Россия погрузилась в траур: 17 октября 1740 года скончалась императрица Анна Иоанновна.
Для большинства жителей Петербурга кончина государыни явилась событием совсем неожиданным, так как болезнь Анны Иоанновны тщательно скрывали. Зачем это делалось — было неизвестно, и, кажется, единственным объяснением этому служило просто-напросто суеверие — боязнь излишней огласки и того, что могут сглазить больную. Высокопоставленные лица, имевшие доступ ко двору, и послы иностранных держав, наведывавшиеся во дворец, чтобы узнать о здоровье императрицы, получали неопределенные ответы, а то и вовсе их не получали; так, одному из послов вместо разговора об императрице предложили сыграть в карты.
В самый день 17 октября спешно были разосланы скороходы и курьеры с известием, что государыне плохо, и все, кто только мог, явились во дворец.
Любимец императрицы, герцог Эрнст Иоганн Бирон остался с ней незадолго до ее кончины, выпроводив из спальни всех, кроме графа Остермана, у которого в кармане был заготовлен проект духовного завещания Анны Иоанновны. Этот проект прочитали умирающей. Главными пунктами его были: передача престола малолетнему Иоанну Антоновичу и назначение впредь до его совершеннолетия регентом Российской империи герцога Курляндского Бирона.
Когда Остерман прочел этот пункт, умирающая императрица поглядела на своего любимца и спросила его:
— Надо ли тебе это, Эрнст?
Он опустился на колени у ее изголовья и стал, всхлипывая, говорить о том, что как же иначе ему, осиротевшему, без нее, что власть может остаться за ним только в том случае, если ее укрепит государыня своей державной волей.
Она взяла из рук Остермана перо, с трудом подписала завещание и, вздохнув, сказала Бирону:
— Мне жаль тебя, герцог!
Смерть государыни и назначение регентом, то есть в сущности, полновластным хозяином России, герцога Бирона, произвели во всей России, а в Петербурге особенно, двоякого рода впечатление.
Одни — это были немцы — не скрывали своей победы и торжества и открыто радовались упрочению своего полновластия; они, конечно, понимали, что если им было хорошо на Руси при жизни императрицы, когда немец Бирон управлял ее именем, то теперь, когда он станет творить свою волю от своего имени, им, его соотечественникам, будет полная лафа.
Другие — русские — грустили, а то и вовсе убивались, вздыхали и крестились.
Среди русских, в особенности при дворе, были, к сожалению, такие, которые старались подделаться к немцам ради устройства своих собственных дел и ради собственной выгоды; но в широких слоях русской массы, кажущейся как будто равнодушной, но на самом деле весьма чуткой, когда это нужно, началось брожение.
Правда, недавняя ужасная судьба Волынского, казненного всенародно на площади за то, что он посмел выступить против Бирона, страх перед беспощадным «словом и делом», беспрестанно раздававшимся повсюду, и рассказы о пытках сдерживали многих, но вместе с тем были и такие головы, что им именно и хотелось идти на риск, пострадать, если это нужно, потому что так жить, под гнетом иностранцев у себя на родине, казалось им невозможным.
Молодой Василий Гремин особенно остро чувствовал доходящую до обиды тоску по поводу случившегося. Уже второй день после того, как новость разнеслась по Петербургу, он никуда не выходил, довольствуясь теми сведениями, которые он читал в «Санкт-Петербургских ведомостях» и узнавал от старого дворецкого Григория. В подробности Гремин не вдавался, да ему и не нужно было их, ибо главное, то есть установление регентства немца Бирона, поглощало в себе все.
Неодетый, неумытый, непричесанный, Гремин слонялся по комнатам своего дома, не находя себе места, и лучше всего ему было, когда он подходил к окну и, прижавшись лбом к холодному стеклу, напряженно всматривался в туманные петербургские октябрьские сумерки, окутывавшие деревья сада, изредка оживляемые налетавшим осенним ветром.
Почти уже оголенные ветви как-то беспорядочно-суетливо перекачивались одна к другой, рябили в глазах, и эти беспорядочно двигающиеся ветки, казалось, единственно совпадали с его мыслями, и ощущаемый холод вполне соответствовал его душевному холоду.
«Добро бы, — думал он, — нас немцы завоевали — пришли, побили и стали у нас господами, обратив нас в рабство, как некогда это сделали татары! А ведь тут простой конюх, грубый немец завладел русской властью, и мы перед ним опустили и руки и голову!.. И неужели так тому и быть?! Нет, невозможно это!»
Гремин круто повернулся от окна: ему захотелось поскорее, сейчас, сию минуту что-нибудь сделать, и он задвигался, заметался.
Он перешел в другую комнату — столовую, выходившую окнами на улицу.
По улице двигались люди и проезжали экипажи, но Гремину казалось, что все они, эти люди, спешат, торопятся по своим делам, и никому из них нет нужды до того, что Россия покорена временщиком и что они все и он, Гремин, должны служить этому временщику, его прихотям, его власти, забыв не только о себе, но и о России.
Когда Гремин видел людей даже издали, он ощутительнее чувствовал свое одиночество, он думал, что так, как он, чувствует он один и не найдет больше никого, с кем он мог бы поделиться своей тоской.
В самом деле, он был одинок в этом широко раскинувшемся, так недавно основанном еще городе. Его отец, Гавриил Мартынович Гремин, был одним из молодых людей, которых Петр Великий посылал на выучку за границу. Времени он за границей даром не потратил, вернулся в Россию и, как ярый поборник идей великого царя, всю свою жизнь отдал на устройство Петербурга. Старик Гавриил Гремин, в свою очередь, посылал сына Василия за границу, и, побывав в Германии, Василий узнал, каковы немцы у себя дома, каковы там порядки, и убедился, что хотя там, конечно, много хорошего, но и в России не так уж все и дурно, а родной обычай все-таки лучше иноземного. Как ни пытался старый Гремин переделать сына на свой лад, того все тянуло на щи да на квас, а от пива да кнастера он нос воротил.
Вся родня Гремина жила в Москве и внутри России. Своей матери Василий не помнил, так что, когда умер отец, он остался в Петербурге бобылем и собирался было ехать в Москву, которой он совершенно не знал, но которую любил и чувствовал…
В это время как раз скончалась императрица, а Россия была отдана во власть герцога Бирона.
Гремин прошелся по столовой и, несмотря на то что ему хотелось двигаться и ходить, сделал обратное: сел у стола, положил руки и опустил на них свою голову.
Долго или нет просидел он так, он не знал. Он не спал уже вторые сутки и помнил, что ему случалось в это длившееся словно томящая старость время забываться где попало. Так и теперь: он не то забылся, не то вовсе заснул. Но вдруг его словно ударило что: он поднял голову и увидал, что по другую сторону стола, прямо против него, стоит высокого роста человек и смотрит на него своими большими, выпуклыми черными глазами. Когда Гремин глянул на него, незнакомец выждал несколько секунд, как бы для того, чтобы лучше он заметил его лицо, а затем положил на стол сафьяновый футляр, повернулся и вышел из комнаты.
А Василий был так поражен, что не смог сразу опомниться, и когда встал и кинулся за незнакомцем, того уже и след давным-давно простыл.
Оказалось, что никто из домашних не заметил прихода незнакомца. Правда, в прихожей как раз никого не было, но и на дворе, и у ворот, хотя там сидели люди, никого не было видно из чужих.
Произошло нечто поразительное и как бы сверхъестественное, и, если бы не оставшийся на столе футляр, Гремин голову отдал бы на отсечение, что просто человек с черными глазами ему во сне пригрезился.
Футляр, оставленный на столе, был небольшой, красного сафьяна, с бронзовыми золочеными уголками и невысокий — такой, какой легко спрятать в кармане.
Гремин открыл его не без страха, и этот страх был настолько велик, что если бы не крайнее любопытство, то Василий и не прикоснулся бы к нему, к этой столь неожиданно попавшей к нему вещице.
Внутри футляра лежала небольшая коробочка, квадратная, вроде табакерки, золотая, с выгравированными на крышке фигурными литерами, чрезвычайно изящной работы.
Гремин долго разглядывал в нерешительности открыть ее или нет. Наконец он приподнял крышку и, заглянув под нее, увидел в золотой коробочке густо-зеленый порошок; но это был не табак, потому что он ничем не пах; вернее, по виду это был молотый, словно измельченный в пыль металл.
Вдруг Гремин закрыл коробочку, захлопнул футляр и кинул его на стол. Ему пришло в голову, уж не опасное ли какое-нибудь зелье тут, а может быть, яд, и он позвал Григория, чтобы посоветоваться с ним.
Старый дворецкий, не только бывавший с отцом Василия за границей и подолгу живавший там, но и научившийся говорить по-немецки, никогда и ничему не удивлялся и неизменно хранил такое величавое спокойствие, что во дворе его считали чуть ли не колдуном, который знает и умеет больше других. Он вошел и, едва взглянув на футляр, кивнул головой и улыбнулся, словно этот футляр был знаком ему. По-видимому, это так и было на самом деле, потому что, не раскрывая его, Григорий сказал:
— Тут должна быть маленькая золотая табакерка с зеленым порошком.
— Вот именно с зеленым порошком! — подхватил Гремин. — А ты, значит, видал этот футляр и раньше?
Старик Григорий задумался и стал глядеть мимо молодого барина.
— Видел, — наконец произнес он.
— У моего покойного батюшки?
Григорий отрицательно покачал головой.
— У другого кого-нибудь?
— Да, у другого.
— Здесь или за границей?
— За границей.
— Что ж тут такое, и кому принадлежит футляр с коробочкой?
— Теперь он принадлежит вам, если вам его принесли и отдали. А больше ничего я вам не могу и не смею говорить!
— Ну а если я тебе прикажу?
— Воля ваша, господская, а только я имею приказание от вашего батюшки, Гавриила Мартыновича, и ослушаться этого приказания даже по вашему приказанию не осмелюсь.
— Как? Покойный батюшка запретил тебе говорить мне об этом футляре? Значит, он знал, что мне его принесут?
— Несомненно знал!
— Значит, тебе известен и тот, кто принес сюда эту вещь, этот человек с черными глазами?
— Известен, но только говорить мне об этом тоже запрещено.
— Тьфу ты! — рассердился Гремин. — Все запрещено да запрещено!.. Убирайся тогда со своим футляром… возьми и убери его!.. Я и глядеть на него не хочу!..
— А я посоветовал бы вам, Василий Гавриилович, спрятать это, как драгоценность! Может, придет время, когда вы обрадуетесь, что этот зеленый порошок именно у вас хранится.
— А я могу быть уверен, что это не яд и что это не какое-нибудь проклятое зелье, примерно предмет для волхвования?
— Нет, батюшка, Василий Гавриилович! — ответил Григорий, — никакого тут предмета для волхвования нет и вредоносного яда тоже; хоть к лампадке образа кладите, греха не будет. А сохраните вы этот порошок как последний дар родителя вашего и помяните лишний раз в молитве о его душе.
— Так что же, по-твоему, мне хранить, самому не зная что, и даже без надежды узнать когда-нибудь?
— Придет время, узнаете!
— Не могу ли я, по крайней мере, сам предпринять что-нибудь, чтобы раскрыть эту тайну?
Григорий опять загадочно и двусмысленно улыбнулся, опять покачал головой и со своим невозмутимым равнодушием проговорил:
— Конечно, батюшка, можете; я связан приказанием покойника, а вам запрета не положено. Только об одном прошу: обещайте мне, что, если розыск чинить станете, не назовете меня и не скажете, что я что-нибудь знаю, потому что уж если я вам ничего сказать не могу, то пред всяким другим, хотя бы перед самим герцогом Бироном, наотрез отрекусь, будь то даже на дыбе!
— Ах, не напоминай ты мне про этого Бирона! — воскликнул Гремин и снова заходил по комнате. — Как вспомню только, что Россия отдана ему в полное владение, так кулаки сжимаются, и, кажется, так бы на стену и полез!
— Да! — вздохнул Григорий, — не пожалела нас матушка-императрица покойная!.. И последние ее слова были к этому герцогу, люди говорили: «Мне жаль, дескать, тебя, герцог!»
— Расстаться ей с ним жалко было… взяла бы его с собой!
— Ну нет, Василий Гавриилович, так не говорите!. Потому, не нам знать: пути Господни неисповедимы!.. Видно, так и должно быть по грехам нашим!.. Испытание нам посылается свыше!..
— Ну хорошо! Если мы нагрешили тут, в Петербурге, так за что же вся Россия должна терпеть?
— Значит, всей землей мы грешили; Господь потому испытует Россию, что любит ее! Сказано, когда мир не познал Бога в премудрости Божьей, в юродстве проповеди дал Господь спасение. Видно, нужно, чтобы народ почувствовал.
Гремин сделал усилие, стараясь понять слова Григория, но ничего не понял в них и только смутно почувствовал их правоту, и то больше благодаря уверенному, не допускающему возражения тону, которым говорил Григорий.
— А вот и я, — сказал Митька Жемчугов, вваливаясь к Гремину и отряхивая свою треугольную шляпу, с которой лилась вода. — Ишь, какой дождик!.. То есть, если бы не ты посылал за мной, ни за что, кажется, на улицу не вышел бы!
Да уж одно слово — Петербург, — проговорил по-прежнему сидевший у себя дома в шлафроке Гремин. — Разве тут может что быть в порядке? Вчера мороз, а нынче дождик!
— Ливень, братец!
— Басурманская страна, да и только!
— Ну а ты, вижу я, сидишь нечесаный и небритый, свинья свиньей. Что случилось? Зачем ты посылал за мной?
Гремин, получив невероятно-неожиданным способом сафьяновый футляр с таинственной табакеркой и не добившись ничего от Григория, послал за Жемчуговым потому, что за Митькой уже давно установилась такая слава, что если он захочет, то докопается до какой угодно самой сокровенной тайны. И сноровка, и нюх у него были совершенно замечательные на этот счет.
— Да вот, братец, тут дело у меня стряслось такое, — начал было пояснять Гремин.
— Но чего же ты свиньей сидишь? — перебил его Митька, видимо не очень торопясь выслушать его рассказ о «деле».
— Ах, да я сам не свой хожу! — ответил тот, махнув рукой. — Разве можно быть хладнокровным…
— А что так?
— Да как же, братец!.. Русский я или нет?
— Думаю, что русский!
— Ну так каково мне, если стал над нами Бирон!
— Он назначен регентом волей государыни!
— Мертвой! Она мертва уже, а мы ведь живые люди. Я рабом герцога Курляндского не хочу быть. Говорят, что перед смертью государыня сказала ему, что ей жалко его.
— Сказала!
— Ну вот, я и говорю, что жаль, что она его с собой не забрала!
— Слышь, Василий! — перебил его Жемчугов, — ты зря не болтай о том, чего не знаешь или понять не можешь!
— Да что тут такого понимать?..
— А вот что сказала государыня. Покойная императрица Анна Иоанновна была большого ума человек: может, при ней и управлял всем тот же Бирон, но властвовала она сама. В крепкой руке держала она скипетр. И что же, разве Российскому государству был какой-либо ущерб при ней? Нет, наша держава возвеличилась в Европе. И войны мы вели победоносные, и Россия расширила свои владения. Но не в том тут суть… А сказала эти слова государыня перед смертью Бирону потому, что он просил назначить его регентом…
— Ну?
— Ну вот тут-то, подписывая по просьбе герцога завещание с назначением его регентом, и сказала она, что ей его жаль, потому что понимала и знала, что подписывает ему приговор.
— Приговор?
— А ты думаешь как? Неужели ты полагаешь, что герцогу Курляндскому, бедному немцу, долго усидеть на правлении одному в России? Держался он, пока угодно было государыне держать его, ну а полез сам, тут ему и голову сломить…
— Постой, — стал спрашивать Гремин, — как же это так? Ведь теперь Бирон — регент, верховный правитель; кто же теперь сможет против него?
— А как ты думаешь — одни мы с тобой, что ли, которые чувствуют обиду, что чужой немец сел над нами? — серьезно заговорил Митька. — Ведь если ты чувствуешь это, то почему? Потому что ты — русский!
