И вот воспоминание повело ее еще дальше назад, и где-то на краю своего поля зрения она увидела Альпинокса: скрестив ноги, он сидел на лесной поляне, и голова его была украшена оленьими рогами, такими тяжелыми что он ворочал ею с трудом. Фон Вассерталь верхом на белом морском коне выезжал из южного моря на песчаный берег и врезался в толпу дев, разлетавшихся, словно пена, но тут видение гасло среди похотливого хихиканья и смеха. Тогда ей виделся Драконит в подземной кузнице,— хромая, сновал он от горна к чану с водой, но лицо его было едва различимо в клубах пара, который с шипеньем вырывался из чана, когда он опускал туда раскаленный металл.

А Розалия обитала как нимфа в священной роще и стала женой дубового короля,- Амариллис Лугоцвет заметила, что супруги очень похожи друг на друга. Сама же она был теперь Той, что приносит смерть. Той, что в опьянении и после изнурительных танцев отдавалась живым, чтобы затем их убить и напоить их кровью вымершую землю. Уйдя в воспоминание, она покачивала бедрами, и ее тело полнилось желанием и истомой, каких она не испытывала уже давно. И даже смерть, которую она сеяла, доставляла ей радость, потому что люди принимали ее с готовностью, с желанием оплодотворить вымершую землю, принимали без сопротивления, ради общего блага. Но сама она была бессмертна, и как раз избыток ее могущества и величия заставлял ее временами желать противоположного, желать унижения и покорности, и в покорности она черпала новую силу, возвышавшую ее надо всеми и каждым, ибо, в свою очередь, требовала покорности себе и налагала руку на тех, кто покорился ей в любви.

И еще дальше в глубь времен завело ее воспоминание. Она уже не видела никого из себе подобных, она была теперь воплощением жизни и чувствовала, как ее нутро,— всегда, что бы она ни делала,— нескончаемым потоком исторгает из себя жизнь, а смерть была ей безразлична, ибо вместо каждого умершего из ее утробы в непрерывном процессе рождения являлся новый живой. Ее плодовитость была так велика, что все умершие, сколько бы их ни было, не шли в счет.

Она больше уже не видела лиц, только головы и тела, далекие размытые фигуры, исходившие из нее и уходившие прочь. И она погружалась еще глубже в толщу времен, но вот в ее сознании все стало мешаться, она сама и другие, глубина погружения, которую она ощущала, но не могла постичь, утомила ее, она впала в непробудный сон, полный смутных видений, — их многозначность тревожила лишь ее чувства, не затрагивая сознание. Она пребывала среди каких то зверей и растений, не имевших названий и неразличимых. Все слилось воедино, и она утратила самое себя.

— Почтеннейшая, вы спали дольше всех нас,- раздался рядом с ней чей то голос, и когда она медленно, с трудом открыла глаза, то увидела, что Альпинокс стоит перед ней на коленях и смотрит ей в лицо.

— Мы уж было подумали...— улыбаясь, он обернулся к остальным,— что вы, почтеннейшая, собственноручно себя усыпили.

Амариллис Лугоцвет улыбнулась, но тут же прикрыла рот рукой, чтобы скрыть одолевшую ее зевоту. Они все еще находились в пещере, и так как свет ниоткуда не проникал, трудно было определить, который теперь час, все ли еще ночь или уже наступило утро, а может быть, и день.

Огонь, над которым Драконит повесил котел, теперь едва тлел, а вокруг стола стояли рудничные лампы, слабо освещавшие пещеру. Все приняли опять свой привычный облик, за исключением некоторых особенностей в одежде. Оглядывая утомленными глазами присутствующих одного за другим, она увидела, что появился Евсевий и принес молотый кофе, запах которого приятно щекотал ноздри.

— Ну и ночь была,— сказала, садясь, Амариллис Лугоцвет. И, едва произнеся первые слова, заметила, что уже теряет часть своих воспоминаний.— Ну да,— продолжала она,— то был праздник воспоминаний... что бывает каждые семьдесят дет, на сей раз жрицей была я.— Она знала, что за ближайшие семьдесят лет забудет и это.

— Успокойтесь, дражайшая Амариллис, со всеми нами происходит то же самое,— подал голос фон Вассерталь.— Если бы сознание необходимости этого ритуала не сидело в нас так глубоко и в назначенный день не сводило нас вместе, мы бы все о нем позабыли.

— Беспокойство, что охватило нас еще задолго до этого—заметил Драконит.—Вы ведь тоже, дорогая моя, только в последний день поняли, в чем дело.

Амариллис Лугоцвет утвердительно кивнула и погрузилась в свои думы.

— Я-то давно предчувствовала, что предстоит этот праздник,— включилась в разговор Розалия Прозрачная. — Сколько я помню, в последний раз — наша дорогая Фея Нарциссов тогда еще обитала в облаках,— жрицей была я.

Трое мужчин удивленно переглянулись.

— Розалия?- спросил Альпинокс, подняв брови — Почему бы и нет? Только мне кажется странным что именно вы полагаете, будто помните прошлый праздник.

— Вы же сами сказали,— с самоуверенной улыбкой ответила Розалия,— «почему бы и нет»? Кто еще мог быть жрицей, кроме меня? Ведь это более чем вероятно, что ею была я, хоть мои силы, разумеется, не столь велики, как у нашей дорогой Амариллис.

Амариллис Лугоцвет еще не настолько пришла в себя, чтобы дать достойную отповедь Розалии. Она терпеливо ждала, пока Евсевий подаст кофе, и только после этого намеревалась хорошенько всыпать Прозрачной. Странный наряд, в котором она до сих пор пребывала, начал ее раздражать, но известная сдержанность перед себе подобными вынуждала ее еще немного потерпеть и не наколдовывать себе тут же на месте так полюбившийся ей «дирндль»

Когда вскоре она действительно взяла в руки чашку изумительно крепкого кофе, у нее еще раз мелькнуло зримое воспоминание — на миг ее взору явился величественный образ Альпинокса с ветвистыми рогами, но теперь эта картина вызвала у нее только усмешку.

— О чем вы думаете? — в ту же секунду спросил Альпинокс, пытаясь взять ее за руку; казалось, будто и ему что-то напомнило минувшую ночь.

— Ни о чем,— солгала Амариллис Лугоцвет, с трудом сохраняя серьезность.— Ведь все мы со всеми нашими мыслями подвержены перемене, и я, право, не знаю, смеяться мне по этому случаю или плакать.

— Смейтесь, смейтесь, почтеннейшая,— добродушно заметил Альпинокс.— Смех еще никому из нас не вредил.

Выпив кофе, они собрались уходить. Из темного угла пещеры вынырнул Макс-Фердинанд, опять в единственном числе, и побежал по галерее впереди всех. Когда в лицо им ударил дневной свет, они увидели перед собой белесый зимний день, хотя снег больше не шел. Они тепло распрощались, и каждый вернулся в свое обиталище. Альпинокс еще долго махал рукой ей вслед. Зимой они будут видеться часто, как повелось у них в прежние годы.

*

День был пасмурный, но теплый и уже клонился к вечеру, когда Софи надумала пройтись но городку. Быть может, на сей раз она доберется до дома, где когда-то жила сама, а до нее жило множество поколений фон Вейтерслебенов.

Она пошла по узкой пыльной дороге, которая вела от озера вверх, в поселок, и по которой, объезжая Софи, медленно, чуть ли не шагом, продвигались машины, оттесняя ее на обочину. Старые виллы были подновлены, но в общем изменились мало, а вот домики у реки почти все оказались надстроенными, и участки, прежде пустовавшие, теперь тоже застроили.

Дойдя до кофейни, почти такой же, как во времена ее детства, она свернула налево, на асфальтированную улицу, ненадолго остановилась на мосту, чтобы поглядеть на реку, вдруг показавшуюся ей такой родной и близкой, потом пошла дальше, мимо княжеской виллы, перед которой улица была разрыта, в сторону почты и магистрата. В центре поселка почти ничего не изменилось, только из-за работ по расширению улицы свалили несколько заборов. Толпы курортников были гуще, чем когда-либо, но заметно редели, если свернуть в боковые улочки. И пока она шла, оглядывая то одну, то другую сторону в поисках свершившихся перемен, взгляд ее проник сквозь деревья, росшие позади маленького домика, который снесли для расширения улицы, и она заметила виллу, наверняка стоявшую здесь давно, но никогда не попадавшуюся ей на глаза.

Память ее уцепилась за этот дом, которого она, как ей казалось, никогда здесь не видела, и она задалась вопросом, можно ли провести в таком небольшом поселке все свое детство и юность и не знать наперечет всех его домов. Выходит, этот дом годами от нее прятался. Это открытие ее ошеломило, и она решила не сейчас, но в один из ближайших дней под каким-нибудь благовидным предлогом подойти поближе к тому дому, может быть, даже позвонить или постучать в дверь и взглянуть, кто там живет. Возможно, это окажется человек, которого она сразу узнает, да и он ее тоже, и тогда она скажет себе: ах да, ведь здесь живет такой-то или такая-то,— и будет рада, что нашла в этом поселке больше, чем сохранилось в ее памяти.

Собирался дождь, поэтому она решила купить себе большой пестрый деревенский зонт — их делали специально для здешних проливных дождей.

Кстати, вспомнила она, надо наконец вернуть Амариллис Лугоцвет ее зонт.

В магазине,— раньше здесь продавали только сигареты, газеты и кое-что из продуктов, теперь же повсюду был ощутим экономический подъем и торговля расширилась,— она перебрала множество зонтов. Важно было найти подходящую расцветку, чтобы она гармонировала с тонами ее платья. Раскрывая один зонт за другим, она заметила пожилую женщину,— Софи сразу ее узнала,— которая долго и украдкой ее разглядывала, словно никак не могла вспомнить, кто же это. Софи сделала вид, будто не замечает женщины, а когда, выбрав наконец зонт, стала расплачиваться, то говорила подчеркнуто правильным литературным языком, избегая местного диалекта, и постаралась как можно скорее уйти из магазина.

Сердце у нее колотилось. Она понимала, что рано или поздно ее здесь узнают, ей не удастся до бесконечности избегать встреч с людьми, которым она не только покажется знакомой, а которые действительно ее вспомнят и с нею заговорят. А когда заговорят, она не сможет отрицать, что она — это она, та самая, что долго жила в этих местах. Среди местных жителей мигом разнесется весть о том, что она вернулась после более чем двадцатилетнего отсутствия. Люди опять вспомнят о смерти Зильбера, ведь о ней же писали в газетах, и о смерти ее матери. Ей придется выслушивать рассказы о разных эпизодах ее детства, поскольку они известны многим, а также о судьбах тех, кого она когда-то знала. Она поняла, что, раз начав выслушивать все это, не сможет насытиться и ей захочется слушать еще и еще. Что в ее памяти всплывут лица людей, которые только сейчас, задним числом, обретут биографию и судьбу.

Нет, настолько окончательно она еще не вернулась. Двадцать лет подряд она подавляла в себе малейшее желание вернуться сюда и узнать, что здесь тем временем произошло. Только здесь, в этом поселке, жили люди, которые знали ее с детства и которых она сама знала еще ребенком — не мельком и не по случайному застолью, как тех, с кем она встречалась в своих скитаньях, а изо дня в день, из года в год.

Слов «родина» или хотя бы «родные места» она всегда избегала и в лучшем случае говорила о месте своего рождения. Однако, если бы в эту минуту ее заставили объяснить, какой смысл она вкладывает в понятие «родное», она бы сказала, что оно связано с таким вот знанием людей. С тем, что знаешь своих соседей и они тебя знают, но не так, как знают один другого супруги или родственники, а как люди, которые встречаются постоянно при одинаковых обстоятельствах и одинаковых топографических условиях. Словно легче узнать и понять человека, если живешь с ним среди одного и того же горного ландшафта.

Пока она по узкой дороге поднималась к своему прежнему дому,— и здесь преследуемая машинами, где за рулем сидели арендаторы или курортники, жившие на частных квартирах,— ее с каждым шагом все больше охватывала несказанная радость узнавания. Иногда ее так и подмывало поискать знакомую дырку в заборе, в которую она каждый день подглядывала, идя в школу.

Чем выше она взбиралась, тем яснее открывался ее взору хорошо знакомый вид поселка — тот вид, который всегда представлялся ей, лишь только она вспоминала о родных местах. А подходя все ближе к дому, она подпала под власть какого-то странного наваждения. Ей вдруг послышался крик,— так кричала ее мать в последние дни болезни,— хриплый надсадный крик, словно она натужно откашливается, но Софи знала, что это крик боли, и вздрогнула от этого звука-призрака, как от удара, который настиг ее издалека, с расстояния в двадцать с лишним лет.

Скамья на верхнем краю участка, где стоял дом, еще сохранилась. Софи села на нее со вздохом, выражавшим одновременно и облегчение, и тяжесть воспоминаний, зацепила ручку зонта за спинку и стала смотреть на дом внизу.

Тех, кто его приобрел, Софи никогда не видела. Посредником при продаже был Зильбер, и неизвестно, владели ли еще домом те же люди, что купили его тогда. Снаружи он мало изменился. Крыша была новая, кое-какие доски в ограде балкона, и в то время уже негодные, заменены свежими, и весь деревянный верх заново подтемнен коричневой морилкой. Только дом показался ей меньше, чем прежде, но этого она, можно сказать, ожидала. В первом этаже,— ей было больно на это смотреть,— расширили окна, что нарушило цельность архитектурного замысла, пришлось снять зеленые деревянные решетки в простенках, по которым вились растения, а именно это придавало белой, оштукатуренной части дома определенный стиль. Потом решетки немного сузили и приделали снова, но они висели голые, поблескивая свежей краской,— видимо люда просто забыли посадить внизу розы или какие-нибудь вьюнки, которые быстро тянутся вверх и могли бы прикрыть обнаженность новизны.

