отверстиям ее тела. В первую брачную ночь она упрашивала его снять перчатку, но он отказался.

— Даже при выключенном свете, Зигфрид? — с мольбой в голосе говорила она.

— Моя первая жена как-то убедила меня сделать это, — загадочно сообщил Зигфрид фон Турпиц, — и я уснул, забыв надеть перчатку.

Все знают, что первая жена фон Турпица умерла от сердечного приступа и была обнаружена собственным мужем поутру без признаков дыхания. С тех пор Берта ни разу не просила Зигфрида снять с руки перчатку.


Многие теперь в Европе видят десятый сон, а Мишелю Тардьё не спится — его беспокоит тонкий аромат, которым благоухает тело спящего рядом Альбера. Это не знакомый ему запах его любимой туалетной воды «Грустные тропики», которой Альбер имеет привычку пользоваться без спроса, но что-то тошнотворное, назойливое, синтетическое, что-то (он подергивает носом, пытаясь перевести обонятельные образы в словесные), чем может пользоваться (его темные кожистые веки при этой мысли широко распахиваются от ужаса) женщина. Акбиль Борак, наоборот, не бодрствует: сидя в кровати, он вздремнул на пятидесятой от конца странице «Духа нашего времени», уронив, как подрубленную, голову и сплющив нос о развернутую на коленях книгу. Его жена Ойя, отвернувшись от света настольной лампы, уже давно спит сладким сном. И Филипп Лоу с Хилари тоже спят — спина к спине в своей супружеской кровати, которой столько же лет, сколько и их браку, и которая провисла в середине, как гамак, так что во сне они наваливаются друг на друга, но стоит лишь Филиппу коснуться своими костлявыми чреслами пышных бедер Хилари, их тела отталкиваются, как магниты с одинаковым зарядом, и раскатываются по краям кровати.


Перс МакГарригл останавливается посередине дороги, чтобы перебросить на другое плечо тяжелую сумку. Автостоп срабатывал успешно вплоть до Муллингара; там же он подсел к водителю, который возвращался со свадьбы и был пьян в стельку: он трижды проехал мимо одного и того же указателя, затем признался, что потерял дорогу, и тут же заснул за рулем беспробудным сном. Перс теперь пожалел, что не пристроился вздремнуть на заднем сиденье, поскольку шансы встретить попутку в этот поздний час практически равны нулю.

Он снова останавливается и смотрит по сторонам. Погода теплая и сухая, так что можно спать под открытым небом. Высмотрев в поле стог сена, Перс перелезает через изгородь и решительно направляется к нему. Вспугнув ослика, который вскакивает и галопом удаляется прочь, Перс сбрасывает с плеча поклажу, снимает ботинки и растягивается на пахучем сене, вглядываясь в усыпанное миллионами звезд огромное небо у себя над головой. Звезды мерцают с блеском, какого никогда не увидеть в городе. Одна из звезд перемещается по небу, и Персу поначалу кажется, что он открыл новую комету. Однако, заметив, что ее движение неторопливо и равномерно, он догадывается, что это по заданной орбите вращается спутник связи — маленькая искусственная луна, управляемая со станции где-то в Атлантическом океане и движущаяся со скоростью вращения Земли, небесное тело, которое получает и отправляет послания, изображения и тайны находящихся внизу бесчисленных человеческих существ. «О, если б вечным быть, как ты, Звезда!»[43] — бормочет Перс. И читает весь сонет вслух, мечтая, чтобы, отразившись от небесной сферы, он проник Анжелике в мысли или сны, где бы она сейчас ни была, и чтобы она почувствовала всю силу его любовной тоски:

Нет, неизменным, вечным быть хочу, Чтобы ловить любимых губ дыханье, Щекой прижаться к милому плечу, Прекрасной груди видеть колыханье, И, в тишине, забыв покой для нег, Жить без конца — или уснуть навек.

Нет, лучше без завершающих слов насчет вечного сна. Бедняга Китс был на последнем издыхании, когда писал сонет, — он знал, что у него нет ни малейшего шанса видеть колыханье прекрасной груди Фанни Брон[44], поскольку в его собственной груди практически не осталось легких. Но он, Перс МакГарригл, вовсе не намерен отправляться на тот свет. «Жить без конца» — это больше ему по вкусу, особенно если отыщется Анжелика. И, размечтавшись, Перс тихо и мирно засыпает.

Загрузка...