— Ну да, потому что я — русский.
— Так ведь, значит, каждый русский, в свою очередь, то же самое чувствует.
— Да кто посмеет заговорить об этом? Ведь «слово и дело» сейчас же закричат, и язык выдернут, и на дыбу поднимут… Ведь если мы с тобой говорим так, то только потому, что знаем хорошо друг друга, уверены, что друг друга не выдадим.
— Ну вот, может быть, нам и суждено с тобой свалить герцога…
— Нам с тобой?
— Ты слыхал сказку про великана? — пояснил Митька. — Прошел он громадные горы, добрался до самой вершины самой высокой горы; но тут попался ему под ноги маленький камушек: подвернулась нога у великана на том маленьком камушке, и полетел он со своей высоты. Говорили потом, что великан сам упал, а камушка никто не заметил, и о нем не говорили уже.
— И ты думаешь, это будет возможно?
— А вот увидим.
— Я душу отдам, всего самого себя! — восторженно проговорил Гремин.
— Нужно будет — потребую; помни, Василий! — проговорил Митька и, меняя тон, добавил: — Ну а в чем же состоит твое дело?
Митька Жемчугов внимательно выслушал рассказ Гремина о том, как неизвестный человек с черными глазами принес ему футляр с табакеркой, содержавшей в себе таинственный зеленый порошок, и как затем этот неизвестный исчез.
Когда Гремин закончил говорить, Митька покачал головой, выпятил губы и произнес в задумчивости:
— Дело, брат, сложное, но занятное. Слыхал я и прежде про эти самые обстоятельства, но никогда не удавалось мне дойти до их сути!
— Постой, — стал спрашивать Гремин, — о каких обстоятельствах и о какой сути ты говоришь?
— Да вот об этой самой порошочной.
— Ты знаешь, какой это порошок?
— Знать-то еще не знаю наверное, но догадываюсь. Твой отец был знаком с графом Брюсом?
— Да, был.
— Имел с ним сношения?
— И очень тесные.
— Ну вот, то-то и оно!
— Ты думаешь, что этот порошок имеет какое-нибудь отношение к графу Брюсу?
— Я, брат, никогда ничего не думаю, а или знаю что-нибудь, или не знаю. Думают же умные люди да индейские петухи; куда же нам с нашим рылом да в калашный ряд!
— Ну хорошо. Что ж теперь ты знаешь тут, а чего не знаешь?
— Знаю я, брат, что граф Брюс занимался алхимией и всякими такими науками, знаю, что в каких-то старинных книгах написано, что при «великом делании»…
— Это что ж такое: «великое делание»?
— Приготовление философского камня и золота. Так вот при великом делании в атонаре, то есть в сосуде, где на огне происходит приготовление, получается зеленый порошок.
— Такой, как у меня в табакерке?
— Этого не знаю, потому что никогда философского камня не приготовлял, золота не делал и зеленого порошка не видел. Вот и все, что мне известно, но утверждать, что у тебя в табакерке именно алхимический зеленый порошок, я опять-таки не могу. Может быть, это что-нибудь другое.
— Уж не знаю тоже, — сказал совсем равнодушно Гремин, — я никогда не видел, чтобы отец занимался алхимией.
— Ну да! Так тебе алхимик и будет говорить о своих делах непосвященным!
— Так отчего же отец не посвятил в них меня? Правда, я никогда не имел вкуса к подобным вещам…
— Ну вот видишь!.. Эх, посмотрю я на тебя, Василий, — проговорил Митька, оглядывая пухлую, белотелую фигуру приятеля, — совсем не по Петербургу ты человек. Тебе бы не здесь, в чухонском болоте, киснуть, а туда, в глубь земли отправиться на пашню да хлеб родить.
— Да вот я то же говорю, — заметно оживляясь, подхватил Гремин: — лишь бы к мужику поближе. Я всю жизнь об этом самом говорю, да отец меня не пускал.
— Удивляюсь, как ты с такой жизни не спился! Много вот таких, как ты, погибло тут, в Петербурге, волей царя Петра Алексеевича. Впрочем, он говаривал: «Лес рубят — щепки летят!»
— Нет, брат, не то. «Лес рубят — пеньки остаются», — вот что ты скажи. Мне на родную землю хочется, чтобы силы снова набрать от нее.
— Так за чем же дело стало? Ведь ты теперь, со смертью родителя, стал свободен и полный хозяин своей персоны, и времени, и поместий, и денег… Соберись! Дом можешь продать; у тебя его любой немец купит за хорошие деньги. В деревне у тебя, почитай, целы еще дедовские хоромы с теремами и со светелками.
— Целы, Митька, целы! — с восторгом произнес Гремин.
— Ну так за чем же дело стало? Собирайся, отправляйся туда, и — конец!
— Я и то подумываю, серьезно подумываю. И уехал бы непременно, если бы не беда, случившаяся с Россией. Ведь подумай: если все русские люди уедут из этого Санкт-Петербурга да здесь одни немцы с Бироном так-таки останутся да начнут над Русью измываться, так ведь они ее, матушку, уложат в лоск, против веры пойдут… Неужели допускать до этого?
Митька смотрел на Гремина, улыбаясь серьезной улыбкой человека, не обманувшегося в своих ожиданиях и с удивлением сознающего, что его расчеты полностью оправдываются на деле.
— Ну а ты разве сможешь помешать чему-либо, если останешься здесь? — спросил он.
Гремин отрицательно покачал головой и глубоко вздохнул.
— Нет, я себя героем не считаю и подвиги совершать не мне, но, оставаясь в Петербурге, я знаю, что буду живым укором здешним немцам как русский человек: посмотрят они на меня и пристыдятся. А ежели мне за русскую землю пострадать придется, так что же об этом говорить? За счастье сочту такой конец для себя.
— Это ты правильно рассудил, — одобрил Митька. — Ну а если ты вдруг в какую ни на есть немецкую мамзель влюбишься? Тогда что будет?
— Это я-то?
— Да, ты-то.
Гремин расхохотался — таким несуразным ему показалось предположение Жемчугова — и воскликнул:
— Нет, брат, теперь не до таких дел! Когда же теперь об амурах думать? Теперь надо о родной земле стараться и ради нее все остальное забыть. Мне ничего на ум прийти не может теперь, кроме нашего общего горя.
— Да ты, брат, совсем хороший парень, — воскликнул Митька, — молодец, право слово, молодец!.. Так оно и следует. Ну а как ты думаешь поступать с тем, кто уже имел зазнобу? Вот хотя бы взять сожителя моего Ваньку Соболева?
— Иван Иванович, у которого ты проживаешь? Что ж он?
— Да женится на днях, своим домом обзавестись желает. Такие у него обстоятельства подошли. Тут длинная история, и когда-нибудь ты о ней узнаешь. Пока же скажу — он свое счастье нашел!
— Ну а ты как же? — спросил Гремин.
— Как я?
— Ну да! Ведь если Соболев женится, так тебе у женатого человека оставаться на холостой ноге не приходится… Ты куда же денешься?
Жемчугов молчал. По-видимому, он еще сам себе такого вопроса не задавал.
— Не знаю, — проговорил он, — я о себе еще не думал. В самом деле, мне оставаться у него неловко, если он женится.
— Знаешь что, Митька, — предложил Гремин, — переезжай тогда ко мне! Право, будет все отлично: я ведь теперь одинок, дом у меня большой, я тебе отведу лучшую горницу, а уж рад буду, как не знаю что!
— А что же, — проговорил Митька, — и вправду, возьму и перееду к тебе. Ты мне понравился сегодня вконец. Знаем мы друг друга давно, но все-таки я не думал, что таков ты, как это на самом деле. С тобой кашу сварить можно.
— И сварим! — Гремин протянул руку Жемчугову.
— Только откровенность за откровенность, — сказал тот, ударяя по руке Гремина. — Ты мне признался, что сердце у тебя, как это говорится, свободно, а я, брат, «пленен».
— И кто же твоя Пленира?
— Крепостная, брат, девка.
— Крепостная? И ты любишь ее?
— Очень.
— Простую крепостную?
— He совсем она простая.
— А какая же?
— Да лучше всех Пленир из благородного звания.
— Образованная?
— Очень образованная. Ее, видишь ли, прежний ее помещик в актрисы готовил и обучил всему за границей. А теперь она досталась в крепость сестре его жены, дворянке Убрусовой.
— Послушай, так ведь тебе, чтобы жениться, нужно откупить ее!
— Вот именно.
— А много ли за нее эта Убрусова просит?
— А почем я знаю? Я не приценялся. Все равно денег у меня нет.
— Как же тебе быть тогда, Митька? Как зовут твою девушку-то?
— Аграфеной, а в сокращении зовут попросту Грунькой.
— Да, — вздохнул Гремин, — знаешь, легче, мне кажется, освободить Россию от немцев, чем обмозговать твое дело.
— И потруднее дела обмозговывали! — махнул рукой Митька, не смущаясь. — Уж если только от немцев Россию освободим, так мое-то дело пустячным окажется впоследствии.
— Люблю тебя за то, что не унываешь, — проговорил Гремин. — Но как же твое дело окажется пустячным, если мы от немцев Россию освободим?
— Да ведь тогда вместо немцев над нами свои русские сядут, — понижая голос, произнес Митька.
— Авось Бог даст.
— Ну и эти русские помогут мне в награду за мою службу жениться на Груньке. Только на это я и могу рассчитывать.
— Так я тебе буду вдвойне помогать тогда, — решительно заявил Гремин. — Ты мне веришь, Митька?
И Митька сказал:
— Верю!
Чтобы читателю было вполне понятно, как шел ход развивающихся событий и взаимоотношения действующих лиц, необходимо вернуться несколько назад и вспомнить обстоятельства, при которых появились на сцене главные герои этого правдивого повествования.
Всемогущий при императрице Анне Иоанновне герцог Бирон, этот жалкий немецкий выскочка, это создание слепого случая, как ни высоко забрался, все-таки никогда не чувствовал себя прочным на своей случайной высоте. Он знал, что его ненавидят в России, и, будучи человеком ограниченным от природы, всяческими способами старался заглянуть в будущее, чтобы увидеть там свою судьбу. С этой целью он держал при себе итальянца, доктора Роджиери, магнетизера, гипнотизера, чтеца чужих мыслей — вообще одного из тех проходимцев-авантюристов, которыми так изобиловал XVIII век.
Герцогу удалось найти весьма подходящего субъекта для внушения, при помощи которого он, пользуясь услугами Роджиери, мог узнать свое будущее. Это была молоденькая турчанка, купленная в Константинополе на рынке рабов литовским помещиком Андреем Угембло, жившим постоянно в Гродно. Однако Угембло приобрел полудикую девочку вовсе не для своего гарема. Он привязался к ней, как к родной дочери, крестил ее именем Эрминии, воспитал по-дворянски и даже удочерил ее, несмотря на то что у него была и родная дочь Мария, вышедшая замуж за поляка Станислава Ставрошевского, авантюриста очень невысокого полета, продававшего свои услуги каждому, кто был в состоянии ему заплатить.
В то время в злополучной Польше шла яростная борьба за престол между Лещинским и Вишневецким, и Ставрошевский служил первому, а Угембло стоял за второго. В гневе на зятя старик лишил наследства родную дочь в пользу приемной, но Эрминия как раз была увезена из Гродно. Старик в горе пустился разыскивать ее. Между тем Эрминия очутилась в Петербурге, где Бирон поместил ее в пустовавшем доме среди сада на берегу Фонтанной. Сюда он нередко наезжал с доктором Роджиери. Итальянец погружал Эрминию в гипнотический сон и заставлял ее рассказывать о будущем курляндского выскочки, постоянно дрожавшего за свою власть.
Царствование императрицы Анны Иоанновны уже подходило к концу. У государыни развивался недуг, сведший ее в могилу. Для Бирона настали полные тревоги дни. Он понимал, что с Анной Иоанновной должно кончиться и его могущество, и изыскивал всяческие средства, чтобы удержаться на высоте и после ее смерти.
Бирон не ошибался в настроении русских. Среди них у него были приспешники, холопы, но не было друзей. Даже в таком страшном учреждении, как Тайная канцелярия, такие страшные люди, как глава санкт-петербургских, времен Петра кнутобойцев Андрей Иванович Ушаков и его помощник, знаменитый впоследствии своими розыскными делами Шешковский, только и думали о падении курляндского авантюриста и даже стремились создать к этому всяческие подходы.
В этой страшной канцелярии в качестве тайного агента служил в то время молодой помещичий сын Дмитрий Жемчугов. Это был разбитной парень на все руки, веселый, гулливый, большой разумник, по характеру словно созданный для того, чтобы постоянно вращаться среди интриг и всевозможных хитросплетений.
О том, что он — правительственный сыщик и провокатор, знали очень немногие. Для большинства это был просто веселый товарищ, устроитель всевозможных проделок, никогда даже перед старшими за словом в карман не лазавший. Тайна, которой было окружено участие Жемчугова в сыске, соблюдалась так строго, что даже доверенный Бирона, старый немец Иоганн, приказал двум своим наемникам — латышу Пуришу и поляку Финишевичу — наблюдать за ним, как за опасным человеком.
Но Жемчугов не поддавался никаким ухищрениям соглядатаев. Он всегда был настороже, да кроме того, его друг Шешковский не раз помогал ему выпутываться из опасных положений.
Служа в Тайной канцелярии, Дмитрий Жемчугов, или попросту Митька, как его звали в кружках молодежи, ненавидел Бирона и постоянно думал только о том, как бы избавить Россию от этого иноземного тирана. Он даже подобрал себе компанию единомышленников, стремившихся к тому же и только ждавших такого случая, который позволил бы им осуществить свои замыслы.
Судьба улыбнулась Митьке и его друзьям: они проведали о таинственных прогулках Бирона в лодке по Фонтанной, но не знали еще, куда и к кому он ездит.
Однако и тут Митьке помог всемогущий случай.
Он жил в квартире у своего закадычного друга, Ивана Соболева, тоже помещичьего сына, проводившего свое время в ничегонеделании. Соболев был парень весьма недалекий, но благодушный. Митьку Жемчугова он очень любил и не подозревал даже, где тот служит. Митька не раз пользовался добродушием Соболева и в один летний вечер зазвал его в герберг, то есть кабачок, близ Невской першпективы. Он разнюхал, что в этот вечер герцог поедет по Фонтанной, и решил выследить, куда тот ездит. Соболев нужен был ему как лишний человек при этой слежке.
Однако вышло так, что у Митьки и его компании завязалась ссора с офицером-немцем бароном Цапфом фон Цапфгаузеном из-за молодого турка Ахмета, которого надменный немец захотел избить для своей потехи, и Митькина компания, не дождавшись Соболева, разошлась.
Между тем Соболев, отправившись в герберг к приятелям, заплутался в лесу и попал к дому, где жила Эрминия. Он увидел девушку и тотчас же влюбился в нее. Когда же к берегу подъехала лодка с неизвестным ему господином, он внезапно почувствовал ревность и принялся расспрашивать оставшегося в лодке гребца, кто такой его господин и зачем он приезжает к заброшенному дому. Гребец, оказавшийся поверенным Бирона, заманил его в лодку и свел в Тайную канцелярию, где Соболев был арестован. Шешковский знал его в лицо и тотчас же посадил к нему в каземат Митьку, который выведал у приятеля все об пустовавшем доме и жившей в нем одиноко красавице-девушке.
Когда Жемчугов рассказал признания своего друга Шешковскому, то оба вообразили, что красавица — любовница Бирона и что, разоблачив любовные шашни фаворита императрицы, они тем самым ускорят его падение.
В этом направлении они и решили действовать. Соболеву была дана возможность убежать, а пустовавший дом был подожжен. Митька и его приятель, князь Шагалов, увезли Эрминию, бывшую в полуобморочном состоянии и устроили ее в ближайшем доме, где жила Мария Ставрошевская, находившаяся, как и Жемчугов, на службе в Тайной канцелярии. Чтобы доставить девушку, они воспользовались каретой случайно проезжавшего мимо барона Цапфа фон Цапфгаузена, пользовавшегося благосклонностью Ставрошевской.
