За пределами Лондона – во всяком случае, за пределами его районов, удушаемых черным туманом, – а именно Харли-стрит, покинуть которую спешила Фанни, Чарлз-стрит, откуда она выехала утром, и вокзала Паддингтон, куда она сейчас направлялась, – наверное, разгулялся дивный денек: морозец, и солнышко, и тончайшее кружево обнаженных ветвей и веточек на небесном шелке деликатнейшего из оттенков синего. Жаворонки уже начали распевку. В переулках, как бы отороченных травкой, которую припушил иней, весело пересвистывались возчики, нагружая свои подводы всякой всячиной. Каждая хозяйка, хлопая половичком по дверному косяку, мурлыкала какой-нибудь мотивчик. Словом, мир ликовал, мир походил на сказочное королевство, где нет места утренней сумрачности.
И Фанни, которая в Лондоне буквально задыхалась, за несколько миль учуяла эту атмосферу и решила так: она непременно успокоится, надо только оказаться на солнце. Она велела шоферу свернуть влево и ехать на вокзал Паддингтон; там она сядет в первый же поезд и умчится куда-нибудь, где есть кислород. Она будет дышать – и размышлять. Нет: дышать и ни о чем не думать. Короче, в любом случае она подышит.
Домой ей сейчас нельзя: сначала надо прийти в себя. Фанни слишком взвинчена и не в состоянии вынести ни делано невозмутимого лица мисс Картрайт, ни беспокойства хлопотливой Мэнби. Мисс Картрайт она позвонит, велит отменить все запланированные на сегодня встречи, после чего погрузится в блаженное уединение, в каковом пригладит растрепанные чувства, ибо чувства растрепаны, как никогда.
Впервые Фанни пришлось оказаться наедине с человеком не своего круга, и человек этот говорил ей в лицо такие вещи, такие… раньше ей даже не снилось, что подобное про нее хотя бы подумают. В общем, Фанни должна чуточку расслабиться – она это заслужила. Расслабиться. Как ни была она сердита, слово это вызвало улыбку, потому что даже в моменты недовольства и печали Фанни умела посмеяться над собой. Покоряющая способность, говорили ее друзья мужчины, а подруги, признавая способность покоряющей, а саму Фанни – милейшей женщиной, думали другое: может быть, Фанни и посмеется, обнаружив, что один розовый лепесток из тех, что во множестве выстилают ее постель, чуточку помялся, но едва ли продолжит смеяться, если помнутся все или почти все лепестки. В последнее время Фанни замечала за собой, что больше не может, как бывало, взглянуть на себя со стороны и отыскать смешное в своем поведении либо мыслях. Вот и сейчас: разве она не усложняет? Да ведь она просто раскисла – а это разве не показатель порчи характера? И потом, кто с утра накричал на горничную? Кто накануне вечером припечатал ядовитым эпитетом малознакомую девушку и в ее лице – всех юных девиц?
Виноват, конечно, Джоб, только он один. Ничего: он останется в Лондоне, а Фанни уедет. Сегодняшний день она проведет без Джоба – она непоколебима в этом решении. Ее ждут лужайки и речки, она ни с кем не заговорит и к ней никто не привяжется – иными словами, Фанни будет свободна ото всех и вся. В душе ее родилась неясная тяга к объектам нерукотворным и бесстрастным: примулам, мхам и голым рощицам – этим атрибутам и спутникам уединения. Жаль, что сегодня еще только 7 февраля, а то как славно было бы расслабиться среди деревьев, вдохнуть аромат сырой коры и листвы. Фанни сидела бы на земле и сортировала примулы по букетикам – безмятежная, умиротворенная.
По причине тумана поезда ходили с опозданием; первый из них, до Оксфорда, подали на посадку сорока минутами позже, чем было указано в расписании. Оксфорд подойдет идеально, подумала Фанни, и купила билет. Правда, уединенных рощиц в Оксфорде нет, зато есть старинные парки, наполненные тишиной. Вдобавок с Оксфордом у Фанни связано все самое лучшее, но особенно важно, что Оксфорд свободен от Джоба. Там Джоб не появится, ибо он никогда не посещал университетов. Джоб, как выяснила Фанни из справочника «Кто есть кто», получил домашнее образование. В Оксфорде можно не опасаться и этого мужлана Байлза – последние воспоминания о нем исчезнут заодно с приметами цивилизации. Дуайт… да, он там будет, но ведь Дуайт пока вызывает у Фанни только приятные ассоциации. Возможно, целый день посвятив себе, в сумерках Фанни заглянет к Дуайту в комнату: пускай угостит ее кексами, – но это если ей полегчает. А вообще-то, пожалуй, не надо к нему ходить. Ведь выдохнул же Байлз: «Моя несчастная леди!» Нет, лучше пригласить Дуайта к себе или выждать, пока он сам захочет встречи с нею, и милостиво согласиться. У мальчика слишком романтизированное, слишком поэтическое представление о совершенствах Фанни; вдруг, увидев ее в столь неудачный день, он решит, что Фанни теперь всегда будет так выглядеть, и тогда…
Фанни передернула плечами, словно устыдившись, как будто ей небезразлично, что там подумает этот мальчик. Она к нему не пойдет. Пусть он сам мчится к ней на Чарлз-стрит. Но неужто она в самом деле теперь пожилая, если цепляется за студентика? Что дальше? Если не контролировать себя, Фанни, чего доброго, за новыми обожателями станет наведываться в Итон… «В болезни и в здравии…» – вдруг пришло ей на ум.
Какие хорошие, утешительные слова, какой от них веет надежностью, если рассудить.
Да, но ведь речь о муже. Предполагается, что не кто иной, как муж, будет любить жену в болезни не меньше, чем в здравии, и морщинистые ее щеки будут ему столь же милы, сколь и щеки тугие, налитые юностью. Любовники таких клятв не дают даже мысленно – особенно любовники молодые. Эти, увлекшись впервые, поднимают планку стандартов столь высоко, что предмет увлечения, силясь соответствовать, рискует вымотаться и приобрести именно такой вид, какого пылкий романтик как раз и страшился. Не то чтобы Фанни до сих пор слишком выматывалась, хотя бы и ради Дуайта… вот разве только в последний его визит, когда он посетил ее вскоре после болезни… Взгляд у него был ужасно скорбный, и Фанни решила, что это от сострадания к ней, любимой. Теперь она сомневалась. «Моя несчастная леди» – вот что, возможно, не сумела она тогда прочесть в Дуайтовых глазах.
Вокзал Паддингтон! Сколько с ним связано счастливых поездок, думала Фанни, шагая по перрону. Во дни романа с Кондерлеем (про себя Фанни называла тот период кондерлейской эрой, совсем как геологи говорят об эре мезозойской) она, бывало, садилась здесь на поезд до Виндзора (лорд Кондерлей ходил тогда в камергерах, и служба его протекала в Виндзоре). Фанни ездила к нему, проводила с ним вторую половину дня и возвращалась к ужину с охапкой цветов и вся осиянная (что ни говори, а по-настоящему осиять женщину способен только любовник). Шагая по тому самому перрону мрачным туманным утром, Фанни среди прочих пассажиров была как райская птица, что случайно угодила в воробьиную стайку, и сразу бросалась в глаза – да, сразу. Черный костюм (по словам Мэнби, скромнейший из всего гардероба Фанни) отнюдь не выглядел таковым на фоне тускло одетых бедняков. Это была вещь коллекционная; от нее коллекционностью так и веяло, равно как и от черной шляпки, что, затеняя один глаз, сидела под точно выверенным углом. Шляпка эта будоражила простолюдинок не вычурностью фасона – секрет был в единственном алом перышке, именно перышко притягивало взоры этаким веселеньким маячком. И сверкали (даром что от эмоций, веселости противоположных) глаза Фанни, и пылали негодованием щеки – Фанни все еще не успокоилась после разговора с сэром Стилтоном. Короче, она была весьма и весьма заметна, и несколько затюканных женщин, сгрудившихся вокруг своих узлов и карапузов, наблюдали за ней со смесью зависти и осуждения.
