Как непохож был тот год на прошедшие годы! Все складывалось совсем по-другому.
Обычно Баджи проводила летний отпуск неподалеку от города, в дачных местах на северном берегу Апшерона. Там — чистое море, теплый желтый песок. Купайся с дочкой сколько душе угодно! В садах — виноград, инжир. Хорошие, с детства знакомые места!
Но прошлым летом потянуло к чему-то новому, — ведь, кроме Азербайджана да соседней Армении, куда театр ездил на гастроли, Баджи еще нигде не бывала. Она решила взять с собой Нинель и провести часть отпуска в Ленинграде, а на обратном пути погостить у Ругя и Газанфара, недавно переехавших в Москву. Пусть девочка повидает широкий мир в свои ранние годы — не так, как ее мать.
И вот дочка-то и подвела — в Ленинграде она тяжело заболела. А тут началась война…
Теперь, после ужасной зимы, проведенной в блокадном Ленинграде, Баджи и Нинель возвращались в Баку.
Баджи предвкушала: скоро будет она в родных краях, у себя дома! Обнимет тетю Марию, брата, товарищей по работе, вновь вступит на сцену!
Но как начнет она разговор с тетей Марией? Саша — на фронте, и нет от него никаких вестей. Где найти силы, чтобы вселить в старую женщину надежду, когда ты сама полна неизвестности и тревоги?
В пути Баджи не раз представляла себе встречу со свекровью, пыталась найти нужные слова. Но наяву все оказалось еще печальнее, чем она ожидала.
Боже, как изменилась, постарела тетя Мария, как сдала! Шестьдесят пять лет, больное сердце, беспокойная работа с малышами в детском саду… Но сильная духом тетя Мария еще могла бы с этим совладать. Подкосила ее неотступная тревога о сыне.
Все в доме напоминало Баджи о Саше — полки с аккуратно расставленными книгами, письменный стол, покрытый зеленой выцветшей бумагой, ящик с инструментами в кладовке. И даже море в распахнутых окнах не могло отвлечь от невеселых дум. Дул норд, и сквозь марево пыли, нависшей над городом, виден был пароходный дымок на горизонте…
День прошел в бесконечных разговорах.
Тетя Мария посадила к себе на колени внучку, прижала ее к груди и расспрашивала Баджи об их жизни в Ленинграде. Слушая об испытаниях, выпавших на долю ленинградцев, она горестно вздыхала, то и дело смахивала с глаз невольную слезу. А Баджи расспрашивала о родственниках, о друзьях, о городских новостях.
О Саше ни одна из них не произнесла ни слова. Да и что можно было сказать? Ведь с первой минуты встречи для обеих и без слов было ясно, что означает такое долгое отсутствие вестей.
И только поздним вечером, когда Нинель уснула, Баджи решила сказать тете Марии слова утешения — те, что были придуманы и заучены ею, как роль, долгой дорогой из Ленинграда в Баку.
Однако сказала она совсем иное:
— Вот мы опять вместе, ана-джан…
Ничего больше не смогла она произнести: слезы — не на глазах, а где-то в глубине — мешали ей говорить.
Но и в этих немногих словах сказано было много. Она впервые назвала свою свекровь не тетей Марией, как обычно, а ана-джан — дорогая мать.
Баджи была измучена длинной, трудной дорогой. Ей не хотелось идти в театр, чтоб своим видом не вызвать у товарищей жалость.
Нужно денек-другой отдохнуть, привести себя в порядок. А с братом она встретится — он будет счастлив увидеть сестру, как бы она ни выглядела.
Обычно, когда Юнус рассказывал о своей работе, Баджи слушала его с интересом — не один год прожила она на промыслах.
Но в этот день, не дослушав брата, она с досадой бросила:
— Все нефть да нефть!
В самом деле, здешних людей ничто не интересует, кроме их нефти! А пожили бы они там, где чудом остались живы она с дочкой, — заговорили бы и на иные темы. Пережитое в Ленинграде давало ей, казалось, право чувствовать какое-то превосходство над глубокими тыловиками.
Юнус понял ее.
— Хочешь, прочту, что пишут сегодня в газетах? — спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: — Вот послушай письмо фронтовиков… «Враг отчаянно сопротивляется, но мы его атакуем, отбрасываем, беспощадно истребляем. И в этом заслуга не только наша, но и ваша, дорогие бакинские нефтяники, бесперебойно обеспечивающие боевые машины Красной Армии высококачественным бензином…»
А Дадаш, сын Юнуса, мальчик лет десяти, не спускавший с Баджи любопытных глаз, поддержал отца — вдруг громко и с забавным пафосом продекламировал:
И не двинутся машины
В грозном танковом бою,
Если в баках нет бензина
Из далекого Баку!..
Юнус улыбнулся сыну. А Баджи смутилась: как некстати вырвалось у нее это глупое замечание о нефти! Она робко тронула Юнуса за руку. И Юнус миролюбиво произнес:
— Ладно уж…
Дадаш воспользовался паузой, наставительно, как на плакате, подняв руку, бойко воскликнул:
Бакинец, помни: нефть нужна везде —
На суше, в воздухе и на воде!..
— Помнить-то, сестра, мы помним. Но ведь льется-то нефть не с неба, как знаешь, а добываем мы ее из-под земли с глубины двух-трех, а то и больше тысяч метров… А тут еще на нас сверху наседают — давай, давай! — как будто мы несмысленыши какие-то. Находятся начальнички, которые словом «вредительство» не гнушаются, даже угрожают… Вот так и живем, сестра.
Он ласково подтолкнул сына к двери:
— А ну домой, живо!
И когда мальчик нехотя ушел, объяснил сестре:
— Бегает к Сато в библиотеку каждый день. Только тем и занимается, что книжки стихов читает.
Баджи смотрела на Юнуса и думала, что брат, пожалуй, выглядит не лучше, чем она: скулы торчат, глаза ввалились, щеки небриты… Всегда такой стройный, статный, он теперь сутулился.
— Кто знает, быть может именно наша нефть помогла нам с тобой свидеться? — сказал он задумчиво.
— Мы-то — здесь, и наши дети — подле нас. А вот Саша… — Баджи не договорила.
— Во время гражданской войны тоже не было от него вестей больше года, и мы считали, что Сашка наш погиб. А он в один прекрасный апрельский день вернулся в Баку вместе с XI армией, живой и невредимый… — голос Юнуса звучал спокойно, но глаза смотрели куда-то в сторону.
Баджи вздохнула. Да, так было, — тогда Саша вернулся. Но будет ли так и теперь?
Юнус выдвинул ящик письменного стола, извлек ветхий исписанный листок бумаги, слежавшийся на сгибах. Это был один из рукописных вариантов «клятвы», ходившей по рукам в среде рядовых коммунистов в пору гражданской войны.
В чем же клялся неведомый человек, написавший эти строки? Он давал обещание бороться за рабочую и крестьянскую бедноту, делом, словом и личным примером защищать Советскую власть, ее честь и достоинство. Он клялся не щадить врагов трудового народа.
— Помнишь? — спросил Юнус.
— Помню конечно. Саша привез этот листок с фронта, оставил у тебя…
— Ты была тогда девчонкой, и Саша доверил памятку мне. Но теперь… Ты имеешь на нее больше прав.
— Спасибо…
Слух о том, что Баджи вернулась из Ленинграда, мгновенно разнесся по промыслу — тут каждый знал актрису Баджи-ханум, сестру директора.
Запыхавшись, прибежала Сато, с ходу кинулась обнимать Баджи. Пришлось Юнусу подождать, пока они разомкнут объятия, вытрут слезы. И сердце его, хотя и мало чувствительное к женским слезам, на этот раз дрогнуло. Хорошая у него сестра, и жена тоже хорошая — стыдиться за них не приходится. И любят они друг друга, и ладят между собой — не то что в некоторых семьях, где только и знают, что сплетничают и грызутся между собой невестки, свекрови, свояченицы. Чего никак не могут поделить те глупые женщины? Брали бы добрый пример с Сато и Баджи!
Вслед за Сато явились в директорский кабинет Арам, Розанна и Кнарик. Поцелуям, расспросам и рассказам не было конца. В дверь поминутно заглядывали старые промысловые рабочие, знавшие Баджи еще девочкой.
Перед самой войной Араму исполнилось семьдесят лет. Его наградили орденом Ленина, дали персональную пенсию. Проработал ты, Арам Христофорович, у нас на нефтепромыслах больше полувека, теперь отдыхай, покуривай спокойно свою трубку, даже если Розанна иногда на тебя поворчит, живи в свое удовольствие! И все же, когда началась война, Арам вернулся на промысел: не подобает старейшему нефтянику сидеть сейчас сложа руки, чесать язык со стариками, как бывшие толстосумы в скверике на Парапете.
Впервые пошла на работу и Розанна. Дочки у нее, слава богу, уже взрослые, у Сато сынок уже большой, Кнарик третий год работает в лаборатории инженером-химиком. Чего же ей, старухе, в одиночестве скучать дома? Конечно, работник она не ахти какой, но не всем же быть героями труда, как Арам! А дело, которое ей поручили, немудреное: под началом дочери мыть в лаборатории колбы и пробирки. Чем она хуже той молодой мойщицы, что работала прежде на этом месте, а теперь стала масленщицей при глубоких насосах?
Слушая рассказ Баджи о Ленинграде, Розанна громко причитала, то и дело хватаясь за голову.
— Теперь, после того как разгромили немцев под Москвой, дела у нас пойдут лучше! — убежденно заявил Арам.
— Не знаю, как будет, а пока в Ленинграде что делается — ты слышал? — возразила Розанна. — Все на будущее надеемся!
— Если не надеяться, — то и жить не стоит! Поверь, Розанна, победа будет за нами. Это — факт! — И старик грозно стукнул тяжелым пресс-папье по директорскому столу.
Розанна махнула рукой. Чудак он, Арам, — все только о будущем. Лошади еще нет, а он уже подкову ищет!
Все считали, что Арам прав: должно же наконец все повернуться к лучшему! В это верили Юнус и Сато, Баджи и Кнарик. В это верили и старые промысловые друзья, пришедшие поздравить Баджи с благополучным возвращением. Хотелось верить в это и самой Розанне…
Сато, работая в промысловой библиотеке, ведала распределением театральных билетов, сама не пропускала ни одной премьеры и слыла на работе и дома первой театралкой. И сейчас, в ответ на расспросы Баджи, она принялась рассказывать о новостях в бакинских театрах.
Слушая их, Юнус все поглядывал на неуклюжие стенные часы. Наконец он поднялся и сказал:
— Извините, но сейчас мне нужно уйти: ждут люди… Вы все отправляйтесь сейчас к нам домой, угостите как следует Баджи — от нее остались кожа да кости. А я… У меня, как выразилась сестра, в голове только нефть, да нефть!
Отдохнув день-другой и приведя себя в порядок, Баджи наконец собралась в театр, но тут явилась Фатьма.
— Узнала, что ты приехала… — едва выговорила она и, ткнувшись носом в щеку Баджи, оросила ее слезами.
Не забыла Фатьма, сколько раз выручала ее Баджи из беды, сколько давала полезных, разумных советов в ее трудной жизни с Хабибуллой, как помогла выбраться из этого проклятого замужества, а потом и из нужды. Как же могла она после долгой разлуки не поспешить к Баджи?
— Пойдем ко мне, посмотришь, как я теперь живу!
— Спасибо, Фатьма-джан, но я спешу в театр — я еще не была там со дня приезда. — Видя, что Фатьма огорчилась, Баджи мягко добавила: — Я зайду к тебе попозже, вечерком, вместе с Нинель — она пошла к подругам.
— А вечером ты меня не застанешь — работаю.
— Все там же в кино? Билетершей?
— Бери выше — я теперь администратор!
И Фатьма рассказала о своей новой работе. Знакомые нотки слышались в тоне Фатьмы. Вот так же, бахвалясь, говорил о себе ее отец Шамси, когда стал экспертом-специалистом в магазине «Скупка ковров». Баджи улыбнулась: это у них, наверно, фамильная болезнь роста!
— Ну зайди ко мне сейчас хоть на часок, хоть на полчаса! — упрашивала Фатьма, и в глазах у нее была такая мольба, что пришлось Баджи согласиться.
Переступив порог своей квартиры, Фатьма сразу засуетилась, поставила на стол все, что было в доме вкусного. Уж если не Баджи, то кто ж другой заслуживает хорошего угощения?
С виду в доме мало что изменилось. Появились, прав да, два новых шкафа — зеркальный и книжный.
— А как девицы твои — Лейла, Гюльсум? — спросила Баджи, разглядывая сквозь стекло шкафа названия книг.
— Лейла скоро будет агрономом, а Гюльсум через год — инженером! Учатся обе на отлично и помогают мне по хозяйству. Я на своих дочек не в обиде. Сейчас придут они, увидишь сама.
— А как ты ладишь с матерью?
— Все так же.
— По-прежнему попрекает тебя, что развелась?
— Потише стала к старости. Расстелет на галерее коврик и лежит на нем, закрыв глаза, пока солнышко греет. О прошлом, что ли, мечтает?
— А отец как?
— У него теперь одно занятие — сидит целый день в скверике со стариками да Гитлера почем зря ругает!
— Помогает тебе отец?
— А я в этом не очень-то нуждаюсь — сама зарабатываю, девочки стипендию получают. Абасик — в армии, о нем теперь там заботятся. Солдат!
Никак не могла Баджи представить себе солдатом того щуплого, озорного юнца, каким видела она Абаса перед своим отъездом в Ленинград.
— Неужели он уже призывного возраста?
— Да он, сатана, задурил кому-то голову, уговорил, что документы у него неправильные, что ему уже чуть ли не двадцать. Ну и взяли его в солдаты. Героем, видишь ли, захотел стать, матери своей на беду… А тут еще о Бале сердце ноет: хоть матери у нас с ним и разные и жили мы долго врозь, но ведь по отцу-то он мне брат… Последний раз пришел ко мне Бала перед самой войной, уезжал он тогда в Москву, говорил, что заедет оттуда в Ленинград… Видела ты его там?
Баджи молча и усердно ела, как бы отдавая должное угощению, а между тем думала, как лучше ответить Фатьме на ее вопрос…
За несколько дней до войны она, Нинель и Бала совершили прогулку по Ленинграду, были и у памятника Кирову. С пьедестала из карельского гранита шагал им навстречу великан в картузе, в русских сапогах. Похож и непохож был великан на того Сергея Мироновича, которого привелось ей видеть когда-то на нефтепромыслах.
Осматривали они втроем и казематы Петропавловской крепости, затем — мечеть. Изразцовая голубая мозаика купола ярко сияла в солнечных лучах, тонкие минареты уходили в ясное июньское небо.
— Она построена по образцу самаркандской мечети Гур-Эмир, — пояснил Бала, щуря близорукие глаза. — Наверно, и здесь служит аллаху какой-нибудь мулла вроде нашего Абдул-Фатаха… — с легкой усмешкой добавил он.
Побывали они втроем в те дни всюду, где обычно бывают приезжие, — в Эрмитаже, в Русском музее, в квартире Пушкина. Съездили и в пригороды — в Петергофе любовались фонтанами, в бывшем Царском Селе и в Павловске восхищались великолепием дворцов и жалели, что нет с ними Саши и тети Марии. Саша был тогда ка летнем лагерном сборе, а тетя Мария никак не могла расстаться со своими малышами в детском саду…
— Ну как? Видела ты Балу в Ленинграде? — нетерпеливо повторила Фатьма свой вопрос.
— Видела… — Баджи сжала губы. И Фатьма поняла: наверно, есть у Баджи причины отмалчиваться. Она только спросила с тревогой:
— Жив он?
— Надо верить, что жив… Как и мой Саша. Как и твой сын Абас… — Стараясь уйти от разговора о Бале, Баджи в свою очередь спросила: — Сильно тоскуешь по своему мальчику?
— На то и и мать. Бывает, ночь не сплю, все думаю, каков там… Но… — Фатьма развела руками: — Воюет-то ведь мой сын против фашистов, а если придут они сюда, как пришли в восемнадцатом году немцы и турки, то все пойдет у нас но старинке и нам, азербайджанкам, не поздоровится… Вот и приходится, хоть и болит сердце, ждать, пока наши солдаты Гитлера разобьют и сын мой Абас вернется домой.
Баджи одобрительно улыбнулась:
— Ты, как вижу, стала политически грамотная!
— Не век же в дурах оставаться! Сходи в баню — послушай, какие там разговоры ведут наши бабы. Даже старухи древние стали разбираться, что к чему…
О всех родных и близких вспомнила и расспросила Баджи. Остался один, о ком не хотелось вспоминать. Но все нее пришлось: Хабибулла, что ни думай о нем, — отец троих детей Фатьмы.
— Приходит к тебе твой бывший супруг? — спросила Баджи.
— Редко. А лучше б и совсем не приходил. Хорошего от него не увидишь и не услышишь.
— А у стариков твоих он бывает?
— Отец мой ему теперь ни к чему, а к матери он по старой памяти заглядывает.
— Наверно, чтоб вкусно пообедать?
— А больше ведь незачем — сама знаешь!
Разговор был прерван звонким смехом в передней.
В дверях появились Лейла и Гюльсум. Обе радостно ахнули и бросились к Баджи.
И опять пошли расспросы, шумные возгласы!
«Славных дочек воспитала Фатьма — кто бы мог поверить? Всегда забитая, приниженная таким мужем, как Хабибулла… — подумала Баджи, любуясь оживленными лицами девушек. — Не сказать, что красавицы, но есть в их глазах, в улыбке что-то открытое, милое…»
— Замуж вы, девушки, не собираетесь? — шутливо спросила Баджи.
Сестры лукаво переглянулись, промолчали. За них ответила мать:
— Теперь ведь замуж выходят не так, как мы с тобой когда-то!
В этих словах звучало одобрение, что нынче девушки сами выбирают себе спутников жизни, и осуждение, что родителям в лучшем случае остается скромная роль советчиков.
— Ну, а все же… — настаивала Баджи.
— Не знаю, как Гюльсум, а Лейла вот уже полгода ходит с одним холостым ученым доцентом. Провожает он ее до дому, а потом они еще у парадной целый час простаивают.
— Видно, не успевает этот холостой ученый доцент чего-нибудь досказать на лекциях? — с серьезной миной заметила Баджи.
— Парадная — не место для лекций!
— Науке всюду место! — тем же тоном продолжала Баджи. — Только как бы не стать тебе, Фатьма, от таких лекций бабушкой!
Сестры прыснули со смеху, и Фатьма наконец поняла, что Баджи шутит.
— Ты, я вижу, такая же озорная, какой была в Крепости! — сказала она, покачав головой.
Баджи грустно улыбнулась:
— Такая же?.. О нет, Фатьма, нет!..
Прощаясь, Фатьма сказала:
— Ты приходи ко мне в кино с Нинелькой. У нас картины идут первым экраном, бывают очень интересные, иной раз билетов не достать. Так ты заранее позвони мне, чтоб я для вас хорошие места забронировала.
— Спасибо, Фатьма, позвоню!
Баджи вспомнила, как в свое время уговаривала Фатьму перешагнуть порог театра. А вот сейчас… Да, многое в Фатьме изменилось. Похоже, что даже нос у нее стал чуть короче.
Баджи шла, убыстряя шаг. Скорей, скорей! Давно не была она на этой улице, ведущей к театру.
В комнатах дирекции что-то ремонтировали. В актерских уборных было пусто: по-видимому — репетиция, все на сцене.
Теперь, когда Баджи уже находилась в здании театра и предвкушала радость встречи с товарищами, с друзьями, ее вдруг охватила какая-то робость. Кто знает, что ждет ее?
Неторопливо прошлась она по безлюдному в этот час коридору-фойе, опоясывающему зрительный зал, постояла у стендов с фотографиями актеров. И, только услышав доносившиеся со сцены голоса, тихонько приоткрыла дверь в партер и проскользнула в полутемный зал.
Опустившись в кресло, Баджи всем своим существом ощутила покой. Робости как не бывало. Сколько знакомых, близких людей на сцене! Вот Гамид в обычной своей позе — сидит, обхватив колени руками. Вот Телли с ее неизменной челкой. Хороша, очень хороша, шайтан ее возьми! А вот и Чингиз за столиком — он что-то читает вслух, а перед ним полукругом сидят слушатели. Рядом с Чингизом какой-то незнакомый мужчина с волнистыми светлыми волосами, с виду не азербайджанец… Непохоже все это на репетицию.
На сцене шла читка пьесы. Баджи удивилась, что пьесу читает Чингиз, и кажется, что это его собственное произведение. Чингиз в роли драматурга? Баджи скептически усмехнулась: всего что угодно можно было ожидать от него, — только не этого! Но она тотчас упрекнула себя: не боги же горшки лепят! Возможно, война сделала Чингиза серьезнее, он сочинил что-то дельное. Очень хорошо, если так!
Кто-то из актеров скользнул равнодушным взглядом по креслам в партере. Баджи огорчилась: тут не так темно, чтоб не заметить, не узнать ее.
Взглянула в зрительный зал и Телли.
— Пусть умру, если это не наша Баджи сидит там! — раздался ее удивленный и радостный возглас. Вскочив с места, стуча каблучками, она пронеслась через помост, связывающий сцену с залом и, минуя пустые кресла, вмиг очутилась подле Баджи.
Вслед за Телли устремились к Баджи и другие. Баджи целовали, обнимали, забрасывали вопросами. Она не успевала отвечать.
— Место Баджи — не в зрительном зале, а с нами! — торжественно провозгласил Гамид, и тотчас, почти на руках, Баджи повлекли на сцену.
Особый, давно знакомый запах сцены… Старый облупленный задник, слегка покатый некрашеный пол… Любимый мир родной стихии шел Баджи навстречу.
Телли не спускала с нее глаз. Как радостно после разлуки снова увидеть подругу! Их связывают годы учебы, годы работы в театре. Разногласия и споры? Какое это имеет значение! Каждый вправе думать и поступать по-своему.
Чингиз стоял у столика в выжидательной позе: своим внезапным вторжением Баджи отвлекла внимание от пьесы, сбила творческое настроение.
— Может быть, перенесем читку на другой день, а сейчас организуем товарищескую встречу с Баджи? — предложил он с деланным радушием, за которым скрывалась досада.
Баджи искренне запротестовала:
— Нет, нет, читку нужно провести до конца. Дело — прежде всего!
— Ну, если ты такая деловая… — быстро согласился Чингиз.
Все вернулись на свои места. Баджи села между Гамидом и Телли. Шум сменился сдержанным перешептыванием, а затем и вовсе стих. Проплыли к Баджи две-три записки с приглашением в гости, на обед. И все успокоились.
Читать пьесу, как оказалось, Чингиз начал незадолго до появления Баджи, и теперь он любезно повторил для нее, что пьеса его — о наших днях, что действие ее происходит на фронте и в тылу. Он, Чингиз, как известно, не драматург, но за время войны у него накопилось много наблюдений, возникли интересные мысли, которые захотелось воплотить в пьесу и отдать ее на суд коллектива театра, с которым он в свое время был тесно связан. В среде этого коллектива не раз рождались удачные пьесы таких самодеятельных авторов, как он. Ну, вспомнить хотя бы пьесу Гамида «Могила имама».
— Мне особенно приятно, — сказал Чингиз, обращаясь теперь уже ко всем, — что число судей так неожиданно пополнилось опытной и талантливой актрисой, нашей Баджи-ханум. Кому, как не ей, прибывшей, можно сказать, с самого фронта, высказать свое мнение о пьесе, внести дополнения, поправки? — Он улыбнулся, и Баджи уловила в его улыбке дерзкий вызов и в то же время что-то заискивающее, заставившее ее понять, что в душе Чингиз не очень-то уверен в своем сочинении и старается заручиться ее поддержкой. — Итак… — он взялся за тщательно переплетенную рукопись.
На обложке — крупными буквами фамилия автора и название: «Наши дни». На первой странице, как обычно, — перечень персонажей. Джафар — офицер-фронтовик, Зумруд — его жена, врач тылового госпиталя, Исрафил — врач того же госпиталя, Валя — медсестра. И ряд других. Все они под рубрикой «действующие лица» как бы стоят в строю, до норы до времени безмолвные.
Но вот перевернута страница, и «лица» начинают говорить, действовать. Джафар, совершив недавно со сказочной легкостью ряд героических подвигов на фронте, приезжает в родной город. Вместе с ним — медсестра Валя, его фронтовая подруга. Дома Джафар обнаруживает, что он обманут: пока он воевал, Зумруд завела роман с его другом Исрафилом, ее начальником по работе в госпитале. В Исрафила по ходу пьесы влюбляется и Валя.
Баджи слушала и недоумевала: это пьеса о наших днях, о фронте и тыле, как объявил Чингиз? Но фронта и пьесе нет и в помине! Она видела его под Ленинградом, она знала, каким трудом, какой большой кровью достигается там каждый шаг… А тыл? Она видела промысловых рабочих, семью Арама и Юнуса, тетю Марию… Тыл, каким он предстал перед ней за эти дни в Баку, — совсем иной. С таким же успехом герои пьесы могли бы действовать в мирное время, где-нибудь на модном западном курорте. Пошлый любовный многоугольник, к которому автор цинично пристегнул войну!
Баджи слушала, и с каждой перевернутой Чингизом страницей недоумение ее росло, перерастало в возмущение и гнев. В замысле пьесы, в том, как он воплощался в слова и действия персонажей, было столько пошлого, коробящего и оскорбительного, особенно для нее, жены офицера-фронтовика! Даже сама манера, с которой Чингиз читал, вызывала у Баджи протест.
— Это все, что ты увидел в наших людях? — вырвалось у Баджи.
После радушной встречи, какую ей только что оказали, этот невольный возглас прозвучал неожиданно и резко. Чингиз смутился, не зная, что ответить.
— Мы уважаем, Баджи-ханум, ваш ленинградский опыт, ваши тяжелые переживания, но очень хотелось бы дослушать пьесу до конца, чтоб составить о ней исчерпывающее и правильное мнение! — пришел на помощь Чингизу светловолосый мужчина, сидящий рядом с ним. Баджи удивило, что говорил незнакомец на правильном, правда несколько книжном азербайджанском языке. Он говорил дружелюбно, но чуть свысока, как взрослые говорят с детьми, хотя едва ли был старше ее.
— Извините… — пробормотала Баджи. И тотчас, как только Чингиз вновь принялся за чтение, наклонилась к уху Гамида, шепотом спросила: — Кто это?
— Это новый друг-приятель Чингиза, Андрей Скурыдин. Он окончил восточный факультет, работает научным сотрудником в филиале Академии наук. Говорят, способный человек.
— А что связывает его с нашим драматургом?
— Насколько я понимаю — совместный отдых в ресторане «Интурист»!
— Откуда он?
— Откуда-то эвакуирован к нам.
— А здесь, на читке, как он очутился?
— В Комитете по делам искусств рекомендовали ввести его в наш худсовет…
Но вот наконец прочитана последняя страница, пришла пора высказываться. Как нередко бывает в таких случаях, никто не торопится выступать — не сразу соберешься с мыслями, не сразу найдешь верный тон. А кое-кто, возможно, и побаивается Чингиза — он злопамятен, мстителен.
Томительное молчание прервал бодрый голос Телли:
— Давайте поздравим нашего Чингиза с его первой работой как драматурга! — И она захлопала в ладоши.
Телли была почти искренна, — в чертах героини пьесы Зумруд она нашла что-то напоминавшее образ Эдили. В свое время, талантливо сыграв ту роль, она затем с успехом исполняла сходные роли и в других пьесах. Хорошо бы уже сейчас сделать заявку на роль Зумруд!
Баджи встретилась взглядом со Скурыдиным. «Вот теперь, уважаемая Баджи-ханум, вы можете говорить сколько вашей душе угодно!» — прочла она в его серых холодных глазах и в ответ подняла руку. Да, есть у нее что сказать! Она не будет сейчас анализировать пьесу с точки зрения драматургии. Она затронет лишь один простой, но важнейший вопрос: есть ли в пьесе хоть доля правды?
Чингиз слушал молча, нервно пощипывая усики: иное рассчитывал он услышать сегодня о своей пьесе. Дернуло же эту ленинградскую воительницу явиться сюда именно в этот день и в этот час!
— Поверь, Чингиз, я искренне сожалею, что твоя пьеса не получилась, — завершила Баджи с неожиданной мягкостью.
Слова эти не утешили Чингиза.
— Я хотел показать многообразие, сложность, жизнеспособность наших советских людей… — угрюмо начал он, собираясь с мыслями, но его прервал Гамид:
— А показал ты вместо этого одни только их слабости и неприглядные черты!
— Я хотел разоблачить индивидуализм и показать оптимизм… — продолжал Чингиз, становясь на скользкую для него почву теоретического спора.
Ему стали возражать и другие. Он упорствовал, огрызался, но не сумев устоять перед натиском большинства, вконец приуныл. С обиженным видом потянулся он к портфелю, чтобы положить в него рукопись, но Скурыдин удержал его руку:
— Слишком строго, товарищи, судите вы об этой пьесе! Забываете, что это первый драматургический опыт автора. Вот вы, уважаемая Баджи-ханум, вспомните, таким ли уж безупречным был ваш первый выход на сцену, если сравнить с мастерством, какого вы достигли в дальнейшем? Уверен, вы могли бы сейчас с успехом сыграть любую из женских ролей этой пьесы и уже одним этим избавить ее от некоторых справедливо отмеченных вами недостатков!
Серые глаза снова встретились с глазами Баджи, и она подумала:
«К чему эта лесть? Куда он гнет?»
А Телли, задетая последней фразой Скурыдина, насторожилась:
«Стоило Баджи появиться в театре, как в ней уже видят кандидатку на любую роль!»
— Не забывайте также, что «Наши дни» — пьеса о современности, и это требует от нас известной снисходительности, — продолжал Скурыдин. — И наконец… — голос его приобрел многозначительную интонацию… — Учтите, что об этой пьесе уже есть мнение, диаметрально противоположное высказанному здесь, и исходит оно от одного весьма ответственного товарища.
Баджи вспыхнула: до каких пор творческие вопросы будут обсуждаться с оглядкой на высокое, хотя и чуждое искусству начальство? Интересно, однако, узнать, кто же этот ответственный товарищ? Не иначе как кто-нибудь из покровителей Чингиза?
Баджи была близка к истине: Скурыдин имел в виду одного крупного деятеля, о котором Чингиз говорил как о своем тесте и который в действительности был лишь дальним родственником жены Чингиза. Этот загруженный работой человек, сдавшись на почтительные, но настойчивые домогательства Чингиза, перелистал его пьесу и пробормотал что-то вроде одобрения — зачем обижать мужа родственницы!
— И вы считаете, — спросила Баджи с насмешливым вызовом, — что этот весьма ответственный товарищ разбирается в пьесах лучше, чем мы, актеры, режиссеры, профессиональные работники театра?
Чингиз неодобрительно покачал головой: за такие слова Баджи придется ответить! А Скурыдин спокойно, чуть менторским тоном произнес:
— Дело не в том, кто лучше разбирается в пьесах; охотно верю, что вы и ваши товарищи по работе имеете в этом большой опыт. Но часто театр принимает во внимание мнение руководящих товарищей слишком поздно — когда пьеса уже поставлена. Почему бы сейчас, во избежание дальнейших трудностей и разочарований, не учесть наряду с мнением профессионалов сцены и советы высококультурных людей, в данном случае — того видного товарища, которого я имею в виду?
«Ну и демагог же ты!» — едва не вырвалось у Баджи.
Молчавшие до сих пор актеры вдруг осмелели, все признали в пьесе множество недостатков. Спорили долго и в конце концов посоветовали автору основательно переработать его творение.
И все же, после выступления Скурыдина, Чингиз приободрился и мог теперь положить рукопись в портфель с совсем иным чувством. Есть в пьесе существенные недостатки? Пусть укажут пьесу, где их нет! Разве что — у гениального Шекспира!
До слуха Баджи донесся смешок Чингиза, дружески склонившегося к Скурыдину:
— Воображает, что она в самом деле авторитетный судья! Чудачка!
Из театра Баджи возвращалась домой задумчивая, невеселая. Рядом, бойко постукивая каблучками, шагала Телли.
— Досталось же тебе в этом Ленинграде! — соболезнующе промолвила Телли, сбоку разглядывая осунувшееся лицо подруги.
— Да, пришлось нам с Нинелькой, как и всем другим, немало пережить… — холодно ответила Баджи. Ее покоробило: «в этом Ленинграде».
Они помолчали.
— И чего это Чингиз взялся писать пьесу? — спросила Баджи, пожимая плечами.
— Он, если помнишь, расстался с нашим театром задолго до твоего отъезда… — начала Телли, но Баджи поправила ее:
— Расстался? Точнее — его попросили уйти!
— Он от этого ничего не потерял!
Да, из театра Чингизу пришлось уйти из-за постоянных махинаций с «левыми» концертами. Нашлись, однако, друзья, пристроившие его в Комитет по делам искусств. Здесь, ловко жонглируя лозунгами и общими фразами об искусстве, он сумел быстро пойти вверх.
— А теперь что он делает в комитете?
— Его, говорят, назначают заведующим репертуарным отделом.
— На то самое место, где когда-то восседал Хабибулла-бек! Кстати, где он теперь, наш бек, чем занимается?
— Он — в упадке. По старому знакомству кое-кто подбрасывает ему корректуру на дом — тем он и живет. Небогато!
Чингиз — в роли вершителя судьбы репертуара? Этому трудно поверить!
— Ты можешь представить себе, Телли, что лечить, оперировать людей поручают не врачу; что строить мосты предлагают не инженеру; что вести самолет доверяют не летчику? Все возмутились бы подобной нелепостью! А вот руководить искусством, театром, ведать репертуаром нередко получает право и бездарный, неудачливый актер, и любой случайный человек. И никого это не удивляет, не возмущает, не трогает… Что же до Чингиза… Руководящая деятельность, наверно, показалась ему недостаточно прибыльной, поскольку он решил заняться еще и драматургией!
— Любой человек хочет стать богатым и знаменитым!
— И это заставило Чингиза взяться за написание пьесы?
— Он, вероятно, хотел при этом принести пользу и театру.
— Если только «при этом» — грош ему цена! — Баджи говорила резко и сама себя упрекнула: видно, блокада вконец испортила ее характер.
Телли развела руками:
— Странный ты человек, Баджи! Не успела вернуться, а уже всем и всеми недовольна, брюзжишь, наговорила товарищам колкости. Скажи на милость, что плохого сделал тебе Чингиз?
— Я злюсь на наши порядки: не справился человек с работой или, еще того хуже, — проштрафился, натворил бед — его увольняют, но тут же назначают на более ответственную должность.
— Номенклатура! — многозначительно произнесла Телли.
— Не номенклатура, а дура!
— Ты все про Чингиза?
— Если бы только про него!..
— Странно слышать такое от тебя! — Телли сделала ударение на последнем слове.
— Почему же именно от меня?
— Да потому, что ты у нас правоверная, высокоидейная — не то что я, грешница!
— А правоверная, высокоидейная должна, по-твоему, закрывать глаза на правду, лицемерить, в страхе, что кто-нибудь из глупцов и еще более наглых лицемеров объявит ее неправоверной и невысокоидейной?
Телли не отвечала, — такие споры вели обычно к ссоре — темперамента хватало и у той и у другой. Но сейчас Телли не хотелось спорить и ссориться — ведь целый год они не виделись. Ей было приятно идти рядом с Баджи, слышать голос, по которому соскучилась.
— Ну, что ж ты молчишь? — Баджи подтолкнула ее локтем. — Согласна со мной?
— Тебе, Баджи-джан, видней! — покладисто ответила Телли.
Да, она радовалась возвращению Баджи, хотя многое мешало ей отдаться этому чувству всем сердцем и делало встречу чуть-чуть натянутой. Пока Баджи была в Ленинграде, Телли исполняла роли, которые поручили бы ее подруге. Имя Телли в том году часто появлялось на афишах, стало популярным в городе. Ей казалось, что она — ведущая актриса, пожалуй незаменимая. А что будет теперь?
Настораживал и характер Баджи. Целый год Телли была свободна от вмешательства Баджи в сценическую работу подруги, в личную жизнь. Правда, вмешательство это было всегда благожелательным и дружеским, но оно докучало, раздражало Телли, — она не девочка, которую нужно на каждом шагу поучать. Ей, как и Баджи, — тридцать восьмой год. Она уже сама имеет право учить и наставлять молодежь, хотя, честно говоря, нет у нее к тому ни склонности, ни охоты. Хватает забот и без того!
Заботы Телли сводились главным образом к украшению своей внешности. Она считала это прямой профессиональной обязанностью актрисы, а образцом для нее служили знаменитые киноактрисы, которыми она любовалась на экране и на страницах иностранных журналов. Этими красочными журналами охотно снабжала ее Ляля-ханум, получавшая их из Франции от своих двоюродных сестер.
— Ты, как я вижу, всегда горой за Чингиза, — сказала Баджи, возвращаясь к мысли о его пьесе.
— Чингиз для меня — свой человек, а своих нужно поддерживать!
— Независимо от того, правы они или не правы?
— В любом случае!
— Ну, знаешь ли… — Баджи чувствовала, как все восстает в ней против Телли и что вот-вот разгорится ссора. Повернуться бы спиной и отойти!..
В полном молчании подошли они к дому, где жила Баджи.
— Спасибо, Телли, что проводила. Завтра, наверно, увидимся в театре…
Нинель, заметившая их с балкона, стремительно, с радостным возгласом, сбежала навстречу:
— Тетя Телли, дорогая!
— Какая огромная ты, Нинелька, — с маму ростом! — взволнованно восклицала Телли, то слегка отдаляя от себя девочку, чтоб лучше разглядеть ее, то снова прижимая к себе и целуя. — Сколько тебе — тринадцать, четырнадцать? Или, может быть, больше? Только худущая какая, настоящая палка!
— Вы, тетя Телли, еще не видели по-настоящему худущих. — Не спуская глаз с Телли, Нинель восхищенно промолвила: — А вы, тетя Телли, такая же красивая, как были, даже еще лучше! Наши девчонки в школе всегда любовались вами, когда видели на сцене или на улице!
Телли вынула из сумочки плитку шоколада, сунула девочке в руку.
— Вечно ты ее балуешь! — с притворным недовольством промолвила Баджи. — Вконец испортишь мне дочку.
— Балую?.. Да ведь Нинелька и для меня как родная дочь! — прошептала Телли с неподдельной нежностью в голосе…
Судьба избавила Телли от тягот материнства, и Телли-актриса была довольна этим. Но Телли-женщина порой испытывала тоску по ребенку, не высказанную вслух, запрятанную где-то в глубине» Кому же, как не дочке подруги, девочке, которую она знала с пеленок, было дарить свою неистраченную материнскую ласку?..
«Ах, Телли, Телли! Все в Тебе перемешано — и доброе и дурное. И не так-то просто не дружить с тобой!» — подумала Баджи.
— Поднимемся к нам, выпьем чаю, расскажешь о себе, как жила, как работала, — предложила она, взяв Телли за руку.
А за другую руку взяла ее Нинель.
В то время как Баджи была в Ленинграде, Телли познакомилась, а затем и сошлась с неким Мовсумом Садыховичем, с которым жила теперь в своей квартире почти на семейном положении.
За чашкой чая Телли коротко рассказала о своем избраннике, и у Баджи создалось не слишком лестное представление о нем. Далеко не молод, определенной профессии не имеет. К тому же — одной ногой все еще в прежней семье.
Без ложной скромности Телли сообщила, что он в ней души не чает, и Баджи в ответ лишь незаметно улыбнулась — за долгие годы она не впервые слышала подобное из уст Телли о любом из ее поклонников. Уходя, Телли пригласила Баджи к себе, чтоб познакомить со своим другом…
Мовсум Садыхович оказался мужчиной лет под пятьдесят, невысокого роста, с брюшком. Сквозь темные седеющие волосы просвечивала старательно зачесанная лысина.
Несмотря на годы и полноту, он был очень подвижен, расторопен, особенно когда хозяйка дома томно обращалась к нему с какой-нибудь просьбой. Похоже было, что он и впрямь души не чает в Телли. Гостеприимный, разговорчивый хозяин, он оказался неплохим собеседником, любящим театр и кино, он знал политические и хозяйственные новости, умел к месту рассказать анекдот.
И Баджи подумала:
«Хорошо, если б Телли относилась к нему по-настоящему, всерьез!»
Почувствовав расположение гостьи, Мовсум Садыхович откровенно и просто принялся рассказывать о своем прошлом…
Сын бедного лоточника, он с детства изведал нелегкий труд: дешевые сладости на шатком лотке отца не делали слаще жизнь многодетной семьи, и мальчику с малолетства пришлось работать разносчиком газет. Летом раскаленный асфальт обжигал его босые ноги, зимой от сырости и холода они у него коченели.
Счастьем было для парнишки, когда его наняли в типографию подметальщиком. Не обошлось там и без курьеза: плохо владея русским языком, слыша, как взрослые вокруг обращаются друг к другу по имени-отчеству, он сам однажды назвал себя Мовсумом Садыховичем, и с того дня все только так и величали его. В типографии добрые люди обучили его грамоте, он стал работать в наборном цехе. Листы, пахнувшие свежей краской, сдружили его с печатным словом, много объяснившим ему в окружавшем сложном мире.
Охваченный воспоминаниями, Мовсум Садыхович не поленился и достал откуда-то старую любительскую фотографию, где он, щуплый молодой человек с винтовкой в руке, с повязкой на рукаве, стоит в группе красногвардейцев.
— Газанфар! — воскликнула Баджи, остановив взгляд на одном из них.
— Не кто иной, как он, — охотно подтвердил Мовсум Садыхович и удивленно спросил: — А вы, Баджи-ханум, откуда знаете его?
— Газанфар — мой близкий друг, друг моего покойного отца, я знаю его с моих детских лет!
— Я одно время был под началом Газанфара… Теперь он в Москве, большой человек…
Да, в первые годы революции молодой Мовсум Садыхович шагал рядом с Газанфаром, участвовал в подавлении мартовского мятежа в Баку.
Казалось: двигаться и двигаться бы ему дальше, вперед, по этому славному пути. Но не все в жизни складывается так, как можно того ожидать.
Не таясь, Мовсум Садыхович рассказал, что во время партийной чистки его обвинили в национализме, а где-то повыше не сразу разобрались в его жалобе. Следовало, конечно, поскольку обвинение было несправедливым, настойчивее добиваться правды, но он тогда разобиделся и больше никуда не обращался.
— Подвернулись другие интересы, с героическим прошлым было покончено, — с иронией завершил он.
Баджи слушала, и кое-что в его биографии казалось ей неясным, вызывало недоумение. Так, из его слов можно было понять, что теперь жизнь его проходит в трех городах — в Баку, Москве, Тбилиси. Воспользовавшись тем, что Мовсум Садыхович вышел в кухню похозяйничать, Баджи, понизив голос, спросила Телли, где место его постоянного жительства, и получила неожиданный ответ:
— Я — не паспортный стол, мне все равно, где Мовсум прописан. Мне важно, что он меня любит!
— А ты — его?
— Я в своей жизни, как знаешь, по-настоящему любила только Чингиза.
— И теперь его любишь?
— Теперь его любит другая — его жена, родственница одного местного владыки! — В голосе Телли чувствовалась обида, и Баджи подумала:
«Не может Телли простить Чингизу, что он предпочел ей женщину с влиятельными родственниками».
— Зачем же ты продолжаешь встречаться с ним?
Ноздри Телли раздулись, глаза дерзко блеснули:
— Не все же такие недотроги, как ты!.. Что ж до Мовсума, то я не считаю себя перед ним в долгу: у него, помимо меня, есть старая семья — жена, дочь, старуха мать. Он их любит, заботится о них, содержит в большом достатке… Жена его, правда, неизлечимо больна, но она все же — законная жена, а я… — Телли развела руками.
Дочку Мовсума Садыховича Баджи увидела у Телли в тот же вечер. Ей понравилась застенчивая миловидная Мариам, ровесница Нинель. Отец был с девочкой ласков, угощал ее, сунул в сумочку деньги. Ласкова была с ней и Телли, и Баджи приятно удивилась этому, хоть мелькнула у нее мысль, что Телли просто подлаживается к своему другу.
Взглянув на золотые часики, Мариам вдруг заторопилась: рано утром — в школу! Мовсум Садыхович вышел проводить ее.
— Откуда у него средства, чтоб жить так широко? — спросила Баджи. — Где он работает?
— В Бак… гор… Какое-то длиннющее название — никак не могу запомнить!
— А кем?
— По снабжению кем-то.
— Как я поняла из его слов, он в прошлом — полиграфист? Почему же он теперь «по снабжению кем-то»?
— Да мало ли кем был человек в прошлом? Ты тоже не с колыбели актриса! Рыба ищет где глубже, а человек — где лучше.
Она подошла к трельяжу, и в его зеркалах тут же возникли три Телли. Все три, окинув себя одобрительным взглядом, стали поправлять челку.
Баджи подумала:
«Удобная вещь — трельяж! Перед ним нет нужды вертеть головой, как перед простым зеркалом — сразу видишь себя со всех сторон. Ах, если б мог он показать Телли не только ее внешность!»
В дальнейшем Баджи не раз приходилось слышать от Телли о частых отлучках Мовсума Садыховича из Баку.
«Что за дела носят его из края в край с чемоданчиком, а порой и с одним портфелем в руке, то в Москву, то в Тбилиси, то в Ташкент?» — удивлялась Баджи.
Расспросы эти явно были не но душе Телли. И Баджи перестала допытываться: в конце концов — не ее дело, куда и зачем он ездит!
Как ни старалась Баджи отдалить встречу с Шамси — мало радостей сулила она старику, да и ей самой, — но он узнал, что племянница вернулась, и пришлось Баджи пойти в Крепость: не заставлять же старика на восьмом десятке тащиться к ней на другой конец города, чтоб спросить о своем сыне.
Ана-ханум, лежа на коврике в галерее и греясь в лучах солнца, встретила гостью равнодушно.
— А-а… Приехала… — протянула она, не вставая. А на вопрос о Шамси ответила: — Дядя твой пошел к Балых-аге. — Уловив в лице Баджи недоумение, Ана-ханум пояснила: — Это младший брат хаджи Абдул-Фатаха. — И с упреком добавила: — Наверно, уже забыла покойного муллу?
— Балых-ага?.. — переспросила Баджи. — Странное имя!
Оно и в самом деле было необычным, так как означало: Господин Рыба.
Ана-ханум стала объяснять:
— Рассказывают, что мальчишкой купался он в море, нырнул и три дня и три ночи оставался под водой. Искали его, искали — никак не могли найти. А на четвертый день парень вынырнул целехонек — как ни в чем не бывало! С той поры и стали называть его Господин Рыба и считать любимцем аллаха, вроде как бы святым. Не знаю, правду люди говорят или врут… А живет теперь Балых-ага в том тупике, в том доме, где жил когда-то его брат — там и найдешь сейчас моего старика.
По мере приближения к дому, где жил Балых-ага, Баджи испытывала все большее беспокойство. Ей удалось отмолчаться у Фатьмы в ответ на расспросы о Бале. Теперь же… Шамси настойчив и захочет добиться правды о сыне. А как рассказать старику о последних встречах с Балой в Ленинграде?..
Бала пришел к ней в один из первых дней войны. Беседа их, обычно оживленная, в то утро не клеилась.
— Ты когда собираешься домой? — спросила она.
— Я получил телеграмму из института: до вызова должен продолжать работу в Ленинграде. Я ведь, как знаешь, от военной службы освобожден — из-за плохого зрения.
Несколько дней Бала не появлялся, и она удивлялась: неужели уехал, не зайдя проститься? Непохоже это на него!
И вдруг Бала пришел. На нем была непомерно широкая солдатская гимнастерка, на ногах — огромные, пахнущие смолой солдатские башмаки, икры ног неумело обвиты парусиновыми обмотками.
— Не удивляйся моему виду — я записался в народное ополчение, — сказал он, поправляя очки. — И уже нахожусь на казарменном положении. — Взглянув на Нинель, он с преувеличенной живостью добавил: — Я обязательно получу увольнительную, и мы втроем опять побродим но городу, по самым красивым, самым интересным местам… Обещаю тебе, только ты, Нинель, скорей поправляйся!
Спустя несколько дней он снова явился. Но обещания своего не сдержал. И не потому, что Нинель была еще больна.
— Я пришел проститься, — сказал он. — Мы уходим на фронт через три часа.
— На фронт?.. — К этому слову тогда еще не привыкли, оно ужасало. — И через три часа?..
Она подошла к Бале, обняла его. Бала — боец народного ополчения, уходящего на фронт! Она помнила его маленьким мальчиком, которого когда-то нянчила, которому покупала чурчхелы — колбаски из муки с виноградным соком, — чтоб унять его детские слезы. Она вновь почувствовала себя ответственной за него. Но что могла она сделать, что сказать в такую минуту? Волнуясь, она сунула в его вещевой мешок все, что было в доме съедобного.
В передней, уходя, Бала обернулся:
— Если со мной случится что-либо плохое, не спеши, Баджи, сообщать нашим.
— Ничего плохого не случится! — ответила она наперекор своим мыслям.
— Я так, на всякий случай.