Мария, как только увидела Эрминию, сейчас же признала в ней приемную дочь своего отца и прежде всего похитила ее талисман, который, как она была уверена, приносил ей счастье. Затем, осмотрев Эрминию, она поняла, что девушка находится в гипнотическом сне. Будучи и сама гипнотизеркой, она освободила бедняжку от внушения, но ненадолго.
Через барона Цапфа фон Цапфгаузена местонахождение Эрминии стало известно немцу Иоганну, а затем и Бирону. К Ставрошевской явился доктор Роджиери и стал требовать, чтобы ему выдали девушку. Мария отказала. Тогда Роджиери, явившись ночью к ее дому, попытался внушением на расстоянии выманить из дома Эрминию, но его тяжело ранил турок Ахмет, оказавшийся родным братом девушки. Бесчувственного Роджиери внесли в дом Ставрошевской, а на другой день к ней явился сам герцог и потребовал, чтобы девушка была отдана ему. Однако Мария смело заявила ему, что Эрминия уже ушла от нее, чтобы отправиться в Гродно к родным. На самом же деле Эрминия была увезена Соболевым в Петергоф, где Митька устроил ее на даче своего приятеля, князя Шагалова.
У Митьки в доме Марии Ставрошевской был свой человек: влюбленная в него горничная Грунька; это была горничная не простая, а воспитанная своими господами, как «нимфа и актриса» крепостного театра. Смышленая от природы, она была настолько образованна, что говорила по-французски, по-немецки, была смела, бойка и могла разбираться в интригах — словом, подруга во всем под стать Митьке Жемчугову.
Грунька выкрала у своей барыни и отнятый ею у Эрминии талисман, а также одно важное письмо, которое уличало в измене князя Трубецкого, дававшего из-за этого письма Ставрошевской средства на содержание.
Все это было передано Грунькой Жемчугову, и он воспользовался талисманом, чтобы получить власть над Марией.
Незадолго до этого около Ставрошевской очутился ее муж, скрывавшийся под именем Финишевича. Мария указала ему, что если бы Эрминия умерла, то наследство ее отца перешло бы к ней. Финишевич-Ставрошевский отправился с Пуришем в Петергоф и там, проникнув на дачу князя Шагалова, нанес Эрминии тяжелую рану кинжалом; однако, когда он возвратился к жене, та выдала его Бирону в качестве преступника, потребованного к выдаче польско-саксонским министром Генрихом Брюлем. Финишевич-Ставрошевский был арестован, а в покушении на убийство Эрминии был невинно обвинен барон Цапф фон Цапфгаузен, разыскивавший девушку по поручению доверенного Бирона, Иоганна.
Барон был прелюбодейным сыном этого старого немца, и Иоганн, чтобы спасти сына, стакнулся с Жемчуговым. Митька потребовал от него, чтобы Эрминия была взята во дворец и чтобы с ней вместе были взяты Мария Ставрошевская и Грунька. Иоганн устроил все это для него.
Когда Ставрошевская узнала, что Эрминию собирается посетить герцог, она уведомила о том Митьку. Тому показалось, что задуманная им интрига приведет к желанному концу, то есть к падению Бирона. Он настоял на том, чтобы Ставрошевская уговорила императрицу Анну Иоанновну пройти в соседний со спальней Эрминии покойчик, откуда ревнивая престарелая императрица могла бы увидеть, чем занимается с молодой красавицей ее возлюбленный фаворит.
Но его хитрый замысел не удался: императрица заболела и не могла подняться с постели. Да и без того план Митьки все равно потерпел бы неудачу: герцог явился к Эрминии с Роджиери вовсе не для того, чтобы заниматься любовью. Роджиери погрузил красавицу в гипнотический сон и заставил ее сказать герцогу, что он скоро будет регентом, то есть возвысится еще более.
Так и вышло: Анна Иоанновна умерла, и выскочка Бирон стал после ее смерти полновластным повелителем России.
— Теперь плод созрел и скоро упадет! — сказал Шешковскому проницательный Ушаков.
Однако Митька Жемчугов, потерпев неудачу, не унялся.
Эрминия стала женой Соболева, Финишевич-Ставрошевский бежал за границу, Мария с доктором Роджиери уехали в Италию, а Жемчугов снова принялся за свои хитросплетения; с началом их читатель был уже ознакомлен в предшествующих главах этого правдивого повествования.
Порешив с Греминым и неожиданно обеспечив для себя свое дальнейшее беспечальное существование в Петербурге. Митька Жемчугов направился в Летний сад, где его должна была сегодня ожидать Грунька в этот час.
Дождик прошел; как часто бывает в Петербурге в октябре, неизвестно откуда взявшийся ветер вдруг разогнал облака и выглянуло солнце, заблестев на холодных, словно застывших лужах.
Жемчугов шел, минуя лужи, изредка перепрыгивая с бревна на бревно бревенчатой мостовой, которой был вымощен тогдашний Петербург. Хотя Митька определенно высказал Гремину свои надежды на будущее, но он был такого склада человек, что, оставаясь наедине с собой, никогда не думал о будущем, а также никогда не обращался праздно мыслями к прошедшему. Вообще мечтательность была совершенно чужда ему. Если он о чем-нибудь думал, то это непременно были совершенно определенные соображения на заданную, так сказать, самому себе определенную тему.
О собственной жизни и удобствах Митька никогда не заботился; он как-то был уверен, что все, что нужно, сделается само собой, если, конечно, он не нарушит течения своей жизни ленью и инертностью. На мелочи жизни он смотрел презрительно, и действительно всегда случалось так, как вот теперь с Греминым, что у Митьки Жемчугова в нужный момент являлись обстоятельства, вполне устраивавшие его.
В Летнем саду он встретил Груньку в условленном месте и увидел ее издали еще.
Высокая, стройная, затянутая по моде в корсет, закутанная в суконный, вишневого цвета плащ с черным шелковым капором на голове, она имела вид вовсе не хуже любой девицы знатного происхождения, и никто даже вблизи не узнал бы в ней крепостной горничной госпожи Убрусовой, проживавшей во флигеле своего дома, который она должна была отдавать внаймы для того, чтобы существовать.
В ту пору в Летнем саду встретить такую парочку было вовсе не редкостью, и никто не обращал внимания на них.
Жемчугов, шурша валявшимися под ногами листьями, ускорил шаги навстречу Груньке и, подойдя к ней вплотную, повернулся и пошел с ней рядом.
— Знаешь что, Митька, — заговорила она серьезно и деловито, — чем больше я думаю о том, что ты затеваешь…
— Это жениться-то на тебе? — переспросил он ее.
— Нет не то.
— А что же?
— А вот то, как ты желаешь прийти к этому.
— И приду, вот увидишь!
— Послушай. Да ведь тебя двадцать раз сотрут в порошок, прежде чем ты хоть один шаг сделаешь.
— Ты не веришь мне, что ли?
— Тебе-то я верю, что тебе хочется и регента новоявленного свалить, и меня своей женой назвать.
— И назову!
— Ну а вот от хотенья-то еще далеко до исполнения.
— Слушай, Грунька! Хоть ты и на бабьем положении, но только тебе одной я сказал о своих мыслях и планах, и то только для того, чтобы успокоить тебя, чтобы ты не тревожилась, что я свое сделаю и своего добьюсь. Сорвется раз, сорвется другой, третий, но наконец подействует. Я тебе, если сомневаешься, поясню еще больше, но уже в последний раз, дальше ты от меня ничего не узнаешь. Ни с кем в мире — понимаешь? — ни с кем в мире об этих планах я говорить с такой точностью не буду, и ты мне не смей потом напоминать о них, а уж сама кому-нибудь рассказывать и не думай — убью! Ты вот рассуждаешь — сам немец со своими немцами полновластным и всесильным регентом над Россией стал, и вдруг какой-то Митька Жемчугов без средств, без связей, не вельможа, похваляется свалить Бирона, с которым даже такой вельможа, как Артемий Волынский, не только ничего не мог поделать, но и сам пошел на эшафот? Стой, Грунька, не перебивай, слушай! — остановил он ее, видя, что она хочет сказать что-то. — И вот этот самый Митька, — продолжал он, — все-таки говорит тебе, что он свалит герцога Бирона, а затем, вместе с другими русскими людьми, сшвырнет и вовсе их управление Россией. Ты рассуждаешь, что я — ничтожество в сравнении с Бироном. Но в этом самом моя сила и есть. Бирон не будет знавать о том, откуда идет опасность для него. А опасность большая, потому что хотя у меня и нет власти, нет денег, нет положения, но у меня есть знания событий и людей и башка, чтобы направлять людские страсти. Моя сила в том, что я имею дело с мелкими людишками, страстишки которых погубят их самих, если только умеючи направлять их, а для того чтобы направлять эти стрости, чтобы играть ими, вовсе не нужно занимать высокое место. Мы с тобой сделаем больше, чем даже нужно будет, и кругом найдем повсюду помощников… Слушай, Грунька! Регентом стал только один Бирон, но вместе с ним желают соуправлять Россией еще двое: фельдмаршал Миних, сподвижник императора Петра Алексеевич, и второй кабинет-министр барон Андрей Иванович Остерман.
— Ну? — спросила Грунька, потому что Жемчугов приостановился.
— Ну вот, — продолжал он, — эти немцы должны съесть друг друга. Бирон жесток. Миних горд и властолюбив. Остерман же хитер, умен, а потому сильнее их обоих. Надо стараться, чтобы Миних съел Бирона, и тогда Остерман съест Миниха. А всему поможет принцесса Анна Леопольдовна, мать государя Иоанна Антоновича. У нее тоже есть страсть, на которой легко сыграть можно.
— Страсть?
— Она влюблена!
— Вот когда ты говоришь так, а я тебя слушаю, — сказала Грунька, — то мне кажется, что и впрямь ты можешь сделать все, о чем замышляешь. Так ты говоришь, принцесса Анна Леопольдовна влюблена?
— Совершенно верно, — вдруг повышая голос, проговорил Жемчугов, — ваши прелести, сударыня, равняются внутренним вашим качествам, и ежели вы обратите внимание на нежные чувствования вашего покорного слуги…
Грунька оглянулась и увидела, что за ними идет какой-то человек, довольно откровенно прислушивающийся к их разговору, поняла, что Митька своевременно тоже заметил его и нарочно свел разговор на обычные в то время любезности, чтобы их приняли за самых обыкновенных влюбленных, гуляющих по Летнему саду ради амурного свидания.
Уловка удалась. Соглядатай, услышав о «прелестях» и «нежных чувствах», отстал от них.
— И выворотил же ты этакое! — усмехнулась Грунька.
— Да ведь нельзя же, — деловито произнес он, — к нам прислушиваться стали. Знаешь что? Говорить тут, в саду, как следует, совсем несподручно, а я хочу именно сегодня рассказать все, потому что такая линия, видно, пришла; мне нужно, чтобы ты помогала мне, а для этого ты должна знать все привходящие обстоятельства. Словом, пойдем, найдем такое место, где мы могли бы разговаривать в полной безопасности.
— Пойдем, пожалуй! А далеко это?
— Нет, тут сейчас, через Царицын луг перейти только, на Миллионной.
— Что это за место?
— Секрет! Да ты никак боишься? — Они выходили в это время из Летнего сада.
— Нет, Митька, — оборачиваясь к нему всем своим радостно улыбающимся лицом, проговорила Грунька, — с тобой я хоть на край света пойду!
— Вот это так! — одобрил Митька, а затем, посмотрев на нее, добавил: — Эх, Грунька! Будет и на нашей улице праздник или нет?
Она ничего не ответила, а только пошла скорее и как будто еще бодрее, чем прежде, нагнув голову и запахивая на ходу свой плащ, борясь с задувшим им навстречу ветром.
Жемчугов шагал за ней сначала тоже молча, но на лугу поравнялся и проговорил:
— Сюда иди, налево!
— Как налево? — удивилась Грунька, — в самом деле? Ты же говорил, что на Миллионной?
— Ну да, на Миллионной есть кофейня немецкая, и в ней сзади существуют отдельные комнатки; войти же в эти комнатки можно только со стороны набережной реки Мойки… Понимаешь?.. Чтобы незаметно было. Эти комнатки и называются «секретом». Вот туда мы и пойдем. Подозрения ни в ком не возбудим, потому что там часто потихонечку парочки на свиданиях бывают.
Они направились к набережной Мойки, по-тогдашнему Мьи, куда выходили зады дворов и домов, лицевая сторона которых тянулась по Миллионной.
— Вот видишь, это — службы Густава Бирона, брата герцога, — показал Жемчугов, — на всякий случай запомни! А вот и вход во двор при кофейне.
Они повернули в ворота довольно просторного, кругом обстроенного службами, двора, поперек которого шла прямо к крыльцу аллейка молодых деревьев, тщательно выровненных и подстриженных.
— Это и для парадного хода хорошо, а не то, что для заднего крыльца! — одобрила Грунька.
С крыльца вела дверь в полутемный коридор. Встретивший их здесь человек поздоровался с Митькой, как знакомый.
— Зеленая свободна? — спросил Жемчугов, направляясь вперед, как, по-видимому, давно знакомый и привычный гость.
— Проходите, свободно! — ответил человек и впустил их в небольшую комнатку, обитую расписанным под листья деревьев и кустов холстом.
На низком потолке ее были изображены небо с облаками и летящими птицами, а все убранство состояло из стола, покрытого цветной скатертью, и четырех стоящих вокруг него кресел с высокими спинками. В углу был сделан камин, и на нем висело маленькое зеркало, сильно потертое.
— Вот это самый «секрет» и есть, — сказал Митька. — Ну снимай плащ и распоряжайся. Ты голодна?
— Чего голодна, — ответила Грунька, — я сегодня обедала.
— Ну так что же мы тут делать будем? — проговорил Митька, — ведь здесь так, не спросивши ничего, нельзя сидеть. Уж если пришли сюда, то надо дать доход хозяину: здесь кофейня, а не кулуар для разговоров.
— Ну будем кофе пить, если тут кофейня.
Жемчугов прищурил один глаз, подмигнул и щелкнул языком.
— Знаешь, братец, — обратился он к человеку, — принеси ты нам глинтвейну тепленького — как раз по погоде будет, да сыра немецкого сливочного. Насчет же кофе посмотрим; может, и кофе выпьем потом.
— Ты чего ж это кутить-то вздумал? — остановила его Грунька.
— Да без смазки-то говорить в горле будет трудно — все равно, что сукном в горле трешь, а с примочкой — слова сами идут.
Грунька усмехнулась.
— А теперь слушай, — заговорил Митька, как только лакей ушел, чтобы принести потребованное, — слушай хорошенько и запомни. Эта вот зеленая комната — единственная, в которой можно разговаривать без опаски здесь. Все остальные комнаты у немца в кофейне устроены так, что можно из нарочно для сего приспособленного тайника слышать все до последнего слова, что говорится в них. Так и знай! Если когда-нибудь попадешь с кем-нибудь сюда, к Гидлю — это кофейня немца Гидля, — то боже тебя сохрани язык распускать: все будет услышано. А здесь, в этой зеленой, еще ничего, можно быть без опаски.
— Да с кем же мне и зачем попадать сюда? — спросила Грунька.
— То ли еще будет!.. Может, еще не сюда попадешь! Мне все твое уменье нужно и актерство; ведь ты кого хочешь обыграть сможешь?
— Кого хочешь, на это меня станется!
— И графиню, и княгиню, и под маской маскарадную интригу разведешь?
— В лучшем виде!
— Ну то-то! Помни: если свергнем немцев, тогда в награду твое освобождение из крепости, и я поженюсь на тебе, Грунька!
Она ухмыльнулась, потупилась и покачала головой.
— Кто ж это награждать нас станет?
Митька перегнулся к ней через стол и в самое ухо едва слышно произнес:
— Государыня Елизавета Петровна, когда взойдет на принадлежащий ей императорский российский престол!