– Не иначе содержанка, – заключила одна из них – похоже, самая затюканная.
Обращалась она к своей товарке, чьи губы были сжаты в нитку, всем своим видом давая понять: известно нам насчет этих самых содержанок, оченно даже известно.
– Молчали бы лучше, миссис Томс, – ответила товарка.
– Фанни, ты ли это?
Возглас раздался из-за спины, голос был мужской, очень приятный, а поезд как раз приближался к перрону.
– Куда это ты собралась и тумана не побоялась?
Удивленная и раздосадованная, Фанни повернула голову – ей совсем не хотелось нарваться на знакомых. А мужчина, окинув ее взглядом с ног до головы, продолжил:
– Прекрасно выглядишь; не иначе совсем оправилась? Тогда – с возвращением!
В единый миг Фанни ожила. Наконец-то, после многих недель тягостного сочувствия, она слышит знакомые нотки восхищения. Они согревают, как вино; бодрят, как тоник; куда до них лекарствам и докторам! Ни один доктор не поможет лучше, чем вот эта искренняя убежденность (она чувствуется в голосе мужчины и светится в глазах), что Фанни – обворожительна. Плевать на юбилей и на Байлза, да и на Джоба заодно, думала Фанни, улыбаясь человеку, который рассматривал ее не исподтишка, а в открытую, не упуская ни единой детали, и льстил ей этим взглядом.
– Я только что из салона красоты и от врача – еще бы мне не выглядеть прекрасно.
– Ты сказала – от врача? Бедная девочка! – воскликнул Понтифридд, беря Фанни под локоть и ведя ее к вагону первого класса, – Понтифридд, ее двоюродный брат и первая любовь (дело школьных дней). Всегда, всю жизнь они были лучшими друзьями. – Ради господа бога, не делай привычки из посещения докторов, – говорил между тем Понтифридд. – Ты достаточно окрепла за эти месяцы в деревне, вдали от Лондона. Забудь о докторах, и точка. Радуйся жизни. Вот мою Ниггз (Ниггз, или, если полностью, Найджелла – жена Понтифридда) теперь с Харли-стрит не вытащишь. Связалась с этим эскулапом… как же его – Стайлз, кажется?
– Байлз, – поправила Фанни.
– Точно: Байлз. Боже, ну и фамилия. Так ты его знаешь?
– Да мне ль его не знать! – пропела Фанни, ибо вдруг и сам Байлз, и злые его слова потеряли для нее всякое значение. Она сейчас с человеком своего круга, своего воспитания, своей крови; и как же ей уютно, как спокойно с ним – в то время как от Байлза она вышла опустошенная. – Поэтому-то я и решила, – продолжила Фанни, счастливо смеясь, заглядываясь на Понтифридда, еще более внушительного, чем обычно, в подбитом мехом пальто, – отправиться за город, отряхнуться от всего, что Байлз мне наговорил.
– Душа моя, ты отлично придумала. Поехали со мной. Я сам тебя отряхну. Погоди, это ты еще Байлзовых счетов не получала. Вот пойдут косяком – и поймешь, что он хуже репейника. Сколько недугов он отыскал у малютки Ниггз – не представляю, как они умещаются в ее хрупком тельце. Послушай, Фанни: я сейчас еду в Виндзор. У меня дело в Управлении работ[6] – касается Виндзорского дворца. А потом мы пообедаем, и ты мне все-все расскажешь. Если тебе снова – после всего перенесенного – понадобился врач, значит, что-то тревожит твою милую головку. Решено: ты обедаешь со мной, – заключил Понтифридд и добавил прежде, чем Фанни успела открыть рот: – Тем более что мы сто лет не были вместе.
Он помог Фанни подняться в купе.
– Вон они, полюбуйтесь, – проворчала миссис Томс, пихнув локтем в бок свою товарку. – Первым классом поедут. Мы-то с вами будем в третьем давиться, как селедки в бочке, а все потому, что мы честные женщины.
– Уймитесь, миссис Томс, – буркнула товарка.
Миссис Томс, однако, униматься не собиралась, напротив: весьма громко стала комментировать действия неизвестного джентльмена: ишь, укутывает колени этой самой, которая из содержанок, да еще как заботливо.
– Гляньте, что за накидка! – снова подступила она к своей товарке, уже и так сильно сконфуженной. – Натуральнейший мех! Вот у вас меха есть? То-то! И у меня нету. Все потому, что мы с вами честные женщины. Говорю вам, миссис У.: женская честь с деньгами по разным дорожкам ходят.
– Да тише вы! Замолчите! – шикнула миссис У. теперь уже серьезно перепуганная.
– Еще чего! На всю жизнь намолчалась – хватит с меня. Которые молчат – тем счастья не видать, как и тем, которые честь блюдут. Вы прикиньте-ка лучше, миссис У., чего там у этих двоих в утробах-то? Об заклад бьюсь, что с утра они вдоволь жареного бекона наелись. А вот вы нынче ели бекон, миссис У.? То-то. И я не ела. А желаете знать почему?
– Не желаю, – огрызнулась миссис У. и стала оттеснять миссис Томс от вагона.
– Ну и не желайте – я все одно скажу, – гнула свое миссис Томс. – Это потому, что мы с вами честные женщины. Честь на сковородке не поджаришь, и мне она уже в печенках сидит. Завтрева ж крест на ней поставлю и пойду с тем джентльменом, а то с кем другим, кто первый покличет, только б он для рывка хорошим завтраком меня накормил.
– Вы дурная женщина; я буду о вас молиться, – отреагировала до крайности смущенная миссис У. и предприняла новую попытку отвести подальше миссис Томс.
– Джордж, милый, – начала Фанни. В окно она старалась не смотреть, о чем говорят две простолюдинки, ей было не слышно, но она не могла отделаться от ощущения, что обсуждают их с кузеном: надумали, должно быть, бог знает что. – Как по-твоему, вон та бедная женщина… она… она ведь нас не…
– Надеюсь, что так, – ответил Понтифридд; человек с зорким глазом и чутким ухом, он не упустил ни словечка. – Черт подери. Конечно, простительно в этакое промозглое утро хлебнуть горячительного. С другой стороны – не рановато ли для крепких напитков?
Повинуясь импульсу – вся семья знала, сколь импульсивен Джордж, – он распахнул дверь, выскочил на перрон, направился прямиком к миссис Томс и миссис У. (ни на той ни на другой лица не было) и потрепал миссис Томс по плечу.
– Будете судачить, – участливо заговорил Понтифридд, – поезд вам хвост покажет. Идите лучше в вагон-ресторан и позавтракайте как следует. За мой счет. Проводника я предупрежу. Закажите бекон, курятину – что душе угодно. – Понтифридд подмигнул миссис У. (позднее она признавалась, что чуть было в обморок не хлопнулась) и несильно подтолкнул к вагону миссис Томс. Миссис У. поспешила за ними.
