«Господин, который меня сторожил», читал «Сьянс э ви».[1] Мой отец иногда покупал этот журнал, я очень любила номер, в котором рассказывалось о планетах, я обожала космос. Я попросила почитать, и он ответил: «Да там, на чердаке, у меня их полно, иди возьми».
Я взяла максимум из того, что он хотел дать мне, чтобы не заскучать через два дня и чтобы наконец отвлечься от игровой приставки, которая надоела мне хуже горькой редьки. Временами я не спала целые сутки, находясь в тайнике, иногда дремала по двенадцать часов подряд, но когда стресс был слишком жестоким и я не знала, что делать, было ужасно. Мне было абсолютно необходимо чем-то занять мозги, организовать свою работу, делать что-то, чтобы не сойти сума.
Именно там, в одном из журналов, я наткнулась на бланк-заказ на подписку на имя Мишель Мартен, г. Марсинель, ул. Филипвиль, 128.
На другом экземпляре я заметила надпись «камера 154».
Несколько дней спустя я наблюдала за ним, когда он за столом вскрывал свою почту. Я сидела не очень удобно и видела письма только вверх ногами. Тогда я стала валять дурака, вертеться, чтобы суметь прочитать адрес. Почтовый индекс был простой, тот же, что и на бланке: 6001. И номер дома по улице: 128…
Я попыталась сосредоточиться на имени, потому что он все время двигал конверты, и я никак не могла уследить. Но я смогла прочитать «Марк», не полностью разобрав фамилию, но адрес в Марсинеле был тот же.
Когда я его спрашивала, как его зовут, он ответил:
— Выбирай, Марк или Ален…
— Я предпочитаю Ален.
Так звали симпатичного парикмахера, к которому мы ходили, вот почему я предпочла это имя Марку. А с Марком у меня ассоциировался противный мальчишка в моем квартале. Но я никогда так и не смогла называть его Аленом, только «вы», и ничего другого.
Стало быть, я была здесь по адресу 128, улица Филипвиль, город Марсинель, а этого негодяя звали Марк Дютру. Я спросила его, был ли он в тюрьме, потому что я видела на журнале пометку с номером камеры. Он сказал, что был.
— Долго?
— Да, слишком долго. А теперь я делаю вещи, запрещенные законом, чтобы отомстить полиции и судьям, и им никогда не удастся меня схватить…
Марсинель мне не говорил совсем ни о чем, я не знала, где это находится. Если бы я увидела Шарлеруа, я бы лучше сориентировалась. Но по крайней мере я была уверена, что нахожусь в Бельгии.
Учитывая почтовый индекс моего города — 7540, я не должна была находиться в сотнях километров от дома. Если учитывать время моего похищения и время моего прибытия сюда…
В 7:25, будем считать — в половине восьмого, меня стащили с велосипеда.
В 10:30 я посмотрела на часы, когда он прицепил меня к кровати. Значит, к дому они подъехали около 9:30… Стало быть, два часа пути…
Именно тогда ко мне опять вернулась навязчивая мысль о телефоне.
Я его заметила еще с самого начала. Каждый раз, когда я поднималась на первый этаж из подвала, чтобы есть с ним, я видела телефон слева от себя на холодильнике. И каждый раз я его спрашивала:
— А телефон работает?
— Ты не можешь звонить, это телефонная станция штаб-квартиры.
— Но если бы я смогла позвонить родителям всего на пять минут…
— Нет, телефон твоих родителей прослушивается, и шеф узнает об этом и убьет тебя.
— Они ничего не скажут, я не буду говорить, где я нахожусь и с кем, ничего не буду говорить, я только хочу узнать, все ли у них в порядке…
— Нет!
При следующей возможности я опять начала свою песню:
— Но всего две минутки, не пять… только две минутки!
— Нет! Шеф или еще кто-нибудь из банды узнает, что ты не умерла или что ты вырвалась из их сетей, и тогда будет очень плохо!
Время шло, и чем больше он говорил «нет», тем отчаяннее мне хотелось позвонить домой. Этот аппарат был частью телефонной станции шефа, который хотел меня убить, и я опять проглотила эту историю. В первый раз я вздохнула, словно хотела сказать: «В таком случае я слишком боюсь, я не буду звонить». Но и в самом деле мне было очень страшно.
Но отказываться от своей затеи я не собиралась, я приходила в ярость, видя, как этот аппарат каждый день издевается надо мной. Особенно когда я наблюдала, как он сам по нему разговаривал. Однажды я услышала, как он сказал «Миш» и чмокнул в трубку…
— Так это была женщина? Я видела, как вы посылали поцелуйчики…
— Нет! Не твое дело! У меня нет женщины.