А спустя полгода приходил в ее отсутствие какой-то солдат, просил соседей передать, что часть, в которой служил Бала, попала в окружение…
В тупике, ведущем вверх, к дому, где жил Балых-ага, на уличных ступенях сидели люди с мешками, с пухлыми соломенными кошелками, в каких обычно носят продукты. Дверь во двор оказалась запертой, и Баджи пришлось настойчиво постучать, прежде чем появилась служанка, смерившая ее взглядом с головы до ног и неохотно пропустившая через порог. Во дворе на скамейке сидели несколько человек, с виду посолидней тех, что сидели на улице. Все здесь напоминало ожидание в приемной — не то у должностного лица, не то у врача или у адвоката.
В сумрачном дворике Шамси не сразу узнал Баджи — глаза его утратили былую остроту, с какой распознавал он когда-то в своем магазине узор, краски, густотканность ковров. Наконец он узнал ее и устремился к ней с несвойственным его годам порывом. И вдруг, уже почти подойдя к ней, остановился в нерешительности… Сказать «здравствуй», как говорил он ей обычно? Приветливо протянуть руку? Сердечно обнять племянницу? Но что собирается она сообщить ему? Какие новости принесла? И подобно тому, как некогда, приобретая ценный ковер, он готов был переплатить, — так и сейчас, чтоб получить добрую весть, он готов был проявить щедрость — если не деньгами, то хотя бы словами и лаской.
— Благодарение аллаху, что вернулась! — воскликнул он с искренней радостью, как всегда проникаясь теплом к тому, кто мог дать ему желанное. Он обнял Баджи своими большими неловкими руками и увлек в дальний пустынный конец двора. — Рассказывай, Баджи-джан, рассказывай, дочка, о моем дорогом сыне, о Бале! — прошептал он с надеждой, с мольбой в голосе.
Баджи слушала его, а в ушах ее звучал и другой голос:
«Если со мной случится что-либо плохое…»
— Ну, что же ты?.. — заторопил ее Шамси.
— Жив и здоров твой сын Бала, шлет тебе сыновний привет! — уверенно сказала наконец Баджи, и Шамси расцвел: как давно и трепетно ждал он этих слов!
Он стал расспрашивать:
— А где Бала сейчас — все в Ленинграде? И почему не пишет родному отцу?
— Сразу видно, Шамси-ага, что ты не служил в солдатах: свое ружье-то не бросишь ради бумаги и пера!
— А почему другие пишут — к слову сказать, мой внук Абас? Пишет он своей матери, а мне, деду своему, прислал фотографию — стоит с винтовкой в руке.
— Не сравнивай Балу с Абасом: место, где находится Бала, — секретное.
— Абас тоже в секретном — ему на конверте вместо адреса пишут номер.
— Твой сын — в особо секретном.
Шамси с сомнением покачал головой. Баджи сама чувствовала, как наивны и невразумительны ее ответы, как малоубедительны доводы. А Шамси, вперив в нее испытующий взгляд, стал допытываться, как живет-здравствует его сын, и все трудней становилось Баджи отвечать. Признаться, не ожидала она такого напора от старика. В какую печальную комедию ввергла она его и самое себя!
Спасение пришло неожиданно.
— Балых-ага просит к себе Шамси-агу! — послышался вдруг резкий голос служанки, и Шамси, подтолкнув Баджи, увлекая ее за собой, устремился к галерее, ведущей в комнаты.
В помещении, где они очутились, царил полумрак — окна были прикрыты ставнями, — и освещалось оно одинокой свечой, несмотря на свисавшую с потолка люстру с гроздьями лампочек. В глубине, за столом, в колеблющемся пламени свечи Баджи увидела пожилого человека с отечным желтым лицом. Перед ним лежала огромная книга в ветхом кожаном переплете. Все говорило о том, что здесь стремятся создать атмосферу таинственности.
— Доброго здоровья, Балых-ага! — почтительно произнес Шамси, подойдя к столу и низко поклонившись.
Балых-ага, небрежно ответив на приветствие, остановил удивленный взгляд на Баджи.
— Это моя племянница, дочь покойного брата моего Дадаша, — поспешил объяснить Шамси. — Я ее вырастил, воспитал!
Балых-ага снисходительно кивнул Баджи и со скукой перевел взгляд на Шамси, полагая услышать то, что уже неоднократно слышал от него.
Сегодня, однако, Шамси не стал томить Балых-агу сетованиями о сыне. Не стал просить вознести аллаху молитву, чтоб тот сохранил жизнь и здоровье Бале. Не стал докучать просьбой, чтоб в молитве сын был назван «воином Красной Армии Шамсиевым, Балой Шамсиевичем» — как будто без полного имени и звания всемогущий аллах не поймет, о ком тревожится, по ком болит сердце отца.
— И вот, — продолжал радостным тоном Шамси, — племянница моя отплатила мне за добро сторицей — привезла мне из дальних краев, с самого, можно сказать, фронта, доброе известие: жив и здоров мой сын Бала!
В последних словах прозвучала счастливая уверенность. И лицо Балых-ага в ответ расплылось в самодовольную улыбку:
— А кто тебе, Шамси, обещал, что так оно и будет?
— Ты, Балых-ага, именно ты предсказывал! — с готовностью признал Шамси, склонив голову.
Балых-ага положил руку на лежащую перед ним книгу и торжественно провозгласил:
— Коран в моих руках всегда скажет правду! А я ради тебя всегда готов раскрыть святую книгу!
— Не заглянешь ли ты в нее ради меня и сейчас? — просительно произнес Шамси. — Племянница-то ведь моя уже не первый день как из Ленинграда, давно не видела Балу. Как он там, мой мальчик, сейчас?
Балых-ага раскрыл книгу, толстым пальцем полистал ее страницы и, высоко подняв брови и что-то бормоча, углубился в таинство прорицания.
Баджи следила за ним: любопытно, что он там вычитает?
— Жив и здоров твой сын Бала! — важно вымолвил наконец Господин Рыба, захлопнув книгу, и Баджи в смущении отметила, что таким же был и ее ответ на вопрос Шамси.
Порывшись в кармане, Шамси вынул припасенные деньги, с благодарной улыбкой положил их на стол. И тут же тяжело вздохнул: приятно получать поддержку аллаха, — обидно только, что за нее приходится платить. Увы, за все, за все хорошее в жизни приходится расплачиваться!
Балых-ага ловким движением сбросил деньги в раскрытый ящик стола и поспешно задвинул его…
«Ну и мошенник же ты, Господин Рыба!» — брезгливо подумала Баджи, вновь очутившись с Шамси в сумрачном дворике и видя, как по зову служанки уже кто-то другой спешит на их место.
В тупике, на уличных ступенях, все так же терпеливо сидели люди с мешками, с пухлыми соломенными кошелками, в ожидании, когда их впустят во двор.
Баджи искоса взглянула на Шамси, семенившего рядом с ней по кривой уличке старой Крепости. Он шел, думая о чем-то своем, и лицо его было озарено счастливой старческой улыбкой.
Обедала Баджи с дочкой в столовой, неподалеку от театра. Обед отпускали по карточкам, и он был весьма скромным, но тем, кто не забыл скудного блокадного пайка, он еще долго казался пиршественным.
Столовались здесь преимущественно творческие работники. Пообедав, люди не спешили уходить — беседовали, курили. Каждодневные встречи сближали, превращали столовую в своего рода клуб.
Однажды, сидя с Нинель за столиком, Баджи услышала за спиной знакомый скрипучий голос и, обернувшись, увидела Хабибуллу. Взгляды их встретились, и Хабибулла, на мгновение опешив, заторопился к Баджи.
— Рад, очень рад видеть тебя и твою дочку в наших родных краях! — воскликнул он, расплываясь в дружелюбной улыбке и усердно кланяясь. — Добро пожаловать!
— Спасибо, — сухо отозвалась Баджи, стараясь не дать Хабибулле втянуть себя в разговор, от которого ничего приятного не ждала.
— Особенно рад видеть вас обеих невредимыми, здоровыми, красивыми. Представляю, сколько страданий перенесли вы там, в холодном, мрачном Ленинграде! Бомбежки! Голод! — патетически восклицал Хабибулла, и лицо его выражало сочувствие, но Баджи, сделав над собой усилие, лишь из вежливости пробормотала в ответ два-три слова.
Опасения ее были не напрасны — Хабибулла подсел к столику и готов был завязать беседу, но тут кто-то из друзей Баджи, зная ее отношение к Хабибулле, поспешил к ней на выручку, отозвав его в сторону, как бы но делу. Хабибулле не оставалось ничего другого, как заговорить с Нинель.
— Кем считали тебя в Ленинграде — азербайджанкой или русской? — неожиданно спросил он девочку.
Нинель не ответила. Обычно такие вопросы смущали ее, и ей было стыдно, если иной раз она отвечала в угоду спрашивающему.
— Так кем же? — настойчиво переспросил Хабибулла. — Азербайджанкой? Русской?
— Да не все ли равно кем? — с досадой воскликнула Нинель, не вполне понимая, чего он домогается от нее, но чувствуя, какой ответ пришелся бы ему по душе.
— Все равно, говоришь ты? — с укоризной произнес Хабибулла. — О нет, девочка, далеко не все равно! Пора бы тебе понять это — не маленькая! В наше время национальность ребенка определяется по материнской линии, и, значит, ты должна считать себя азербайджанкой.
Как удивилась бы Нинель, узнав, что еще с недолю назад в беседе с одним юношей, отец которого был азербайджанец, а мать русская, Хабибулла высказывал противоположное мнение: отец, и только отец испокон веку определяет национальность ребенка!
— Ну, а сама-то — кем ты себя считаешь? — не унимался Хабибулла.
— Я дочь моей матери, но от этого не перестаю быть дочерью моего отца!
Видя, что Хабибулла собирается уходить, Баджи вернулась к своему столику.
— Славная у тебя, Баджи, дочка! Умница, вся в мать! — умильно произнес Хабибулла, все еще не теряя надежды разговорить Баджи.
Приятно слышать такие слова, если даже их произносит такой человек, как Хабибулла.
— Вам, Хабибулла-бек, и на своих дочек жаловаться не приходится! — в ответ сказала Баджи. — Я недавно беседовала с ними и скажу не льстя: прекрасные девушки!
— Прекрасные, да не слишком! — проворчал Хабибулла, и умиление сошло с его лица. — Все время трутся возле маменькиного подола и слушают, что она им наговаривает на их родного отца. Не хочется мне говорить плохое про Фатьму — она твоя родственница, — но если быть откровенным, скажу: она сделала все, чтоб испортить моих дочек!
Баджи не стала возражать: он все равно не поймет, что ни Фатьма, ни Лейла, ни Гюльсум ни в чем перед ним не виноваты и что только он сам виной тому, что стал для своих дочерей чужим.
— Ну, а про Абаса что вы скажете? — спросила она: неужели он безразличен и к судьбе своего единственного сына, фронтовика? Ведь даже ворон, как говорится, жалеет своего вороненка!
— О моем сыне Абасе?.. — глухо переспросил Хабибулла. О, если б он только смел высказать то, что рвалось из души. У большинства отцов тревога за воюющих сыновей облегчалась сознанием, что дети их рискуют жизнью за правое дело. Иное было у Хабибуллы. Так, получив от Абаса письмо, что он представлен к награде, Хабибулла почувствовал гордость за сына, но вместе с тем и осудил его: незачем мальчишке рисковать жизнью за Советский Союз!
— Абас — в армии, воюет с немцами… — промямлил Хабибулла.
Еще не раз встречала Баджи Хабибуллу в этой столовой — здесь коротал он время, подсаживаясь то к одному, то к другому столику, и вызывал в памяти Баджи почти забытую картину «Чашки чая» в «Исмаилие», где он угодливо юлил между столиками богачей. Давно исчезла та «Чашка чая» и скрылись куда-то богачи, но Хабибулла, даже здесь, в этой скромной столовой, оставался верен себе: подсаживался к тем, кто поизвестней да повлиятельней…
Случилось здесь как-то Хабибулле оказаться за одним столиком со Скурыдиным. Узнав, что тот востоковед, тюрколог, Хабибулла осторожно заговорил с ним о турецкой литературе.
Они стали встречаться, у них нашлись общие темы. Скурыдин имел доступ к научным фондам библиотеки и время от времени давал Хабибулле на прочтение газету, журнал, охотно делился со своим новым знакомцем различными сведениями о современной Турции, не появлявшимися в широкой печати.
Вычитал Хабибулла в одном турецком журнале и то, что успехи немцев в начале войны возродили и окрылили в Турции пантюркизм. Тот турецкий журнальчик в статье «Туркизм ждет» с приложенной к ней картой будущей «Великой Турции» сообщал, что в Анкаре уже создан комитет, который ставит своей задачей отторжение Азербайджана от Советского Союза и присоединение его к Турции. И что глава объединения пантюркистов — генерал-лейтенант ферик Нури-паша, тот, кого Хабибулла с давних пор считал образцом борьбы за «Великую Турцию» и своим старым другом.
— Великая Турция! — восхищенно шептал Хабибулла, не в силах оторвать зачарованного взгляда от карты и журнальчика и забыв о присутствии Скурыдина. На этой карте границы «Великой Турции» до того расширились, что включали в себя Кавказ, Закавказье, Крым, Среднюю Азию, часть Сибири, Волгу до Казани, причем Волга называлась Турецкой рекой.
«Великая Турция…» Да, еще совсем недавно, летом, немцы успешно наступали на Воронежском, на Сталинградском, на Кавказском направлениях, они уже подошли к предгорьям Кавказского хребта. Но вот настали осень, и в холодный ноябрьский день советские войска вдруг перешли в наступление под Сталинградом. Кто знает, что ждет немцев этой зимой? Увидит ли Хабибулла своего друга Нури-пашу снова у берегов Каспия, подле больших ворот дворца ширван-шахов?
Лишь много времени спустя Хабибулла узнал то, что скрыто было от него в годы войны. Его друг Нури-паша в победное для немцев лето был в Берлине, где гитлеровская ставка уже выработала план совместного с Турцией похода на Советский Азербайджан. Но в день, когда все было готово к вступлению Турции в войну и президент Исмет Иненю позвонил по телефону германскому послу фон Папену, чтоб сообщить, что Германия получает нового союзника, немец проболтался турку о наступлении советских войск под Сталинградом. И Иненю, так и не сообщив послу о решении Турции, тотчас отменил мобилизацию.
«Великая Турция…» Сколько раз обманывала ты надежды Хабибуллы, своего преданного друга и слуги, верившего в твой могучий, заманчивый, но призрачный образ!
Порой Хабибулла понимал несбыточность своих мечтаний о «Великой Турции», даже стремился избавиться от них, как от навязчивого бреда, однако до конца жизни так и не смог совладать с собой. Было в этом что-то напоминавшее неразделенную больную любовь на всю жизнь.
Второй год войны был на исходе. Битва на Волге, битва в предгорьях Кавказа остались позади.
По нескольку раз в день заглядывала Баджи в почтовый ящик на двери. Все нет и нет от Саши писем.
Не было вестей и от тех, с кем делила Баджи тяготы блокадных дней. И она недоумевала: не пропадают ли письма, не забыли ли ее ленинградские друзья? Уж не на ветер ли брошено было «будем держать связь»? А может быть, случилось что-нибудь похуже?..
Но вот наконец в руках Баджи письмо.
— Это из Ленинграда… От доктора, который лечил Нинель… — говорит она в ответ на вопросительный взгляд тети Марии.
Баджи испытывает чувство неловкости. Конечно, молено было договориться с доктором Королевым писать «до востребования» — это избавило бы ее от подобных неловких минут. Но таиться, что-то скрывать от тети Марии представляется Баджи недостойным, оскорбительным для них обеих. Да и что, собственно, ей скрывать? Она по-прежнему любит Сашу, и только Сашу. А к Якову Григорьевичу питает чувство благодарности и дружбы…
Началось, впрочем, их знакомство в Ленинграде чуть ли не с ссоры. Уже лежали у Баджи в сумочке билеты на поезд в Баку, все было готово к отъезду, когда Нинель вдруг почувствовала себя плохо, у нее поднялась температура, началась рвота.
— Не хочу вас пугать, но похоже, что у девочки острый гепатит, — сказал врач, внимательно разглядывая белки глаз Нинель. Это и был доктор Королев — знакомый хозяйки дома, Веры Юрьевны, у которой Баджи с дочкой поселились в Ленинграде.
— Ге-па-тит?.. — Баджи впервые услышала это слово.
— Это инфекционная желтуха, серьезная болезнь. Придется вашей девочке полежать в постели.
— Спасибо, доктор, за совет, но… — кивком головы Баджи указала на чемоданы и баул, стоящие У двери наготове.
Королев задержал взгляд на Баджи:
— Вы, наверно, издалека?
— Мы из Баку, из Азербайджана!.. — За этим слышалось: мы не можем задерживаться, в такое время нам нужно быть дома!
— Понимаю… Но будет хуже, если болезнь девочки задержит вас в дороге.
— Как-нибудь доедем!
— Больная, если я не ошибся в диагнозе, станет опасной для окружающих, особенно в поезде, в тесноте.
— Девочка, наверно, простудилась, и все!
— Возможно, вы более опытный инфекционист, чем я, — ответил Королев, пряча насмешливую улыбку. — И все же я, как врач, решительно не советую вам уезжать, пока не сделаете анализ.
Вера Юрьевна, присутствовавшая при этом разговоре, сказала:
— Прислушайтесь, Баджи, к совету Якова Григорьевича — отложите отъезд на два-три дня, выяснится, что с девочкой, а там видно будет.
— Вот это голос разума! — воскликнул Королев, опередив ответ Баджи. Сунув стетоскоп в карман, он выписал рецепт, объяснил, как вести себя с больной, обращаясь при этом не столько к Баджи, сколько к Вере Юрьевне.
Баджи нахмурилась: от ленинградца можно было бы ждать большего уважения к женщине — она столько слышала об их вежливости.
— Надеюсь, Яков Григорьевич, вы заглянете к нам и завтра? — спросила Вера Юрьевна.
— Рад быть полезным, но с завтрашнего дня я не принадлежу себе — нас в госпитале переводят на казарменное положение, — разведя руками, чуть виновато ответил Королев.
Только сейчас Баджи обратила внимание, что он в новой, еще не обношенной гимнастерке, со «шпалой» в петлице… Высокий, темноволосый, лет сорока… Впрочем, что ей до всего этого? Существенно лишь, что из-за него придется отложить отъезд.
— Примите мое уважение! — сказал врач, прощаясь, и Баджи показалось, что насмешливая улыбка вновь мелькнула на его губах.
— Спасибо!.. — буркнула она в ответ.
Она долго не могла успокоиться: еще что выдумал гепатит! И все же через день пришлось скрепя сердце признать, что врач был прав: Нинель становилось все хуже, она ничего не ела, на теле все явственней проступала желтизна. А главное — анализ подтвердил: гепатит…
День шел за днем, а Нинель все не поправлялась. Как упрекала, как кляла себя Баджи за то, что не уехала в первый же день войны! Они давно были бы в Баку, дома. Как подвела ее дочка с этим проклятым гепатитом! И, сидя у постели больной, Баджи со смешанным чувством жалости и укора смотрела на похудевшую, желтую Нинель.
Так просидела она возле больной дочки немало томительных дней, а события на фронте тем временем становились все более грозными для Ленинграда. Немцы пересекли эстонскую границу, с боями продвигались на северо-восток. Под их натиском советские войска продолжали отступать. К середине августа немцы вышли на линию Октябрьской железной дороги, прервали прямую связь с Москвой, с югом. А вскоре они перерезали и последнюю железную дорогу, связывавшую Ленинград со всей страной. Баджи с ужасом узнала, что сквозь сжавшееся до предела вражеское кольцо ушел последний поезд…
Прошла неделя, и вдруг налетели вражеские самолеты. Залпы зениток, разрывы бомб, дым пожарищ, нависший над крышами, багровый отблеск пламени на ночном небе… И первые жертвы налетов.
Много лет назад, заглянув как-то в учебник по анатомии, который всюду носила с собой Телли, Баджи воскликнула:
— Интересная наука — анатомия!
Словно напророчила она себе этим невинным замечанием: пришлось ей в те осенние дни в Ленинграде поступить на курсы медсестер и, взявшись за такой же учебник, поближе познакомиться с этой интересной наукой. Правда, учеба на курсах была недолгая — в Ленинграде в ту осень над учебниками не засиживались.
— Надо вам пойти в госпиталь к Якову Григорьевичу — он устроит вас на работу, — сказала Вера Юрьевна, когда Баджи показала ей свидетельство об окончании курсов.
Баджи колебалась: она чувствовала себя виноватой перед ним, ей не хотелось обращаться к нему. Но она все же согласилась: приятней ли будет стучаться в двери любого другого госпиталя, искать работу там, где нет ни одной знакомой души?..
Как изменились улицы, недавно выглядевшие такими красивыми, оживленными!
Витрины магазинов заколочены дощатыми щитами. Парки и скверы, радовавшие глаз зеленью и цветами, теперь изрыты траншеями. На стенах многих домов надписи: «Вход в бомбоубежище». А вот и совсем жестокая рана: разрушенная стена обнажает пустоту в доме, где вчера еще была жизнь.
У высокой чугунной ограды Баджи остановилась: в глубине палисадника виднелось большое желтое здание, у входа стояли две санитарные машины. Похоже, что здесь.
В поисках Королева Баджи бродила по длинным госпитальным коридорам, робко заглядывала в палаты. Сколько раненых! А в самом конце коридора, вплотную одна к другой, расставлены аккуратно застеленные койки.
«Наверно, и этим недолго пустовать», — невесело подумала Баджи…
— Вы ли это, дочь солнечного Азербайджана? — вдруг прервал ее мысли чуть насмешливый голос Королева.
— Теперь, доктор, и не без вашего участия, я — ленинградка! — ответила Баджи, разглядывая его высокую фигуру в белом халате.
— Как ваша девочка? К сожалению, я был лишен возможности навещать ее — сами видите… — Кивком головы в белой шапочке Королев указал на длинный ряд дверей, ведущих в палаты. — Надеюсь, она совсем здорова?
— Здорова, но еще очень слабенькая… Спасибо вам, Яков Григорьевич, за внимание, которое вы нам оказали тогда.
Мягким движением руки Королев остановил ее:
— Стоит ли об этом говорить!.. А сейчас — чем могу быть полезным?
В его голосе слышалась дружеская готовность, и Баджи решилась:
— Я бы хотела работать в госпитале!
Этой просьбы Королев не ожидал.
— Люди нам нужны… — сказал он. — Но преимущественно с медицинским образованием.
— Я окончила курсы медсестер.
— Вот как?.. — Опять этот слегка насмешливый тон! Не глядя на свидетельство, протянутое ему, он спросил: — А с больными-то вы имели дело?
— Какая мать не сидела у постели больного ребенка?
— Кем бы вы хотели работать? — спросил он, словно не замечая, что она уклонилась от ответа.
— Кем смогу.
— А где вы работали прежде, до войны?
— В театре.
— Вы актриса?
— Да…
Баджи тут же пожалела о сказанном: еще сочтет ее белоручкой и откажет.
— Вашей барышне я выписывал рецепт на фамилию Филиппова. Это и ваша фамилия?
Баджи кивнула. Не рассказывать же, что в пылу борьбы за равноправие она сохранила в паспорте, рядом с фамилией Саши, и свою девичью, ставшую затем ее фамилией по сцене.
— А имя и отчество ваше?.. Как ни странно, я до сих пор не знаю, как вас зовут.
Баджи всегда испытывала неловкость, когда ее именовали Баджи Дадашевной — слишком уж солидно.
— В Азербайджане меня звали Баджи-ханум или попросту Баджи, — ответила она.
— Баджи?..
— Это означает: сестра, — пояснила Баджи.
Улыбка на лице Королева обнажила ровные белые зубы.
— Выходит, сама судьба велела вам работать в госпитале сестрой! Что ж, будем звать вас на азербайджанский лад, попросту: Баджи!.. Конечно, если вы не против!
Письмо от доктора Королева… Кажется, никогда не уйдет из памяти Баджи Ленинград и знакомый госпиталь, ставший тогда родным домом.
Вот она в белом халате и белой косынке бесшумно двигается в переполненной, душной палате. Тихий стон останавливает ее, она склоняется над раненым. Он появился здесь день-два назад, фамилия его — Ахмедов. Смуглое лицо, нос с горбинкой. Может быть, земляк?
Она обратилась к нему по-азербайджански, по оказалось, что Самих Ахмедов — узбек, из Ташкента. Они разговорились, и она спросила, приходилось ли ему видеть на сцене актрису Халиму-ханум?
— Халиму-ханум! — воскликнул Самих Ахмедов, словно услышал имя близкого человека. — Да и кто ж у нас в Узбекистане не знает Халиму-ханум? Замечательная актриса, смелая женщина!
Забыв о боли в руке, упрятанной в лубок, Самих рассказал, с каким трудом, с какой опасностью для жизни пробивали себе путь на сцену первые актрисы-узбечки. Но все это — позади!
Баджи слушала и одобрительно кивала: она-то хорошо знала все это из уст Халимы, да и ей самой привелось пережить кое-что в таком роде. Но она не прерывала Самиха: ей было приятно, что молодой солдат с уважением отзывается о мужестве и талантах узбекских актрис, о ее подруге Халиме.
— А вы что, с Халимой-ханум знакомы? — спросил Самих, почувствовав, что Баджи заговорила о ней неспроста.
— Переходя реку, спинами столкнулись! — шутливо ответила она, умалчивая правду.
Детство и юность ее прошли в среде людей тяжелого физического труда, и ей иной раз казалось, что в профессии актрисы есть нечто праздное, быть может даже, барское. И это — невзирая на многие часы каждодневного упорного и нервного труда актрисы!
В углу палаты лежал раненый по фамилии Багдасарян. У него был тяжелый осколочный перелом обеих голеней, и врачи опасались, что он останется калекой. Больной лежал молча, неподвижно, натянув одеяло до глаз. Зачем ему знать, что она — актриса?
Рядом с Багдасаряном лежал раненый с забинтованной головой — Клюшкин, по профессии шофер. Человек он был веселый, язык у него был острый, не знающий полутонов и не всегда ласкающий слух, особенно женский. Он любил вести разговоры об интеллигенции, делил ее на «научную» и «вшивую».
— Научный никогда не сидит в машине на переднем сиденье, потому что ему некогда болтать с нашим братом шоферней. А вшивый — тот обязательно сядет рядом с шофером, для показу: смотри, мол, какой я демократ! — разглагольствовал Клюшкин. — Вшивый ходит в шляпе, в бостоновом костюме, а сморкается в кулак.
Теперь, когда Баджи вспоминает Клюшкина, она не может не улыбнуться, прощает ему его грубость. Но тогда… Кто знает, к какой категории он бы ее причислил? Ему-то уж совсем не к чему было знать, что она актриса!..
Слабый голос раненого жалобно просил:
— Сестра, у меня повязка ослабла…
Она спешила на помощь. Она была неопытна, но руки у нее были, как сказал доктор Королев, неглупые.
То и дело слышалось:
— Сестрица… Пить…
Она подносила кружку с жидким морсом к губам раненого.
— Сестрица Баджи, нельзя ли газетку принести?
Можно, конечно, можно!
В такие минуты она забывала о своей профессии, ей хотелось одного: быть для них настоящей сестрой…
Однажды после утреннего обхода доктор Королев задержал ее.
— Наши больные что-то заскучали нынче… — озабоченно начал он, не глядя на нее.
Где-то неподалеку ухнул снаряд, и она ответила:
— Есть от чего…
Да, воздушные налеты продолжались, артиллерийский обстрел день ото дня становился сильней. Нормы хлеба и продуктов снижались в третий раз. Нерадостны были и вести с фронта — немцы заняли Киев, Одессу, вышли на подступы к Москве.
— Надо бы наших молодцов развлечь… — продолжал Королев, не обращая внимания на новые глухие разрывы, на лампочку, ходившую из стороны в сторону как маятник.
— Хорошо бы!.. Но чем?
— Да мало ли чем? Кому, как не вам, знать это?
Что-то вроде упрека услышала она в этих словах: доктор, видно, вспомнил, что она — актриса. Возможно, он принял ее за оперную певицу?
— Вы подумаете и, конечно, найдете что-нибудь подходящее! — сказал он, и ей польстило, что он так уверен в ней.
— Я найду! — решительно ответила она.
Легко было сболтнуть: я найду! Куда трудней оказалось найти что-то подходящее. Может быть, стихи? Когда-то на выпускном вечере, ободренная Сашей и друзьями, она решилась прочесть по-русски стихи Пушкина, и даже сам Виктор Иванович похвалил ее…
В многолюдной душной палате выступать было трудно, к тому же ее смущал азербайджанский акцент.
Но мало-помалу она убеждалась, что изможденные лица раненых оживляются. В дверях то и дело появлялись ходячие больные из соседних палат, слышался шепот, одобрительный смысл которого ей, актрисе, был понятен. И она приободрилась.
Она прочитала отрывок из «Кавказского пленника» — тот, который читала на выпускном вечере в техникуме. Ее поощрили дружными аплодисментами, и она рискнула прочесть и из «Медного всадника». Но этим исчерпывался весь ее скромный репертуар на русском языке! А как быть дальше? Она оглядела лица слушателей и поняла: им понравилось, они ждут. Даже печальные глаза Багдасаряна, обычно устремленные куда-то в потолок, сейчас смотрели на нее с ожиданием.
И тогда она запела:
Как чинара стройна…
Никогда не считала она себя певицей, а эту простую армянскую песню она не пела уже много лет. Сначала голос ее звучал робко, слабо, но потом окреп, стал звонким.
— Сестрица, откуда вы знаете эту песню?.. — донесся до нее хриплый шепот из угла палаты, когда смолкли аплодисменты.
Она подошла к койке Багдасаряна, ответила ему, что в Баку есть у нее друзья армяне. Чудесные люди! Арам Христофорович — заслуженный нефтяник. Его жена Розанна — душа-человек. Их дочери — Сатеник и Кнарик. И вот старшая, Сатеник, научила ее этой песне.
— Хорошая песня! — сказал Багдасарян.
— Сато — моя невестка, жена моего брата, — сказала она тогда, обрадованная, что Багдасарян наконец заговорил. Казалось, песня родной Армении вдохнула в него жизнь.
— Хорошие люди охотно поют песни всех народов… — сказал он. — Вы, сестра, наверно, слыхали о поэте Саят-Нова? Он сочинял песни на трех языках — на родном армянском, на грузинском и азербайджанском.
Она почувствовала, что эта тема близка ему, и сказала:
— Азербайджанский поэт Физули говорил: если знаешь один язык, ты — один человек; знаешь два — дна человека.
— Выходит тогда, что Саят-Нова — много людей: ведь он владел многими языками!
Оказалось, что угрюмый Багдасарян умеет шутить!..
— А ты, Багдасарян, что ж не споешь нам эти песни? — неожиданно вмешался Клюшкин.
— У меня — как в пословице: песен знаю много, а петь не умею! — ответил Багдасарян.
— Так чего ж ты про своего салат-дрова зря распространяешься?
Возникла пауза. Казалось, Багдасарян вновь надолго замолчит. Ах, как разозлилась она в тот момент на Клюшкина!
— Скажите, Багдасарян, это что, имя такое — Саят-Нова — или фамилия? — попыталась она возобновить разговор.
Он вяло ответил:
— Псевдоним.
— Любопытно все же узнать, что он означает, — с преувеличенным интересом спросила она.
— Одни считают, что Саят-Нова означает «царь песнопений», другие — что «владыка морей», третьи — что «новый учитель». А есть даже такое толкование: «знаменитый охотник».
— А где он жил? — допытывалась она, не давая Багдасаряну передышки.
— В Тбилиси, лет двести назад. Когда иранский хан Ага-Мамед овладел городом, поэта Саят-Нова убили… Это участь многих великих поэтов, которые говорили тиранам правду… Лермонтов, Пушкин… Помните: «Волхвы не боятся могучих владык, а княжеский дар им не нужен…»
Багдасарян снова оживился, охотно продолжал беседу. Рассказал, что он окончил педагогический институт, был учителем в Ленинакане, руководил археологическим кружком…
Сказал свое слово и Самих Ахмедов:
— Спасибо за песни, сестрица! У нас в Узбекистане говорят: кишлак, где верховодит мулла, — труслив, а где главенствует певец, — храбр. Но кому же, как не солдатам, нужна храбрость? Ведь за трусом смерть гонится!.. Отанге рахмат!
Приятные слова! По-узбекски они буквально означают: «Спасибо твоему отцу!», а в переносном смысле — «молодец!». В техникумские годы она впервые услышала их от Халимы…
— Сестрица, а что поется в той песне, которую вы пели? — заинтересовался вдруг Клюшкин.
Она перевела слова песни на русский язык. Простая народная песня о тенистой чинаре!
Чинара… Баджи до сих пор не могла понять, чем так задела та песня внимание солдат, чем затронула их сердца. Не тем ли, что напомнила о родных краях, быть может, о той, что так же стройна и красива, как чинара? Не тем ли, что вызвала думы об ушедших мирных днях, когда в полуденный зной ее широкие листья давали прохладу влюбленным?
Тогда, в палате, среди раненых, Баджи не задумывалась над этим. Она снова и снова пела, декламировала на родном языке, даже лихо прошлась в танце между койками, где пошире. А раненые все хлопали и просили:
— Еще, сестрица, еще!
— Просим, Баджи!
— Пожалуйста!
И тут она разошлась: в тесной палате она ухитрилась устроить представление «внутри ковра» и «верблюд». Куда-то исчезли годы, отделявшие от той поры, когда девчонкой она давала подобные представления в доме Шамси. И вот тут-то больные по-настоящему развеселились, многие смеялись до слез.
В дверях палаты она вдруг заметила высокую фигуру доктора Королева. Он улыбался, и она поняла, что он очень доволен.
Тот день был для нее особенно тяжелым: с утра она принимала новых раненых, выполняла свои обычные многочисленные обязанности, а затем, не успев отдохнуть, добрых два часа развлекала больных. Она была голодна, едва держалась на ногах.
Но на сердце у нее — впервые за дни войны — было радостно и легко.
Южное солнце обогрело Нинель, она окрепла и осенью, придя в школу, уже не выделялась среди подруг своей худобой.
За время, что ее не было в Баку, одноклассницы заметно повзрослели, стали поглядывать в зеркало, кое у кого в портфеле таилась пудреница. Те, кто постарше, шептались друг с дружкой о чем-то, для Нинель не вполне понятном.
Подруги охотно ходили с ней в кино, где работала Фатьма, — здесь гостеприимно встречали не только Нинель, но и ее спутниц. Перед входом в кино обычно толпились молодые люди и подростки, к которым Нинель уже успела приглядеться. Она окидывала их пренебрежительным взглядом: здоровые парни — могли бы найти себе более достойное занятие, чем дымить папиросами, глазеть по сторонам и задевать девочек всякими глупыми словами.
По дороге домой подруги обменивались впечатлениями о виденном на экране. Если фильм не был связан с войной, Нинель равнодушно слушала высказывания подруг, почти не принимала участия в беседе. Но большинство фильмов было в ту пору о войне, они возвращали Нинель к дням, проведенным в Ленинграде. Она оживлялась, с горячностью критиковала или хвалила картину…
Увлечение кино явно мешало школьным занятиям Нинель, она стала лениться, небрежно, наскоро делала уроки и спешила во второй, а то и в третий раз посмотреть понравившуюся картину. Это немало огорчало Баджи. При желании девочка могла бы учиться на «отлично». Она смышленая, начитанная, у нее прекрасная память. Вдобавок, ее избавили от работы по дому — сиди за книгой и учись! И Баджи дивилась нерадивости Нинель, и порой удивление ее переходило в раздражение и гнев: слишком легко дается все нашим дочерям — не мешало бы почаще напоминать этим лентяйкам, как тяжело давались знания их матерям!
— Не могу понять, не все ли равно: два дэ в треугольнике или три? — восклицает Нинель в ответ на упреки матери.
Баджи с жаром объясняет дочке, как ей понадобится все это в будущем, говорит о пользе геометрии, забывая, как сама ненавидела все эти а-бэ-цэ: у матерей, видно, своя правда.
— Сейчас не время утыкать нос в учебники — война! — изрекает Нинель.
— Именно сейчас долг каждого школьника учиться как можно лучше. Смотри, если не возьмешься за ум, тебя в конце концов выгонят из школы.
— Невелика беда — уйду в армию!
— Сначала надо вырасти!
— Тетя Фатьма говорила, что Абаска ушел на фронт, когда ему едва исполнилось семнадцать.
— Но не четырнадцать же!
— Я видела фильм, где мальчик лет десяти попадает на фронт… — Нинель делает паузу. — Странная ты у меня, мама: в Ленинграде восхищалась нашими смелыми ребятами, а сейчас ведешь себя совсем по-другому.
— Прекрати болтовню и сейчас же садись готовить уроки! — говорит Баджи в сердцах.
Но тут же задумывается: а как бы поступила она, Баджи, если б дочке было сейчас не четырнадцать, а семнадцать лет, как Абаске? Благословила бы она свою Нинель на подвиг? Пли хитрила бы с ней и с собой, выискивав благовидные предлоги, чтоб удержать Нинель дома, и оправдывав себя тем, что война уже отняла у нее любимого мужа?..
— Напрасно ты коришь свою дочку, — как-то сказала ей Телли. — Нинелька — хорошая девочка, а в том, что она жаждет подвигов, нет ничего удивительного, — это так на нее повлиял Ленинград. А вообще-то она — вся в тебя! Не ты ли еще в техникуме, в стрелковом кружке, вечно твердила про воинственную Хеджер, восхищалась ею? Вот и дождалась, что дочка твоя хочет стать советской Хеджер. Как говорится: что положишь в котел — то и сваришь!.. — Довольная своим заключением, Телли миролюбиво добавляет: — Никуда, впрочем, твоя Нинелька не убежит — можешь спать спокойно!
Чингиз сознавал, что критиковали его пьесу в какой-то мере справедливо, и много месяцев томился над рукописью, исправляя и дорабатывая ее. Но успехи были незначительны.
Приложил к ней руку и Скурыдин, но тоже без особого результата. Чингиз пытался привлечь в соавторы писателя профессионала, по серьезные драматурги отклоняли его предложения, другие же оказывались не многим талантливей, чем автор.
Как раз в эти трудные для Чингиза дни объявлен был республиканский конкурс на лучшую пьесу. И тут вконец озлобленный неудачами Чингиз решился на дерзкий шаг: бравируя лестным отзывом того, кого он называл своим тестем, он правдами и неправдами добился, что его детище, хотя и с пространными оговорками, было отмечено членами жюри.
Оставалось воспользоваться своим положением в комитете и включить пьесу в репертуарный план, а затем, невзирая на протесты многих работников театра, продвинуть ее на сцену…
На общественном просмотре спектакля было людно — привлекало название: «Наши дни». Явилось много народу с заводов и промыслов.
Пришли посмотреть спектакль и Юнус с Сато. Юнус, правда, долго колебался, идти ли, — как всегда, дел на промысле по горло! Но все же решился: нельзя, в самом деле, «все нефть да нефть»!
До начала спектакля Чингиз в черном костюме, с цветком в петлице, расхаживал но фойе и в проходах партера, самодовольно пощипывая усики, улыбаясь друзьям и знакомым, заполнившим но его приглашению три лучшие ложи.
Но вот и «Наши дни»… На сцене ходили, разговаривали, завязывали какие-то отношения, а в зрительном зале между тем зрело недоумение: мало кто представлял себе жизнь в наши дни столь легкомысленной и пустой. В зале присутствовали и военные, уже успевшие испытать все тяготы фронта. Как могли они без досады смотреть на то, что изображало их, фронтовиков, как в кривом зеркале?
Сходное чувство волновало и Юнуса. В кои-то веки вырвался он с промысла в театр, и вот что он видит! Неужели хоть одна из этих женщин похожа на его сестру, работавшую в госпитале? Или на его жену Сато, стремящуюся сделать все для отдыха нефтяников, подбирая им хорошие книги, организуя спектакли и концерты?
Насупившись, сдвинув брови в одну полоску, — как всегда, когда он бывал чем-нибудь недоволен, — сидел Юнус рядом с Сато, не покидая кресла даже во время антракта. Он корил себя, что не спросил у сестры, стоит ли смотреть спектакль. В другой раз надо быть осмотрительней. А сейчас незачем зря тратить время, пора уходить!
Мало-помалу, не дожидаясь конца спектакля, стали покидать свои места и другие. Из-за кулис Баджи видела, как в зале то тут, то там, стыдливо пригнувшись, одна за другой, скользят фигуры к выходу…
Обычно после общественного просмотра следует обсуждение спектакля, но Чингиз, поняв, что его ожидает, предложил, за поздним временем, отложить обсуждение на один из ближайших дней. Те немногие, кто еще оставался в зале, легко приняли его предложение и заторопились к выходу.
Традиция предписывала автору устроить банкет для участников спектакля после премьеры, но Чингиз, уверовав в успех своего творения, поторопился подготовить в соседней столовой встречу уже ко дню просмотра. Кое-кто из приглашенных несмело заметил, что сейчас, пожалуй, не время для этого, по Чингиз поспешно заверил, что его друзей ждет всего лишь скромный товарищеский ужин. А тут еще разнесся слух, что завсегдатай театра и друг Телли Мовсум Садыхович прислал в подарок к ужину ящик вина. Как же можно было отказаться сесть за красиво накрытый стол, составленный из ряда столиков, за которыми актеры и театральные служащие обедали обычно по карточкам?
Тамадой избрали Чингиза — для таких случаев он самый подходящий человек. И первое слово он дал Скурыдину: его друг — критик, ему и карты в руки.
Чего только не говорил Скурыдин, удивляя всех своим азербайджанским языком! Восторженно отзываясь о талантах писателей Азербайджана, он приветствовал рождение нового драматурга, хвалил «Наши дни» — пьесу, продолжающую, по его мнению, славные традиции классиков азербайджанской драматургии.
Баджи слушала и удивлялась.
Скурыдин задал тон, а ужин и вино Мовсума Садыховича довершили его старания: полились хвалебные речи. И Баджи с унынием подумала: «Неужели только для того устраивают банкеты, чтоб льстецы приятно щекотали самолюбие виновника торжества, а аплодисменты укрепляли в нем уверенность в собственных добродетелях и талантах?»
Поднял бокал и Мовсум Садыхович — ящик отменного золотистого садиллы давал ему на это право.
Мовсум Садыхович заговорил о своей любви к театру, о давней симпатии к данному коллективу, мастерство которого особенно порадовало его в сегодняшнем спектакле.
— Перед моими глазами еще и сейчас, как живая, стоит Зумруд в исполнении нашей замечательной Телли-ханум, одной из самых талантливых актрис Азербайджана! — проникновенно закончил он свою речь, вперив в Телли восхищенный взор.
Раздались одобрительные возгласы, рукоплескания. Баджи и Гамид понимающе переглянулись. Да, Телли поистине создана для таких ролей — несмотря на пошлый текст пьесы, она сумела создать живой, даже яркий образ. Талантливая она, эта Телли, что ни говори! Сидит сейчас во главе стола, разрумянилась от похвал и вина, растрепала свою челку. Хорошенькая, моложавая. Приятно на нее смотреть!
За столом все шло своим чередом. Один оратор сменял другого, тост следовал за тостом, звенели бокалы. Иногда казалось, что поток славословий иссяк, но тамада неизменно находил кого-нибудь, готового с бокалом в руке поздравить театр и драматурга с творческой победой.
— А вы что сидите скучные, молчите, словно воды в рот набрали? — обратился Чингиз к Баджи и к Гамиду: эта пара, как всегда, — заодно. Застольные речи размягчили сердце Чингиза, захотелось вдруг проявить великодушие. — Высказывайся, Баджи, откровенно, не стесняйся — здесь все свои!
Баджи была в нерешительности. Приглашение на банкет она приняла, уступив просьбам товарищей, игравших в спектакле, но уж во всяком случае не собиралась выступать за банкетным столом, тем более что мнение свое о пьесе она достаточно ясно высказала еще на читке.
— Ну, что скажешь о нашем сегодняшнем спектакле? — со сладкой улыбкой подзадоривал Чингиз.
Баджи встала. Что ж, если он так настаивает, — пусть пеняет на себя.
— Надеюсь, на меня не будут в обиде, если не соглашусь с теми, кто расхваливал спектакль, — начала она. — Прежде всего нельзя создать подлинно хороший спектакль на слабой драматургической основе,
Чингиз отвесил шутовской поклон:
— Спасибо, Баджи-джан, за комплимент!.. Впрочем, ничего иного я от тебя не ждал… Но вот — еще один вопрос… — Он хитро прищурился: — Не скажешь ли, каково твое мнение об игре Телли?
— Все мы ценим Телли за ее талант. В свое время она создала в «Севили» замечательный образ Эдили, и многие зрители помнят его по сей день, а сегодня, но правде говоря, Телли в новой роли только повторила его… Ты, Телли, не обижайся на меня — ведь я хотела…
Телли оборвала ее:
— Знаю, знаю! Сейчас ты но обыкновению скажешь, что тебе обидно за меня, за мой талант, который я преступно растрачиваю, не развиваю, и что раз мне много дано, то и много с меня спрашивается… Надоело! Похвалы такого рода только причиняют боль.
— Хирург также причиняет боль, когда хочет вылечить! — возразила Баджи.
— Не воображай, что любому дано право брать на себя роль хирурга.
Разговор принимал неприятный оттенок, всем хотелось поскорей прекратить его.
— Может быть, теперь наш мудрый Гамид скажет свое слово? — спросил Чингиз.
Гамид, как и Баджи, не собирался выступать, но неуемные похвалы Скурыдина задели его за живое. Отставив бокал в сторону, он поднялся, лицо его стало сосредоточенным и серьезным.
— Товарищ Скурыдин говорил много лестного о пьесе и о спектакле «Наши дни»… Хочу думать, что отзывы его искренни. Но есть в них одно «но». Товарищ Скурыдин руководствуется устаревшими мерками в оценке произведений нашей литературы и искусства, а это приводит к оправданию многих наших слабостей и недостатков.
— У нас сегодня банкет, а не дискуссия, — одернул Гамида чей-то голос, но в ответ с разных сторон послышалось:
— Говори, Гамид, говори!
— Пусть доскажет!
И Гамид, подождав, пока стихнет, продолжал:
— Я верю, не за горами время, когда наши литература и искусство будут оцениваться другой меркой. А пока… бытует, к сожалению, несколько барский тон, не побоюсь сказать — покровительственный тон, когда по малому счету оцениваются наши художественные произведения. Такие оценки замедляют развитие искусства и литературы. Нам прощают, с нас не требуют… Об этом, правда, не принято открыто говорить, и я могу показаться не слишком любезным, если скажу, что ваши, Скурыдин, похвалы служат тому примером.
Гамид сел, залпом опорожнил бокал. Возникло неловкое молчание.
— Надеюсь, Андрей, ты ответишь? — обратился Чингиз к Скурыдину.
— Признаться, не думал я, что мое доброе мнение о пьесе и о спектакле обернется столь жестокой отповедью в мой адрес, — сказал Скурыдин сухо и поднялся, делая вид, что готов выйти из-за стола.
Движением руки Чингиз остановил его.
— Мой друг Андрей Скурыдин искренне любит нашу азербайджанскую культуру, и мне стыдно за тех, кто относится к нему без должного уважения! — воскликнул он.
— Боюсь, что такая любовь не идет на пользу! — ответил Гамид.
— Не забывайся! Ты посягаешь на дружбу народов!
— Напротив, креплю ее! Наш народ с гордостью говорит: в дружбе нужно быть равными или совсем не дружить!
Благодушие и веселье, недавно царившие за столом, испарились. Все разом заговорили, заспорили. Отменное золотистое садиллы Мовсума Садыховича теперь способствовало бурному течению спора.
Цветок в петлице парадного костюма Чингиза завял, поник, словно отражая чувства его обладателя…
На улицу Телли вышла под руку с Мовсумом Садыховичем. Небрежно попрощавшись с Баджи, она сказала поучающе:
— Зря идешь против своего коллектива — ничего этим не добьешься!
— На мою сторону станет высший коллектив! — с уверенностью ответила Баджи.
— Что это еще за высший коллектив?
— Наш зритель!
Телли хотела что-то ответить, но Мовсум Садыхович решительно увлек ее за собой.
Детище новоявленного драматурга оказалось неполноценным, хилым. Спектакль «Наши дни», как и предсказывала Баджи, быстро сошел со сцены — по приговору зрителей.
Те, кто с бокалом в руке славословил пьесу, мало-помалу убеждались в своей неправоте. И даже ярую ее защитницу Телли покидал творческий подъем, когда приходилось играть в почти пустом зале.
Все громче велись разговоры в кулуарах театра, в артистических уборных, в столовой, что, поставив пьесу Чингиза, театр совершил ошибку. Все чаще слышался призыв вернуть театр на правильный творческий путь.
— Наше искусство должно быть орудием против фашизма! — со страстью возглашал Гамид.
Не впервые слышала Баджи такие речи. Но с особой силой ощутила она правду этих слов в Ленинграде…
Однажды в серый осенний день она впервые увидела во дворе госпиталя зеленый автобус с бригадой артистов. С их приездом все в госпитале пришло в движение. Раненые заторопились, заковыляли в бомбоубежище, превратившееся в зрительный зал.
Она ухитрилась урвать время и заглянуть туда к началу сатирической сценки: фюрер, красуясь усиками и жидким клином волос на лбу, принимает от генерала фантастическую сводку о параде фашистских войск в Москве. Лающий голос бесноватого то и дело прерывался дружным хохотом зрителей.