Но вдруг он звонко чмокнул Груньку в щеку, заметив, что дверь отворяется и входит слуга с подносом. Конечно, лучше было, чтобы этот слуга увидел, как они целуются, чем обращать внимание на то, что между ними происходит политический и весьма «опасный» разговор.
Грунька отшатнулась от Митьки и жеманно произнесла:
— Ах, оставьте, сударь!.. Труд бесполезный. Поищите себе другой особы любезной!
Слуга, поставив поднос, поспешил удалиться, видимо вполне уверенный, что имеет дело с одной из обыкновенных любовных «авантюр», каких бывало у Гидля по десятку в день.
— Да ты — совсем молодец! — одобрил Груньку Жемчугов, когда они снова остались одни. — Отлично всякую всячину разыгрываешь!
— Ну довольно об этом! — серьезно сказала ему Грунька, берясь за стакан с глинтвейном, и, отпив из него, добавила: — А ведь вкусно!
— Ну еще бы! — согласился Митька.
— Я вот чего в толк не могу взять, — продолжала она, — как это при жизни Елизаветы Петровны, родной дочери императора Петра, вдруг престол наследует не она, а сын Брауншвейгского принца, да притом молоденький. Положим, при Елизавете Петровне не могло бы быть и регентства Бирона, но как это произошло? Анна Леопольдовна чья дочь будет?
— Она — дочь Екатерины Иоанновны.
— Голштинской?
— Нет, герцогиня Голштинская — это Анна Петровна, старшая дочь императора Петра.
— Ну вот и я так же смекаю, что она — старшая дочь императора и что ее внук…
— Ее внук — Петр, и он живет сейчас в Голштинии. Это — особь статья.
— Ну а Анна-то Леопольдовна — чья же дочь?
— Говорят тебе — Екатерины Иоанновны Мекленбургской, родной сестры умершей императрицы Анны Иоанновны.
— Постой, ничего не разберу! Голштинская, Мекленбургская; тут запутаешься. Ты мне раз и навсегда объясни подробно.
— Ну хорошо, я тебе все политические конъюнктуры растолкую, а ты уж запомни их раз и навсегда! Это необходимо.
Митька Жемчугов отпил несколько больших глотков глинтвейна, закурил голландскую трубочку и стал рассказывать, в то время как Грунька принялась намазывать масло на хлеб и есть его с сыром.
— Вот видишь ли, — говорил он, выпуская большой клуб дыма, — когда умер император Петр Алексеевич, то после него поставили на престол императрицу Екатерину, его супругу. А сделал это Меншиков в расчете, что он-де будет всем вертеть сам от имени самодержавной императрицы Екатерины. Но это не вышло. То есть, вернее сказать, оно сначала как будто бы и пошло у него на лад, и даже императрица его родную дочь хотела выдать замуж за наследника тогдашнего престола Петра Алексеевича Второго, но, процарствовав всего два года и не успев женить наследника, скончалась. На престол взошел, значит, этот самый наследник Петр Алексеевич, двенадцати лет. Он приходится родным внуком Петру Первому от его первого брака с боярышней Лопухиной. Ну-с, с молодым внуком великого царя у Меншикова дела совсем испортились, и он полетел, сударыня ты моя, в лучшем виде, как обыкновенно летят временщики в конце концов и как полетит и Бирон тоже…
— Твоими бы устами да мед пить! — сказала Грунька.
— Ну пока глинтвейна попьем. Так вот Меншиков полетел… Хорошо! А молодой император переехал в Москву и новшества всякие стал не особенно долюбливать заморские: он не в деда пошел, а в отца — цесаревича Алексея Петровича, преждевременно скончавшегося… Охоту любил, делами занимался не прилежно, влюбился в тетку свою Елизавету Петровну. Вертели им, как хотели, Долгоруковы. Однако, процарствовал он тоже недолго, заразился оспой и умер. Теперь слушай! Со смертью Петра Второго мужская линия потомства Петра Великого прекратилась… Понимаешь?.. Наследовать престол должна была одна из женских линий, то есть прежде всего принцесса Елизавета Петровна, которая и по сей день здравствует и, полагаю, рано или поздно немцев от русского кормила оттеснит и сама императрицей сядет, чего мы с тобой, Грунька, искренне желаем и ждем. Виват, императрица Елизавета Петровна! — провозгласил он, однако не повышая голоса, и протянул к Груньке свой стакан с глинтвейном.
— Виват, — ответила Грунька, чокаясь. — Отчего же она не взошла на престол со смертью Петра Второго?
— Оттого, что так называемые верховники…
— Это что же, секта, что ли, какая?
— Не секта, а члены верховного совета. Так вот эти самые члены верховного совета, или так называемые верховники, привыкнув распоряжаться властью при малолетнем императоре Петре Втором, поняли сейчас, что принцесса, а по-нашему царевна Елизавета, такова вот, как мы ее знаем, то есть сама себе голова, вертеть собой не позволит, и если воцарится, то самовластию их, верховников, придет неминуемый конец. Ну а это им, разумеется, было вовсе не желательно. И вот сообразили они, что, кроме принцессы Елизаветы, была другая еще дочь императора Петра от государыни Екатерины — Анна Петровна, выданная замуж за герцога Голштинского. Сыну ее, Петру, и ныне здравствующему, было тогда уже два года…
— А теперь, значит, двенадцать? — сосчитала Грунька.
— Да, ровно столько, сколько было Петру Второму при его воцарении, — сказал Жемчугов. — Ну так вот, обойдя принцессу Елизавету, вызывать ее сестру Анну Петровну из Голштинии с малым сыном верховники тоже не пожелали, по тем же, видимо, причинам, то есть не рассчитывая при них получить власть полностью. А снедаемы они были полновластием, по-видимому, до смерти. И так вот они надумали. Знаешь ли ты, что император Петр Первый взошел на престол в юных летах не один, а в отправлении со своим братом Иоанном, тоже, значит, Алексеевичем, как и он. Но Иоанн Алексеевич соправлял недолго и скончался, а Петр Алексеевич остался на престоле один. У Иоанна Алексеевича остались дочери Екатерина и Анна. Жили они при дяде своем, императоре Петре Первом, в Петербурге, весьма бедственно, звали их при дворе просто «Ивановнами», с открытым пренебрежением, и держали в таком черном теле, что им приходилось унижаться даже перед Меншиковым, чтобы получать гроши на собственное существование. Одну из «Ивановен», по политическим мотивам, выдали за герцога Мекленбургского, а другую, Анну, — за герцога Курляндского, потому что нам через этот брак получалось иметь права на Курляндию. Герцог Курляндский гораздо слаб здоровьем. Анна Иоанновна овдовела, и ее жизнь в Митаве стала не слаще, чем в Петербурге: она, живя в Митаве, должна была смотреть из рук нашего там резидента Бестужева; ей так плохо приходилось, что она много раз просилась назад, в Петербург. Но ей говорили, что это нельзя, что ей, по политическим конъюнктурам, нужно оставаться в Курляндии. Она казалась столь ничтожной, столь забитой и простоватой, что вельможи верховносоветники ее заместо простой просительницы-салопницы почитали. Ну вот, они на ней и порешили. Поставим, дескать, ее императрицей, но с ограниченными правами, не самодержавной.
— С ограниченными?
— Ну да!.. А ты думала как? Прямо пошли, что называется, начистоту: «Мы тебя поставили, а ты поделись с нами властью по договору».
— Да нешто такой договор может быть действителен?
— Ну вот она им и показала эту действительность. Забитая-то эта «Ивановна» как взошла на престол, так не только никакими правами не поступилась, а стала самой что ни на есть самодержавной императрицей, да еще над верховниками этими самыми Бирона поставила и их ему под начало отдала. Закусали они потом локти, да поздно.
— А откуда взялся Бирон? — спросила Грунька.
— О нем я знаю всю подноготную, — сказал Жемчугов, — на всякий случай и тебе ее знать нужно. Слушай!
— Прежде всего надо тебе сказать, милостивая государыня моя Аграфена Семеновна, что Эрнст Иоганн Бирон, именуемый иначе герцогом Курляндским, вовсе не Бирон, а просто Бирен, весьма низменного немецкого происхождения и никакого отношения к известной французской благородной фамилии Биронов не имеет. Однако, постой, — вдруг как бы перебил сам себя Митька, — мы с тобой тут сидим в «секрете» кофейной Гидля один на один и, можно сказать, все равно что чужие.
— А что тебе еще? — спросила Грунька.
Митька привстал, обнял ее и чмокнул в щеку.
— Да будет тебе! — отмахнулась она.
— Ну еще разок, — проговорил Митька.
— Да говори же ты дело-то, успеешь еще нацеловаться…
— Ну хорошо, слушай! — снова садясь, продолжил он свой рассказ. — Так вот дед этого нынешнего герцога Бирона, или Бирена, был конюхом при дворе в Митаве.
— А не сам разве из конюхов?
— Нет, это так только со злобы его называют конюхом, а на самом деле конюхом-то был его дед, а отец служил с чином капитана в шталмейстерах, потом был при герцогской охоте, накрал там денег и купил дворянское поместье Калцеем. У него было три сына: старший — Карл — служил в русских войсках при Петре Первом, попался в плен к шведам, бежал от них, перешел к польскому королю и дослужился в Польше до полковника; затем благодаря брату он снова перешел на русскую службу и был генерал-аншефом.
— За что же ему такая честь? — поинтересовалась Грунька.
— А за то, что он — брат временщика. Временщики всегда устраивают своих братьев. Карл теперь уже умер, а младший сын обладателя Калцеема, Густав, здравствует, живет здесь рядом, на Миллионной, вот дом с колоннами, и весьма благодушествует. Он тоже в генеральских чинах и командует Измайловским полком. Теперь средний брат из них, Эрнст Иоганн, родился в 1690 году.
— Значит, ему теперь, — воскликнула Грунька, — пятьдесят лет, а ему ведь никто и сорока лет не дает… Замечательно сохранился!
— Да, ему теперь уже пятьдесят лет, — подтвердил Жемчугов. — В молодости его отец отправил в Кенигсбергский университет, но там молодой Бирон науками занимался плохо и повел себя так, что в один прекрасный день впутался в гнусную историю, вследствие которой должен был подвергнуться наказанию шпицрутенами.
— Какая же это была история? — поинтересовалась Грунька.
— Вот этого доподлинно не знаю, — с сожалением ответил Митька, — но всенепременно доищусь. От наказания шпицрутенами Эрнст Бирон удрал из Кенигсберга и, пробравшись в Лифляндию, служил там у одного барона в лакеях, в качестве дворецкого.
— Ну? — изумилась Грунька.
— Вот тебе и «ну»! — передразнил ее Жемчугов.
— Ну а дальше что с ним было? Это занятно!..
— Дальше? А вот что: сколотил он себе денег на должности дворецкого и поехал в Петербург искать счастья. А было ему тогда двадцать четыре года.
— И откуда это ты все так подробно знаешь?
— Учись, брат, Грунька, как дела делать. Нужно прежде всего все, что возможно, разузнать про врагов, с которыми хочешь бороться.
Митька так спокойно называл Бирона «врагом», так уверенно говорил, что «хочет бороться с ним», что Грунька посмотрела на него не без гордости и удовольствия.
— Есть люди, — пояснил Митька, отвечая на ее вопрос, — которые помнят, как он приезжал сюда в Петербург в тысяча семьсот четырнадцатом году. Он тогда здесь домогался звания камер-юнкера при дворе цесаревича Алексея Петровича. Конечно, ничего он не добился, хотя его расчет тут был вовсе не так несуразен. Он готов был предать цесаревича и нанимался к нему в злостные соглядатаи, обещая в качестве немца «приучить его» к «европейскому» житью. Из Петербурга это сатанинское отродье вернулось в Митаву, к отцу; тут через Бестужева он попал к Анне Иоанновне, герцогине Курляндской. Она вскоре определила его к себе в секретари. Ну тут уж он завладел ею. Она даже присылала его с поздравлением к государыне Екатерине, когда та взошла на престол. Государыня-то Екатерина была, знаешь, сама из простых немок, так ей Бирон ничего, понравился. А там, в Курляндии, он с «Ивановной» куролесил вовсю: кутил, играл в карты, ездил в Кенигсберг, якобы по делам в качестве уполномоченного курляндской герцогини; бывало, что, напившись, он вступал в драку на улице с буянами и попадал в тюрьму, а герцогиня выкупала своего «уполномоченного», платя за него штраф. Когда верховносоветники надумали провести избрание Анны Иоанновны, ограничив самодержавную власть, то в числе других условий они поставили ей, чтобы она, выезжая из Курляндии, оставила там Бирона и не брала его с собой. Но Анна Иоанновна привезла его с собой в Москву и, сделавшись там императрицею, назло верховникам пожаловала Бирона сначала в камергеры, а при коронации — в обер-камергеры, затем же возвела его в графы Российской империи и наградила орденом святого Андрея Первозванного.
— Ишь ты, счастья-то человеку повыпало! Вот что значит нашей сестре понравиться! — глубокомысленно подхватила Грунька.
— Хорошо ли ты запомнила все, что я рассказывал тебе? — спросил Жемчугов Груньку.
— Ничего, запомнила, — ответила она, — память у меня еще свежая, ну а если что потом забуду — переспрошу у тебя.
— Нет, Грунька! Каждый день, как сегодня, в зеленой комнате в кофейне Гидля в «секрете» нам сидеть не придется, а такие вещи, что я тебе сегодня рассказываю, можно говорить только в таком безопасном месте, как эта комната. Здесь я совершенно спокоен, здесь нет за нами ушей, ну а везде — слышишь? — везде подслушивают. Поэтому на возобновление нашего разговора вскорости не надейся.
— А сюда разве нельзя еще раз прийти? — спросила Грунька.
— Ну что же, можно, только все-таки это дорого стоит. Надо еще спросить что-нибудь, а то с пустыми стаканами здесь сидеть — не мода.
Он позвал слугу и велел принести себе пунша, а для Груньки, по ее желанию, чашку шоколада.
— Ну хорошо, — сказала Грунька, принимаясь за шоколад. — Теперь я знаю все конъюнктуры, что вокруг российского престола вертелись после смерти императора Петра. Теперь как же нынешняя правительница, немецкая принцесса Анна Леопольдовна, попала к нам?
— Очень просто, — ответил Митька, опять раскуривая трубочку. — Старшая сестра императрицы Анны Иоанновны, Екатерина Иоанновна, была выдана замуж, как я уж говорил, за герцога Мекленбургского, и от этого брака родилась дочь, нареченная Анной, в честь тетки. Теперь, когда Анна Иоанновна утвердилась на престоле, возник вопрос о престолонаследии, нужно было назначить наследника. Опять поднялись, значит, прежние разговоры. Ну разумеется, цесаревну Елизавету Петровну отвергли вновь. Она заявила себя уж слишком русской, чтобы потрафить немцам. Между прочим, Бирон хотел женить на ней своего сына Петра, чтобы дать ему права на русский престол, — ну, тогда, конечно, ее стали бы выдвигать! Но дочь Петра Великого не должна нуждаться в Бироне, чтобы сесть на принадлежащий ей престол, Ну хорошо, Елизавету Петровну немцы опять отвергли, и возник вопрос — выписывать ли из Голштинии молодого Петра? Но зачем было это делать, если, кроме племянника Елизаветы Петровны, за границей была еще Анна Леопольдовна, дочь герцогини Мекленбургской, родная племянница императрицы? Ее и выписали с тем, чтобы выдать ее замуж и ждать от нее наследника престола. Тут и начинается роман этой женщины, поставленной, казалось бы, на высоту, на вершину счастья, а на самом деле самой несчастной из всех.
— Это правительница-то теперешняя несчастна?
— А ты думаешь как? Выписали ее сюда, попала она из маленького княжества немецкого к русскому двору — одному из первых в Европе, говорят, если не по великолепию, то во всяком случае по роскоши.
— Ну чего больше? Дай бог всякой так! — заметила Грунька.