– Занимайте места согласно купленным билетам, – напрягся смотритель, спеша к странной группе со своим зеленым флажком.
– Погодите минуту, – остановил его взмахом трости Понтифридд. – Не отправляйтесь, пока эти леди не войдут в вагон-ресторан…
Он живо запрыгнул в свое купе, закрыл дверь и поправил меховую накидку на коленях Фанни, после чего спросил, слышала ли она разговор.
– Нет, – ответила та. – Только у меня ощущение, что прозвучало немало грубостей. Я права?
– За обедом я тебе все перескажу, – рассмеялся Понтифридд, усаживаясь на свое место.
Поезд тронулся. Больше Понтифридду смешно не было.
– Ты когда-нибудь испытываешь ненависть к самой себе? – спросил он, весь подавшись к Фанни.
И когда Фанни, улыбнувшись странному этому вопросу, все еще чувствуя себя восхитительной и желанной, ответила: «Нет. А разве должна?» – Понтифридд на мгновение задумался, а затем, протянув ей портсигар, выдал:
– Удивительно, сколько времени человеку надо, чтобы повзрослеть.
Что он имел в виду, Фанни не поняла, но сочла за лучшее не уточнять, ибо фразочка на прелюдию к комплименту не тянула. Вдобавок ей показалось, что Понтифридда так и подмывает заговорить о ситуации в Европе. Лицо его стало серьезным и несколько отрешенным – характерное выражение, знакомое.
Фанни была очень чуткой – чуткость в себе она открыла давно и гордилась этим качеством. Фанни знала, что серьезность мужчинам порой необходима, но пусть будут серьезными, сидя у себя в кабинетах и министерствах, проповедуя с кафедры, делая доклад в палате лордов. К чему терять бесценные секунды, которые джентльмену дано провести наедине с хорошенькой женщиной? Всему свое время – так и в Библии сказано: есть, мол, время на то, а есть на это. Правда, насчет хорошеньких женщин там ни слова – но ведь они подразумеваются, разве нет? Что до Фанни – она не просто хорошенькая, она изумительная. Всегда, сколько она себя помнила, стоило ей войти в комнату – воцарялась тишина, у всех присутствующих дух захватывало.
Таким образом, уверенность в собственных чарах до недавнего времени не покидала Фанни, а сегодня, на перроне, когда Понтифридд окинул ее оценивающим взглядом и явно остался доволен, она вновь обрела это дивное ощущение. Мигом улетучились все тревоги и сомнения последних недель, а что до сэра Стилтона с этим его нелепым возгласом: «Моя несчастная леди!» – он словно никогда и не существовал на свете. Тем более жаль, что Джордж, обыкновенно веселый и уж точно не из тех, кто упускает преимущества отдельного купе, сидит со столь мрачным видом. Это все из-за двух пьянчужек. Это они расстроили Джорджа. Один поэт – его цитировал Фанни бедняга Джим Кондерлей – утверждал, что не позволит себе радоваться жизни, ибо помнит о смертном часе и о том, что женщин иногда постигают раковые опухоли. Фанни не могла припомнить строфу целиком, но взглядов таких не разделяла. Можно подумать, ситуация изменится, если некто станет отказывать себе в веселье! А Джордж как раз такой. Ему достаточно увидеть голодного или озябшего человека – и веселость с него как рукой снимает. Не будь на перроне ее, Фанни, Джордж, чего доброго, отдал бы этим простолюдинкам свое подбитое мехом пальто. Впрочем, он, кажется, накормил их досыта – Фанни узнала об этом, когда в купе заглянул проводник и осведомился, правильно ли понял: счет за съеденное будет оплачивать джентльмен?
– Джордж, ты добрый до невозможности, – сказала Фанни, когда за проводником закрылась дверь, и в приступе восторга на миг положила ладонь Джорджу на колено. – Как это я сама об этом не подумала? Всегда так со мной – слишком поздно спохватываюсь… в смысле, в подобных случаях.
– Ягненочек мой, что за сенсацию ты бы произвела, если бы проявила участие к этим женщинам! Они умчались бы от тебя как зайцы. Ты не озябла? – вдруг добавил Джордж, пристальнее вглядываясь Фанни в лицо.
«Что он там видит – теперь?» – подумала та и по самые скулы ушла в меховой воротник.
К тому времени поезд успел вырваться из черного лондонского смога и ехал теперь в беловатой дымке. Понтифридд шарил по купе пристальнейшим, пытливейшим взглядом – кроме как в воротник, спрятаться от него было некуда. Вдобавок улетучилось негодование, вызванное в Фанни мерзким Байлзом; глаза ее утратили блеск. Наконец, в купе незримо присутствовали две простлюдинки – о них, а не о ней, думал Джордж. Его серьезность прогрессировала и, естественно, отражалась на Фанни. Какое-то время ей удавалось достаточно беззаботно улыбаться, но по мере того как прояснялась даль за окном (данное обстоятельство никак не влияло на Джорджа – он продолжал хмуриться), улыбка Фанни бледнела, а после станции Уэст-Драйтон вовсе растаяла. Именно тогда Джордж стал вглядываться ей в лицо, именно тогда, вконец смутив ее, вслух предположил, что Фанни озябла.
Значит, выражение у нее было напряженное. Напряженность никому не к лицу – она подразумевает отсутствие трепета ноздрей и все в таком роде.
– Ничуть. Ни капельки, – быстро ответила Фанни, еще глубже уходя в воротник.
– Смотри не простудись, – сказал Джордж, подался к Фанни и собственноручно уплотнил мех на ее горле.
Так вот в чем дело! Востроглазый ее кузен выхватил взглядом те самые зоны, которые, по словам Елены, требовали экстракурса процедур; едва догадавшись, Фанни решила ни при каком раскладе не обедать с Джорджем. Вот кошмар: сидеть напротив него (вполне возможно, ловя собственное искаженное отражение в чудовищно огромном оконном стекле), – и ведь придется снять пальто с меховым воротником!
А Джордж, воображая, что его стараниями Фанни тепло укутана, погладил мех с почти материнской нежностью и произнес:
– Напрасно ты вышла из дому. Сегодняшний промозглый туман опасен для такой хрупкой девочки, как моя кузиночка. Кстати, – добавил оживленно, – у меня с собой есть бренди. Давай-ка хлебни чуток. Сразу согреешься.
С этими словами Джордж вынул небольшую фляжку и миниатюрный стаканчик.
– Неужели я выгляжу настолько… жалко?
– Ничего подобного, душа моя, – ответил Джордж. – Кто-кто, а ты всегда будешь вызывать одно только восхищение. – (Вот-вот, давно бы так, подумала Фанни). – Просто вид у тебя несколько усталый, – добавил Джордж, со всеми предосторожностями наливая бренди в стаканчик.
Усталый вид. Усталость никому не к лицу. Тени под глазами и все в таком роде. И вообще Фанни надоело выслушивать замечания насчет своего усталого вида; мало того – она их страшилась, слишком хорошо зная, что подразумевается под участливым: «Фанни, дорогая, какой у тебя усталый вид! Напрасно ты поднялась с постели!»
– Но ведь на вокзале ты сказал мне, что я выгляжу… – Фанни осеклась.
– На вокзале ты так и выглядела, – не стал отпираться Понтифридд. – К тому же там было темно, как в угольной яме. А темнота, – Понтифридд улыбнулся, протягивая Фанни стаканчик бренди, – когда она достаточно густа, всякого преобразит.