Там, где прежде была лужайка, казавшаяся издали благодаря обилию цветов — сердечника, аканта и бедренца — куском пестрого батиста, раскинулся теперь гладкий, как ковер, и довольно уже густой газон, пересеченный маленькими цветочными, грядками. Софи больше нравилась лужайка, но ее мнение было, конечно, предвзятым.

Бело-зеленая беседка — с островерхой дощатой кровлей, снизу украшенной резьбой, напоминающей сталактиты, с деревянными решетками вместо окон,— беседка, где ее мать обычно сидела после обеда, читала или подремывала, и где сама она любила готовить уроки, если этому не препятствовала погода, служила теперь хранилищем для комнатных цветов, которые не только стояли на предназначенных для них местах, но и были подвешены на цепях к потолку или даже нацеплены на гвозди,— их беззастенчиво вколотили снаружи в деревянную стенку. Во что можно превратить даже цветы,— возмутилась Софи при виде их немыслимой пестроты, которая, казалось, старается затмить не только изящество беседки, но и самое себя. Она представила себе, как женщина, помешанная па цветоводстве, роется в картонках на прилавках универсальных магазинов, упрямо выискивая не что-нибудь на одежды, а пакетики с семенами.

Грушевое дерево было на своем месте. Также и столик под ним, и скамейка. Но похоже было, что ими не пользуются. В нескольких шагах оттуда, под яблонями, была расставлена плетеная мебель, довольно красивая, если не считать ее блестящей броско-алой окраски.

Возможно, Софи была несправедлива к людям, жившим теперь в этом доме, но она упорствовала в своей несправедливости. Эта упрямая несправедливость немного облегчала Софи горестные чувства, которые обуревали ее с той минуты, как она решила сюда подняться.

В последние годы Зильбер давал, понять ее матери, что дом надо продать, но она и слышать об этом не хотела. «Куда ж я денусь,— говорила она,— если продам этот дом? Я люблю путешествовать. Но путешествовать все время я не могу. Жить в городской квартире? Нет, я хотела бы умереть здесь». То был первый случай, когда ее мать приняла в расчет возможность собственной смерти: Видимо, она уже тогда чувствовала себя больной. Но ни Софи, ни Зильбер этого не заметили. Может быть, оттого что были поглощены той странной игрой ожидания и откладывания, которая началась между ними.

Софи и теперь искала и не находила в себе чувство вины перед матерью за эту свою игру с Зильбером. До такой степени Зильбер освободил ее от всякой ответственности. Властность матери, ее спокойная уверенность в обхождении с людьми делали невозможной и самую мысль о каком-то соперничестве с нею. Застигни она даже Софи в объятиях Зильбера, она великодушно бы закрыла на это глаза, даже не задумавшись всерьез над «ложным шагом», как она скорее всего назвала бы подобную вольность. Когда они куда-нибудь ездили,— а мать брала Софи с собой в путешествия, когда только могла это себе позволить, чтобы девочка не чувствовала себя «деревенщиной»,— она сама просила знакомых мужчин, нередко толпившихся вокруг нее, уделять больше внимания ее дочери. Девочка, правда, еще не вполне определилась, но рано или поздно эти господа будут счастливы оттого, что знали Софи совсем юной.

Софи действительно встречала потом кое-кого из этих люден, но отвергала все их любезности и старалась не поддерживать с ними никаких отношений. Она не желала водить знакомство ни с кем из тех, кого близко знала ее мать.

Кто же все-таки был ее отцом? С тех пор как наследование в семье фон Вейтерслебен пошло по женской линии, У дам этой фамилии стало традицией, что они не знают своих отцов. Сама Софи никогда этим особенно не интересовалась, разве что в переходном возрасте, когда у нее нет-нет да и являлась шальная мысль, что ее отцом мог быть Зильбер.

Однажды, как ей представлялось тогда, она была уже близка к разгадке. Долго и упорно, неделю за неделей обрабатывала она старую экономку, которая жила у них в доме еще до рождения Софи, ловила минуты, когда они оставались вдвоем, чтобы осторожно ее порасспросить, и ее усилия увенчались тем, что она узнала: Зильбер ей не отец, наверняка. В критический момент он находился совсем в другом месте, хотя в то время уже знал ее мать, но вот близко ли знал, этого не могла сказать и экономка. И про других мужчин, знакомых ей только по фотографиям, она узнала также, что ни один из них не мог быть ей отцом. Но когда после стольких отрицательных ответов она стала требовать положительный, экономка резко оборвала ее и заявила: пусть Софи оставит ее в покое и лучше спросит свою мать. Только она одна и может дать ей ответ.

Обидевшись на экономку за грубый тон, Софи на время прекратила свое дознание, а когда она захотела его возобновить, глухота старухи, заметная еще раньше, усилилась настолько, что, отвечая на вопросы, она кричала или делала вид, будто ей приходится кричать, и у Софи не хватило духу нарушить это единственное, но строгое табу в истории семьи.

В школе ее иногда дразнили безотцовщиной, но она отражала нападки с большой отвагой и самоуверенностью, так что ее скоро оставили в покое, приняв эту ситуацию как должное,— то же самое происходило и до нее со всеми девицами фон Вейтерслебен. У нее даже оказалось преимущество перед другими детьми без отцов,— а их было много,— ибо ее отец был действительно неизвестен и вокруг этой таинственной фигуры могли складываться любые легенды. Одна из ее лучших подруг даже высказала однажды предположение, что это, наверное, был какой-нибудь князь,— она видела, как Софи развернула салфетку с завтраком и на салфетке была вышита маленькая корона. Они тогда читали в школе сказку про младенца, найденного в королевских пеленках. Софи так забавлялась наивностью своей школьной подруги, что даже рассказала о ней матери, и они вместе от души посмеялись. Но на том оно и осталось — мать не обронила ни малейшего намека на состояние или звание ее родного отца.

Именно Софи и вызвала из столицы Зильбера, когда мать лежала при смерти.

«Он не должен видеть меня такой!» — кричала мать, когда Софи сообщила ей, что послала ему письмо. Неделями удавалось ей, благодаря железной самодисциплине, скрывать от них обоих свои страдания, но потом болезнь все-таки ее свалила. Даже Софи понимала, что конец недалек.

Врач, которого мать долго не хотела приглашать, приходил теперь ежедневно. О больнице она и слышать не желала, но растерявшейся Софи врач объяснил, что больница уже мало чем поможет. Счастье еще, не преминул он сообщить дочери, что болезнь развивается с такой быстротой,— это сократит мучения больной. Уйдя в своих мыслях так далеко назад, Софи вдруг вспомнила и про Амариллис Лугоцвет. В один прекрасный день она очутилась перед дверью их дома, сказала Софи несколько ласковых слов, мягко отстранила ее и прошла прямо в спальню Амелии фон Вейтерслебен. Она не разрешила Софи войти вместе с ней, но каждый раз, когда она находилась в доме,— а с того дня она приходила часто,—-мать казалась значительно спокойней. Это спокойствие и собранность не покидали ее даже спустя несколько часов после ухода Амариллис Лугоцвет.

Когда приходила Амариллис Лугоцвет, Софи чувствовала себя лишней, и даже Зильбер, снова занявший квартиру в верхнем этаже, бродил по дому как потерянный. Поэтому все чаще случалось, что они встречались на кухне, вместе с Катрин, старой экономкой, пили там кофе, глядели на огонь в плите и катали хлебные шарики. Старая Катрин рассказывала истории о детстве Амелии фон Вейтерслебен — те, что она еще помнила, при этом она то и дело вытирала непрошеную слезинку, пока Зильбер и Софи, не выдержав, не уходили в беседку, откуда можно было видеть, как Амариллис Лугоцвет покинет дом. Там они и находились, когда, плача в голос, прибежала Катрин я сообщила им о смерти Амелии фон Вейтерслебен.

Должно быть, Амариллис Лугоцвет ушла именно в эту минуту, потому что они ее так и не увидели. Якобы она явилась на кухню в сказала Катрин: «Позови дочь и мужа». И та поняла, что все кончено.

Когда они сразу вслед за тем вошли втроем в комнату умершей, Амелия фон Вейтерслебен лежала, словно спящая, с уже закрытыми глазами. И Софи наконец смогла заплакать. А вот Амариллис Лугоцвет она ни до, ни после того не встречала и увидела снова только два дня назад — увидела, во не узнала.

В ней вдруг тихо, но явственно шевельнулся страх. Когда ее мать скончалась от тяжелой болезни, она была не намного старше, чем Софи теперь. Значит, еще молодая женщина, а ведь за минувшие годы Софи об этом почти забыла.

Долгое время она так усиленно старалась все забыть, что теперь ей стало стыдно. Может быть, она и сама уже носит в себе зачатки болезни. Она открыла сумку, достала сигарету и опять защелкнула, замок. Сколько раз она пыталась бросить курить, но когда через несколько дней начинала снова, то уговаривала себя, что уже все равно. От чего-нибудь ведь все равно умрешь. Никто не может заглянуть внутрь себя. Но теперь ей почему-то было совсем не безразлично — проживет ли она на несколько лет больше или меньше. Значило ли это, что она стареет?

Она бросила недокуренную сигарету и наступила на нее ногой. Воспоминания стали частицей ее существа, и теперь их так быстро не загонишь в тихие закутки памяти. Придется ей опять научиться жить вместе с матерью и с Зильбером. Секунду она боролась с искушением спуститься к дому, позвонить и попросить разрешения пройтись по комнатам, где она выросла. Может быть, новая обстановка вытеснит из ее сознания старую. Но она оставила эту мысль. Ее начнут расспрашивать, под конец даже вынудят выпить кофе, и она будет чувствовать себя гостьей в чужой квартире. Прежде всего ей будет нелегко ответить на вопросы. И еще она боялась окончательно убедиться в том, что дом теперь действительно совсем другой и в нем не осталось и следа от их прежней жизни.

Посыпал мелкий дождик. Софи поднялась и раскрыла новый зонт. Времени оставалось мало. Сегодня, когда она войдет в зал, дамы, наверное будут уже сидеть за обедом.

Она разрывалась между двумя мирами — между миром воспоминаний, почти уже от нее ускользнувшим, и миром странного настоящего, полного таинственных ситуаций, возможно, таивших в себе намек на будущее, о котором она еще не имела понятия. А есть ли у нее будущее? Чего от нее хотят? Теперь, когда она наконец-то имеет постоянный ангажемент в столице и может немного вздохнуть. Теперь, когда она впервые стала думать о том, чтобы превратить квартиру Саула Зильбера в квартиру Софи Зильбер. Почему эти люди не пригласили ее раньше? Но потом в ней опять заговорило любопытство,— с каждым шагом, приближавшим ее к отелю, усиливалось действие чар, которые, несомненно, исходили от этих господ и дам. Все это, наверное, имеет какое-нибудь значение, может быть, даже очень большое. Ей чудилось, будто ее что-то дергает я тянет, будто она слышит какой-то зов, и она опять почувствовала себя совсем молодой. Разумеется, это имеет значение, вполне определенное значение, прежде всего для нее, Софи Зильбер, урожденной фон Вейтерслебен. Ведь именно в этом году она получила ангажемент в столице. Наконец у нее появятся друзья, которых она сможет приглашать к себе, друзья, с которыми не придется через несколько дней расставаться из-за того, что театр едет на гастроли куда-то еще.

Постоянной публике она сможет показать, на что она способна. Ее станут выдвигать, она будет покорять одних и тех же зрителей во все новых и новых ролях, а не разных — в одной и той же, к тому же легко покоряемых за один вечер. Может быть, приглашение сюда связано с тем, что люди начали наконец понимать, кто такая Софи Зильбер.

Шагая под дождем, она оценила всю свою прежнюю жизнь как подготовку, подготовку к тому, что наступит теперь. «Тише едешь, дальше будешь...» — прошептала она про себя. Конечно, одно связано с другим — воспоминания, нереальность настоящего и будущее, которое сулит ей осуществление надежд и очертания которого понемногу вырисовываются перед нею.

Вдруг ее захлестнула радость, бесконечная радость от того, что она жива, что она приехала сюда, что она будет жить в столице. Вся бессмысленность прошедших лет сразу обретет смысл, она впервые заживет так, как ей хочется, как ей подобает, с полной отдачей всех своих сил в способностей.

Когда она вошла в отель, ее встретила необычная тишина. Ни из кухни, ни из зала не доносилось никаких звуков. Она сунула зонт в подставку, в туалете помыла руки и поправила прическу. Войдя потом в зал, увидела, что ее прежний столик накрыт на одну персону. Кельнер, заметивший ее еще раньше, сразу принес ей суп.

— Дамы и господа просят их извинить,— сказал он.— Они уехали в гости, но ужинать будут здесь.

Софи глотала вместе с супом свое разочарование. Такого она не ожидала. Время до вечера уж как-нибудь пройдет. Она воспользуется случаем и отнесет Амариллис Лугоцвет ее зонт. Она была права, эта славная женщина. Мать Софи и в самом деле умерла у нее на руках. Так это видимо, и было.


*

Дождь не принес прохлады. Стало пасмурно и душно. Повсюду было разлито влажное дыхание лесов, и в рассеянном свете гостиницы, виллы и дома местных жителей выглядели какими-то призрачными.

Поспав чуть-чуть после обеда, Софи взяла зонт Амариллис Лугоцвет, а также свой собственный и отправилась в путь, надеясь, что, по крайней мере. Амариллис не поехала с остальными, и Софи сможет немного с ней поболтать и, между прочим, кое-что разузнать о том, что занимало ее любопытство.

Поднимаясь на гору, она была вынуждена то и дело останавливаться, чтобы перевести дух. Стояла тяжелая духота без малейшего ветерка, и временами у Софи было ощущение, будто ей в рот вталкивают обратно неочищенным тот самый воздух, который она только что выдохнула.