— Ну разумеется, но слушай, что дальше было. При императрице Анне были и празднества знатные, наряды для принцессы Анны Леопольдовны делались, какие ей только угодно было, драгоценные уборы у нее были великолепные, ела она сытно, пряно, вкусно. Что же было ей делать? Ну разумеется влюбиться!
— Да что же с такой жизни и делать другого! — согласилась Грунька.
— Ну вот. Был тут при дворе польско-саксонский посланник граф Мориц Линар — кавалер первостатейный, ловкий, умелый, образованный, блестящий, а уж собой красивый, так просто до умопомрачения.
— Словом, лучше тебя? — вдруг спросила Грунька.
Митька приостановился.
— Для кого как! — проговорил он. — Для тебя он был бы, наверно, хуже.
— А ты уверен в этом?
— Уверен.
— Отчего же так?
— Оттого, что ты для меня лучше всех других.
— Ишь хитрый! — рассмеялась Грунька. — Знаешь, как отвечать надо! Ну что с тобой делать! — И, вскочив, она подбежала к Митьке, обняла и поцеловала его.
— Ну и что же произошло с этим графом Линаром? — спросила Грунька.
— Его выслали из Петербурга.
— Выслали?
— В лучшем виде.
— Посланника?
— Ну попросили удалиться — будем выпроваживать вежливее. Принцесса Анна Леопольдовна, видишь ли ты, затеяла с ним переписку, шуры-муры, любовные записочки. Передавала эти записочки состоявшая при ней госпожа Адеркас и делала это так неумело, что попалась. Императрица Анна Иоанновна страшно рассердилась, необыкновенно рассвирепел и Бирон. Госпожу Адеркас, в чем она была, посадили в карету и повезли на границу. Хорошо еще, что она — иностранная подданная, а то бы вместо границы сослали бы ее в Сибирь и дело с концом. Граф Линар уехал, а Анна Леопольдовна осталась одна со своими чувствами и мыслями. До нее самой, до того, что она думала и чувствовала, не было дела никому; в ней видели только женщину, мать будущего императора — и ничего больше; с ее вкусами, склонностями и желаниями не считались и выбрали для нее жениха не по ее вкусу, а сообразно обстоятельствам. Жених для нее прежде всего требовался родовитый, однако такой, который, будучи отцом будущего императора, не вмешивался бы в дела правления, — словом, слабенький, безвольный, неспособный к власти и легко подчиняющийся даже женщине. Такого именно человека и искала Анна Иоанновна для своей племянницы, говоря, что «стерпится — слюбится, а потом сама же меня будет благодарить за то, что я сыскала для нее мужа послушного». Говорят, в Европе можно найти все что угодно! Нашли и принца подходящего — Антона Ульриха Брауншвейгского! Он приходится племянником австрийскому императору, значит, персона значительная, а вместе с тем, каков он на вид и каков у него характер, ты сама видела и знаешь.
— Видела! — махнула рукой Грунька. — Не человек, а тряпка!
— Ну так теперь подумай, каково же было этой женщине, влюбленной в красавца, ловкого кавалера Линара, выйти замуж за этого принца Антона? Ведь это все равно, что раздражить аппетит, показать самые вкусные яства, а затем преподнести для еды помои!
— Вот уж именно помои! — расхохоталась Грунька. — Так она, сердешная, до сих пор, значит, влюблена в Линара?
— Ну, я думаю! — протянул Жемчугов. — И мне сдается, что не могла она его забыть ради принца Брауншвейгского! Свадьбу справляли необыкновенно пышно: какой шитый бриллиантами кафтан Бирон себе закатил! И невеста была пышно одета. Ну вот от этого брака и родился младенец Иоанн Антонович.
— Он ведь еще грудной!
— Ну да, грудной! Шестого октября он торжественным указом был объявлен наследником престола, а семнадцатого скончалась императрица Анна Иоанновна.
— Значит, он — по всей форме законный государь? — спросила Грунька.
— Законный, — ответил Митька, — но лишь по указу, а указ можно отменить указом же, если есть принцесса Елизавета Петровна, которая имеет природные права на российскую корону!
— Ой, Митька! По нынешним временам об этом и думать-то страшно, не только говорить!
— А ты не говори, да и не думай, а делай то, что я скажу тебе.
— Да уж я от тебя не отстану, — решительно произнесла Грунька, — уж пропадать, так вместе!
— Не пропадем! Теперь, если ты сообразила все это, что я рассказал тебе, то должна понять, что наипервейшим делом необходимо постараться вернуть как можно скорее графа Линара опять посланником в Петербург: на него должна быть первая наша надежда, что он не только поможет Анне Леопольдовне в свержении регентства Бирона, но и заставит ее сделать это!
— Послушай, ты словно в сказке рассуждаешь! Как же может это быть, чтобы допустили Линара вернуться опять в Петербург? Ведь Бирон ни за что этого не позволит, а власть у него!
— Надо убедить его, что это выгодно ему.
— Что же, ты, что ли, пойдешь к нему убеждать его?
— Ну конечно не я, глупая, но моя идея. Видишь ли, люди управляются не людьми, а идеями. Пусть наверху стоящие персоны воображают, что все зависит от них, но на самом деле они являются только исполнителями идей, если, разумеется, у них нет своих, как, например, у императора Петра. Этот правил по-своему, но и его замыслы были подготовлены предыдущими поколениями. Однако дело в том, что Бирон с компанией — не великие люди, и у них только и есть желание удержаться у власти и не потерять окружающей их пышности. Значит, им нужно пользоваться чужим умом. Все дело, чтобы умненькую мысль пустить в ход, а дойдет она до них, они воспримут ее и выдадут за свою, а то и совершенно искренне вообразят, что это их собственное измышление. Кинь ты в воду камешек с моста, от него разойдутся круги далеко-далеко, и какую величину обнимет последний круг, одному Богу известно! Вот то-то и оно, что надо уметь бросать такие камешки в жизнь. А тогда легко и управлять ею, даже не будучи на высоком посту. Поняла?
— Понять-то поняла, но неужели у тебя уж эти круги без промаха действуют и ты ни на чем сорваться не можешь?
— Ну тут, конечно, запасливость нужна. Если сорвут на Линаре, чего я, впрочем, не думаю, то дело выгорит с Минихом или, в крайнем случае, с Остерманом!
— Ну а они каковы? — спросила Грунька.
— Кто «они»? — спросил Жемчугов.
— Да Миних и Остерман.
— Разве ты их не знаешь? Миних — фельдмаршал, сподвижник императора Петра, а Андрей Иванович Остерман — второй кабинет-министр.
— Знаю, знаю, — остановила его Грунька, — что чинов у них много; я спрашиваю, как их понимать надо в отношении герцога Бирона?
— А, это дело другое. Вижу, что ты начинаешь в самую суть вникать. Тут главное-то, что герцог Бирон все время «управлял» и все будто шло от него, а на самом деле всеми военными успехами в его «управление» мы обязаны Миниху, а успехами в дипломатической части Остерману. Смекаешь теперь, как они оба должны ненавидеть его? Ведь Бирон загребал все время жар их руками! А ты думаешь, у Миниха там нет амбиции? Сделай твое одолжение!.. Амбиции у него хоть отбавляй. После своего похода в Молдавию, когда он вернулся с войском на Украину, то просил у императрицы не более и не менее того, чтобы она его назначила герцогом Украинским!
— Ну а что же императрица?
— Она сказала: «Миних очень скромен, я удивляюсь, как он не попросил титула великого князя Московского!» Никакого другого ответа она Миниху не дала, а затем Бирон был избран герцогом Курляндским. Для того же, чтобы узнать, почувствовал ли то Миних или нет, и как почувствовал, — нужно тебе сказать, что у него в столовой на стене висит ковер огромный, на котором выткана его собственная фигура на коне, а кругом надпись: «Тот истинно велик, кто похож на Миниха!» Это было ему подношение! Теперь, с назначением регентства герцога Бирона, Миних пожелал руководить делами в качестве генералиссимуса всех сухопутных и морских сил. Но не тут-то было! Ему снова отказали во всех его домогательствах.
— Значит, они теперь на ножах?
— Еще хуже: они как будто приятели!
— Почему же это хуже?
— Потому, что при таких отношениях, какие должны существовать между ними, явная неприязнь или даже вражда были бы вполне понятны и естественны и сводились бы к обыкновенным, повседневным, так сказать, чувствам. А теперь, когда они представляются друзьями или — вернее — когда Миних разыгрывает друга Бирона, затаив свою несомненную злобу, это для герцога очень плохо. Затаенная злоба рано или поздно должна выйти наружу. Одно здесь неприятно! Миних, как немец, слишком осторожен и будет, вероятно, медлить.
Грунька внимательно слушала своего собеседника. Но вдруг ее словно осенила внезапная мысль, и она решилась прервать его рассуждения:
— Слышь, Митька, говорили мне, что Миних — большой любезник с женщинами. Правда это?
— И имеет на то право до сих пор, — ответил Митька. — Он до сих пор еще хоть куда: моложе своих лет, высок ростом, ловок, виден и красив, отплясывает на балах в лучшем виде, а когда говорит с барынями, то увлекается до того, что вдруг возьмет и кинется целовать ручки.
— Ну тогда можно и подвигнуть его на скорость, — протянула Грунька.
— Ты за это берешься?
— Попытать можно! Только ведь кругами я действовать не умею; я по-своему, по-женски.
— Ну увидим… хорошо! — одобрил Митька.
— А Остерман? — спросила Грунька.
— Остерман весь свой век был при дворе и прошел школу еще петровскую. Ведь он был воспитателем императора Петра Второго, а достаточно сказать, что он сумел съесть Меншикова — этот временщик пал вследствие происков Остермана. Рассуди теперь, да мыслимо ли, чтобы человек, решившийся тягаться с самим Меншиковым и одолевший его, не смог бы справиться с Бироном?! Нет, этому я никогда не поверю!
— Хитер-то он, хитер, говорят! — сказала Грунька.
— Да уж так хитер, что сам Макиавелли перед ним, пожалуй, новичком покажется. А прием, в сущности, у него довольно простой — болезнь. Он, видишь ли, вечно немощен; его в креслах и так таскают, а чуть что случится — сейчас он дома засядет и никуда; ляжет и, что называется, хвостиком накроется: «Я не я, и хата не моя, и знать ничего не знаю, ведать не ведаю».
— А он к женщинам как?
— Да ведь он старик совсем!
— А Миних молод, что ли? Однако вот ты про него какие штуки рассказываешь.
— Ну Остерман в этом отношении на Миниха не похож: насколько Миних брав и красив, настолько Остерман расслаблен и умышленно опустился. Один бодрится не по летам, другой, наоборот, тоже не по летам представляется хилым и дряхлым. К тому же скуп он, как Кащей, и ради этой скупости нечистоплотен, обмызган и грязен. Кто увидит Остермана случайно, ни за что не скажет, что это — один из первых сановников Российского государства. Ну вот тебе самое главное, — заключил Жемчугов, — запомни все хорошенько, это необходимо для дальнейших наших с тобой действий.
Проводив Груньку домой и расставшись с ней, Митька Жемчугов, согретый глинтвейном и пуншем, которые в кофейне немца Гидля приготовляли отлично, зашагал по осенней слякоти петербургских улиц, не обращая никакого внимания на ненастную погоду.
Был уже довольно поздний вечер, и на дворе стояли настоящие октябрьские потемки, холодные и жуткие. С моря по Неве дул ветер, задерживая воду. Деревья, чаще, чем дома, попадавшиеся в то время в Петербурге, шумели оголенными ветвями в темноте.
Жемчугов зажег ручной фонарь и смело подходил к дежурившим у рогаток, которые оставались на перекрестках улиц на ночь, дозорным караулам. На оклик караула: «Кто идет?» — он уверенно отвечал: «Свой», — и показывал бывший при нем пропуск, после чего ему немедленно предоставляли свободный проход.
Таким образом он добрался до небольшого одноэтажного с мезонином деревянного домика, по внешнему невзрачному виду которого можно было сказать, что тут не барские хоромы, а сдававшееся внаймы помещение, и довольно скромное.
Нижний этаж дома был погружен в полный мрак, но окно в мезонине светилось. Взглянув на это светящееся окно, Жемчугов взялся за кольцо калитки и ударил им три раза не совсем обычным образом, с неравными промежутками.
На дворе залилась было собака, но на нее цыкнули; послышались шаги по деревянным мосткам, отодвинули засов у калитки, и она отворилась.
Отворивший ее человек, по-видимому, хорошо знал Митьку, так как пропустил его беспрекословно, а собака, обнюхав Жемчугова, повиляла хвостом и отошла в сторону.
Митька со своим ручным фонарем направился по мосткам прямо к двери и вошел в нее, не спрашиваясь. В сенях он, как привычный тут человек, повернув налево, быстро взбежал по ступеням деревянной скрипучей лестницы, ведшей в мезонин, и постучал там в дверь опять три раза и опять особенным манером.
— Митька, это ты? — раздался голос из-за двери.
— Я, — отозвался Жемчугов.
Дверь распахнулась, и на ее пороге показался высокий молодой человек с пером за ухом, в нижнем камзоле, в коротких панталонах, в чулках и башмаках.
В его комнате в мезонине было жарко натоплено. На большом круглом столе в шандале под зеленым абажуром горели две восковые свечи, за китайскими ширмами помещалась кровать с пологом, в углу в киоте висели образа, пред ними горела лампадка; вообще вся обстановка была очень чистенькая, презентабельная. Никто не мог бы подумать по первому впечатлению, что здесь живет секретарь самого страшного в те времена учреждения — Тайной канцелярии розыскных дел — Степан Иванович Шешковский; точно так же никто не узнал бы секретаря в молодом человеке, отворившем дверь Жемчугову.
Митька и он давно знали друг друга и были приятелями.
— Что ты так поздно? — спросил Шешковский Жемчугова, впуская его и затворяя за ним дверь.
— Дело было, — коротко ответил Митька.
— Ты чуть меня захватил, мне уже пора на службу.
— Опять на ночную работу?
— Да, — морщась ответил Шешковский и задумался, замолчав.
— Что, тяжело?
— Знаешь, подчас невыносимо тяжело бывает. То есть, давным-давно я бросил бы это дело и службу, если бы не сознание, что на этом посту я все-таки приношу пользу в том отношении, что, пожалуй, половину людей спасаю от мучений. Зато приходится смотреть, как мучают вторую половину.
— А он все еще свирепствует?
Шешковский понял без пояснений, что под этим «он» подразумевается князь Никита Юрьевич Трубецкой, занимавший пост генерала-прокурора, ставленник и ярый клеврет Бирона, главным образом производивший те зверства, которыми в истории отмечено то время.
— То есть, понимаешь ли, неистовствует, как зверь лютый! — сказал Шешковский про Трубецкого. — В последний раз подошел к вздернутому на дыбе человеку и сам бил его по лицу набалдашником своей палки. Этого даже по закону не полагается на дыбе.
— Скотина! — процедил сквозь зубы Митька. — Ну а Андрей Иванович что?
Андреем Ивановичем звали генерал-аншефа, сенатора Ушакова, начальника Тайной канцелярии.
— Что и может Андрей Иванович? — пожал плечами Шешковский. — Он кряхтит да про себя молитву читает и, когда по закону можно, останавливает, делает, что возможно, для облегчения. И от закона не отступает, но зато несправедливости никакой не допустит. С ним еще можно бы ладить, а вот с князем Трубецким — тяжело!
— Ты зачем меня звал-то? — проговорил Жемчугов, видимо для того, главным образом, чтобы переменить разговор.
— Мне нужен верный человек, — сказал Шешковский, делая над собой видимое усилие, чтобы успокоиться.
— Зачем?
— Надо тебе сказать… нет, не кури, терпеть не могу, — остановил Митьку Шешковский, видя, что тот вынимает трубку.
— Виноват, забыл! — усмехнулся Митька, пряча назад свою трубку. — Ну так зачем тебе человек-то нужен?