Бренди пролилось. То ли поезд дернулся, то ли Фанни неловко взяла стаканчик: а может, эти два момента совпали, – так или иначе, стаканчик был пуст.
– Как это нелюбезно с твоей стороны, Джордж, – вздохнула Фанни, отодвигая стаканчик, забиваясь в уголок и собственными руками запахивая воротник максимально плотно. – Не надо, не наливай мне новую порцию. Тем более что скоро твоя станция. Знаешь, Джордж, ты впервые в жизни сказал мне столь неприятную вещь.
– Душа моя, да я скорее умру, чем потревожу хоть один из твоих бесценных волосков… – (Так он и это заметил? Он видит, что волоски на голове Фанни теперь наперечет?) – Просто мы знаем, какую опасную болезнь ты перенесла. Сил у тебя сейчас вполовину меньше, чем было раньше и чем скоро будет вновь… Господи, да ведь это уже Слау! Пойдем скорее, у нас тут пересадка.
Нет, Фанни не пойдет. Ей нужно в Оксфорд. И обедать с Джорджем она согласия не давала. Она решила, что проведет день в Оксфорде, – и она непоколебима.
– Иди, а то на поезд опоздаешь, – сказала Фанни, поскольку Джордж все медлил в дверях, все уговаривал ее.
– Милая моя Фанни, пожалуйста, не упрямься. Взгляни, как светит солнце. На что тебе сдался этот Оксфорд? Подумай, стоит ли тратить время на студентов…
Тратить время? Джордж намекает, что теперь на нее не клюнет даже студент?
Фанни передернуло. Нет, после такого предположения она будет непреклонна. В итоге Джордж ушел, поезд его тронулся, чтобы проделать короткий путь до конечной станции – Виндзор-энд-Итон-Сентрал, а оксфордский поезд повез удрученную, напряженную Фанни совсем в другом направлении.
Впрочем, довольно скоро она взяла себя в руки.
– Что-то ты становишься не в меру подозрительной и обидчивой, – произнесла она вслух, а затем подумала, что ей не повредил бы сытный завтрак. Да, первым делом по прибытии Фанни как следует поест.
Сторонясь больших отелей, она выбрала отельчик крохотный, приютившийся на боковой улочке, где и позавтракала. Зал ресторана был пуст, лишь в сумрачном уголке сидела престарелая дама. Прислуживал Фанни пожилой официант. Ярко горело пламя в камине; в буфете сияли супницы со спиртовками, красовались огромные металлические колпаки, которым нечего было беречь от остывания. Еда казалась Фанни много вкуснее той, что подавали ей дома.
«Почему это миссис Дентон такого не готовит?» – недоумевала Фанни, поглощая неизвестное кушанье и находя его восхитительным.
На ее вопрос, что это такое, официант несколько удивился и сообщил, что миледи было угодно заказать говяжий пудинг с почками; когда Фанни похвалила и гарнир, официант удивился еще больше:
– Это савойская капуста.
– Савойская капуста, – повторила Фанни.
Она это запомнит и дома спросит у миссис Дентон, слышала ли она о таком овоще.
Десерт – яблочный пирог с заварным кремом – оказался так себе; нужно здорово проголодаться, подумала Фанни, чтобы получить удовольствие от этих затвердевших корок. Зато кофе подали горячий и очень недурной; Фанни выпила его, подвинувшись к камину, и закурила. С благодарностью она грела колени и думала: не странно ли, что, измученная за ночь, вымотанная утренними эмоциями, она теперь впитывает тепло чужого огня и даже готова улыбнуться самой себе, а ее состояние вполне можно назвать безмятежностью? Вот что значит сытная еда.
«Определенно все дело в пудинге», – наконец решила Фанни. Просто она сейчас вроде загнанной клячи, как сказал бы Эдвард или выбрал бы из своего лексикона словечко похуже. (Эдвард сменил лорда Кондерлея; эти двое контрастировали между собой, как кайнозойская эра контрастирует со своей предшественницей – эрой мезозойской.) Эмоции Фанни теперь вмурованы в пудинг: им не разыграться, – отсюда и спокойствие. Как оно кстати. Фанни обязательно спросит у миссис Дентон насчет пудинга. Только бы миссис Дентон знала, как его готовят; он бы, пожалуй, сгодился, чтобы отвадить мистера Скеффингтона. Во всяком случае, попытка не пытка. Глядя на огонь, Фанни дала волю мыслям, и мысли устремились к Эдварду в расцвете лет.
Душка Эдвард. Как с ним было славно. Как он высмеивал все, перед чем благоговел Кондерлей, перед чем выучилась благоговеть Фанни. Эдвард в жизни ни единой книги не раскрыл: утверждал, что от поэзии у него несварение желудка. Однажды – на заре отношений, когда влияние Кондерлея еще не рассеялось подобно туману, – Фанни помянула поэта Вордсворта, так Эдвард обозвал его Рыбьей Рожей. Фанни словно свежим ветерком овеяло, хотя, разумеется, чувство было достойно порицания. Удивительно, как благотворно действует на женщину простая смена любовника. Милый, милый Эдвард. Как он был хорош в Аскоте, на скачках; как был ему к лицу серый цилиндр. Правда, и с ним все кончилось плачевно – не с серым цилиндром, разумеется (хотя Фанни успела мимоходом спросить себя, где находят последний приют серые цилиндры), а с Эдвардом. Причем плакала не только Фанни – плакал и Эдвард тоже; да, вот именно – он, беззаботный шалопай, против ожиданий пролил не одну слезу. К тому времени Фанни увлеклась Перри – тем самым, чьи чувства выродились в терпеливый тон, – с ее стороны непорядочно было бы продолжать отношения с Эдвардом, вот она с ним и распрощалась. Она надеялась, что Эдвард не пошел вразнос: не только в моральном смысле, но и в смысле физическом, – то есть что Эдварда не разнесло. Это было бы очень, очень жаль. У Фанни сразу портилось настроение, стоило ей подумать, что Эдвард (ныне, кажется, генерал-губернатор одной из колоний) на этих своих знойных островах ест без удержу или злоупотребляет виски.
Погруженная в себя, Фанни мирно курила, а между тем за нею весьма недружелюбно наблюдала из темного своего угла давешняя престарелая леди. Вообще престарелые леди той категории, на коих, по общепринятому мнению, Англия только и держится, да еще все без исключения священнослужители, смотрели на Фанни с подозрением. От ее красоты, пусть лежащей в руинах, по-прежнему захватывало дух. Добродетельные женщины не бывают ни настолько красивы, ни до такой степени опустошены жизнью – вот на чем сходились престарелые леди и священнослужители, особенно подчеркивая второе обстоятельство. Женщина, если она поистине добродетельна, меркнет постепенно, пока не станет похожей на вашу матушку, мир праху ее.
А вот Фанни в свои пятьдесят ни на чью матушку не походила ни капли, а она выглядела в точности как особа определенного сорта. При виде таких особ священники инстинктивно съеживаются: если столкновение происходит в поезде – пересаживаются в другой вагон; если на улице – занимают, и весьма усердно, свой взор другим объектом (годится абсолютно любой). Если же подобная особа вдруг оказывается среди архиепископов на некоем собрании, если ее имя значится в списке попечителей, его можно прочесть и узнать, кто же она такая, о, тогда упования на нее, восхищение ею сметают границы разумного.