Потом представлена была сцена из «Женитьбы» Гоголя. Дебелая купеческая дочка Агафья Тихоновна и трусливый надворный советник вели жеманный диалог. Какими оглушительными аплодисментами, разнесшимися под низкими каменными сводами бомбоубежища, наградили актеров люди в серых больничных халатах!
А после концерта гостей угощали пшенной кашей и сладким чаем — роскошь по тем временам!
Дебелая купеческая дочка превратилась в хрупкую миловидную женщину, по имени Лариса; актер Геннадий, игравший Подколесина, оказался ее мужем. Оба были удивлены, узнав, что их новая знакомая в халате медсестры — актриса, и стали усердно советовать ей перейти к ним на работу в военно-шефскую комиссию.
Особенно настойчив был начальник бригады Арнольд Львович, пожилой суетливый мужчина с добрым лицом. Услышав в ответ, что Баджи нравится ее работа в госпитале, он с серьезным видом стал уверять, что в его агитбригаде она найдет себе применение и как медсестра.
— Я вам сейчас перечислю наших больных, — говорил он, загибая один из другим свои короткие пальцы. — У баянистки нашей — дистрофия и такие отеки — вам и не снились! У танцора Феди — по минус восемь диоптрий в каждом глазу, за это его и не взяли в армию, как он ни просился. И теперь, когда наш Федор отбивает чечетку, я дрожу, как бы он сослепу не лягнул зрителя ногой. А у меня самого, извините, — давление ровно двести на сто!
Баджи быстро сблизилась со всей бригадой — веселые, славные люди! А Октябрьскую годовщину, после того как зеленый автобус исколесил немало дорог от одной воинской части к другой, она праздновала вместе с доктором Королевым в квартире своих новых друзей Ларисы и Геннадия.
На чистой белой скатерти, на красивых тарелках, напоминавших о лучших временах, разложена была скромная, чтоб не сказать скудная, еда, добытая сообща но карточкам. Но зато какие искренние, прочувствованные слова говорили за этим столом актеры, как верили люди, собравшиеся за бедным блокадным ужином, в победу и как горды были своим посильным участием в борьбе с врагом!
Не обошлось в этот праздничный вечер и без домашнего дивертисмента, и она, Баджи, не желая отставать от товарищей, решилась сыграть кое-что из своих ролей в азербайджанских пьесах.
— Талант! — искренне хвалил Арнольд Львович, следя за мимикой, жестами и выразительной, хоть и незнакомой речью артистки. И снова, с опаской поглядывая на доктора Королева, актеры завели разговор о том, что Баджи следовало бы работать у них в агитбригаде.
— Как человек, любящий театр, я, конечно, согласен с большинством, но как врач и начальник отделения госпиталя — протестую! — отшучивался доктор…
Новые друзья долго не давали о себе знать, и Баджи, обеспокоившись, решила их навестить.
Еще с улицы увидела она, что дом, в котором жила актерская чета, полуразрушен. Она с трудом разыскала своих друзей в уцелевшем флигеле того же дома. Они жили теперь в комнатушке, окна которой были заделаны фанерой, и тусклый свет коптилки сеял по стенам мрачные колеблющиеся тени. В углу, в железной печурке, горели обломки какой-то мебели.
Лариса, с обвязанной головой, лежала на диване, безучастная ко всему. К ней притулился, подобрав нош, укутанные одеялом, Геннадий. А рядом на стуле сидел, непривычно пригорюнившись, Арнольд Львович.
Приход Баджи их обрадовал, но ненадолго: все трое были озабочены своими делами.
— Никак не могу прийти в себя… Голова кружится, тошнит… — виновато пояснила Лариса. — Вот, отлеживаюсь перед концертом… — Она вопросительно взглянула на Арнольда Львовича.
— Никуда ты, мой друг, не поедешь — говорю тебе это в который раз! — решительно заявил тот.
Что и говорить, положение было не из приятных: часа через два бригада должна выехать с концертом в воинскую часть на передовую, а Лариса всерьез занемогла. Кто развеселит фронтовиков сценой из «Женитьбы»? Да и Геннадий не больно-то хорош — ноги ему совсем отказывают.
Геннадий, чувствуя себя ответственным за свою партнершу, с трудом поднялся с дивана.
— Может быть, сбегать к кому-нибудь из наших актрис — попросить заменить Ларису? — предложил он.
— Сбегайте, молодой человек, сбегайте, если еще не забыли, как это делается! — с печальной иронией ответил Арнольд Львович, наблюдая, как тяжело поплелся Геннадий к выходу. Затем перевел растерянный взгляд на Баджи, беззвучно зашевелил губами.
Понурый вид всегда веселого, энергичного начальника бригады вызвал у Баджи жалость.
— Арнольд Львович… А что, если мне попытаться заменить Ларису?.. — робко спросила она.
Арнольд Львович мгновенно преобразился.
— Блестящая мысль! — воскликнул он, хлопнув в ладоши. — Чем черт не шутит!
С дивана слабым голосом отозвалась Лариса:
— Но Баджи ведь даже с текстом Агафьи незнакома…
— Ошибаешься, Ларочка, в техникуме мы играли отрывки из «Женитьбы»!
— Когда это было! И играли-то вы, наверно, на азербайджанском языке?
— Но я не раз слышала, как вы с Геннадием исполняли одну сцену на русском. А на память свою я не жалуюсь!
— Не знаю, право, что сказать…
Но тут, на глазах Ларисы, Баджи вдруг превратилась в знакомую купеческую дочку. Почти не исказив текста, она произнесла несколько реплик.
Арнольд Львович вскочил с места.
— Баджи, дорогая, вся надежда на вас!.. — Он схватил со столика Ларисы тетрадку, сунул в руку Баджи. — Заучивайте текст! — И бесцеремонно усадил ее на стул поближе к коптилке.
Баджи уткнулась в тетрадку — времени было в обрез. В комнате стало тихо, и только в печурке, ярко запылав, потрескивали остатки этажерки, подброшенные Арнольдом Львовичем. Затем послышалось бормотание Баджи, она вставала, жестикулировала. А Лариса ревниво наблюдала за ней, как раненый воин, отдавший оружие в руки товарища.
Наконец вернулся Геннадий, остановился на пороге, прерывисто дыша.
— Ну как — сбегали? — с усмешкой осведомился Арнольд Львович.
Геннадий виновато пробормотал:
— Неудача.
— А у нас наоборот — удача! — Арнольд Львович кивнул на Баджи. — Немедленно начинайте репетировать! — приказал он оторопевшему Геннадию…
Всю жизнь будет помнить Баджи зимний день, темную полосу дороги по снежному покрову замерзшего озера.
Холодный ветер проникал сквозь фанерную крышу автобуса, актеры сидели, закутавшись кто во что, тесно прижавшись друг к другу. Где-то рвались снаряды.
Город давно стал фронтом, с этим ленинградцы уже свыклись. Но передовая, передний край… Что будет с дочкой, если матери не суждено вернуться?.. Стараясь отвлечься от беспокойных дум, Баджи повторяла про себя текст роли. Постепенно в воображении формировался «свой» образ Агафьи Тихоновны, новые, не «Ларисины» интонации и жесты, и она вновь ощутила себя не только случайной дублершей, но творящей актрисой.
Автобус вдруг круто остановился. Военный в белом маскировочном халате подошел к кабине водителя.
— В порядке! — сказал он, проверив пропуск. — Но ехать дальше не советую — немцы бьют по трассе.
— Не впервой, как-нибудь проскочим! — отмахнулся водитель, берясь за баранку, но его удержал Арнольд Львович.
— Погоди, сумасшедший, ты всех нас костьми уложишь! — сказал он и, выйдя из кабины, объявил: — Вынужденная задержка, товарищи!
Актеры вышли на дорогу поразмяться. Притопывая, гулко похлопывая себя, пошагали взад и вперед. Затем снова расселись по местам.
Время шло, а обстрел не прекращался.
— Мы опаздываем… — прервал молчание Геннадий.
— Вам, видно, не терпится оставить вашу Лару вдовой! — оборвал его Арнольд Львович. — Забываете, что за всех здесь отвечает ваш начальник Арнольд Львович!.. Вот если бы снаряды грозили только ему одному, он давно бы проскочил через этот идиотский обстрел!
Ему не возражали.
— Можно мне, Арнольд Львович, сказать свое мнение? — вырвалось у Баджи. — Я, правда, здесь человек случайный, но…
— Случайных в нашем агитавтобусе нет!
— В таком случае скажу, что вы обижаете ваших товарищей, когда отделяете их от себя!
— Отделяю от себя?.. — Арнольд Львович опешил: такая мысль никак не приходила ему на ум. — В конце концов, поступайте, как вам угодно! — сказал он. — Что, мне надо больше, чем всем вам?.. Поехали!..
Не проехали и полкилометра, как автобус занесло на повороте и он едва не столкнулся со встречным грузовиком. Сто-оп!
Из грузовика выпрыгнул летчик, чертыхаясь подошел к автобусу. Узнав, что едут артисты, он смягчился.
А увидя скрюченных, полузамерзших пассажиров, предложил:
— Направьтесь-ка, товарищи, сначала в нашу летную часть — здесь, рядом. Летчики окажут вам великое гостеприимство — обогреют, накормят, напоят. И не только кипятком! — Он многозначительно подмигнул.
Артисты заколебались. Но теперь начальник бригады твердо стоял на своем:
— Не забывайте, товарищи, что нас уже ждут!
Летчик высказал сожаление, и Баджи, высвободив из-под пушистого платка лицо, шутя сказала:
— Пообещайте нам, товарищ летчик, что собьете немецкий самолет за то время, что мы будем на концерте, тогда мы на обратном пути приедем и к вам!
Летчик лихо козырнул:
— Есть сбить немецкий самолет!
И машины разошлись…
Спустя полчаса автобус прибыл на место. Его встретили офицер и два бойца с маскировочными халатами в руках. Бойцы помогли выгрузить скромный походный реквизит, и актеры, облачившись в халаты, направились в блиндаж, где должен был состояться концерт.
Блиндаж был забит людьми до отказа. Многие явились на концерт прямо с переднего края и держали в руках автоматы.
На одном конце блиндажа с бревенчатого наката свисали плащ-палатки, служившие занавесом. За ними — наскоро сколоченный помост — эстрада, и закуток — актерская уборная. Гримировались актеры на нарах, при свете коптилки: шальной снаряд перед самым прибытием бригады перебил провод. Было холодно, тесно.
Но вот вспыхнул электрический свет, раздались радостные возгласы, хлопки: молодцы связисты — не подвели! Актеры заторопились: чего доброго, снова погаснет. Начальник бригады, как боевой командир, скупо и точно определял очередность выступлений актеров, зорко осматривал каждого, выходившего на «сцену».
Баджи с волнением ждала своей очереди, твердила текст роли.
— Ну, ни пуха вам ни пера! — услышала она наконец шепот Арнольда Львовича, почувствовала легкий толчок в спину и очутилась рядом с Геннадием на сцене.
Блиндаж то и дело содрогался от разрыва снарядов, но зрители, увлеченные спором между Агафьей Тихоновной и Подколесиным, не обращали внимания на то, что творится за стенами блиндажа…
На обратном пути агитбригада завернула в летную часть. После концерта к Баджи подошел летчик — тот самый, который встретился по дороге.
— Мы тоже выполнили свое обещание! — тоном заговорщика сказал он ей…
Утром, придя в госпиталь, Баджи поспешила в ординаторскую, рассказала Королеву о вчерашнем дне.
— Прежде чем брать на себя такое совместительство, необходимо спросить разрешения начальства, — охладил он ее пыл. — Поглядите в зеркало, — на кого, извините меня, вы стали похожи?
Баджи посмотрела в зеркало над умывальником… Да, не слишком хороша! Щеки ввалились, под глазами темные круги, нос вытянулся.
— Конечно, я немного похудела… — признала она. — Как все…
— А ну, взвесьтесь-ка, благо весы рядом!
Баджи осторожно ступила на металлическую площадку, двинула гирьку к привычной цифре своего веса. Клювик упал вниз. Легкими толчками Баджи повела гирьку назад… Еще, еще. Аллах великий, в самом деле, какая же она стала легкая!
— С этого дня часть своего донорского пайка я буду отдавать вашей дочке. Не спорьте, сестра Баджи! У меня есть для этого достаточно оснований… — сказал Королев, бросив взгляд на весы.
Баджи взяла телефонную трубку, набрала номер. Слабый старческий голос матери Гамида сообщил, что у сына воспаление легких.
Как жаль, что Гамид болен! Огорчительно и то, что болен он именно сейчас, когда все в театре только и говорят, что репертуар пришел в упадок. Гамид своим авторитетом сумел бы многого добиться в комитете. Пора, давно пора перейти от слов к делу.
Баджи с минуту постояла у телефона, не расставаясь с трубкой, прислушиваясь к коротким сигналам. И вдруг ее осенило: а что, если ей самой пойти в комитет поговорить от своего имени и от имени тех, кто с ней согласен? А если она потерпит неудачу, — пойти еще выше! В конце концов, это ее право, ее долг: она же актриса!
В комитете Баджи быстро прошла по красной ковровой дорожке мимо ряда дверей с названиями отделов, пока наконец не очутилась у цели. Молоденькая секретарша, обменявшись с ней двумя-тремя фразами, скрылась за дверью с табличкой «Председатель комитета». Из кабинета послышался голос, показавшийся Баджи знакомым:
— Пусть войдет!
Она перешагнула порог и остановилась в изумлении: у огромного письменного стола, покрытого зеленым сукном, стоял Чингиз.
— Не ожидала?.. — спросил он, наслаждаясь ее смущением. — Доброе утро, Баджи! Счастлив видеть тебя. Проходи, пожалуйста!
С подчеркнутым радушием он протянул ей обе руки.
— Сожалею, что побеспокоила… Я пришла не к тебе… — холодно промолвила Баджи.
— Понимаю… Видишь ли, начальство наше вчера отбыло в отпуск, и я временно замещаю председателя… Да ты садись, не смущайся! — Чингиз почти силой усадил ее в кресло, а сам сел а стол. — Я слушаю тебя…
Его взгляд был полон внимания, но Баджи молчала.
— Учти, Баджи, комитет высоко ценит тебя как актрису и как человека. И не забудь, что ты сейчас находишься не просто в кабинете начальника, но и друга. Скажи откровенно: что привело тебя к нам в комитет?
— Да я и не думаю скрывать! Пришла я сюда по многим делам, между прочим и по поводу твоей пьесы.
К удивлению Баджи, лицо Чингиза сохранило спокойное внимание.
— Да, с пьесой моей получилось неладно… — со вздохом заметил он. — Теперь я признаю правоту твоих выступлений на обсуждении, на банкете, да и вообще… Но, как знаешь, человек слаб! Тогда я был охвачен честолюбием, возымел желание стать драматургом, купаться, как говорят, в лучах славы… Теперь все это — позади!.. — Он сделал жест, как бы отмахиваясь от досадного прошлого. — И мой долг — исправить свои ошибки!
Баджи слушала и не верила своим ушам: неужели это говорит Чингиз? Куда девалась его самонадеянность?
— Кстати: мы снимаем с репертуара «Наши дни», — продолжал Чингиз. — А в дальнейшем я буду счастлив помочь театру, чем только смогу… И при этом я очень рассчитываю на поддержку таких людей, как ты, как Гамид… — Чингиз назвал еще несколько актерских имен, которыми заслуженно гордился театр.
Баджи не сразу нашлась что ответить, а Чингиз между тем, нагнувшись над ящиком письменного стола, вытащил оттуда какой-то листок.
— Я тут наметил перечень будущих постановок… Пьесы Мирзы Фатали Ахундова, Джафара Джабарлы… «Фархад и Ширин»… «Отелло» и «Гамлет»… И советские русские пьесы…
— Надеюсь, ты не забыл пьесы русской классики? — спросила Баджи.
— А не перегрузим ли мы тогда репертуар театра иностранщиной?
Баджи широко раскрыла глаза… Годы назад, в гостях у Али-Сатара ей довелось как-то увидеть в его альбоме старые фотографии: Али-Сатар в роли Осипа в «Ревизоре», он же — в роли Кнурова в «Бесприданнице», в роли Луки в «На дне». Переворачивая страницы альбома, словно страницы истории родного театра, она еще тогда убедилась, сколь неразрывно связан азербайджанский театр с русской классической драматургией.
— Тебе, Чингиз, видному деятелю комитета по делам искусств, пора бы знать, что русская классика для нас — не иностранщина! — сказала она.
Чингиз спохватился:
— Ты неверно истолковала это слово — я просто обмолвился. Ну кто же, как не комитет, знает и ценит огромное значение русской передовой драматургии и вообще прогрессивное влияние русской театральной культуры в целом и так далее?
«Вообще, в целом и так далее!..»
— Гамид говорил как-то, что мечтает поставить «Грозу» Островского. Что ж, я всячески поддержу его. Он хотел бы, чтоб ты играла Катерину. И здесь спорить с ним не приходится: ну кто же более тебя достоин стать «лучом света в темном царстве»? — Чингиз засмеялся, довольный своей остротой.
Положительно, в то утро Баджи не узнавала его!..
Проводив Баджи до дверей, Чингиз вернулся к столу, вынул папиросу, но так и не закурил ее — задумался. Не сегодня-завтра, по злой иронии судьбы, придется ему собственноручно подписать приказ о снятии «Наших дней» с репертуара.
Немало унизительных минут пережил Чингиз в разговоре с Баджи, но подобно тому, как некогда легко смирился со своей неспособностью быть актером, так и теперь он не впадал в отчаяние от неудачи на стезе драматургии.
Наконец он зажег папиросу, втянул в себя дым и, увидя на зеленом сукне стола список пьес, вписал в него «Грозу». Откинувшись в кресле, он окинул взглядом богатое убранство кабинета начальника и пришел к неожиданному утешительному выводу, что руководить искусством значительно легче, чем творить самому.
Баджи тем временем спускалась по мраморным ступенькам лестницы.
«Похоже, что у Чингиза хватило ума, а может быть, хитрости, чтоб круто повернуть политику, — размышляла она. — Но, так или иначе, отныне ему придется действовать в интересах театра, искусства!.. — Она вдруг вспомнила о Гамиде. — Нужно скорей проведать беднягу, поделиться с ним новостями, обрадовать его. А затем — в театр, к товарищам!..»
Выйдя на улицу, Баджи встретилась со Скурыдиным.
— Ласкающий твой лик блистает, как заря! — с шутливым пафосом приветствовал он ее стихом классической поэзии и в то же время давал понять, что не придает значения их недавним столкновениям. Но, увидев ее холодное лицо, он перешел на прозу: — Видели вы новое начальство?.. — Скурыдин кивнул на здание комитета. — Как там выглядит наш Чингиз? Не заважничал? Я еще не видел его в председательском кресле.
— Полон новых идей и планов… Ждет помощи от друзей… Вы, наверно, к нему?
— Мы — друзья, как знаете.
— Да, в друзьях люди всегда нуждаются!.. — И, уже уходя, добавила: — В добрых друзьях, конечно!
Советская Армия двигалась вперед, нанося врагу сокрушительные удары.
Зимой того года полностью была снята блокада Ленинграда. Весной освобождены были Одесса, Севастополь. В разгар лета — Минск, Вильнюс, сотни и тысячи населенных пунктов. Все чаще раздавались в Москве победные салюты.
В один из знойных июльских дней к Баджи явилась Фатьма с письмом в руке.
— Не знаю, радоваться или плакать… — сказала она, протягивая письмо, а слезы так и лились по ее щекам. — Сейчас получила… Вот, прочти…
Оказывается, Абас ранен, уже две недели находится в Баку, в госпитале. Хочет повидаться с родными.
«Радоваться или плакать?.. — с болью в сердце подумала Баджи. — О, если б Саша, пусть даже тяжело раненный, появился в Баку так же, как Абас!..»
— Радоваться нужно, Фатьма-джан, радоваться! — ответила она, обнимая Фатьму. — Шив он, а раны заживут!
Да и что другое могла она сказать, если месяц назад пришло известие, что Саша убит. В семье, казалось, уже и не ждали иного, но горестный листок со словами «погиб смертью героя» обрушился на всех как неожиданный удар.
— Спасибо тебе, Баджи, за добрые слова… — сказала Фатьма, вытирая слезы. — Что ж, пойду в госпиталь, повидаю моего мальчика.
Она направилась к двери, но Баджи остановила ее.
— Я пойду с тобой! — сказала она: уж если не дано ей счастья увидеть Сашу, то хотя бы приобщиться к радости других.
А вслед за матерью попросилась и Нинель:
— И я с вами! Можно?..
Все они пришли в госпиталь. Но в палату пустили только Фатьму — мать раненого.
Дожидаясь ее, Баджи и Нинель уселись на скамье в чахлом больничном садике. Июльский зной, разморив их, не располагал к разговору, и Баджи, полузакрыв глаза, молча наблюдала за соседними скамьями, где сидели раненые в больничных халатах и пижамах, курили, играли в домино.
Вот медленно прохаживается по садовой дорожке юноша с рукой в лубке, на перевязи. За ним, втянув забинтованную голову в плечи, тяжело передвигается другой. В шлепанцах на босу ногу, опираясь на палку, ковыляет третий. Знакомая картина… Скорей пришел бы конец войне!
А вот широко шагает высокий мужчина в белом халате, в белой! шапочке, по-видимому — врач. Как он напоминает Королева!..
Не один месяц работала она бок о бок с доктором Королевым. А что знала она о нем? Порой ее тянуло поговорить с ним запросто, по душам, но всякий раз что-то удерживало ее. Она словно оказывалась перед дверью с надписью: «Посторонним вход воспрещен».
Но вот однажды во время ночного дежурства, когда канонада утихла, а госпиталь был уже погружен в сон и вызовы из палат стали редки, она и доктор разговорились.
— Мой отец родился в Белоруссии и звали его — не удивляйтесь — Гершка Кениг… — сказал Королев.
И Баджи узнала, что мальчиком лет десяти Гершка был похищен «хватунами» поставщиками малолетних рекрутов в царскую армию. Обычно похищенных обращала в православие, но Гершка, не столько из верности богу своих отцов, сколько из чувства протеста, не давал себя окрестить. Не сломили упрямца ни карцер, ни побои. Но имя и фамилию ему все же переменили в полковой канцелярии на Григория Королева — незачем будущему николаевскому солдату носить имя Гершка и фамилию Кениг.
Три десятка лучших лет своей жизни отдал Григорий Королев службе в царской армии, немолодым освободился от суровой солдатчины и женился. Как николаевский солдат, он получил право жить в столице, обосновался в Санкт-Петербурге и поступил рабочим на Путиловский завод. Проработав там четверть века, он накрепко связал себя с заводским людом, превратился из солдата в питерского пролетария и лишь на закате жизни снова взялся за оружие и у Пулковских высот сложил седую голову от пули белогвардейца.
Сына своего он давно определил в петербургскую гимназию, но окончить ее Якову не удалось — началась революция, гимназист ушел в Красную Армию, на фронт. После гражданской войны Яков поступил на медицинский факультет, стал врачом.
Баджи не стала расспрашивать, есть ли у него семья. Он сам рассказал, что женат, что есть у него дочка, ровесница Нинель.
— Они здесь, с вами? — спросила Баджи.
— Жену с дочкой и тещей война застала на даче в Белоруссии. С той поры нет от них никаких вестей, — ответил он, и лицо его потемнело…
Так было тогда в Ленинграде.
Теперь, сидя в садике рядом с Нинель и машинально вертя в руках засохшую веточку, Баджи взглянула на дочку… О чем она думает?
А думала Нинель тоже о войне, приносящей людям столько горя, о погибшем отце. Не пощадила война даже Абаску, из-за которого сидит она сейчас в этом больничном садике.
Она не очень-то дружила с черномазым подростком, не упускавшим случая дернуть ее за косу, дать тумака, бросить вслед дерзкое слово. Не в пример своим благонравным сестрам Лейле и Гюльсум, он плохо учился, с трудом переходил из класса в класс, водился с самыми отпетыми мальчишками. Она даже побаивалась и избегала его.
Но теперь Абас — раненый солдат-фронтовик, может быть даже герой! Обидно, что ее не пустили к нему в палату и приходится жариться здесь на солнце, дожидаясь, пока выйдет тетя Фатьма…
Ну вот, наконец-то!
На садовой дорожке показались Фатьма с Хабибуллой, который успел, по-видимому, пройти в палату до нее. Жестикулируя, о чем-то споря, они приблизились к скамье.
— Лежит Абасик на койке… Не может двигаться… Ноги в каком-то аппарате… — Фатьма тяжело опустилась на скамейку и принялась пересказывать услышанное от Абаса, искажая название местности, где он был ранен, и путая обстоятельства, при которых это произошло.
Хабибулла хмуро слушал, не поправляя Фатьму, — что понимает эта дура? Но стоило ей сказать, что вид у Абаса, несмотря на ранение, бодрый, как он вскипел:
— А чего стоит этот бодрый вид, если у мальчика тяжелый осколочный перелом голеней?
Баджи вспомнила: такое же ранение было у Багдасаряна, и бедняге угрожало остаться калекой на всю жизнь. Незавидна в таком случае и доля Абаса.
Но Фатьма, к удивлению Баджи, возразила Хабибулле:
— Доктор сказал, что с такими ранениями поправляются — нужно только терпеливо и упорно лечиться.
— Доктор сказал!.. — передразнил ее Хабибулла. — Эта глупая женщина не понимает, что сказал он это для того, чтоб утешить мамашу. А мне он шепнул, что положение серьезное и нужно быть готовым к худшему…
Баджи не дала ему договорить:
— А вы, Хабибулла-бек, как вижу, не делаете секрета из того, что сказано было вам на ухо, хотя доставляете этим лишние страдания матери!
— Такая мать заслуживает их!
— Не понимаю вас.
— А что тут понимать? Она в свое время восхищалась пылом мальчишки, поощряла его фантазию стать героем. Теперь пусть пожинает плоды!
— Странно слышать такое в наши дни! А вы что же, считаете, что родители не должны внушать своим детям любовь к родине?
— Патриотизм проявляется в умении заставить детей сидеть за книгой!
Вывернулся, шайтан его возьми! Ведь именно к этому призывала она сама свою дочку и даже ссылалась на правительственное постановление.
— Уж если говорить о книгах… Пристрастить сына к чтению следовало скорее вам, Хабибулла-бек, как человеку образованному. Впрочем, я помню, как вы обучали в свое время вашу супругу.
— В ту пору грамота женщине была не нужна… Так или иначе, но не я толкал сына на смерть. Теперь пусть мальчик поблагодарит свою мамашу, что ему раздробили ноги, а не голову!.. Вот, полюбуйтесь, каков… — Хабибулла бесцеремонно кивнул на раненого с забинтованной головой, присевшего на скамье напротив.
Хабибулла говорил раздраженно, зло, и Нинель, не выдержав, вставила:
— Война не бывает без раненых и убитых.
Казалось, Хабибулла только сейчас заметил ее — до того удивленным стало его лицо. Мало, что ли, Фатьмы и Баджи — так еще эта нахалка!
— А у тебя, позволь узнать, откуда взялся такой воинственный пыл? — спросил он с кривой усмешкой: только что узнала о гибели отца, а ей хоть бы что! Ни дать, с маменькой одного поля ягоды!
— Во всяком случае — не от вас! — отрезала Нинель и отвернулась.
Выходя из садика, Нинель задержала взгляд на здании госпиталя. Три этажа. Окна, окна! Интересно, где окна палаты, в которой лежит Абас?..
А Абас, проводив взглядом уходящих родителей, думал о своем. Две недели оттягивал он свидание с матерью и отцом — боялся расстроить их видом своих неподвижных ног и тем, что надолго будет прикован к больничной койке.
И вот он встретился с родными… Отец, вместо того чтобы обрадоваться, чем-то недоволен, дуется, брюзжит. Мать, хотя и рада видеть сына, расстроена, молчалива… Нет уж, в своей дивизии, на фронте, по правде говоря, куда легче!..
С предгорий Кавказа, в тумане, в снегопад, начала свой путь эта азербайджанская стрелковая дивизия. На крутом берегу Терека солдаты подняли походные кружки с вином, дали клятву водрузить красный флаг над Берлином. Отбросив врага от ворот Кавказа, дивизия вышла к Черному морю, освободила Таганрог, с боями двигалась на запад, форсировала Днепр, освобождала Одессу.
Все дальше, все дальше продвигалась дивизия на запад! А вместе с нею продвигался и молодой солдат Абас Ганджинский. Сначала — с винтовкой в руках, затем с автоматом. А теперь, увы, на госпитальной койке с газетой в руках. Он внимательно читает газеты и порой узнает кое-что и о своей дивизии — 416-й Таганрогской. Придет час, он вернется под ее знамена…
Абас вдруг вспомнил о Баджи и о ее дочке — мать сказала ему, что и они хотели его навестить. Обидно, что их не пустили в палату, интересно было бы повидаться с ними. Тетя Баджи — славная женщина, она часто давала ему контрамарки в театр. А плакса Нинелька? Сколько лет сейчас девчонке? Наверно, уже большая, лет пятнадцать. Абас улыбнулся, вспомнив, как он дергал ее за косы и с каким отчаянным визгом она убегала от него.
Хабибулла ошибался, когда говорил, что врач предсказывает выздоровление Абаса лишь из жалости к Фатьме. И напрасно тревожилась Баджи, считая, что Абаса постигнет печальная участь Багдасаряна.
Прав оказался опытный госпитальный врач, когда утверждал, что больные даже с более тяжелыми ранениями поправляются, если только обладают терпением и волей к выздоровлению.
А как было не иметь терпения и волн молодому солдату Советской Армии Абасу Ганджинскому? Его 416-я Таганрогская, освободив Кишинев, с боями пошла от виноградников Молдавии к холмам южной Польши и, отбрасывая оккупантов, двигалась все дальше на запад.
Трижды безропотно ложился Абас на операционный стол, терпеливо изо дня в день в физиотерапевтическом кабинете вертел на аппарате отекшими ногами, ни единым словом не перечил врачам. Наконец он поднялся с койки и, сначала на костылях, а затем с палкой, взад и вперед заковылял по госпитальному коридору. Конечно, много быстрей шагала но дорогам войны его 416-я Таганрогская стрелковая, но Абас делал все, чтоб ее догнать.
Он поправлялся, доступ к нему стал свободней, и теперь в каждый приемный день его запросто навещали родные и друзья.
Однажды отец и дед пришли к Абасу одновременно. Сидя на деревянном диване в коридоре и дожидаясь его, Хабибулла и Шамси молча косились друг на друга. Глядя на них, трудно было поверить, что в прошлом они друзья.
Но когда к ним подошел, опираясь на палку, Абас, завязался общий разговор о долгожданном втором фронте, о близкой уже победе — о том, о чем повсюду теперь толковали. По мере того как победа становилась все более ощутимой, Хабибулла все меньше и сдержанней высказывал свои мысли, все глубже прятал свои сокровенные чувства. Порой он даже похвалялся отвагой сына воина, восхищался его стремлением вернуться после госпиталя в армию.
В этот день, расхваливая Абаса перед Шамси, он зашел особенно далеко. Абас досадливо морщился, останавливал отца, но тот не унимался. А Шамси внимательно слушал и с удовольствием поддакивал Хабибулле, — какой дед не радуется, когда хорошо говорят о его внуке?
Но вдруг Шамси прервал Хабибуллу:
— Ты все только об Абасе… — в словах старика прозвучала обида за кого-то другого, не менее достойного.
Абас понял эти слова по-своему.
— Да никакой я, дедушка, не герой. Таких, как я, тысячи! — сказал он, стыдливо оглядываясь — не услышал бы кто-нибудь, как расхваливают его отец и дед.
А Хабибулла, во власти своих новых чувств, удивленно уставился на Шамси:
— Только об Абасе? А о ком же еще мне говорить?
— О ком, как не о сыне моем Бале? — воскликнул Шамси, в свою очередь удивляясь.
— Ах, вот ты о ком!.. — понял наконец Хабибулла. Что за черт! Мало того, что, поддавшись отцовским чувствам, он проявил слабость и принялся восторгаться подвигами советского солдата, он, оказывается, настроил на этот лад и старика. Следовало бы вправить мозги старому дуралею! Но здесь, в госпитале, среди раненых солдат, не место распространяться на такие темы.
Тем не менее он злобно хмыкнул:
— А сын твой Бала вовсе и не герой!
Шамси показалось, что он ослышался:
— Не герой… Как это так?..
— Не герой! — грубо подтвердил Хабибулла.
Абас с укором взглянул на отца: к чему этот нелепый спор?
А Шамси насупился.
— Твой сын — герой, а мой — нет? — спросил он с вызовом, в надежде, что Хабибулла пойдет на попятный.
Но тот уже не мог остановиться.
— Бала, твой сын, предался Гитлеру, немцам и теперь воюет в мусульманских белых частях против Красной Армии! — понизив голос, прошипел он.
Глаза Абаса широко раскрылись: что за чушь плетет отец про дядю Балу?
Очевидно, до Хабибуллы дошли какие-то слухи о Бале. Вряд ли верил он, что молодой способный советский архитектор, ведущий: большую, интересную работу, сулящую ему прекрасное будущее, мог стать предателем. Но, вопреки трезвому рассудку, неизменное восхищение Германией, давним другом «Великой Турции», заставляло Хабибуллу предполагать, что любой человек, оказавшийся в положении Балы, не мог не признать превосходства немцев, не мог не перейти на их сторону. И сейчас эти свои измышления он с легкостью выдал за факт.
Седые брови Шамси грозно сдвинулись: его сын Бала предался Гитлеру, воюет против Красной Армии?
— Ты, черные очки, поменьше врал бы! — сказал он, сжав свои большие кулаки. Он был очень стар, Шамси Шамсиев, ему в том году исполнилось восемьдесят, однако кулаки его не предвещали ничего доброго.
Хабибулла опасливо отстранился:
— Твое дело верить или не верить…
Нет, Шамси не хотел верить, не хотел слушать такое о своем сыне. Губы его дрожали от обиды за Балу, за себя.
— Ну что ж… — сказал он, тяжело вздохнув, и повернулся к Абасу: — Ты поправляйся, внучек. А я пойду… — Взявшись за палку, он поднялся с места.
— Я провожу тебя, дедушка, — предложил Абас и, в свою очередь берясь за палку, зашагал вслед за стариком.
У выхода Шамси остановился. Он тронул своей палкой палку внука и, грустно улыбнувшись, сказал на прощание:
— Старый — что малый!..
Хабибулла встретил вернувшегося Абаса с усмешкой:
— Не знал я, что ты такой почтительный внук! — Он чувствовал, что сын осуждает его.
— А я, извини меня, не знал, что ты такой жестокий!.. — Лицо Абаса было сумрачно. — Ты что же, прикажешь мне не уважать деда? — спросил он резко.
— Он — отец твоей матери, не спорю… Но достаточно ли этого для уважения? Неграмотный лавочник, невежественный человек, слепая жертва мошенника Балых-аги!.. О, был бы жив твой дед Бахрам-бек — да пребудет он вечно в раю! — его-то ты должен был бы уважать по его делам, не мог бы не гордиться им! Убили его елисаветпольские мужики, мерзавцы!
— Я не знал покойного деда, возможно, он был достоин уважения. Странно, однако… За что же убили его крестьяне?
— За что? — с яростью вскинулся Хабибулла. — За то, что твой дед хотел, чтоб его земля была его землей и чтоб после его смерти навечно владели ею его дети и внуки и оставались бы беками-землевладельцами! — одним духом, захлебываясь, выпалил Хабибулла. — Пора понять это тебе, внуку Бахрам-бека, да пребудет он в раю! Не маленький ты уже, слава аллаху, — солдат!
Хабибулла закашлялся, платком вытер пот со лба. Абас дал ему успокоиться, потом сказал негромко, но решительно:
— Я не верю, что дядя Бала предался немцам!
— Задолбил ты: дядя Бала, дядя Бала!.. — хрипло произнес Хабибулла. — А он и дядей-то тебе едва приходится: матери твоей он ведь не родной брат, а сводный, от этой деревенщины Ругя. Как говорится у русских: седьмая вода на киселе!
Абас стоял на своем:
— Дело не в том, седьмая или восьмая вода, а в том, что человека зря обвиняют в измене родине!
— Зря или не зря — увидим!
— Увидим!..
Так спорили между собой отец и сын, сидя на деревянном диване в коридоре госпиталя, а Шамси тем временем неторопливо шагал к дому.
«Зачем Бала уйдет к немцам воевать против русских?» — рассуждал он. И так как дорога к дому была дальняя, то времени у Шамси хватало, чтоб поразмыслить об этом обстоятельней.
В самом деле… Его сын Бала детство и юность при жил в Баку в соседстве с русскими, с армянами, с евреями, — а что плохого видел он от них?.. Бала мусульманин, а они неверные? Правильно. Но по правде сказать, не слишком-то верит сын в аллаха и в пророка Магомета, как и многие русские — в своего Иисуса, а евреи — в своего Моисея. А если б даже и верил, то немцы, как известно, — тоже неверные… Русские пьют водку? Но теперь и Бала в компании не отказывается от рюмки… Русские женщины ходят с открытым лицом? А поглядите на азербайджанок — многие давно забыли чадру. Вот разве что Ана-ханум по сей день прячет свои морщины да кости, чтоб не пленился ими, упаси аллах, какой-нибудь мужчина…
— Нет никаких причин у Балы, чтоб перейти к немцам и воевать против русских! — убежденно проговорил Шамси, подходя к воротам Крепости. — Врут, бесстыдно врут черные очки!
Баджи заглянула в окошко к администратору кино.
— А где Фатьма-ханум? — спросила она, увидя незнакомое мужское лицо там, где обычно ее встречала приветливая улыбка Фатьмы.
— Уже неделя, как она на бюллетене — простудилась, наверно, — донеслось в ответ. — Сидишь тут в духоте, а за спиной у тебя то и дело отворяют двери — сквозняки… Вы, может быть, хотите посмотреть картину?
— Спасибо… — По тону спросившего Баджи поняла, что тот знает, кто она. — Сперва я, пожалуй, навещу Фатьму-ханум, а там видно будет.
У Фатьмы Баджи, к своему удивлению, застала Хабибуллу. Дымя папиросой, он нервно шагал из конца в конец стеклянной галереи. Поймав удивленный взгляд Баджи, он, словно оправдываясь, стал объяснять, что привело его сюда. У Фатьмы гнойный плеврит, есть угроза отека легких, неладно и с сердцем. Что станет с дочками, если они лишатся матери?
Не успела Баджи толком расспросить о больной, как из комнаты вышел врач, а за ним Лейла и Гюльсум. Вид у обеих был расстроенный, глаза — полны слез.
— Не могу вас порадовать — положение весьма тяжелое, — сказал врач.
— Мы, доктор, сделаем все, что в наших силах, только бы помочь ей. Скажите, что предпринять? — взволнованно спросил Хабибулла.
— Радикальное действие в таких случаях оказывает пенициллин. Но… — врач вздохнул. — Я даже не выписал рецепта — в аптеках пенициллина, к сожалению, не найти.
— А где же в таком случае можно его достать? — спросила Баджи.
Врач пожал плечами, но, видя вокруг себя взволнованные лица, понизив голос, ответил:
— Есть такие люди, у которых вы могли бы его приобрести… В частном порядке. Поищите энергичней… Только никому не говорите, кто вам это посоветовал.
Дверь за врачом закрылась, и все молча переглянулись. «Есть такие люди…» А кто их знает, где эти люди, как их разыскать? На кого он намекает?
— Я достану лекарство! — воскликнул Хабибулла и решительно взялся за свою поношенную шляпу.
А через час на столике у постели больной лежала коробка с пенициллином и ампулы с новокаином…
Спустя несколько дней наступил кризис, и Фатьма, хоть похудевшая и осунувшаяся, была вне опасности.
Зайдя к больной, Баджи снова застала у нее Хабибуллу. Он разгуливал по галерее с гордым видом спасителя и благодетеля, пускал изо рта густые кольца табачного дыма.
«Вот ты, Баджи, в моем отношении к Фатьме всегда видишь только дурное. А что, скажи по совести, стало бы с ней, не достань я пенициллина?» — казалось, говорил весь его вид.
В данную минуту спорить было не к чему, Баджи готова была простить Хабибулле не только эти самодовольные взгляды и нагловатую позу. Она поймала себя на том, что даже склонна поверить в его глубоко затаенное, но доброе чувство к Фатьме.
О, как было б прекрасно, если б такие надежды осуществлялись, а вера в человека не обманывала нас!
Выйдя на улицу, Баджи вдруг вспомнила о Телли… Что это с той происходит? Вся труппа радостно настроена — обновился репертуар, выздоровел, вернулся к работе Гамид. Актеры, художник, композитор полны энергии, готовятся к постановке «Грозы». Оживилась вся творческая жизнь. А Телли вот уже несколько дней не видно в театре. Ходят слухи, будто бедняжка впала в меланхолию. Проведать ее, что ли?
— Ну и дымище у тебя здесь! — покривилась Баджи войдя в квартиру Телли, и тут же растворила окна.
Кругом царил беспорядок. На столе немытая посуда, остатки еды. На стульях — разбросана одежда. Хозяйка полулежала на диване с папиросой во рту, непричесанная, в небрежно накинутом халате.
Свежий воздух ворвался в комнату, и Телли, запахнув халат, раздраженно крикнула:
— Холодно, сейчас же закрой!
Не обращая внимания на окрик, Баджи подошла к дивану, подняла с полу затрепанную книгу.
— Замечательная книга, ее дала мне почитать одна интеллигентная старушка! — сказала Телли с важностью: Баджи постоянно корит ее, что она мало читает, а вот — пожалуйста!
— Вербицкая… — прочла Баджи и пошутила: — Под ногами у тебя «Ключи счастья», а ты, я вижу, — в меланхолии?
— А чего мне радоваться?
— У тебя неприятности?
— Вроде этого… Как будто сама не знаешь… В театре у нас все перевернулось вверх дном — какая-то чертова генеральная уборка! А хороших ролей для себя я что-то не предвижу.
— Все тоскуешь по Зумруд?
— Тебе-то — Катерине — хорошо! — вскинулась Телли. — В театре все только и заняты «Грозой». А для меня роли не нашлось! Мне эта «Гроза» грозит творческой смертью! — с грустной ухмылкой сострила она и отвернулась. Похоже было, что она вот-вот заплачет.
Да, Телли в тот день была явно не в духе. Но Баджи не собиралась потворствовать ей.
— «Тебе», «мне»… У тебя все только — «для тебя»! Самое главное — быть на сцене! А все остальное — постановка, ансамбль, репертуар — все это фон, не больше.
— О репертуаре пусть голова болит у комитетского начальства — они за то и получают хорошую зарплату, чтоб не прошляпить, как случилось с «Нашими днями»!
— Однако когда дело касается тебя, ты проявляешь к репертуару интерес!
— Что ж, это вполне естественно!.. — Телли вдруг соскочила с дивана. — Пойми ты наконец: у нас с тобою разные точки зрения на театр, на людей, на жизнь, на все!
— Да, с этим нельзя не согласиться!
Успокоившись, Телли продолжала свое:
— Взять, скажем, Хабибуллу-бека. Ты, Баджи, издавна его не выносишь, презираешь. А я всегда была о нем неплохого мнения. И что же мы видим? Не он ли буквально спас свою бывшую супругу от смерти?
— Он достал ей пенициллин, — подтвердила Баджи,
— Кстати, о пенициллине… — Телли осеклась, лицо ее приняло загадочное выражение. — Знаешь, где Хабибулла-бек достал пенициллин?
— Не до того нам тогда было, чтоб спрашивать об этом. Одно могу сказать: честь и хвала ему, что достал спасительное лекарство.
— В том-то и дело, что честь и хвала не только ему одному!
— А кому же еще?
Теперь на лице Телли отразилась внутренняя борьба: не терпелось высказать то, что могло бы поднять ее в глазах Баджи, но боязно было довериться.
— Обещаешь держать язык за зубами?
— Да говори же — кому?
Понизив голос, Телли решилась:
— Представь себе — моему Мовсуму!
— Твоему Мовсуму?.. — Баджи вспомнила: «Есть такие люди…» Так вот, значит, чем занимается избранник Телли! Колесит из города в город — Тбилиси, Москва, Ташкент… — Вот уж не думала я, что друг твой способен на такие дела, — сказала она, осуждающе покачивая головой.
— Я не вмешиваюсь в дела Мовсума! А вообще-то, что плохого, если, бывая в командировках в разных городах, он иной раз привозит лекарства? Ведь он снабжает этими лекарствами больных людей, иногда даже спасает им жизнь, как твоей сестре длинноносой, к слову сказать.
— Но ведь он зарабатывает на страданиях больных людей!
— А любой врач? И почему это Мовсум обязан даром делать добро чужим людям?
— Но это — спекуляция!
Телли уже кляла себя за длинный язык.
— Поверь мне, Мовсум не взял ни одной копейки с Хабибуллы-бека!
— Странно…
— Он знал, что у Хабибуллы-бека нет денег на такое дорогое лекарство.
— Что же толкнуло его на такой бескорыстный, благородный поступок? — с иронией спросила Баджи.
Телли пришла в ярость.
— Что толкнуло?.. — переспросила она, прищурив глаза. — Доброе сердце Мовсума — вот что заставило его так поступить! Доброе сердце — понятно? И не думай, святоша, что только ты одна имеешь право на благородные и бескорыстные поступки!
Не впервые радовали бакинцев залпы салютов, но никогда еще не радовали так, как в этот теплый майский вечер. Победа! Конец, конец войне!
Люди высыпали на улицу, людской поток заполнил приморский бульвар, где на длинной асфальтовой ленте столпились тысячи горожан, чтоб лучше слышать победный гром орудий, лучше видеть радужные огни фейерверка, яркими вспышками озаряющего вечернее южное небо.
Никому не сиделось в четырех стенах — вот разве что Ана-ханум не сочла события достойными того, чтобы ради них покинуть свое жилище.
— Давно пора безобразникам опомниться — перестать кровенить друг друга, как кочи! — сказала она, услышав от Шамси о мире. А узнав о предстоящем салюте, ядовито заметила: — Сегодня с бульвара постреляют холостыми, а завтра дураки снова примутся за свое!
— Сама ты дура! — бросил Шамси в ответ и, хлопнув дверью, вышел из дому.
Опираясь на палку, медленно, шаг за шагом, спускался он к морю. Его обгонял шумный веселый народ, спешивший к бульвару, и Шамси, слегка наклоняясь вперед и прикладывая ладонь к уху, вслушивался в оживленные голоса.
И странно: хотя сам он не проронил ни слова, ему казалось, что в этом хоре голосов слышит он и свой голос. Конец войне! Сколько горя она принесла… Сын Бала пропал без вести, а пакостник Хабибулла клевещет на него, болтает, что ему, паршивцу, вздумается. Внук Абас пролил свою молодую кровь и чуть не остался калекой… Повоевали — хватит: всему на свете есть время и мера. На кой шайтан нужна она, эта вражда между народами, если даже перепадает от нее кое-кому лакомый кусочек? Взять, к примеру, Балых-агу: немало рубликов вытянул он из наших карманов!
Так думал Шамси, и этот теплый майский вечер казался ему зарей новой жизни, быть может предвестием встречи с сыном. Он приостановился на минуту подле цветущего ярко-розового олеандра, чтоб прочувствовать всю сладость этой мысли. Вокруг люди смеялись, пели, танцевали, отовсюду доносились звуки тара и бубна.
Да, всем стало радостно! Видно, сам аллах с горних высот своих узрел, что чаша страданий людских переполнилась, что пришла пора послать на землю мир и счастье!
Салют… И в прежние времена, бывало, в канун новруза раздавались выстрелы в честь наступающего Нового года и огни в небе доводилось видеть Шамси в те давние дни, когда он в канун праздника взбирался на плоскую крышу своего дома и разводил там костер, а небо нырялом, отсветами от таких же костров с крыш соседних домов.
Правда, те жидкие выстрелы из револьверов и даже из берданок не сравнить с громом сегодняшнего салюта, а пламя тогдашних костров — не больше, чем пламя свечи в сравнении с ярким сегодняшним фейерверком. И однако, дивился Шамси не только тому, что слышал и видел он сейчас вокруг себя.
Удивляло, заставляло задумываться и другое. В ту далекую пору был у него свой дом, свой магазин, деньги. Почему же сегодняшнее торжество кажется ему радостнее и величественнее, чем светлый праздник новруза тех дней, когда он, Шамси, был богат и жил по закону отцов и дедов?..
Так размышлял Шамси, а в это время его бывший зять и друг Хабибулла сновал с пасмурным лицом неподалеку, где то в аллеях того же бульвара.
Человеку не нужно быть семи пядей ко лбу, чтоб понять: мир лучше войны. Как все люди, понимал это и Хабибулла: не будь мира, его родному сыну грозила бы опасность вновь оказаться в огне войны.
Но понимал Хабибулла также, что мир, который сейчас воцарился на всей земле, будет здесь миром во славу той жизни, которая ненавистна ему, Хабибулле-беку Ганджинскому. Как же мог он испытывать те чувства, какими были полны люди, заполнившие приморский бульвар в этот праздничный майский вечер? И мог ли он любоваться красотой огней, рассыпанных на черном небе, и зыбким их отблеском на морских волнах?
Он сновал в толпе, высматривая знакомого человека, родную душу, любого, кто мог бы отвлечь его от невеселых дум.