В свое последнее посещение она совсем не заметила здесь маленького садика. Вероятно, потому что почти весь он прятался позади дома Амариллис Лугоцвет. Но у Софи возникло чувство, что в тот раз его вовсе не было. Однако чувства ее уже часто обманывали, так что она не стала над этим раздумывать.

Амариллис Лугоцвет сидела на скамейке под ореховым кустом — орехи на нем были еще крошечные и совсем зеленые — и махала издали Софи, словно ожидала ее прихода, Макс-Фердинанд бросился ей навстречу, и хотя лаял сперва яростно, вскоре завилял хвостом, а затем и вовсе положил ей голову на колени, когда она села на один из деревянных стульев, расставленных вокруг маленького столика, а зонты положила на другой.

— Ну и погода,— сказала Софи, хотя вообще была не особенно чувствительна к переменам погоды. Она широко раскинула руки, чтобы расправить грудь, и потом бессильно опустила их.

Амариллис Лугоцвет тем временем скрылась в доме и вскоре вышла оттуда с небольшим подносом черного дерева, на которой стоял чайник Бётгерова фаянса в форме обрубленного куска ствола, украшенного рельефом в виде цветущих веток и с позолоченными ножками; носик был изогнут наподобие клюва. Из чайника маленькими струйками шел пар, распространявший терпкий запах травяного настоя. Рядом стояли две белые чашки тончайшего фарфора с орнаментом из листьев и такая же сахарница. Маленькие ложечки были украшены тем же узором, что и ручки подноса, а цепочка на крышке чайника блистала позолотой.

Софи Зильбер вспомнила, что точно такой же чайник видела в музее прикладного искусства — он был выставлен как особая редкость. Откуда Амариллис Лугоцвет могла взять эту красивую и редкостную вещицу?

— Вот одна из немногих вещей, которые мне действительно нравятся,— сказала Амариллис Лугоцвет, указывая на чайник.— В свое время моя старая приятельница привезла мне его из Мейсена. Но это было уже давно.

Она налила обе чашки, и от них пошел такой чудесный аромат, что Софи с удивлением подумала: что же входит в состав этого чая?

— Многое, что вкусно и полезно,— с улыбкой ответила на ее немой вопрос Амариллис Лугоцвет.— Тебя бы только утомило, если бы я стала перечислять тебе все подряд.— И без всякого перехода продолжала: — Я знала, что ты придешь. Остальные бродят по горам с Альпиноксом, а я все эти места слишком хорошо и слишком давно знаю. Так что я предпочла дождаться тебя.

— Мне немножко стыдно за то, что было сегодня ночью,— Софи попыталась зацепиться за интересующую ее тему.— Я даже не помню, как очутилась в постели.

— Милая детка.— Амариллис Лугоцвет ласково погладила ее по руке.— Ты была усталая, очень усталая. К таким долгим бессонным ночам ты не привыкла. Не забывай, ведь ты приехала совсем недавно и еще не успела отдохнуть от всех твоих утомительных поездок.

— И потом это вино...— Софи опустила глаза.— Но я ведь совсем немного выпила...

Амариллис Лугоцвет засмеялась.

— Этого тебе стыдиться нечего. Вообще ты всех очаровала, и мой выбор был единодушно одобрен.

Софи не знала, чувствовать ли себя польщенной тем, что она всех очаровала, или возмутиться тем, что ее без спросу для чего-то выбрали, о чем она до сих пор даже не имеет понятия.

— Но почему твой выбор пал именно на меня? — спросила она, сама толком не зная, какого ответа ждет.

Амариллис Лугоцвет между тем спокойно, с интересом наблюдала, как паук-сенокосец на неловких и нетвердых ножках вскарабкался вверх по ее голой руке, потом смешно прошагал по подвернутым рукавам блузки, откуда перебрался на ухо, и, немного отдохнув, отважился спуститься на спину. Устремив на Софи какой-то нездешний взгляд странным образом завороживший ее, Амариллис заявила:

— Между тобой и нами есть известное сходство. Отдаленное сходство, но оно может оказаться полезным.

— Сходство? — Софи, напуганная странным взглядом

собеседницы, перешла на шепот.

— Ты много ездила,— продолжала Амариллис Лугоцвет.— Знаю,— отмахнулась она от Софи, хотевшей ей возразить,— ты повидала не весь свет. Много пережила и большую часть пережитого забыла. Забывать ты мастерица. Но подобно тому, как нам не обойтись без того, чтобы не вспоминать все былое, пусть только время от времени, так и тебе придется кое-что вспомнить.

Все меняется, но можно ли допустить, чтобы дело и дальше шло так, как идет? Пора нам взяться за ум. Вот и ты намерена взяться за ум. Для тебя это значит стать оседлой, жить на одном месте и наконец проверить, чего стоит твое искусство. Наши искусства тоже требуют проверки. Что нам следует изменить — эти искусства или самих себя? Не пора ли нам переселиться в заоблачные выси? (Тут Софи почудилось, будто Амариллис Лугоцвет приподнимается над своим стулом, не делая при этом никаких движений.) Или остаться на земле? (Она опить плотно сидела на стуле, как раньше.) Уйти навсегда, ив оставив даже следа или найти для себя новый путь? Помогать людям или довольствоваться собой? Какова самая важная задача всех искусств — твоего и наших? Облегчать людям жизнь или предостерегать их от ала? Вести их к Красоте, изображать Красоту или воплощать ее самим? Или каждый раз ставить в центре внимания добродетель, которую чтят в данную эпоху как нечто достижимое, доступное и осуществимое?

Каково соотношение между той радостью, которую наши искусства доставляют нам самим, и той, которую они доставляют другим? Какая радость выше, может ли одна существовать без другой, оправдывает ли одна другую? И нужно ли подобное оправдание? Можем ли мы, должны ли мы оправдывать самих себя? Довольно ли будет, если мы останемся такими; как есть, или мы должны непрестанно становиться другими? Но до какой степени можем мы стать другими, не утратив верности себе? А если мы верны себе, то до какой степени можем мы стать другими?

Софи от всех этих вопросов становилось все больше не по себе, ведь теперь и ей прядется со всей четкостью поставить их перед собой. Все ещё завороженная, она взглянула Амариллис Лугоцвет прямо в лицо, с него ушла тень, обычно отбрасываемая на глаза полями шляпы,—-казалось, эти глаза излучают сейчас сияние, поглощающее любую тень.

— Не всякое время в равной мере требует перемен, а некоторые существа могут долго уклоняться от требований времени. Но могут ли они делать это всегда? Даже я,— а у меня по части времени есть достаточный опыт,— не представляю себе, что значит «всегда». Ходит легенда, будто есть существа и вещи, независимые от времени. Но какого рода время имеет в виду эта легенда? Разве сама она не рождена временем?

Меня особенно пугает, что время помчалось с небывалой быстротой, и даже от нас оно требует решения, будем ли мы такими или иными, а ведь мы привыкли чувствовать себя вполне сложившимися. В глубине души я все еще не доверяю времени и его столь внезапно предъявленным требованиям, но вот я ему не доверяю, а оно наказывает меня забвением. Даже ты забыла меня, дорогая Софи. Столько всего случается, что многое невольно забываешь. Нас всех забудут, если мы не примем вызова времени. Разве тот, кто забывает, счастлив, а несчастлив лишь тот, кого забывают?

При этих словах Софи почувствовала укол в сердце, и горячая волна прихлынула у нее от груди и шеи к лицу, залив его краской.

— А не обстоит ли дело наоборот? — продолжала Амариллис Лугоцвет.— Тот, кто забывает, лишает себя части собственной жизни, а тот, кого забывают, теряет только часть жизни другого.

— Так, наверно, и следует на это смотреть,— смущенно прошептала Софи.

Взгляд Амариллис Лугоцвет вернулся от далекого и неопределенного к определенному и близкому.

— Ты не должна чувствовать себя виноватой. Вернее сказать, не должна чувствовать себя более виноватой чем мы все. Время обогнало нас, и все мы в той или иной форме понесли от этого урон.

— Я родила ребенка, но матерью никогда не была — сказала Софи.— Я столько всего упустила ради того чтобы ничего не упустить.

Не надо быть несправедливой,— возразила Амариллис Лугоцвет и опять погладила Софи по руке.—В том числе и но отношению к самой себе. Вспомни, какое положение было у тебя в то время.

— Но кто, кто возвратит мне те годы?

— Никто.— Амариллис Лугоцвет допила остатки чая из своей прозрачной фарфоровой чашки.— Вместо тех лет у тебя были другие, не очень хорошие, но и не очень плохие годы. Быть может, ты все равно задала бы этот вопрос, если бы и прожила свою жизнь, как настоящая мать. Даже я не могу с уверенностью тебе сказать, так бы это было или не так. Теперь ты взялась за ум, и воспоминания придут сами собой. А воспоминания — это как бы вторая жизнь, которая ставит под сомнение первую, уже прожитую, со всеми ее упущенными возможностями,— она словно открывает их вновь. Не поддавайся же унынию, даже если жизнь со вновь ожившими воспоминаниями окажется иной, чем жизнь в забвении. Воспоминания тоже со временем теряют силу,— ты снова забудешь, забудешь иную, возможную жизнь, и пока твоя память будет погружена в сон, тебя ничто не сможет смутить. Только сделай правильный выбор. Не «все или ничего», а многое, но не слишком.

Софи сидела на прежнем месте, не двигаясь, устремив взгляд в неведомое. Чай в ее чашке,— Амариллис Лугоцвет уже раз его доливала,— остыл, а нога, на которой все еще покоилась голова Макса-Фердинанда, затекла, и когда Софи наконец встала, от бедра вниз у нее побежали мурашки.

— Ты не будешь на меня в обиде,— обратилась она к Амариллис Лугоцвет,— если я сейчас уйду? Мне надо идти, идти и по дороге вспоминать. Сидя я совсем теряюсь.

Амариллис Лугоцвет расцеловала ее в обе щеки.

— Что бы ты ни решила, это будет твое решение, на сей раз — твое. Воспоминания помогут тебе познать себя. Не давай им тебя мучить, они ведь тоже часть тебя самой. Ты должна воссоединить все части в единое целое.

Рука об руку они дошли до дороги, и Софи зашагала но направлению на Обертрессен, пользуясь зонтом как тростью. И пока она шла по каменистой пешеходной дороге, мерное позвякивание зонта о камни слилось для нее в один-единственный звук, в одно слово, громом отдававшееся у нее в ушах. Сын, сын, сын...

Это произошло вскоре после смерти Зильбера. Она получила ангажемент в небольшом выездном театре, и ей часто казалось, будто она не играет в театре, а выступает в цирке. Роли ей поручала крошечные, зато их было много. Нередко ей приходилось брать на себя до пяти ролей к одной и той же пьесе, а играли они большей частью экспромтом, и она же выполняла любую вспомогательную работу, которая только может потребоваться на сцене.

Кроме того, она еще заменяла неявившихся коллег, бегая по сцене в слишком широких для нее костюмах и с приклеенными усами. Она танцевала, кувыркалась, ходила по канату, изображала медведя или лошадь, а если надо, то и эльфа, который один-единственный раз мелькал во сне главного героя, или же какого-нибудь кобольда.

В роли Румпелыптпльцхена она имела успех, в роли Геновевы ее освистали, и она проваливалась до тех пор, пока с годами, без особого напряжения, не поднялась от таких ролей, как Румпельштильцхен, до таких, как Геновева, и публика даже выражала желание увидеть ее в роли феи.

Однако и в самом начале ее кочевой жизни, каждый раз, когда ей приходилось играть короткие, веселые роли в длинных невеселых драмах, на сердце у нее было тяжело от сознания, что она осталась одна на свете. Неприязнь к миру чистых, незапятнанных, из которого ее изгнал грязный шум, поднятый вокруг смерти Зильбера, так ее ожесточила, что все мерзости жизни бродячих комедиантов не могли заставить ее вернуться в столицу, тем более — в актёрское училище.

Наоборот, она старалась выставить себя эдакой маленькой стервой, которая не может ужиться на одном месте и с одним и тем же мужчиной дольше, чем два-три дня. А если кто-то из странствующих актеров, которых она отныне считала своей единственной и настоящей семьей, оказывал ей какую-нибудь любезность, она платила ему за это дороже, чем стоила сама услуга. И где бы они ни раскидывали свой лагерь, на ночь она залезала то к одному, то к другому из коллег под призывно откинутое одеяло. Если она и не всегда делала это ради удовольствия, а просто потому, что одна в своей постели не могла заснуть от натиска беспокойных мыслей, то все же нередко ей бывало приятно, словно она принимала неожиданно вкусное лекарство от жестокой хронической болезни.

По натуре она была веселая и непосредственная, поэтому ее любили, и сложилось так, что труппа как бы взяла на себя по отношению к ней, самой младшей из всех, роль и матери и отца одновременно.

Даже трагическая героиня Карола не держала зла на Софи, когда та забралась в постель к ее партнеру Изану, великому трагическому злодею.

Разумеется, все они знали историю про нее и про Зильбера, но не мусолили ее — в худшем случае, отпускали во этому поводу какую-нибудь безобидную шутку. Они звали ее своей «маленькой графиней», и так как Софи не считала для себя зазорным, засучив рукава, работать вместе со всеми по установке декораций, воздавали ей за это всяческой помощью. А эта помощь заставляла Софи еще больше стараться во всем походить на них и быть с ними заодно. Отсюда и усвоенный ею богатейший набор ругательств,— их поистине стоило послушать,

Софи долго не хотела верить, что она беременна, но когда этого уже нельзя было скрыть, то не последовало ни изгнания из труппы, которого она втайне боялась, ни бранных слов, Поскольку в грехе подозревались все лица мужского пола,— Софи при всем желании не могла бы сказать, кто отец ее будущего ребенка,— то ей, с редким единодушием, оказала поддержку вся труппа; Судили и рядили о том, как поступить, пока директор театра, единственный, кто в силу своей должности еще сохранял связь с миром обеспеченных к благополучных, не вызвался найти ребенку приемных родителей — таких, которые растили бы его без принуждений, чтобы впоследствии он мог примкнуть к бродячим комедиантам по доброй воле, во не рос бы непосредственно в их среде. Это предложение сочли разумным, оно было принято, а Софи, сама еще почти ребенок, подчинилась решению труппы, словно во сне, радуясь в душе тому, что ее не исключают из этого мирка, в котором она только-только начала жить, ощущая свою принадлежность к нему.