– Нынче на собрании присутствовала прекрасная леди Франсес Скеффингтон собственной персоной. Она дочь герцога Сент-Билдада; да-да, милочка, речь о том неудачливом герцоге, который за пять лет трижды платил налог на наследство и растерял все свое имение, – уже после слышали от этих священников их супруги. – Леди Франсес сидела рядом с самим архиепископом, к явному удовольствию его высокопреосвященства.
– Говорят, она то ли развелась, то ли… – уточняла супруга.
– Дорогая, не наше дело судить, – резонно замечал супруг.
Однако здесь был гостиничный ресторан, а не благотворительное собрание. За неимением списка старой леди оставалось судить по внешним признакам, они же играли сейчас против Фанни – вот почему через некоторое время из темного угла раздалось, и весьма отчетливо:
– Не терплю табачного дыма.
Фанни вздрогнула и резко обернулась. Она совсем забыла про старую леди.
– Простите, пожалуйста, – сказала она и бросила сигарету в камин.
– Если бы вы потрудились поинтересоваться у меня, как я отношусь к табачному дыму, – завела старая леди, складывая тканую салфетку по сгибам и отправляя ее обратно в костяное кольцо, – я бы сказала вам, что я его не терплю. Но, поскольку вы поинтересоваться не потрудились, я вынуждена сообщить, не дожидаясь от вас такой любезности, что являюсь противницей курения, притом противницей ярой.
– Простите, пожалуйста, – повторила Фанни.
Повисла пауза. Темный угол давал старой леди позиционные преимущества, и вдобавок сама Фанни, сочтя, что сидеть к человеку спиной невежливо, чуть развернула кресло – словом, старая леди могла теперь без помех и без ведома Фанни рассматривать и черную шляпку, и алое перышко, и кончик прелестного носика (он один не подвел Фанни, остался прежним), и сережку с подвеской – довольно крупным драгоценным камнем (стекляшка, подумала о нем старая леди).
«Юной девушке красота простительна: в конце концов, девушка не виновата, что такой родилась, – рассуждала старая леди. – Но женщина зрелая лишь срамит себя, посредством побрякушек тщась казаться более-менее привлекательной. Особенно если учесть, каким способом эти побрякушки получены. Другая бы в этаком виде из дому не вышла! А эта – бесстыжая, размалеванная, расфуфыренная кукла – явно охотится здесь на непорочных юношей».
И старая леди возблагодарила Небеса за то, что в ее судьбе не случилось ни непорочного юноши, за совращение которого ей теперь пришлось бы каяться, ни субъекта, который непорочным юношам обыкновенно предшествует, то бишь мужа, ибо мужьям тоже свойственно попадаться в сети таких вот хищниц.
«Может, она сейчас уйдет», – подумала Фанни (заметив, как старая леди продела салфетку в кольцо, она решила, что та живет в этом отельчике и день за днем пользуется одной и той же салфеткой).
Фанни ужасно хотелось покурить, а потом, когда это желание будет утолено, – выйти под солнце, пока не погас чудный, но недолгий зимний день, но старая леди не двигалась с места. Тогда встала Фанни, чуть повернула голову к темному углу и вяло улыбнулась. В лице старой леди не дрогнул ни один мускул, и Фанни покинула обеденный зал.
Она оказалась в коридорчике, прямо перед дверью с надписью «Курительная комната». Открыв эту дверь, Фанни попала в небольшую гостиную, где тоже пылал камин, заняла удобное кресло у огня и снова зажгла сигарету, но буквально через пять минут порог переступила старая леди, сделала несколько шагов и застыла в немом укоре.
– Я загораживаю вам огонь? – спросила Фанни через минуту, в течение которой не было сказано ни слова, и, отодвинув кресло, добавила, поднимая руку с сигаретой: – А может быть, вам не нравится, что я здесь курю?
– Вот именно, – отчеканила старая леди.
– Но ведь на двери написано «Курительная комната», – в свое оправдание заметила Фанни.
– Вы спросили – я ответила.
– Ах, если так, то разумеется…
В камин полетела вторая сигарета.
Старая леди продолжала стоять, опираясь на трость.
– Сто раз говорила управляющему, чтобы снял табличку «Курительная комната», а на ее место повесил другую: «Посторонним вход воспрещен», – с раздражением бросила старая леди. – Вы вторглись в мою личную гостиную.
– Простите. – Фанни поспешно поднялась. – Но ведь вы сами понимаете, что я не могла знать об этом?
– Видимо, без объяснений не обойтись. Так вот: эта комната находится в полном моем распоряжении, поскольку других постояльцев в отеле нет. Персоны, которые просто зашли поесть, сюда не допускаются. Вы ведь просто зашли поесть, не так ли?
– Да, но я могла бы оплатить сутки, не оставаясь тут на ночь. В таком случае я получила бы право отдыхать в этой комнате, не так ли? – уточнила Фанни.
– Разумеется, если любите швыряться деньгами, – ответила старая леди, оглядывая Фанни с ног до головы и как бы говоря: «Хотела бы я знать, чьими конкретно деньгами». – Немалая сумма за сомнительное удовольствие выкурить одну сигарету, – подытожила она.
– Я бы снивелировала затраты, выкурив несколько сигарет, – улыбнулась Фанни.
– Иными словами, выкурили бы меня обратно в гостиничный номер. Что ж, мне не привыкать. Во время сессии в Оксфорд так и валят разные подозрительные субъекты – и всем им непременно надо дымить именно в моей гостиной. Здешний персонал прискорбно непочтителен и не препятствует этому. Порой непочтительность переходит все границы – мне даже начинает казаться, что от меня хотят избавиться. А ведь я провожу в этом отеле большую часть года – следовательно, мной как гостьей следовало бы дорожить. Мало того: в Оксфорде обосновался репертуарный театр; актеры, актрисы и их поклонники представляют собой весьма неприятную компанию. Они тоже сюда являются, шумят – а персоналу и горя мало. И знаете что? Хоть я и терпеть не могу кинематограф, а все же для университетских городков он – меньшее зло, нежели театр. По крайней мере, эти воплощения абсурда – я говорю о так называемых «звездах» – остаются на экране после того, как закончился фильм, и не могут устроить дебош либо иное непотребство.
Еще когда старая леди только начала свою тираду, Фанни стала бочком продвигаться к двери. Чего доброго, она здесь застрянет – бедная старушка определенно давным-давно никому не изливалась, соображений у нее накоплено не на один час. Будь Фанни действительно доброй и отзывчивой, сидела бы и слушала, но Фанни, судя по всему, таковой не была: в ней крепло стремление убраться, и поскорее. Излияния всегда страшили Фанни. Помнится, Джим читал ей вслух одну поэму (впечатления остались как от ночного кошмара); так вот там старик тоже вцепился в свою жертву – несчастного молодого человека, и удерживал его, пока тот не выслушал все до конца (а между прочим, молодой человек спешил куда-то по важному делу). Теперь старая леди казалась близкой родственницей героя этой поэмы. Ничего общего с лапландской ночью в ней не было – ни намека на свежесть и тем более на господство над годами. Вообще глупая характеристика старости, да и поэт наверняка сам был очень молод и вряд ли перевидал достаточно старых леди. Вот эта конкретная, что распинается сейчас перед Фанни, собою старость и олицетворяет. Неужели когда-нибудь Фанни ей уподобится? Неужели переживет всех любивших ее и станет болтаться по отелям, потому что заодно с поклонниками умрут и старые слуги, а мысль о найме новых будет Фанни отвратительна? Или, хуже того, Фанни угодит в клещи компаньонки, которая станет вымещать на ней свою усталость и раздражение? Это она-то – «очей отрада, крошка Фанни», та, чье чело жизнь увенчивала венками из роз, а торс, подобный амфоре, благоговейно облекала в атлас и шелка (поразительно, сколь свежи в памяти цитаты лорда Кондерлея)?[7] Неужели так и будет – Фанни «ужмется до данного формата» (снова одна из Кондерлеевых любимых цитат)?[8]
Старая леди, явив Фанни будущее, успела обмякнуть в кресле – несомненно, давно ею облюбованном и том самом, в которое чуть раньше села Фанни (вот что значит день с самого утра не задался); теперь она, едва удерживая голову, досадливо думала: «Почему эта женщина не уходит? Мне вздремнуть охота».