Несколько раз я слышала, как он говорил «Мишель», но не могла определить, шла ли речь о женщине или мужчине. Уже гораздо позже, после следствия, я узнала, что в его окружении было по крайней мере трое с таким именем. Мишель, его жена; Мишель, тщедушный хмырь в кепке; еще один Мишель, замешанный в краже автомобилей и других мошеннических делах.
Но когда он видел, что я прислушиваюсь к его телефонным разговорам, он прятался за холодильник, чтобы я меньше слышала, или прикрывал трубку рукой и приказывал: «Давай ешь, нечего слушать!»
У меня не было много времени, чтобы поесть. Иногда он заставлял меня встать из-за стола и спускаться вниз, в тайник, сразу же после еды, примерно через полчаса. Иногда, если он решал «оттягиваться», то тащил меня наверх, и я проводила там часа три…
Однажды я все же решила попробовать позвонить. Он пошел наверх и что-то там делал не торопясь, я не знаю, чем он был занят, да и мне было все равно. Я подошла к холодильнику, но в тот момент, как я собиралась как-нибудь подобраться к этому чертову телефону, он спустился. Я придумала, что тоже собиралась подняться наверх; он и бровью не повел, но меня бросило в жар. Сейчас со мной всегда мой маленький мобильный телефон, мой самый лучший друг, я храню на нем все сообщения и никогда с ним не расстаюсь. Но когда я вспоминаю о том телефоне, стоящем наверху своего пьедестала, слишком высокого для меня, я прихожу в ярость. Этот монстр был уверен в себе и в том страхе, который он внушил мне своими историями о злобном шефе. Этот телефон был самым банальным образом подсоединен к обычной телефонной линии. Я могла бы поговорить с родителями, они бы поняли, что я все еще здесь, живая, и жду, когда они меня отсюда вызволят, потому что в то время я хотела сделать лишь это, у меня даже мысли не было позвонить в жандармерию: угроза смерти нависла и над ними, и он мне дал это понять. А если бы я услышала какой-то посторонний голос «кого-нибудь из банды», я тотчас же повесила бы трубку. Это было рискованно, но необходимость поговорить с родителями была в тот момент сильнее. Я была убеждена, что не смогу вырваться от него, любая попытка с моей стороны ставила под угрозу мою семью, но я не имела о них никаких сведений, кроме тех, что он мне сообщал, и это лишение было для меня невыносимым.
Я знаю, что я написала моим родителям, в общих чертах, что я чувствовала себя наказанной своим пребыванием здесь, что я не хотела здесь больше оставаться. Я спрашивала подробности об их повседневной жизни, смогут ли они заплатить выкуп — я все еще надеялась на это, несмотря ни на что. Я рассказала о вещах, которые проделывает со мной господин, который стережет меня, и опять спрашивала всякие подробности, например расписание маминой работы в госпитале. Я хотела отметить в своем календаре какие-то знаки, пришедшие из внешнего мира. День, когда мы ходили в гости к моей бабушке, бабуле, день рождения моего пса Сэма, нерабочие дни мамы. Я отмечала крестиком каждый прошедший день, чтобы не затеряться в этом вонючем тайнике.
Разумеется, что ответом на мое письмо было лишь то, что он мне передал. Это было примерно следующее: «Послушай, твои родители получили от тебя новости, один приятель передал твое письмо матери. Она сказала, что ты должна хорошо есть, что тебе не надо слишком часто мыться и что ты должна любить секс. И поскольку они не могут заплатить, ты останешься здесь. И они понимают причину. Ты тоже должна смириться. Теперь у тебя начинается новая жизнь, ты станешь моей „новой женой“…»
И я должна, конечно, забыться во всем, что он напридумывал, чтобы убедить меня, будто я брошена в лапы этого монстра и что в итоге мои родители на это согласны. Однажды, гораздо позже, он даже рассказал мне, что мои родители сложили в коробки все мои вещи. Это означало: «Ты теперь для них не существуешь, ты для них умерла, ты никогда их больше не увидишь. И они теперь смеются над этим». Для этой жестокости нет имени. Я представляла все эти коробки со своими вещами, меня переселили в забвение. Меня для них больше не существует.
Поначалу я сделала вид, что соглашаюсь принять «новую жизнь», но все же я думала: «Не может быть, чтобы мои родители так на меня наплевали! Рано или поздно, они придут с тремя миллионами и освободят меня, я им расскажу, что он делал со мной, я не виновата, что оказалась запертой в этом погребе!»