Вдруг он увидел Телли и Мовсума Садыховича. Вряд ли поймет его эта пара, вряд ли рассеет его печаль. Они не заметили Хабибуллу, и он, со стороны, как соглядатай, долго следил за ними, стараясь разгадать, что скрывается за их оживленными улыбками.
«Эта, с челкой, не пропадет в любой обстановке, найдет себе теплое местечко! А этот вояжер — неужели не понимает, что ждет его в ближайшем будущем? На пенициллине-то без войны далеко не уедешь — тогда хоть ложками его глотай!» — думал Хабибулла со злобой. Он вздернул голову и прошел мимо, сделав вид, что не замечает ни Телли, ни ее друга…
Одиночек, подобных Шамси, или таких, как Хабибулла, считающих, что в этот вечер не с любым человеком найдешь общий язык, немного. В большинстве — пары, как Телли с Мовсумом Садыховичем, или компании. Можно встретить и целые семьи — отцы и дети гуляют, взявшись за руки, словно говоря: отныне война не нарушит единства и счастья семьи.
Здесь и Баджи с дочкой и со свекровью. Здесь и Фатьма с дочерьми и с сыном. Недавно Абас выписался из госпиталя и живет сейчас у матери.
На скрещении двух аллей, у кустов олеандра, ярко-розовых даже в свете вечерних огней, обе семьи встречаются. Поздравления с победой, объятия, поцелуи!
Стоя в стороне, Абас добродушно, чуть снисходительно улыбается: похоже, что женским излияниям не будет конца! Он слегка опирается на палку, хотя нужда в этом почти отпала, но палка как бы поясняет, почему он, боец 416-й Таганрогской Краснознаменной стрелковой дивизии, встретил и празднует победу на ровных асфальтовых дорожках бакинского бульвара, а не там, у изрытых снарядами фронтовых дорог…
А вот по бульвару шествуют приятели — Чингиз и Скурыдин. Оба сильно навеселе. Завидев Баджи, они направляются к ней.
— Мир, Баджи-джан, наконец-то мир! — провозглашает Чингиз с таким облегчением, словно он всю войну провел на фронте и наконец дождался вожделенного часа.
Он лезет к Баджи с объятиями, она упирается ему в грудь, стараясь сдержать его пьяный порыв. Но он настойчив, и она пытается отделаться от него шуткой:
— Берегись, Чингиз: я расскажу твоей жене!
— Что для меня жена в сравнении с тобой?
— В таком случае придется пожаловаться твоему уважаемому тестю!
— А ну его к черту! Толку от него все равно что от козла молока! — Чингиз поворачивается к Скурыдину. — Верно, Андрюша? — Очевидно, он имеет в виду неудачу с пьесой. — Я знаю, Баджи, ты меня не любишь, не уважаешь, всегда принимаешь в штыки все мои начинания, но я все равно — твой друг!
Скурыдин ведет себя сдержанней:
— Я рад подтвердить, что Чингиз вас очень уважает, он неоднократно говорил мне об этом. Что же до наших с вами творческих споров, так ведь они, в конце концов, пошли на пользу общему делу! Забудем о них в этот великий день и будем друзьями!
Ободренный словами Скурыдина, Чингиз предпринимает новое наступление:
— Неужели, Баджи-джан, не разрешишь мне в этот великий день обнять тебя и по-дружески расцеловать?
Да, поистине велик сегодняшний день, и не к чему упрямиться, строить из себя недотрогу из-за такого пустяка. И, превозмогай неприязнь, Баджи подставляет Чингизу щеку:
— Шайтан с тобой целуй!
Чингиз осклабился и, обняв Баджи, осторожно коснулся губами ее щеки:
— Спасибо!
Скурыдин захлопал в ладоши. Отвесив почтительный поклон, он потянул за собой не в меру разнежившегося Чингиза…
Приятели долго слонялись но бульвару. В кипарисовой аллее они встретили Хабибуллу.
— Присоединяйтесь, старик, к нашему обществу! — воскликнул Чингиз, фамильярно подхватив под руку одиноко шагавшего Хабибуллу. — Не пожалеете!
— Не могу… — буркнул Хабибулла, пытаясь высвободиться. — Спешу по делу.
— Мы видели, как вы спешите! — Чингиз довольно метко изобразил унылую фигуру и вялую походку Хабибуллы. — Правильно я показываю, Андрюша?
— В самом деле, Хабибулла-бек, почему бы вам не разделить с нами компанию? — сказал в ответ Скурыдин. — Мы с вами обычно находили весьма интересные темы для беседы… Тем более что наши встречи, вероятно, скоро прекратятся… — добавил он.
— А что так? — встревожился Хабибулла.
— Собираюсь в недалеком будущем покинуть Азербайджан.
— В какие же края собираетесь, если не секрет?
— Пора домой, в Россию, — куда же еще?
— А здесь — обижают вас, что ли?
— Что вы, Хабибулла-бек, что вы! Азербайджанцы исключительно славный и гостеприимный народ!
— Так что же заставляет вас уехать?
— В гостях хорошо, а дома лучше! Как говорят турки: гость ест не то, на что рассчитывал, а то, чем его угощают!
Хабибулла нахмурился. Не то, на что рассчитывал?.. Хорош, оказывается, этот ученый востоковед!
— Есть и другая турецкая поговорка насчет гостей: как только брюхо насытит — глаза на дверь смотрят! — сказал он с неожиданной грубостью.
Скурыдин собрался было ответить, но Чингиз, видя, что разговор принимает опасный оборот, опередил его:
— Да хватит вам, друзья! В такой чудесный день можно было б найти более приятные темы — вино, женщины!
Хабибулла взял себя в руки.
— Первой теме ты уже отдал немалую дань! — ухмыльнулся он, смягчаясь. — Что ж до второй… Я видел здесь на бульваре нашу Телли с ее спекулянтом.
— Вам, старик, повезло больше, чем мне, хотя я и встретил тут целую шестерку знакомых дам!
— Какую шестерку? — не понял Хабибулла.
— Прекрасную Баджи с ее девчонкой и старухой свекровью… — Чингиз загнул три пальца. — Вашу бывшую супругу Фатьму с вашими двумя дочками — еще три. Вот и получается шесть знакомых дам!.. Да, чуть не забыл: с ними был один весьма приятный молодой человек — не кто иной, как ваш сын Абас!
Лицо Хабибуллы на миг прояснилось. Какая радость, что Абас смог преодолеть дорогу от дома до бульвара! Обидно только, что не хватило у мальчишки ума показаться в этот день перед людьми рядом с отцом.
— Мои родственнички не жалуют меня своим обществом даже в праздник Победы! — сказал он, и лицо его снова стало мрачным.
— Не огорчайтесь, Хабибулла-бек! — Чингиз похлопал его по плечу. — Давайте поговорим о чем-нибудь более веселом, чем родственники! Кого из друзей вы видели на бульваре?
— Я же сказал, что встретил Телли! Идет со своим Мовсумом Садыховичем, как законная жена, задрав голову, никого и ничего не стыдясь. Нашла кем гордиться!
Чингиз погрозил пальцем:
— А вы, бывший донжуан, как видно, приревновали вашу старую любовь?
— Точнее сказать — постаревшую! — съязвил Хабибулла. Телли, если не ошибаюсь, сорок, а ведь я-то помню ее, когда ей было двадцать с небольшим… — Глаза Хабибуллы блеснули. — Чудесная она была тогда!.. Нам с тобой, Чингиз, есть о чем вспомнить!
Скурыдин, довольный, что разговор принял мирное направление, заметил:
— Она еще и теперь недурна, что называется — женщина в расцвете! Веселый, легкий характер!
Чингиз и Хабибулла самодовольно рассмеялись…
Шестерка дам и весьма приятный молодой человек, как выразился Чингиз, приближались понемногу к перекрестку. Стали прощаться, но Фатьма, видя, как оживленно толкуют о чем-то Абас и Нинель, сказала сыну:
— Может быть, хочешь проводить Нинель до дому?
— Если Баджи-ханум разрешит, — учтиво поклонился Абас.
Баджи не слишком обрадовалась предложению Фатьмы. Но какие, собственно, основания обижать парня отказом?
— Не только разрешаю, но буду рада, если зайдешь к нам, — ты ведь в последний раз был у нас еще до войны, — любезно ответила она Абасу.
Не успела Баджи вернуться домой, как принесли телеграмму… Милый, славный Яков Григорьевич — вспомнил, поздравил сестру Баджи с победой, добавил радости и итог прекрасный день! Нужно немедленно ответить.
Перо легко скользнуло по бумаге, и Баджи, одобрительно улыбаясь, думала: не телеграмма, а целое послание! Но, пробежав написанное, она заколебалась: не многословно ли и, еще того хуже, не назойливо ли? Бывает ведь, что написанное от души истолковывается по-иному.
В соседней комнате, через полуоткрытую дверь, Баджи видела тетю Марию. Та сидела за столом, перебирала какие-то бумаги, фотографии. Баджи знала: это — Сашины карточки.
В который-то раз рассматривает их тетя Мария! На одной — Саша, совсем малыш, гордо восседает на деревянной лошадке. На другой — он со школьным ранцем за плечами. Есть и такая, где Саша уже взрослый — в остроконечном красноармейском шлеме времен гражданской войны. И еще одна — в форме командира со «шпалой» в петлице.
Баджи показалось, что тетя Мария плачет — тихо, украдкой, чтобы никто в доме не заметил. Сердце Баджи наполнилось печалью, захотелось подойти к тете Марии, обнять, утешить, как уже не раз поступала она в такие минуты. Но что-то удержало ее. Не лучше ли сделать вид, что не замечаешь этих слез, и оставить мать наедине с воспоминаниями о сыне?..
Баджи тяжело вздохнула, перевела взгляд на дверь, ведущую на балкон.
Там, опершись на перила, стояли Нинель и Абас, смотрели на залитый праздничными огнями город, о чем-то горячо беседовали. Дверь на балкон была раскрыта, и по обрывкам фраз было ясно, что им хорошо и интересно вдвоем.
Правда, Абас жаловался Нинель на свою неудачливость: не пришлось ему форсировать Одер, брать штурмом Кюстрин, не добрался он, солдат, до Бранденбургских ворот. Не в Берлине, а здесь, в Баку, окончилась для него война.
— Все равно, ты — молодец! — убежденно воскликнула Нинель, коснувшись пальцем медали на его груди. — Признаться, я тебя когда-то терпеть не могла, даже боялась! Надеюсь, теперь не будешь дергать меня за косы, как тогда, в детстве? — спросила она чуть кокетливо.
— Не смогу, если б и захотел! — в тон ответил Абас. — Со дня на день жду приказа вернуться в свою часть, в Германию.
— Но ведь война окончена!
— Окончена, да не совсем.
Помолчав, Нинель спросила:
— А долго пробудешь там, в Германии?
— Кто, кроме бога и начальства, знает о таких вещах? А бывает, что даже бог и начальство не знают! Видя, что Нинель приуныла, Абас добавил: — Я тебе обо всем напишу, как только прибуду в часть.
Последняя фраза заставила Баджи насторожиться. Не к чему вести им переписку! Невысокого роста, худощавый, с усиками и маленькими руками, Абас напоминал ей былого Хабибуллу. Это сходство вызывало в Баджи неприязнь к Абасу, которую не могли рассеять медали, украшавшие его мальчишескую грудь.
Но почему? Вот ведь Лейла и Гюльсум — тоже дети Хабибуллы, а к ним она полна добрых чувств, хочет, чтоб Нинель дружила с этими славными девушками. Но еще больше удивляло Баджи то, что ведь и мальчику Абасу она некогда симпатизировала, несмотря на его озорство и школьные двойки, ласкала его, угощала сладостями, дарила игрушки.
И вдруг кольнула мысль: а может быть, дело вовсе не в Абасе, а в Нинель? Дочь становится взрослой, отходит от нее. Да, наверно, так оно и есть!
Скомкав исписанный листок, Баджи вырвала из блокнота другой и решительно набросала:
«Спасибо внимание Поздравляем победой Сестра Баджи Нинель».
Сухо, конечно, стандартно, и совсем не так, как хотелось, когда она бралась за перо. И все же — может быть, так оно лучше…
Отогнав печальные мысли, пересилив себя, Баджи позвала Нинель и Абаса в комнату: он, что ни говори, — гость! Вошла тетя Мария, неся на блюде благоухающий пирог, испеченный в честь праздника.
— Как здоровье Хабибуллы-бека? — спросила Баджи Абаса. — Что-то давно не вижу я его.
— Здоровье у него пошаливает… Стареет отец… — Абас развел своими маленькими ручками, совсем как Хабибулла.
— Ну, ему еще далеко до старости!
— Как сказать…
— Сколько лет отцу?
— Шестьдесят.
— Я думала, меньше…
Разговорите клеился, и по возникшему молчанию Баджи поняла, что Абас знает цену ее пустых расспросов об отце. В таком случае — хватит! Сердце не скатерть: перед каждым не расстелешь.
Нинель подошла к столику, машинально прочла текст телеграммы.
— Это нужно отправить в ответ на поздравление доктора Королева, — поспешила объяснить Баджи. — Спустись на почту и отправь.
Почта находилась в двух шагах от дома, но Нинель медлила. Может быть, вспомнила отца — горько в такой день посылать поздравления от матери постороннему мужчине. Или просто не хотелось расставаться с Абасом?
— Я отправлю завтра утром, — сказала Нинель.
— Это телеграмма Якову Григорьевичу! — произнесла Баджи с таким выражением, словно имя и отчество доктора Королева исключало всякое промедление. — Ты забыла, как много он сделал для тебя, для меня, для раненых — таких вот, каким был Абас?
В разговор вмешалась тетя Мария:
— Сбегай, внученька, отправь! Абас пойдет с тобой.
Почувствовала ли она, как важно для Баджи отправить телеграмму Королеву? Сумела ли понять внучку?
Нинель послушно взяла листок, сунула в карман. Минуту спустя, с балкона, Баджи видела, как две быстрые молодые фигуры пересекли улицу, направились к зданию почты.
Выросла дочь не такой, какой видела ее когда-то Баджи в своих мечтах.
Глаза Нинель не стали голубыми, а волосы светлыми — как у Саши. Она не стала красавицей — как Сара до ее болезни.
И все же в глазах девушки было что-то от отца. Миловидная, привлекательная, она в иные минуты казалась матери красивой. И, глядя на дочь, Баджи радовалась.
Радость эту нередко омрачало смутное беспокойство — таково уж сердце матери, — но в ту весну были, пожалуй, для этого кое-какие основания.
Года полтора назад Абас прислал Нинель из Германии письмо — как обещал. Нинель ответила, и между ними завязалась переписка. Возвратившись в Баку после демобилизации, Абас стал захаживать к Нинель. Молодые люди гуляли но приморскому бульвару, ходили в кино, в театр.
Видя, как дочь все чаще посматривает в зеркало, Баджи испытывала ревнивую тревогу. Правда, девушкой она сама перед приходом Саши прихорашивалась и однажды сдуру завила волосы шашлычным прутом. Было такое, чего скрывать! Но ведь делала она это ради Саши, а не ради Абаса, сына Хабибуллы.
— Абас — очень хороший… Никто, ничто в мире не помешает нашей дружбе! — как бы вскользь сказала однажды Нинель.
Баджи промолчала, а спустя несколько дней Нинель, отложив в сторону книгу, в которую, казалось, была погружена, неожиданно объявила:
— Мама, мы с Абасом решили зарегистрироваться!
Теперь уже нельзя было отмолчаться.
— Зарегистрироваться?.. — с трудом повторила Баджи. — Но ведь ты сказала, что у тебя с ним дружба?
— А разве дружба исключает любовь?
— Нет, конечно… Но ты еще так молода…
— Мне восемнадцать лет, я уже взрослая. Студентка!
— Только-только поступила в институт и…
— Вспомни, мама, сколько было тебе, когда ты в первый раз вышла замуж.
— Я пошла не по своей воле.
— Потому и было твое первое замужество несчастливым. А нас с Абасом никто не неволит. Мы любим друг друга и знаем, что будем счастливы.
О, как легко ратовать за свободу любви, когда тебе восемнадцать лет, когда ты уверена, что ты любишь и любима! Но как мечется бедное сердце матери в страхе, что эта любовь не сулит дочери добра!
— Не забывай, дочка, что Абас — сын Хабибуллы-бека, а тот…
— Хабибулла-бек — образованный, интеллигентный человек! — поспешно прервала Нинель: она предвидела этот довод. — Он очень мил со мной, всегда справляется о тебе, о дяде Юнусе, Мне он не кажется таким уж плохим.
— Ты ошибаешься, дочка, поверь мне, я знаю его не первый день.
Неприятный осадок поднялся со дна памяти Нинель: она не забыла своих стычек с Хабибуллой. Но как хотелось ей сейчас вытеснить их из памяти!
— Возможно, он изменился? — возразила она неуверенно. — Ведь люди меняются?
Баджи покачала головой. Да, люди меняются, и нередко к лучшему. Но в данном случае… Сколько раз она сама попадалась на такую же удочку, поверив Хабибулле.
— Пусть так… — нехотя признала Нинель. — Но ведь я хочу выйти замуж не за Хабибуллу-бека! А согласись, мама, что у плохого отца может быть хороший сын. Разве не так?
«Так, конечно, так! — мысленно соглашалась Баджи. — Пожалуй, Абас — славный малый, возможно, что он не унаследовал от отца ничего дурного… Так, конечно, так!..» — повторяла она про себя, словно стараясь увериться в этом.
Но стоило ей представить Хабибуллу в роли родственника, свекра ее дочери, входящего в ее дом, как все в ней восставало.
— Подумай, дочка, чего ты требуешь от меня — согласия, чтоб мы породнились с Хабибуллой-беком! — с укором воскликнула она,
— А что ж тут особенного? — Лицо Нинель выразило преувеличенное удивление.
— Да ведь он издавна враг не только мой, но и брата моего Юнуса, твоего единственного дяди, самого близкого нам человека!
— Я не знала, что в советском Баку по сей день существует родовая вражда, что есть еще у нас Капулетти и Монтекки! — усмехнулась Нинель.
— При чем тут родовая вражда? Неужели ты, взрослая девушка, комсомолка, не видишь стены, которая отделяет нас от Хабибуллы-бека? Во времена мусавата он глумился над рабочими. Он посадил дядю Юнуса в тюрьму, избил его до полусмерти. Он подло содействовал моему первому постыдному замужеству. И теперь — породниться с таким человеком? Пусть скажет спасибо, что мы ему не мстим!
— Месть теперь не в моде. Иначе нам следовало бы в первую очередь расправиться с теми, кто убил твоего отца, моего деда Дадаша.
До чего ж изворотлива девчонка! И, досадуя на Нинель, Баджи снова принялась объяснять то, что представлялось ей таким простым и понятным и что Нинель отвергала своей скептической ухмылкой. Баджи видела, что ее слова вызывают у дочки скуку, раздражение.
— Ах, мама, ты мыслишь совсем по старинке! — в конце концов не выдержала Нинель.
Баджи горестно вздохнула: было время, она сама досаждала другим подобными упреками. А теперь? Что ж, может быть, в самом деле она отстала? Жизнь идет вперед. Четверть века, отделяющие мать от дочери, — немалый: срок.
А вместе с тем в глубине души Баджи что-то властно протестовало. Нет, нет, возраст не основание, чтоб считать себя отсталой! Баджи не хотела, не могла принять упрека дочери — он звучал как оскорбление, больно ударившее по сердцу.
— Так вот, дочка… — начала она ровным, жестким тоном, — по старинке я мыслю или не по старинке, а ты заруби себе на носу: пока я жива, ноги этого заядлого мусаватиста не будет в нашем доме!
Нинель не осталась в долгу:
— Я не уверена, что Хабибулла-бек так уж стремится быть твоим частым гостем! Надо думать, что и у него сохранилась старая классовая спесь… И где логика? Ведь любишь же ты Лейлу и Гюльсум, дочерей своего врага!
— Да что ты сравниваешь! Хабибулла для них чужой человек в сущности. Никогда не заботился о девочках, не обращал на них никакого внимания. И в этом их счастье. А Абас — сын, продолжение рода Ганджинских, которым Хабибулла так кичится! Хабибулла любит его, гордится им. Перетащил жить к себе от матери и сестер! Уж, наверно, немало вложил в своего сына такой папаша! И в этом беда Абаса…
Баджи хотела что-то добавить, но осеклась: давно привыкла она читать в глазах своей дочки, словно в открытой книге, но сейчас впервые увидела в них отчуждение и враждебный огонек: Нинель готова была смести со своего пути все препятствия! Нужно было погасить этот огонь любой ценой, и Баджи, сделав над собой усилие, почти с мольбой в голосе сказала:
— Подумай, дочка, как отнесся бы твой отец к тому, что ты хочешь сблизиться с чуждыми нам людьми, с мусаватистом. Ведь должна же ты уважать память Александра Филиппова!
— Мусаватистов уже давно не существует, ты ворошишь вчерашний день. А кроме того, странно… — Нинель овладела собой и говорила теперь с холодным спокойствием. — Ты считаешься с памятью Александра Филиппова лишь тогда, когда дело касается меня…
— Что ты хочешь сказать?
— Неужели не ясно?
— Брось играть в прятки! — Голос Баджи звучал повелительно.
Нинель, помедлив, ответила:
— Я не маленькая и хорошо понимаю, что означает твоя переписка с Ленинградом.
Вот оно что! Неужели женщина не вправе поддерживать дружбу с человеком, который в голодные дни делился своим пайком, был для нее опорой и другом? Но вот теперь она в глазах дочери вроде ветреной вдовушки, готовой оскорбить память погибшего мужа. Хорошего мнения, оказывается, ее милая дочка о своей матери!
И Баджи сказала:
— Не распускай язык! И не болтай чепухи! Иначе…
Нинель усмехнулась:
— «Дочь — моя: хочу с хлебом съем, хочу с водой выпью!» Так, кажется, говорилось когда-то?
Это ей дочь приписывает подобные мысли?
— Эх, ты… — с презрительно скривленных губ Баджи сорвалась брань.
— Ты не смей меня оскорблять! — вспыхнула Нинель.
— А ты смеешь так разговаривать с матерью, негодная?
— Сама виновата! — выкрикнула Нинель и топнула ногой.
— Ах, вот ты как!.. — Баджи хлестнула дочь по щеке, потом еще раз, наотмашь, по другой.
Такое случилось впервые. Нинель закрыла лицо руками. В эту минуту она ненавидела мать.
Баджи отошла, тяжело опустилась на тахту, отвернулась к стене, зарылась лицом в подушку, словно раздавленная жестокой обидой, стыдом, переполнявшими ее сердце.
Думала ли она, кормя грудью малютку-дочь, недосыпая ночей над ее колыбелью, что услышит сегодня такое? Предполагала ли в страшные дни блокады, когда отрывала от себя для дочки последний кусок хлеба, что та посмеет теперь топнуть на нее ногой? Но может быть, такова извечная неблагодарная доля матерей? Разве не такой же бездушной была она сама, когда убегала от Сары, лежавшей на смертном одре, и бесцельно, бездумно носилась по улицам Черного города?
Нинель опомнилась первая.
— Мама, что с тобой? — в тревоге воскликнула она, видя, что Баджи неподвижна и безмолвна. — Мама, дорогая… — шептала она, стараясь повернуть к себе лицо матери. Теперь она уже кляла себя за то, что оскорбила ее.
— Ах, дочка… — прошептала Баджи, глотая слезы.
Нинель поцеловала ей руку.
— Я виновата перед тобой, прости меня…
Как радостно было услышать эти слова! Как приятно было прикосновение, казалось покорных, губ!
— Обещай, дочка, что не будешь спешить, — сказала Баджи, немного успокоившись. — Повремени, испытай себя, свою любовь… И его… — Баджи не смогла назвать Абаса по имени.
— Но нам нечего испытывать — мы уверены друг в друге и в нашей любви! — воскликнула Нинель удивленно. Неужели мать не понимает таких простых вещей, а может быть, просто уже забыла, что такое любовь?
— Повремени хотя бы до будущей осени.
Еще не высохли слезы на лице матери, еще свежо было чувство вины перед ней, и Нинель заколебалась,
— Ну хорошо, — сказала она. — Пусть будет по-твоему: до осени… — И, словно боясь, что мать сочтет ее побежденной, упрямо добавила: — Только это ничего не изменит.
Перемирие было заключено. Но мира не было: мать и дочь остались каждая при своем.
«Пока я жива, ноги этого мусаватиста не будет в моем доме!» — упорно думала Баджи.
А Нинель, словно в ответ, мысленно твердила:
«Я люблю Абаса, хоть он сын Хабибуллы-бека, но не могу же я заставить его отказаться от родного отца, каким бы тот ни был».
Она осунулась, побледнела, стала похожей на ту хрупкую девочку, какой была во время блокады.
— Ты что так плохо выглядишь? — удивилась Телли, встретив Нинель на улице. — Не больна?
— Нет, тетя Телли, здорова! — Нинель попыталась подкрепить сказанное бодрой улыбкой, но улыбка получилась невеселая, вымученная.
— Наверно, влюблена, как и полагается в твои годы? — Тон у Телли был явно поощрительный, и Нинель не стала возражать. — Пойдем ко мне, потолкуем! — Решительно взяв Нинель за талию, Телли ласково шепнула: — Я тебя угощу чем-то очень вкусным.
Вкусное в доме Телли нашлось. Халва, фрукты, миндаль не переводились у нее в буфете. Их в изобилии приносил Мовсум Садыхович.
Нашлось в буфете и вино. Телли налила два бокала, и Нинель отпила несколько глотков. Вино было легкое, ароматное, приятное на вкус. Глаза у Нинель заблестели, щеки раскраснелись.
— А теперь рассказывай, что с тобой! — потребовала Телли, забравшись с ногами на тахту и закуривая папиросу.
Не успела Нинель вымолвить слово, явился Мовсум Садыхович, как обычно нагруженный свертками, кульками. Телли лениво поднялась, стала накрывать на стол.
— Можешь не стесняться и говорить откровенно: Мовсум Садыхович — свой человек, — ободрила Телли гостью, когда сели обедать.
И Нинель, не таясь, поведала о своих невзгодах.
— Я, признаться, догадывалась, что у тебя с Абасом роман — ведь вы, как вижу, неразлучны, — сказала Телли, когда Нинель умолкла. — Одобряю твой выбор! Мне Абас нравится. Что же касается мнения твоей матери — скажу откровенно: она интересная женщина, умница, талантливая актриса, энергичный человек. Но… У каждого человека есть свои слабости, есть они и у твоей мамаши. Она, извини меня, немного ханжа.
Не очень приятно слышать такое о матери, если даже она не может тебя понять и ты сердишься на нее. Настроение Нинель упало.
Мовсум Садыхович почувствовал это.
— Напрасно, Телли, ты так отзываешься о матери нашей гостьи! — заметил он, стараясь снискать симпатию девушки. — Баджи-ханум — прекраснейшая женщина, достойная всяческого уважения. Она…
— Знаю это не хуже тебя! — оборвала его Телли. — Я дружу с Баджи чуть ли не со школьной скамьи. Но сейчас речь идет не о ее достоинствах, которых никто не отрицает, а о том, что она становится на пути счастья своей дочери, и о том, как следует Нинель поступать в дальнейшем.
— Каково же твое мнение, Телли-джан? — спросил Мовсум Садыхович покорно.
— Я считаю, что, если человек любит, он должен идти на все, даже на разрыв с родными!
Возможно, это был камушек в огород Мовсума Садыховича. Так или иначе, тот ничего не возразил и лишь бросил на Телли укоризненный взгляд: умная женщина — и не может понять, что для него не так-то просто окончательно порвать с семьей.
А Нинель, вспомнив, что краем уха слышала об отношениях Телли с Чингизом, подумала: почему же сама она не соединила с ним свою жизнь?
Телли между тем продолжала говорить, обращаясь теперь только к Нинель:
— Помню, мы как-то спорили с твоей матерью о любви. Она говорила, что ее восхищает любовь Ромео и Джульетты. Прекрасно! А что оказывается на поверку? Едва дело коснулось ее дочери, былые утверждения остались красивыми, но ничего не значащими фразами. Что же до Хабибуллы-бека… Твоя мать всегда была к нему излишне придирчива.
В доме Баджи издавна относились к суждениям Телли с легкой иронией, и это обычно находило отклик в сознании Нинель. Но сейчас все, что высказала Телли, было так желанно, что Нинель невольно кивнула своей покровительнице. Ромео и Джульетта? Да ведь ей самой, в споре с матерью, пришли на ум именно они!
За столом пошли оживленные разговоры о любви, о свободе чувств. Тому способствовало вино, которое Мовсум Садыхович то и дело подливал хозяйке и гостье. Смущение, вначале томившее Нинель, рассеялось, девушка с интересом слушала непринужденную болтовню Телли. И даже решилась закурить папиросу…
После ухода гостьи Мовсум Садыхович, покачав головой, сказал:
— Видно, хватает у твоей подруги хлопот с дочкой. Не завидую ей!
— Конечно, Нинель не сравнить с твоей Мариам, — не без яда заметила Телли.
— Да, моя Мариам — замечательная девушка! — с чувством воскликнул Мовсум Садыхович, приняв слова Телли за чистую монету. — Послушная, слова громкого не скажет ни мне, ни матери. Избегает мальчишек — не то что эта девица. Интересуется театром, выступала успешно в школьном спектакле. Ничего, кроме хорошего, про мою Мариам не скажешь! Правда, слишком уж скромна. Вот окончила она десятилетку с золотой медалью, обсуждаем, где девушке продолжать образование. Мариам хочет быть учительницей, а я считаю, что она достойна лучшей участи, чем губить свою молодость в душных классах, воюя с озорниками. То ли дело жизнь актрисы, как я наблюдаю! Всегда на виду, почет, слава! Я и советую дочке поступить в театральный институт, поучиться год-два, а там видно будет. На хлеб ей, слава аллаху, зарабатывать не придется, пока я жив… Как твое мнение?
Видно, забыла Телли свои давние неуважительные слова о театральных учебных заведениях, поскольку ответила:
— Могу ли я, актриса, не согласиться с тобой! Мне в ее годы приходилось скрывать от родителей, что я учусь в театральном техникуме, а ведь отец мой был человек интеллигентный — когда еще окончил русскую гимназию! В театральный институт предлагаешь ты? Да ведь твоя дочка, Мовсум, — счастливица, имея такого отца!
Мовсум Садыхович был польщен: не ожидал он такой похвалы от своей капризной подруги!
— Культура, Телли-джан, с каждым днем идет вперед! — сказал он и смущенно развел руками, как бы признавая ту силу, перед которой не волен устоять…
Па другой день Телли позвонила к Нинель и ласково прощебетала:
— Приходи, Нинель-джан!
Нинель не заставила себя просить, явилась к Телли и с того дня зачастила к ней.
Случалось, Нинель задерживалась у Телли до позднего часа, и тогда хозяйка звонила к Баджи, прося разрешить гостье остаться ночевать.
— Не беспокойся, твою дочку здесь не обидят! — всякий раз насмешливо заверяла Телли, едва сдерживая чувство превосходства.
Однажды, в ответ на такое ходатайство, Баджи отрезала:
— Нинель может и вовсе не возвращаться домой, если у тебя ей нравится больше!
И бросила трубку.
Нинель отнеслась к этому спокойно. Мать гонит ее из дому? Что ж, не стоит унижаться. Проживет и без родительского дома.
Телли поддержала девушку.
— Поживи у меня! — с легкостью предложила она. — Не соскучишься! А летом вместе поедем отдыхать. Мовсум Садыхович уже присмотрел дачу с садом у самого моря. Чистый воздух, фрукты! Согласна?
— Спасибо, тетя Телли…
Совсем иным был уклад жизни в доме Телли в сравнении с тем, к какому Нинель привыкла.
В дни, когда у Телли не было репетиции или утреннего спектакля, она нежилась в постели до полудня. Затем начинались телефонные разговоры, визиты подруг. Платья, туфли, шляпки! Нередко к обеду и уж непременно вечером — гости.
Частенько гости засиживались до глубокой ночи, и Нинель приходилось, преодолевая зевоту, дожидаться, пока они уйдут, чтоб устроить себе постель в столовой на тахте. Но прежде чем лечь, нужно было убрать со стола, вымыть посуду — домработницы в доме Телли не приживались, несмотря на старания Мовсума Садыховича, а сама Телли не склонна была портить руки грубой работой. Впрочем, не следует думать, что Телли стремилась эксплуатировать Нинель — просто так уж повелось.
Не высыпаясь, Нинель стала опаздывать на лекции, а то и просто пропускала их. Теперь нелегко стало выполнять институтские задания. Вскоре она провалила один зачет, за ним другой.
И все же Нинель не жаловалась на свою жизнь у Телли. Здесь было легче, чем дома, где ей приходилось видеть недовольное лицо матери, ее осуждающие глаза Здесь, казалось, ее хорошо понимают — и тетя Телли, и Мовсум Садыхович, и все их друзья…
Изредка Нинель на часок-другой забегала домой. Она старалась приходить в то время, когда мать была занята в театре.
Почти не встречаясь с Нинель, Баджи пыталась уверить себя, что ее мало трогает это. Но в глубине души она огорчалась и злилась: нечего сказать, подходящую подругу нашла себе дочка! Стоило этой вертихвостке Телли приласкать девчонку, как та забыла родную мать!
Кто виноват? Конечно, Абас! И конечно, Телли — ведь она покровительствует девчонке, зазывая ее к себе. Но больше чем кого-либо Баджи неизменно винила Хабибуллу: именно он в конечном счете причина ее невзгод.
Как раз в ту пору, встретившись с Хабибуллой на улице, Баджи уловила на его лице выражение торжества. Он словно хотел сказать: ты, Баджи, издавна презираешь и ненавидишь меня, а ведь рано или поздно, хочешь ты того или не хочешь, придется тебе признать меня свояком! И это торжество недруга еще больше укрепляло в Баджи решимость бороться. Зря торопится он праздновать победу!
День шел за днем, и завсегдатаем в доме Телли стал и Абас.
Случалось, Телли под тем или иным предлогом уходила, оставляя молодых людей вдвоем.
— Сладости и вино — в буфете. Ешьте, не стесняйтесь. Вы — в своем доме! — говорила она, уходя.
Как счастливы бывают молодые влюбленные, оставшись вдвоем, вдали от любопытных, осуждающих глаз!
Нинель была увертлива, но Абас все же настигал ее, и она позволяла ему целовать себя, забывая в тот миг о том, что он сын ненавистного ее матери Хабибуллы-бека Ганджинского и что в любую минуту может вернуться хозяйка дома, тетя Телли.
Сюда, в дом Телли, по старой дружбе захаживал Хабибулла. Не зря говорят: птица летит в свою стаю!
Узнав о дружбе Абаса с Нинель, он поначалу возмутился. Не потому, впрочем, что Нинель ему не правилась — девица не хуже и не лучше других современных девиц, к тому же недурна собой. А потому, что сын Хабибуллы-бека, род которого восходит к исконным властителям Азербайджана, готов связать свою жизнь с внучкой заводского сторожа, с дочерью большевика и ко всему — наполовину русской. Нет, не о такой невестке мечтал Хабибулла-бек Ганджинский!
Увидя, что Телли покровительствует молодым, Хабибулла вконец обозлился. Не ожидал он такого вероломства от старого друга! Уж не Мовсум ли Садыхович, ревнуя Телли к прошлому, завидуя бекскому превосходству, из мести подбил ее на это?
Хабибулла высказал Телли свое возмущение, а та в ответ сказала:
— Не думала я, Хабибулла-бек, что вы настолько постарели и перестали понимать чувства молодых!
— Сама ты, мой друг, не так уж молода! — огрызнулся Хабибулла. — А старость моя тут ни при чем. Все дело в том, что мой Абас и эта девица — не пара.
— Не пара? — с искренним удивлением воскликнула Телли. — Объясните, пожалуйста, почему?
Хабибулла вяло махнул рукой: объяснять то, что каждому разумному человеку и так ясно?..
Да, не порадовал сын Хабибуллу своим выбором. Но что поделать, если последний отпрыск Ганджинских так опростился, осоветился, осолдатился, что не сознает, в какую пропасть катится?
Проявить власть отца и образумить сына? Но нынче дети не очень-то слушаются отцов. В старое доброе время посмел бы он, Хабибулла, сказать отцу хоть одно слово наперекор? Покойный Бахрам-бек быстро усмирил бы его!
Нет, он, Хабибулла-бек Ганджинский, не станет зря подставлять свое бекское достоинство под удар советского мальчишки, солдата. Брак Абаса, по-видимому, дело решенное, предотвратить его уже невозможно, а поскольку это так, то следует примириться с обстоятельствами и даже поискать в них что-то положительное.
Хабибулла искал и, в конце концов, охваченный злорадным чувством, нашел себе утешение: надо полагать, что и Баджи не слишком рада предстоящему родству!
Нашлись и другие, с виду противоречивые, но весьма существенные соображения, побуждавшие Хабибуллу умерить свой гнев. Он отдавал должное Баджи — со таланту, положению. И ему, пребывавшему в упадке, представлялось теперь даже в какой-то мере лестным и выгодным породниться с видной, всеми уважаемой актрисой. Кто знает, быть может, влиятельная теща Абаса избавит ее свояка от ненавистной корректуры, поможет занять место, соответствующее его способностям, знаниям? Он ведь не так стар, как хочет его изобразить молодящаяся Телли.
Хабибулла не поделился этими мыслями с Абасом, понимая, что они не найдут у сына сочувствия. С присущей ему гибкостью, он повернул фронт — принялся одобрять чувства сына, а встречаясь в доме Телли с Нинель, стал выказывать ей особое внимание, был ласков и всем своим поведением подчеркивал, что видит в ней желанную невестку, третью дочь…
Частым гостем бывал в доме Телли и другой ее старый друг, Чингиз.
Как-то, наблюдая за молодыми влюбленными, он с циничным смешком шепнул Телли на ухо:
— У Хабибуллы-бека когда-то ничего не вышло с мамашей, — так теперь он старается пристроить хотя бы своего сынка к ее девчонке!
Телли спокойно заметила:
— Неужели не знаешь, что для меня Нинель как родная дочь?..
Она осталась довольна своим ответом: хозяйка дома должна быть терпима к высказываниям гостей. Достойным примером тому в свое время являлась Ляля-ханум — уж та-то знала, как вести себя!
Телли теперь было за сорок, она заметно пополнела, но сохранила привлекательность и пикантность, чему немало способствовала ее неизменная челка, правда, уже не иссиня-черная, а слегка подкрашенная басмой. Иногда, разглядывая себя в зеркале, она приходила к горестным выводам: не сегодня-завтра ей станет не под силу играть любимые ею роли очаровательных и вероломных героинь. Перейти на роли добродетельных матерей? На амплуа комической старухи? Нет уж — лучше вовсе распроститься с театром!.. И стать мужней женой, домашней хозяйкой? Незавидная перспектива!
Мало-помалу Телли пришла к мысли: почему бы в таким случае не создать ей в своем доме что-то похожее на процветавший некогда салон Ляля-ханум? К счастью, есть у нее немало друзей среди деятелей искусства, немало знакомых и поклонников среди влиятельных и интересных людей. При красивой, любезной и веселой хозяйке — в такой роли Телли уже видела себя в своем будущем салоне — дом ее может стать притягательным центром, и она, Телли, будет всегда на виду.
Телли не стала откладывать свой замысел в долгий ящик, и ей повезло: раз в неделю охотно собирались у нее люди — совсем как у Ляля-ханум. Правда, в атмосфере нового салона было нечто, в корне отличавшее его от духа, царившего в салоне Ляля-ханум: здесь не было той острой тоски по прошлому, политических интриг и надежд на возвращение к добрым старым временам. Гости Телли довольствовались общением с милой хозяйкой, приятно проведенным вечером.
Сама же Ляля-ханум, изрядно постаревшая и внешне опустившаяся, стала в доме Телли кем-то вроде компаньонки, консультанта по приему гостей, убранству квартиры, сервировке стола. Ни одного платья не шила себе Телли без того, чтоб не погрузиться с Ляля-ханум в огромные красочные журналы мод, которые та продолжала получать из Парижа от своих кузин. Мало-помалу Ляля-ханум скатывалась на положение экономки, хотя пыталась сохранить независимый вид, втайне надеясь, что парижские кузины пришлют ей помимо этих журналов и долгожданную визу на выезд за границу.
Одним из козырей хозяйки салона оставалась ее роль покровительницы Нинель и Абаса. Эта роль, считала Телли, делает ее в глазах гостей современной и, уж во всяком случае, более свободомыслящей, чем мать девушки. В самом деле: Баджи склонна всех поучать, как нужно жить, а сама не в силах справиться с предрассудками, не может поладить с единственной дочкой, в то время как она, Телли, в сущности чужая, сумела понять мысли и чувства молодых, найти путь к их сердцу.
Словно соперничая с Телли, покровительствовал Нинель и Хабибулла. Его приветливое, уже совсем родственное отношение к Нинель выражалось теперь столь явно, что девушку порой охватывало сомнение: неужели и это — фальшь, какую мать видит во всем, что исходит от Хабибуллы-бека? Почему нельзя верить, что он искренне хочет видеть ее женой своего сына?
Ей нередко случалось быть свидетельницей споров между Хабибуллой и Мовсумом Садыховичем. Спорили они по самым различным вопросам, горячо и подолгу.
Однажды, выведенный из терпения брюзжанием собеседника, Мовсум Садыхович воскликнул:
— Слишком уж мрачно смотрите вы, уважаемый Хабибулла-бек, на нашу теперешнюю жизнь!
— Нет у меня оснований смотреть на нее сквозь розовые очки! — ответил Хабибулла.
— Предпочитаете сквозь ваши черные?
— Вместо того чтоб острить, может быть приведете доводы в пользу нашей действительности?
— Могу!.. Ну возьмем, к примеру, мою собственную судьбу. Отец мой, как я уже говорил вам, был лотошник, халвачи. В семье у нас едва сводили концы с концами, помню, вечно закладывали и перезакладывали домашний скарб. А иной раз и хлеба не хватало досыта.
— На всех никогда не хватит, если люди плодятся, как суслики!
— Нет, Хабибулла-бек, причина не в этом! — Мовсум Садыхович поучающе повысил тон, чтобы привлечь внимание присутствующих. — Ведь вы человек образованный, и должны знать, что было причиной всех бед народных: царский строй, ханы, беки, буржуазия русская и национальная, державшие азербайджанский народ в угнетении и нищете…
— Вы, Мовсум Садыхович, я вижу, истинный марксист! — язвительно перебил Хабибулла, но его собеседник, пропустив замечание мимо ушей, упрямо продолжал:
— А теперь? Теперь, слава аллаху, в моем доме полная чаша — вы как-то наведались ко мне, видели, как я живу. Грех жаловаться! Нет, уважаемый Хабибулла-бек, я на Советскую власть не в обиде!
Хабибулла иронически усмехнулся: удобную позицию занял в жизни этот деляга! Расхваливает строй за то, что теперь ухитряется спекулировать и обворовывать народ!
— Уж не собираетесь ли вы вступить в коммунистическую партию? — ехидно осведомился он.
Мовсум Садыхович не остался в долгу:
— Я слыхал, и вы в свое время подумывали об этом!
— Во всяком случае, не ради таких дел, как ваши!
— Интересно знать, какой высокой целью руководствовались вы?
Хабибулла не спешил с ответом. Нет нужды раскрывать этому торгашу, чем руководствовался он, Хабибулла-бек, когда хотел было примкнуть к большевикам: тогда ему показалось, что национал-уклонисты имеют влияние среди коммунистов-азербайджанцев и, по сути дела, готовы действовать об руку с его единомышленниками мусаватистами.
И Хабибулла небрежно бросил:
— Вам этого не понять!
Разгоревшийся спор был не по душе хозяйке дома. Уже не впервые собиралась Телли объяснить Хабибулле, что он не тот, кем был, и пора ему сделать выводы — знать свое место и проявлять уважение к ее дому и к Мовсуму Садыховичу.
Ляля-ханум почувствовала, что Телли едва сдерживает гнев. И хотя сама она была на стороне Хабибуллы — в прежнее время она бы этого Мовсума близко к себе не подпустила, — как могла она теперь, при ее положении в доме Телли, открыто выступить против того, кто был материальной опорой, фундаментом, крепкими стенами и крышей этого дома? И, безотчетно стремясь оставить последнее слово за своим старым другом Хабибуллой, Ляля-ханум неслышно подошла к спорящим и с мягкой, учтивой улыбкой произнесла:
— Извините, друзья, если прерву вашу интересную беседу, но чай давно подан и стынет.
Идя к накрытому столу, Хабибулла на миг задержался подле Ляля-ханум и, незаметно коснувшись ее руки, шепнул:
— Стоит умной женщине вмешаться в спор мужчин, как тотчас воцаряется взаимопонимание!
Все были довольны. И только Нинель испытывала досаду: хотелось, чтоб прав был Хабибулла — ведь с ним, а не с Мовсумом Садыховичем предстоит ей общаться в будущем. Но разве не справедливо упрекал Мовсум Хабибуллу-бека за его мрачный взгляд на нашу советскую жизнь?
В другой раз возник разговор о всесоюзном призыве ленинградцев выполнить послевоенную пятилетку в четыре года, о том, что призыв этот нашел отклик и в Азербайджане. Заговорили о развитий морских нефтяных месторождений далеко от берега, в сложных условиях открытого мори люди стали вести бурение и добывать нефть.
— Опасное это дело, — озабоченно вздохнул Мовсум Садыхович. — Боюсь, что будут жертвы.
— Ленинградцам следовало бы сначала восстановить свой разрушенный город, а потом уж поучать нас, — заметил Хабибулла.
Нинель обернулась к нему:
— Как вы можете так говорить! Ведь вы, Хабибулла-бек, не знаете ни Ленинграда, ни ленинградцев!
Хабибулла взглянул на Нинель со снисходительной улыбкой:
— Извини, Нинель-джан, я забыл, что ты и Баджи-ханум — герои Ленинграда!..
Еще не раз приходилось Нинель слышать речи Хабибуллы в доме Телли, и всякий раз на память ей приходили слова матери: «Неужели ты, взрослая девушка, комсомолка, не видишь стену, которая отделяет нас от Хабибуллы-бека?» И всякий раз смутное чувство тревоги закрадывалось в сердце Нинель: что, если мать права?
Прошли еще две недели, а Нинель все не возвращалась домой и только звонила по телефону бабушке.
Да, не думала Баджи, что дочь окажется такой упрямой, доставит столько огорчений. В доме, по негласному сговору, о Нинель почти не упоминали.
Однажды тетя Мария сказала:
— Когда я выходила замуж, мать чуть не прокляла меня: у Филиппова — ни кола ни двора… А прожили мы жизнь с Мишей счастливо, душа в душу… — Задумавшись, ока со вздохом заключила: — Каждой матери хочется, чтоб дочь была счастлива, да не каждая знает, где это счастье лежит.
Правда, имя Нинель и сейчас не было упомянуто. Но как не понять, кого и что имела в виду тетя Мария? Почему-то почудилось Баджи и другое: в сердце свекрови она давно утвердилась как дочь, и сейчас тетя Мария, быть может, давала понять, что ради счастья Баджи она готова видеть на месте Саши другого человека…
Не поддержал Баджи в ее столкновениях с дочерью и Юнус.
— Решать свою судьбу должна сама Нинель! — скапал он коротко в ответ на сетования сестры.
Баджи опешила.
— Быстро же ты забыл, кто такой Хабибулла! — запальчиво бросила она.
— Нет, сестра, я не забыл, поверь!
Да, Юнус помнил, по какую сторону окопов был Хабибулла в дни мартовского мятежа. Помнил делишки Хабибуллы на промыслах в дни мусавата. Помнил, что из-за него сидел в смрадной тюремной камере на Шемахинке. Помнил, как лежал связанный на полу, а Хабибулла бил его по окровавленному лицу и брезгливо вытирал носовым платком свою барскую ручку. Помнил даже о пригласительном билете с оскаленной волчьей мордой на обложке. Все помнил, все знал Юнус о Хабибулле-беке и никогда не обольщался им.
И все же он сказал:
— Выпали зубы у старого волка.
— Выпали, да, к сожалению, не все!
— Пожалуй… Но ты, сестра, должна смотреть вперед, а не копаться в прошлом. А если смотреть вперед, то по всему видно, что Нинелька твоя будет счастлива со своим солдатом.
Юнус произнес последнее слово слегка небрежно, а на деле был преисполнен доброй зависти к Абасу. Его, Юнуса, военная карьера окончилась во время подавления мартовского мятежа, когда ему было восемнадцать лет, но он и поныне считал любого храброго солдата героем, заслуживающим большего уважения, чем он, Юнус, хотя и снискавший добрую славу за помощь фронту, но всю войну проведший в тылу подле нефтяных качалок.
— Смотри, сестра, вперед, в будущее — там найдешь, что ищешь! — убежденно повторил он.
Да, таков закон, которому должен следовать человек, и Баджи хотелось согласиться с братом, но мешала обида, нанесенная дочерью.
Когда-то Баджи рассказывала Юнусу о своей работе в ленинградском госпитале. Теперь, в связи с упреком, брошенным дочерью, показалось нужным подробнее рассказать о Королеве.
— Ты, сестра, против того, чтоб породниться с Хабибуллой. Так? Я хорошо понимаю твои чувства, отчасти даже согласен с тобой… Но… — Юнус медлил, выбирая слова. — Будь справедлива и скажи, не горько ли было б твоей дочери видеть на месте ее отца другого человека?