— Тут появилась в Петербурге странная какая-то женщина-француженка, по-русски совсем не говорит.
— Значит, не столько «странная», сколько «иностранная»? — усмехнулся Жемчугов.
— Будет тебе, не паясничай! Тут о деле идет. Поселилась эта француженка вот уже четыре дня в Петербурге, по нашим донесениям, наняла хороший дом.
— Где?
— На Невской першпективе. Деньги, по-видимому, у нее есть, не нуждается, но ни знакомств, ни связей, ничего. Притом она никуда не выходит, сидит целый день у окна и, по-видимому, наблюдает.
— А откуда она приехала.
— Из Варшавы. Но все из-за границы приезжают из Варшавы.
— А паспорт у нее какой?
— Варшавский.
— Какая у нее прислуга?
— Никакой. Она приехала на ямских лошадях. Я послал в Варшаву навести справки о ней, но пока они придут, а между тем что-то подозрительно это появление как раз к смерти государыни, и притом француженки.
— Так что же тебе нужно?
— Узнать, кто она и зачем, и прочее. Для этого самое лучшее, по-моему, подослать к француженке в качестве прислуги такого человека, который понимал бы по-французски.
— Можно.
— Что ты говоришь?
— Я говорю, что можно найти такого человека, девушку.
— Которая пойдет в горничные?
— Она крепостная.
— И говорит по-французски?
— Ее готовили в актрисы и обучали в Париже.
— И ты можешь на нее положиться?
— Как на самого себя.
— Ого!
— Она — моя невеста!
— Ну значит, нам везет.
— Нам должно везти, Шешковский! Как же зовут француженку?
— Селина де Пюжи, Невский, у Полицейского моста, рядом с оперным театром.
— Хорошо, завтра же моя Грунька будет поставлена туда, а послезавтра я приду к тебе с рапортом. Думаю, что окажутся какие-нибудь пустяки амурного свойства.
— Я думаю то же, но как знать? — Шешковский вздохнул. — Эх, — добавил он, — если бы вот так дела делать, никакой дыбы и кнутобойства не нужно было бы. Да разве грубой дыбой да битьем что-нибудь сделаешь там, где нужны ум и соображение? Никогда пыткой правды не добьешься! А поймут ли когда-нибудь это законодатели? Ну однако, мне пора идти!
— Выйдем вместе, — сказал Жемчугов.
И они вышли.
Императрица Анна Иоанновна скончалась во дворце, который тянулся длинным одноэтажным зданием, с большими зеркальными окнами вдоль северной стороны Летнего сада, примыкавшей к набережной Невы.
Этот дворец Анна Иоанновна отстроила для себя, а рядом, в так называемом малом Петровском дворце, сохранившемся в Летнем саду до сих пор, жил Бирон. На месте нынешнего Инженерного замка был тогда большой Летний дворец, или Итальянский; на месте же нынешнего Зимнего дворца, уже называясь этим именем, стояли хоромы, купленные для царской резиденции от частного лица.
Тело императрицы было выставлено в необычайно пышной траурной обстановке, в большой зале ее дворца. После ее кончины немедленно сюда же перебрался и Бирон, заявивший, что он в качестве регента должен находиться под одной кровлей с младенцем-императором Иоанном Антоновичем. Таким образом, во дворце, где стояло тело императрицы, жили родители императора — принцесса Анна Леопольдовна и принц Антон Брауншвейгский, и герцог Бирон, не отлучавшийся оттуда ни на минуту.
Заседания кабинет-министров происходили тут же под председательством Бирона. С министрами он держал себя надменно, не стеснялся в выражениях и относился по-человечески только к Миниху и Остерману, но разговаривал с ними не иначе, как по-немецки.
После первого же происходившего по смерти Анны Иоанновны заседания кабинета Бирон молча отпустил всех присутствующих, не отвечая даже на их низкие поклоны, причем ниже всех кланялся князь Никита Трубецкой. Он удержал только Миниха да Остермана, полулежавшего в кресле-носилках в качестве совершенно больного и расслабленного.
Когда все, кроме них, ушли, Бирон подошел к дверям и осмотрел их, не подслушивает ли кто-нибудь, а затем, вероятно в знак особой таинственности и значительности предстоящей беседы, на цыпочках приблизился к столу, оперся о него обеими руками и шепотом, но не без свойственного ему пафоса произнес:
— Мы сильны, пока мы вместе!
Остерман поник головой, как бы подтверждая этим глубочайшую правоту высказанных герцогом слов, Миних же нахмурил брови и деловито ждал, что последует дальше.
— У нас есть власть, мы занимаем в России верное место, — повторил Бирон и хлопнул ладонью по столу. — Я не доверяю этим русским: Трубецкой и Бестужев наименее возбуждают подозрения, но и на них полностью положиться нельзя. Мы, немцы, можем положиться только на самих себя!
— Ну конечно! — подтвердил Миних и подумал: «Весь свой век я полагался только на самого себя!»
— Если мы только не будем вместе, — снова заговорил Бирон, — то погибнем каждый порознь.
«Кто погибнет, а кто и нет! — опять подумал Миних. — Не суди, мой друг, о других по себе!»
Миних ясно понимал, что Бирон завел с ними эту речь единственно из трусости, которая так и сквозила в каждом его слове. По природе своей Миних был храбр и отважен, и трусость Бирона органически была противна ему. Если бы Бирон хотел, наоборот, не объединить с собой, а восстановить против себя такого человека, как Миних, то он должен был говорить именно так, как сделал он на сей раз.
В его тоне слишком ясно слышалось желание запугать своих собеседников теми страхами, которые чудились ему самому. Он видел, что эти страхи далеки в особенности Миниху, а также и Остерману, но он объяснял это тем, что он, Бирон, дальновиден, а они — нет. Миних же понимал, что выказываемый Бироном страх доказывает вовсе не его дальновидность, а слабость. И он понял тоже, что со слабым человеком не годится ему, Миниху, связывать свою судьбу. Он слышал рассказ о том, что арабы в Африке при охоте на диких зверей не берут людей, которые могут струсить и тем самым дать почувствовать зверям, что они сильнее человека. Сам Миних не трусил ни пред неприятельским войском, ни пред толпой и потому побеждал и мог управлять; трусливый же Бирон мог только наводить страх, но истинная тайна управления совершенно не давалась ему.
— Итак, господа, я предупредил вас! — заключил герцог свои слова и выпрямился, воображая, что он сейчас очень величественен. — Предлагаю вам подумать о моем совете; он вытекает из насущнейших наших интересов! До доброго свидания, господа! — и, будучи уверен, что после всего сказанного им, ни Миних, ни Остерман не смогут ничего замыслить против него, потому что ведь это так очевидно идет вразрез с их интересами, Бирон вышел из комнаты, громко стуча каблуками, как будто показывая этим, что он имеет право не стесняться здесь и он не стесняется.
Остерман посмотрел ему вслед таким взглядом, каким может смотреть старый, опытный учитель на удалявшегося после невыдержанного экзамена школьника.
— Ну до свидания, старина! — фамильярно сказал ему Миних и тоже удалился большими решительными шагами.
«Да, я стар! — сказал сам себе Остерман, оставшись один. — Но именно поэтому-то, что я стар, я останусь один, когда вас обоих не будет, как я остался, когда не стало Меншикова!»
В это время вошли четыре гайдука, подняли кресло, в котором полулежал Остерман и понесли его в карету, чтобы отвезти домой.
Через день после своего разговора с Шешковским о Селине де Пюжи, Митька Жемчугов, согласно данному обещанию, должен был дать отчет относительно того, что успела сделать Грунька.
Утром Шешковский прислал сказать через рассыльного, чтобы Митька с ответом прямо пришел к «начальнику», то есть к генерал-аншефу Андрею Ивановичу Ушакову, начальнику Тайной канцелярии.
Генерал-аншефа Митька узнал только тогда, когда побывал у него в собственном доме на Фонтанке, где был разведен у Ушакова, большого любителя цветов, огромный сад с оранжереей.
Ливрейный лакей провел его в кабинет хозяина, где за круглым письменным столом сидели сам Ушаков, Шешковский и кабинет-секретарь Яковлев, по-нынешнему — государственный секретарь.
— Ну садитесь, здравствуйте! — встретил Митьку с приветливостью Ушаков. — Да нет, садитесь сюда к нам, за стол! — сказал он, видя, что Жемчугов берет стул, чтобы поместиться в отделении.
Митька знал и раньше, что Ушаков к нему хорошо относится, но никак не ожидал попасть к нему и быть принятым так уж запросто, да еще вместе с таким важным сановником, как Яковлев. Последнему Ушаков тотчас же представил Жемчугова, тот же, ласково улыбнувшись, кивнул головой и проговорил:
— Да, я слышал, знаю.
С Шешковским Митька поздоровался по-приятельски и сел к столу рядом с ним.
— Ну что, наша штука с француженкой удалась? — спросил Ушаков, показывая своим вопросом, что при Яковлеве можно говорить совсем не стесняясь.
— Удалась, ваше превосходительство, — ответил Митька, — мною приготовлен верный человек к Селине. При ней со вчерашнего дня в горничных верная девушка состоит.
— Как же она попала туда?
— Очень просто. В «Петербургских ведомостях» было объявлено, что требуется горничная по адресу француженки. Девушка сейчас же выпросилась у своей госпожи, дворянки Убрусовой, а та в высшей степени была рада, что будет получать с нее оброк вместо того, чтобы кормить ее, и, конечно, отпустила к француженке. Последняя обрадовалась, что девушка умеет говорить по-французски, и тут же с большим удовольствием наняла ее.
— Пожалуй, было бы лучше и осторожнее, чтобы она не открывала своего знания французского языка, — сказал Ушаков.
— Напротив, со скрытым знанием французского языка нечего было бы делать, раз француженка совсем одинока и ей даже поговорить не с кем, а теперь горничная стала ее другом.
— Ну и что же? Выяснилось уже что-нибудь? — спросил Шешковский.
— Выяснилось, и весьма интересное, — ответил Митька, — француженка имеет отношение к бывшему в Петербурге польско-саксонским послом графу Морицу Линару.
— К графу Морицу Линару? — спросили его в один голос все трое — и Ушаков, и Яковлев, и Шешковский.
— Да. Она, то есть француженка, только и спрашивала, как ей найти графа Линара в Петербурге и как узнать, приехал ли он сюда или нет. Она с первого слова обещала горничной десять рублей, если та узнает, как найти здесь графа Линара.
— Но ведь его здесь нет, — сказал Ушаков.
— А, может быть, он явился, только инкогнито от нас? — предположил Яковлев.
— Надо разобрать сначала, — проговорил Шешковский, — кто такая эта француженка, так усердно выслеживающая его, чья она шпионка и кому нужно найти Линара в Петербурге.
— По-моему, — проговорил Митька, — она вовсе не шпионка, а действует сама за себя, а графа Линара наверно нет в Петербурге!
— А… у вас, значит, есть еще подробности? — спросил Ушаков.
— Нет, фактических подробностей у меня нет никаких, кроме того, что я имел уже честь доложить, а все, что я сказал сейчас, — простой вывод.
— Откуда вы выводите, что француженка действует сама за себя.
— Из того, что она сразу наводит справки об интересующих ее лицах, а не выжидает и не высматривает. Так откровенно может вести себя только безобидная женщина, и притом влюбленная.
— Так что, вы думаете, что француженка влюблена в графа Линара? — опять спросил Ушаков.
— В этом нет ничего удивительного: у графа было, вероятно, слишком много, да есть и теперь, любовных связей и интрижек, чтобы в их число не попала история с хорошенькой француженкой.
— Хорошо! Но почему вы так уверены, что графа Линара нет в Петербурге, инкогнито, конечно?
— Прежде всего потому, что мы знали бы об этом, — заметил Шешковский.
— Нет, а потому, что, очевидно, Линар хотел отделаться от француженки, которая ему надоела, и сказал ей, что поедет в Россию, в Петербург, а сам уехал совсем в другую сторону, в надежде, что Селина де Пюжи или вовсе побоится за ним ехать, или если и решится и явится в Петербург, то никак не найдет его здесь.
— Все это очень правдоподобно, — сказал Ушаков. — Значит, в политическом отношении француженка совершенно никакого значения иметь не может?
— Напротив, — опять возразил Митька, — она может стать весьма выгодным орудием, если граф Линар прибудет сюда вновь польско-саксонским посланником.
Все, конечно, знали отлично прошлую историю графа Линара в Петербурге, но никому и в голову не пришло, что можно сделать предположение, которое высказал теперь Митька.
Ушаков и Яковлев недовольно насупились, Шешковский же спокойно ждал разъяснения со стороны Жемчугова, в нем вполне уверенный, то есть в том, что хотя его слова как будто и были очень смелы, но, во всяком случае, он не сказал их зря.
И Митька пояснил свои слова:
— Я понимаю так, — стал говорить он, — что мы обязаны блюсти прежде всего интересы его высочества герцога Бирона, как регента Российской империи.
Ушаков и Яковлев кивнули головой в знак подтверждения и выразили на своем лице удовольствие обороту дела, взятому Жемчуговым.
— А интересы его высочества, по моему крайнему разумению, — продолжал тот, — настоятельно требуют, чтобы граф Линар приехал сюда.
— Почему же? — спросил Ушаков.
— Потому, ваше превосходительство, что этот человек явится лучшим истолкователем чувств его высочества перед принцессой Анной Леопольдовной, которая, по своей прозорливости в отношении польз и нужд России, несомненно должна желать симпатичного польско-саксонского посланника.
— В отношении польз и нужд России?
— Конечно! Ее высочество Анна Леопольдовна — по рождению славянка.
— Ведь ее матушка была русская.
— А отец — немец!
— А отец — герцог Мекленбургский — тоже по происхождению славянин: ведь прежде чем называться немецкими герцогами Мекленбургскими, предки ее высочества были славянскими государями с титулом королей Вендских, и единение принцессы Анны Леопольдовны в отношении польско-саксонского посла, как представителя славянской державы, является исключительной политической комбинацией.
— Да, — перебил Митьку Ушаков, — но польско-саксонский двор никогда не решится прислать ныне послом графа Линара, который был отозван по требованию самой императрицы.
— Обстоятельства меняются; ныне русский двор мог бы по собственному почину просить в Дрездене, чтобы оттуда был прислан граф Линар.
— Но кто же решится написать туда? Едва ли герцог найдет возможным.
— Написать, конечно с соизволения герцога, должен кабинет-министр Андрей Иванович Остерман, — сказал Митька и, подчеркивая, добавил: — Он должен это сделать, понимая все выгоды для России и русских людей пребывания в настоящее время графа Линара в Петербурге.
— Он хорошо говорит, — одобрил Яковлев.
Все четверо задумались, и задумались об одном и том же. Все они одинаково понимали, в чем была выгода и польза для России и русских, и каждый думал:
«Недолго вам, немцы, распоряжаться нами. Мы сумеем с вами справиться».
Но словами они ничего не сказали друг другу. Напротив, самый опытный наушник если бы мог подслушать их, то мог бы дать голову на отсечение, что они заботятся лишь об интересах герцога Бирона и ее императорского высочества принцессы Анны Леопольдовны.
— Ну наконец-то ты явился! — встретил Василий Гремин Митьку Жемчугова, когда тот приехал к нему поздно вечером прямо от Ушакова.
Свои вещи Митька прислал еще рано утром и велел сказать, что сегодня будет и сам.
— Я все приготовил тебе! — радостно продолжал Гремин. — Комната тебе отведена угловая, с большой печкой и лежанкой, туда и твои вещи отнесены. Ты ведь ко мне совсем, а?
— Ну да! Ведь мы же сговорились!
— Ну да, да, да! Я очень рад. Только вещи твои я разбирать не велел, чтобы не трогали. Может, у тебя там секреты какие.
— Никаких таких у меня секретов нет, — усмехнулся Митька.
— Ну очень тебе рад, — повторил Гремин.
— Чему? что у меня секретов нет?
— Ах нет! Тому, что ты приехал. Ужинать хочешь? Все готово для тебя.