Он твердил мне, что меня бросили, что я умерла для них, а я все равно надеялась, день за днем. Я держалась — надо было держаться, у меня не было выбора. Каждый прошедший день был днем, вырванным у смерти.
Обработка, воздействие на меня, которые этот дурак придумывал, скрывали любое логическое рассуждение. Я была покинута, предположим. Но я хотела, тем не менее, им написать, им объяснить, что до сих пор я находилась под замком, не обвиняя их в этом. Я не знала, что они сделали плохого, за что меня подвергли такому наказанию, я не собиралась винить их в чем-то, потому что я и сама чувствовала себя виноватой. Прежде всего в том, что дала схватить себя, затем в том, что выносила этого ужасного типа. И в глубине души я все-таки не до конца верила в них. Я была последним ребенком, и у меня всегда было ощущение, что я мешаю другим, что я в доме не на своем месте. Что я все делаю хуже, чем другие. Поэтому мысль о том, что меня бросили, легко проникла в мое сознание. И тем не менее я была одержима тем, чтобы выжить, чтобы написать, чтобы потребовать в какой-то степени той любви, которой мне недоставало прежде. И себя я обвиняла в том, что не слушалась, что не была достаточно внимательной по отношению к другим, что не убиралась в доме, что была слишком независимой, что у меня был такой отвратительный характер… Что я не была достаточно милой… Значит, за это я и наказана. Иногда я восставала, считая, что они и пальцем не шевелят, чтобы вызволить меня отсюда. Но в то же время я всегда надеялась, особенно первые недели, что мои родители перевернут всю Бельгию, чтобы отыскать меня. Но через месяц я сказала себе: «Вот и все, они больше меня не ищут», потом сказала: «Или все-таки они меня ищут, но я об этом не знаю», затем сказала: «Они думают, что я умерла». Я терялась в своих мыслях. Я не знала, что думать о них, о себе, об этом типе, и я полностью растерялась. Когда он приходил за мной, чтобы покормить, у меня появлялось призрачное ощущение свободы. Изредка он оставлял меня томиться в своем углу. Это было нерегулярно. Я слышала шум наверху, и я сидела тихонько, представляя, что там, в комнате, кто-то из банды или сам шеф. И я чувствовала чуть ли не облегчение, когда слышала его ужасный голос из-за двери: «Это я».
Однажды, когда он ушел, я стала рыться в том мусоре, которым было завалено помещение, предшествующее моему пеналу. Я надеялась найти там что-нибудь, чтобы убить время. Но там был один хлам — корпус от компьютера, коробки, обрывки всего и ничего. Я не обнаружила ничего интересного.
Тогда мне опять пришла в голову идея написать домой. Он согласился — очевидно, ему это было все равно, ведь он эти письма никуда не отправлял. Мне кажется, я написала пять или шесть, но следователи потом обнаружили только три. Под его матрасом. Я себя спрашивала потом, что он собирался с ними делать, вклеить в альбом? Или посмеяться над моим беспомощным состоянием?
Согласно моему календарю, во второй раз я написала 9 июля. То письмо пропало. Не знаю, что он с ним сделал, во всяком случае, он его прочел и, видимо, был единственным, кто это письмо видел. Я все еще ждала ответа от моих родителей, ждала освобождения, и у меня в голове все перемешалось по поводу так называемого зла, которое мой отец причинил так называемому шефу. Иногда тот, которого в письмах я называла «человек, который стережет меня», делал намеки на то, что между отцом и шефом были какие-то денежные отношения. Порой он говорил: «Твой отец плохо поступил с шефом». Мои бесконечные вопросы, мои слезы вызывали с его стороны лишь угрозы, и разговор становился невозможен. «Заткнись! Прекрати плакать!»
Он сообщал мне новости. Я не могла предположить, что он просто пользуется моими детскими вопросами из письма, чтобы сообщить мне несколько фраз, которые мать якобы передала через посредника, которому поручалось передать мои послания «в ее собственные руки».
Я описывала как могла то, что он заставлял меня выносить, и моя мать отвечала, что я должна быть любезной с ним, уступать ему во всем, что он от меня требует, потому что если я буду его раздражать, то он отдаст меня кому-нибудь другому, который будет меня мучить. В двенадцать лет очень трудно понять подобные вещи. Но как я могла полюбить то, что он со мной вытворял? Как уступить ему, когда инстинктивно я могла его только отталкивать? Была также мысль о том, что мои родители покинули меня и «смирились с тем, что больше меня не увидят». В итоге я расплачивалась за «вину моего отца», и моя семья согласилась пожертвовать мною, вместо того чтобы заплатить три миллиона. И это ужасное промывание мозгов продолжалось более месяца. И оно подействовало до конца.