— Да я и не собираюсь выходить замуж или заводить романы, хотя Нинелька именно в этом подозревает меня! — воскликнула Баджи, вспыхнув. — Однако не грех было бы ей помнить, что тот человек помогал нам в тяжелейшие минуты, и я не намерена отказываться от дружбы с ним из-за капризной девчонки. Он — замечательный человек!
Баджи искренне возмущалась: с чего это они взяли, что она готова сойтись с Королевым? Жила семь лет одна, может прожить еще семь лет и вообще сколько угодно. С годами чувства и вовсе угаснут, она станет бабушкой и будет возиться с внучатами. Обычная история!
Так убеждала себя Баджи. Но сердце ее томилось в тюрьме, которую она сама себе создала…
О Нинель был у Баджи разговор и с Гамидом.
— А еще толкуют, что у нас нет «отцов и детей!» — начал Гамид, выслушав жалобы Баджи. — Дети всегда останутся детьми, а матери — матерями.
— Чем же мы, матери, плохи? — спросила Баджи, почувствовав, что и Гамид готов встать на защиту Нинель.
— Тем, что постоянно твердите своим детям, какими хорошими и умными вы были в молодости.
— Если только в этом наша вина…
— Увы, это лишь малая часть!
— А в чем же остальная?
— Вот ты, Баджи, играешь в «Грозе» Катерину. Помнишь, конечно, ее конфликт с Кабанихой? Ты, может быть, думаешь, что кабаних в наше время не существует? Ошибаешься. Конечно, теперь они потеряли свою былую силу, обрели иное обличье, так сказать модернизировались, но они существуют, в этом отчасти и заключается тот интерес, который «Гроза» по сей день пробуждает у нашего зрителя.
Глаза Баджи сузились:
— Как я понимаю, ты хочешь сказать, что на сцене я — Катерина, а в жизни — модернизированная Кабаниха?
— О нет, нет! — Гамид испуганно замахал руками. — Я этого не говорил!
— В таком случае говори прямо, начистоту!
— Не обидишься?
— Не считай меня дурочкой!
— Ну что ж… Позволь сначала задать тебе вопрос: есть ли, по-твоему, у Кабанихи чувство материнской любви?
— Далась тебе Кабаниха!.. Есть, конечно…
— Приносит ли эта любовь вред ее великовозрастному чаду?
— Приносит.
— И происходит это, как ты сама понимаешь, по той простой причине, что мыслит мамаша Кабаниха с отсталых позиций.
— Ах, вот ты куда! Но, может быть, скажешь, с каких это пор ненавидеть мусаватиста означает мыслить с отсталых позиций?
— Если ненависть слепит разум, она теряет смысл, приносит вред живым человеческим чувствам, свободе и…
— Ненависть к врагу может принести только пользу!
— Не забудь все же, что твоя дочка хочет выйти замуж не за Хабибуллу, а за его сына.
— Слышала уже это!
— Нинель все равно с тобой не посчитается. Помнишь, как в «Ромео и Джульетте»?
Любовь не останавливают стоны,
Она в нужде решается на все!..
— Еще бы не помнить! Ты ставил тогда «Сцену у балкона», а мне предложил роль Джульетты.
— Помню, какой прелестной ты была в этой роли… Джульетта!.. Я перевел и поставил эту сцену, только и думая о тебе.
— Знаю.
— Я ведь влюбился в тебя в первый же день, как ты появилась у нас в техникуме.
— И это знаю. И тогда уже знала. Однако ты почему-то считал нужным скрывать от меня свои чувства.
— Ты была для меня слишком хороша… — Гамид грустно улыбнулся. — И еще… Если уж говорить правду… Я нанес бы своей матери тяжелую рану, отдав свое сердце актрисе. Ведь моя мать, как знаешь, была старого закала.
— Ну, а как же «любовь не останавливают стены»? Почему ты не сломал те стены, не перешагнул через них?
Жестокая нотка прозвучала в топе Баджи: Гамид на стороне Нинель, за свободу и победу ее любви. А сам?..
Гамид не отвечал, и Баджи нанесла второй удар:
— Как же прикажешь следовать твоим поучениям, если ты сам не в ладу с ними?
Она произнесла это с легкой издевкой, глядя на Гамида в упор и торжествуя, что ему теперь не выбраться из тупика, куда он так неосмотрительно попал. Но Гамид нашелся:
— Внимай речам мудреца ухом души, даже когда со словами его не сходны его поступки! В этом духе, если не ошибаюсь, говорил Саади.
Баджи рассталась с Гамидом раздраженная, злая: и он прошв нее! А ведь она ждала дружеского совета, была полна надежд, что он поймет, поддержит ее…
Ах, Нинель, Нинель — сколько огорчений принесла ты своей матери!
А ведь если посмотреть на твоего Абаса со стороны… Что нашла ты в нем? Маленький рост, тщедушная фигура, унаследованные от папаши, длинный нос — от матери… Далек, очень далек твой избранник от идеала мужской красоты! Ты говоришь: он — настоящий воин, герой. С этим можно не спорить. Но скажи: нет, что ли, других молодых людей, показавших себя на войне не меньшими героями, чем он? Многие из них, как и он, демобилизовались, вернулись домой, учатся, хорошо работают. Чем прельстил тебя Абас, почему ты хочешь именно с ним связать свою жизнь, поступясь своей матерью? Любовь? Но так ли уж велика эта любовь в твои восемнадцать лет? Может быть, правильней будет реже встречаться с Абасом, чтоб в конце концов вырвать эту любою, из сердца? Ты и сама должна все понять — ведь ты неглупа…
А осень между тем близилась.
Уже поспел в окрестных садах виноград, белый и черный, и дважды поспел инжир, и Нинель вдоволь всем по лакомилась, проведя лето на даче вместе с Телли.
Со дня на день ждала Баджи возвращения Нинель в город, и беспокойство ее росло: что же решит дочка? Баджи стала нервной, раздражительной. Ей хотелось шла лить день встречи.
Но когда Нинель вернулась — загоревшая, похорошевшая, полная жизни, — Баджи охватила радость. И тут она почувствовала, что перед этой молодостью и силой жизни ей не устоять.
Ни одна из них не решалась первой заговорить о том, что их мучило, и они осмотрительно подменяли главное и важное второстепенным и незначительным.
Но избежать главного было невозможно.
— Мама, я хочу что-то сказать тебе… — начала Нинель, и Баджи, уже зная, о чем пойдет речь, и готовая ко всему, тихо ответила:
— Я слушаю тебя, дочка.
Нинель решилась:
— Мы любим друг друга еще сильней… — промолвила она и виновато опустила глаза.
Что могла Баджи ответить? Год назад она поставила дочери условие, и та честно выполнила его. Больно, очень больно, что дочь осталась при своем. Но, видно, и в самом деле любовь не останавливают стены!
Свадьбу решено было отпраздновать скромно: Нинель, удовлетворенная одержанной победой, не настаивала на шумном торжестве.
Не стремилась к этому и Баджи. Театр готовился к гастролям в Москве, и все мысли и заботы ее сосредоточились на предстоящей поездке.
Пригласить на свадьбу решили только ближайших родственников. Со стороны невесты будет ее дядя Юнус с семьей. А со стороны жениха — мать, сестры с мужьями и дед Шамси.
Осложнения вызвал вопрос о Хабибулле. Баджи не могла себе представить, что он окажется в ее доме, среди самых близких ей людей. Нинель молила мать не наносить Абасу такую нестерпимую обиду, тетя Мария поддерживала внучку.
Снова обратилась Баджи к Юнусу: хотя старшие братья и потеряли былую власть над сестрами, однако нелепо впадать в крайность и думать, что вообще не следует считаться с мнением старшего брата, особенно такого, как Юнус.
Поначалу Юнус готов был поддержать сестру: сидеть за одним столом с мусаватистом, будь он даже трижды бывший? Ни в коем случае! Но, поостыв и вспомнив недавний разговор о Хабибулле, махнул рукой:
— Уж будем, сестра, последовательны до конца: пригласить его придется — хотя бы только ради Абаса. Парню, правда, не повезло с родителем, но ведь тот все же его родной отец. Шайтан с ним, в конце концов, с этим Хабибуллой — пусть приходит!
И Баджи с болью в сердце уступила…
Нинель хотела видеть на своей свадьбе и Телли — ведь та так горячо способствовала ее браку. Баджи и в этом уступила: видно, пришла для нее пора — уступать.
А Телли, как ни странно, заартачилась: в последнее время она вдруг стала ревновать Мовсума Садыховича к Нинель и дулась на нее. Оснований к тому не было, просто Мовсум Садыхович был любезным мужчиной, и к тому же со средствами, и он не скупился на знаки внимания и маленькие подарки хорошенькой девушке.
Однако Телли недолго упрямилась. Ревность ревностью, но пропустить веселую свадьбу было бы слишком глупо…
Все приглашенные охотно явились — свадьба молодых сулит веселье. Осталась верна себе только Ана-ханум: обойдутся без нее! Что она потеряла на этой свадьбе, скажите пожалуйста?
Все, кто пришел, любовались невестой. Как прекрасно выглядела она в этот свадебный вечер! Она была в белом воздушном платье с золотым пояском, в изящных белых туфельках. Каштановые кудри падали на чуть угловатые девичьи плечи, счастливая улыбка не сходила с ее губ. Жених тоже радовал своих близких. В отлично сшитом черном костюме он казался возмужалым, серьезным, медали на груди довершали это впечатление.
Время от времени Баджи останавливала на молодом придирчивый взгляд. Получилась неплохая пара! И Баджи вспоминала черный день своей свадьбы с Теймуром и светлый день, когда она соединилась с Сашей, и ей хотелось верить, что счастье дочери будет долгим…
— Любуешься? — услышала она вдруг подле себя знакомы скрипучий голос Хабибуллы и вздрогнула.
— А что же еще делать матери? — уклончиво спросила она в ответ, не расположенная вступать с ним в разговор.
Но Хабибулла был настроен иначе.
— Я рад, что такая славная девушка, как твоя дочь, войдет в семью Ганджинских! — начал он.
— Мне думается, ваш сын уже давно вошел в нашу семью, — сказала Баджи. — И случилось это, на мой взгляд, в тот день, когда мальчик очутился вне семьи Ганджинских, а со своей матерью, моей двоюродной сестрой.
Хабибулла смекнул: говоря о «нашей» семье, Баджи, конечно, имела в виду не столько своих родственников, сколько семью «простых советских людей» — как теперь принято выражаться, — чуждую, по мнению Баджи, ему, Хабибулле-беку Ганджинскому.
— Так или иначе, теперь у нас с тобой общие задачи — сделать наших детей счастливыми! — произнес он торжественно. — Надеюсь, твоя дочь подарит моему Абасу сына, и род наш, род Ганджинских, продлится… — Чтоб позлить Баджи, Хабибулла добавил: — А с годами мало ли что может произойти? В жизни ведь все бывает!
— Не тешьте себя, Хабибулла-бек, пустой надеждой: то, о чем вы мечтаете, никогда не случится! — гневно сказала Баджи и отошла.
Но разговор на этом не кончился. За ужином, возбужденный вином, Хабибулла вконец разошелся:
— Ну, сватья, где же твоя хваленая классовая принципиальность? — зубоскалил он, склоняясь к уху Баджи. — Дочь твоя замужем за сыном бывшего мусаватиста, за внуком бывшего крупного ковроторговца!.. — он кивнул в сторону Шамси, который сосредоточенно расправлялся с куском курицы из свадебного плова.
Баджи не ответила. Подумать только: с давних пор сколько зла причинил ей этот заядлый мусаватист, и даже теперь, постаревший, ничтожный, жалкий, он старается побольнее укусить ее. Нет, нет — еще не все зубы выпали у волка.
Ах, как хотелось Баджи вышвырнуть это тощее тельце из своего дома — раз и навсегда! Но усилием воли она сдержала себя, боясь омрачить радость дочери. К тому же гостеприимство предписывает если не уважение, то хотя бы терпимость к нежеланному гостю. И этот добрый древний обычай пока никем не отменен.
Плохо, плохо вел себя отец жениха, а Фатьма, видя это и понимая чувства Баджи, делала все, чтоб рассеять сгущавшиеся тучи.
— Абас мой, к счастью, не в отца — не курит, не пьет, не играет в азартные игры, скромен с девушками, имеет уважение к старшим, — на все лады расхваливала она сына.
Баджи кивала: да, похоже, что так. Зять почтителен с ней, любезен, услужлив. А какую тещу не радуют такие добродетели зятя?
Ее тревожило иное. Уж пусть лучше Абас чадит папиросой, не страшно, если выпьет лишнюю рюмку или перекинется с друзьями в карты, или ласково улыбнется посторонней девушке, — на то он мужчина! Пусть даже иной раз огрызнется на тещу — она простит ему это. Только б не имел он сходных взглядов со своим папашей, только б не проникло в его душу влияние отца…
Спустя несколько дней после свадьбы, в присутствии Баджи и Нинель, зашел у отца с сыном разговор об опубликованной недавно в газетах ноте Советского Союза Турции. Как всегда, когда речь заходила о Турции, Хабибулла оживился:
— Не ценят в Советском Союзе, как благородно вела себя Турция во время войны, соблюдая нейтралитет! — воскликнул он, казалось, забыв, с какой тоской, с каким страстным нетерпением ждал он в ту пору дня, когда Турция нарушит нейтралитет и выступит на стороне Германии.
— Соблюдая нейтралитет? — Абас с сомнением покачал головой. — Да кто же не знает, что во время войны Турция помогала Германии сырьем, пропускала немецкие суда через Дарданеллы, давала приют фашистской агентуре! А в самые трудные для нас дни грозилась выступить против Советского Союза и этим заставляла нас оттягивать часть нашей армии к турецкой границе! Она, правда, не участвовала в военных действиях и проделывала все это под маской нейтралитета, но нейтралитет тот был дружественным фашистской Германии и враждебен — нам!.. У тебя, отец, в отношении Турции, как всегда, весьма ошибочные представления… — заключил Абас с чуть виноватой улыбкой.
— Ошибочные? — выкрикнул Хабибулла. — Ты забыл, что говоришь с отцом!
— Извини, если обидел, но в этом вопросе я остаюсь при своем мнении.
— Спасибо, если только в этом вопросе! Ведь ты теперь во всем заодно со своей маменькой и с ее друзьями. Вконец обабился!
— Прошу тебя, отец, оставь мою мать в покое! Она достаточно наслышалась от тебя подобных слов. И друзей ее оставь в покое.
Сказано это было так твердо и решительно, что Хабибулла сник.
— Вижу, что мне, старику, одно остается — умереть! — пробормотал он, печально опустив голову.
Нинель стало жаль его.
— Право, Хабибулла-бек, Абас не хотел вас обидеть. Он ведь только…
Хабибулла встрепенулся:
— А ты не суй нос в спор между мужчинами — не подобает это порядочной женщине!
Баджи, молча слушавшая весь разговор, едва не вспыхнула. Как смеет он повышать голос в ее доме, говорить с ее дочкой таким тоном! Надо бы проучить нахала!
Но Баджи снова сдержала гнев: ведь она дала себе слово избегать всего, что может внести рознь в семейную жизнь дочери. И ода не пожалела об этом, ибо сама Нинель не склонна была дать себя в обиду.
— Извините, Хабибулла-бек, если попрошу вас вспомнить, что вы говорили недавно по такому поводу в доме Телли-ханум, — с деланной кротостью произнесла Нинель.
— Не могу я помнить все, что говорил, а стенограмму своих высказываний я не веду!
— Позвольте вам напомнить… Вы спорили с Мовсумом Садыховичем, в спор вмешалась Ляля-ханум. И вы похвалили ее за ум: благодаря ее вмешательству воцарилось, как выразились вы, взаимопонимание. Так ведь?
Хабибулла выжидающе молчал: что еще скажет эта выскочка?
— А если так, — продолжала Нинель с хитринкой, — как вяжется это с выговором, который вы только что сделали мне?
Хабибулла пробурчал что-то невнятное. А Баджи готова была захлопать в ладоши: молодец Нинель!
Абас весело рассмеялся, обратив все в шутку:
— Как видишь, отец, моя Нинель оказалась не глупей твоей Ляля ханум: вот и среди нас тоже воцаряется взаимопонимание.
— Взаимопонимание!.. — язвительно передразнил Хабибулла.
Раз от раза споры между отцом и сыном становились горячей. Баджи прислушивалась к ним, никогда не вмешиваясь, но каждый раз мысленно одобряя позицию Абаса.
Она наблюдала за своим зятем настороженно, неотступно. Как он относится к Нинель? Как разговаривает с тетей Марией?
Казалось, она упорно ищет в нем пугающие ее черты, возможно унаследованные им от отца: они оправдали бы ее подозрительное и недружелюбное отношение к зятю.
Ее раздражала его мальчишеская манера ввертывать в речь немецкие словечки, вроде «гут», «найн», «цум тойфель», подхваченные им на фронте. Но она забывала о них, когда видела, как он сидит допоздна над книгой, наверстывая упущенное в войну.
В день свадьбы, сказав Хабибулле, что его сын давно вошел в ее семью, она бросила это только в ответ на колкости недруга, чтоб не остаться перед ним в долгу. Но вот сейчас она поняла, что в тех словах таилась еще не осознанная ею большая правда: Абас и в самом деле вошел в ее семью!
И Баджи проникалась к Абасу благодарностью и робким желанием ответить ему за это материнской лаской.
«Странно, — думала Баджи, — дожить до моих лет и ни разу не быть в Москве…»
Но так сложилась жизнь. Много лет назад ее поездке в столицу на театральную олимпиаду помешала малютка-дочь. В сорок нервом собралась было Баджи побывать с Нинель в Москве на обратном пути из Ленинграда — разразилась война.
Были за долгие годы и другие препятствия, помехи к поездке, и Баджи, словно в этом была ее вина, стала даже злиться на себя.
Но теперь, надо думать, никто и ничто не стоит на пути поезда, мчащего ее в столицу и с каждым километром приближающего желанную минуту. Баджи с волнением вглядывалась в мелькавшие за окном вагона подмосковные поселки, заводы, строения.
На московском перроне бакинцев встретили с букетами в руках известные актеры, деятели культуры приветствовали собратьев по искусству. Толпились у вагонов и люди южного типа — это азербайджанцы-москвичи пришли по видать своих бывших земляков. Среди них Баджи сразу увидела двоих:
— Газанфар! Ругя!
— Ты присутствуешь тут, конечно, как один из ветеранов азербайджанского театра? — пошутила Баджи, обнимая Газанфара. — Помню, ты рассказывал, что играл когда-то в рабочем драмкружке и благодарные зрители даже качали тебя после спектакля.
Газанфар рассмеялся:
— Было такое! Но теперь-то, надеюсь, будут качать кого-нибудь другого — из вашей братии!
Когда возгласы, смех, расспросы утихли, Ругя шепнула:
— Будешь жить у нас, Баджи-джан! Найдется о чем вспомнить, о чем потолковать!
Баджи замялась, оглянулась на своих спутников — они уже ждали ее. Газанфар тронул Ругя за руку:
— Баджи знает, что более дорогого гостя, чем она, для нас нет, — ласка и приют для нее в нашем доме обеспечены. Но вправе ли мы отрывать Баджи от ее товарищей по театру? Не обидит ли она их, если отделится? Думаю, ей сейчас лучше быть с ними, а нам пусть даст слово, что но первому зову она — у нас. Что скажешь на это, гостья?
Баджи молча протянула руку ладонью вверх — знак согласия, а Газанфар, как в таких случаях принято, мягко шлепнул по ней своей широкой ладонью.
— До скорой встречи, Баджи!..
Телли тоже увидела на перроне знакомое лицо.
— Мовсум Садыхович! Здесь, в Москве? Какими судьбами? — восклицает она с игривой улыбкой, принимая от него огромный букет цветов.
Для всех ясно, что свидание ее с Мовсумом Садыховичем в Москве заранее обусловлено. Да, он прибыл в Москву днем раньше, снял номер в гостинице, где должны остановиться бакинцы. И хотя в театре хорошо известны истинные отношения этой пары, сцена, разыгранная Телли на перроне, позволяет ей считать, что необходимые приличия соблюдены.
Эта гастрольная поездка в столицу — не первая в житии театра. Но для Баджи она — первая встреча с москвичами, с театральной Москвой. Обычное волнение, сопутствующее артистам, когда они показывают свое искусство незнакомому зрителю, здесь превращается у Баджи в тревогу: ведь выступать предстоит перед людьми, но знающими азербайджанского языка. А в репертуаре — такие серьезные пьесы, как «Вагиф», «Гроза», «Двенадцатая ночь»… Выдержит ли театр экзамен перед искушенными московскими зрителями? Укрепят ли эти гастроли дружеские и творческие связи между Азербайджаном и Москвой?..
В свободное от спектаклей и репетиций время актеры осматривают достопримечательности столицы то в одном конце города, то в другом. Баджи досадует, что машина идет слишком быстро: глаза хотят задержаться на всем, что видят впервые.
Вот машина выехала на Ленинградское шоссе, и кто-то сказал, что оно ведет прямо в Ленинград. Серый асфальт приковал к себе взгляд Баджи. Ленинград так близок! Побывать бы там вновь, посмотреть, каким он стал, повидать людей, с которыми она сроднилась!
«И доктора Королева…»
Интерес, который проявляет Баджи к жизни столицы, вызывает у Телли улыбку превосходства. В Москве Телли уже в третий раз: дважды прилетала она сюда с Мовсумом Садыховичем и теперь то и дело подчеркивает, как все здесь знакомо ей.
Зато с ревнивым вниманием следит она за каждым шагом, за каждой даже маленькой удачей Баджи. Стоит, скажем, Баджи рассказать подруге, что она провела утро в театральном музее и увидела много полезного для себя, как та, не дослушав, сообщает:
— А мы с Мовсумом ходили по комиссионкам, а после — забрели в коктейль-холл. Познакомились мы там… — Телли называет фамилию известного киноактера. — Мовсум широко всех угощал, понравился всем. Было очень, очень весело! Мы сговорились со всей компанией встретится там завтра… Баджи-джан, пойдешь с нами? — радушно предлагает она.
«В коктейль-холл?..»
Возможно, там действительно очень весело. Но что он собой представляет, этот коктейль-холл? Баджи не имеет об этом никакого представления. Она мнется не хочет показаться в глазах Телли невеждой.
— Ну так как же ты? — торопит Телли.
— Спасибо… Если будет свободное время.
В дверь номера постучались.
Баджи взглянула на вошедшего — высокого мужчину в военном — и ахнула:
— Яков Григорьевич!
— Он самый! — козырнув и широко улыбаясь, ответил Королев.
На нем был новый китель. На груди — колодка орденских ленточек. Новая фуражка. До блеска начищенные сапоги.
Пять лет прошло с тех пор, как Баджи видела Королева в последний раз, по он не показался ей постаревшим. Он не был похож на того исхудавшего, бледного, озабоченного человека, каким сохранился в ее памяти с дней блокады. Выглядел доктор сейчас, пожалуй, даже моложе, чем тогда. Вот только волосы, прежде темные и густые, засеребрились и поредели.
Не так-то просто было сразу найти нужные слова, и Баджи задала первый попавшийся вопрос:
— Давно вы в Москве?
— Прибыл сегодня утром.
— Надолго?
— На несколько дней.
— По делу или в отпуск?
— По делу… Если угодно…
Странный ответ! И Баджи вдруг почувствовала, что приезд его связан с нею.
— А как вы узнали, что я в Москве? — спросила она, стараясь скрыть волнение.
— Прочел в газетах о гастролях вашего театра.
Напрасно, значит, она хитрила перед ним и перед собой, умалчивая в письмах, что скоро будет в Москве. Хорошо хоть, что удержалась и не дала о себе знать из Москвы.
— А то, что я здесь, в этой гостинице?..
— Ну, это несложно узнать, сами понимаете.
Пять лет не виделись они, у них было о чем поговорить. Но без конца звонил телефон: чей-то настойчивый женский голос не верил, что предыдущий жилец из этого номера выехал; то и дело заглядывали к ней товарищи актеры из соседних номеров — в этот вечер не было спектакля.
— Это мой ленинградский начальник по госпиталю, полковник медицинской службы Королев Яков Григорьевич, — торопливо знакомила Баджи, и вошедший, с любопытством оглядев гостя, не задерживался.
Не постучавшись, сунулась в дверь Телли, — пора в коктейль-холл! — но тут же нерешительно остановилась у порога.
— Извини, Баджи-джан… — понимающе промолвила она, ускользая.
Баджи в ответ чуть покраснела.
— Может быть, спустимся в ресторан? — предложил Королев.
— Как прикажете, товарищ полковник медицинской службы! — Она быстро собралась, накинула на голову легкий светлый шарф. Но, спускаясь по лестнице, забеспокоилась: — А вдруг там наши, увидят?.. Неудобно как-то…
Королев улыбнулся: актриса, свободный человек, зрелая женщина, и тут же — «увидят», «неудобно…». Впрочем, это даже хорошо!
— Пойдемте в другое место…
Они пришли в ресторан в стороне от гостиницы, и Баджи почувствовала себя спокойнее. Но в ярком свете люстр, на виду у всех, вдвоем с мужчиной, она все же испытывала неловкость и подумала: странно, ей уже за сорок, а она впервые в ресторане с чужим мужчиной.
Украдкой вглядываясь в Королева, невольно думая о проведенных вместе днях блокады, она мысленно поправила себя:
«Нет, не с чужим!»
Королев заказал обильный ужин,
— Это в компенсацию за те голодные дни! — весело заявил он. — А пить что будем?
— Я не пью, вы знаете. А себе закажите что нравится.
— Триста граммов водки?
— Хватит и половины!
Они сошлись на двухстах.
— Привыкли вы, что ли, к этому за время войны? — В тоне Баджи Королев уловил осуждение и вместе с тем заботу, заставившие его виновато ответить:
— Да нет, просто так, в ознаменование нашей встречи… А вы? Неужели так ничего и не выпьете со своим ленинградским товарищем? — Королев сделал обиженное лицо. — Ну хоть немного вина! — Видя, что Баджи заколебалась, он хитро прищурился: — Азербайджанского!
Баджи рассмеялась.
— Вы, оказывается, не только врач, но и дипломат! И, вдобавок, нечестный: играете на национальных чувствах!
— Приходится!..
Они не притронулись и к половине заказанного, — кто в состоянии все это одолеть!
Королев взялся за папиросу.
— Я тоже хочу… — Баджи протянула руку, но, встретив укоризненный взгляд, напомнила: — Было время, вы говорили, что солдат без курева — не боец. Или вы уже не считаете меня солдатом?
— Не забывайте: я не только дипломат, но и врач! А вы что — неужели с тех пор пристрастились?
— Как говорили у нас в госпитале: балуюсь при случае.
Они закурили. И сизые зыбкие дымки, соединившись над ними, вернули их к тем суровым дням, расположили к разговору.
Они вспомнили товарищей по госпиталю, раненых — Самиха Ахмедова, Багдасаряна, Клюшкина. Кое о ком Баджи уже знала из писем Королева, о других узнала только сейчас.
— Ну, теперь, кажется, вы все знаете о наших! — завершил Королев.
— Об одном забыли: вы ведь еще ничего не рассказали о себе!
Лицо Королева потемнело:
— У меня все то же…
Баджи не стала расспрашивать, но он заговорил сам:
— Я дважды ездил в Белоруссию, разузнал… Немцы расстреляли всех… В самом начале войны… Жену… Дочку… Тещу…
Королев говорил медленно, четко выговаривая каждое слово. Баджи слушала молча. Да и чем могла она утешить этого человека, потерявшего всех своих близких? Слова сочувствия, приходившие ей на ум, казались пошлыми, неутешающими.
— Почему вы не написали мне об этом? — спросила она наконец.
— У вас хватало своего…
«Да, хватало…» Баджи вспомнила о Саше и приуныла.
— Теперь Минск усиленно отстраивается, — услышала она, как сквозь сон, и подумала:
«Он находит в себе силы не растравлять раны».
— Живые должны жить, — в ответ ее мыслям произнес Королев. — Так ведь?
Баджи грустно улыбнулась: так говорят теперь многие, подчас так говорит и она сама. Но сейчас ей показалось, что за этими его словами скрывается особый смысл.
— Трудно, Яков Григорьевич, зачеркнуть лучшую часть своей жизни, своей молодости, часть себя, — сказала она.
— Кому, как не мне, понять вас?
«А мне вас…» — подумала она.
Королев взял у Баджи погасший окурок, кинул в пепельницу, потом осторожно накрыл руку Баджи своей рукой.
«Никогда не были мы с ним так близки…» — подумала Баджи, и вдруг ее охватил стыд: неужели они забыли тех, кого любили и кого уже никогда не увидят? Нет, нет! Раны тех, кто остался в живых, не зажили, они кровоточат. Но война позади, живых призывает жизнь, и они идут ей навстречу. Что в этом плохого?
— А как ваша Нинелька? — спросил Королев.
— Она уже не Нинелька, а Нинель Александровна! — делая важный вид, ответила Баджи. — Она у нас теперь серьезная дама — недавно вышла замуж.
— Нинелька — замужем? — воскликнул Королев. Он представил себе бледную худенькую девочку, какой запомнил ее. И снова тень набежала на его лицо: будь его дочка жива, она тоже теперь, быть может, обрела бы свое счастье. Ведь они были однолетки…
Словно отгадав его мысли, Баджи заговорила о том, как много ей пришлось пережить из-за замужества Нинель.
Но Королев уже овладел собой. Допив рюмку, он вдруг предложил:
— Давайте, Баджи, потанцуем!
«Только что говорили о погибших, и вдруг — танцевать…»
— Я уже забыла, как это делается.
— Сейчас мы вспомним! — Королев решительно встал.
В проходе между столиками было тесно, танцующие то и дело задевали друг друга, но Баджи не чувствовала тесноты. Так приятно было впервые после многих лет ощущать мужскую сильную руку, уверенно ведущую ее.
А Королев думал о том, как правильно он поступил, отпросившись у начальства на пять дней в Москву — по личным делам…
Был поздний вечер, когда они покинули ресторан.
Многолюдный шумный город, казалось, уже позабыл о войне и дышал полной грудью. Нерушимо стояли древние стены Кремля, неугасимо горели алые звезды на его башнях. И предвестие чего-то большого, радостного коснулось сердца Баджи.
Но подходя к гостинице, к тугой стеклянной двери, Баджи вдруг вздохнула: сейчас они простятся, расстанутся — она снова будет одна.
— Я провожу вас, — сказал Королев.
В вестибюле, проходя мимо зеркала, Баджи замедлила шаг. Ее новое платье, впервые надетое в этот вечер, делало ее стройной и показалось ей красивым. Светлый шарф выделял темные волосы и смуглое, оживленное лицо. Радуясь, она подумала, что на вид ей далеко до сорока — тридцать пять, ну, тридцать шесть, не больше.
Когда они поднимались по лестнице, до них донеслись из ресторана приглушенные звуки оркестра.
— Пойдемте туда! — неожиданно шепнула Баджи, коснувшись руки Королева. Встретив его удивленный взгляд, дивясь самой себе, она с блеском в глазах добавила: — Я хочу еще вина и танцевать!
— А вдруг там ваши?
Баджи махнула рукой:
— Пусть видят!
Смеяться и танцевать! Быть вместе со своими, вместе с ним!
Сердце, упрятанное в тюрьму, ею же самой сооруженную, вдруг вырвалось из неволи. А кто может справиться с сердцем, которое обрело свободу?
Вчерашний порыв прошел, и в ясном свете утра все представилось совсем не таким, как при вечерних огнях. Неужели причиной ее радости и веселья были два бокала вина?
Снова и снова подходила Баджи к зеркалу, с холодным вниманием рассматривала морщинки у глаз, две-три серые нити в темных волосах, золотую коронку в глубине рта. Не слишком ли поздно заводить романы?
Есть же счастливцы, у которых в жизни одна-единственная любовь, одно замужество. А у нее? Сколько плохого, еще совсем девчонкой, пришлось ей испытать в первом браке! Сколько горя перенесла она, потеряв Сашу! Зачем же снова искушать немилостивую к ней судьбу?
С трудом отбросила Баджи невеселые мысли, сосредоточилась на предстоящем утреннике.
У входа в театр — афиши на русском и азербайджанском языках. А. Н. Островский: «Гроза». Перечень создателей спектакля, исполнителей. И среди них — ее фамилия.
Волнение перед выступлением усилилось сознанием, что сегодня увидит ее на настоящей сцене Королев. Оценит ли он ее игру? Не разочаруется ли? Быть может, не следовало приглашать его на этот спектакль — он, конечно, не раз видел «Грозу» на русской сцене, наверно, в лучшем исполнении…
И все прошло хорошо! Были аплодисменты, были дружеские приветствия московских коллег, были букеты цветов.
С Королевым, как условились еще вчера, Баджи встретилась в вестибюле гостиницы.
Баджи предложила подняться к ней в номер. Сейчас ее не тревожил вопрос, «что скажут наши?» Еще возбужденную после спектакля, ее волновало, что скажет об ее игре Королев.
— Конечно, смотреть «Грозу» на азербайджанской сцене для нашего зрителя непривычно, — признался Королев. — Но как это интересно!.. — Он заговорил о спектакле, об игре Баджи, отметил детали. — Я волновался вместе с вами в картине, когда Тихон возвращается домой. У вас так дрожали пальцы, когда вы смотрели ему в глаза. А когда Борис объявил, что уезжает, вы словно остолбенели. Как это достигается? Я в восторге от вас!
Хорошо, когда тебя хвалят, хорошо, если бы все в зрительном зале были такого нее мнения, как доктор, — ведь сколько трудов и сил потрачено на создание этого спектакля!..
Надо было сделать «Грозу» реалистически достоверной, чтобы она раскрывала замысел русского драматурга в его глубине и своеобразии и вместе с тем была доступной азербайджанскому зрителю.
Долго, упорно искала артистка краски, чтобы создать такой образ Катерины на азербайджанской сцене. Трудности в работе над ролью иногда приводили Баджи к неверию в собственные силы, она начинала думать, что ошиблась, избрав путь актрисы, что ей следовало работать в какой-нибудь другой области — администратором кино, что ли, как Фатьма, или в библиотеке, как Сато…
Здесь, в Москве, Баджи могла считать себя вознагражденной за свои труды, за все волнения: ее выделили на сцене и хвалили москвичи, ее видел и похвалил ленинградец, ее друг доктор Королев. И так чудесно было теперь разговаривать с ним наедине обо всем, что ей так важно и дорого.
Но беседу их прервал телефонный звонок.
— Приветствую тебя, Баджи!
Она сразу узнала знакомый голос.
— Рада слышать тебя, Газанфар!
— Так вот: немедленно приезжай к нам обедать!
— Спасибо, дорогой, за приглашение!.. И извини, что не смогу приехать, — мягко, даже просительно ответила Баджи, зная, как его огорчит отказ.
— Спектакль, что ли?
— У меня, Газанфар дорогой, — гости.
— Пусть они будут и нашими гостями — места за столом и угощения хватит на всех!
— Право не знаю…
— А чего тут знать? Ведь мы договорились, что по первому зову — ты у нас. Договор следует соблюдать! Иначе — я и Ругя считаем, что меняешь старых друзей на новых.
Прикрыв трубку рукой, Баджи шепнула Королеву:
— Нас зовут в гости… Это очень хорошие люди, мои друзья Газанфар и Ругя… Я рассказывала вам о них еще в Ленинграде.
Королев не успел ответить, как в трубке прозвучало дружески требовательное:
— Так, значит, ждем вас! — И вслед за тем — короткие сигналы.
Баджи неуверенно спросила:
— А что, если нам поехать к ним?.. На часок… Правда, живут они довольно далеко… — Она была смущена: не полагается уводить гостей из своего дома.
Но Королев с легкостью выручил ее:
— Хоть на край света и навечно!..
Встретили хозяева гостью как родную, приветливо отнеслись к ее спутнику — Баджи не приведет плохого человека.
И все же Баджи опасливо поглядывала на Газанфара одобрит ли он ее дружбу с доктором? При этом она ни минуты не сомневалась, что Газанфар-то, уж конечно, понравится Королеву. Он по сей день оставался в ее сердце «дядей Газанфаром», верным другом ее отца, покойного Дадаша, и ее брата, и семьи Филипповых. Он был умным, добрым, честным и веселым человеком. Как же может такой человек не понравиться другому хорошему человеку?
Баджи удивило, что Газанфар — видный деятель нефтяной промышленности, друг Сергея Мироновича Кирова и Серго Орджоникидзе, — ученик двух Сергеев, как кто-то тепло сказал про него, — жил в небольшой квартирке, одну из комнат которой занимала посторонняя семья.
Но зато обед был подан на славу! Пити, подернутое янтарем шафрана, плов с курицей и острой подливкой. А нежная зелень — тархун, кресс-салат! А крепкий душистый чай со свежим инжирным и айвовым вареньем! Настоящий азербайджанский обед! Даже Ана-ханум, будь она здесь, не посмела бы охаять ни одно из поданных блюд.
После обеда мужчины закурили, Ругя и Баджи перешли в смежную комнату.
— Ты, конечно, знаешь о несчастье с моим Балой?
— Знаю. Только не хотела расстраивать тебя, спрашивать о нем. Есть что-нибудь новое?
— Есть… — На глаза Ругя набежали слезы. — Посадили его на десять лет. Измену родины, видишь ли, приписывают.
Баджи ужаснулась:
— Не может быть!
— На Колыме он сейчас, в лагере. Газанфар наводил справки.
Она беззвучно заплакала. Баджи прильнула к ее плечу.
— Вот увидишь, все кончится хорошо, — Газанфар добьется правды.
— Он уже хлопотал о реабилитации… Но ему сказали: незачем соваться куда не следует — пусть за сына хлопочет его родной отец.
— Родному отцу восемьдесят пять лет! Малограмотный! Как он может хлопотать? — возмутилась Баджи.
— Так ответил им и Газанфар, да к тому же добавил: у Ленина не было родного сына, однако он всю жизнь боролся за судьбы людей, которых и в глаза не видел, — только бы восторжествовала справедливость. Почему бы и нам не брать с него пример?
Баджи хлопнула в ладоши:
— Молодец Газанфар! За словом в карман не полезет!
— Тогда ему сказали: не подобает старому большевику связывать свое имя с изменником родины, с гитлеровским прихвостнем.
— Наш Бала — гитлеровский прихвостень? — гневно воскликнула Баджи.
— По-ихнему выходит, что так… Да еще пригрозили Газанфару: берегись, мол, от твоих хлопот ничего хорошего для тебя не получится!
— А Газанфар?
— Ну, ты ведь моего супруга знаешь! Не так-то просто его запугать!
— А теперь в каком положении дело?
— Нашлись хорошие люди, обещали Газанфару, что дело Балы будет пересмотрено, дали надежду,
— Верю, что сбудется!..
Обе умолкли.
— Расстроилась я с Балой, забыла даже спросить о Шамси, — виновато промолвила Ругя, — Как он живет?
— По-стариковски!
— Забыл, наверно, свою Семьдесят два?
— Тебя забудешь!
Заплаканные глаза Ругя повеселели.
— Похоже, что и тебя не так-то просто забыть! — Она кивнула на дверь. — Солидный мужчина, умный! Видный, вроде моего, не какой-нибудь замухрышка! С таким не проскучаешь!
— Ты, я вижу, все насчет мужчин, несмотря на свои пятьдесят! — рассмеялась Баджи. Но как она была благодарна Ругя за ее незамысловатую похвалу Королеву!
— Пятьдесят? — Ругя вызывающе подбоченилась. — Эка важность! Да в эти годы женщины только и начинают понимать что к чему!
И было в ней столько живости и задора, что Баджи даже позавидовала ей.
Они разговорились — о многом и о разном. И Баджи, глядя на Ругя и слушая ее, дивилась: оказывается, Ругя — заместитель директора большого комиссионного магазина, немало успела за эти годы повидать, узнать, понять. Настоящая столичная жительница, москвичка!..
Разговорились и мужчины в другой комнате. Речь зашла о волновавшей многих в те дни дискуссии по вопросам биологии.
— Я — нефтяник, и в этих вейсманистах-морганистах полный профан! — откровенно и не без досады признался Газанфар.
— Да и я, Газанфар Мамедович, не ученый биолог, а лечащий врач, — поспешил заверить Королев.
— Но все же вам ближе и понятней суть дела. И вот, уважаемый доктор, позвольте задать вам вопрос: почему так сурово пробирают этих вейсманистов-морганистов? Вы, возможно, ответите: они ошибочно мыслят. Допустим! Но ведь все это люди ученые — профессора, члены-корреспонденты Академии наук, даже академики… Особенно удивительно, почему они с такой легкостью отказываются от своих научных выводов, убеждений, выработанных, надо думать, на основании многих лет упорного труда? Почему?
— Именно потому, что их так резко критикуют.
— Но ведь они должны спорить, как-то отстаивать свою точку зрения.
— Видите ли, Газанфар Мамедович, бывает, что спорить не так-то просто.
— Уж не хотите ли вы сказать, что они лишены этой возможности?
— Нет, конечно… Вы читали сегодняшние газеты? Если не успели, позвольте ознакомить вас с одним, на мой взгляд, любопытным документом — заявлением одного известного ученого-биолога.
Газанфар подал Королеву газету, лежавшую возле него на столике, и тот, быстро найдя нужные ему строки, прочитал вслух:
— «Пока у нас признавались оба направления в советской генетике, я настойчиво отстаивал свой взгляд. Но теперь я не считаю для себя возможным оставаться на тех позициях, которые признаны ошибочными, и считаю критику вейсманизма как идеалистического учения справедливой…»
— Вы считаете, что этот ученый прав? — хитро прищурившись, спросил Газанфар, явно испытывая гостя.
— Одно дело — дисциплина, и совсем другое — бездумное бюрократическое исполнительство. Некоторые явно смешивают эти понятия.
— Вы имеете в виду этого биолога?
— Если угодно, и его: позиция ученого, на мой взгляд, не стул, с которого в любой момент можно пересесть на другой. Немногого стоит такой поспешный отказ от своих научных убеждений, равно как и столь же быстрое согласие с другой точкой зрения.
— Вы стоите на правильном пути, уважаемый доктор! — воскликнул Газанфар, явно довольный собеседником.
— И, как мне кажется, — на подлинно партийном! Продуманный, искренний, плодотворный переход на новые позиции дается подлинному ученому не так-то просто, порой с большой внутренней борьбой и страданиями. А так, как поступает этот ученый-биолог, действуют только роботы от науки.
Газанфар закивал головой — этот ленинградский доктор совсем покорил его. Спасибо Баджи — привела в дом хорошего, честного человека!..
Баджи между тем прислушивалась к разговору мужчин. Она чувствовала, что Газанфар и Королев понравились друг другу…
На обратном пути она спросила Королева:
— Ну, как мои друзья?
— Милейшие люди! — искренне воскликнул Королев. — Радушные, гостеприимные!
— Да, этими добрыми чертами аллах не обделил азербайджанцев!
— Если так… Весной меня, наверно, демобилизуют — возьму и прикачу в Баку к одной моей знакомой актрисе в гости… Не выгоните меня, Баджи-джан?
«Не выгоните?..» Ну и глупые же эти мужчины, хотя и умные, что ни говори!
У Баджи вырвалось:
— Зачем откладывать до весны? Приезжайте к нам сейчас — на виноград! Самая пора!.. — Она вдруг смутилась, умолкла на полуслове.
— Если б это было возможно!.. Но приехать я смогу лишь в будущем году… А завтра в десять вечера я уезжаю в Ленинград.
Они долго шли молча.
— Жаль… — сказала наконец Баджи. — Я даже не смогу вас проводить — вечером у меня спектакль.
Они подошли к тугой стеклянной двери гостиницы, и снова не захотелось Баджи расставаться с Королевым. Но был уже поздний час…
Проходя по коридору, Баджи услышала смех и громкую азербайджанскую речь, доносившиеся из номера Телли.
«Надо зайти», — решила Баджи: она чувствовала себя виноватой за свое невольное отчуждение, — ведь все свободное время она отдавала Королеву.
За столом сидели Телли, Мовсум Садыхович, Чингиз, двое актеров и актриса. Ужин уже подходил к концу, чувствовалось, что выпито изрядно. Было шумно, накурено.
— Садись, Баджи, не побрезгуй! — Чингиз с демонстративной любезностью встал и, усадив Баджи рядом с собой, налил ей большую рюмку коньяку. — Догоняй нас!
Баджи отстранила рюмку.
— Ты же знаешь — я не пью.
— Не пьешь?.. — Лицо Чингиза выразило изумление. — Впервые слышу об этом! А как же вчера, в ресторане? Ведь все мы собственными глазами видели, как ты и пила с каким-то таинственным незнакомцем. Баджи покривилась: дальше «таинственного незнакомца» фантазия Чингиза не идет!
— Это мой добрый товарищ и друг, с которым мы вместе работали в Ленинграде в самую тяжелую пору блокады, — сказала она.
— Ах, вот оно что!.. — Глаза Чингиза прищурились. — Впрочем, удивляться не приходится: Баджи, как известно, наших мужчин не жалует!
— Каких это «наших»? — насторожилась Баджи, понимая, что он имеет в виду. — И разве общаться с «не нашими» запрещено?
— Нет, конечно нет!.. Но когда это возводят в принцип… В свое время ты даже мужа подыскала себе со стороны.
— Мужа моего, Саши, не касайся! — вспыхнула Баджи. — А если тебе так хочется лезть в чужие семейные дела, вспомни также моего первого супруга и успокойся: он ведь был, как ты выражаешься, нашим!
Чингиз нахмурился:
— Ты хочешь сказать, что наши мужчины такие, как твой первый избранник?
— Один из присутствующих здесь, во всяком случае, не многим лучше! — ответила она.
Все сдержанно заулыбались: ловко Баджи поддела этого нахала! Но Чингиз — важная персона в комитете, с ним нужно быть поосторожней.
Обычно, когда Баджи и Чингиз пререкаются, Телли испытывает двойственное чувство: она не хочет дать в обиду свою подругу, но и прошлая связь с Чингизом и дружба по сей день ко многому обязывают. Эта двойственность находит выход сообразно обстоятельствам. Сейчас, в присутствии Мовсума Садыховича, любезно организовавшего этот ужин, стать ей на сторону бывшего возлюбленного было бы неделикатно, неблагоразумно. Вот почему, бросив на Чингиза сердитый взгляд, она отчеканивает:
— Если ты не прекратишь дерзить Баджи, я попрошу тебя уйти отсюда!
Чингиз в ответ только ухмыляется: он знает по опыту цену подобным угрозам.
Уже привыкнув изображать хозяйку салона, Телли и здесь, в номере московской гостиницы, старается поддержать мир и согласие среди гостей. Это побуждает се, вслед за выговором Чингизу, бросить упрек Баджи:
— И ты хороша!..
Настроение у Баджи испорчено. А ведь как славно, как спокойно и уютно ей было час назад у Ругя и Газанфара. Какой шайтан толкнул ее постучаться в эту дверь? Скорей к себе, в постель!
Приятно читать в газетах указы о награждении, рассматривать лица счастливцев. Поработал на славу — получай награду! Ты ее заслужил.
Еще приятней, если в списке награжденных наткнешься на фамилию знакомого человека или увидишь на фотографии хорошо знакомое тебе лицо.
Но самое радостное, конечно, вернувшись из Москвы, прочесть в таком указе свою фамилию, увидеть собственную физиономию! Что ж, не все еще, видно, доросли до такого высокого морального уровня, какого, если судить по некоторым нашим газетам, кое-кто уже достиг, — радоваться за других больше, чем за самого себя.
Вот она, ее фотография… Какая-то древняя старуха с черными лохмами на голове!.. Ну как не разозлиться, когда видишь такое? Уж если хотите показать народу достойного, представьте его в лучшем виде. А в этом пугале брат родную сестру не признает! И еще: прочтут, допустим, этот указ Газанфар и Ругя или Яков Григорьевич — конечно, они порадуются за нее, но ведь и посмеются же над ней, увидя такое страшилище!
И все же Баджи хочется снять телефонную трубку, звонить друзьям, которые разделят с ней радость. Хочется с газетой в руке забежать к соседям. Хочется выйти на улицу, полюбоваться, как прохожие толпятся у газетного стенда, разглядывая фотографии награжденных.
Правда, найдутся люди, которые — справедливо или несправедливо — всегда считают себя обойденными, обиженными, и незачем своей чрезмерной радостью сыпать соль на их раны.
А к Телли можно позвонить без всяких опасений — обе они награждены одним и тем же почетным званием. Быть может, Телли еще не видела сегодняшних газет.
И Баджи берет телефонную трубку.
— Приветствую от всей души заслуженную артистку республики! — весело восклицает она. — Желаю здоровья и творческих успехов! Целую!
— А… Баджи… — слышится в ответ сонный голос Телли. — Я ведь знала об этом еще вчера вечером — сообщил один знакомый из редакции. Хотела тебе позвонить, да завертелась и не успела — вчера на радостях мы с Мовсумом здорово повеселились… Мовсум сделал мне шикарный подарок… Голова трещит.
— А мне еще предстоит веселиться — думаю, что в связи с награждением у нас в театре будет большое торжество!
— Вероятно…
В трубке — зевок.
— Ну, как ты себя чувствуешь в новом звании? — осведомляется Баджи.