Теперь она размышляла о том, что ей, в сущности, даже не дали времени подумать. Пока было можно.,— а благодаря ее молодости и худобе можно было очень долго,— она продолжала играть и работать, и даже в последние месяцы беременности ее никак нельзя было убедить не появляться на сцене в ролях, которые она в ее состоянии еще способна была играть.

Лишь в последние недели беременности, когда она была вынуждена спать одна, она стала лелеять мысль о том, чтобы оставить ребенка у себя и вырастить его самой. Но сколько она ни ломала голову, пытаясь найти какой-нибудь путь, чтобы осуществить это заманчивое представление, фантазия ей отказывала, и приходилось сдаваться.

Директор, сам выходец из буржуазной семьи, действительно нашел для мальчика приемных родителей — своего брата, учителя, и его жену. Люди бездетные, они заявили, что готовы взять ребенка, если Софи, в свою очередь, готова отдать его сразу же после родов. Таким образом им всем придется меньше страдать. И после того как труппа долго и красноречиво убеждала Софи, она дала согласие.

Родила она так неожиданно и быстро, что к ней не успели даже вызвать врача. Старая повитуха, которую второпях привели из деревни, расположенной невдалеке от ночлега труппы, помогла, насколько еще надо было помочь. Не прошло и двух дней, как учитель с женой приехали за новорожденным. Сошлись на том, что мальчику дадут имя Клеменс, а Софи успокоили, заверив ее, что со временем, когда у нее будет более обеспеченная жизнь, она сможет взять ребенка к себе. Но ради блага ребенка, чтобы не нарушить его нормального развития, этого не следует делать до достижения им четырнадцати лет, то есть не ранее того времени, когда он сможет принимать решения сам.

Без слез, сухими глазами, смотрела Софи, как жена учителя завернула младенца в заранее припасенные теплые пеленки и одеяльца, прижала к своей большой груда, успокаивая его всеми теми бессмысленными звуками, на которые так изобретательны няньки, когда им надо расположить к себе ребенка. На прощание учительша поцеловала также Софи и со слезами пообещала ей, что дитя не будет знать недостатка ни в чем, ну ни в чем решительно. После этого они уехали. Адрес их знал только директор.

Через несколько дней Софи начала медленно пробуждаться от своей апатии, окруженная заботой и ласками всей труппы, которая первую ее улыбку отметила маленьким праздником. Внешне она скоро опять стала прежней; Стала опять «маленькой графиней», всеобщей любимицей, да и в душе не переживала трагедии Только время от времени ощущала внутри какую-то странную пустоту, которую не могла объяснить себе ничем иным кроме как утратой ребенка. Но в своей наивности она переосмыслила тоску по ребенку в ощущение физической потери — потери живота, ей не хватало его, и моментами у нее ломило поясницу, словно она все еще на сносях.

В последние недели перед тем, как разрешиться от бремени, она снова приучилась спать одна, и если дальше, по истечении шести недель, этого уже и не делала, то все же стала осторожнее, равно как и ее партнеры, с тем успехом, что больше она ни разу не забеременела.

Ее товарищи делали все, чтобы заставить ее забыть о ребенке. Никто о нем не заговаривал, в том числе и директор. А Софи все больше боялась о нем спросить. Она настолько засомневалась в его существовании, что иногда даже спрашивала себя, действительно ли она его родила или все это ей пригрезилось и теперь она только время от времени принимает эти грезы за реальность. Когда однажды, собрав все свое мужество, она спросила директора, как поживает маленький Клеменс,— она и тут не осмелилась сказать «мой ребенок»,— он отвернулся от нее, словно что-то другое приковало его взгляд, и сказал: «Ну, как он поживает — разумеется, хорошо. Но больше не спрашивай — без толку».

С этого дня она перестала задавать вопросы, утешая себя мыслью, что мальчику во сто крат лучше там, где он сейчас, чем было бы у нее, ведь она так неопытна и беспомощна.

Конечно, позднее, когда она станет артисткой, а он будет уже достаточно взрослым, чтобы ее понять, она даст ему хорошее образование и, если он пожелает, возьмет его к себе. Прежде всего она возьмет его под защиту от заботливой властности приемных родителей, если он, например, пожелает выбрать себе не ту профессию, которую они для него наметили,— иначе как заботливыми и властными она себе приемных родителей не представляла. Позднее она, конечно, сможет быть ему более полезной, твердила она себе, если он будет нуждаться в чуткой собеседнице, покровительнице или в ком-то еще. Она сделает все, чтобы ему помочь, если только она ему со временем понадобится — она и ее помощь, когда бы это ни произошло.

Два года спустя по воле обстоятельств труппа распалась. Смесь напыщенной патетики, цирка и балагана,— труппа постоянно таскала за собой будку, в которой посетители могли стрелять по бумажным розам, причем Софи нередко приходилось ее обслуживать,— во время начинавшегося экономического бума это уже мало кого привлекало. Люди не желали больше грошовой роскоши, которая слишком напоминала им то убожество, каким они вынуждены были довольствоваться в худшие годы, и предпочитали что-нибудь более солидное.

Директор не располагал достаточными средствами для того, чтобы, в соответствии с новыми вкусами, придать солидность своему маленькому зрелищному предприятию. Он и так достаточно долго откладывал окончательный роспуск труппы, но когда уже ничего другого не оставалось, то, хоть при прощании и лились горькие слезы и произносились клятвенные заверения вроде: «Вовек не забудем, до гроба!» — все же на самом деле многие были искренне рады, если им удавалось где-то пристроиться — в другой театре, в более крупном цирке или в парке с аттракционами какого-нибудь большого города, снова регулярно получать жалованье и досыта есть.

Софи, трагическая героиня Карола и благородный разбойник Изак, единственные в труппе, кто имел притязания на искусство, были приняты,— это директор еще смог для них сделать,— в один из тех разъездных театров, которые в известной мере поощрялись государством и имели своей задачей нести культуру в деревенское захолустье.

Софи снова начала с Румаелыптильцхена и упорным трудом возвысилась до Спящей Красавицы и Белоснежки. А когда она доказала свои разносторонние возможности, играл и Красную Шапочку, и Снегурочку, то взобралась уже на следующую ступень и получила право выступать перед старшими школьниками или даже взрослыми.

Чем-то эта жизнь ей нравилась. Она была уже достаточно закаленная, достаточно взрослая, чтобы прекрасно спать по ночам в одиночестве, не боясь кошмарных сновидений. Теперь даже получалось так, что из-за множества выездов, пусть и недальних, но каждый раз завершавшихся представлением, она валилась в постель смертельно усталая, способная только воскресить в памяти последний взрыв аплодисментов, чтобы уяснить себе, какая их часть относилась именно к ней.

В отличие от своих товарищей и товарок, она не учила роли в автобусе, во время поездок. Заняв местечко у окна она любовалась пейзажем, вернее — впивала его в себя пытаясь запечатлеть, заприметить то, что ей удавалось разглядеть, в результате чего через какое-то время лучше помнила церковные шпили, фруктовые сады, реки и озера, хотя и не усвоила их названий, нежели события своей собственной жизни.

Она почти никогда не хворала, но однажды, когда ей надо было играть в поселке, где она родилась и выросла, у нее началась тяжелая ангина, так что не пришлось даже ломать голову и выдумывать, почему она ни в коем случае не желает здесь выступать.

Нельзя сказать, чтобы она никогда не вспоминала о мальчике. Особенно выступая в сказках перед маленькими детьми, она часто думала о том, что среди них мог быть и маленький Клеменс. Она не знала точно, где, в каком из городков и местечек он живет, а значит, он мог оказаться в любом. Наверно, этим и объяснялось, что, в противоположность другим актерам, играя перед детьми, она всегда выкладывалась до конца, за что они благодарили ее восторженными криками.

У нее был адрес ее бывшего директора, который поселился в столице и занимался организацией зрелищ в увеселительном квартале. Время от времени она ему писала, чтобы удостовериться, что адрес все тот же. Он единственный знал, где и у кого подрастает Клеменс.

Может быть, именно потому, что ее так хорошо принимали дети, ее все чаще заставляли играть в сказках. Так она добралась до ролей фей или фантастических существ; почти все эти роли были тоже маленькие, а она давно стремилась получить роль комического персонажа, распевающего куплеты, или коварной Коломбины.

Дела ее шли неплохо. С годами в ее артистической карьере стали замечаться некоторые сдвиги. Иногда ее уступали на время какому-нибудь стационарному театру, и она без особого труда могла бы получить в таком театре ангажемент, если бы задалась такой целью. Но у нее не было большой охоты становиться оседлой. В разъездах лучше забывалось. Только попав в Бургтеатр, она могла бы всерьез об этом подумать. Но в Бургтеатр она не попала, возможно, потому, что там даже не знали о существовании Софи Зильбер, за что она долго на них дулась,

Софи была убеждена, что давно отыскала бы и взяла к себе маленького Клеменса, если бы ею вовремя заинтересовался Бургтеатр, если бы она стала звездой, которую иногда можно увидеть также и в кино или по телевидению. А так она стыдилась обещания, которое когда-то дала себе и ему,— о его выполнении пока что нечего было и думать,— и продолжала мотаться с места на место, иногда подолгу не вспоминая о сыне.

Всегда находились мужчины, которые ей нравились, с которыми было легко поладить, кое-кто даже недолго ездил за нею следом, чтобы доказать серьезность своих намерений. Но среди них не было ни одного, за кем поехала бы она. Так она и оставалась одинокой женщиной, всецело преданной своей профессии, как она объясняла своим поклонникам.

В один прекрасный день,— к этому времени она уже играла во многих театрах,— ей пришло в голову, что неделю тому назад Клеменсу исполнилось четырнадцать лет. К своему ужасу, она никак не могла найти адрес директора и вынуждена была со стыдом признаться себе, что уже давно не писала ему и не знает, где он обретается, да и жив ли вообще.

В первом приступе раскаяния она было хотела искать Клеменса через Красный Крест и объявить о розыске по радио. Но потом одумалась. Куда она его денет? Взять мальчика к себе при ее кочевой жизни было невозможно. Он должен ходить в школу. Что же, значит, просто явиться к нему, полюбоваться и сказать: «Привет! Я твоя мама. К сожалению, после обеда я должна уехать первым же поездом, чтобы вовремя поспеть на спектакль».

Если раньше она только стыдилась, думая о сыне и о той роли, какую играла в его жизни, то теперь ее охватил страх. Страх перед тем, что он воззрится на нее и спросит свою приемную мать: «Мама, кто это?» И приемная мать обнимет его за плечи и попытается объяснить, какое отношение к нему имеет она, Софи.

Она вспоминала, какою в четырнадцать лет была сама, что уже тогда понимала и чего не понимала. О, боже, ведь он будет смотреть на нее самыми критическими глазами в мире, но понять ничего не поймет. Она уже так долго ждала возможности познакомиться с ним, увидеть его, что сможет прождать еще два года. До тех пор, пока он поймет, хотя бы немножко лучше поймет, как все случилось.

Страх перед тем, что сын ее не поймет, что придется еще раз все прояснять и объяснять, мешал ей отыскать Клеменса и в последующие годы. При этом она медленно и неуклонно приближалась к столице, где ее ждала квартира Зильбера, которой пока что она пользовалась лишь изредка. Она уже иногда играла в столичных предместьях, была принята в ансамбль театра, обслуживавшего ближние окрестности, и отчетливо сознавала, что ее кочевой жизни скоро придет конец. И когда ей было сделано долгожданное предложение, а именно — постоянный ангажемент в одном из театров столицы, она его приняла.

Таился в ней и другой страх, поменьше, понезаметней, но все же он ее не покидал. Страх при виде сына узнать, кто его отец. Ей так и не удалось выяснить, кто был ее собственный отец, а потому она не желала знать, и кто отец ее ребенка. Человек, которого она давным-давно оставила позади, погребенный на самом дне ее памяти, может вдруг всплыть из глуби лет, если в лице мальчика проглянут какие-нибудь его черты. Может быть, она даже с ним встретится, и сознание того, что это отец ее ребенка, представит его в ином свете, она тоже станет для него иной, а изменить уже ничего нельзя.

Ей казалось пошлым искать среди всех ее любовников в труппе,— а некоторые годились ей в отцы,— отца своему сыну. Она не желала, чтобы один из них выступил вперед и присвоил себе значение, которое ему вовсе не подобало. Разве он сделал что-нибудь такое, чего не делали другие? Разве она любила его сильнее остальных? Или он, отец ребенка, был ей особенно дорог? Она могла бы ответить на эти вопросы, лишь узнав, кто это был. Мысль о том, что прошлое можно еще изменить задним числом, представлялась ей пустой и нестоящей. Нужно ли, чтобы свет вдруг упал на какое-то определенное лицо, которое было так надежно укрыто всеутешающей тьмой?

Сможет ли она удержаться и не искать в лице мальчика еще чьих-то черт, кроме своих собственных? Если этот меньший и не столь заметный страх и не был для Софи решающим, то все же он служил еще одной причиной, почему боязнь познакомиться со своим ребенком с годами лишь возрастала, вместо того чтобы идти на убыль, как она ожидала.

Случилось это в антракте одного спектакля в том большом столичном театре, куда ее пригласили для пробы, имея в виду предстоящий ангажемент. К ней в уборную неожиданно вошла пожилая полная женщина и сказала, что ей непременно надо с ней поговорить. Софи тотчас же ее узнала, хотя прошло почти восемнадцать лет. Женщина была в трауре, и Софи не ошиблась, предположив, что ее муж, учитель, недавно умер.