— Нет, я сыт.
— А перины я велел тебе положить деревенские, настоящие, каких в Петербурге и не видывали! Нам их от своих гусей присылают. Ну если ты не хочешь есть, так пойдем выпьем, там, в столовой, наливка вишневая поставлена.
— От наливки, конечно, нельзя отказываться, — сказал Митька.
Они прошли в столовую, где был накрытый скатертью стол, уставленный такими вкусными вещами, что Жемчугов не удержался и стал не только пить наливку, но и есть и грибки, и ветчину копченую, и маринованную рыбку, и все, что было на столе.
— Ну что? Начал ты действовать? — стал спрашивать Гремин.
— В каком смысле? Груньку на место поставил; там ей хорошо будет. Иностранка-француженка взяла ее не в горничные даже, а скорее, так сказать, в наперсницы. Теперь вот я сам к тебе переехал… Как видишь, действую.
— Нет, я говорю о немцах.
— Что о немцах?
— Да когда мы…
— Слушай, Василий, — остановил его Жемчугов и, понизив голос до едва слышного шепота, тем не менее весьма внушительно, произнес: — Никогда не смей больше говорить со мной об этом, тут нужно «делать», а не говорить, понимаешь? Ведь мы знаем, что знаем, а на словах нужно громко заявлять, что ты-де желаешь блюсти интересы его высочества герцога Бирона.
— Понимаю, — проговорил Гремин, — но только вот что, я молчать буду, а уж — извини! — об интересах герцога говорить не буду: противно! — и Василий сплюнул и выпил глоток сладкой наливки, словно чтобы уничтожить дурной вкус во рту.
— Славный ты парень! — одобрил его Митька. — Твое здоровье, брат! Так и поступай, а меня извини и не обессудь. Мне политику соблюдать нужно.
— Да что там политика! — вздохнул Василий. — Прямо бы по мордам, и к чертям!
— Погоди!.. И по мордам дадим.
— А дадим?
Митька подмигнул и кивнул головой.
— Вот это так! — воскликнул Василий. — Ну твое здоровье, Митька!
Митька выпил «свое здоровье». Гремин стал наливать ему еще.
— Не будет ли? — сказал Жемчугов. — Пора спать, пожалуй!
— Как, будет? — воскликнул Гремин. — А здоровье Груньки? Разве ты ей здоровья не желаешь?
— Ну за здоровье Груньки, — согласился Жемчугов и, чокнувшись, залпом выпил большую стеклянную на длинной ножке рюмку наливки.
Они распростились и пошли спать к себе, по своим комнатам.
Жемчугов лег уже совсем в постель и утонул в мягкой перине, как вдруг дверь его комнаты приоткрылась и в нее просунул голову Гремин, который проговорил:
— Знаешь, Митька, у меня все время из головы не выходит: ведь было время, когда на Руси…
— Было! Было! — совсем сонным голосом повторил Митька, явно только для того, чтобы от него отстали.
— Да нет, ты послушай! Ведь вот если удастся свергнуть немца, то это станет известным тогда лишь, когда все совершится и окончится; конец действа всем будет ясен, и так и история его и отметит; ну а кто знает, когда, собственно, и где оно началось? И, может быть, мы вот теперь говорим, а оно начинается, и никто никогда этого не узнает… А оно начинается!
Митька ничего не ответил, и только его сочный храп с присвистом показал, что он уже спит.
При жизни Анны Иоанновны Бирон, будучи страстным игроком, проводил вечера за картами. Теперь, когда тело императрицы стояло еще во дворце, где жил Бирон, ему предаваться карточной игре было неудобно, и он обыкновенно в послеобеденное время приглашал к себе того или иного сановника под предлогом обсуждения важных государственных дел. Между тем это делалось по другим поводам: он подозревал кого-нибудь, и ему хотелось убедиться в личных разговорах, что против него никто не злоумышляет.
После своего разговора с Остерманом и Минихом о том, что они, как немцы, должны поддерживать друг друга, Бирон верил им больше других, так как рассчитывал, что слишком красноречиво им доказал их собственную выгоду в том, чтобы они держались его. Но все-таки Миних чаще других приглашался герцогом к обеду и вечером.
Раз, после одного из таких обедов, Миних вышел из дворца, укутанный в свой суконный военный плащ, и, ежась от волны холода и пронизывающего ветра, вскочил на опущенную гайдуком подножку и сел в карету. Гайдук захлопнул дверцу, быстро поднял подножку, крикнул кучеру: «Пошел!» — и вскочил на запятки. Тут только Миних почувствовал, что он в карете не один и что рядом с ним сидит еще кто-то.
— Кто тут? — быстро спросил он и нагнулся к окну, чтобы опустить стекло и, очевидно, остановить карету.
— Неужели фельдмаршал Миних боится женщины? — прозвучал рядом с ним красивый, звонкий голос.
Миних обернулся. Как раз в этот момент свет, упавший из большого зеркального окна дворца, осветил внутренность кареты, и Миних увидел закутанную в черное домино женскую фигуру с черной маской на лице.
— Я ничего и никого не боюсь! — сказал он. — Но только к чему этот маскарад?
— Под маской удобнее разговаривать, — спокойно ответили ему. — То, что скажешь под маской, никак нельзя сказать просто, а потом, может быть, я вовсе и не красива!
— Вот этого я не думаю! — проговорил Миних, которому голос маски успел уже понравиться, и его воображение, довольно тонкое несмотря на зрелые года, нарисовало ему привлекательный женский облик. — Ты мне вот что скажи, маска, — продолжал он, — ты мне друг или враг?
— Я думаю, Миних привык встречать врагов на поле сражения, а не у себя в карете, да еще в черном домино!
— А как ты решилась одеть это домино? — спросил он. — Ведь теперь по случаю смерти императрицы всякие маскарады запрещены?
— Уж будто всякие?
— Однако, такой указ издан.
— Тогда что же не исполняется этот указ в самом дворце?
— В самом дворце? Но кто же там рядится?
— Рядятся там все, и все носят личину! Герцог Бирон первый!
— Герцог Бирон?
— Конечно! Он носит личину дружбы к тебе, когда на самом деле…
— Молчи, маска! Это — не твоего ума дело!
— Почем же ты знаешь, каков мой ум, если и лица моего не видишь?
— Во всяком случае, если у тебя и есть ум, то он слишком дерзок.
— Для того чтобы говорить правду, нужно быть дерзкой! Вот ты только смел и отважен, но не дерзок, и потому даже самому себе не решаешься сказать правду.
— Постой! Какую правду?
— Да то, что ведь герцог Бирон — только тень твоя; ведь твоими победами воспользовался он, ведь власть, которая в его руках теперь, по праву должна принадлежать тебе! Ты сильнее и честнее всех, а должен кланяться какому-то выходцу из конюшни!
— Погоди, маска! Ты, кажется, хочешь втянуть меня в заговор?
— Разве так поступают заговорщики? Нет, я веду просто с тобой маскарадный разговор, мне захотелось поинтриговать тебя, потому что все, что я о тебе знаю, правится мне! В маскараде я с тобой встретиться не могла, потому что, ты сам сказал, маскарады запрещены, и вот я решилась сесть в твою карету. Впрочем, может быть, меня и на самом деле нет, а это только тебе кажется, что я тут, возле тебя?
— Но ведь я явно слышу твой голос!
— Это, может быть, — голос твоих желаний и стремлений, голос тайника твоей души?
— Ну а что если я, чтобы убедиться, что ты существуешь, отвезу тебя сейчас в кордегардию и велю там снять с тебя маску, чтобы посмотреть, кто ты такая?
— Ты шутишь, конечно? Миних не может так поступить с женщиной, которая доверилась ему.
— Хорошо! — сказал Миних. — Подай мне все-таки свою руку.
Она исполнила его желание. Ручка была маленькая, затянутая в черную перчатку.
— Кто бы ты ни была, — произнес после некоторого молчания Миних, — но ты очень искусна в разговоре!
— К сожалению, только в маскарадном разговоре, а я хотела бы, чтобы ты серьезно подумал о том, что я говорила тебе.
— Если мне отнестись серьезно к тому, что ты мне говорила, то я по закону должен буду сообщить по крайней мере в Тайную канцелярию.
— И, полно! Что я сказала такого особенного? Что ты велик своими победами? Но это всем известно и без меня; ведь у тебя дома на стене висит ковер, на котором сделана надпись: «Тот истинно велик, кто похож на Миниха!»
— Ты бывала у меня в доме?
— Может быть и была!
В это время карета остановилась у ворот миниховского дома.
— Мы, кажется, приехали? — сказал Миних. — Может быть, ты, маска, хочешь войти?
— О нет! Этого я не хочу! — рассмеялась она. — А вот что, вели-ка карете проехать еще хоть на Невскую першпективу до Фонтанной и назад.
— Зачем это?
— Я не успела сказать тебе еще все, что нужно. Да неужели тебе так со мной скучно, что ты не хочешь исполнить мою просьбу?
— Пошел по Невской першпективе до Фонтанной и назад! — приказал Миних в распахнувшуюся дверь гайдуку.
Дверца в тот же миг захлопнулась, гайдук крикнул кучеру, и карета снова покатилась.
— Вот что, фельдмаршал Миних! — сказала Миниху маска, как только карета отъехала от его дома. — Мы сидим теперь в карете, которая обита стеганым штофом, и окна у нее подняты; никто не услышит нас — даже гайдуки, стоящие на запятках, потому, что кроме всего, наши слова заглушаются еще и стуком колес. Донести на тебя я не могу, потому что, во-первых, сама должна бы донести на себя самое; а во-вторых, никто бы мне не поверил, что я очутилась у тебя в карете и каталась с тобой. Поэтому мы можем разговаривать свободно, и ты меня слушай без стеснения. Ты — слишком предприимчивый человек, чтобы оставаться бездеятельным, когда тебя обижают.
— Разве меня обижают? — усмехнулся Миних.
— А разве нет? — воскликнула она. — Разве не обида то, что делают с тобой? Тебе отказали в герцогстве Украинском, тогда как Бирона сделали герцогом Курляндским. Ты по праву желаешь быть главнокомандующим войсками, которые ты водил в бои, а тебе в этом отказывают и отвечают тем, что дают тебе место чуть ли не камеристки принцессы Анны Леопольдовны!
— Ну довольно! Будет об этом! — остановил ее Миних.
— Хорошо! Об этом я не буду говорить, потому что все это ты и без моих слов отлично чувствуешь. Ты только не знаешь, как начать, но действовать ты готов!
— Почему ты это знаешь?
— Потому, что иначе ты не был бы Минихом!
— А кто мне поручится, что ты — не подосланная ко мне шпионка?
— Кем подосланная? Ведь только герцог мог подослать меня; но зачем ему это делать, когда он и без этого знает, что ты — его враг?
— Откуда же он может знать это?
— Он знает это оттого, что вы слишком непохожи друг на друга. Такой человек, как Миних, не может не быть врагом такого человека, как Бирон, и герцог чувствует это. Но я понимаю, что тебе трудно начать, что ты не знаешь, как приступить к этому делу. Ну так начнут другие, помимо тебя, а ты пользуйся обстоятельствами, хотя, конечно, если бы ты захотел, ты бы мог помочь. Ведь вся суть теперь в принцессе Анне Леопольдовне; надо, чтобы она получила смелость и решительность действовать, важен первый толчок.
— Право, когда я тебя слушаю, — перебил ее Миних, — мне кажется, что, не будь у тебя твоей маленькой ручки и звонкого голоса, я подумал бы, что со мной говорит мужчина с хорошими мужскими мозгами.
— Мужчины ты не слушал бы! Так вот, дело в том, чтобы принцесса решилась на первый шаг. Ну хоть переехать на жительство в Зимний дворец и увезти туда сына!
— Кто же ей скажет об этом?
— Принцесса Анна — женщина, и с ней нужно действовать по-женски. Она, наверно, интересуется гадалками, ворожеями.
— Почему ты так думаешь?
— Потому, что она — молоденькая! Потому, что женщина, и потому, что влюблена!
— Ого!
— История с графом Линаром ни для кого не секрет, а влюбленная молодая женщина, в особенности если предмет ее любви в отдалении, не может не интересоваться гадалками. У меня есть хорошенькая француженка гадалка! Надо провести ее к принцессе, а она уж наговорит так, что Анна Леопольдовна получит необходимую ей бодрость.
— Но чем же я тут могу помочь?
— Да больше ничем, как только указанием своему сыну Иоганну на то, что есть хорошенькая француженка-гадалка. Пусть он скажет об этом своей жене — Доротее, а та — своей сестре Юлиане.
— А где живет эта гадалка? — спросил Миних.
— Ремесло у нее такое, что ей нужно скрываться, поэтому она своего адреса не даст.
— Но как же тогда быть?
— А вот это надо придумать. Самое лучшее, чтобы присланный пришел в кофейню Гидля и там сказал за прилавком, что просят француженку Дюкар туда-то; она уж придет. Мне кажется, что это будет лучше всего.
— Но как же ты хочешь, чтобы я провел к принцессе под видом гадалки совсем незнакомую француженку?
— Какой ты смешной! Ведь вовсе не ты проведешь ее: ты тут останешься совсем в стороне.
— Но какое ручательство в том, что тут нет никакого предательства и что эта француженка действительно достойна того, чтобы привести ее к принцессе?
— Никакого ручательства нет, кроме разве моих слов. Но в данном случае мне должна помочь твоя проницательность. Я ни с кем не решилась бы на этот разговор! Но ты можешь оценить то, что я — не дура, и рассудить, что если я — не дура, то могу найти подходящую француженку!
— Что же, ты ее подкупишь, чтобы она говорила то, что ты хочешь?
— Миних, обзови уж лучше меня дурой, вопреки моему самомнению, чем говорить такие вещи; человек, работающий из-за денег, сегодня служит одному, а завтра будет служить тому, кто даст ему больше! Нет, моя француженка будет действовать в своих интересах!
— В каких интересах?
— Ну разумеется в любовных!
— A-а, это дело другое! Но по крайней мере скажи мне, сделай милость, сама-то ты кто такая?
— Нет, ты положительно смешной! Зачем тебе нужно отягощать себя лишним? Ведь теперь ты можешь дать кому угодно честное слово, что не знаешь, откуда и как явится француженка, а если я назову себя, то установится между нами совершенно не нужное для тебя знакомство! Неужели ты не понимаешь, что я из деликатности, ради тебя надела эту маску и домино? Ты помни только одно: я тебя ни к чему не обязываю и ничего от тебя не требую; поступай как знаешь, по личному своему разуму и опыту. Однако, вот мы и приехали! — сказала она, увидев, что карета снова остановилась у ворот минихского дома.
— Ты положительно не хочешь выйти со мной? — спросил Миних.
— Положительно не хочу.
— Но как же мои гайдуки? Ведь они могут поднять шум, заметив тебя в карете?
— Важное дело, что фельдмаршал Миних проехался в своей карете с женщиной!.. Как будто это случилось в первый раз!
Маска была права: это действительно случилось не в первый раз.
— Но все-таки помни, что я решительно ничего не сделаю из того, что ты мне тут наврала! — сказал Миних, выходя из кареты.
Один из двоих гайдуков, стоявших на запятках, откинул подножку и, высадив Миниха, повел его к входной двери, а другой отворил карету с противоположной стороны и, не откидывая подножки, выхватил высунувшуюся к нему маску в домино, и оба они исчезли в темноте.
Под домино и маской оказалась Грунька в своем суконном плаще и шелковом расфуфыренном платье.
Человек, высадивший ее из кареты, был, разумеется, Митька, одетый гайдуком Миниха.
— Ну что? Удалось тебе? — спросил он.
— Удалось! — ответила она. — Он сказал мне, что не станет меня слушать, но это — верный признак того, что он сделает все так, как я ему сказала.
Предположения Митьки оправдались с совершеннейшей точностью.
Француженка Селина де Пюжи была в Дрездене в «амурных», как тогда говорили, отношениях с графом Линаром и явилась одним из многих мимолетных увлечений красивого и богатого молодого вельможи.