— Признаться… Я подсчитала: награждено шестьдесят четыре человека!
— Но ведь это — чудесно! Не только ты и я, но весь наш коллектив признан достойным награды.
В трубке — иронический смешок:
— Особенно если в том же списке рядом с нами, творческими работниками, портниха и вахтер!
— Эти люди вполне заслужили «За трудовое отличие»! Натэлла Георгиевна, сама знаешь, отличная костюмерша, влюблена в театр, исполнительна, за многие годы пи разу не подвела нас. А старик Курбан-Али — подумай только! — ведь он почти полвека в театре, много лет был лучшим рабочим сцены!
— Он за свою работу получал зарплату.
— А неужели он не заслужил, чтоб ему выразили уважение, порадовали его наградой? Вахтер… Я вспоминаю моего отца… Он, как я рассказывала тебе, был заводским сторожем — в летний зной и на зимнем ветру стоял на вахте у заводских ворот. А чем он кончил? Выгнали его с завода, убили.
У Телли хватает такта промолчать. Но через минуту она упрямо заявляет:
— Чем больше наград — тем ниже их ценность!
— В том случае, если награды разбазаривают не по заслугам, не по справедливости! — возражает Баджи. — А если награждают по заслугам, по справедливости, то остается только радоваться за товарищей.
Телли издыхает:
— От свечи, что светит в доме соседа, в твоем доме светло не станет! К слову сказать, все, кто сегодня награжден, и соседями моими скоро не будут.
— Не понимаю.
— Поработаю в театре еще год-два — и хватит!
— Что еще за фантазия?
— Не фантазия, а здравый смысл: мне нет расчета работать.
— Еще больше фантазии!
— Увы, опять здравый смысл: большего, чем я достигла сегодня, мне уже не достичь.
— Если проявишь усердие — достигнешь.
— От усердия только туфли изнашиваются до дырок!
— Сомнительные мысли!
— А по-моему — правильные… Я вот целый год пробатрачила в театре одна за двоих — не обижайся, если скажу, что из-за тебя. А результат у нас — равный.
— Уж не моя ли вина в том, что я застряла в Ленинграде?
— Я тебя, Баджи-джан, не обвиняю, но факт таков. Я устала и имею право отдохнуть, пожить в свое удовольствие. Пора! Мовсум целиком одобряет мои планы.
— Твой Мовсум!..
Не договорив, Баджи бросает трубку. Нет, не следовало звонить Телли. Стремясь рассеять неприятное чувство, Баджи задумывается, кому бы еще позвонить. Ну конечно же — Гамиду!..
— Я уже дважды звонил тебе, но было занято, — говорит Гамид.
— Я беседовала с Телли… — Баджи умалчивает о содержании разговора: как-то глупо получается — вечно жалуется на Телли и все же дружит с ней.
— Спорили, конечно, и под конец, как обычно, повздорили? — с усмешкой спрашивает Гамид.
— К сожалению, ты угадал.
— Это несложно: долго беседовать с Телли и не повздорить… А я спешил поделиться с тобой впечатлениями о наших добрых новостях.
— Новости, действительно, добрые!.. О, чуть не забыла поздравить тебя!
— И — как принято в таких случаях — пожелать мне здоровья и дальнейших творческих успехов? — В тоне Гамида снова слышится усмешка: он раздражен стандартными поздравлениями, какие посыпались ему в это утро.
— Ты, Гамид, неисправим!
— Неисправимы только мертвые. Впрочем, бывает, что исправляют и мертвых. Я прочел недавно в журнале статью, в которой покинувший нас критик Скурыдин решил исправить одного давно умершего писателя — махрового реакционера и националиста — и сделал из него демократа, прогрессиста, страдальца за народ… Правда, гораздо хуже, если живого передового человека иной раз превращают в контрреволюционера…
— Случается, увы, и так…
— Стоит ли говорить об этом сегодня, в такой приятный для нас день?
— Правду нужно говорить в любой день!
Баджи огорчена: так хотелось поговорить о радостном, веселом, а вот поди же…
Нужно позвонить брату — уж он-то, конечно, порадуется за нее.
— Я, как знаешь, плохо разбираюсь в искусстве, — говорит Юнус, поздравив сестру, — но позволь высказать все, что я думаю об этих награжденных: балует вас наше правительство сверх меры!
Час от часу не легче! Не везет ей сегодня с телефонными разговорами!
— Ты считаешь, что было бы полезнее, если бы к актерам относились хуже? — ядовито спрашивает она. — И чтоб жили они так, как жило большинство наших актеров в прежнее время? Жаль, что ты не слышал рассказов Али-Сатара и Юлии-ханум об их жизни в старом театре.
— Ты меня не поняла. Я говорю не о материальной стороне дела. Можно лишь радоваться, что наши актеры живут неплохо.
— Чем же, в таком случае, нас балуют, как выражаешься, сверх меры? Тем, что не коверкают слово «артист» и не кричат нам вслед «арсыз!» — бесстыдник! — как кричали когда-то?
— И уважению, которое актеры снискали у народа, можно только радоваться.
— Так о чем же ты?
— О слишком высоких званиях-титулах, какие раздают направо и налево. Народные! Заслуженные! Лауреаты!
— Ну, знаешь, слышать это от брата, особенно в день, когда его сестре присвоено звание заслуженной!..
— Да я не о тебе, сестра, не обижайся. И не о многих твоих товарищах, достойных поощрения, наград. Но вспомни о таких, как Чингиз: ему, я прочел в указе, присвоено звание заслуженного деятеля искусств. Скажи, сестра дорогая, по совести: правильно это, справедливо?
Баджи молчит. Да и что может она возразить? Наверно, дружки Чингиза, его покровители и подхалимы, вписали его имя в список представленных к награде.
Да, возразить Баджи нечего, и все же… Ох, уж этот промысловый народ и ее брат Юнус! Вечно чем-то не удовлетворены, требуют улучшений, усовершенствовании, роста. Правда, критика с промыслов частенько бывает правильной и полезной. Вот ведь на что уж невеликий грамотей был старик кирмакинец, а когда судил о «Тетке Чарлея», то бил в самую точку…
Поздравлениям нет конца!
Одни — искренне радуются за Баджи. Другие — отдают дань приличию. Есть и такие, что поздравляют не без зависти.
А Баджи в ответ всех благодарит. Одних — от всего сердца. Других — просто вежливо. А кое-кого — со сдержанной усмешкой. При этом, боясь, что ее заподозрят в ложной скромности, она делает вид, что приняла звание как должное.
Случилось так, что из театрального института в начале учебного года уволился преподаватель класса актерского мастерства.
Для всех, имеющих отношение к институту, Виктор Иванович, хоть и давно уйдя на покой, оставался неизменным авторитетом, и директор обратился к старику с просьбой порекомендовать на освободившееся место кого-нибудь из опытных актеров театра.
— Вот — чего лучше! — сказал Виктор Иванович, указав рукой на Баджи. Навестив Виктора Ивановича, она случайно присутствовала при этом разговоре. — Уверен, что Баджи-ханум прекрасно справится.
— Я? — вырвалось у Баджи. — Да я, Виктор Иванович, пожалуй, сама еще нуждаюсь в учебе!
Директор института шутя упрекнул ее:
— Это звучит весьма нелестно для нашего учебного заведения, которое вы, Баджи-ханум, окончили. Единственным оправданием может служить лишь то, что тогда оно еще было только техникумом!
— А каково мне, старому педагогу, и к тому же бывшему худруку театра, слышать, что ты, моя ученица, — недоучка? — в тон директору добавил Виктор Иванович.
Баджи взмолилась:
— Двое мужчин против одной слабой женщины — не слишком ли жестоко?
— Ты, мой друг, — заслуженная артистка республики, а это ко многому обязывает, — уже серьезно заговорил Виктор Иванович. — Ты не должна оставаться в стороне, когда нужно помочь нашей молодежи, нашим будущим актрисам и актерам. Хорошенько все обдумай!..
Баджи обдумала. И согласилась.
Театральный институт! В этих стенах она в свое время испытала и радости, и трудности учебы. Где та озорная, диковатая девчонка? Теперь она — заслуженная артистка республики Баджи-ханум и подвизается тут в роли преподавательницы в классе актерского мастерства.
На первых порах Баджи чувствует себя в этой роли скованно, настороженно. Ей кажется, что студенты сравнивают ее с ушедшим предшественником, и, увы, не в ее пользу, осуждают за неумелость, неопытность. Не опрометчиво ли было ее решение взяться за такое сложное дело?
Мало-помалу Баджи знакомится с учениками, составляет о каждом свое мнение.
Одна из ее учениц — дочь Мовсума Садыховича, по его совету поступившая в институт. Ей девятнадцать лет, но она скорей похожа на школьницу, чем на студентку: невысокий рост, круглое, с детским выражением, лицо. И только косы уложены в прическу, словно с целью показать, что ее обладательница вполне взрослый человек.
То, что Мариам — дочь Мовсума Садыховича, настораживает Баджи: уж очень ей не по душе избранник Телли. Но Баджи подавляет в себе это чувство: жива в памяти та досадная ошибка, когда по отцу хотелось судить о сыне — о славном Абасе. И хотя говорят, что яблоко от яблони падает недалеко, в жизни многое оказывается сложней.
Не может Баджи не признать, что Мариам скромна, приветлива, старательна на занятиях, тщательно записывает лекции в тетрадь. Быть может, эти записки окажут Мариам в будущем такую же службу, как многолетней давности толстая клеенчатая тетрадь, куда сейчас украдкой заглядывает на занятиях сама преподавательница?
Не в пример Мариам, другая студентка, Делишад, не радует Баджи. Она невнимательна, беспокойна, рассеянна, перешептывается с соседями. Она небрежно одета, всегда растрепана, постоянно что-то жует. Но у Баджи есть веские основания быть снисходительной к проступкам и недостаткам Делишад. Как-то во время лекции Делишад запустила в кого-то бумажным шариком, Баджи вскипела и готова была выставить ее за дверь, но сдержалась. Она знала: девочке было двенадцать лет, когда погиб в Крыму на фронте ее отец, вскоре умерла и мать; сироту отправили в дальнее селение к тетке — грубой, невежественной женщине, заставлявшей ее работать с утра до вечера; приходилось думать о хлебе насущном, а не о хороших манерах…
Однажды Баджи поставила перед Мариам и Делишад задачу: сыграть сцепу «Севиль — Гюлюш» из пьесы «Севиль».
Она посвятила девушек в тонкости психологии и взаимоотношений так хорошо знакомых ей персонажей, продемонстрировала для примера обе роли. Сколько раз она сама играла роль Гюлюш!
А на следующем занятии, чтоб проверить, как усвоили студентки слышанное и виденное, она решила вызвать каждую в отдельности и первой пригласила на сцену Мариам-Севиль. Оценивать игру она решила строго, даже придирчиво, несмотря на то, что Телли успела замолвить словечко за дочку своего друга.
Но, видно, не зря так внимательно следила Мариам на прошлых уроках за каждым движением, за каждой интонацией Баджи. И, видно, немало потрудилась она дома, закрепляя воспринятое на занятиях. Лестно было преподавательнице актерского мастерства видеть, с какой точностью воплощает ее ученица подсказанный образ.
И Баджи — вопреки решению быть строгой, взыскательной, прочувственно воскликнула:
— Молодец, Мариам! Очень хорошо! Твоя работа может быть примером для других!
И обратилась к Делишад:
— Ну, а как ты?
Девушка вяло поднялась, постояла в нерешительности.
— Ну что же ты? — удивилась Баджи. — Забыла, с чего начать?
Помедлив, Делишад спросила:
— Можно мне, Баджи-ханум, сыграть не так, как вы объясняете, а по-своему?
Все ясно! Девчонка весь прошлый урок вертелась, перешептывалась и, конечно, пропустила мимо ушей, мимо глаз объяснения преподавательницы, а теперь идет на уловки: по-своему! Не пришелся ей, видите ли, по вкусу образ Гюлюш, разъясненный опытной актрисой, старейшей исполнительницей этой роли. Зря!
И Баджи сухо заметила:
— Играй, пожалуйста, так, как я объясняла!
Делишад пожала плечами, подчинилась. А Баджи наблюдала и злилась.
— Плохо! — не выдержав, воскликнула она в сердцах. — Вот итог твоего отношения к делу, твоего поведения на занятиях… Иди на место!
Делишад не удивилась и не огорчилась. Она молча постояла, прежде чем сесть, и неожиданно жалобным голосом попросила:
— Баджи-ханум… Может быть, все же вы разрешите мне сыграть Гюлюш так, как я ее чувствую?
Было в просьбе девушки что-то, к чему нельзя было не прислушаться и что заставило Баджи смягчиться и ответить:
— Ну ладно, попробуй…
Да, совсем непохожа была Гюлюш в исполнении Делишад на ту, какой ее толковала и показывала Баджи. Теперь Гюлюш не столько ратовала за снятие чадры, сколько призывала Севиль к неизведанной большой и свободной жизни. Убедительна ли была эта Гюлюш? Баджи затруднилась бы сразу ответить. Во всяком случае такая трактовка показалась ей новой, своеобразной. Баджи была удивлена, пожалуй даже смущена, — не ожидала она такого от Делишад.
— Ну что ж… — произнесла она, помолчав. — Возможно, такая трактовка тоже имеет право на жизнь.
Молча, как и в первый раз, Делишад отошла и опять, прежде чем сесть, спросила:
— Значит, можно мне играть по-своему?
Куда делся жалобный, просящий тон? Теперь в се голосе окупало торжество, быть может нотка превосходства.
И Баджи пришлось сделать усилие, чтобы кивнуть:
— Можно… Если находишь необходимым…
Всю дорогу к дому Баджи была под впечатлением только что увиденного на учебной сцене: в игре Делишад было нечто новое, неожиданное, заставившее глубоко задуматься.
Двадцать лет назад, обдумывая эту роль, Баджи ставила перед собой задачу практическую и непосредственную: побудить азербайджанку сделать первый шаг к своему раскрепощению — сбросить с себя чадру. В те годы это было важно!
А теперь? Стоит ли в наши дни перед советской актрисой такая задача? К счастью — нет! Конечно, встречаются и теперь женщины — в большинстве старухи в отдаленных селениях, — не расстающиеся с чадрой. Однако та первая задача отошла в тень, уступила место новой: вести азербайджанку дальше по открывшемуся перед ней пути.
«Вряд ли все это осознает такая девчонка, как Делишад, но она интуитивно чувствует правду, сыграв Гюлюш по-своему…» — размышляла Баджи, удивляясь, одобряя и одновременно испытывая тайную досаду, что не она, а ее ученица пришла к новому, современному осмыслению образа Гюлюш.
На ближайшем занятии Баджи почувствовала, что многим пришлось по душе предоставленное студентке право выступить по-своему, даже вразрез с советом педагога.
Но произошло и другое: кое-кто был озадачен, недоволен — хорош педагог, если сегодня он советует одно, завтра допускает другое, даже противоположное! Этак вряд ли научишься чему-нибудь путному. То ли дело — прежний преподаватель, жаль, что он ушел.
Нашлись и такие, которые высказали свое недовольство директору, и тот вызвал к себе Баджи.
— Мы ценим вас, Баджи-ханум, как заслуженную, талантливую актрису, гордость нашего азербайджанского театра, — начал директор и принялся перечислять подлинные и мнимые заслуги Баджи. — Но… На трудное поприще педагога вы вступаете впервые, и мой долг товарища по работе предостеречь вас от ошибок… Если позволите, конечно.
— Я буду вам весьма благодарна! — искренне воскликнула Баджи.
— В таком случае, скажу откровенно: вы подрубаете сук, на котором сидите. Вопрос стоит об авторитете педагога в нашем институте. Я имею в виду инцидент на уроке актерского мастерства.
— Но никакого инцидента не было!
— Ваши студенты, к сожалению, думают иначе. И даже обращаются ко мне с жалобой на вас.
Глаза Баджи широко раскрылись:
— С жалобой?
Директор сокрушенно кивнул:
— Увы!..
Баджи была обескуражена. Она тихо спросила:
— А чем они недовольны?
— Видите ли, наша советская молодежь стремится получить твердые знания, и я, как старый педагог, понимаю ее. Передавая слушателям необходимую по программе сумму знаний, мы обязаны внушать им непоколебимую уверенность, что каждое слово педагога — закон. Вы же допускаете в стенах учебного заведения нечто вроде самодеятельности, ложную демократию. Так было, например, у вас на занятиях, когда работали над образом Гюлюш. К слову сказать, в вашем исполнении Гюлюш вошла в историю нашего театра. А вы оказались на поводу у своей ученицы.
Он говорил ровным голосом, выбирая выражения, стараясь не обидеть Баджи, но она чувствовала, что с каждым его словом между ними вырастает стена.
— Извините, но я не могу согласиться с вами, — сказала она, придя наконец в себя. — И в этом вопросе есть у меня весьма серьезный и ответственный единомышленник.
— Не секрет — кто? — обеспокоенно спросил директор.
— Нет, не секрет, — спокойно ответила Баджи. — Это — Константин Сергеевич Станиславский.
Директор облегченно вздохнул и откинулся в кресле.
— А-а, Константин Сергеевич!..
— Я читала, что на репетициях он часто спрашивал актеров, своих учеников: «Может быть, я ошибся? Может быть, я неправ?.. Как вам кажется?»
— Так ведь это на репетициях, где он имел дело со зрелыми актерами, а не на занятиях со студентами в учебном заведении!
— А разве наша работа со студентами не есть, в широком смысле, репетиция, подготовка нашей молодежи к выступлению на сцене?
— Согласитесь, уважаемая Баджи-ханум, что такую роскошь, как сомнение в своей непогрешимости, мог позволить себе лишь Константин Сергеевич Станиславский, большой человек.
— А не мы с вами, хотите вы сказать? Напрасно! Ведь если даже гений Станиславский порой сомневался в своей непогрешимости, то как же мы, простые смертные, можем считать себя свободными от ошибок, или, что еще хуже, скрывать их от своих учеников?
Директор не сдавался:
— Но поймите, уважаемая Баджи-ханум, что ваш либерализм в дальнейшем может привести к подрыву учебной дисциплины.
— Не могу с вами согласиться!
— Мой долг директора института предостеречь вас от подобных методов работы.
— А мой долг педагога — и впредь придерживаться того, что вы называете либерализмом, о чем я хочу сейчас поставить вас в известность.
Запахло бунтом.
Обычно директор обходился с бунтовщиками круто. Сейчас, однако, действовать приходилось осмотрительно: заслуженная, одна из первых актрис-азербайджанок. Пожалуй, она была права, когда сомневалась, справится ли с педагогической работой. Не следовало так слепо доверять мнению Виктора Ивановича, старика.
— Ну что ж… — промолвил он, вставая. На будущей неделе в комитете состоится обсуждение работы нашего института — поставим на повестку дня и этот вопрос. Пусть там и разрешится наш спор…
На заседании комитета ярым сторонником точки зрения директора оказался Чингиз, — он никогда не упускал возможности ущемить Баджи.
— Всякому руководителю — в данном случае педагогу — полезнее иной раз кое о чем умолчать, нежели признать свою ошибку перед подчиненными — в данном случае перед студентами. Подобными признаниями можно в два счета потерять необходимый руководителю железный авторитет! — изрек он с пафосом.
Гамид, с улыбкой слушавший его, ядовито заметил:
— Должен огорчить тебя, дорогой Чингиз: именно такова главная идея Великого инквизитора в «Братьях Карамазовых»! Нам же, деятелям советского театра, да и вообще любым разумным руководителям, она никак не подходит. На приоритет этой мысли ты во всяком случае претендовать не можешь.
Чингиз вспыхнул:
— При чем здесь инквизиция? Никто никого не собирается сжигать! Мы просто по-дружески указываем Баджи на промахи в ее работе, а ты оскорбляешь нас, называешь инквизиторами.
Гамид в ответ лишь безнадежно махнул рукой…
После совещания Баджи столкнулась в коридоре с опоздавшей Телли. Однако та уже успела узнать, о чем говорилось на совещании.
— На кой шайтан затеяла ты всю эту историю? Без году неделю в институте, а уже бунтуешь! Хочешь, видно, нажить себе неприятности? Скажу честно: я на твоем месте ни за что не призналась бы перед девчонкой, перед всем курсом, если б даже поняла, что неправа. Ну, в крайнем случае, если бы приперли к стенке, то на тормозах, втихаря, дала бы себя уговорить.
Баджи молчала… Ты верна себе, Телли!.. «На тормозах», «втихаря» — противно слушать!
— Скажи спасибо, что все обошлось — тебя могли снять с работы за нарушение дисциплины, за неподчинение директору института, — продолжала Телли.
— А поскольку этого не случилось, ты считаешь, что все окончилось хорошо? — заговорила наконец Баджи.
— Ответь лучше, что в этом плохого?
— Плохо то, что в институте все остается по-прежнему, что поощряется школярство.
— Ты все об этом!
— А о чем же еще?..
Придя домой, Баджи долго не могла успокоиться, остался неприятный осадок, что-то похожее на чувство вины. Странно: в чем было винить себя? Разве не отстаивала она правильную позицию, говоря, что театральный институт не медресе, где ученик не волен сказать свое слово без того, чтобы не получить удар палкой?
Но Баджи не хотела обманывать себя, она знала, что ее мучит ущемленное самолюбие: не она, опытная, заслуженная актриса, а ее ученица оказалась впереди. Баджи старалась погасить в себе это чувство, но оно упрямо тлело где-то в глубине души.
Не только из вежливости или по долгу гостеприимства сказала Баджи Королеву в Москве: «Приезжайте к нам на виноград!» Она ждала его целый год.
Но когда Королев позвонил с бакинского вокзала, Баджи вдруг охватило смущение: не сегодня-завтра она станет бабушкой! — не смешно ли выглядят ее запоздалые чувства?
Все еще жив был в памяти тот дерзкий намек, который дочка бросила ей в лицо. Правда, Нинель с того времени очень изменилась, повзрослела. Она ждет ребенка, поглощена своими собственными чувствами, заботами.
Места в квартире достаточно, и, если предложить гостю остановиться здесь, тетя Мария ни словом, ни взглядом не осудит. Но что при этом будет испытывать осиротевшее сердце матери? Нет, грешно добавлять в сердце ана-джан хоть каплю горечи!
Баджи не сомневалась и в другом: хватит, конечно, ума и чуткости у Якова Григорьевича, чтоб понять все самому. И она не ошиблась: с первых же слов по теле фону Королев сообщил, что остановится у своего старого товарища по институту, с которым предварительно списался…
Чужим показался ей доктор Королев в штатском, хотя она звала, что он демобилизовался, странно было видеть его гостем в ее бакинском доме, и она не сразу вошла с роль хозяйки.
Выручила тетя Мария, быстро найдя с Королевым общий язык. Несмотря на свой возраст, тетя Марин не оставила работу в детском садике и теперь стала расспрашивать доктора о каких-то новых прививках.
С симпатией отнесся к Королеву и Абас: хирургия была его слабостью: врачи, хотя и здорово намучив его в госпитале, спасли ему ноги. С некоторых пор Абас мечтал поступить в медицинский институт и стать хирургом.
Нинель пробыла с Королевым недолго — она торопилась в институт, — но успела заметить, как оживлена, как молодо выглядит мать, почувствовала к гостю благодарность и симпатию…
Баджи, видя, что дорогие ей люди душевно отнеслись к Королеву, успокоилась. И уже без всякого смущения составила для него план знакомства с городом.
Непривычны для ленинградца кривые, узкие улички и тупики старой Крепости, в которых того и гляди заблудишься, ее невысокие дома из серо-желтого известняка, с плоскими крышами.
— Это — мечеть Сынык-кала, что означает разрушенная, — поясняет Баджи тоном бывалого гида: сколько раз проходила она мимо нее, идя к Абдул-Фатаху!
Королев скользит взглядом по минарету, разглядывает балкон с барьером из каменных резных плит и ленту древнего куфического шрифта, опоясывающую минарет.
— Этой мечети, наверно, очень много лет, — говорит он.
— Тысяча! — отвечает Баджи, гордая за свой древний город.
— А нашей, ленинградской, нет и пятидесяти. Мальчиком я видел, как она строилась.
— Да разве можно их сравнивать? Ленинграду — двести пятьдесят лет, а Баку — в четыре раза больше! — Боясь, что слова эти прозвучали хвастливо, Баджи спешит понравиться: — Зато в Ленинграде один Исаакиевский собор чего стоит! А Казанский! А церковь в Смольном!
Они проходят мимо дома Шамси.
— Здесь я жила когда-то… — задумчиво говорит Баджи. — В служанках у дяди. — И неожиданно предлагает: — Яков Григорьевич, а что, если мы навестим старика?
— Я уверен, что это будет очень интересно! — охотно соглашается Королев.
И вот они во дворике старого дома…
Шамси теперь много за восемьдесят. Он почти не выходит на улицу, разве что в ясный день постоит в переулке у калитки, опершись на палку и покачивая головой, — словно недоумевает: повсюду крикливая детвора, беспокойная молодежь; а куда подевались его степенные сверстники?..
Шамси несказанно обрадовался гостям — все реже и реже заглядывают к нему люди, — и сейчас приход Баджи с ее ленинградским другом стал для старика целым событием.
Узнав, что имя гостя — Яков Григорьевич, Шамси мягко поправил:
— По-русски — Яков, а по-азербайджански — Якуб… — Чтобы придать вес этим словам, он поднял палец и торжественно изрек: — Так в самом коране сказано: Якуб!
— Ну, если в коране… — произнес Королев со свойственной ему манерой, где за внешним глубокомыслием не всякому удавалось уловить добродушную иронию.
Баджи, словно ее осенило, воскликнула:
— Доктор, а почему бы нам не называть вас Якубом? По крайней мере когда вы находитесь в Азербайджане?.. Конечно, если вы не против!.. — лукаво напомнила она: разве не такую оговорку в свое время сделал он сам, когда предложил называть ее непривычным для ленинградцев именем Баджи?
В самом деле. Доктор? В этом есть что-то холодное, не подходит для обращения к гостю, к хорошему другу. Яков Григорьевич? Пожалуй, чересчур официально. Яков? Слишком фамильярно. А вот имя Якуб — близко, родственно. Прекрасное имя — Якуб!
Узнав, что Королев врач, Шамси стал жалобно перечислять свои недуги. Тот внимательно слушал, дал несколько добрых советов и под конец обещал еще раз навестить, чем полностью покорил старика…
Красив город, полукольцом опоясывающий бухту! Своеобразна его древняя Крепость, радует глаза огромный квартал новых домов, живописный бульвар. Однако знакомство с Баку будет неполным, если гость не побывает на нефтепромыслах.
Не без робости Баджи позвонила брату.
— Милости просим, буду очень рад! — приветливо ответил Юнус и добавил: — Не помешало бы твоему товарищу повидать и наши славные дачные места. Надо ему показать их, тем более что это недалеко от промыслов. Мой директорский лимузин — к вашим услугам! Погода еще теплая, можете и поплавать, море там прекрасное. А на обратном пути заедете к нам пообедать.
Молодец Юнус, молодец старший брат! Ни разу за всю жизнь не огорчил он сестру, ни разу не разочаровал!..
На следующий день, рано утром, Баджи и Королев уже были на промыслах.
Юнус и здесь порадовал сестру. Он, не торопясь, водил гостей по промыслу, то и дело останавливая внимание ленинградца на вышках, качалках, чугунных трубах, стелющихся по земле, обо всем рассказывал, все объяснял.
Директорский лимузин оказался скромным, видавшим виды газиком. Садясь с Королевым в машину, Баджи оглянулась на брата, и он в ответ помахал рукой…
Они остановили машину у базара в центре селения и по дороге, вьющейся между низкими каменными оградами, спустились к морю.
Летний зной уже сменился первой осенней прохладой, дачники разъехались по домам, и берег, еще недавно усеянный загорелыми телами, был сейчас пустынным. Белые гребни тяжелых волн, с шумом догоняя друг друга, набегали на берег, обтекая одинокий рыбачий баркас, черневший на желтом песке.
Оба молча смотрели вдаль, следя за медленно исчезавшим на горизонте пароходом.
— А что, если нам поплавать, как советовал Юнус Дадашевич? — предложил Королев.
— Я готова! — не задумываясь ответила Баджи. Она отошла за старый баркас, стянула с себя платье. И, несмотря на то что осталась в закрытом купальном костюме, все не решалась выйти из своего укрытия, удивляясь себе: актриса, мать взрослой дочери, скоро бабушка, а стесняется, словно девушка.
— Море совсем теплое! — послышался издалека голос Королева, уже стоящего по грудь в воде. — Идите скорей!
Подождав, пока Королев отплывет, Баджи сбежала с берега, скользнула в воду. Но и здесь она чувствовала себя неловко, боясь показаться Королеву смешной в своем старомодном купальнике, не такой, как хотелось бы. И только когда он попросту сказал: «А ну, поплыли!..» — она, отбросив смущение и скованность, широко развела руками и врезалась в бегущую навстречу волну.
Оба плавали отлично, соревновались в скорости, смело ныряли. Запыхавшись, вышли на берег, долго отряхивались, смеясь и перекидываясь шутками, даже когда Баджи скрылась за баркасом, чтоб переодеться…
На обратном пути они преодолевали крутой песчаный подъем, и Королев, видя, что ноги спутницы увязают к песке, поддержал ее за талию. Баджи попыталась взбежать на пригорок, но Королев удержал ее, привлек к себе.
Баджи тут же выскользнула из его рук.
— Будете ругать меня, кусаться, царапаться, как это положено женщине Востока? — спросил он.
Баджи в самом деле готова была рассердиться — она не девчонка, чтоб так с ней обращаться! — однако, уловив в его голосе не только знакомые насмешливые нотки, но и смущение, ответила в тон:
— Ваше представление о женщине Востока, хоть и зоветесь вы теперь Якубом, явно устарело!..
С берега Баджи повела Королева к знакомому сельчанину, в доме которого она не раз проводила летний отпуск вместе с Нинель.
Омар Али, высокий сухощавый старик с коричневым от загара лицом, обрадовался приходу Баджи. Он пригласил гостей в дом, и не успели те оглядеться, как его внук Ашраф, юноша лет шестнадцати, принес из сада большой поднос с виноградом. На одной половине подноса лежали светлые, на другой темные гроздья.
Омар Али оторвал крупную виноградину от пышной светлой кисти и, бережно держа ее двумя пальцами, прищурил глаз и протянул руку к окну, залитому светом.
— Этот сорт но нашему называется «аг шааны», — пояснил он гостям. Прозрачная желтая виноградина с нежным зеленоватым отливом светилась, словно драгоценный камень.
— «Аг шааны» по-русски значит — белый шахский, — предупредительно вставил юноша.
Омар Али положил виноградину в рот и протянул Королеву гроздь:
— Попробуйте, товарищ!
Виноград оказался сладким, с едва ощутимой кислинкой, придававшей ему особый вкус. Дав Королеву насладиться двумя-тремя виноградинами — сейчас хозяин только знакомил гостя со знаменитым апшеронским шааны, а настоящее угощение было еще впереди, — старик оторвал виноградину и от темной кисти.
— А этот сорт по-нашему называется «кара шааны»… — начал Омар Али, но Ашраф опять не удержался:
— А это значит — черный шааны.
Старик бросил на внука строгий взгляд — не вмешивайся в разговор старших! — и протянул Королеву тяжелую черную гроздь с легким сизым отливом:
— Попробуйте, товарищ!
Он выжидательно следил за выражением лица Королева, хотя не сомневался, что белый и черный азербайджанский шааны не могут не прийтись по вкусу любому человеку. Нетерпеливо ждал одобрения гостя и Ашраф, и стоило ему услышать восклицание Королева: «Нам бы в Ленинград такие сорта!» — как он скороговоркой сообщил:
— Апшеронский аг шааны имеет двадцать три процента сахаристости и четыре процента кислотности, а кара шааны, соответственно, — восемнадцать и пять. У нас производят только столовые сорта — для снабжения столицы нашей республики Баку!
Юноше, видно, нравилось выступать не то в роли переводчика, не то в роли комментатора, пуская при этом в ход специальную терминологию, заставившую Королева спросить:
— А ты откуда все так хорошо знаешь о винограде?
Польщенный похвалой, Ашраф застыдился, опустил глаза, и теперь за внука ответил дед:
— А как ему не знать, если его отец, мой сын, — агроном, мичуринец, работает в Азнииэсвэ… — Старик запнулся. — Заведение это хорошее, — сказал он, — а вот название… — он снова попытался выговорить название и безнадежно махнул рукой: — Никуда не годится!
На помощь деду пришел Ашраф, одним духом выпаливший:
— Азнииэсвэска! Азербайджанский научно-исследовательский институт садоводства, виноградарства и субтропических культур! Я тоже буду там работать, когда окончу сельскохозяйственный техникум!
Старик не без гордости поглядел на внука. Из ящика старого некрашеного стола он вытащил книжку, обернутую в газету. В ней торчало несколько закладок.
— Учится мальчик хорошо, старается. Недавно осилил вот это.
— Осилил, да не все, — честно признался Ашраф. — Есть трудные места.
Баджи раскрыла книжку: Мичурин… Старик в соломенной шляпе, надвинутой на лоб, с лицом, изрезанным морщинами, строго взглянул на нее. Она полистала страницы, заложенные обрывками бумаги, и прочитала вслух одно из «трудных мест»:
— «Мои последователи должны опережать меня, противоречить мне, даже разрушать мой труд, но в то же время продолжая его. И только такой последовательно разрушаемой работой и создается прогресс…»
— Умен дедушка Мичурин, — серьезно сказал Королев.
Баджи потрепала мальчика но щеке:
— Вырастешь, Ашраф, поймешь это трудное место!.. — И она весело рассмеялась. Подумать только: ведь еще совсем недавно ее привела в смятение Делишад!
Когда гости вволю насладились плодами из сада Омара Али, старик рассказал об одном из бывших бакинских богатеев. В свое время тот покупал только черный шааны.
— А знаете почему? — загадочно улыбаясь, спросил Омар Али.
— Очень просто: черный казался ему вкуснее! — выпалил Ашраф.
— Нет!
— Наверно, черный был дешевле? — неуверенно сказала Баджи.
— Цена белого и черного — одна!
— Может быть, он считал черный полезней для здоровья? — пытался угадать и Королев.
— Тоже нет!
Королев поднял руки:
— Сдаемся!
— Тот богач считал, что черный цвет придает тяжесть и что фунт черного шааны тяжелей, чем фунт белого! — со смехом ответил старик, а за ним рассмеялись и все остальные…
Да, не скоро забудет Баджи этот ясный сентябрьский день, проведенный с Королевым!
Весь месяц они были неразлучны, их часто встречали вдвоем. Друзья Баджи шептались: ленинградец, видать, человек не плохой, и пара из них может получиться хорошая. Дай-то бог! Оба они много потеряли в войну, оба заслуживают счастья.
Но находились и такие, которые подтрунивали над Баджи: надумала на старости лет заводить романы! А кое-кто даже злословил.
— Тот таинственный незнакомец с орденами на груди, который красовался с Баджи в московском ресторане, оказался всего лишь обыкновенным докторишкой! — зубоскалил Чингиз.
— Пожалуй, Баджи могла бы найти себе друга получше и здесь, в Баку, — у нее для этого есть все данные, — соглашалась Телли и многозначительно добавляла: — Но беда азербайджанских женщин в том, что наши мужчины не умеют их ценить.
Возможно, в этих словах таилась старая обида, нанесенная ей Чингизом. А может быть, и досада на Мовсума Садыховича, неспособного сделать решительный шаг и окончательно порвать со своей семьей.
Невзлюбил Королева и Хабибулла.
— Какой шайтан носит сюда этих ленинградцев? — ворчал он, видя Королева рядом с Баджи: он опасался, что дружба их окончится браком и чужак станет для Абаса как бы отчимом и еще больше отдалит от родного отца…
Отпуск Королева подходил к концу, пришло время расставаться.
— Ну как, Якуб, не жалеете, что приехали в Баку? — спросила Баджи, стоя с ним на перроне вокзала у вагона с табличкой «Баку — Ленинград». — Понравилось вам у нас?
— Настолько, что я готов приехать насовсем!
Именно этих слов ждала она, ей захотелось многое сказать ему, но в эту минуту к ним подошел Ашраф, неся две высокие плетеные корзинки, прикрытые сверху виноградными листьями. Королев сразу догадался: белый и черный шааны!
— Ну куда мне столько, Баджи милая? — с отчаянием воскликнул он, глядя, как Ашраф вносит корзинки в тамбур вагона. — Ведь этого не одолеть за целый год!
— Дольше будете помнить меня! — Баджи с грустью смотрела на Королева.
Он дотронулся до ее плеча, но Ашраф уже стоял рядом. Под высокими сводами перрона гулко разнесся сигнал к отправлению.
Королев вскочил на ступеньки вагона. Поезд дрогнул, тронулся.
— Я вернусь!.. — крикнул Королев и высоко поднял руку. — Насовсем!.. Конечно, если вы не против!..
Баджи улыбалась ему затуманенными глазами, что-то говорила в ответ, но он уже не слышал. И только по движению ее губ он угадал:
— Скорей возвращайтесь!
И еще ему почудилось, что она сказала наконец то, чего он так долго ждал.
Стать бабушкой?
Признаться, эта мысль пугала Баджи, вызывая представление о немощной старушке со спицами в дрожащих руках, с очками, сползающими на кончик носа.
Но, увидев у груди Нинель крохотного человечка с пушком на плечиках, не смогла сдержать слез радости и умиления. Вот так же, в далекие годы, держала она у своей груди малютку Нинель, разглядывала ее, старалась найти в ней знакомые черты любимого. А теперь вот Нинель не может оторвать глаз от своего младенца.
Любуются малюткой мать, и бабушка, и прабабушка Мария, вслух гадают, каким станет он, когда вырастет, но мысли у всех разные. А разве так важно, какие будут у него глаза — темные или светлые? Будет ли он длинноносым, как его бабка Фатьма, или курносым, как прабабка Мария? Будет ли он небольшого роста, как его отец, или, по капризу природы, высоким, как Юнус, его двоюродный дед? Важно, чтоб внук стал настоящим человеком!..
В дом Баджи с рождением ребенка зачастил Хабибулла.
— В мальчике всего одна четверть русской крови, а имя вы ему прилепили русское — Александр, — упрекнул он однажды Абаса.
— Мы назвали его в память покойного деда Александра Михайловича Филиппова, — пояснил Абас. — Не вижу в этом ничего плохого.
На желчном лице Хабибуллы появилась кривая усмешка.
— Похвально, конечно, что вы так чтите покойного деда — предков следует почитать. Но могли бы посчитаться и с живым: я ведь тоже как-никак мальчику не чужой!
— Александр Михайлович… — начал было Абас, но Хабибулла, вскипев, прервал его:
— Александр Михайлович, Александр Михайлович! А чем он так прославился, твой Александр? — Ревность нашептывала Хабибулле, что покойный, передав внуку свое имя, как бы обрел равные права с живым дедом.
«Чем он так прославился?..» На этот вопрос Абас мог бы ответить весьма обстоятельно — он помнил дядю Сашу и много хорошего слышал о нем. Но, видя, что недовольная гримаса не сходит с лица Хабибуллы, лишь выразительно промолвил:
— Александр Михайлович погиб на фронте.
С языка Хабибуллы едва не сорвалось:
«Мало ли гибнет людей на войне? А ваш Александр Михайлович Филиппов, с которым вы так носитесь, неизвестно даже, где и как погиб!»
Но Хабибулла не решился продолжать разговор в таком духе.
— Могли хотя бы назвать мальчишку азербайджанским именем Искандер — разве не то же самое, что Александр? — проворчал он устало…
Однажды на пухлом запястье ребенка Баджи увидела красную ленточку.
— Это что еще за новость? — изумленно спросила Баджи, брезгливо снимая ленточку. — Откуда она?
— Ее принес Хабибулла-бек и сам навязал Саше на ручку, — ответила Нинель.
— Зачем?
Нинель весело фыркнула:
— Он сказал, что эта ленточка с наговором и предупреждает от болезней!
— И ты, комсомолка, поверила в эту чушь?
— Просто я постеснялась отказать старику — ведь ленточка эта не повредит Сашеньке.
Картина далекого детства всплыла в памяти Баджи мулла Ибрагим с его целебными ленточками! Как стран но: есть, оказывается, у муллы последователи! И кто же? Хабибулла-бек, интеллигент, кичащийся своей образованностью, просвещенностью!
Баджи ошибалась: Хабибулла нисколько не верил в целебную силу ленточки и навязал ее на руку внуку скорее для того, чтоб утвердить над ним свои права, проявить какую-то власть деда. Капризный, суетный старик! Он искал столкновений, в бессильной злобе лез на рожон.
На другой день Хабибулла обнаружил, что ленточка исчезла. Он ждал этого и принялся выговаривать Баджи:
— Ты, бабушка, забываешь, что внук не только твой, но и мой, и что я, как отец его отца, стою на первом месте… Так велось испокон веку: отец в семье — первое лицо! Он несет ответственность за воспитание и судьбу детей.
— Вы сами, однако, не слишком-то помнили об этом, когда вопрос касался воспитания и судьбы ваших детей! — язвительно заметила Баджи. — Что же до Сашки, то вам, вероятно, известно, что ребенок в этом возрасте находится на попечении матери… Так, во всяком случае, говорит советский закон, — добавила она многозначительно.
В другой раз, когда мальчик простудился, Хабибулла принес старую книгу корана, молча положил ее в кроватку.
Нинель поморщилась: похоже, что свекор окончательно выжил из ума! Она взяла книгу, принялась рассматривать завитки арабского шрифта.
Хабибулла, наблюдавший за ней, с задором спросил:
— Что, красиво?
— Весьма! — искренне ответила Нинель: буквы в самом деле были изящны, походили на затейливый узор. — Но…
Хабибулла не дал договорить:
— Арабский шрифт не только красив — он имеет преимущество перед любым другим! Перед латинским, скажем, или перед русским… Ты взгляни только… — с нежностью прошептал он, заглядывая в книгу через плечо Нинель. — Одна буква легко увязывается с другой, другая тянется к третьей, как живая… Удивительно тонкий рисунок! Да ведь такой алфавит остроумнее стенографии!.. — Хабибулла вдруг горестно сник: — Жаль, что пас лишили его… — он почти вырвал книгу из рук Нинель и снова положил в кроватку.
Абас, присутствовавший при разговоре, заметил:
— Не нужно, отец, забывать достоинства русского алфавита! Он дал возможность легче овладеть русской культурой.
— Ты-то откуда выискался такой грамотей? — вскинулся Хабибулла: то, чего он опасался, сбылось — мальчишка набрался в этом доме большевистского духа!
Тетя Мария вошла в комнату — переменить Сашке белье. С упреком взглянув на Хабибуллу, она сказала:
— Не берусь судить об алфавите, а вот класть на постель больного ребенка старую захватанную книгу не следовало бы. Чистота для ребенка…
— Святая книга корана исцеляет больных! — с жаром перебил Хабибулла. Он верил в коран не больше, чем в красную ленточку. Но его душила желчь, и нужно было ее излить. Глаза его заблестели: сейчас начнется настоящий бой!
Но бой не состоялся. Не с кем было скрестить оружие, и давно не было той арены, где он мог бы поразить противника своим полемическим даром. Домочадцы лишь молча переглянулись и убрали ветхий томик корана подальше от Сашки…
Изо дня в день Хабибулла затевал все новые и новые споры, пререкался с Баджи, с Абасом, с Нинель. Он придирался даже к тете Марии, беззлобно отмалчивавшейся в ответ.
Но случалось и так, что Хабибулла подолгу просиживал подле кроватки внука, любуясь им и что-то мурлыча себе под нос. В такие минуты его недоброе лицо освещалось мягким, теплым светом и неузнаваемо преображалось.
Баджи украдкой поглядывала на него и дивилась: недостойную жизнь прожил человек, без любви, без дружбы. И вот на склоне лет довелось ему испытать любовь к внуку. И Баджи боялась спугнуть Хабибуллу в эти редкие, почти молитвенные для него минуты.
Узнав, что Нинель направляют на летнюю практику, Хабибулла не на шутку встревожился: а как же Сашка?
— У Сашки две бабушки и две прабабки — неужели они оставят ребенка без присмотра? — пыталась Нинель успокоить свекра.
— Не вышло бы с ним по русской пословице: у семи нянек… — угрюмо возразил Хабибулла. — Твоя мать все свое время отдает театру. У Фатьмы хватает забот с девчонками Лейлы и Гюльсум. А прабабку Ана-ханум, как известно, силой не вытянешь из дому.
Тетя Мария с мягким укором заметила:
— А о второй прабабке вы, Хабибулла-бек, почему-то забыли!
— Не забыл. Но ведь вы тоже заняты. В вашем детском саду.
— С садиком я уже покончила на той неделе. — Тетя Мария вздохнула: — Стара стала… Но с нашим озорником еще справлюсь, конечно!
Трудно было что-либо возразить, но Хабибулла, чтоб удержать Нинель подле ребенка, приводил все новые доводы.
— Я бывал в той глуши, куда хотят заслать Нинель, — гиблые места!
Чувствуя, как насторожилась Баджи, Хабибулла принялся перечислять ужасы этих гиблых мест:
— Змеи! Малярийные комары! Бандиты!..
Нинель слушала свекра с невозмутимым видом и вдруг вышла из себя:
— Да бросьте вы пугать! Малярия давно уничтожена в тех краях. Против змей наш врач запасся новейшими противоядиями. Бандиты? Ну, это даже смешно!
— А кто еще из женщин едет с вами?
— В этой партии я — одна! — с гордостью ответила Нинель.
— Одна-единственная, и притом молодая, хорошенькая женщина среди мужчин? — возмутился Хабибулла.
— Но ведь все они — мои товарищи, студенты!
— И все они, по-твоему, не мужчины? — Хабибулла двусмысленно хихикнул.
В разговор вмешался Абас:
— Прошу тебя, отец, не говори с Нинель в таком тоне: он оскорбляет и ее и меня.
Хабибулла пошел на понятный:
— Я хотел лишь сказать, что Нинель слишком молода и не знает жизни. А я на своем веку повидал многое, знаю жизнь вдоль и поперек.
Баджи вспоминала свои поездки с театром в отдаленные, подчас глухие районы. Много мучений выпадало на долю актеров и особенно актрис в таких странствиях, но никого это не отпугивало, никто не дезертировал. Почему же студентка-геолог должна пользоваться привилегиями? Она слушала и не спешила высказать свое мнение.
— Ребята у нас очень хорошие — и в учебе, и на отдыхе, и работать умеют, — уже серьезно продолжала Нинель. — Я очень признательна Кулльке за то, что он включил меля именно в эту группу!
— Кулльке? — переспросил Хабибулла. — А это кто еще?
Нинель громко рассмеялась.
— Мы так зовем нашего руководителя, инженера-геолога Кулля!
Баджи и Хабибулла переглянулись. Не тот ли это инженер Кулль, который когда-то работал на «Апшероне»?..
На другой день, справившись об адресе Кулля, Хабибулла явился к своему старому знакомцу на квартиру.
Лет десять не виделись они, и теперь в пожилом человеке с седоватой бородкой Хабибулла едва узнал того Кулля, с которым встречался на промысле «Апшерон» и в салоне Ляля-ханум.
Да, Кулля трудно было узнать… Когда началась война, он был выслан в Закаспий и долго искал работу, пока наконец не попал в трест нефтеразведки. После войны он вернулся в Баку и получил место преподавателя в индустриальном институте, где теперь вел практические занятия со студентами.
После долгих вопросов и ответов, обычных для люден, не видевшихся десяток лет, Хабибулла вкрадчиво произнес:
— Есть у меня к вам, дорогой Кулль, одно небольшое дело!
Кулль знал, какого сорта дела имел обыкновение предлагать ему этот матерый мусаватист, и насторожился: сыт по горло прошлыми авантюрами.
— Нет, нет! — успокоил его Хабибулла. — Совсем не то, что вы предполагаете, дорогой Кулль, совсем не то!.. Дело в том, что под вашим руководством, на пятом курсе, нанимается одна студентка, близкий мне человек…
— Рад слышать, что вы не изменились! — Кулль осклабился: — Не мог я поначалу предполагать, что вы все так же влюбчивы, как в былые годы!
— И здесь вы, дорогой Кулль, ошиблись! Студентка, которую я имею в виду, — моя невестка, жена моего сына Нинель Филиппова-Ганджинская.
— Моя студентка Филиппова-Ганджинская — ваша невестка? — воскликнул Кулль. — Любопытно! Я невольно связывал ее фамилию с вашей, но так и не удосужился убедиться в своей догадке.
— Как видите, сама жизнь позаботилась, чтоб вы в этом убедились! — пошутил Хабибулла. — И поскольку теперь все прояснилось, вы, мой старый друг, я уверен, не откажете мне в одной просьбе. Надеюсь, все это останется между нами?
Кулль снова насторожился — уж очень он остерегался любых дел с Хабибуллой, — но, стоило ему узнать, в чем состоит эта просьба, у него словно гора с плеч свалилась, и он с облегчением воскликнул:
— Ну, это не так уж сложно! Мы поищем уважительную причину, переведем студентку в другую разведывательную партию — где-нибудь рядом с Баку, — и Нинель ваша сможет ездить туда на электричке и отлучаться в город, когда ей будет нужно.