Я старалась замечать вокруг все больше и больше, чтобы понять, где именно я нахожусь.
В комнате-голгофе я попробовала посмотреть в щелку в оконной шторе. Я увидела железную дорогу, и то немногое, что я могла разглядеть, представляло не слишком-то радостную картину.
Ключи от двери в первой комнате возбуждали меня еще больше, потому что ему случалось оставлять их в замке. Это непреодолимое желание открыть, чтобы увидеть, узнать… очень раздражает, когда тебя где-то заперли и у тебя нет никаких внешних ориентиров. Где были дома банды? А где дом шефа? За нами? Вокруг нас? Куда шли эти поезда? Откуда они приходили?
Наверное, он хотел произвести на меня впечатление, демонстрируя свое оружие, или убедить меня, что он способен эффективно защитить меня. Однажды он вытащил пистолет из бельевой корзины, стоявшей на высоте трех метров на кухонном шкафу, в первой комнате дома, напротив входной двери. Во всяком случае, ему нечего было бояться, я бы его никогда не достала. Хотя мой отец и был жандармом, у меня были очень смутные понятия об этих вещах.
— И для чего он нужен, этот пистолет?
— Иногда сюда заходят странные люди, вот для чего.
Он, видимо, намекал на «кое-кого из банды», хотя я никогда не видела ни одной фигуры, ни одного лица. Если я находилась в этот момент во второй комнате, он тщательно закрывал смежную дверь и шел открывать входную, и, поскольку ставни были закрыты с моей стороны, я ничего не слышала и не видела. Да я и не пыталась узнать, потому что правила предписывали, чтобы я сидела как мышь, не шевелясь и не подавая голоса. Все, что приходило извне, то есть из этой пресловутой штаб-квартиры, созданной моим воображением, представляло смертельную опасность. Я успокаивала себя: «Хорошо, что у него есть оружие, чтобы защитить меня». Это была еще одна часть из сценария, которым он меня пичкал.
В тайнике я по-настоящему страдала клаустрофобией. Я чувствовала себя больной от стен этого ужасного желтого цвета, от этого разлагающегося поролона, мне было то слишком холодно, то слишком жарко в этом сыром погребе, у меня болели зубы. Я пожаловалась ему один раз, всего один раз, потому что он мне ответил: «Если у тебя болят зубы, я их вырву…»
У меня на два года позже менялись зубы. Некоторые молочные зубы еще только должны были выпасть, мне их вырывали, и теперь оставалось четыре, которые надо было удалить. Новые зубы росли, а у них не было места. Я чуть не кричала от зубной боли, и поскольку хлеб был всегда плесневелый, а консервы противные, я нажимала на «Ник-Нак», жесткое печенье, от которого у меня болели десны. Я чуть не плакала, так мне нужна была зубная щетка, но он давал мне ею пользоваться, только когда я поднималась на второй этаж. Это значит, когда он уезжал «в командировку», я вообще не могла чистить зубы. Также я не могла постирать свои трусики, эта возможность предоставлялась мне только наверху, в ванной комнате. Если я использовала воду из канистры, чтобы хотя бы их прополоскать, то у меня не хватало воды для питья. То же самое было и с умыванием лица: у меня не было ничего, ни мыла, ни туалетной рукавички, ни полотенца. Иногда я наливала немного питьевой воды в чашку, чтобы освежить лицо, я вытиралась простыней, которой был накрыт этот жалкий матрас, но все равно чувствовала себя все более и более грязной.
Я все время мечтала о домашней ванне, о хорошо пахнущем мыле и таком чистом и пушистом махровом полотенце… Я спрашивала себя порой, что бы подумали мои родители, если бы увидели меня в этом состоянии, если бы они только знали, как я страдала от этого отталкивающего первобытного мытья, которое меня отнюдь не делало чистой.
Но самое худшее было, когда этот маньяк уезжал, — это наличие гигиенического ведра. Это был кошмар. Я могла его вылить только тогда, когда он возвращался. Если он уезжал на шесть дней, то оно стояло рядом со мной все шесть дней. Я могла лишь в мыслях поносить его, даже если у меня и было желание стучать в стены. В его отсутствие тишина была почти абсолютной. На случай, если «кто-нибудь из банды» или сам шеф могут войти в дом. «Он сможет тебя услышать!»