— И как раз теперь,— сказала вдова,— когда мальчик поступает в университет...

— А мальчик где? — спросила Софи.

— Тоже здесь.— Женщина высморкалась и продолжала: — То и дело бегает в театр парнишка, хоть одним глазком да посмотреть.— И, не выдержав, улыбнулась сквозь очки, все еще утирая слезы платком.— Что поделаешь, это в нем кровь говорит.

И тут Софи поняла, что эта женщина, жена учителя, была ее сыну хорошей матерью,— он, видимо, так много значил для нее, что она не испытывала никакой ревности.

Обе женщины сговорились встретиться на следующий день. Учительша приехала с мальчиком в столицу всего на несколько дней, чтобы подыскать ему квартиру с пансионом, потому что с осени он начинает учиться. Они остановились у старшей сестры ее покойного мужа, но там ей устроить мальчика не удастся. А директор цирка тем временем уехал в Австралию.

Когда Софи снова вышла на сцену, она стала обшаривать глазами зрительный зал, ища знакомое лицо, чтобы рядом с ним увидеть другое — незнакомое и все же такое родное. Но это ей не удалось, и она была вынуждена отказаться от своего намерения. И тогда она начала играть, как еще никогда не играла на этой сцене, так ей случалось играть только в сказках. Она хотела произвести впечатление на своего мальчика. Если он до сих пор ничего не получил от своей матери, то пусть получит хоть возможность восхищаться ею. Можно было подумать, будто она хочет ему доказать, какой замечательной артисткой стала за то время, пока жила в разлуке с ним. Когда в тот вечер она вернулась домой совершенно без сил, то долго не могла заснуть и все пыталась представить себе его лицо.

На яругой день, собираясь в кафе, где она условилась встретиться с женой учителя, Софи особенно тщательно занималась своим туалетом. Конечно, чтобы толком обо всем поговорить, им надо встретиться с глазу на глаз. Но ведь тогда она опять не увидит мальчика. А как она этого жаждет,— казалось, теперь, во прошествии восемнадцати лет, она не может больше ждать ни дня. Она вопросит учительшу сразу же вслед за тем прийти к ней с мальчиком, чтобы она наконец-то, наконец могла как следует на него насмотреться.

Когда она вошла в кафе и увидела, что он сидит рядом с учительшей, ее чуть не хватил удар - ей казалось, что она сейчас упадет. Ее смятение было так велико, что в первые минуты она не могла поднять на него глаза.

— Он все равно уже знает,— сказала жена учителя, словно желая избежать ненужных объяснений.

— Да, я все равно уже знаю,— сказал сын.— Но как вы вчера играли... как ты играла,— поправился он, будто, говоря ей, родной матери, «ты», хотел тем доставить ей удовольствие. Но при этом все-таки покраснел.

Софи не знала, как ей себя держать. Счастье еще, что она научилась выказывать самоуверенность в ситуациях, когда ей скорее хотелось заплакать.

— Для начала посидим-ка здесь в свое удовольствие,— бойко сказала Софи и сделала знак кельнеру.

Мальчик, Клеменс, был похож на нее, только намного выше ростом. Быть может, именно это сходство заставило Софи разглядывать его критическим оком. Она заметила густые темные волосы, но также и красные пятнышки на крыльях носа. Прыщи? Или следы от укуса насекомых? С помощью учительши разговор стал завязываться, хотя и с трудом, но удивительно было, что сын казался ей старше, чем она сама. Его спокойствие, подчеркнутая почтительность, какую он ей выказывал, чтобы не причинить боль и дать освоиться с новой ситуацией. Он держался так уверенно, в то время как она чувствовала себя менее уверенно, чем когда-либо.

Она все годы готовилась к тому, что ей придется ему что-то объяснять, придется объяснять все или, по крайней мере, присутствовать при том, как это будут делать другие. Теперь же оказалось, что объяснять ничего не надо, во всяком случае, не понадобится долгое время. Когда-нибудь, когда они уже очень хорошо узнают друг друга, она должна будет, она сможет поговорить с ним обо всем. А до тех пор ей надо смириться с тем, чтo он, с грехом пополам, принял все, как есть, не подавая виду, что встреча с ней произвела на него большое впечатление. Иди из них двоих он более искусный актер?

Жена учителя вскоре перешла к делу. Мальчик хочет получить образование. К тому же выбрал он нечто из ряда вон выходящее,— жена учителя виновато улыбнулась но потом, одумавшись, сказала, что и в этой науке, наверное, что-то есть — в науке о театре. А поскольку учитель, кроне пенсии, мало что оставил, то она, учительша, пришла к мысли, что у госпожи Зильбер они скорее всего найдут понимание и материальную поддержку. В конце концов ведь она тоже сможет немножко гордиться мальчиком,— в детстве он, правда, был сорванцом, но вот вырос — и прямо ума палата.

— Ну конечно,— сказала Софи, радуясь, что речь зашла о конкретных желаниях и потребностях. Она, конечно, зарабатывает не так много, как какая-нибудь звезда, да она отнюдь и не звезда, но когда бы ни понадобилась ее помощь — она с удовольствием ее окажет.

— Есть ли уже у мальчика жилье? — спросила она затем и невольно подумала о том времени, когда Зильбер предложил ей жить у него.— Я ведь получила в наследство квартиру, очень просторную, мы бы нисколько друг друга не стесняли.

Клеменса это предложение, казалось, застигло врасплох, но Софи прекрасно понимала его, а потому постаралась вывести из затруднения.

— Зайди-ка завтра,— она преднамеренно опустила слова «ко мне»,— и погляди квартиру. Если ты не захочешь, у тебя всегда будет возможность передумать.— И опять-таки, чтобы облегчить ему отказ: — Когда я была молоденькой девушкой, мне тоже хотелось жить одной. Но тогда дело было не только в этом...

Она заказала всем по бокалу шампанского с апельсиновым соком, потом еще по одному. После второго бокала жена учителя стала вся красная и принялась рассказывать истории из детства Клеменса, сплошь забавные пустяки, но все они неопровержимо доказывали его исключительность. Клеменсу это, по-видимому, было неприятно, а потому они вскоре распрощались, предварительно условившись о следующей встрече.

На другой день «мальчик», как она все еще называла его про себя, пришел к ней на полдник и даже принес цветы. Наверное, так ему велела учительша.

Софи налила ему кофе, положила на тарелку несколько кусков пирога, предложила и рюмку коньяку, от которой он не отказался, хотя пил явно без удовольствия, меж тем как она сама слишком много курила, да и пила больше обычного.

«Настоящий маленький ученый»,— думала она после того, как они порядочно времени беседовали о театре и выяснилось, что он хотя еще и не начал учиться, но разбирается во всем очень хорошо. Ее не покидало чувство, что она должна его во что-то посвятить. Ну хорошо, он знает, что его мать зовется Софи Зильбер, но известно ли ему, что она из рода фон Вейтерслебен? Поговорив с ним о том, о сем, она спросила, не хочет ли он что-нибудь узнать о ее жизни. Пусть они едва знакомы, но она все-таки его мать, и он вправе кое-что о ней знать.

— Да,— не сразу ответил он, видимо, хорошенько поразмыслив, какое из своих желаний может высказать вслух. Ему бы хотелось знать, не сохранились ли у нее фотографии — сцены из давнишних спектаклей, в которых она участвовала. Особенно пятидесятых годов. А если да, то нельзя ли ему будет их переснять.

— Да, конечно,— ответила Софи, испытывая сразу и облегчение, и разочарование. Сейчас она посмотрит. Все фотографии хранятся у нее в коробке из-под обуви. Когда она принесла коробку, Клеменс принялся в ней рыться, в полном восторге вытаскивая то один, то другой снимок, пока не добрался до нескольких фотографий самой ранней поры, когда Софи еще работала в труппе, директором которой был брат его приемного отца.

— У меня дома тоже есть несколько фотографий,— сказал он.— На одной даже есть ты. Наверное, это дядя прислал ее отцу. Слава богу. Это ядро моей коллекции. А правда, что вы тогда еще импровизировали?

Софи все больше изумлялась. Она-то полагала, что Клеменс интересуется серьезным театром, его историей, я втайне подумывала о том, чтобы немножко подретушировать свои ранние опыты, а уж об импровизационном периоде вообще умолчать. Чтобы немножко блеснуть перед сыном, она была готова подлакировать свою биографию,— и вот тебе на! У него заблестели глаза, когда он заговорил об исконных, об истинных задачах театра. Нет, не серьезный, высокий театр интересовал его, а боковые ветви и линии, захиревшие формы. В устах любого другого такое обозначение раннего периода ее работы в театре — «захиревшие формы» — показалось бы ей оскорбительным, но Клеменс говорил об этом с таким: энтузиазмом, что она не знала, что и думать.

И за все время ни единого вопроса, даже ни единого намека на вопрос о том, кто его отец. Его родной отец, который, возможно, присутствовал на одном из снимков, улыбался ему с фотографии,— они почти всегда улыбались, когда перед ними стоял фотограф,— а ни она, мать, ни он, сын, не узнавали его, да и не желали узнавать. В этом пункте в нем восторжествовала традиция фамилии фон Вейтерслебен.

После того, как он просмотрел все фотографии и каждую в отдельности, просмотрел по многу раз и Софи уже устала от всех объяснений и пояснений, которые он без конца от нее требовал, она предложила поводить его по квартире, показать комнаты, какие она могла бы ему предоставить, но она не настаивает — пусть он решает сам. После смерти Зильбера, бывая наездами в столице, Софи пользовалась только двумя комнатами. И вот теперь, когда они проходили по запущенным комнатам, где все оставалось таким, как при жизни Зильбера, то не только маленького ученого рядом с ней, но и ее самое охватило острое чувство нереальности. Софи сразу же попыталась его побороть, заявив, что сначала, правда, съездит в отпуск, но зато потом перевернет всю квартиру вверх дном, сделает ремонт, а весь старый хлам выкинет на чердак.

Она не успела договорить, как Клеменс уставился на нее полными ужаса глазами. Он бы ее очень просил, сказал он, ничего не делать сломя голову. Тут стоят такие красивые вещи, жалко будет их лишиться. Он с удовольствием поможет ей привести квартиру в порядок, только бы она обещала ему второпях ничего не продавать. Когда потом он принял предложение поселиться у нее, Софи заподозрила, что он делает это с единственной целью — уберечь от поспешной расправы все те старинные вещи, которые, по-видимому, так много значили для него.

Они сели, чтобы выпить на прощанье по рюмочке коньяку, и она спросила, что он думает делать в каникулы.

Один месяц, сказал Клеменс, он будет как практикант работать в отеле, а на остальное время до начала занятий в университете хочет податься в Грецию, пешком и на попутных машинах, может, еще и в Турцию, поваляться на солнышке.

Софи была рада уже тому, что он не заговорил о театрах, которые намерен там посмотреть, хотя она не сомневалась, что он не пропустит ни одной из достопримечательных руин.

Все-таки он хочет поваляться на солнышке, значит, и у него есть потребность в тепле, в ничегонеделании. _ Один? Ты собираешься в Грецию один?

— Нет — Клеменс смотрел на нее с некоторым удивлением.—Анна едет со мной. Потом мы поедем на остров, где уже много лет живет ее брат, художник. Там мы пробудем, сколько сможем.

Софи никак не предполагала, что Клеменс мог уже обзавестись подругой. Она задала ему этот вопрос, имея в виду других возможных спутников — друзей-приятелей или какую-нибудь студенческую группу. Значит, едва обретя Клеменса, она должна будет опять его с кем-то делить. На секунду в ней всколыхнулось что-то вроде ревности, пока она не осознала, какого рода чувство на нее нашло.

— Сколько же ей лет, твоей Анне? — спросила она уже смиренным тоном.

Клеменс поднял на нее глаза.

— Шестнадцать. С ней полный порядок. Через два года получит аттестат зрелости и тоже приедет сюда. Она хочет стать врачом.

— Значит, вы вместе учились в школе?

Клеменс,— он явно не понимал, почему это ее тан интересует,— отвечал как-то нехотя.

— Не вместе, а просто в одной школе. Я же сказал, ей осталось два года до окончания.

Софи не осмелилась спросить, будет ли Анна приходить к нему сюда и здесь ночевать. И она уже видела себя в совершенно новой для нее роли: как она готовит завтрак для молодой пары, которая после изнурительной ночи не торопится утром вставать. Представив себе эту картину, она не могла удержаться от улыбки.

Она спросила Клеменса, не подбросить ли им с Аннон деньжат на дорогу, и он с благодарностью согласился, но благодарил с достоинством и от избытка чувств даже намекнул, что втайне на это рассчитывал.

С тех пор она его больше не видела. Конечно, он уже в Греции. И надо сказать, что она вовсе не постоянно думает о нем, как предполагала, опасалась и надеялась

У нее есть сын, и она еще посмотрит, чем это обстоятельство для нее обернется, если он действительно переедет к ней и она узнает его поближе, возможно, совсем с другой стороны, чем он открылся ей в первый раз.

Она взялась за ум, и впереди у нее новая жизнь. Оседлая и устроенная по-иному. Только не пытаться оказывать на него давление, твердила она себе. Не отогнать его от себя тираническим желанием им завладеть. Дружелюбие, ненавязчивая забота, общие интересы, но меньшей мере общий интерес к театру, хотя и с разных точек зрения. Так что же — нечто вроде объединения по интересам? От этого холодного термина ее пробрал озноб. Она чувствовала, что за все эти годы в ней накопилось столько любви к незнакомцу, что теперь, когда лицо незнакомца стало понемногу определяться, хотя бы частица этой любви должна была найти себе выход и вылиться в какую-то форму.