Фанни действительно медлила, не подгоняемая даже опасностью выслушивать излияния. Она легко вообразила, что именно оставит здесь, закрыв за собой дверь: безмолвие полутемной комнаты, пустой, если не считать одинокой согбенной фигуры у камина, – и так целые недели, месяцы, а возможно, даже годы. Старой леди уготована все та же тишина, лишь изредка нарушаемая кратковременным вторжением актерской труппы или, под особенно скверное настроение, сварливой жалобой управляющему. «А ведь, наверно, и я, – подумалось Фанни, – буду вот так же кукситься, повздорив с компаньонкой». Тут лучшее в ее характере вышло на первый план, и Фанни решила: «Нет, я дам бедняжке выговориться. Джордж именно так и поступил бы. Взять давешних женщин на вокзале – как он был с ними добр. Даже по руке одну из них погладил».
Впрочем, надолго намерений Фанни не хватило, ибо лучшая часть ее натуры была еще недоразвита. «Удивительно, сколько времени человеку надо, чтобы повзрослеть», – обронил сегодня Джордж, не обнаружив в Фанни чего-то им ожидаемого. Короче, лучшая часть быстренько ретировалась. На улице солнце светило так ярко, гостиная же выходила окнами на север, и, мрачная, сырая, слишком напоминала склеп. Конечно, когда-нибудь Фанни засядет одна-одинешенька вот в таком же гостиничном склепе – но пока… пока…
Словом, Фанни ушла. «Незачем забегать вперед – хватит на мой век и скуки, и склепов», – рассудила она, толкнула дверь и, бросив: «Всего вам наилучшего», – выскользнула в коридор.
Старая леди отреагировала выдохом «хвала небесам», уселась поудобнее и тотчас заснула.
Как чудесно было на воздухе, что за дивный, морозный, безветренный стоял денек!
Фанни чуть помедлила на мостовой, вдыхая большими порциями зимнюю чистоту и прохладу. Запах неминуемой смерти, казалось ей, впитался в костюм и пальто – так пусть вещи тоже «подышат», освежатся, ибо на оксфордских улицах место есть только юности – неугомонной, трепетной, энергичной, бесшабашной, восхитительной юности со всеми ее крайностями, со всеми метаниями – от восторгов к разочарованиям и обратно. В комнате, которую только что покинула Фанни, смердела смерть – здесь словно пахло парным молоком. А ведь скажи Фанни о молоке какому-нибудь юноше, то-то бы он вознегодовал! Ей стало смешно. Что ж делать, если такие у нее ассоциации? Целые бидоны, полные пенящегося, сладкого парного молока так и мерещатся Фанни повсюду, где только появляется группка густоволосых (она особенно отмечает именно это качество – густоту волос), румяных от морозца, жизнерадостных, сияющих юношей. «Здесь чудесно, – сказала себе Фанни, и Байлз, Джордж и Джоб – все тотчас позабылись. Фанни подняла лицо к солнцу. – Как хорошо, что я сюда приехала».
Несколько бидонов парного молока… ах, простите, несколько юношей появились на тротуаре, смущенно взглянули на нее. Слишком хорошо воспитанные, они, конечно, не могли в полной мере показать своего интереса и восхищения. Насчет первого Фанни не сомневалась, на второе надеялась, но наверняка сказать, восхитились ею молодые люди или нет, не могла – она ведь смотрела в ослепительное небо. В любом случае приятно, когда тобой восхищаются такие славные юноши, – настолько приятно, что Фанни, дабы усилить ощущения, решила: будет считать, что юноши ею восхитились, даже если это и не так.
Фанни хотела прогуляться до колледжа Святого Иоанна, однако это было далековато, тем более что слишком она замешкалась – с пудингом и со старой леди. Примерно через час солнце начнет клониться к западу, и ворота колледжского парка закроются, поэтому Фанни направилась к парку Нового колледжа – пройти предстояло всего несколько ярдов все по той же извилистой улочке, а вела она прямо к главным воротам. Дорогу Фанни отлично помнила: именно в Новом колледже учился Дуайт, и они иногда обедали вместе в его комнатах. Улочка, прелестный парк, потаенная тропка в парковой глуши (с одной стороны ее защищает высокая стена, с другой – аллея) – все это Фанни знала как свои пять пальцев. По тропке они с Дуайтом гуляли после обеда – там, не видимый посторонним, он мог без помех иллюстрировать свое поклонение Фанни красноречивыми жестами, кои подчеркивали богатство его словарного запаса (Дуайт изучал современные языки, слов у него в распоряжении было вдоволь), а Фанни слушала грачиный галдеж – с детства ее завораживали как сами звуки, издаваемые этими птицами, так и их обычай предаваться любви и скандалить в кронах старых вязов, среди своих неопрятных гнезд. Пообедав с ним, говорил Дуайт, Фанни оказала ему великую честь; комнаты его осиянны этой честью, как нимбом, и вечно, до скончания времен, будут сочить дивный свет… «Ах, Дуайт, не слишком ли это долго? Взгляни на вон того грача – как думаешь, почему он так раскричался – от негодования или от страсти?» – перебивала Фанни, а Дуайт гнул свое: сим смиренным стенам, говорил он, отныне предначертано (а может, суждено) излучать нездешний дивный свет (все-таки предначертано – у Дуайта слабость к длинным словам).
Вот она, проблема с Дуайтом: стоило Фанни оказаться рядом, как ее постигала рассеянность. Фанни была просто не в силах сосредоточиться. К примеру, однажды у нее дома Дуайт, стоя на коленях, называл Фанни прекраснейшим из Господних творений, а она словно раздвоилась: одна половина блаженствовала, а другая волновалась – не забыла ли мисс Картрайт вызвать Гарродса, чтобы вычистил обивку стульев?
Конечно, это нехорошо по отношению к Дуайту: он так мил и так красив, его преданность сейчас очень кстати, – но что поделать? Ладно, Фанни попробует исправиться: всерьез попробует, – а пока до чего приятно идти по тропе (Дуайт называет ее «наша тропа»), пусть даже и без самого Дуайта: Фанни вполне устраивало общество грачей. День был в самом разгаре. Дуайт, думала она, сейчас сидит перед экзаменаторами, бедняжка! Фанни ощутила прилив вполне осознанной любви – ведь сознание ее не было убаюкано неистощимым, до странности монотонным потоком Дуайтова красноречия.