В действительности мне достаточно было сильно закричать, чтобы меня кто-нибудь услышал. Дверь на лестницу, ведущую в подвал, была всегда закрыта. Но этого правила о соблюдении тишины, к сожалению, я придерживалась до самого конца, настолько я была пронизана страхом. Я полагаю, как и те, кто был здесь до меня.
Однажды, не знаю точно когда, чтобы занять время и забыть, что он придет за мной вечером, чтобы «оттягиваться», я снова решила перерыть весь тот хлам, главным образом потому, что он запретил мне это делать. Мне уже надоело переписывать фразы, осточертело играть в эту идиотскую игру, мне уже все надоело, и самое главное — я не выносила его самого. Я захотела сделать ему назло: «Ах, так ты не хочешь, чтобы я совала нос в твои вещи? Тогда я как раз это и сделаю!»
Я перекапывала все с осторожностью, чтобы он ничего не заметил. Там были части компьютера. Много картонных коробок, которые я оставила в сторонке, потому что они были наставлены друг на друга чуть не до потолка. Если бы я потянула за одну, остальные посыпались бы мне на голову. В этой клетушке было трудно поворачиваться, потому что балка, поддерживающая рельсы, по которым скользила двухсоткилограммовая дверь, ограничивала мои движения. Но рядом со мной находилась коробка из-под обуви, набитая разными бумагами. Я не проводила систематических раскопок, потому что боялась его внезапного прихода. Я случайно наткнулась на блокнот, о котором я совсем не подозревала, что он может иметь отношение к моему похищению. На нем было имя Мишель Мартен. Его жена, мать его двоих детей, но, главное, его сообщница. Но в тот момент, разумеется, это мне ничего не говорило.
Также я нашла три фотографии обнаженной девочки, плохого качества и снятые с низкой точки. Я тотчас же узнала себя: «Это же я!»
Да, это была я в его комнате. Лицо испуганное, опухшие от слез глаза, тело покрыто красными пятнами. Я была еще под воздействием препаратов, это было в первый или второй день, точно не помню.
Я хотела их порвать, но подумала, что, если он придет за ними и не найдет их, я рискую нарваться на большие неприятности. Я их только перепрятала в другое место, в надежде, что, если я когда-нибудь вырвусь из этого ада, я их найду и уничтожу. Мне было так жалко смотреть на себя там, меня едва можно было узнать.
В этой коробке из-под обуви были еще какие-то бумаги, ключи, футляры для ключей. Других фотографий не было. Ключами я не могла воспользоваться в своем тайнике. Я хорошо знала ключ от входной двери, я часто смотрела на него издали.
Я говорила себе, что здесь ничего нет, одни пустяки, которые не смогут скрасить мою жизнь в этой крысиной норе. Поднимаясь с пола, я заметила странную маленькую коробочку, спрятанную в рельсе, который позволял приподнимать дверь в тайник. Эти рельсы были в виде буквы U, и коробочка была поставлена как раз в том месте. Мне удалось ее вытащить. Она была новенькая, но пыльная, и в ней были пули от пистолета. Если судить по внешнему виду, все до единой были на месте. Я подумала, что они подходят к тому пистолету, который он показывал мне наверху. Я положила коробочку на место, уверенная, что, если пули будут здесь, он не сможет воспользоваться своим оружием. Это было глупо, наверняка у него в верхних комнатах были еще пули. Позднее я узнала, что во время обыска в его каморке был найден еще один пистолет. А если бы я сама его нашла, да еще коробка с пулями подходила бы к нему, хватило бы у меня смелости? Бах! И все кончено?
Я все положила на место до его прихода. И вот он пришел, и сказал своим странным голосом с акцентом, который меня раздражал: «Это я…»
Это был своеобразный ритуал, прежде чем он начинал снимать все, что стояло на стеллаже, чтобы приподнять тяжелую дверь и выпустить меня.
Наверху, в комнате-голгофе, было слышно, как проходят поезда, и это было ужасно. Раньше, когда я ночевала у своей бабушки, я тоже слышала железную дорогу, и она мне немного мешала, потому что я плохо засыпала, когда была маленькой. Но у меня была мягкая бабулина подушечка, которую я клала сверху на голову, и так засыпала. Но здесь было гораздо хуже; у меня было впечатление, что каждый поезд проезжает по крыше дома, и они ходили часто. Я их не считала. Через окно мне было их не видно, но на слух я определяла, что их проходило десять, а то и пятнадцать за день, и я уже не могла больше их выносить. Когда я находилась в тайнике, то почти не слышала их, бетонные стены заглушали этот лязг. Но наверху… это был кошмар. Возможно, из-за этого я ненавижу поезда, хотя я и не вспоминаю об этой комнате, но это подсознательно. Даже издалека я хорошо различаю идущий поезд. К сожалению, я вынуждена сейчас каждый день ездить на работу именно в поезде, утром и вечером, из Турне в Брюссель и обратно, и я ненавижу эту челночную жизнь. Надеюсь, что я не погибну во время крушения поезда, иначе на последнем издыхании я прохриплю, что поезд все-таки убил меня!