Мальчик, Клеменс — это ее будущее, а ее отношение к нему — это новый образ жизни. Квартиру, в которой она ни за что не хотела жить вместе с Зильбером, она разделит теперь с Клеменсом,— да, конечно, разделит, хоть он и просил ее предоставить ему только помещение бывшей домоправительницы Зильбера. Он сможет в любое время приводить к себе друзей... Она будет приглашать к себе своих коллег. Ее обступали все более четкие представления об этой новой жизни, пока она с изумлением и смехом не обнаружила, что давно стоит на перекрестке дорог, не в силах вырваться из плена воспоминаний хотя бы настолько, чтобы механически направиться к озеру черев Арцлейте.

Она стояла, склонившись вперед, все глубже вкручивая острие зонта в землю и уставившись на нее неподвижным взором, словно прожилки камней были иероглифами, которые ей необходимо прочесть.

Возвратясь в настоящее одновременно из прошлого и из будущего, но все еще не вполне придя в себя, она взглянула на маленькие карманные часики и опять не сразу осознала, который час. Боже ты мой милостивый, скоро семь... Она прибавила шагу и так заспешила, что с потным, раскрасневшимся лицом вошла в отель, полнившийся говором, смехом и веселыми возгласами.

Казалось, вся компания дам и мужчин только-только вернулась с прогулки. Аромат тончайших духов смешивался в холле с запахом влажных шерстяных плащей и сапожного крема, которым смазывают горные ботинки.

Кое-кто еще стоял у конторки портье, чтобы получить ключ от комнаты, теребил шейный платок или расстегивал роговые пуговицы на куртке, а тем временем на верхних этажах слышались постепенно затихающие шаги.

Софи здоровалась, и с ней здоровались тоже, подхватывала на лету, да и сама отпускала острые, а порою едкие шутки, казалось вполне естественным, что на ее присутствие рассчитывают и вечером.

Судя по экипировке гостей, маршрут их прогулки вел высоко в горы, к тому же за это время, по-видимому, прошел дождь, во всяком случае, в той части гор, куда они были приглашены в гости.

Когда подошла очередь Софи и ей был вручен ключ, то, повернувшись, чтобы идти, она случайно бросила взгляд на вторую дверь, ведшую в холл из парка, со стороны озера, и заметила какую-то даму, пробиравшуюся в отель довольно осторожно, или, прямо сказать, украдкой.

По всему было видно, что она не участвовала в прогулке, тем не менее в волосах у нее застряло несколько сверкающих капель. Это была одна из восточных дам, которым, несмотря на их внешность, очень шел штирийский наряд. Софи обратила внимание, что вторая, похожая на китаянку, очевидно, ждала подругу и теперь тихо, но настойчиво ее расспрашивала. Не желая показаться любопытной или нескромной, Софи ненадолго отвела глаза, но потом все же не могла удержаться и, начав медленно подниматься по лестнице, кинула еще один беглый взгляд на обеих дам, чья восточная грация и изысканная экзотическая красота необычайно нравились ей. Она увидела, как красавица-персиянка смущенно пожала плечами и развела руками,— жест, который мог означать многое,— но тут же взялась рукой за тонкую золотую цепочку, висевшую у нее на шее, и вытащила из-за пазухи подвешенный на цепочке коралл в золотой оправе — даже издали было видно, какой это роскошный экземпляр; китаянка рассматривала его глазом знатока.

Софи не знала, что и думать, она устыдилась своего любопытного взгляда и с виноватым видом опустила глаза, чуть не влетев при этом прямо в объятия Альпинокса,— он, очевидно, только что проводил какую-то даму до дверей комнаты и теперь спускался по лестнице.

— Надеюсь, чаепитие у славной Амариллис доставило вам удовольствие,— смеясь, сказал Альпинокс, он положил руну ей на плечо и этим предотвратил столкновение. Софи никак не могла привыкнуть, что о ней как будто бы все всем известно, и в досаде молчала.

— Она варит изумительный кофе, а уж о ее чае и говорить не приходится, только вот временами наша славная Амариллис бывает склонна к глубокомыслию. Надеюсь, вы там не чувствовали себя жертвой. Конечно, она права заявляя то, что вы слышали. Только порой ей не хватает чуткости, чтобы объяснить некоторые вещи осторожно, не в лоб.

В эту минуту они подошли к комнате Софи. Альпинокс вежливо поцеловал ей руку и попрощался, выразив уверенность, что за ужином они непременно увидятся.

Софи устала и чувствовала себя измотанной от долгой череды лет, которые она мысленно прожила снова. Она бросилась на кровать, жадно вдыхая уже знакомый ей аромат огненных лилий, поражавших своей нетленной свежестью, и пыталась расслабиться, чтобы вечером выглядеть бодрой и отдохнувшей.

Лежа вот так в наступающих сумерках, она услыхала шепот и шелест, они перекатывались по ее комнате, словно волны невидимого потока. Эти звуки и шорохи казались ей знакомыми, но она ничего не могла разобрать. Будто на этот раз ее не посвятили в тайну, у нее нет кода в она не может расшифровать таинственные послания. И все же ритм и звучание этого необыкновенного языка, током пробегавшего не только через ее комнату, но и через ее мозг, завладели всем ее существом. А когда в одной п.т соседних комнат кто-то еще запел, ее охватило неизъяснимое блаженство, она и думать забыла об усталости, о попытках расслабиться. Нет, сразу она не вскочила, для этого неожиданное освобождение от всего гнетущего было слишком сладостным. Она лишь ощутила, как в ней спадает напряжение чувств и вновь приливают силы, она больше не разрывалась между прошлым, настоящим и будущим, ее больше не пугали мысли о том, что было и что будет. Теперь ею владело только одно желание, и она отчетливо его сознавала: привести себя в наилучший вид и поужинать в приятном обществе. Когда пение смолкло, а вместе с ним шелест и шепот, Софи надела под «дирндль» чистую блузку и расчесала волосы щеткой, отчего они сразу заблестели. Кожа у нее стала мягкой и гладкой, какой не была уже давно, и если бы она и без того не верила в омолаживающее воздействие свежего воздуха и долгих прогулок, то один взгляд в зеркало заставил бы ее в это поверить.

***

Последняя зима наступила очень рано, после недолгой дождливой осени, и выдалась необычайно суровой. Озера Штирийского Зальцкаммергута покрылись толстым слоем льда, по которому в будни ездили пароконные сани, груженные бревнами, а по воскресеньям и праздникам носились игроки в «ледяные кегли», по расчищенным дорожкам со свистом летели деревянные шайбы.

В январе, когда солнце опять засветило поярче, на ледяную гладь озера высылало много народу — старики и молодежь, гуляющие, конькобежцы и детишки на санках, которые они катили вперед, отталкиваясь палками.

Если глядеть сверху, то ледяной панцирь представлялся исчерченным причудливыми следами — можно было подумать, будто эти знаки нанесены для того, чтобы поведать неземным существам о нравах и обычаях здешних иштелей.

В тот год и Амариллис Лугоцвет получила приглашение участвовать в знаменитых женских играх в «ледяные кегли»; из-за снежных завалов ей доставили его с большим трудом,— ведь даже ребятишки, ходившие колядовать со звездой и в течение многих лет забредавшие к ней сюда под рождество, на сей раз не одолели подъема. Поэтому не принять приглашение было бы просто неудобно.

Единственной представительницей рода фон Вейтерслебен была в то время Сидония — веселая, темпераментная девушка, которая давно уже достигла возраста невесты, но все никак не могла выбрать своему будущему ребенку отца. Итак, в ясный, хотя и жгуче-морозный день Сидония и Амариллис Лугоцвет, ранее уже встречавшиеся и, как подобало случаю, одетые в мужское платье, после обеда отправились вниз, к озеру, где игра в кегли на льду была в полном разгаре.

Не желая привлекать к себе внимание, Амариллис Лугоцвет, что называется, поставила свою свечу под сосудом: била не в полную силу, а свое волшебное искусство пускала в ход лишь на пользу Сидонии, стараясь помочь ей проявить скрытый природный талант к этой старинной игре. И вот когда начало смеркаться, что в это время года происходит довольно рано, не кого иного, как Сидонию провозгласили королевой кеглей и с почестями проводили в нанятый для праздника трактир. Этих почестей она оказалась вполне достойна — ее бойкий язычок позволял ей не оставаться в долгу у самых языкатых женщин округи.

Рассевшись на деревянных скамьях, участницы состязаний пили знаменитый «лупичер» — чай с ромом, где, как говорили, было больше рома, чем чая,— закусывали «заячьими ушками», столь же знаменитым соленым печеньем, и хотя всем им еще приходилось греть застывшие руки о большие чайные кружки, языки уже оттаяли и работали вовсю — насмешки и шутки так и летали между столами.

Амариллис Лугоцвет, которой важно было оставаться в тени, не могла нарадоваться на остроумную Сидонию. Окрыленная «лупичером», та превзошла себя и не только успешно отражала словесные атаки, теснившие ее со всех сторон, но и сама наносила меткие удары, так что зал сотрясался от визгливого хохота женщин в мужской одежде, нередко — с намалеванными усами, меж тем как кое-кто из мужчин, прижавшись снаружи к стеклу, пытался выяснить, в чем причина смеха, до тех пор пока Сидония не приказала задернуть занавеси, а самых нахальных парней, тех, что то и дело совали нос в дверь, вытолкать взашей.

Сидония была, пожалуй, не самой приятной из дам фон Вейтерслебен, но зато самой большой затейницей. В какое бы общество ни случалось ей попасть, она вскоре становилась его душой, остроумия и находчивости ей было не занимать. Из всех фон Вейтерслебен у нее единственной был настоящий контакт с местными жителями. Она первая в семье не занималась с домашней учительницей, а ходила в местную школу и потому близко знала большинство своих сверстников, условия и обстоятельства их жизни. Потом она недолгое время пробыла в пансионе, откуда ее вскоре отослали за паясничанье и тоску по дому, которая на нее находила приступами.

У Сидонии был живой ум, а ее семья владела большой библиотекой, так что она по собственному почину быстро наверстала упущенное в пансионе, изучив все достойное изучения, и потому во время путешествий, которые совершала вместе с матерью, могла в худшем случае обнаружить пробел в знании этикета, но никак не в образовании,— наоборот, ей случалось блеснуть своими познаниями, хотя подчас на клоунский манер, от чего молодые люди, избранные для нее матерью в качестве возможных кавалеров, приходили в недоумение, однако Сидонию это не обескураживало: ее представление о подходящих для нее кавалерах сильно отличалось от представлений ее матери.

В поселке недолгое время поговаривали о романе между Симонией и старшим горным мастером соляных копей, по после того, как его перевели в другое место, а никаких признаков, что на свет вскоре явится новая девица фон Вейтерслебен, не замечалось, сплетни сами собой угасли, как в День поминовения гаснут свечи, зажженные в День всех святых. Сидония, когда ей на это намекали, в ситуациях, подобных сегодняшней, отвечала с полной невозмутимостью, да так потешно, что у местных жителей вскоре пропала охота язвить по поводу старшего горного мастера.

Несмотря на присущий ей дар предвидения, Амариллис Лугоцвет не представляла себе, каким образом Сидония фон Вейтерслебен исполнит долг, за несколько поколений до нее возложенный на ее род, а теперь и на нее самое — зачать и родить дочь. Сидония как будто больше симпатизировала женщинам, чем мужчинам, с годами эта ее склонность усиливалась, и только ее острый язычок и природная находчивость мешали жителям поселка обратить внимание на это обстоятельство и, как бывает в подобных случаях, чесать языки и указывать на нее пальцем

Сидония была из тех женщин, которые умеют взять свое, во всяком случае, если дело касается исполнения личных желаний, и когда ей удавалось, под видом комической сценки, невозбранно, у всех на глазах, поделывать то, что требует покрова тайны, то Амариллис Лугоцвет только диву давалась, хотя и не одобряла ее поведения. Так было и на сей раз. С нескрываемым удовольствием наблюдала она спектакль, который под оглушительный хохот остальных женщин разыгрывала Сидония подражая повадкам мужчин — завсегдатаев трактира: сначала она хлопнула по заду кельнершу — единственную оставшуюся в женском платье, потом схватила ее за груди выступавшие из-под тугого льняного корсажа, наконец с силой посадила растерявшуюся молодую девушку рядом с собой на скамейку и начала ее тискать, напевая ей на ухо вязким голосом непристойный куплетец.

В этой сценке было обаяние непосредственности, свойственное любительскому спектаклю, но именно такая нарочитая беспомощность доказывала большое актерское дарование Сидонии фон Вейтерслебен,— она сидела с видом молодого ландграфа, который заигрывает с народом — в поздний час развлекается с прислугой и по своему добродушию еще и на другой день снисходит до разговоров в нею.

«Лупичер» и веселье так разгорячили женщин, что они поснимали свои грубошерстные куртки и шляпы, их подобранные наверх волосы рассыпались по плечам, но этого им было мало, они стали еще расстегивать воротники и верхние пуговицы рубашек, взятых напрокат у мужей и братьев, видно было, как из-за пазухи у них буквально идет пар, и, чтобы немного освежиться, они принялись обмахиваться большими льняными мужскими платками:

Сидония даже поцеловала в губы юную кельнершу, чем так перепугала девушку, что та в ужасе высвободилась из ее объятий, а Сидония залилась подчеркнуто жизнерадостным смехом и тем спасла положение.

«Надо что-то предпринять»,— подумала Амариллис Лугоцвет. У нее стал зреть некий план, и она уже сейчас испытывала острую радость, предвкушая, как будет проводить его в жизнь. Не впервой ей было осторожно направлять судьбы семейства фон Вейтерслебен. А раз дело идет о Сидонии — после Эйфеми, по прозвищу Фифи, самой любезной ее сердцу дамы фон Вейтерслебен,— то ее усилия разумеется, же пропадут даром. В эту минуту она чуть было не сделала промах — чуть было не закурила одну ив своих собственноручно набитых сигарет, но поскольку в те годы да еще в таком месте и в чисто женском обществе купить еще было не принято, это могло бы привлечь к ней всеобщее внимание, а как раз этого она и хотела избежать.