Лицо Хабибуллы расплылось в благодарной улыбке:
— Я знал, что найду в вас друга, готового помочь! — И он, по старой памяти, извлек из портфеля бутылку коньяка, дожидавшуюся там этой минуты.
К его изумлению, Кулль решительным жестом отстранил бутылку и энергично замотал головой:
— Нет, нет! Я уже давно не пью!
— Здоровье?.. — озабоченно осведомился Хабибулла.
— Отчасти здоровье не позволяет, отчасти — другое… — уклончиво ответил Кулль: коньяк Хабибуллы уже не раз приводил инженера к печальнейшим результатам — незачем искушать судьбу…
Спустя несколько дней Нинель узнала, что на практику ее направляют с другой группой, и бросилась к Куллю с жалобой.
— Есть по этому поводу дополнительное решение факультета, и не в моей власти его изменить, — сказал Кулль, помня просьбу Хабибуллы не разглашать их сговор.
— Но почему же не учесть желание самого студента? — возмущалась Нинель.
— Наши студенты часто забывают, что они пока еще не академики, чтоб выбирать себе место для практических работ… Что касается вас, Филиппова, то вам жаловаться не приходится — вы будете на практике недалеко от города, а это, поскольку у вас маленький ребенок, очень важно. В вашей новой группе — славные девушки… Поезжайте, работайте и приобретайте знания!
Нинель поупрямилась, но в конце концов согласилась с доводами Кулля и скрепя сердце примирилась: знания можно приобрести в любой группе…
Баджи втайне обрадовалась такой перемене. Кто осудит мать, если та довольна, что дочка едет на практику не куда-то в глушь, в гиблые места, а будет в двух шагах от города в хорошем районе? Наконец, не в пример другим матерям, которые правдами и неправдами удерживают возле себя дочерей, она, Баджи, палец о палец не ударила для своей Нинель, — все определило дополнительное решение факультета. Видимо, там учли, что у Нинель — ребенок…
Вскоре в канцелярии института произошел небольшой разговор, вызвавший, однако, большую бурю. Выписывая удостоверение для поездки на практику, секретарша доверительно шепнула Нинель:
— Как неожиданно все обернулось у вас!
— Я уже смирилась, — с грустной улыбкой ответила Нинель.
— Смирились? — удивилась секретарша. — А разве вы не стремились попасть в эту группу?
— Не хочу обижать моих новых товарищей, но, правду сказать, я предпочла бы остаться со старыми — я к ним привыкла, люблю их.
— Тогда зачем же вы ходатайствовали о переводе в другую группу?
— Я не ходатайствовала.
— Вернее — за нас… поправилась секретарша.
Теперь пришла пора удивляться Панель:
— За меня? Ходатайствовали?.. Извините, но это какое-то недоразумение!
— Приходил к нам в канцелярию старичок — если не ошибаюсь, ваш свекор, спрашивал домашний адрес инженера Кулля. И на другой же день вас перевели в другую группу.
— Мой свекор?.. — Кровь бросилась в лицо Нинель. — Ну, если так, то дорогому свекру не поздоровится!..
Со слезами на глазах Нинель рассказала матери о вмешательстве Хабибуллы.
— Я не оставлю этого так! — решительно заявила она. — Я буду добиваться своего!
Узнав про закулисные происки Хабибуллы, возмутилась и Баджи:
— Да как он смел позволить себе такое, наглец!..
Хабибулла, между тем, довольный своим ловким ходом и успокоенный заверениями Кулля, в благодушном настроении явился проведать внука.
Он застал у Нинель своих дочерей. Холодно кивнув им, он любезно поздоровался с Нинель и спросил:
— Как Абас?
— В порядке, — сухо ответила Нинель.
— А где он?
— Гуляет с Сашкой.
— А как внучек мой?
— Здоров.
В ее отрывистых ответах Хабибулла почуял недоброе. Нужно было что-то предпринять.
— Уютно у тебя здесь… — начал он, усевшись на диван и оглядывая комнату. — Порядок, чистота, чувствуется заботливая женская рука — рука хорошей хозяйки, матери.
Он готов был продолжать, — женщины падки на лесть! — но Нинель прервала его:
— Я хотела бы поговорить с вами.
— Всегда рад выслушать тебя, девочка.
— Так вот, — решительно произнесла Нинель. — Я прошу вас, раз и навсегда, не вмешиваться в мои дела!
Хабибулла сделал невинное лицо:
— О чем это ты?
— Надеюсь, вы не будете отрицать, что это по вашей просьбе Куллька перевел меня в другую группу и, по существу, оставил в Баку?
— Ах, вот ты о чем!.. Ну, за это тебе следовало быть только благодарной мне.
— Вы этим унизили меня перед моими товарищами. Барышня, о которой пекутся знатные родственнички! Какое барство, какой позор!
— Отец обязан заботиться о благополучии семьи его сына!
— Уважающие себя люди находят для этого другие пути!
Терпение у Хабибуллы лопнуло.
— Молода еще меня учить!.. — Повернувшись к Лейле и Гюльсум, молча сидевшим в сторонке, он с раздражением вскричал: — Ну, а вы чего расселись, как куклы? Воды в рот набрали, когда оскорбляют вашего отца?
— Я считаю, что ты, отец, неправ, — первой решилась ответить Лейла.
— И я так думаю, — поддержала Гюльсум сестру.
Хабибуллу передернуло: все бабье против него!
— А твой супруг что говорит? — снова обратился он к Нинель.
— То же, что и я!
Хабибулла презрительно поджал губы, — кругом дураки! Сорвавшись с места, он быстро вышел из комнаты.
Увидев сквозь стеклянную дверь свет в комнате Баджи, он остановился, тяжело дыша. Неужели и у матери этой дерзкой девчонки не хватит разума, чтоб поддержать его? Похоже было, что она с ним заодно, когда он предупреждал, чем чревата поездка Нинель в тот отдаленный район.
Хабибулла постучался к Баджи. Он пустил в ход все свое красноречие, чтоб убедить ее в своей правоте. Но вскоре понял, что усилия его тщетны.
— Вы могли уговаривать Нинель, это я понимаю, но ломать ее планы за ее спиной вы не имели права, это нечестно, — сказала Баджи.
Хабибулла пришел в ярость:
— Мало того, что ты отняла у меня Фатьму, отняла у меня моего сына Абаса, потом — дочек. Теперь ты…
— Не я отнимаю их у вас, а сама жизнь! — спокойно ответила Баджи.
— Знаю, знаю: стариков теперь не уважают, хотя на всех углах трубят, что им у нас везде почет!
«Смотря каким старикам!..» — готова была ответить Баджи, но ей приелись эти вечные ссоры, и она лукаво заметила:
— А вы, Хабибулла-бек, вовсе не старик!
От неожиданности он едва не уронил свои очки, но Баджи ловко подхватила их, сунула ему в нагрудный карман. Хабибулла сразу остыл.
— С какого же это возраста получают у нас право на почет? — спросил он и приосанился, ожидая, что разговор пойдет в том же духе.
Но Баджи уже была менее любезной:
— Право такое дает не количество прожитых лет, а то, насколько современен человек, идет ли в ногу с молодежью!
Ответ не понравился Хабибулле.
— Пусть лучше молодежь идет в ногу со мной! — произнес он запальчиво.
Баджи снисходительно улыбнулась:
— У вас волчий аппетит, уважаемый Хабибулла-бек!
Горько отцу на старости лет потерять надежду увидеть единственного сына.
Но вот поздно вечером, когда уже никого не ждешь, вдруг раздается во дворике стук в дверь и доносится голос, которого ты не слышал десять лет.
Дрожащими руками Шамси распахивает тяжелую дверь.
— Теперь спокойно умру… — шепчет он, держа в объятиях Балу, заливая грудь сына слезами радости.
Давно, очень давно не испытывал Шамси такого волнения, как в этот вечер.
И Бала, тоже в слезах, целуя старика в плечо, говорил в ответ:
— Зачем тебе, отец, умирать? Пусть наши враги умирают!
Шамси разомкнул объятия, чтобы погрозить кому-то кулаком.
— Аллах покарает их! — сказал он уверенно и проникновенно. — Пусть молодежь говорит что хочет, но разве не доказал аллах, что он существует, вернув отцу сына?
— Много злодеев еще благоденствуют! — хмуро заметил Бала.
Шамси стал осматривать, ощупывать его: цел ли, невредим ли? Но как он изменился! Уехал совсем молодым человеком — вернулся зрелым мужчиной.
— А это — зачем? — с тревогой спросил Шамси, указав пальцем на темные очки Балы, и угрюмо пошутил: — Хочешь быть похожим на Хабибуллу-бека?
Бала покачал головой:
— Нет, отец! Не очки делают людей похожими друг на друга, а то, какими глазами смотрит каждый из них на мир, на жизнь.
Шамси показалось, что Бала обиделся.
— Извини, сынок, если я не к месту вспомнил моего бывшего зятька! Хорошего о нем в самом деле не скажешь, шайтан его побери! Сестру твою Фатьму он обижал, сделал ее вдовой при живом муже, сына и дочек своих бросил детьми малыми. Да и всяких других гадостей натворил… — Шамси, волнуясь, хотел было рассказать, как клеветал Хабибулла на Балу, обзывая предателем и гитлеровским прихвостнем, но Бала и без того знал достаточно, чтоб иметь повод не то шутя, не то всерьез сказать:
— Вот и выходит, что темные стекла нужны Хабибулле для того, чтобы прятать от людей свои глаза, а я, отец, ношу такие очки из-за того, что со зрением у меня стало плоховато.
— А что так? — обеспокоился Шамси.
Бала махнул рукой: незачем огорчать старика с первой же встречи.
— Я лечусь и скоро сниму их, — беспечно сказал он, видя, что отец не сводит с него тревожного взгляда…
Так было в первый день встречи. Но мало-помалу сын решился поведать отцу свою одиссею. Немногословной была она в устах Балы, по страшным казалось Шамси каждое слово: фронт… ранение… фашистский плен… Колыма…
Рассказал Бала и о том, что из тех суровых мест, где пришлось ему провести пять последних лет, направился он сначала в Москву, к матери.
— К матери?.. — переспросил Шамси, хотя ясно слышал. Иначе говоря — к Ругя? И стоило ему даже мысленно произнести это имя, как сердце его дрогнуло.
Подумать только: много, много лет прошло с того ясного летнего дня, когда, приехав в селение, славившееся ковротканьем, и заглянув в незнакомую ковровую мастерскую, Шамси увидел там за ткацким станком молоденькую мастерицу, круглолицую толстушку с задорным смешливым взглядом. Но он помнил все, как если б это произошло вчера!..
— Как она теперь там, в Москве? — спросил Шамси едва слышно, опустив глаза.
— Здорова, — ответил Бала. — Живет неплохо… — Он готов был добавить: «Газанфар ее любит, не обижает», хотел рассказать обо всем, что видел в их доме, но, встретив напряженный взгляд отца, осекся и сказал другое: — Не будь Газанфара, быть может, и не увидел бы ты меня, отец.
Шамси вопросительно поднял седые брови.
Он хорошо помнил, как Ругя пришла в его дом с судебным исполнителем и милиционером — забрать мальчика на промысла, к большевикам, к чужому человеку — и как тогда зарыдал он, Шамси. И как спустя три года, видя, что тот, чужой, не обижает Балу, велел сыну слушаться того человека, Газанфара. И вот оказывается: не увидеть бы сейчас отцу родного сына, если бы не Газанфар…
Шамси ждал, что Бала расскажет, как помог ему Газанфар, но Бала сказал:
— Потом, отец, потом. Успеем наговориться.
Мысли Шамси вернулись к Ругя.
«Такая же она красивая, какой была? Такая же полная, румяная? Такая же добрая, веселая? Склонна и теперь к крепкому словцу?» — хотел спросить Шамси, но постеснялся.
Да и к чему спрашивать о ней? Ведь прошло так много лет! Спрашивать нужно было бы самого себя: зачем отпустил он свою младшую жену Ругя — красивую, веселую, приветливую, — которую любил всем сердцем, и остался со старшей — костлявой, угрюмой и сварливой, которую разве что можно было терпеть за то, что она вкусно готовит, и еще потому, что терпение, как говорится, ключ к раю…
— А теперь что собираешься делать? — просил Шамси, отбросив непрошеные мысли.
— Строить, отец, строить. Что же еще! — с живостью воскликнул Бала. — Строить большие, красивые дома!
Шамси умилился.
— Я верил, что ты своему делу не изменишь! — сказал он растроганно.
— Ты был прав, отец: ничему и никому я не изменял… — Бала помедлил. — А ведь к нам доходили слухи, что здесь на воле кое-кто причислил нас к предателям… Тяжело было узнать об этом…
Бала не счел нужным рассказывать, что в это утро он столкнулся на улице с Хабибуллой. Тот не сразу узнал его, но, узнав, на мгновение опешил и сразу стал выражать свою радость, осыпать Балу приветствиями.
— До меня дошло, какие вы тут небылицы распространяли про меня, — ледяным тоном произнес Бала, дав Хабибулле выговориться.
— Я был введен в заблуждение, поверь, дорогой… — начал было Хабибулла, но Бала с несвойственной ему жесткостью сказал:
— Ты сам, Хабибулла-бек, ввел себя в заблуждение! Хотел, наверно, видеть в нас, в своих несчастных сородичах, попавших в лапы к фашистам, гнусное воинство на манер власовцев, но только состоящее из мусульман? Ты просчитался! Как ни старались гитлеровцы, все наши азербайджанцы, кроме десятка подонков вроде тебя, остались верны родине!
Не владея собой, Бала круто повернулся к Хабибулле спиной, зашагал прочь. Уже далеко отойдя, он с ненавистью подумал:
«А ведь те, кто загнал меня на Колыму, и этот мусаватист — родственные души».
Не хотелось Бале, сидя с отцом, тратить слова на такую гниль, как Хабибулла; гораздо приятней было поделиться впечатлениями о встрече с товарищами архитекторами. После радушных объятий, не долго думая, они развернули перед ним большой план республиканских строек — Мингечаур… Сумгаит… Дашкесан… Завели серьезный разговор о предстоящей работе: есть счастливая возможность поработать на новостройках родной республики, показать свой талант строителя.
— Ну и ты что же? — спросил Шамси нетерпеливо.
— Подумал и согласился.
— Правильно поступил, сынок!..
С приездом Балы старый дом Шамси оживился. Зачастила сюда Фатьма с дочками и зятьями. Стала захаживать Баджи с Нинель, Абасом и Сашкой. Завязывались увлекательные разговоры, споры, часто слышался молодой смех. Даже Ана-ханум, обычно таившаяся где-то в глубине дома, теперь выходила на шум, приносила угощение и стояла, прислонившись к дверному косяку, — слушала, о чем говорят люди.
Шамси всегда был рад гостям, хотя общение с ними утомляло его. Что поделать: восемь с половиной десятков лет! Он любил расспросить внука своего Абаса, как живет теперь молодежь. Ему было приятно погладить по круглой головке своего правнука Сашку. Но по-настоящему счастлив он становился только тогда, когда дверь за гостями затворялась и он оставался с Балой наедине…
За годы, что Бала отсутствовал, многое здесь, в родном доме, стало для него непривычным. Но, отвыкнув от многого, что с детства было привито ему в семье, он сохранил искреннюю сыновнюю почтительность к отцу. И теперь, сидя на стуле и беседуя со стариком, лежащим перед ним на ковре, он испытывал чувство неловкости.
Однажды он решился предложить:
— А что, отец, если купить тебе хорошую кровать?
Шамси приложил пальцы к уху:
— Кровать?
— Я уже присмотрел одну — с пружинной сеткой, с мягким, верблюжьей шерсти, тюфяком.
Шамси вяло отмахнулся:
— Разве мне так мало лет, чтоб качаться на пружинной сетке, как младенцу в люльке?
А про себя, чтоб не расстраивать сына, с грустной усмешкой добавил:
«Разве кровать — пусть даже самая высокая — отдалит человека от земли? Да и нужно ли мне, старику, от земли отдаляться?»
И Шамси принялся высказывать свои заветные мысли о том, что значит ковер для мусульманина.
В который уж раз слышал это Вала, но он не прерывал отца, хотя имел что возразить, и не стал настаивать на покупке кровати…
Прошло немного времени. Теперь, почти не вставая, целыми днями лежал Шамси на ковре.
Это был подлинный «куба» прошлого века. Середина такого ковра выткана сложными узорами, а на широкой его кайме, среди зубчатых листьев, раскиданы венчики неведомых цветов.
Таких «куба» Шамси повидал на своем веку немало. В давнее время — в своем магазине. Затем — в советской «Скупке и продаже ковров». И больше всего, конечно, — в Кубинском районе, который славится такими коврами, а также и яблоками.
Тюфячок, с подвернутой под него простыней, прикрывал среднее поле и большую часть ковра, оставляя открытой только широкую кайму. И Шамси — хотя знал любой завиток рисунка — не спускал глаз с каймы, ибо она воскрешала в памяти былое — то великое царство ковров, в котором он, Шамси, был не последним человеком.
Шамси лежал и размышлял о своей жизни. И странно: многое, прежде казавшееся естественным и простым, стало в эти дни представляться ему спорным.
«Взять, к примеру, опять же ковры…» — рассуждал Шамси, не в силах найти лучшего примера. Добрых три четверти жизни прожил он ради того, чтоб все больше и больше было у него ковров, ради того, чтоб умножить свое богатство. А какой от этого получился толк? Остались еще, правда, в его доме два-три ценных ковра, но они уже не являли собой того царства и не были той крепостью, цитаделью, где хозяин их чувствовал бы себя властелином. И — что всего удивительней — он сейчас не чувствовал себя ни обделенным, ни обиженным.
Или другое, совсем уж странное. В годы разлуки с сыном он часто думал и говорил:
— Только бы мне увидеть Балу, только б услышать от него хоть одно слово — и тогда смогу спокойно умереть.
А когда они наконец встретились, он обнял сына и прошептал:
— Теперь спокойно умру.
Но вот, изо дня в день наблюдая, как возвращается к жизни его сын, с какой страстью принялся он за работу и как до поздней ночи засиживается над чертежами, Шамси вдруг расхотелось умирать.
В самом деле, зачем ему спешить? Он мог бы жить рядом с сыном, смотреть, как тот строит дома, может быть даже поселиться в одном из таких высоких красивых домов; они ведь много лучше, чем тот, в котором отец строителя прожил жизнь и собрался умереть. Живут же в горных районах старики до ста, до ста десяти, а то и до ста двадцати лет. А доктор Якуб, когда пришел перед отъездом проведать его, так тот сказал, что мера жизни человека двести лет, если б только правильно жили люди — в мире и согласии…
Так размышлял Шамси о жизни и смерти, лежа на ковре «куба», где на широкой кайме среди зубчатых листьев раскиданы были венчики неведомых цветов. А меж тем Азраил, ангел смерти, уже распростер над ним широкие крылья, чтобы унести его в бездонную голубизну родного неба, в прекрасный сад, в чертог аллаха, откуда нет возврата.
Кажется, еще вчера были эти девушки ее ученицами в театральном институте, а сегодня они уже актрисы. Смена!
Баджи вспоминает, как некрасиво вела себя Телли, дожидаясь, когда Юлия Минасян уступит наконец свое место на сцене ей, молодой актрисе-азербайджанке.
И разве не заслуживает Телли еще большего порицания теперь, когда придирчиво критикует каждый шаг, каждое слово молодых актрис, особенно если те талантливы и хороши собой? Не может, видно, забыть то время, когда была на сцене одной из немногих и — как ей казалось — незаменимой.
А что скажет она, Баджи, о молодежи?
Положа руку на сердце, она может сказать, что смена не страшит ее, а радует: когда она вступала на сцену, актрис в театре было так мало, что это являлось препятствием для постановки ряда талантливых пьес. А теперь в театр пришло молодое поколение одаренных актрис. Очень хорошо!
Вот почему, когда возник вопрос, кому поручить роль Гюлюш в новой постановке «Севили», Баджи сразу вспомнила Делишад. Почему бы не поручить эту роль молодой талантливой актрисе?
— Поражаюсь твоему прекраснодушию! — восклицает Телли, когда Баджи делится с ней своими соображениями. — И, как всегда, буду с тобой откровенна… Вспомни, каким большим трудом, каким упорством добилась ты права на эту роль. Неужели для того, чтоб скороспелки вроде Делишад вытесняли нас, опытных, заслуженных актрис?
— Годы наши уже не те, чтоб претендовать на роли молодых героинь! — с грустной улыбкой возражает Баджи.
— Наши годы? — вскидывается Телли и с завидной осведомленностью приводит примеры из истории театра, когда роли юных девушек исполняли актрисы старшего поколения.
— Уж не хочешь ли ты в роли Гюлюш порадовать зрителя? — лукаво спрашивает Баджи.
— Я не прочь!
Телли не может согласиться с Баджи: если уж та взялась покровительствовать молодежи, то почему бы не остановить внимание на Мариам, дочери Мовсума Садыховича, своего человека? Однако мысль эту Телли не решается выразить вслух.
— Допустим, насчет возраста ты права… — вяло соглашается она. — Но в гораздо более важном… В свое время твоя Гюлюш имела огромный успех, и образ этот на нашей сцене стал — скажу не льстя — почти классическим. Как же ты решаешься теперь его разрушить?.. — Лицо Телли принимает скорбное выражение.
— А может быть, молодые творческие силы найдут, создадут более глубокий образ? Неужели нужно цепляться за свои прошлые удачи? Слепо следовать тому, что когда-то было хорошо, и упрямо отвергать новое? Это было бы эгоистично, мелко и недостойно нас!
— Бережно относиться к уже достигнутым успехам — не значит цепляться за прошлое! И хотя ты, Баджи, бодришься — не забывай, нам с тобой не так уж долго оставаться на сцене, чтоб позволить себе такую роскошь: в нашем театре, на нашей сцене, без боя, уступить свое место другим.
— Недавно ты придерживалась иного мнения — говорила, что нет расчета работать в театре, что ты готова расстаться со сценой.
— Я и не отказываюсь от своих слов! Нужно только правильно их понимать… Я уйду из театра, когда сама захочу, а не тогда, когда меня сбросит со сцены какая нибудь девчонка!
Баджи всплескивает руками:
— Что за обывательский разговор! Разве мы не обязаны растить смену?
— Красиво сказано, но в действительности далеко не так!.. — Успокоившись, Телли готова признать: — Для тебя, в каком-то смысле, это, может быть, и так: Делишад и другие девицы, поступившие к нам из института, — твои воспитанницы. Но для меня… Поскольку я такими не обзавелась…
Вечером Телли рассказала Мовсуму Садыховичу о беседе с Баджи.
— А про мою Мариам на роль Гюлюш она не говорила? — спросил он, внимательно выслушав рассказ Телли.
— И не подумала!
— Забыла, видно, твоя подруга, как внимательны мы были к ее дочке, когда та жила у нас.
— Особенно как чуток был к Нинельке ты, поднося ей подарки! — не преминула уколоть Телли. Она готова была развить эту тему, но Мовсум Садыхович, сделав вид, что не расслышал, с горечью заключил:
— Забывают люди добро… Принимают как должное… — И тяжело вздохнул…
Спустя несколько дней он встретил Баджи на улице. Расспросив о здоровье, о настроении, осведомился также о Нинель, об Абасе, даже о Сашке. Узнав, что все у молодых хорошо, он с удовлетворением воскликнул:
— Славная у нас молодежь! Здоровые, способные ребята!.. — И поскольку речь шла о молодежи, он, как бы невзначай, заметил: — Моя Мариам до сих пор вспоминает о вас как об отличной преподавательнице, восхищается вами как актрисой и как человеком.
Баджи замахала руками:
— Мариам говорит так по доброте сердца. Она прекрасная девушка. Ничего, кроме хорошего, о ней не скажешь.
— Мои слова! — радостно воскликнул Мовсум Садыхович. — И хотя мне, как отцу, не следовало бы произносить их, признаюсь, иной раз трудно удержаться. — Почувствовав, что наступил момент перейти к главному, он спросил: — А каковы успехи Мариам в театре? — И тут же вкрадчиво добавил: — Кому, как не вам, Баджи-ханум, судить об этом! Вы ведь дали ей путевку на сцену!
— Мариам, — развитая, интеллигентная девушка. Не без способностей, трудолюбивая. Будем надеяться, что со временем из нее выйдет толк! — ответила Баджи: она искренне симпатизировала Мариам.
— Не без способностей, говорите вы?.. — Мовсум Садыхович кисло улыбнулся. — Отцу приятно слышать такое! Но… — выдержки у него не хватило, и он изменившимся голосом спросил: — Чем же объяснить, что вы так дурно относитесь к моей Мариам?
— Я?.. Дурно — к Мариам?.. — Баджи была поражена неожиданным поворотом беседы.
— Именно так.
— Вы заблуждаетесь, Мовсум Садыхович!
— Увы — нет! Я никогда не обвиню человека зря. У меня есть факты.
— Какие же факты?
— Мне известно, что у вас в театре намечаются новые постановки, в частности — постановка «Севили»… — начал Мовсум Садыхович, но Баджи, поняв, куда он клонит, не дала ему договорить.
— И вы решили, что я дурно отношусь к вашей дочери, потому что считаю справедливым поручить роль Гюлюш другой молодой актрисе? — Кивок Мовсума Садыховича показал, что она не ошиблась. — Конечно, родителям вполне естественно желать, чтоб их дети успевали, продвигались. И поверьте, Мовсум Садыхович, я сама от души желаю того же вашей славной дочке, моей ученице…
— Так чего же вы не даете ей ходу? — воскликнул Мовсум Садыхович.
— При всей симпатии к Мариам, я нахожу, что для роли Гюлюш у другой нашей молодой актрисы есть больше данных.
— Не уверен! — буркнул Мовсум Садыхович. — И надеюсь, вы убедитесь, что я прав! — добавил он угрожающе.
— Боюсь вас огорчить, но я не вижу оснований менять свое мнение, — сказала Баджи и сделала шаг в сторону. — Извините, я спешу на репетицию. До свидания!..
Мовсум Садыхович проводил ее недобрым взглядом: слишком зазнается женщина! Не соображает, что он нашел бы, чем отблагодарить ее, если бы она поддержала кандидатуру Мариам: в неблагодарности его еще ни один человек не посмел упрекнуть! У той девки, о которой рассказывала ему Телли, больше данных, по мнению Баджи? Так на то и существует опытная преподавательница, чтоб внедрить в Мариам еще больше данных, чем у другой, натаскать до нужного уровня!.. Так или иначе — Мариам должна получить роль Гюлюш. Это — дело чести отца! Конечно, придется приложить усилия, похлопотать. Но кому же, как не родному отцу, заботиться о счастье своей дочки?
Мовсум Садыхович вернулся домой до крайности раздраженный.
— Не ожидал я такого отношения от твоей подружки! — возмущенно завершил он рассказ о встрече с Баджи.
— Не ты ли отзывался о ней как о прекраснейшем человеке, достойном уважения и подражания? — припомнила Телли.
Мовсум Садыхович сокрушенно почесал затылок: да, было такое. Но вслед за этим он решительно заявил:
— Что было — того уже нет, незачем о том вспоминать! Ты лучше посоветуй, как заставить Баджи выдвинуть Мариам.
— Тебе видней — ты деловой мужчина.
Мовсум Садыхович раскрыл массивный серебряный портсигар — в трудную минуту нередко выручает папироса.
— А что, если обратиться к Хабибулле-беку? — предложил он, затягиваясь. — Ведь он передо мною в большом долгу за пенициллин, помнишь? Я тогда сказал этому болтуну: «Рассчитаемся, подвернется случай». И как никак он родственник Баджи. Пусть воздействует на нее. Неужели она откажет отцу Абаса?
Телли мало верила в успех подобной затеи — слишком хорошо знала она свою подругу, к тому же известно было и отношение той к Хабибулле. Вряд ли выйдет что-либо путное! Но Телли не хотелось разочаровывать Мовсума Садыховича. Пожав плечами, она ответила:
— Попробуем. Мы ничем не рискуем.
Через несколько дней Хабибулла был любезно приглашен к обеду.
Давно не вкушал он таких изысканных блюд, давно не пил такого выдержанного вина, давно не были так ласковы с ним хозяева дома, как в этот день!
А когда, отобедав, Хабибулла опустился на тахту рядом с Телли и затянулся ароматной папиросой, учтиво предложенной Мовсумом Садыховичем, блаженство его достигло высшей точки.
Телли тоже закурила, принялась рассказывать о делах театра и, как бы между прочим, сообщила о трудностях, переживаемых Мариам. Тронув Хабибуллу за плечо, она вкрадчиво сказала:
— Вы, только вы, Хабибулла-бек, ради меня, ради нашей старой дружбы, смогли бы выручить нас!
Мовсум Садыхович, внимательно следивший за разговором, не замедлил изложить свой план и многозначительно заключил:
— Поверьте, Хабибулла-бек, я не стал бы напоминать о пенициллине, который тогда спас вашу супругу, мать ваших детей. Мы обязаны выручать друг друга. И если вам снова понадобится моя помощь…
Ну как было растроганному Хабибулле не воскликнуть:
— Ради тебя, Телли-джан, ради нашей старой дружбы — постараюсь! И, разумеется, ради вас, уважаемый Мовсум Садыхович!
Хабибулла не тешил себя надеждой на успешное решение задачи: он знал, как трудно переубедить Баджи, и, возвращаясь домой, уже сожалел, что поспешил дать согласие. Однако слишком велик был соблазн угодить Телли, к тому же верилось, что Мовсум Садыхович не останется в долгу…
Хабибулла начал издалека.
Он наведался к Абасу и, дождавшись, когда они осталтсь наедине, доверительно сказал:
— Пришел я к тебе, сынок, с одной маленькой просьбой — надеюсь, уважишь.
— Слушаю тебя, отец, — как всегда, почтительно ответил Абас.
Хабибулла поглядел на дверь — плотно ли закрыта? — и начал:
— Не хочется мне обращаться с просьбами непосредственно к Баджи-ханум. Сам знаешь, были у нас в прошлом расхождения во взглядах, возможно, осадок остался у нее в душе по сей день. А тебя она любит, уважает… К слову сказать, с тещей тебе повезло — это, видно, у нас с тобой фамильное: я ведь с Ана-ханум тоже в дружбе!.. — в знак мужского контакта Хабибулла похлопал сына по спине. — Так вот, сынок, поговори с Баджи-ханум, чтобы она сочувственно отнеслась к одной молодой талантливой актрисе в их театре. Ты, кстати, знаешь ее — Мариам, дочь Мовсума Садыховича.
— Славная девушка! Но в чем это сочувствие должно выразиться?
— Желательно, чтоб Мариам получила роль Гюлюш в новой постановке «Севили», а для этого Баджи-ханум должна поддержать ее кандидатуру — она ведь очень влиятельна в театре.
— А каково мнение самой Баджи-ханум на этот счет?
— В том-то и дело, что не слишком…
— Почему?
— Трудно сказать… Полагаю, что теща твоя хочет досадить Мовсуму Садыховичу, как другу Телли-ханум, с которой она издавна соперничает на сцене.
Абас покачал головой:
— Непохоже это на Баджи-ханум. Скорей всего она считает, что для этой роли подходит другая актриса.
— Я знаю эту другую… — поморщился Хабибулла. — Бездарная! А уж я-то разбираюсь в таких вопросах не хуже твоей тещи — не зря был директором театра, не зря работал и в театральном отделе Наркомпроса. Поверь мне: Мариам талантлива!
— Не мне судить об этом. Я, признаться, ни ту, ни другую не видел на сцене.
— Да тебя и не просят об этом судить! — теряя терпение, воскликнул Хабибулла. — Я прошу тебя воздействовать на твою дорогую тещу, чтоб она поддержала кандидатуру Мариам.
Абас помолчал, потом твердо ответил:
— Извини, отец, но я не могу исполнить твою просьбу.
Хабибулла презрительно скривил рот:
— Спасибо, сынок, за уважение к отцу!
— Ты должен понять: я не могу быть посредником в таком деле.
— Ах, я забыл, что ты здесь ходишь в так называемых принципиальных!
— Почему же «так называемых»? Я действительно стараюсь не делать того, что считаю недостойным честного человека.
— Считаешь?.. — вскричал Хабибулла и осекся, испуганно оглянувшись на дверь. — Твои принципы, вижу, легко уживаются с черной неблагодарностью к людям, которым ты обязан своим счастьем, — продолжал он шипящим шепотом. — Надеюсь, понимаешь, о ком идет речь? Кто, как не Телли и Мовсум Садыхович, предоставлял кров двум несчастным влюбленным? Кто, как не они, оказывал вам всяческое внимание, и вы пользовались их добротой, заступничеством, их хлебом, их вином… Быстро же ты с твоими принципами успел все забыть!
Хабибулла вдохновился, вошел в роль благородного обличителя, говорил с искренним возмущением и гневом. Казалось, в его словах есть какая-то правота.
И Абас не сразу нашелся, что ответить.
Да, Телли-ханум и Мовсум Садыхович в те дни были отзывчивы, гостеприимны. Вспомнить, с каким тактом хозяева находили повод уйти из дому, чтоб оставить его наедине с Нинель. Как не помнить те счастливые часы!
— Что ж ты молчишь? — подзадоривал Хабибулла. — Не знаешь, что ответить?
Но Абас уже знал.
— Платить за добро нужно только честными поступками! — сказал он.
— А что бесчестного в том, чтоб помочь дочке человека, который в свое время помогал тебе? — спросил Хабибулла устало: он уже понял, что Абаса не уговорить.
— То, что моя помощь этой девушке обернулась бы несправедливостью к другому человеку, нанесла бы ущерб и театру. Я, конечно, благодарен Телли-ханум и Мовсуму Садыховичу за хорошее их отношение к нам и готов отплатить им тем же, но только не поступками против моей совести.
Последние слова ужалили Хабибуллу: собственный сын, мальчишка, позволяет себе читать отцу подобные проповеди!
— Это кто же толкает тебя на неблаговидные поступки? — спросил он, грозно наступая на Абаса. — Я, что ли? Я, Хабибулла-бек Ганджинский?
Бледное лицо Хабибуллы покрылось красными пятнами, ноздри раздулись, руки, сжатые в кулачки, дрожали. Впервые Абас видел отца в такой ярости.
— Я уверен, отец, тебе просто не пришло в голову, что твое ходатайство за Мариам в конечном счете ведет именно к тому, — сказал он негромко, пытаясь успокоить Хабибуллу.
— В конечном счете!.. — взвизгнул Хабибулла. — Научился всяким словечкам у своих советских дружков.
Абас стиснул зубы: разговор становился невыносимым. Сделав над собой усилие, он глухо произнес:
— Нам нет смысла продолжать… Мы не поймем друг друга…
Казалось, Хабибулла только и ждал этого.
— Тещин лакей! Предатель! — уже не сдерживаясь, истерически закричал он и выбежал из комнаты, с силой хлопнув дверью. Так покидал он этот дом уже не впервые — когда не хватало сил настоять на своем.
Абас подошел к окну, увидел, как Хабибулла нервной походкой, почти бегом пересекает улицу… «Тещин лакей… Предатель…» И хотя эти выкрики еще звучали в ушах Абаса, они вызывали в нем не обиду, а лишь горькое чувство к старику, дошедшему до такого состояния…
Он вдруг почувствовал, что кто-то стоит у него за спиной.
— Вы так долго и горячо спорили… — мягко произнесла Нинель.
Неужели она слышала, о чем шел спор, слышала, какими словами обзывал его отец? Одно было ясно: крик и разъяренный вид старика, пулей вылетевшего из квартиры, заставили Нинель поспешить к мужу с лаской и сочувствием. Абасу было стыдно за отца, и он тихо ответил, глядя в сторону:
— Да так… Пустяки.
Нинель не стала расспрашивать. Тогда он, овладев собой, сам рассказал о ссоре.
— Маму все равно было б не уговорить… — выслушав, спокойно сказала Нинель и тут же, что-то напевая, принялась накрывать на стол.
Абас понял: она хочет подчеркнуть, что не придает значения случившемуся, и почувствовал облегчение. Настроение у него совсем исправилось. Хорошо иметь чуткую жену, хорошо, что она заодно с тобой. Мешая Нинель накрывать на стол, Абас обнял ее, стал целовать — как некогда в доме Телли, когда он оставался с любимой наедине…
Телли и Мовсум Садыхович по-иному реагировали на неудачу, постигшую Хабибуллу.
Телли иронически улыбалась: ведь она с самого начала не очень-то верила в успех. А Мовсум Садыхович сильно разозлился. Вспомнив хвастливые рассказы Хабибуллы о встречах с Нури-пашой, он вознегодовал:
— Что и говорить — дипломат! Нури-пашу, видите ли, этот умник мог подбить на что угодно, а вот с обыкновенной взбалмошной женщиной, со свояченицей, никак не смог договориться! Этот старый осел только на то и способен, чтоб кичиться своим бекством, своим родом, восходящим к древнейшим властительным семьям Азербайджана! Кого это интересует в наше время? Жалкий отброс!
Надушенной ручкой Телли зажала ему рот:
— Хватит! Ведь ты говоришь о человеке, вхожем в наш дом. Тем более что сам выдвинул его на роль посредника в таком деликатном деле.
Бурное негодование Мовсума Садыховича сменилось угрюмым молчанием, а это обычно не сулило радостей и для Телли. Необходимо было внести полное успокоение.
— Я знаю, кто сделает все как нужно! — загадочно произнесла Телли, не спеша назвать имя нового союзника — для большего эффекта.
— Да говори же! — в нетерпении крикнул Мовсум Садыхович: он был полон готовности продолжать борьбу до победы, чего бы это ни стоило.
— Это — Чингиз! — вымолвила наконец Телли. — Он — видный работник комитета, от него многое зависит. В этом деле он справится с нашей твердокаменной Баджи.
Мовсум Садыхович недолюбливал бывших поклонников Телли, особенно тех, с кем она и теперь не порывала дружбы. Общение с ними не радовало его. Один из них, род которого хотя и восходит к древнейшим властительным семьям, оказался шляпой. Вряд ли полезней будет и другой: ветрогон, пустомеля, хотя и занимает высокое место в комитете. Но к кому не бросится любящий отец, когда вопрос идет о судьбе, быть может о счастье дочери?
И Мовсум Садыхович ответил Телли почти теми же словами, какими ответила она ему, когда он выдвинул на роль посредника Хабибуллу:
— Попробуем. Мы ничем не рискуем… Тем более что Чингиз мне кое-чем обязан. Его банкет обошелся мне в копеечку!..
Чингиз рьяно взялся за дело — где только мог стал распространяться о талантах Мариам.
Однажды, заведя в присутствии Баджи разговор о новой постановке «Севили», он как бы вскользь заметил:
— А ты, Баджи, я слышал, выдвигаешь на роль Гюлюш другую актрису — твою протеже Делишад?
— Она — моя ученица, а не протеже.
— Не вижу особой разницы!
— Тем не менее она существует.
— Пусть будет по-твоему… Я помню, Гюлюш у твоей ученицы в корне отличается от той, к какой привык наш зритель, наш народ. Так ли это?
— Так!
— И ты одобряешь подобное?
— Вполне.
Чингиз забарабанил пальцами по столу.
— А не считаешь ли ты, что такого рода новаторство смахивает на ревизию классики? Не искажается ли замысел Джабарлы?
Баджи усмехнулась:
— Уж лучше бы тебе оставить такие вопросы в покое!
— А ты уверена, — продолжал Чингиз с нажимом, — что право теоретизировать имеют только избранные — Виктор Иванович например, Гамид или ты сама и твоя протеже — извини, пожалуйста! — твоя ученица Делишад?
— Правом этим обладает каждый, кто применяет теорию в честных целях!..
Безуспешны были и другие попытки Чингиза подорвать доверие к Делишад. И он решил: незачем зря ломать копья! В конце концов, у этой бездарной Мариам есть пройдоха отец, а у того — дама сердца, видная актриса. Пусть они сами и позаботятся о девчонке!
Услышав звонок в передней, Баджи отворила дверь. На пороге стояла Мариам.
«Сначала папаша устроил мне сцену на улице, сейчас его дочка продолжит ее у меня дома», — было первой мыслью Баджи.
Она только что вернулась из театра с головной болью, устав от споров вокруг новой постановки «Севили», собралась было прилечь, и вот — надо же…
— Я к вам, Баджи-ханум, можно?
— Входи… — Баджи холодно указала на дверь в свою комнату.
Мариам вошла и осталась стоять у дверей.
— Я слушаю тебя, — сказала Баджи.
И гостья решилась:
— В театре у нас, как вам, Баджи-ханум, известно, идут споры, кому поручить роль Гюлюш в новой «Севили». Я знаю, Баджи-ханум, что вы не за меня. И вот я пришла поговорить с вами об этом.
Столь прямой постановки вопроса Баджи никак не ждала. Всегда тихая, скромная девушка, и вдруг… Наверно, папаша подбил ее на подобный шаг. Не обошлось, разумеется, и без участия Телли и Чингиза.
— Такая бестактность, Мариам, тебе совсем не к лицу, — строго начала Баджи, чтобы сразу пресечь неприятный разговор, но Мариам, словно защищаясь, протянула вперед руки, не дала договорить:
— Нет, нет, Баджи-ханум, вы меня не так поняли!
Баджи пожала плечами:
— А как можно иначе тебя понять?
— Если мое мнение имеет для вас какое-нибудь значение, позвольте мне высказаться… Прежде всего: я согласна с вами. Я помню, как у нас в институте прекрасно исполняла роль Гюлюш наша Делишад. И вот теперь… Если бы мне и поручили эту роль, я все равно отказалась бы: Делишад сыграет лучше!
Мариам говорила, открыто глядя в лицо Баджи, и Баджи невольно опустила глаза. Да, не нужно торопиться дурно думать о человеке. А уж если так случилось…
— Я неверно тебя поняла, извини… — сказала Баджи, обняв Мариам за плечи. — К сожалению, многое в жизни наталкивает нас на дурные мысли… Еще раз прошу, извини… — Баджи хотелось загладить свою ошибку, сказать этой милой, честной девушке что-нибудь приятное, ободряющее. — Я уверена, Мариам-джан, что вскоре и для тебя найдется у нас в театре хорошая, интересная роль!
К ее удивлению, на лицо Мариам набежала тень.
— И об этом я хотела с вами поговорить… — тихо начала Мариам и вдруг замолчала.
Баджи погладила ее по голове:
— Рада буду, если смогу тебе помочь.
И тогда Мариам едва слышно произнесла:
— Я хочу уйти из театра.
Баджи показалось, что она ослышалась. Мысль, что по своей воле можно покинуть сцену, представлялась ей столь нелепой и кощунственной, что Баджи, не поверив своим ушам, в ужасе переспросила:
— Уйти из театра? Но почему? Так, вдруг! Что заставляет тебя?
Никак, ничем не могла объяснить Баджи странное намерение Мариам. Неужели на девушку подействовала вся эта долгая и непристойная возня вокруг роли Гюлюш?
— В свое время я пошла в театральный, уступив желанию отца, а не по призванию, — виновато промолвила Мариам.
— Но ведь в школе, в драмкружке, ты была одной из лучших!
Мариам невесело улыбнулась:
— Как видно, этого было недостаточно, чтоб стать настоящей актрисой.
— Но ведь ты и в театре неплохо сыграла в двух спектаклях.
— Неплохо сыграла! — невеселая, чуть виноватая улыбка не покидала лица Мариам. — А играть актриса должна отлично, ну, по крайней мере, хорошо.
— Не все дается сразу, пойми! Многие замечательные актрисы годами добивались своего настоящего места на сцене. — Баджи стала приводить примеры, какими Виктор Иванович обычно ободрял воспитанников, когда они теряли веру в себя.
— Да, конечно… — вежливо соглашалась Мариам.
Баджи подошла к полке, взяла книгу воспоминаний Савиной:
— Вот, прочти, и убедишься, что я права.
— Вы правы, конечно… — признала Мариам, вертя книгу в руках. Она помолчала, собираясь с мыслями, а затем, словно возражая самой себе, отложила книгу в сторону и твердо сказала: — Нет, Баджи-ханум. Нет! Я никогда не стану хорошей актрисой! Я чувствую это. Я знаю.
Честный, открытый взгляд. Баджи даже растерялась, не находя что ответить.
— Отцу льстило: его дочь станет актрисой, может быть даже знаменитой, — продолжала Мариам. — А я, на свою беду, оказалась слишком послушной дочкой. И вот — расплата.
— На беду! Расплата! Какие страшные слова!
— Баджи-ханум, а ведь еще не поздно все это исправить и осуществить мою мечту.
Мариам замялась, и Баджи поспешила успокоить ее:
— Будь откровенна, можешь мне довериться.
— Я хочу стать педагогом, учительницей в школе. И я уверена, что принесла бы там гораздо больше пользы и людям и самой себе…
— Но ведь для этого нужно иметь соответствующее образование, диплом.
— Я поступлю в педагогический — мне не так уж много лет.
— А как посмотрит на это отец?
— Конечно, он будет против, будет огорчен. Он старался сделать меня счастливой. И вот теперь… Вы, Баджи-ханум, не представляете себе, какой он добрый, как он любит меня… — Голос Мариам дрогнул, на глазах показались слезы.
— Правда, с тех пор как он… подружился с Телли-ханум!..
— А Телли-ханум как к тебе относится?
— Ничего плохого я от нее не видела.
— А хорошего?
— Она ко мне внимательна.
— Как она расценивает твои планы?
— Я с ней не делилась ими. Когда-то она поддерживала желание отца определить меня в театральный. Вряд ли похвалит она меня теперь за уход из театра. Да и не станет она противоречить отцу: он ведь только с виду покорен, а на самом деле верховодит ею… Вот я и решила посоветоваться с вами. Я, по правде говоря, уже приняла решение, но хотела, чтоб вы одобрили его. Как вы скажете, Баджи-ханум, так я и поступлю!
Это означало, что будущее девушки, перед которой только-только открывается жизнь, — в руках Баджи.
— Я подумаю и отвечу тебе, — сказала Баджи на прощанье, ласково поцеловав Мариам…
Хотелось сделать все, чтоб удержать девушку в театре… Если смотреть правде в глаза, нельзя не признать, что большого дарования у нее нет, но актерская искорка, несомненно, есть.
Согласиться с доводами Мариам, одобрить ее решение?.. А годы учебы в театральном институте, а затраченные государственные средства, усилия педагогов и, наконец, хоть и недолгая, быть может, и не очень талантливая, но добросовестная работа в театре? И еще разговоры, что молодая профессиональная актриса с благословения своей преподавательницы покинула сцену? Кто смирится с фактом, что родная сцена, еще и сейчас небогатая актрисами, лишится одной из них?
Быть может, посоветовать Мариам пойти на компромисс: пусть поработает в театре еще два-три сезона, а там время и жизнь все определят?
Да, не так-то просто было дать ответ Мариам! Надо посоветоваться с кем-нибудь из друзей. И, как обычно, Баджи обратилась к Гамиду.
— Я давно присматриваюсь к этой славной девушке, выслушав, задумчиво сказал Гамид. — Скажу откровенно: таланта я в ней не вижу и не в восторге от ее игры.
— Не могут же все актрисы вызывать восторг! Согласись, какая-то искорка в ней все же есть?
— Не искорка должна гореть в душе актера, а костер! И где уверенность, что она разгорится в пламя, а не будет лишь тлеть, чтобы в конце концов погаснуть?
Он видел, что Баджи огорчилась, но тем не менее продолжал:
— Конечно, никто не может с уверенностью предсказать завтрашний день Мариам на сцене. Но если учесть кое-какие «за» и «против», то можно сделать довольно верный вывод.
— Какой же именно?
— Я попытаюсь изложить мою мысль… Человек, избравший тот или иной жизненный путь, должен как бы присягнуть на верность ему. Это, конечно, в полной мере относится и к людям искусства. Вспомни, через какие муки прошла Халима, прежде чем стала такой замечательной актрисой. Вспомни и ее подруг-узбечек, не покидавших сцену даже под угрозой смерти… А как обстоит дело с нашей Мариам? Я рад, конечно, что ее путь не трагичен. Но если она не держится за театр мертвой хваткой, если может жить без него, значит, из этой искорки вряд ли разгорится пламя… Мариам — славная молодая девушка, все в жизни у нее впереди. К чему настойчиво выращивать из нее нечто средненькое? А что, если ее настоящее призвание в другом? Зачем отговаривать девушку от того, что ей больше по душе? Хочу думать, даже уверен, что наша Мариам будет отличной учительницей и дети будут ее любить!
Баджи слушала не перебивая: как ни печально — пожалуй, он нрав.
Баджи сказала свое слово, и Мариам в тот же день подала заявление об уходе из театра. Толково, убедительно изложив причины такого решения, надеясь на поддержку Баджи и Гамида, она могла рассчитывать на понимание и согласие дирекции.
К чему было так спешить — не собиралась же она бросить сцену в середине сезона? Мариам хотела сжечь за собой корабли, чтоб сразу, как только окончится театральный сезон, подать заявление в педагогический институт.
Мовсум Садыхович пылал гневом: сколько усилий затратил он, чтоб выбить из головы Мариам вздорные мечты о работе в школе и уговорить ее пойти в театральный институт. Как гордился он затем своей дочкой: не многим выпадает такая счастливая участь — быть отцом актрисы-азербайджанки. А сколько надежд связывал он с будущим дочки? Заслуженная! Народная! И вот теперь — все идет прахом.