Я на многое обращала внимание с самого начала. Я накинулась на свои школьные учебники, я писала, я рисовала, но боялась, что слишком быстро прочту то, что у меня было. Я также слушала музыку, но часто она слишком напоминала мне о моей прежней жизни, и я начинала плакать. Временами я совсем ничего не делала; я задавала себе вопросы, потому что никак не могла разрешить для себя это противоречие: «Он выдает себя за моего спасителя, но причиняет мне зло». И я мучилась одна в этом крошечном пенале, это был настоящий кошмар, я даже не могла смотреться в зеркало, говорить сама с собой. Я постоянно боялась, что потеряю ориентиры во времени. Если он тащил меня на второй этаж и я видела дневной свет, то, спускаясь в подвал, я немедленно выверяла время суток в своем календаре. Я заранее отмечала в календаре — крестик означал, что день прошел, — если он не приходил за мной. Я переставляла свое ведро, я усаживалась на корточки на свой матрас, чтобы писать, крошечная дощечка, прикрепленная к стене, не могла служить мне приспособлением для письма. Я поворачивалась и так и сяк, но повсюду были стены. Тогда я еще цеплялась за хорошее, если так можно выразиться. Когда он кончал «оттягиваться» со мной и оставлял меня в покое, он позволял мне посмотреть телевизор в течение двух часов, и я была очень довольна, несмотря на то что этот подлец лежал, прижавшись ко мне, и даже если программа была выбрана им и была дурацкой, все равно я могла видеть какие-то картинки, которые связывали меня с жизнью внешнего мира. Иногда он давал мне стаканчик десертного крема или три конфетки. У меня в еде было так мало вкусного, что, даже если я заплатила заранее за это обязательной мерзостью и отнюдь не чувствовала себя комфортно, допуская его до себя, я жадно съедала этот маленький стаканчик деликатеса. Я словно «отключала» поскорее предыдущий грязный эпизод и говорила себе: «Давай! Ешь десерт, грызи конфеты, смотри телевизор!»
Я была способна на это сопротивление, в то время как малейшее изменение повергало меня в панику. Однажды он сел за столом слева, вместо того чтобы сесть справа, и вопреки всякой логике меня это потрясло.
Я была очень обеспокоена в тот день, когда он решил, что мы должны быстро поесть в другой комнате.
«Почему? Что случилось?»
Но ему было наплевать, у этого мерзавца были свои планы, была собственная жизнь. Он мог выходить и гулять, ездить на своем фургоне-развалюхе, дышать свежим воздухом, в то время как я сидела взаперти в этом гнусном подвале.
В тайнике было полно мелких коричневых насекомых, которые перелетали и которых я с отвращением давила. Я ужасно боюсь любых насекомых. Я была покрыта красными пятнами и чесалась без конца. То ли они меня кусали, то ли это было на нервной почве, я не знаю. Сначала я видела их лишь время от времени, двух или трех. Я убивала их своим башмаком. А потом их развелись полчища.
Я сама жила как животное, и на этот раз я и была среди животных. Он пришел вниз обрызгать подвал инсектицидом, и в течение двух дней я не могла там спать, иначе я рисковала задохнуться. Я оставалась наверху.
Однажды я потребовала у него кнопку или что-нибудь острое. У меня были проколоты уши, но 28 мая у меня был бассейн в колледже и я не надела сережки. Я не хотела, чтобы дырочки заросли. В тот раз он отказал. Я нашла скрепку, разогнула ее и каждый день просовывала в дырочки в ушах, потом аккуратно клала скрепку на полочку. Я пыталась как-то организовать свою жалкую жизнь, как дома. Этот тип жил в помойке, его дом был грязным, он содержал меня как скотину в этом тайнике, который был самым грязным местом во всем доме, и мне были необходимы какие-то маленькие ритуалы, чтобы держать удар. Мне кажется, я отчаянно пыталась отыскать логику в этой безумной истории, начиная даже с мелочей.
Он пил кофе, а я не имела на это право, но я требовала до тех пор, пока он не решил дать мне маленький кипятильник с фильтром для кофе.