Был уже поздний вечер, и те женщины, что, несмотря па «лупичер», еще сохранили ясный ум, надели опять свои куртки и подумывали о возвращении домой. Сидония же впала в типичную для нее летаргию и сидела, подперев голову руками, уставившись в одну точку, так что Амариллис Лугоцвет сочла момент подходящим, чтобы подсесть к ней и постепенно уговорить ее тоже пойти домой. Между тем в зал влезало все больше мужчин — они пришли проводить домой своих жен, и хотя их появление не обошлось без новых взрывов хохота а визга, нового подъема настроения не произошло. Сидония, побуждаемая к тому Амариллис Лугоцвет, покорно поднялась, и обе они, рука об руку, вышли в торжественно-морозную зимнюю ночь. Пока они шли вверх, к вилле фон Вейтерслебен, Амариллис Лугоцвет то и дело хлопала Сидонию до плечам и даже по щекам, чтобы растопить на ее лице застывшую, мертвенную улыбку, делавшую его похожим на маску, и вернуть ей живость и веселость. Лучше было не оставлять сейчас Сидоиию одну, ибо ее настроение резко менялось я она от одной крайности переходила к другой. Поэтому Амариллис Лугоцвет приняла приглашение Сидонии, возможно, и не вполне искреннее, вылить с нею чашку кофе.

И вот вскорости, переодевшись в подобающие им платья я смыв нарисованные углем усы, они уже сидели возле искусно сложенной изразцовой печки, пили из маленьких фарфоровых чашечек кофе-мокко, приготовленный домоправительницей,— она еще не ложилась, настолько не терпелось ей узнать, каков исход состязаний,— грызли засахаренные фрукты или ореховое печенье и рассказывали домоправительнице, как могли короче в занимательней, о ходе игр и последовавшем за тем сборище в трактире «Олень», дабы та, удовлетворившись, могла бы наконец лечь спать.

Сидония, которую кофе отчасти вывел из летаргии, предложила вое же Амариллис Лугоцвет остаться у нее ночевать, и та с благодарностью приняла предложение, ибо имела для того множество причин: она надеялась, что в столь непосредственной близости от Сидонии ее осенит идея, как выполнить замасленный план, принимавшим все более четкие очертания.

— Дорогая моя,— сказала Амариллис Лугоцвет, и ладонь ее благожелательно легла на тонкую, но крепкую руку Сидонии.— Мне хотелось бы заглянуть в тайную тайных твоего сердца, чтобы составить себе более ясное представление о твоем будущем.

Сидония как-то вяло улыбнулась, тихонько вздохнула и, немного оттаяв, сказала, положив ногу на ногу:

— Я знаю, на что ты намекаешь.— И, закурив сигарету, взятую у Амариллис Лугоцвет (та давно уже приобщила ее к этому пороку), продолжала:— Но сама я не нахожу ничего такого в этой «тайной тайных», что могло бы порадовать мой взор. Мне сейчас двадцать семь лет.— Она поглядела вниз, на свои узкие бедра, и провела рукой по животу, словно ощупывая его на предмет выпуклости, которой, однако же, не было.— Как подумаю, что моя мать уже в девятнадцать лет исполнила свой долг...

— Пусть это тебя не огорчает,— возразила Амариллис— Не забывай — была война. Дело не в тебе одной.

Сидония покачала головой.

— Ничто меня так не заботит, как эта семейная традиция, и с каждым днем все больше.

— Ну так ведь никто тебя не принуждает продолжать традицию. Традиции тоже живут не вечно. Однажды они становятся традициями и однажды перестают ими быть.

— О нет,— встрепенулась Сидония,— принуждать меня никто не принуждает. Но почему именно я должна поставить точку? Допустим, я доживу до восьмидесяти, до девяноста лет и все время буду терзаться мыслью, что положила чему-то конец, что сама я и есть — конец.— Она легонько топнула ногой.— Нет, нет, такого я на себя не возьму.— И, словно на что-то решившись, добавила: — Не так уж это, наверное, трудно. Придется немного поднатужиться, вот и все...

Амариллис Лугоцвет тихонько усмехнулась.

— Не могла бы я тебе чем-нибудь помочь? Сидония, казалось, действительно была озабочена своим будущим.

— Может быть, мы к этому еще вернемся. Нужен какой-то толчок.— Вдруг она звонко расхохоталась,— Мое тело вовсе не храм, куда нет доступа иноверцам. Только вот все эти лица... Мне нужны совсем другие...

— Карнавал! — воскликнула Амариллис Лугоцвет.— Подумай, ведь карнавал уже на пороге. Вот когда все лица — другие. Сидония рассмеялась.

—Разыгрывать из себя дурочку, чтобы на самом деле действовать умно? Что ж, это по мне. Это как раз по мне.

В этот миг Амариллис Лугоцвет любила Сидонию фон Вейтерслебен больше, чем когда-либо, и если бы не опасалась усугубить ее внутренний разлад, то непременно сделала бы ей какой-нибудь приятный сюрприз. Но она ограничилась тем, что ободряюще похлопала ее по руке. Затем она удалилась в отведенную ей комнату, пообещав Сидонии, что переберет в уме разнообразные возможности,— это ведь самое подходящее занятие для того, чтобы скорее заснуть.

Амариллис Лугоцвет провела уже много лет в Штирийском Зальцкаммергуте, она наблюдала, как являются на свет и уходят со сцены целые поколения, но у последнего, у того, к которому принадлежала Сидония, век оказался особенно коротким. Первая мировая война взяла с него тяжелую дань.

Амариллис Лугоцвет устояла против искушения переключиться на другое исчисление Времени, как поступило тогда большинство фей, она решила занять выжидательную позицию и стать свидетельницей событий — следить за ними острым глазом и обостренным чутьем. Чужане,— их воодушевление в начале войны привело ее в ужас и отчаяние,— вызывали у нее теперь такую жалость, что она призвала все свои потайные силы и пыталась помочь, где только могла,— поддерживала вдов, посылала хлеб сиротам, а покинутым невестам — сладостные грезы. Большего она сделать не могла, и ей пришлось с глубоким огорчением убедиться, что над многими сферами жизни чужан ее тайные силы безвластны. Ей не удалось отменить ни одного мобилизационного предписания или своими усилиями способствовать тому, чтобы охраняемый ею чужанин вернулся с фронта живым. И тогда она усомнилась в своих тайных силах, да и во всем своем волшебном естестве, и возжаждала другой, более действенной формы существования. То были страшные годы — годы, когда ей без конца приходилось возлагать руки на умирающих и помогать им при великой переправе, отсюда туда. Она так устала от множества смертей, что ее нарциссы, которым она иногда приказывала расти, поднимались из земли тусклыми и блеклыми.

Фон Вассерталь все эти годы скрывался у себя на дно озера, и нельзя было с уверенностью сказать, не пускался ли он время от времени в плаванье по большим рекам которые выводили его в моря и океаны. Во всяком случай она очень долго его не видела, и когда бывала честна с собой, то признавалась, что ей немножко больно.

Драконит, напротив того, бросился охранять свои сокровища и пытался по мере сил не допустить к ним воюющих властителей, которые рыскали повсюду и все переворачивали вверх дном. Он был так занят этим делом что почти не показывался на глаза.

Что касается Розалии Прозрачной, то она впала в глубокую депрессию,— ведь в поселке не осталось больше молодых мужчин, которые ей в угоду карабкались бы по скалам, и даже белье, что время от времени можно было видеть перед Триссельбергской пещерой, болталось уныло и вяло, словно отражая настроение своей хозяйки Только эльфы, горные и водяные духи продолжали проказничатьравнодушные к хаосу, в который ввергли себя чужане Однако Амариллис Лугоцвет чувствовала себя в их обществе не настолько уютно, чтобы их веселье могло разогнать ее тяжелые мысли.

Только Альпинокс, как и она, сохранил привязанность к чужанам, но и его помощь им была напрасной тратой сил,- пожалуй, он тяжелее всех переживал, что но может ни остановить, ни изменить ход вещей.

—А можем ли мы вообще влиять на их судьбы? — громко, с ожесточением спросил он однажды, когда Амариллис Лугоцвет пригласила его к себе и они беседовали о печальных событиях.

—Мы ведь так долго верили, что можем,— тихо и смиренно ответила она.

—Да, в том или другом частном случае...— согласился Альпинокс. —Но война? Что это вообще за штука такая ,почему мы против нее настолько бессильны? Видно это слишком уж чужанская, слишком уж чужемерзкая затея, и захоти мы воспрепятствовать ей даже ценою жертв мы все равно не смогли бы. —Альпинокс выпил залпом рюмку можжевеловки. — Этакая глупость, этакая безмерная чужемерзкая глупость!

Разве мы иногда тоже не ведем себя глупо? — В последнее время Амариллис Лугоцвет так много размышляла о себе и себе подобных, что приступы самобичевания были неизбежны.

— Вам лучше знать, почтеннейшая...- заметил Альпинокс, и на какой-то миг его лицо осветилось веселой и чуть насмешливой улыбкой, то был намек на все еще не состоявшийся роман между ними. Потом он с тревогой и яростью продолжал свою речь.— Но ведь наша глупость остается единичной. Наш брат либо делает глупость, либо не делает. Последствия ограничиваются его личной сферой.— При этих словах он не преминул глубоко заглянуть в глаза Амариллис Лугоцвет.— А вот глупость чужан разрастается вширь, множество разных глупостей сливается в одну огромную глупость, которая ведет к катастрофе.

Амариллис Лугоцвет вздохнула. Одним из немногих фактов, которым она еще могла радоваться, был тот, что особенно близкие ее сердцу чужане, а именно — семья фон Вейтерслебен состояла сплошь из женщин, принимавших не активное, а лишь самое пассивное участие в Великой Глупости. Выражалось оно в том, что они тяжко страдали от вызванных ею лишений и своим неприятием войны навлекли на себя косые взгляды окружающих. Но поскольку из-за принадлежности к слабому полу они не могли считаться ни уклоняющимися от военной службы, ни дезертирами, то презрение, которое им выказывали, ограничивалось одними эмоциями, да и к концу войны постепенно пошло на убыль, так что о наступлением мира его уже как не бывало.

И Альпинокс, и Амариллис Лугоцвет достаточно точно предвидели и могли предсказать исход этой войны, но им не оставалось ничего другого, если не считать помощи отдельным лицам, как бездеятельно наблюдать за происходящим. Оба с тоской думали о стародавних, почти исчезнувших из памяти временах, когда они располагали неизмеримо большей властью, чем та, на которую притязали теперь предводители чужан. Когда война кончилась, долговечные существа этого края снова съехались вместе, пытались там и сям облегчить жестокую нужду местных жителей, могло даже показаться, будто они снова приобрели влияние. Их жизнь приняла опять вневременной характер и больше отвечала теперь их исконному отношению ко Времени, нежели в годы мирового бедствие чужан, коснувшегося их тоже, а это бедствие было так точно вписано и определенный промежуток Времени, что и они, Долговечные, оказались привязаны к чередованию дней и ночей, с коим вообще-то привыкли обращаться весьма вольно.

И вот незаметно приблизился масленичный карнавал того года, когда Сидония фон Вейтерслебен стала королевой игр на льду и когда не только чужане, но и долговечные существа так горячо стремились забыть о страданиях и ужасах войны, что впору было ждать самого бесшабашного веселья.

Среди тех и других общественная жизнь возобновилась уже настолько, что все опять ходили друг к другу в гости или в послеобеденные и вечерние часы собирались где-нибудь в кафе. Остается лишь заметить, что после перенесенных лишений и долгих месяцев недоедания чужане с таким пылом устремились к пирам и развлечениям, что это казалось невероятным при виде еще повсеместна царившей скорби.

С каждой встречей Амариллис Лугоцвет вес больше разжигала любопытство Долговечных к карнавальным забавам чужан, так что у всех и каждого пробудилось желание принять в них участие и под прикрытием обычной карнавальной маски затесаться в толпу людей, словно ставши одним из них. Благодаря стараниям Амариллис Лугоцвет это желание разгорелось до настоящего энтузиазма, и в последние недели перед тремя «святыми карнавальными днями»,— так называли эти дни в Штирийском Зальцкаммергуте,— среди чужан, да и среди Долговечных, ни о чем другом не было разговору. И одни и другие были заняты тем, что либо подправляли уже существующие, либо наколдовывали себе новые одеяния и личины — «снеговиков», «барабанщиц» и, особенно трудные для исполнения, костюмы «пестряков». Иногда всевозможные духи, призываемые Амариллис Лугоцвет для осуществления ее плана, приводили ее в отчаяние — у нее голова шла кругом от вопросов, с которыми приступали к пей ей подобные, словно из всех долговечных существ она единственная была знатоком местных карнавальных обычаев. А ведь у нее и без того хватало хлопот: надо было оплести чужан сетью задуманного ею плана. Первым делом она подумала об одном молодом человеке. У его родителей была на озере летняя вилла, где они каждый год проводили по нескольку месяцев, однако сам он приезжал очень редко. Пришлось ей призвать на помощь все свои потайные силы и, чтобы направить дело на верный путь, даже прибегнуть к некоторому вандализму. Ей нетрудно было узнать, что родители молодого человека в первый раз после войны отправились за границу, сам же он находится в столице, где занимается исследованиями в области медицины.

Неизвестные лица — гласило полученное им письмо —произвели на их вилле некоторые разрушения, так что необходимо его присутствие, не то как бы разрушения но стали еще больше. Вдобавок молодой человек почувствовал вдруг необъяснимую тоску по горам, по снегу, по жизни на лоне природы, и он внял этому призыву, тем более что был вполне готов оказать родителям услугу и привести в порядок виллу.