Кто виноват? Если вдуматься, то не так уж виновата сама Мариам — чего можно требовать от неопытной девочки? — как ее наставница, шайтан ее побери! И хотя Мариам отрицает это, — старая баба, видать, побоялась соперничества с молодой талантливой девушкой и посодействовала уходу той из театра! Такова, что ни говори, природа актрис. Вот уж на что Телли доброжелательна к Мариам — и то иной раз чувствуется, что завидует девушке. Но будь он проклят, если происки Баджи пройдут ей безнаказанно!
Мовсум Садыхович снова обратился к Хабибулле — не всегда же будет преследовать бека неудача, а человек он для щекотливых поручений весьма подходящий.
— Когда мы просили вас, Хабибулла-бек, добиться от вашей сватьи, чтоб она помогла Мариам, вы, к сожалению, оказались не на высоте… — Видя, что Хабибулла порывается возразить, Мовсум Садыхович поднял руку: — Не спорьте, не оправдывайтесь! Так уж получилось. Как дипломат вы потерпели поражение. Но может быть, вам не изменит талант журналиста?
— Выскажитесь, Мовсум Садыхович, точнее.
— Я человек не злой, многое могу простить, если поступают дурно со мной лично. Но я никогда никому не прощу, если обиду наносят моей дочке Мариам, которую я люблю больше жизни… Вам ясно, конечно, кто ее обидчица?
— Мне самому пришлось перенести от этой женщины немало обид и оскорблений, и я вполне разделяю ваши чувства.
— Нам надо найти также и общий язык!.. Я, как знаете, учился на медные гроши, писать статьи не умею, хоть и работал когда-то в типографии. А вы — старый, опытный газетчик, журналист. Вот я и хочу просить вас написать в газету статью о том, как одна наша перезрелая заслуженная травит свою молодую талантливую соперницу.
Как ни относился Хабибулла к Баджи, он понимал, что о травле девушки говорить не приходится. Понимал также, что если и существуют какие-то трения между этими актрисами, то ему не пристало выступать публично против Баджи. Он высказал это Мовсуму Садыховичу.
— Не травит? — вскипел тот. — А почему девушка оставляет сцену? Кто довел ее до этого? Кто выживает ее из театра? Вы? Я? Телли-ханум? У нас в стране много говорят: нужно бережно относиться к творческой молодежи, опекать ее. А когда доходит до дела, то молодую актрису, успешно окончившую театральный институт, вышвыривают из театра, как шелудивого щенка!
— Постойте, постойте… — Хабибулла вспомнил, что на днях где-то слышал что-то похожее… В театрах не дают ходу талантливой молодежи, затирают ее?.. Мелькнула мысль: а что, в самом деле, если написать об этом статью, в которой намекнуть и на грехи одной известной актрисы? «Травля молодой талантливой коллеги»? Нет! За такие слова могут привлечь к ответственности — Хабибулла знал это из своего журналистского опыта. «Нечуткое, формальное отношение»? Вот это как раз та формулировка, какую в данном случае можно было бы применить — за нее к ответственности не привлекут. Помимо всего, не стоит наносить большой вред Баджи: в ее руках — его внук. Но щелчок по носу следует дать — это она заслужила!
Мовсум Садыхович почувствовал, что Хабибулла колеблется, и решил подбодрить его:
— Вспомните, Хабибулла-бек, что, хотя в прошлый раз вам не удалось выполнить поручения, я подтвердил, что остаюсь перед вами в долгу. Обещаю: если удастся проучить ту, к кому и вы, как я понимаю, не питаете нежных чувств, я — дважды ваш должник! И требуйте от меня тогда чего хотите. Не медлите! Действуйте!
Сказано это было таким тоном, что Хабибулла едва не вспыхнул. «Не медлите! Действуйте!..» Что он, подчиненный, слуга, чтоб с ним говорили таким тоном? Когда-то так обращался к нему лавочник Шамси, но то было давно, в прежние времена, а теперь это вовсе неуместно… Сам того не замечая, Хабибулла мысленно апеллировал к достоинству советского человека.
Но тут на смену обидным, ранившим словам всплыли в сознании и другие, успокоившие его самолюбие… Дважды должник? Это обещает кое-что весьма существенное! А какие причины у человека, обделенного судьбой, отказываться от благ, если они плывут в его руки?
И Хабибулла, забыв о своем бекском гоноре и о достоинстве человека, ответил, как некогда отвечал на приказание Шамси:
— Будет сделано, Мовсум Садыхович!..
Нет, не изменил Хабибулле талант журналиста!
Статья в газете, подписанная вымышленным именем, называлась «Внимание к молодежи». Автор сетовал, что молодым актерам и актрисам не уделяют должного внимания, затирают их и что порой даже весьма уважаемые и талантливые деятели сцены нечутки к своим ученикам.
Одна из многих подобного рода статей о творческой молодежи! Однако соль ее заключалась не в общих словах, — указывалось, что одна заслуженная актриса Азербайджана — имя Баджи не называлось — оказала прямое содействие необоснованному уходу из театра своей ученицы, молодой талантливой актрисы М.
Хабибулла перечитал статью и остался доволен ею. Еще не все чернила высохли на кончике его пера! Есть еще порох в пороховницах!..
Попала статья и на глаза Мариам. Сразу поняв, кого имеет в виду автор, она направилась в редакцию газеты.
— Я и есть та молодая актриса М., о которой написано в вашей сегодняшней газете, — сказала она, добравшись до редактора.
— Очень рад видеть вас, садитесь! — любезно встретил се редактор, полагая услышать доброе слово за статью, берущую под защиту обиженную девушку. Чем могу служить?
— Я пришла заявить: то, что написано в этой статье о моем уходе из театра, — неверно.
— Мы получили сведения, что вы подали заявление об уходе и что причиной этому…
— Я написала заявление по собственной воле, так как собираюсь работать в другой области. И та заслуженная актриса, на которую намекает ваш автор, никакого отношения не имеет к моему уходу.
Редактор покачал головой:
— Жаль, что произошло такое недоразумение. Неприятно… Я сделаю внушение автору…
Мариам вынула из сумочки листок бумаги.
— Поскольку факты, напечатанные в статье, искажены, я прошу вас напечатать это опровержение.
Движением руки редактор отклонил протянутый ему листок и снисходительно улыбнулся:
— Мы не можем печатать опровержения по таким вопросам.
— Для меня и, во всяком случае, для актрисы, которую оскорбили в статье, это весьма существенный вопрос!
— Может быть, в статью вкралась некоторая неточность, но ведь основа материала правильна?
— В том-то и дело, что нет! Да вы прочтите, я все тут написала.
Мариам снова протянула ему листок, но редактор нетерпеливо остановил ее:
— Если в критической заметке есть хоть пять процентов правды, это уже дает ей право быть напечатанной. Критика — великая сила… Хотя бы только пять процентов правды… — повторил он внушительно.
— Но ведь это нелепо, несправедливо!
— Вы еще слишком молоды и неопытны, чтоб судить о нашей печати! — сказал редактор и уткнулся в гранки…
Взволнованная, Мариам поспешила к Баджи.
— Вот уж не думала я, что из-за меня пострадаете вы! — огорченно сказала она, вынимая из сумочки газету.
— А я и не принимаю эти обвинения на свой счет! Ты своей искренностью и прямотой убедила меня в твоей правоте и дала возможность благословить на более верный и счастливый для тебя путь!
Что другое могла сказать Баджи расстроенной девушке? Но в душе она чувствовала себя не лучше, чем Мариам. Хотелось броситься в редакцию, дать волю своему возмущению и гневу…
Она все же сдержала себя: прежде чем действовать очертя голову, следует выслушать мнение Гамида.
— Я читал эту писанину — ее состряпал кто-то хорошо знакомый с нашим театром, но сознательно исказивший положение дел, — сказал Гамид. Он задумался, не торопясь закурил. — Этого, с позволения сказать, редактора не переубедить. Подождем премьеры «Севили» она будет лучшим ответом интриганам и клеветникам!
Поиски, споры, суета — все осталось позади. Наступил день премьеры новой «Севили».
Баджи пришла в театр задолго до начала спектакля. На ней новое платье, волосы уложены по моде.
Сегодня особенный день! Четверть века назад на сцепе этого театра и в этой же пьесе она выступила в роли Гюлюш, которую сегодня играет ее ученица Делишад.
Занавес еще не поднят, и, сидя в глубине ложи, Баджи наблюдает за публикой, мало-помалу наполняющей зрительный зал. Как все здесь изменилось с той поры!..
Тогда в зале почти не было женщин. Сейчас женщины, пожалуй, преобладают, и все такие оживленные, нарядные. Правда, есть еще в платках, но их совсем немного, большей частью пожилые. И — ни одной чадры!
Тогда в уголке зала сиротливо примостилась за колонной Фатьма. А сейчас Фатьма с дочками и зятьями важно входит в ложу напротив. Баджи добродушно посмеивается, глядя на нее: яркое платье, бусы, серьги с подвесками! Увидев Баджи, вся семья приветственно машет ей, а старший зять, тот, кого Фатьма именует ученым доцентом, в знак уважения степенно склоняет лысеющую голову.
Баджи в ответ машет им всем…
А вот и бывший супруг Фатьмы пробирается на свое место в партере — по контрамарке от Баджи! Он садится в кресло и, слегка приподняв темные очки, подносит к глазам программу.
Было время, этот человек в известной мере определял путь театра. Тогда он обвинял «Севиль» во всех смертных грехах, говорил: будущее покажет, кто прав.
Что ж, будущее показало, но только не в пользу критика! Много лет шла «Севиль» на сцене театра, и вот идет сегодня в новой постановке с участием молодых актеров. А он, Хабибулла, сидит в зале никем не замеченный, никому не нужный и вспоминает, наверно, о прошлом. Даже дочки смотрят на него из своей ложи чужими глазами.
В зале много молодежи. А вот и Нинель с Абасом, с ними Мариам, вошли в ложу Баджи, уселись рядом. Пусть посмотрят, как жили прежде женщины Азербайджана!
Последний звонок. Медленно гаснут люстры над залом. С чуть слышным шуршанием поднимается занавес.
Обычно, когда шла «Севиль», Баджи была на сцене в роли Гюлюш. Сегодня сидит она в ложе, не спуская глаз с другой Гюлюш, следит за игрой Делишад с волнением и придирчивостью педагога.
В антрактах Баджи не спешит за кулисы — все идет хорошо, нет нужды отвлекать девушку. А когда Нинель и Абас предлагают пройтись по фойе, зайти в буфет, Баджи не трогается с места: ей хочется побыть одной, поразмыслить о новом спектакле…
Молодец Делишад, порадовала свою преподавательницу! Как выразительна ее мимика, как верен тон, когда она высмеивает Эдиль, которую играет другая молодая актриса, недавняя выпускница театрального института! Именно так, и только так следует в наше время играть героев «Севили»! С новым пониманием жизни, с новым толкованием пьесы…
Спектакль окончен, занавес падает, но дружные аплодисменты зала заставляют его снова и снова подниматься.
Артисты выходят на сцену, кланяются, благодарят за цветы. Баджи спешит за кулисы, и минуту спустя Делишад кидается ей на шею:
— Спасибо, Баджи-ханум, спасибо!.. — Лицо девушки пылает радостью, ей так хочется высказаться, но нетерпеливые возгласы и аплодисменты зрителей зовут ее на сцену. Она сует в руки Баджи большой букет роз и убегает.
Баджи смотрит ей вслед влажными глазами. Она слышит восторженный шум в зале, и сердце ее вдруг охватывает чувство благодарности — кому-то, за что-то… Нелегко в такие минуты разобраться в своих чувствах и понять самое себя…
В актерской раздевалке Баджи сталкивается с Телли. Та стоит перед зеркалом, надевает шапочку, а Мовсум Садыхович терпеливо ждет, держа в руках ее шубку.
— Ну как?.. — спрашивает Баджи, готовая увидеть кислую мину Телли, услышать перечисление недостатков спектакля и игры актеров — обычная реакция Телли, когда речь заходит о молодых.
Но Телли, отмахнувшись от поданной шубки, восклицает живо и искренне:
— Хороша, очень хороша твоя Делишад! Признаться, не ожидала я! Да ведь она — настоящая артистка!..
— А Эдиль? — испытующе спрашивает Баджи.
Лицо Телли становится холоднее:
— И Эдиль, к моему удивлению, хороша… Пожалуй, не хуже, чем я когда-то… — нехотя добавляет она.
Баджи вытаскивает самую красивую розу из букета, протягивает Телли:
— Вот тебе! За то, что поумнела!
Подруги растроганы. А Мовсум Садыхович все держит шубку наготове и натянуто улыбается, ожидая, когда они кончат эту чувствительную сценку.
И тут к нему подбегает Мариам.
— Какой чудесный спектакль! — восклицает она, и глаза ее сияют. — Особенно Делишад! А ведь я предсказывала ей успех в этой роли! — добавляет она торжествующе. — А ты, папа, что скажешь?
Мовсум Садыхович молчит. Хорошая у него дочка, но странная какая-то, чудаковатая. Из-под носа утащили у нее роль, выжили, можно сказать, из театра, зря пропали годы учения, а она, дурочка, радуется за эту пройдоху Делишад. Да, не от мира сего его дочка! Что стало бы с ней, не будь рядом такого отца, как он?
— Прекрасно играла Делишад, правда? — не унимается Мариам: ей хочется, чтоб отец был справедлив.
Мовсум Садыхович мямлит:
— Ну… Не скажу, что плохо… Но разве ты не могла бы сыграть лучше?
Мариам обнимает отца, смеется: до чего слепа родительская любовь! Но ей тотчас становится жалко его, и, прижавшись, она шепчет ему на ухо:
— Потерпи, я еще порадую тебя — хоть и на другом поприще! Обещаю тебе, папа!
Мовсум Садыхович молча вздыхает…
Ни с кем не прощаясь, ни на кого не глядя, прошмыгнул к выходу Хабибулла.
Да и с кем и о чем было ему говорить? О премьере? Нет спору, спектакль прошел с успехом, играла молодежь хорошо, особенно эта актриска, фаворитка Баджи. Постной дочке Мовсума Садыховича до нее далеко, ничего другого такой девице не остается, как прозябать учительницей в школе!
Но ему-то, Хабибулле-беку, что за толк от этой премьеры, если не считать нескольких минут эстетического удовлетворения? А то, что появилась на сцене талантливая молодежь, — не такая радость для него, тем более если учесть пустой выстрел со статьей «Внимание к молодежи». Теперь уж Мовсум Садыхович едва ли захочет прибегать к услугам такого неудачника… А если ко всему прибавить ссору с Абасом из-за этой проклятой роли Гюлюш! Проторчал сынок весь спектакль в ложе своей дорогой тещи и лишь в последнем антракте на минутку подошел к отцу, оказал милость…
Со дня премьеры Хабибулла замкнулся в себе, не выходил из дому, даже внука перестал навещать.
А Фатьма, напротив, уже через день, спозаранку появилась у Баджи.
— Что скажешь нового? — спросила Баджи, ставя на столик угощение. Она поняла, что гостья явилась неспроста и разговор затянется. — Как дочки?
— О них-то я и хотела с тобой потолковать… У младшей все хорошо. Муж у нее передовой, советский человек.
Баджи сдержала улыбку: не за горами день — Фатьма и в партию попросится!
— А вот у Лейлы с мужем…
— Как у Севили с Балашем, что ли? — подсказала Баджи.
— Ну, Балашам теперь не очень-то большая свобода! Как раз, когда шли из театра, затеяла дочка со своим доцентом большой разговор. Я, говорит, не Севиль, чтоб только и слышать от тебя: жена должна, жене подобает, не женского ума дело! И пока, говорит, не научишься как следует уважать свою жену — я жить с тобой не буду! Спорили до утра. Вернулись с работы, не дообедали даже — снова схватились, чуть было не разодрались.
— Ну, и чем кончилось у них?
— А тем, что зятек мой, как услышал, что Лейла готова распрощаться с ним, так и стал вилять хвостом и уговаривать — он, мол, любит ее по-своему и все такое. Но Лейлу мою не собьешь! Заявила ему: если хоть раз скажешь грубое слово прощай!
— Молодец твоя дочка!
— Ну и пришлось доценту остаться с носом! Он хоть и ученый доцент, да только темный еще!
Баджи залилась смехом:
— И я так думаю!
В тот день Хабибулла чувствовал себя прескверно. Он пришел поиграть с внуком, но едва переступил порог, как бессильно опустился в кресло, закрыл глаза.
Хотя окна были распахнуты и в комнате явно ощущалось веяние весны, Хабибулла тяжело дышал, жаловался на духоту, то и дело вытирал пот со лба. Вдруг он схватился за сердце и, отвалясь на спинку кресла, прохрипел:
— Умираю…
Врач «скорой помощи» без труда определил: инфаркт. И, как положено в таких случаях, предписал больному полный покой, настрого запретил куда-либо перевозить.
— Устроим Хабибуллу-бека в моей комнате, а я пока пошиву в столовой, — предложила тетя Мария.
Баджи не согласилась: лишать ана-джан угла? Ни за что! Но иного выхода не нашли. Не оставлять же тяжело больного человека в проходной столовой. И не поместить же его в комнате молодых или в той, где живет и работает она сама.
Привычный порядок в доме был нарушен. На Сашку, привыкшего бегать по всей квартире, поминутно шикали. Баджи ходила сама не своя: надо же, какая ирония судьбы! Именно на ее голову должен был свалиться Хабибулла, извечный ее недруг. Видно, такова уж ее доля: терпеть неприятности от Хабибуллы…
Болел гость долго и трудно.
Ухаживал за больным Абас, но тот принимал помощь сына с издевкой: другие в возрасте Абаса — уже врачи, а сынок по сей день вечный студент — никак не осилит науку!
Абаса сменяла Нинель. Присматривала за больным и тетя Мария — потихоньку от Баджи, так как та протестовала: ана-джан сама едва ходит, немало у нее забот о Сашке и по хозяйству.
Появились у постели больного и его дочери — то Лейла, то Гюльсум. Плохой отец, но все же — отец. Эти горькие слова стали привычными в мыслях и на устах у детей Хабибуллы, особенно в последние годы, когда отец старел, дряхлел и наконец слег.
Пришла однажды и Фатьма — что ни говори, отец ее детей, — но больной, собрав свои слабые силы, истерически закричал:
— Когда ты заболела, я спас тебя от смерти, а ты пришла сейчас в надежде не застать меня в живых! Видеть тебя, дуру длинноносую, не желаю!
В те часы, когда ему становилось лучше, он охотно общался с внуком, рассказывал занимательные истории.
Как-то в присутствии Абаса он стал рассказывать про своего деда. Этот прапрадед Сашки, уже давно ставший в устах Хабибуллы легендарной личностью, сто с лишним лет назад переплыл бурный Араке, покинул Россию и отдал себя под власть Персии.
— Сашка наш еще слишком мал, чтоб понять это, — мягко остановил отца Абас.
— Пусть с малых лет запоминает, что я рассказываю ему о наших предках, а вырастет — поймет! — отрезал Хабибулла.
Иногда, играя с внуком, Хабибулла и сам, казалось, впадал в детство: с блаженной улыбкой, внимательно, подолгу рассматривал он раскрашенные картинки в книжках внука, забавлялся его игрушками. Странно было видеть Хабибуллу в столь несвойственном ему состоянии…
Людей подле больного всегда хватало. Избегала общения с ним только хозяйка дома: Хабибулла, даже больной, не внушал ей доверия, не вызывал сочувствия.
И все же за долгие дни болезни случалось так, что Баджи и Хабибулла оставались в доме вдвоем, и тогда поневоле приходилось ей отзываться на жалобные стоны больного.
Хабибулла униженно благодарил, смиренно сетовал:
— Да, Баджи, не ожидала ты от меня такого сюрприза, такого подвоха!
Иногда он выражался более определенно и ядовито:
— Нелегко, вижу я, опекать классового врага в своем доме, и вполне сочувствую тебе! Но может быть, с годами ты стала мудрее, переоценила кое-какие ценности, которыми в свое время так дорожила?
Баджи не отвечала: не затевать же споры, особенно на такие темы, с тяжелобольным. А Хабибулла, не слыша возражений, распускал язык, язвил все более колко, едва не доводил Баджи до слез. Подумать только: всегда презирать и избегать этого человека, чтоб затем оказаться с ним в родстве, а теперь, вдобавок, еще и под одной крышей!
С тоской, со стыдом, Баджи думала:
«Когда всему этому придет конец?..»
Но иногда Хабибулла менял тон:
— Присядь, Баджи, поближе, выслушай меня… — говорил он просительно. — Хочу поговорить с тобой кое о чем очень важном.
Баджи присаживалась на край стула: может быть, в самом деле, хочет высказаться, сообщить что-то важное?
— Ты, Баджи-джан, совсем не знаешь меня… И всегда неверно воспринимала… — начинал он печально, не то оправдываясь, не то упрекая ее. Видно, что-то мучило его, но он не находил слов, чтоб выразить свои мысли… Может быть, он раскаивался в своем прошлом?.. И хотя все, что Баджи знала о нем, доказывало, что он не может стать другим, что-то заставляло ее робко верить в иное… Хабибулла напрягался, нервничал, начинал запинаться. Баджи вслушивалась в беспокойную, невнятную речь больного, безуспешно пытаясь понять его.
— Я принесу вам попить, вам полегчает, — предлагала она, охваченная тягостным чувством.
С каждым днем больному становилось все хуже. Стало ясно, что дни его сочтены.
Хабибулла сознавал это. И вдруг, в один из таких невеселых дней, подозвав Баджи, он с неожиданной внятностью и силой воскликнул:
— Ну, Баджи, наступил твой час — торжествуй!.. — И волчья злоба, как не раз бывало прежде, сверкнула в его глазах. — Я буду мертв, а ты — жива!.. — добавил он, скривив бескровные губы.
Страшными показались Баджи эти слова и волчий блеск в запавших глазах. Человек покидает мир, оставляя в нем сына, любимого внука, дочерей, но у последней черты мысли его почему-то обращены не к ним, к близким людям, а к ней, человеку, в сущности, чужому. Он словно прикован к ней тяжелой невидимой цепью, которую даже близкая смерть не в силах разорвать…
И вот он мертв, старый враг Баджи, а она — живая — смотрит на него, на мертвого.
Неподвижное щуплое тело Хабибуллы занимает малую часть кровати. Желтые ручки смиренно прижаты к груди и как будто говорят: баш уста — будет сделано! Челюсть подвязана белым платком, словно для того, чтобы покойник не принялся, чего доброго, разглагольствовать, — к этому он был так склонен при жизни!
Где-то, в какой-то книге, читала Баджи, что смерть придает покойному таинственное величие. Почему же мертвый Хабибулла кажется более жалким, чем живой? Может быть, еще и потому, что куда-то исчезли его черные очки?
Приходили люди, приближались к покойному бесшумными шагами, словно боясь разбудить и растревожить, и, постояв минуту, поспешно удалялись.
Фатьма, подойдя к гробу, всплакнула — из приличия, а не от горя. Да и какое, по правде сказать, горе принесла ей эта смерть? Уже многие годы супруги были в разводе, жили врозь и почти не встречались, стали друг другу чужими. А о том времени, когда они еще были вместе, — о замужестве, полном горестей и унижений, выпавших на долю Фатьмы, — не стоило и вспоминать!
Побыли подле покойного его дочки Лейла и Гюльсум. Обе в темных платьях, в темных платках — как надлежит в подобных печальных обстоятельствах. Они стояли серьезные, тихие, но глаза их были сухи. Кто знает, быть может, думали дочки, глядя на мертвеца, что в сущности никогда не знали они ни отцовской ласки, ни заботы. Прожили они без отца детство и юность. Проживут без него и взрослыми, самостоятельными.
Ляля-ханум то и дело прикладывала к глазам скомканный шелковый платочек: умер ее верный друг, единомышленник и поклонник, не сбылись их заветные мечты, с каждым днем становится вокруг все меньше и меньше настоящих людей. Но, думая так, печалилась Ляля-ханум скорей о своей собственной участи. Ушли молодые, счастливые годы. Что ищет ее впереди? Неужели такой жалкий конец?
Мало, очень мало народу пришло проститься с покойным, и Баджи удивлялась этому. Большую часть своей жизни, без малого полвека, прожил человек в этом городе, кем только не был он за долгие годы! Приказчиком у Шамси, репортером, агитатором-мусаватистом, работником Наркомпроса, директором театра и, наконец, корректором. Где только не вращался, с кем не встречался! А где же они, те люди? Почему забыли Хабибуллу, Хабибуллу-бека Ганджинского, почему не пришли отдать ему последний долг? Наверное, не оставил он по себе доброй памяти.
Да, мало кого огорчила смерть Хабибуллы, и мало было слез. Не зря говорят: если душа не пожалеет, слезы не потекут.
Только Абас — хоть он не плакал над покойным — был глубоко опечален. Много смертей видел он на войне. Тяжело пережить смерть товарища, но, пока живешь, есть надежда, что найдешь новых товарищей и друзей. А потеряешь родного отца — второго тебе уже никогда и нигде не найти.
Родной отец… С неделю назад Хабибулла велел Абасу принести ему фамильную старинную шкатулку, в которой хранились важные документы, письма и ключик от которой он всегда держал при себе, в жилетном кармане, у сердца. Он вынул из шкатулки фотографию… Вот он, Хабибулла, ласково улыбающийся, а на руках у него, обняв за шею, — малыш в огромной белой папахе, сползающей на глаза, — его сын Абас.
Фотографию эту, как ни странно, Абас видел впервые, и Хабибулла со скорбной торжественностью молча вручил се сыну, всем своим видом говоря: пусть, мол, злословят обо мне, но ты, Абас, помни родного отца!
Так было с неделю назад. А сейчас Хабибулла лежит мертвый, и сын, стоя в сторонке рядом с Баджи, вполголоса говорит:
— Я знаю, отец был трудным человеком для себя и для других. Много неприятного доставил он и вам, Баджи-ханум… Но теперь вы простите его.
— Быть может, виной всему — среда, в которой Хабибулла-бек вырос и жил… — помедлив, ответила Баджи, чтоб хоть как-нибудь утешить Абаса…
«Наступил твой час — торжествуй!» — еще звучал в ушах Баджи голос Хабибуллы.
Но она не испытывала предсказанного ей торжества. Теперь ей даже было жаль покойного: ушел из жизни неглупый, способный, образованный человек — в этом она всегда отдавала ему должное. Правда, он не применил эти свои хорошие данные во благо людям, напротив, даже вредил им. Его дети? Если они внушают уважение и доверие к себе, то лишь благодаря тому, что были свободны от влияния отца.
Впрочем, если б Хабибулла остался жить… Ведь перед смертью он силился что-то сказать, объяснить, спросить. Но она тогда так и не поняла его бессвязного лепета… Иногда человеку не хватает целой жизни, чтобы стать мудрым, постичь главное. Кто знает, если бы Хабибулле подарили еще одну жизнь, — неужели и тогда остался бы он таким нее? Нет, нет, не может человек не изменяться к лучшему! Разве не стали иными Фатьма, Ругя и, наконец, она сама?
Да, человек меняется. К лучшему. Нужно только успеть сделать это в срок, скупо отмеренный тебе судьбой.
Хабибулла, Хабибулла-бек Ганджинский не успел.
Давно грозилась Телли покинуть сцену. И наконец, пышно отпраздновав двадцать пять лет работы в театре, ушла на отдых.
Причин для этого, по мнению Телли, вполне достаточно. Одна представлялась ей особенно убедительной и притом благородной: нет смысла оставаться на сцене, поскольку ей уже не сделать большего, чем достигнуто. Судя по репертуару, соблазнительных ролей ее плана не предвидится. И самое главное — она не в меру располнела.
Придя к Баджи, она вертится перед зеркалом, утешаясь тем, что полнота ей идет.
— Я становлюсь толстушкой! — беспечно восклицает она.
— Варламов и Давыдов — надеюсь, тебе известна их внешность? — не расстались из-за этого с театром! — говорит Баджи с укором.
— Варламов и Давыдов — мужчины. А я — как тебе известно — не только в жизни, но и на сцене — женщина! Менять амплуа, скажешь? Играть комических старух? Нет уж, спасибо!
— Я тоже не статуэтка, однако…
— Тебе удалось сохранить фигуру, — взгляни в зеркало, какая ты тоненькая рядом со мной.
— Делай, как я, гимнастику, соблюдай диету и похудеешь.
— Но я вовсе не собираюсь превращаться в такую палку, как жена твоего дядюшки Шамси! Да и ради чего мучить себя?.. — Телли делает несколько шагов по комнате, игриво виляя бедрами. — Да и Мовсум мой против того, чтоб я худела!
Баджи на мгновение смолкает: тошно слушать такую глупую болтовню. Возмущение душит ее.
— Мовсум! Мовсум решает твою судьбу на сцене — он, видите ли, предпочитает толстушек!
— Он любит меня, вот что. Он кормит меня и одевает!
Баджи уже не сдерживается:
— За это и раздевает!
— Он — мой муж!
— Есть чем гордиться!
— Скажи еще, что нет у нас брачного кебина, какой выдал тебе мулла, когда ты соединялась с твоим первым супругом, ночи Теймуром!..
Телли давно ушла, а Баджи все еще не может прийти в себя. Она долго злится на Телли, но в конце концов признает: обе хороши — разругались, как базарные бабы!
Подобные стычки, впрочем, стали привычными, ни та, ни другая сторона не придает им большого значения, и уже на третий день Телли, как ни в чем не бывало, звонит Баджи и, ласково пощебетав о том о сем, озабоченно говорит:
— Мне нужно срочно повидать тебя!
Дел у Баджи выше головы, но чувствуя, что размол в не пришел конец, она дружелюбно восклицает:
— Приходи!
— Я предлагаю встретиться на углу у «Пассажа». Есть важное дело!
Баджи мало верит в важные дела Телли. Вряд ли ошибется она и на этот раз. Но сделав первый шаг на стезе мира, она не может не сделать и второй.
Оказывается, Мовсум Садыхович обещал Телли ценный подарок — новую спальню. Отбыв в очередную поездку, он предоставил Телли право выбора, и теперь Баджи нужна ей как советчица.
В подобной роли Баджи выступает не впервые. Сама она одета несравненно скромней, чем Телли, но та нередко обращается к ней с просьбами сопровождать ее но магазинам, к портнихе, к лучшему в городе сапожнику. Баджи никогда не отказывается, но с некоторых пор такие просьбы становятся слишком частыми: Телли отравлена ядом приобретательства, а ее друг, потворствуя этой неутолимой жажде, делает все, чтоб усугубить болезнь…
Директор магазина отлично знает обеих известных в городе актрис и радушно встречает их.
— Мовсум Садыхович просил меня показать вам, Телли-ханум, самые лучшие гарнитуры. Прошу вас и вас, Баджи-ханум, пройти со мной на склад — в открытую продажу мы такую мебель не пускаем!.. Извините, что веду вас через черный ход.
Все трое гуськом пробираются в мебельных джунглях склада.
— Что скажешь об этой? — взволнованно спрашивает Телли, кивая на спальню карельской березы.
— Красивая, — признает Баджи. — Но только слишком уж роскошная. А вот эта, по-моему, скромней, изящней и при этом вдвое дешевле.
Пользуясь тем, что директор отошел дать какие-то указания заведующему складом, Телли говорит:
— Прожила ты, Баджи, почти полвека, стала уже бабушкой, а наивна, как дитя малое!.. Вдвое дешевле? То-то и хорошо, что та, карельской березы, вдвое дороже!
— Руководствуясь такими соображениями, ты могла бы не звать меня сюда! Достаточно было б тебе просмотреть бирки с ценами и выбрать что подороже.
— Мебель — реальная ценность. Мало ли что может случиться? — говорит Телли наставительно. И вполголоса добавляет: — Ты же знаешь, платить за эту карельскую березу буду не я!
Баджи морщится.
— Ну, знаешь ли… — она готова возмутиться. Но вспомнив недавнюю стычку, сдерживает себя: хоть один раз обойтись без споров, без ссор! В конце концов, так ли уж важно, в какой спальне будет блаженствовать Телли со своим Мовсумом…
Важно это или неважно, а новая спальня карельской березы спустя час перевезена в квартиру Телли.
Хозяйка переводит восторженный взгляд с кровати на туалет, с туалета на широкий зеркальный шкаф.
— А теперь нужно вспрыснуть обновку, выпить за благополучное возвращение Мовсумчика! — говорит она, хлопнув в ладоши.
На низком ночном столике карельской березы появляются бокалы — настоящие баккара! И любимое вино хозяйки — золотистое садиллы — легкое, ароматное, приятное на вкус! Выпив, Телли становится томной и благодушно-поучающим тоном говорит:
— Пора и тебе, моя дорогая, взяться за ум — обставить свою квартиру хорошей мебелью, принарядиться. Ты — не девочка, у которой все в будущем. А что приобрела ты за четверть века своей трудовой жизни? Пора, пора, Баджи-джан, подумать о себе, поберечь, побаловать себя!..
Вернувшись домой, Баджи уныло посматривает на старый неуклюжий буфет, на просиженную тахту, на неласковую металлическую кровать. В дешевом стандартном платяном шкафу тоже не густо.
Да, мало она уделяла внимания убранству дома и своим туалетам. А что, если прислушаться к советам Телли? Пора, в самом деле нора тебе, Баджи-джан, подумать о себе, поберечь, побаловать себя!
Баджи раскрывает свою самшитовую шкатулку, берет в руки сберкнижку. Да, здесь, пожалуй, достаточно для начала…
Все в доме одобряют перемены. Даже Сашка, по-видимому, доволен ими — несмотря на окрики старших, он весело прыгает по пружинному дивану, то и дело заглядывает в новый сервант, открывая и с шумом захлопывая дверцы.
Теперь Баджи остается пополнить свой гардероб. На листке бумаги она прикидывает, высчитывает, составляя тщательный план. Фантазия наряжает ее в прекрасные, почти сказочные одежды. Вот бы появиться в таких нарядах перед доктором Королевым, Яковом Григорьевичем, Якубом!..
Телефонный звонок прерывает ее мечты.
— Баджи, родная, мне необходимо повидать тебя срочно! — слышится в трубке голос Телли.
— Не могу — буду сейчас купать Сашку! — отвечает Баджи.
— Ты очень, очень нужна.
— Опять что-нибудь приобретаешь?
— Нет, нет… Совсем не то… — Голос у Телли жалобный, расстроенный, как никогда.
Может быть, в самом деле что-то стряслось? Сбросив передник, накинув на домашний халат пальто, Баджи мчится к Телли…
Аллах великий, что здесь творится!
Дверцы шкафов раскрыты настежь, ящики письменного стола выдвинуты, бумаги, письма раскиданы в беспорядке. Одежда, белье брошены на стулья, на обеденный стол. Хозяйка дома с мокрым полотенцем на голове нервно ходит взад и вперед по комнате, лицо покрыто красными пятнами, тушь на ресницах размазана слезами.
— Вернулся Мовсум… Не успел раздеться, как пришли… Был обыск… Мовсума арестовали… — всхлипывая, сообщает Телли.
— Раньше или позже — этого можно было ждать, — хмуро говорит Баджи, не находя слов сочувствия. Конечно, ей искренне жаль Телли. Признаться, немножко жаль и злополучного Мовсума Садыховича — он, в общем, человек добрый, широкий, гостеприимный, и молодость у него была достойной уважения. Но кто же, как не он, виноват в своем бесславном конце? Он, он сам!.. Но только ли он один? Разве не лежит доля вины и на той, которая делила с ним блага жизни? И на завсегдатаях их салона, приходивших сюда вкусно поесть и выпить. И, наконец, в какой-то мере, может быть, и на ней, на Баджи: ведь она-то все понимала, а ограничивалась лишь стычками с Телли?..
Телли между тем, подойдя к туалету карельской березы, уныло причитает:
— Последний подарок… Бедный Мовсум… Мой долг — сделать все, чтоб помочь ему… — она принимается поправлять челку, пудрить лицо, потом берется за телефонную трубку…
Телли пригласила известного в городе ловкого адвоката и посулила ему в случае успеха щедрый гонорар. Очарованный ею адвокат из кожи лез вон и добился, что его подзащитному дали срок заключения вдвое меньший, чем ждали. И все же срок был достаточно велик. Увы, Мовсуму Садыховичу теперь не скоро наслаждаться красотой и удобствами спальни карельской березы…
— С этого дня моя жизнь пойдет по-другому! — сказала Телли, выходя с Баджи из здания суда.
Была ли в этих словах горечь, что пришел конец легкой жизни при Мовсуме Садыховиче, или таилась в них надежда на что-то иное, более достойное, — Баджи так и не поняла. Но в ответ она осторожно, чтоб не обидеть Телли, посоветовала:
— Подумай о себе серьезно, Телли, милая… Побереги себя от подобного в дальнейшем…
Адвокат добился снисхождения для своего подзащитного только наполовину. Но в дальнейшем, несмотря на то что тот был осужден с конфискацией имущества, адвокату удалось отвоевать в пользу Телли всю обстановку квартиры, включая и спальню из карельской березы. Он надеялся, что Телли, быть может, засчитает ему этот акт правосудия как вторую половину успеха процесса…
Жизнь Телли пошла по-другому, но, в сущности, мало отличалась от прежней.
Встречались теперь подруги не часто: никак не могла Баджи отделаться от странного чувства, что Телли, живя среди множества вещей, сама чем-то все больше становится похожей на вещь.
В это утро Сашка влез на кровать к Баджи раньше обычного: он с вечера помнил, что у бабушки день рождения, и спешил поздравить ее первым.
Вслед за Сашкой пожелали Баджи счастья Нинель и Абас, подарили ей кольцо с красивым рубином, окруженным алмазами. Пусть носит не снимая!
В это праздничное утро не слышно было только тети Марии — ни ласкового голоса ее, ни мягких шагов: прошлой осенью, тяжело проболев, навеки покинула она свою светлую комнату в доме Баджи…
Нинель торопится отвести Сашку в детский садик, чтоб вовремя попасть на электричку. Утомительно, конечно, каждое утро ездить из города на нефтепромысла, но ей интересно и лестно работать под началом дяди Юнуса, Героя Социалистического Труда, который грозится сделать из нее «незаменимого специалиста».
Абас выходит одновременно с Нинель и Сашкой. На углу пути их расходятся, и доктор Абас Ганджинский идет в клинику к своим больным. Да, зря смеялся над ним Хабибулла, называя вечным студентом, — не прошло и года после смерти Хабибуллы, как сын его с отличием окончил медицинский институт…
Только закрылась за ними дверь, раздался телефонный звонок. Еще не сняв трубку, Баджи знает: Якуб!
Он теперь заведует хирургическим отделением большой районной больницы в двух часах езды от Баку. Живет он в квартире при больнице и два-три раза в неделю приезжает в город к Баджи.
Много хороших слов доносит в это утро из района телефонная трубка. Правда, Королев огорчил Баджи, предупредив, что вряд ли сможет приехать сегодня, — предстоят сложные операции.
Баджи хочется верить, что он все же приедет. Она всегда рада Якубу, всегда прихорашивается к его приезду. В дни, когда он приезжает, обед вкусней, а беседы за столом оживленней, чем обычно, и не только потому, что Якуб привозит из района хорошее вино и фрукты. С Якубом легко, интересно, — он так много знает, так добр и весел…
Весь день звонят по телефону, поздравляют. К вечеру приходят гости.
Первой явилась Фатьма — как всегда, в сопровождении дочек, зятьев и внучат. Не прошло и часу, как маленькие гости под водительством Сашки внесли в дом ужасающий беспорядок и в конце концов разбили лампу на столе у Абаса.
Никого не слушается это расшалившееся племя, кроме Фатьмы, щедрой на подзатыльники и шлепки. Попутно она прикрикивает на дочек. Попадает от тещи и «ученому доценту», над которым она явно взяла верх. Он обращается к ней не иначе как с почтительным «Фатьма-ханум» и в ответ на все ее распоряжения покорно склоняет лысую голову.
«Поглядел бы с неба на этот матриархат ее бывший супруг!» — думает Баджи, с улыбкой наблюдая за Фатьмой…
Бала явился с большим пакетом под мышкой.
Все бросились рассматривать подарок. Это оказалась картина. На ней были изображены необычного вида красивые высотные здания, просторные площади, тенистые сады, а над всем этим в голубом безоблачном небе реяли самолеты, такие же необыкновенные, как и суда, стоящие на приколе в бухте. А посреди этого причудливого города — знакомая любому бакинцу Девичья башня.
— Это мои архитектурные фантазии в духе Пиранези, — смеясь, говорит Бала в ответ на недоуменные вопросы и поясняет: — Пиранези — итальянский архитектор-художник, живший лет двести назад. Он славился фантазией… «Римские древности», «Темница»… Ну а я изобразил «Наш Баку — завтра!»
Картина всем понравилась — даже дети, заглядевшись на нее, чуть приутихли. Бала повесил ее на стену в столовой. Пусть будит мечты о грядущем!
— Как чувствуешь себя в своей новой квартире? — спрашивает его Баджи.
— Лучше, чем в прежней.
Старую Крепость реконструируют, обветшавшие здания, не представляющие архитектурной или исторической ценности, постепенно сносят. Эта участь постигла и дом Шамси вскоре после того, как умерла Ана-ханум. Бала переехал в новый район, в многоквартирный дом, который сам и проектировал.
К слову сказать, в последнее время Бала не только проектировал жилые дома, но работал и по реставрации памятников старины, которых было немало в самой Крепости. Так, древние стены «ичари-шахар» — внутреннего города, — некогда защищавшие жителей Баку от врагов и грозно выставлявшие жерла пушек из глубины бойниц, теперь восстанавливались, чтоб радовать глаз мирной своей красотой.
— Хорошо, что не поспешили расправиться с домом дяди, когда Ана-ханум была жива, — словно ждали, когда она покинет его… — задумчиво произносит Баджи. Тяжело было б старой женщине перебираться на новое место. — С детских лет недолюбливала Баджи сварливую Ана-ханум, а вот теперь, как вспомнит старую тетку, и становится ей грустно…
Бала приглашает всех к себе в гости — хочет, видно, похвастать новым красивым жилищем.
— Наверно, скучно тебе, Пиранези, жить одному в таких хоромах? — спрашивает Баджи. И неспроста очень часто встречают теперь Балу на бульваре, в кино, в театре рядом с хорошенькой Мариам.
Бала не склонен играть в прятки.
— Мариам — чудесная девушка! — с чувством говорит он, а глаза его так и светятся нежностью.
С того времени, как Мариам ушла из театра, Баджи считала себя ответственной за судьбу девушки. Мовсум Садыхович, правда, еще был тогда на свободе и, хотя и злился на дочь, готов был помогать ей. Но Мариам отказалась от денег, происхождение которых уже тогда казалось ей сомнительным. Не желая обидеть отца, она оправдывала отказ тем, что в ее возрасте пора жить самостоятельно, что ей хватает ее стипендии. Мовсум Садыхович печально смотрел на дочь, верил ей и не верил.
Учась в педагогическом институте, Мариам не потеряла интереса к сцене и охотно вела студенческий драмкружок. Она часто посещала театр, где еще недавно была актрисой, заглядывала за кулисы, с виноватым видом выслушивала упреки в измене.
— Не идеализируй, Мариам, тяжелый труд учительницы! — не раз говорили ей.
— В любой работе есть свет и тени. Я буду стараться, чтоб в моей было больше света! — отшучивалась Мариам. Но ей и впрямь уже виделся светлый, просторный класс, она ведет занятия с ребятами, и они ловят каждое ее слово.
Мариам могла бы считать себя счастливой, если бы не печальная участь отца. Правда, ее утешала надежда, что когда отец отбудет наказание, она сама возьмется за него. А пока… Мариам тянулась к дому Баджи. Здесь встречали ее как родную, нередко оставляли ночевать. И Баджи шутила:
— Теперь у меня — трое взрослых детей: Нинель, Абас и Мариам!..
И вот у Мариам появился близкий человек, друг. Что ж — в час добрый! Бала будет ей хорошим мужем. Да и ему лучшей жены, чем Мариам, не найти!..
Много людей порадовало Баджи в этот день — кто подарками, кто добрым словом. Порадовал ее и Гамид, сказав, что будет работать в ЦК партии по вопросам искусства. Прекрасная весть! От таких принципиальных, образованных людей, как Гамид, можно ждать только хорошего.
Вряд ли придется но душе это назначение чинушам от искусства — Чингизу и его единомышленникам. Располневший, с виду более внушительный, чем прежде, и вконец обленившийся, он теперь заботится только об одном: усидеть в руководящем кресле. Его так называемого тестя уже сняли с высокого поста, и Чингиз теперь не говорит о нем даже как о дальнем родственнике. Зато этот бывший тесть теперь при каждом удобном случая козыряет тем, что Чингиз — ему родня.
Вот Гамид сидит на диване рядом с Делишад, говорит с ней о достоинствах и недочетах ее игры, в чем то ее убеждает, а она жадно слушает его. Не часто увидишь у Делишад такое выражение лица!
Своенравная, трудная она, эта Делишад, с ее вечным «по-своему», с ее вечно растрепанными иссиня-черными волосами, соответствующими нраву их обладательницы. Любопытно, убедит ли ее Гамид своей логикой, своим ясным умом и доброжелательностью или снова восторжествует делишадовское «по-своему»? Впрочем, кто знает, быть может, именно это «по-своему» и поднимает ее как актрису?
Делишад всего двадцать пять лет, а она уже заняла в театре, в сердцах зрителей прочное место. И Баджи приятно сознавать, что в сущности она была первой, кто поверил в талант молодой выпускницы театрального института и настоял, чтоб выдвинули ее на большую сцену в такой ответственной роли, как роль Гюлюш. Ну, а дальше пошло и пошло! Ведь, честно говоря, весь свой опыт, все свое актерское мастерство преподавательница передала своей ученице, и теперь как щедро обе они вознаграждены!..
Приехал и Юнус с Сато и сыном.
После больших боев с отцом Дадашик добился своего — пошел на филологический.
Смешной он с виду, этот молодой Дадашик! Худой, длинный, выше отца. Любит все виды спорта, где рост выручает его, и товарищи прочат ему будущность мастера спорта. Но Дадаш предпочитает поэзию. Ом пишет стихи.
— Не дело для настоящего мужчины вечно кропать вирши! — не раз брюзжал Юнус, но за сына вступалась Сато:
— Не может весь мир состоять из одних нефтяников!
Когда же в «Комсомольской правде» напечатали стихотворение Дадаша, да еще с его портретом, Юнус купил в киоске десяток газет и, тайком от самого поэта и от Сато, дарил своим друзьям.
В этот день за праздничным столом Дадашик прочел свой — как он выразился — мадригал «На день рождения актрисы-азербайджанки».
Мадригал всем понравился, особенно Юнусу, хотя он и делал равнодушное лицо…
К концу вечера явилась Телли, почему-то явно не в духе; она теперь все чаще и чаще впадала в хандру. Телли много курила, то и дело бралась за бокал, но так и не развеселилась. Пробыла Телли недолго, но, судя по взглядам, какие она бросала на многочисленные подарки, можно было не сомневаться, что завтра с утра она явится, чтоб получше рассмотреть их и оценить…
И вот захлопнулась дверь за последним гостем. Праздничная суета и шум остались позади. Вымыта посуда, прибрана квартира, все расставлено по местам. Нинель и Абас легли спать.
А Баджи не спится. Она то и дело поглядывает на часы: по-видимому, Якуб уже не придет. Обидно, конечно, в такой день не повидать его, но он верен себе, славный Якуб; никого, ничего не существует для доктора, даже она, когда дело идет о жизни больного.
Переехав в Баку, он в один из первых же дней спросил ее:
— Любишь ты меня?
Она не ответила тогда: трудно было побороть в себе неловкое чувство, что она не с Сашей, а с другим.
Теперь мысли ее все чаще обращаются к Якубу и оттесняют, заглушают ее печаль о прошлом. Она испытывает чувство вины и старается оправдать себя: Саша остался в ее сердце единственным, любимым, а Якуб — самый лучший из всех, кто встретился ей, когда Саши не стало. Она знает, что никогда не забудет Сашу, но чувствует, что время излечивает все…
Полвека прожито!
Многое выпало на ее долю, начиная с той поры, когда в рваной юбчонке, босая, одиноко слонялась она по пустырю среди мазутных луж Черного города, и кончая сегодняшним днем, когда она — заслуженная артистка, педагог, счастливая мать — празднует свой день рождения в кругу дорогих ей людей. Конечно, она немножко грустит: полвека — не малый срок, молодость ушла, уходят и зрелые годы.
Она вдруг поймала себя на этих мыслях и испугалась: чего ради подводить итоги?
Лежа в постели, она видела за открытым окном звезды на темном небе и, как в детские годы, принялась машинально считать их. Сто, двести, и еще много звезд.
И, считая, уснула…
Ей приснилась арба. Большие колеса катились, шурша по песку. Темя лошади было украшено бахромой из голубых бусин, арба была устлана красным ковром. И в арбе сидела она, Баджи.
«Куда арба едет…» — никак не могла она понять.
Много лет назад, в Черном городе, девчонкой, видела она этот же сон… Арба, лошадь… Такой сон предвещал дорогу к счастью, хоть и нелегкий путь.
В ту далекую пору она еще не знала, какой ей суждено пройти путь и что встретится ей на дороге. Но сон не обманул ее. И вот ей снова снится арба, устланная красным ковром, и лошадь, темя которой украшено бахромой из голубых бусин. Как хочется верить, что сон не обманет ее и теперь!