Мне было холодно, я опять потребовала небольшой обогреватель. Я надоедала ему при каждом удобном случае. И я держала удар, сама не знаю как. Может быть, с его точки зрения, я была жесткой, он даже, кажется, говорил «занудной», но от отчаяния я постоянно находилась в слезах. Однажды я заметила, что мои слезы почти доставляют ему удовольствие, и я решила больше при нем никогда не плакать. И в конце я уже сама требовала десерт, конфеты, фрукты, если он сам мне их не давал. Я не выносила, если он решал дать мне какую-то добавку к рациону не завтра, а в какой-то другой день.
Я боролась как могла, становясь все более агрессивной и стараясь забыть о той смертельной угрозе, что нависла у меня над головой. Но она все равно меня догоняла, что бы я ни делала, повергая в грязь и слезы.
В течение двух с половиной месяцев на мне были одни и те же трусики. Я их стирала, когда имела возможность, в раковине в ванной, хотя и знала, к сожалению, что они будут сохнуть два дня, а у меня нет других. Уже в конце первой недели я чувствовала себя грязной, я требовала свою одежду; он посылал меня к черту. Но спустя три недели или месяц — совершенно не представляю, когда это случилось, — я попросила постирать свое белье. И вот тогда он ответил: «Хорошо, я тебе постираю…»
Я выторговала еще одну уступку.
Его королевским подарком были не принадлежавшие мне шорты и маечка, которые он дал мне вместо моих вещей. Я спрашивала себя о нем самом, теперь таких вопросов было еще больше. Он достал эти мальчишечьи вещи из огромного четырехдверного платяного шкафа, набитого женской и детской одеждой. В этой комнате даже были плюшевые мишки, а внизу стояла детская кроватка, в то время как он утверждал, что у него нет ни жены, ни детей. И он мне вдалбливал, что теперь я его жена?
Я говорила про себя: «Кроватка, это вы в нее играете? Плюшевые мишки, это ваши? А одежда, она тоже ваша?»
Я всегда называла его на «вы», не только чтобы соблюдать дистанцию, но также потому, что надеялась, если я буду с ним вежливой, то и он будет со мной таким же… Он был враль. В глубине души мне было плевать на него, на его камин, которым он так гордился, и он верил мне, болван. Он выдавал себя за умного, хвалился, что все умеет делать, но на самом деле был ничтожеством и грязью. Если в самом деле у него были дети, то мне жаль, что им приходилось жить с ним.
Однажды он объявил, что уезжает в командировку на несколько дней. Прощайте, обеды наверху, мерзкие гадости, комната-голгофа — меня ждут несколько дней покоя. Но здравствуйте, печенье «Ник-Нак», гигиеническое ведро и банки дрянных консервов. Я отметила его отъезд в календаре: «Уехал». Когда он возвращался, я писала одну букву «В». Кажется, он уехал на пять дней.
Вдруг я оказалась в кромешной тьме! Не было света, не было вентилятора, не было обогревателя. Я была в полной темноте, как в могиле. Меня охватила паника. Я перевернула все вверх дном. Я пробовала вкручивать и выкручивать лампочки, выключатель не работал. Я больше не слышала шума вентилятора. Очевидно, произошла какая-то поломка на линии, и я задыхалась без воздуха, а главное, меня душил страх. Он предупреждал, чтобы я не шумела в своем тайнике, ведь кто угодно мог войти в дом и меня услышать. Но в тот момент мне было все равно. Я принялась звать его, но, вероятно, он уже ушел из дома.
«Я в темноте, мне плохо, я ничего не вижу, я обо все стукаюсь, мне не хватает воздуха!»
Никакого ответа. Я заорала еще сильнее: «Здесь нет света! Нет электричества! Спуститесь сюда!»
Видя, что никто не приходит, я немного успокоилась. К счастью, свет скоро дали, иначе я бы просто сошла с ума, проведя несколько часов в кромешной тьме и без воздуха. Но в этот раз я разозлилась, мне так осточертела эта крысиная нора. И я сказала себе: «Я убегу!»
Я придумала, что делать, но я не была слишком крепкой для этого. Я села спиной к двухсоткилограммовой двери, упираясь ногами в штабель коробок и в этот лежащий на полу хлам, я толкала дверь, чтобы привести в действие систему рельсов над моей головой. Я упиралась спиной изо всех сил моих тридцати трех килограммов, максимально изогнув тело. Мне удалось приоткрыть дверь на несколько сантиметров, но я уже была без сил, и мне надо было передохнуть. Мне не хватало упора, картонные коробки были неустойчивы, когда я в них упиралась ногами, нужна была более прочная опора.