В Оксфорде одиночество не тяготит, сказала себе Фанни, проходя через кованые ворота в парк; не тяготит, потому что оксфордские воспоминания – из разряда свежих: можно не бояться, что вызовут боль. Совсем иначе Фанни чувствовала бы себя, если бы отправилась в Кембридж. Но в Кембридже ноги ее не будет. Она не ездила туда много лет, ибо именно там учился ее бесценный, ее единственный брат; никого Фанни не любила так нежно, как брата. В те считаные недели, которые он успел провести в Тринити-колледже (пока не началась война, пока он не ушел добровольцем на фронт и не погиб в один из первых дней), Фанни проводила в Кембридже каждые субботу и воскресенье. Останавливалась в «Быке», но не столовалась там: все ее трапезы, включая завтраки, имели место в кампусе – в гнездышке комнат, занимаемых братом. Комнаты выходили окнами во дворик Невилла, и вела к ним деревянная лестница.
По мере того как Фанни углублялась в парк (и безо всякой видимой причины), в ней оживали, обретали объем воспоминания о кратком периоде острого, абсолютного счастья. Брат был младше Фанни почти на десять лет, и ради него она пошла бы на все. По сути, она так и сделала – ведь, даром что Фанни никогда не говорила об этом вслух, она согласилась на брак с Джобом именно ради брата.
Ошеломительно богатый мистер Скеффингтон, имевший вдобавок дар делаться все богаче, стал прекрасной партией для бесприданницы – так думалось Фанни и сначала, и после. Иоганн Себастьян Бах мог творить, что ему заблагорассудится, с кучкой миниатюрных черных значочков, ваять из них одну за другой бессмертные фуги. Аналогичный талант Джоба касался денег: один взгляд – и денежки пляшут у него в карманах. О, Джоб заклинал их не теми собачьими взглядами, которые так раздражали Фанни. Соперники в сфере финансов знали другой его взгляд – твердый как сталь, по-ястребиному бдительный, сосредоточенный. Благодаря острейшему чутью (оно никогда его не подводило) Джоб привлекал к себе деньги, а уж затем манипулировал ими с искусством финансового гения. Неизменно он покупал и продавал ценные бумаги в самый что ни на есть подходящий момент, а в жизни был щедр, и добр, и восторжен, и предан – идеальный зять для разорившегося герцога. Герцог искренне переживал, когда по причине развода прекратилось его родство с Джобом, и переживал отнюдь не только потому, что Джоб был богат, что выручил всю семью.
– Фанни, доченька, может, не надо разводиться? Подождала бы немного, – умолял старик. – Неужели ты не сумела бы, если бы очень постаралась…
– Семь – это перебор, папа, – качнула головой Фанни. – Тем более что это вошло у него в привычку. Если и дальше терпеть, скоро их будет все семьдесят. Неужели ты хочешь, чтобы я закрыла глаза на семьдесят машинисток?
Нет, старик герцог этого не хотел.
На момент помолвки Фанни брат ее Триппингтон был в подготовительной школе. Фанни поехала к нему и сама все рассказала – пока этого не сделали посторонние.
– Он же еврей! – с отвращением воскликнул Триппи. – Фанни, ты этого не сделаешь.
– Сделаю. Он тебе понравится – он очень хороший, очень добрый человек, гораздо добрее всех наших знакомых и гораздо… гораздо лучше.
– Вспомни, какой у него нос.
– Я помню. Я много думала об его носе. И пришла к выводу, что носы – это еще не все.
– Может, и не все. Погоди, что-то ты запоешь, когда каждое утро будешь наблюдать за столом этот самый нос. Да тебе же бекон в горло не полезет!
– Больше никакого бекона. Я приму иудаизм, а иудеи бекон не едят.
– Ты тоже станешь еврейкой? – вскричал Триппи. Для него это было слишком. – Фанни, опомнись!
Тогда Фанни обняла его и принялась целовать, но он ее оттолкнул, отодвинулся, уронил голову в ладони.
– Ну, будет тебе, Триппи, дурашка, – увещевала Фанни. Она подалась к Триппи, прижалась лицом к его лицу, взмахом длинных ресниц пощекотала ему щеку в надежде, что он улыбнется. – Я так хорошо придумала – не отрезвляй же меня, а лучше благослови, будь хорошим братиком. Пожалуйста, родной мой.
Однако Триппингтон не внял ее речам. Процедив: «Это мерзко», – после чего вид у него сделался полубезумный, он объявил, что должен немедленно выйти – его сейчас стошнит.
Триппи – тот, ради кого Фанни стала женой Джоба, дабы в свой срок тысячи акров фамильных владений перешли к нему, свободные от долгов по закладным (как веками переходили к его предкам), – давным-давно и навек исчез из ее жизни. И Джоб, который спас для Триппи титул и наследство, исчез тоже. Брата не вернешь – за его спиной лязгнули врата смерти. С Джобом ситуация не столь безнадежная: стоит только Фанни последовать издевательскому совету сэра Стилтона – и Джоб будет с ней ужинать, в то время как Триппи… Триппи… С другой стороны, в долгосрочной перспективе брату повезло – он избавлен от необходимости стареть. Разве не утешительна мысль, что сейчас, когда катастрофа надвигается с чудовищной быстротой, ничто уже не изменится к худшему хотя бы для бесценного, обожаемого Триппи?
Погруженная в эти мысли, Фанни успела добраться до заветной тропки и пройти приличное расстояние под сенью массивной серой стены, вдоль зеленого газона. Легкая на ногу, грациозная, Фанни представляла собой отраду для глаз, и из аудитории верхнего этажа, прервав дискуссию о Пифагоре, за ней следили двое преподавателей.
– Кто она? – спросил один и поддернул очки на переносице.
– Не знаю, – отозвался другой, проделав со своими очками то же самое. – Впрочем, насколько позволяют судить ракурс и расстояние, эта леди очень недурна собой.
– Расстояние и впрямь великовато. Обыкновенно со спины женщины выглядят иначе, чем спереди. Я имею в виду, со спины они привлекательнее.
– Ваша правда. А вы лично какой ракурс предпочли бы?
– Оба. Однако вернемся к Пифагору…
Продолжая свой путь, Фанни вышла к тому месту, где тропка огибала деревья с грачиными гнездами и постепенно, однако существенно, сужаясь, возвращалась к южным воротам парка. В изгибе тропки имелась скамейка; в этот предвечерний и, к слову, морозный час (тем более что солнечные лучи сюда не проникали вовсе) на скамейке сидели юноша и девушка, совершенно поглощенные друг другом. Сомкнув объятия, они целовались; Фанни еще не случалось наблюдать поцелуев столь самозабвенных, столь энергичных. Шапочка девушки упала на землю, но она этого даже не заметила; лица ее видно не было – только затылок с растрепанными темными кудрями, целым каскадом кудрей. Настолько эти двое отрешились от мира, настолько тенист и укромен был выбранный ими уголок, настолько тихи шаги хрупкой, если не сказать «истощенной», Фанни, что ее приближение стало неожиданностью для всех троих. В сумраке Фанни запнулась о две пары ног, что весьма беспечно перекрыли узкую тропку. Донельзя смущенная, сожалея, что нарушила одно из самых интригующих проявлений жизни, Фанни выпалила: «Простите», – и, не поднимая глаз, максимально низко склонив голову, поспешила прочь. И тут влюбленные допустили оплошность, характерную для кроликов: вместо того чтобы замереть в своей позе, шарахнулись друг от друга, – и молодой человек оказался… Дуайтом.
– Ой! – вырвалось у него.
Он вскочил со скамейки, инстинктивно поправил шарф и непроизвольно запустил пальцы в свою шевелюру. Лицо его стало пунцовым.