Итак, в точно заданное время он прибыл на железнодорожную станцию и, сев в извозчичьи сани, приказал отвезти себя наверх, в поселок, к гостинице «Олень» —одной из немногочисленных, где принимали гостей и зимой. Царившее вокруг веселое, приподнятое настроение заразило его настолько, что он решил пробыть здесь подольше, хотя разрушения, учиненные на вилле, оказались на поверку не такими уж значительными и не требовали его длительного присутствия.

Он никогда не питал особого интереса к этому курортному поселку, но теперь, когда увидел, как бегают по улицам первые ряженые, а за обедом и ужином в зале гостиницы привял участие в шумных и веселых разговорах, почувствовал неодолимое желание тоже надеть личину. Он попросил хозяев гостиницы, которые охотно пошли ему навстречу, достать вещи, необходимые для переодеванья позволяющие принять тот облик, о котором он мечтал еще в детстве.

Необычайное чувство удовлетворения охватило его, когда он впервые увидел себя в зеркале в новом обличье. Правда, черный парик с длинными локонами еще непривычно пек ему голову, но когда он нацепил на уши большие серебряные серьги, то в нем словно зашевелились воспоминания о прежней жизни, жизни в образе пылкой цыганской принцессы, извивавшей под музыку гибкий стан. Даже широкие пестрые юбки, надетые одна на другую, показались ему до странности знакомыми, и он почти не удивился, когда, сунув руку в кармашек кофты, нашел там колоду карт для гаданья в тридцать шесть листов, которые податливо легли в его ладонь, словно он уже не раз их перебирал И хотя он не помнил, чтобы когда-нибудь кому-нибудь гадал на картах, теперь он разложил их на столике перед зеркалом, и казалось, карты заговорили с ним на свой таинственный манер, а он понимал их без труда.

Только инстинктивная неприязнь к женщинам помешала ему мгновенно влюбиться в себя самого. Пожирая главами свое отражение в зеркале, он провел тонкой холеной рукой, с которой предварительно снял кольцо-печатку, по безупречно гладкой коже возле впадинки между ключицами, ощупал едва наметившееся адамово яблоко и подбородок, словно хотел убедиться, что волоски бороды, незаметные в зеркале, еще ощутимы под пальцами.

— Совершеннейшее перевоплощение,— сообщил он своей женской ипостаси, старательно подрисовывая глаза и кончиками пальцев накладывая на скулы тонкий слой румян. Раскрашивая лицо, он не позволял себе излишеств. В этой цыганской принцессе не должно быть ничего вульгарного. Естественную родинку, единичное пятнышко у левого крыла носа, он выделил с помощью косметического пластыря, а вот губной помадой воспользовался очень скупо, только чтобы подчеркнуть мягкие линии полных губ, не делая их слишком сочными. И вот когда он так сидел перед зеркалом в этом совершенном образе, его охватило ощущение несказанной свободы и такая готовность любить, что от смятения чувств закружилась голова.

По ногам пробежал ток — они будто сами запросились в пляс. Он медленно поднял руки над головой, и серебряные браслеты соскользнули вниз с нежным звяканьем. Этот звук, сопровождавший все его движения, так заворожил его, что с этой минуты его руки уже не знали покоя, а уши жадно впивали тонкий звон, словно вслушиваясь в язык желаний, всплывших откуда-то из глубин и требовавших осуществления.

Амариллис Лугоцвет, незаметным образом самолично убедившаяся в прибытии молодого человека, пыталась избегать себе подобных, все больше смешиваясь с местными жителями и прежде всего без конца посещая дом фон Вейтерслебен. Она подогревала у Сидонии интерес к карнавалу и жажду веселья, во при этом старалась не вызвать у лее раздражения или недоверия. Наоборот, Амариллис Лугоцвет едва удалось убедить Сидонию, которая теперь окончательно решилась взять свою судьбу в собственные руки м позаботиться о поддержании традиции, дождаться наступления карнавальных дней и появления новых масок. Сидонии прямо горела желанием немедленно объявить своего избранника и без проволочек осуществить то, чего требовала традиция. Эта отчаянная решимость наложила свой отпечаток на все ее существо. Она держала себя вызывающе-наступательно, а когда понадобилось выбрать карнавальный костюм, то невозможно было уговорить ее не извлекать на свет легкомысленно-изящное охотничье платье, принадлежавшее, по-видимому, еще ее пра-пра-пра-деду, последнему господину фон Вейтерслебену, хотя это одеяние с внешней стороны никоим образом не соответствовало намерениям Сидонии фон Вейтерслебен.

Чтобы не упрятывать все волосы под шляпу, она их напудрила и заплела в косу, каковые, должно быть, как раз и носили в те времена, когда этот костюм был последним криком моды. А когда Амариллис Лугоцвет, которая присутствовала при переодевании, поднесла к ней зеркало, Сидония фон Вейтерслебен выразила такое удовлетворение своим видом, что шутя даже взяла понюшку табаку, чем окончательно довершила тождество со своим внешним обликом.

Уже в первый день карнавала,— то было воскресенье, и ранул еще только набирал силу,— Амариллис Лугоцвет, от чьего зоркого взгляда подобные вещи не могли укрыться, обнаружила под некоторыми пока еще немногочисленными масками кое-кого из Долговечных и не могла не посмеяться над тол жадностью, с какой они подхватили поданную ею идею. Ей не составило труда узнать своих друзей,— она же сама во время приготовлений к карнавалу помогала им советом и делом. Даже фон Вассерталь, снова осевший в этом крае, вернее — в своем озере, и пока что не замышлявший больших путешествий, обратился к ней за помощью, и она предложила ему множество вариантов, которые не столько способствовали его маскировке, сколько могли оттенить его прекрасную наружность.

Тяжелым случаем был Драконит, его и вообще-то с трудом удалось уговорить принять участие в карнавале. Он все еще был занят тем, чтобы снова надежно упрятать в землю случайно взорванные во время военных действий железорудные залежи и месторождения драгоценных камней,— он не хотел уделить чужанам решительно ничего из подземных богатств. Но в конце концов Амариллис Лугоцвет и для него нашла костюм, который не раскрывая его естества, все же вполне ему соответствовал, и носить его он мог легко и непринужденно.

Прозрачная, хоть она и неоднократно советовалась с Амариллис Лугоцвет, в конце концов заявила, что сама лучше всех знает, что ей идет, так что найти ее будет нетрудно. Амариллис Лугоцвет только надеялась, что она не привлечет к себе всеобщее внимание нелишней небрежностью костюма, ведь это могло бы выдать участив в карнавале долговечных существ.

А вот Альпинокс окружил себя большой секретностью и о своем костюме не говорил ни слова. Пусть это будет для нее сюрпризом, отвечал он на вопрос любопытствующей Амариллис Лугоцвет,— в должный момент она его узнает. В должный момент, прошу заметить, и ни на минуту раньше. И поскольку в этом случае тайные силы столкнулись с тайными же силами:, ей, Амариллис Лугоцвет, будет не так-то легко раньше времени узнать Альпийского короля. Эта придуманная им игра преисполнила ее напряженным любопытством и радостным предвкушением момента узнавания, она часто ловила себя на том, что, несмотря на великий план, осуществлением которого занималась, без конца ищет глазами Альпинокса, угадывает его то под одной, то под другой маской, но не находит доказательств, в результате она прозевала Драконита и фон Вассерталя и, растерявшись, решила прежде всего я в первую очередь позаботиться о Сидонии, которой впервые предстояло показаться в маске только в воскресенье, в первый из трех «святых» дней. Этим Амариллис Лугоцвет хотела помешать Сидонии, чей шутовской талант был всем известен, с самого начала выложиться перед еще немногочисленной публикой и пристать к какой-нибудь клике, которая захватит ее и не отпустит.

Большое шествие должно было состояться в понедельник, и Амариллис Лугоцвет надеялась, что среди массы народа, которая в нем участвует, Сидония будет не так выделяться и сможет сама лучше приглядеться к отдельным людям. Ей скорее представится отучал завязать с кем-то знакомство, если она не будет центром внимания, каким она неизменно оказывалась в маленьких группах.

Была середина февраля, и, хотя незадолго до того бушевали вьюги и снегопады, зима, проявив большую суровость и растратив себя, казалось, немного сдала. В полдень ;с покатых крыш домов сходили маленькие лавины и капала вода, еще недавно твердевшая ледяными сосульками. На открытых солнцу горных склонах показались первые, пусть небольшие, проталины, а по ночам с ревом носился ветер, взламывая ледяной покров озера. Все же нельзя сказать, что началась уже настоящая оттепель,- это было скорее предвестие того, что должно было развернуться только через две-три недели. Но и этого оказалось довольно чтобы вдохнуть в людей ожидание весны, с каждым днем делавшееся все сильнее. Словно они уже переступили порог зимы и неуклонно приближаются к весне.

Центром карнавала в Штирийском Зальцкаммергуте был соседний торговый городок — там веселье достигало своей высшей точка. В первый из трех «святых дней» еще бесчинствовали и дрались с ребятишками снеговики — духи зимы в лохмотьях, с нахлобученными на голову ведрами, на второй день к зиме подступались барабанщицы с водкой, без устали колотя в свои барабаны, а в последний, третий день появлялись пестряки, одетые на венецианский манер в костюмы с пестрой суконной аппликацией, расшитые серебряными блестками, и одаривали детвору орехами. После нескольких лет войны карнавал разгулялся с небывалой сплои, толпы ряжевых из двух соседних городков слились и смешались, как будто бы чужане, а в известном смысле и долговечные существа, никак не могли вдосталь надурачиться и навеселиться. И только в семьях, где были новорожденные или больные, люди поневоле сидели дома.

Все же остальные с неутомимостью потока устремлялись по улицам и переулкам, от трактира к трактиру, и даже трактирщики время от времени покидали свою стойку, оставив ее на попечение какого-нибудь надежного человека, чтобы, нацепив маску, затесаться в приливающую и отливающую толпу.

Чтобы служить Сидонии фон Вейтерслебен достойным спутником, Амариллис Лугоцвет преобразилась в застенчивого молодого егеря-выжлятника, поэтому ее такса Макс-Фердинанд, которую она взяла с собой, никому не бросалась в глаза.

Цыганскую принцессу Сидония заметила впервые в тот момент, когда зачитывали вслух один из «карнавальных листков» - их очень любили за злоязычие, это называлось-«резать правду-матку». Сквозь шум и гомон она расслышала нежное звяканье серебряных браслетов, и если сначала эти волшебные звуки привлекли только ее слух то вскоре и взгляд ее отыскал большеглазое смуглое лицо, полное изумления и восторга перед незнакомыми обычаями и потому какое-то отрешенное.

Амариллис Лугоцвет, выносившая свой план до малейших деталей, сразу заметила, что Сидония то и дело оборачивается в одну сторону и кого-то ищет глазами. Стремясь хорошенько раздуть только загоревшееся пламя, она ухитрялась каждый раз стать возле Сидонии таким образом, чтобы совершенно заслонить от нее принцессу.

Цыганская принцесса, видимо, и не подозревала о существовании Сидонии, а потому вскоре исчезла из поля ее зрения. Когда представление подошло к концу, вызвав оглушительные рукоплескания и взрывы смеха, и исполнители стали проталкиваться к выходу, чтобы вновь повторить свое действо в другом трактире, Сидония и Амариллис Лугоцвет присоединились к потоку, который устремился за ними следом.

Почти у самых дверей Амариллис Лугоцвет вдруг споткнулась о ногу снеговика, изгнанного из соседнего .местечка, и, чтобы не упасть, ухватилась за его руку, при этом она невольно дала возможность Сидонии еще раз бросить взгляд на цыганскую принцессу, которая тоже протискивалась к выходу, отчего Сидония даже не заметила падения своей спутницы, а рванулась мимо нее на улицу, меж тем как Амариллис Лугоцвет схватила услужливо протянутую ей руку, пожатие которой показалось ей странно знакомым.

Радостный испуг пронзил ее: «Клянусь всеми вещами я образами, это же Альпинокс» Но руку тотчас же отвили, а перед нею очутился человек угрюмого вида в одежде рудокопа, с полумаской на лице, в котором она узнала Драконита. Она услышала, как он шепчет про себя; «До-чего же чужемерзко может стать нашему брату среди чужан». Однако незаметно было, чтобы он ее узнал.

И на улице не было никаких следов Альпинокса, зато там, на снегу, переминаясь с ноги на ногу, стояла Сидония, явно разочарованная тем, что цыганская принцесса лишь мелькнула у нее перед глазами и исчезла.

Освободив Макса-Фердинанда, которого она привязала и дереву, перед тем как войти в трактир, Амариллис Лугоцвет подошла к Сидонии.

— Надо бы нам с тобой подкрепиться,— сказала она,— пойдем-ка в «Оленя», там сейчас, наверное не так уж людно.

Сидония безмолвно последовала за пей. Она была задумчива и даже казалась подавленной. — А чужой человек догадается, что я женщина? —спросила она, когда они уселись за один из маленьких столиков пока еще свободных, в то время как за большими столами уже опять собрались компании ряженых и кое-кто из местных стариков.

— Может и не догадаться,— ответила Амариллис Лугоцвет, пряча улыбку.

От ее слов лицо Сидонии прояснилось, и, услыхав насмешливый оклик с соседнего стола, где ее явно знали и узнали, она не упустила случая и тотчас отплатила за насмешку весьма едким словцом. Немного погодя зал гостиницы наполнился алчущими и жаждущими людьми в масках, и Максу-Фердинанду пришлось забраться под стол, чтобы на него не наступили. Вскоре на столе перед Амариллис и Сидонией очутились еще шипящие ливерные колбаски с кислой капустой и жареной картошкой, а стаканы с пивом были увенчаны большими шапками пены, которая тонкими струнками стекала через край по запотевшим снаружи стенкам.

В зал вошел высокий широкоплечий мужчина в матросском костюме, во без маски. Он стал оглядывать присутствующих, и на какое-то время его взгляд задержался на Сидонии, которая спокойно его встретила, но потом человек опять стал озираться, как будто кого-то искал.

Загрузка...