Я выпила воды и принялась снова за свою работу. В том же положении я опять стала толкать дверь, чтобы подвинуть еще эти двести кило бетона. И вдруг вся эта конструкция ломается. Там было два рельса с подшипниками, по которым дверь скользила, и железная балка, служившая противовесом, укрепленная снизу двери. Вот она-то и упала. И я не могла поставить ее на место, потому что у меня не хватало сил. Дверь в тайник так и осталась приоткрытой. Лишь пять минут у меня была надежда. Но я не могла ни закрыть ее, ни открыть пошире. И внизу я не могла пролезть, потому что щель была всего несколько сантиметров…
Снаружи можно было схватиться, чтобы манипулировать дверью, он брался за железный стеллаж, но изнутри был только бетон. Я не могла поставить дверь на место, а значит, не могла сказать, что я ее не трогала! Поэтому я затаилась в своем пенале, среди желтых стен, на своем матрасе, и пыталась читать, опять взялась за свои учебники, чтобы выглядеть «маленькой послушной девочкой, которая не сделала ничего плохого». Я не могла найти аргументов, оправдывающих мою попытку. Но я старалась заранее настроить себя в ожидании наказания, жестокости которого я не представляла. Я думала: «Он убьет меня».
Вдруг я услышала шум на лестнице. Я подумала: «Ну все, сейчас оторвет мне голову». Я спряталась под одеяло, как я всегда должна была делать в подобных случаях, ожидая, пока он не скажет «это я». Обычно ему полагалось открыть дверь, и только тогда я могла вылезти из-под одеяла, ободренная присутствием моего сторожа-спасителя. Как он орал! Он обзывал меня всеми словами!
«Ты в самом деле ничего не соображаешь! А если бы шеф пришел и увидел, что тут открыто! Ты знаешь, что бы он с тобой сделал! А если бы ты вышла из дома, он бы убил тебя! Ему ничего не стоит убить человека! Но прежде он бы с тобой такое вытворял, что ты и представить не можешь!»
Я ожидала, что он задаст мне трепку, что применит какое-то наказание. Но он только засыпал меня угрозами смерти и разных садомазохистских пыток, о которых я, в силу своего возраста, не имела ни малейшего представления. Все равно это было ужасно.
Он не бил меня, он этого никогда не делал. Он только замахивался, словно собирался меня ударить: я видела жестокость в его глазах и все его лицо пылало гневом. Но мне и этого было достаточно, и я умолкала или смирялась. У него была более сильная власть, чем побои, он вбил мне в голову страх смерти.
Он починил механизм потайной двери, и я больше никогда к ней не прикасалась. Этот тип умел властвовать над рассудком ребенка моего возраста. Я чувствовала себя еще более покинутой и более отчаявшейся. Я вполне понимала все безумие моей попытки. Если бы мне удалось, предположим, что я также смогла бы открыть дверь наверху лестницы, что смогла бы открыть входную дверь, я попала бы в самое логово штаб-квартиры, в руки садиста, сгорающего от нетерпения попользоваться мною, перед тем как убить меня, например выстрелив мне в голову… Я все могла представить, он посеял в моей голове достаточно ужасных подробностей, чтобы я была уверена в определенном конце. Не считая всяких репрессий, которые бы я вызвала на свою семью.
Ощущение вины — это оружие такое же эффективное, как и нацеленный револьвер.
Я думаю, что этот монстр в конце концов хотел лишь одного: утолять свои гнусные желания с детьми, которые были живы то время, пока ему нравились и полностью от него зависели, что он насиловал женщин многие годы, был за это осужден и что он теперь отыгрывался на девочках, полагая, что никогда не будет за это пойман! Я прошла совсем рядом со смертью. И это чувство въелось в меня навсегда.
У меня никогда не появлялось желания убить себя. Прежде всего, у меня не было этой возможности, а главное, я думаю, это не соответствует моему темпераменту! К счастью для меня, я была, даже не сознавая этого, «живой». Надежда всегда теплилась во мне, она не имела имени, не имела никаких ощутимых или логических признаков. Она была очень хрупкой, но она существовала в этой кошмарной повседневности. В моих бесчисленных требованиях, чтобы улучшить «удобства» в моей клетке. Однажды я заметила ему, что дома я всегда спала с плюшевым медведем. Он дал мне старую игрушку, с вытертым мехом, похожую то ли на мишку, то ли на собачку. И эта игрушка была копией хозяина этого дома: такой же жалкой.
Однажды я выберусь из этого ада. Я цеплялась за эту мысль днем после ночи, потому что слишком часто мне случалось сдавать из-за чрезмерного напряжения, по мере того как время шло.