– Ой! – выдохнула и Фанни – и застыла, впервые за всю свою жизнь не представляя, как выйти из неловкого положения.
Девушка – ее щеки тоже горели, но исключительно от интенсивности поцелуев – осталась сидеть. Кудри ее пребывали в великолепном беспорядке (счастливица, подумалось Фанни, которая даже при таком раскладе сохранила способность к иронии, надо же: у нее такая масса волос, что великолепен сам их беспорядок). В глазах девушки читались разом и стыд, и вызов – откуда, вот откуда эта элегантная леди знает Дуайта?
Вдруг это его матушка? Говорят, богатые американки ужас какие элегантные. Допустим, это его матушка; значит, сейчас начнется. Или уже началось – вон как они с Дуайтом сверкают друг на друга взглядами. А что она такого сделала? Сама получила чуток удовольствия и Дуайту с этим помогла. Что в нем дурного, в удовольствии?
Она дернула Дуайта за рукав и шепнула:
– Если это твоя матушка, представь меня ей.
Увы – на столь ничтожном расстоянии, что разделяло этих троих, шепот инструментом такта не считался.
– Да, познакомь нас, пожалуйста, – произнесла Фанни, которой стало остро жаль Дуайта.
Он что-то промямлил. Фанни не расслышала имени девушки; девушка не расслышала имени Фанни. Мисс Паркер, Перкинс, Парбери, Партингтон – что-то в этом роде: начинается на «пар», заканчивается невнятно и заурядно. Девушка тоже уловила лишь первый слог – «Скефф», и «Скеффа» оказалось достаточно, чтобы убедиться: Дуайт не доводится сыном этой элегантной леди, разве только она вторично вышла замуж и взяла фамилию нового мужа. Допустим, она Дуайтова тетка, но зачем же так смущаться перед теткой? – вот вопрос.
Последовало рукопожатие. Для этого девушке пришлось встать. Она оказалась крепко сбитой, низенькой; вязаный желтый джемпер обтягивал ее тугое, как мяч, без намека на талию тело, однако туги, упруги были и щечки – Фанни отметила данный факт. Сама она держалась легко и непринужденно – и жалела Дуайта, как никогда. Бедный мальчик: сколько он выстрадал из-за отстраненности Фанни, из-за того, что она перестала подпускать его к себе, – а раньше, до болезни, когда и у нее был каскад кудрей, подпускала, позволяла играть ими. Неудивительно, что Дуайт подцепил эту толстушку: юные жизненные соки так бы, кажется, из нее и прыснули, если б не оболочка в виде желтого джемпера; сочная плоть блазнит, кровь играет – прислушайся, и уловишь ее гудение в жилах. Исподтишка разглядывая мисс Паркер, или как там ее, Фанни чувствовала себя непристойно тощей, вроде бы неодетой. Поистине она теперь только бледная тень из прошлого; воспоминания о ней прежней остывают с пугающей скоростью, и какое право она имела вторгнуться в мир живых и юных, где тепло, где сладко – и где ей больше нет места? Фанни даже не покоробило предположение, будто она матушка Дуайта: такова была сила всепобеждающей юности мисс Паркер. Дуайт и впрямь годился ей в сыновья; вполне естественно для юного ума было прийти к такому заключению. И как жалок теперь Дуайт, снова подумалось Фанни: стоит, беззащитный, онемевший, не способный и слова сказать – куда только девался его хваленый словарный запас, красноречие?
Однако что же делать дальше? Фанни не представляла. И Дуайт не представлял. С учетом увиденного ею, разговор на общие темы стал бы фарсом. Снисходительная любезность со стороны Фанни только сильнее смутила бы Дуайта. А что до предложения выпить всем вместе чаю в «Митре» или еще где-нибудь – разве полезет чай в горло незадачливому юноше, разве чаепитие не будет для него изощреннейшей пыткой?
Проблему разрешила девушка. Выражение обоих лиц – Дуайта и этой миссис Скефф – не сулило ничего хорошего; рассудив, что негоже портить недавнее удовольствие, мисс Паркер наклонилась, подхватила свою шапку, с детским безразличием – ровно ли, набекрень ли – нахлобучила ее и выдала:
– Мне пора. Надо маме с ужином помочь. Всего хорошего, миссис Скефф, – добавила она, обращаясь к Фанни, а Дуайту бросила по-свойски: – Может, вечером увидимся.
И умчалась вприпрыжку, на ходу застегивая жакет.
После ее ухода Дуайт и Фанни не то чтобы вздохнули с облегчением, но, во всяком случае, ситуация переменилась, хоть и осталась в категории «надо все прояснить, а то будет только хуже».
– Извини, Дуайт, – только и смогла выдать Фанни после мучительного молчания (они медленно шли обратно к воротам). – В смысле, извини за…
За что ее извинить? Вероятно, за то, что она помешала, за то, что споткнулась о разбросанные ноги.
Дуайт, всего несколько минут назад воплощавший отчаянную пульсацию любви сладостной и совершенной, имел теперь единственное желание – никогда не чувствовать и не видеть ничего похожего на любовь, не думать и не слышать о любви.
– Все в порядке, – пробормотал он (руки в карманах, глаза уставлены в землю, ноги шаркают по тропке, то и дело наподдавая камушки).
Ответ неуместный. С другой стороны, бедняге сейчас другого не измыслить – да и какая фраза, в понимании Фанни, была бы уместным ответом?
– Тебе совсем не обязательно меня провожать, – заговорила Фанни после очередной тягостной паузы. – Если только ты не… В смысле, если есть какая-то причи…
Каждая фраза только ввергала ее в новую западню, и Фанни, в конце концов, умолкла.
– Все в порядке, – повторил Дуайт (снова не к месту) и пнул очередной камушек.
Ах, бедный Дуайт: впервые в его обществе Фанни сохраняла способность ясно мыслить, – а у него иссякли все пышные речи.
Двое преподавателей, увидев, что Фанни вынырнула из-за поворота, стали суетливо поправлять очки. Теперь Фанни шла в их сторону, и оба с удовольствием отметили, что и спереди она очень хороша: ничуть не хуже, чем со спины, – по крайней мере, на таком расстояния и для близоруких, испорченных греческой философией глаз. О нет, даже не так: Фанни казалась больше, чем просто привлекательной: изумительно прекрасной. Именно такой преподаватели рисовали себе Елену Троянскую.
Пифагор был немедленно забыт. Преподаватели переключились на женщину, что приближалась к их цитадели.
– Я так и знал, что недолго ей ходить без кавалера, – сказал тот из них, что был чуточку старше.
– Да ведь с ней этот американец, родсовский стипендиат, – приглядевшись, сказал тот, что был чуточку моложе.
– Не странно ли, что она выудила его из столь неподходящей локации – зарослей под самой дальней стеной?
– Словно он – младенец Моисей.
– А она – дочь фараона.
– Дочерью фараона она вполне могла бы быть – равно как и дочерью какого-нибудь божества.
– Странно, что американец не ликует.
– Разве? А вообще-то вы правы. Ишь, голову повесил.
– Вот именно. Как будто недоволен.
– Впечатление, что его на казнь ведут. Непостижимо! Si jeunesse savait…[9]
– О, как вы правы, коллега. Как вы правы. Кстати, что вы там говорили о своей теории?..
Странная пара подошла к зданию вплотную, ее уже было не видно – разве только если свеситься из окна по пояс, что преподавателям не подобает. Делать нечего – пришлось вернуться к Пифагору.