При саксонском дворе того времени, соперничавшем в пышности и блеске с версальским, были прочно установлены легкие французские нравы, которые предписывали молодому мужчине одновременно иметь три любовные связи: одну — с женщиной легкого поведения — по-тогдашнему с метреской, другую — с какой-либо дамой общества, лучше всего замужней, и наконец, молодой человек непременно должен был наряду с этими двумя питать любовь платоническую к какой-нибудь девице, томной и жеманной конечно, за которой он ухаживал открыто. Чем чаще менял светский «любезник» эти три любви, тем больше у него было завистников, и тем успех у женщин был ему более обеспечен.
Селина де Пюжи была одной из метресок Линара, с которой он, повозившись некоторое время, вздумал расстаться, полагая, что это так же легко удастся ему, как удавалось до сих пор с другими.
Но в данном случае он ошибся. Селина, вопреки всякой моде и обычаю, влюбилась в него настолько, так крепко-цепко, что никак не хотела примириться с этой разлукой. Она находила, что лучше, умнее и привлекательнее, чем была она, нет женщины на свете и что поэтому такой наделенный всеми достоинствами человек, как граф Линар, не должен покидать ее.
Чтобы отделаться от француженки, он ей сказал, что должен ехать в Петербург, и действительно уехал из Дрездена так быстро, что Селина не сразу смогла опомниться.
Она продала все, какие у нее были, драгоценности и тоже отправилась в Петербург в надежде найти там Линара и снова вернуть его к себе. Для нее, француженки, возвращение в Петербург графа было весьма правдоподобно, потому что она знала из его рассказа в минуту откровенности, что в России у него было что-то такое с русской принцессой.
Приехав в Петербург, Селина отправилась во французское посольство, разыграла роль путешествующей маркизы, и ей помогли найти дом и обставили его, как нужно. Но ни с кем из трех нанятых слуг она не могла разговаривать, потому что они были русские и не понимали по-французски. Бывшая у нее в Дрездене горничная-француженка отказалась ехать в Россию, испугавшись нравов «дикой» северной страны, как она говорила.
По совету посольского чиновника Селина опубликовала в «Санкт-Петербургских ведомостях», что ей нужна горничная, знающая французский язык; по этой публикации явилась Грунька и была нанята без дальних разговоров.
В первый же день де Пюжи стала ее спрашивать, как найти в Петербурге графа Линара, а через два дня Грунька знала всю ее историю и могла сообщить Митьке, что его предположения вполне оправдались и правильны.
Тут они оба выработали план, и первым шагом к его выполнению была отважная поездка Груньки в карете Миниха с самим фельдмаршалом.
В подробности этой поездки француженка посвящена не была; ей только было сказано, что Грунька отправилась за справками относительно графа Линара и что для этого ей нужна шелковая роба и черное домино с маской.
Само собой разумеется, что всё это ей дала Селина, которая с нетерпением ожидала ее возвращения, беспокойно ходя по комнатам своего кокетливо обставленного домика.
— Ну что, ты узнала что-нибудь? — сейчас же стала спрашивать Селина, как только Грунька появилась в дверях.
Грунька, уже наученная Митькой, как и что говорить, произнесла таинственно и весьма доверительно:
— Его еще здесь нет, но ждут, что он приедет.
— Неужели же это правда? — воскликнула француженка.
— Так по крайней мере говорят! — стала рассказывать Грунька. — Главное, все зависит, конечно, от принцессы, но надо ее подтолкнуть, чтобы она решилась.
— Решилась? На что?
— Дать свое согласие на приезд графа Линара в Петербург, а это зависит от нее. И вот появилась возможность подтолкнуть ее, но в этом деле не обойдется без вас!
— Без меня? — удивилась француженка.
Дело было в том, что Грунька хотя сравнительно очень недурно говорила по-французски, но все же руководствовалась при этом не столько тем, что хотела выразить, сколько теми словами, которые знала; поэтому Селина не всегда могла отчетливо понять ее.
— Да! Тут существует целый план… понимаете?.. План! — стала пояснять Грунька.
— Какой же это план?
— План вот какой! — сказала Грунька. — Хотите видеть принцессу, вашу соперницу?
Селина де Пюжи была уверена все еще, что Линар покинул ее ради русской принцессы, и Грунька ее в этом не разубеждала.
— Я? Видеть принцессу? — удивилась Селина. — Но как же это будет?
— Очень просто! Вы должны будете разыграть роль гадалки, под видом этой гадалки будете проведены к принцессе Анне Леопольдовне и скажете ей все, о чем мы с вами условимся.
— И это — правда?
— Клянусь вам.
— Ты — золото, а не девушка. Само Провидение послало мне тебя. Недаром мне моя мать сказала: «Помни, Селина, когда я умру, я буду за тебя молиться там, и Провидение будет хранить тебя». А она умерла, моя бедная мать! Но только я боюсь, сумею ли хорошенько разыграть роль гадалки.
— Влюбленная женщина — вы ведь влюблены в графа Линара — сделает все, что нужно, и сумеет все!
— О да! — подхватила француженка. — Как хорошо ты это сказала! Влюбленная женщина сумеет все!
— Тем более, что это так легко! О прошлом вы можете рассказывать такие подробности, какие граф Линар мог сообщить вам, но принцесса же этого подозревать не может, а потому будет поражена и уверится в вашем искусстве; а затем, раз уверившись, поверит и во все, что вы ей скажете о будущем.
— Но что я ей скажу о будущем?
— Что она должна действовать с открытой энергией, что она должна выписать графа сюда, в Петербург.
— Но постой! — остановила ее Селина. — Как же это так? Я должна сама своей сопернице подсказывать мысль, чтобы она скорее вызвала сюда графа и была с ним счастлива, когда я… нет, ни за что! Ты с ума сошла!
— Но граф все равно приедет и без того, и все равно они увидятся и будут счастливы, если вы не встанете между ним и ею!
— Да, все равно они будут счастливы! — вздохнула Селина.
— Ну так вот и нужно помешать этому!
— О да, нужно помешать! Но как?
— Посоветовать принцессе побыстрее выписать сюда Линара. Ведь чем скорее он приедет, тем скорее вы и сами увидите его!
— Ах да, это правда! Ведь тем скорее я сама увижу его.
— А затем, — таинственно продолжала Грунька, — надо внушить принцессе, чтобы она начала смелее действовать против Бирона. Герцог-регент Бирон будет, конечно, сильнее ее и, раз она пойдет против него открыто, сам того не зная, станет вашим сообщником, может быть, низложит принцессу и заключит ее в монастырь.
— О-о! — пролепетала француженка.
— И вы будете отмщены! — заключила Грунька.
— Да, я буду отомщена! Все это придумано гениально!
— Мы, русские, привыкли к этому! — вдруг ни с того ни с сего ляпнула Грунька, больше для того, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Я только теперь начинаю узнавать русских! — сказала Селина. — Недаром ваша империя стала так могущественна и сильна! Но что будет, если принцесса окажется сильнее герцога-регента и сумеет сделать так, что победа будет на ее стороне? Ведь это создаст ей новый ореол, а мы потеряем все!
Однако и на этот вопрос у Груньки был уже готов ответ.
— В России есть другая принцесса, — понижая голос до шепота, сказала она. — Это дочь Петра, великого императора. Народ обожает ее и не желает видеть на престоле другую. Теперь она еще не может вступить в открытую борьбу против принцессы Анны и герцога Бирона, когда они вместе. Но, если принцессу оставить одну, хотя бы и победив Бирона, она уже не сможет быть такой страшной для дочери Петра, и дни ее властвования будут сочтены. Вы меня понимаете?
— О да! Я понимаю и сделаю то, что ты говоришь: я поссорю эту ненавистную мне принцессу с герцогом Бироном! Это тебе говорит Селина де Пюжи. О да, теперь я понимаю, что нужно делать дальше. Теперь я смело буду говорить с принцессой Анной о графе Линаре и хорошо разыграю свою роль. Когда нужно будет идти? Сейчас?
— Погодите, погодите, не так все скоро! — рассмеялась Грунька. — Ведь у вас сейчас даже подходящего костюма нет!
— Костюм сейчас найдется! Да он и не нужен; я видела гадалок великолепно одетых и катающихся в золоченых каретах! О-о, в Дрездене, где я жила в последнее время, они в большой моде, гадалки и гадальщики! Всесильный граф Брюль только и бредит ими. А свое лицо мне менять не нужно, потому что меня все равно никто не видел в Петербурге и никто не знает!
— Да, но ведь впоследствии вас могут увидеть и узнать!
— Ну и что же такое? Пусть я явлюсь в петербургском обществе в качестве предсказательницы грядущего! Авось при твоей помощи мне как-нибудь удастся продолжать разыгрывание этой роли.
— Ну а граф Линар?
— Что же граф Линар?
— Графу Линару вовсе не следует знать, что вы под видом гадалки виделись с принцессой и впутали ее в политическую паутину.
— В самом деле, ты права, тысячу раз права. Значит, мне нужно будет как-нибудь измениться?
— Совершенно верно. Мы это обдумаем и все устроим.
Селина задумалась и после довольно продолжительной паузы проговорила:
— Знаешь, Грунья (имя Груньки на русский лад она произносить не могла, и у нее выходило «Грунья»)? Знаешь, Грунья, а что как вдруг меня поймают и посадят в тюрьму?
— За что? — рассмеялась Грунька. — За то, что вы станете предсказывать будущее? Да ведь тогда всех женщин у нас пересажать надо — все они на картах гадают!
— Но если узнают, что я не гадалка?
— А кому здесь, в Петербурге, известно, кто вы именно? И затем, у вас тут уже есть защитник.
— Защитник? Откуда? Здесь, в Петербурге, у меня никого нет.
— Но ведь вы — француженка, и вас защищает ваш французский посол, маркиз де Шетарди.
— В самом деле ты, Грунья, гениальна!
Грунька учтиво, как субретка на сцене, присела и отчетливо произнесла:
— К вашим услугам, сударыня!
Митька с утра засел в общем зале кофейни Гидля и чувствовал себя очень прекрасно. Он курил, следил через плечо за партией в шахматы, которую играли два весьма почтенных на вид немца, пил кофе, потом пиво, завтракал и все время внимательно оглядывал каждого, который входил и приближался к буфетной стойке, где сидела хозяйка. Впрочем, делал он все это настолько незаметно, что никто и подумать не мог бы, что он здесь кого-нибудь ждет.
А Митька действительно ждал. Когда в кофейню вошел придворный служитель, приблизился к хозяйке и довольно громко спросил: «Где найти госпожу Дюкар?» — Жемчугов тоже вскочил и тоже направился к стойке.
Хозяйка ответила, что ничего не знает о госпоже Дюкар, но что вот тут есть господин, который ждет, когда придут и спросят о госпоже Дюкар, и показала на Жемчугова.
Придворный служитель был из поляков и, обратившись к Митьке, сказал, что прислан за госпожой Дюкар, которая должна сегодня явиться во дворец, к фрейлине Юлиане Менгден.
— Хорошо, Станислав! — посмотрев на него, сказал Жемчугов.
Тот отшатнулся и, вдруг потеряв всю свою напыщенную важность, удивленно произнес!
— Вы знаете мое имя?
— Я ничего не знаю, — сказал Митька, — но госпожа Дюкар все знает и сказала мне, что придет спрашивать ее придворный служитель Станислав!
— Надо будет пройти через малый подъезд со стороны Летнего сада, — стал было пояснять придворный служитель, но Митька в важной внушительностью остановил его:
— Успокойтесь, мой друг! Госпожа Дюкар сумеет пройти и без ваших указаний.
Служитель пожал плечами и, почтительно поклонившись, ушел, чрезвычайно пораженный всем случившимся. Ему казалось сверхъестественным, что незнакомый ему человек узнал его имя и так уверенно сказал, что какая-то госпожа Дюкар не нуждается в его указаниях о том, как пройти во дворец.
Митька же, совершенно случайно узнал придворного служителя и, воспользовавшись тем, что тот не помнил его, разыграл маленькую комедию ради упрочения репутации мнимой гадалки госпожи Дюкар.
Его уловка имела совершенно невероятный успех: посланный рассказал, даже с прикрасами, все, что было, пославшей его фрейлине Юлиане Менгден, та, в свою очередь, передала обо всем Анне Леопольдовне.
Путь, избранный Грунькой, вернее Жемчуговым, для того, чтобы провести во дворец Селину де Пюжи под видом гадалки Дюкар, был совершенно правилен. Сын Миниха, Иоганн, был женат на Доротее Менгден, сестра которой, Юлиана, была фрейлиной принцессы Анны Леопольдовны. Последние были интимно дружны, и как только Доротея рассказала о существовании в Петербурге замечательной гадалки, Юлиана, немедленно побежав к принцессе, сообщила ей эту новость, а та пожелала сейчас же видеть гадалку у себя. Тогда же был послан придворный служитель в кофейню Гидля, а когда он вернулся и передал свой разговор, необыкновенное впечатление от ожидаемой гадалки было произведено самое благоприятное.
Юлиана и принцесса сидели в ожидании в спальне Анны Леопольдовны и изредка выглядывали в дверь гардеробной, уставленной кругом ясеневыми желтыми шкафами комнаты, нет ли уже там гадалки. Им казалось, что эта пока еще таинственная для них личность должна появиться именно там.
Впрочем, в этом могло и не быть ничего необыкновенного, так как не идти же было гадалке через большой подъезд, через парадные комнаты, а гардеробная примыкала к коридору, по которому только и могла появиться Дюкар.
— Юлиана, она здесь! — вдруг воскликнула принцесса, отскочив от двери, после того как увидела в гардеробной какое-то довольно странное существо в большой черной косынке, с черным же тюрбаном на голове, с бледным лицом, на котором, точно темные впадины оголенного черепа, темнели очки.
Принцесса уже готова была громко крикнуть, но Юлиана, более смелая, удержала ее и проговорила, заглянув в гардеробную:
— Ах, как страшно! Вот весело-то! Вы кто? — спросила она у странной фигуры, все-таки крепко схватившись за руку Анны Леопольдовны.
— Я — мадам Дюкар! — раздался шамкающий, хриплый, надтреснутый голос. — Вы меня звали?
Когда она заговорила, страх значительно уменьшился.
— Вас желала видеть принцесса! — сказала Анна Леопольдовна. — Мы сейчас пойдем и доложим ей.
По счастью для Селины, она видела еще у Линара портрет Анны Леопольдовны и узнала ее.
«О-о, она гораздо хуже в действительности, нежели на портрете», — подумала она, и это ей доставило большое удовольствие.
Селина внутри вся дрожала и делала неимоверные усилия, чтобы овладеть собой. Она думала, что вот-вот выдаст себя, но, к своему крайнему удивлению, оказалось, что чем больше она внутренне волновалась, тем спокойнее играла свою роль и тем спокойнее произнесла в ответ на слова Анны Леопольдовны:
— Нечего докладывать, потому что вы сами и есть принцесса.
— О, да вы и в самом деле все знаете! — воскликнула Анна Леопольдовна, воображавшая, что ее наивная хитрость, заранее условленная с Юлианой, непременно должна будет обмануть гадалку.
— Да, я знаю все! — сказала Селина де Пюжи, внимательно и почти вызывающе оглядев принцессу Анну Леопольдовну.
Она знала, что ее собственная внешность гораздо привлекательнее, чем у этой похожей на немецкий крендель принцессы. Конечно, она ненавидела Анну Леопольдовну, и именно в силу этой ненависти, та показалась ей до того невзрачной, что ей даже стало обидно иметь дело с такой соперницей.
— Как же она нам будет гадать? — спросила Анна Леопольдовна по-немецки у Юлианы Менгден и тут же перевела свой вопрос по-французски.
В первую минуту француженке захотелось выкинуть какую-нибудь штуку, надсмеяться над принцессой под видом того, что этого якобы требует гаданье, но она все же удержалась.
В те времена всевозможные сказания и кудесничества были сильно развиты, и большинство таких женщин, из которых была Селина де Пюжи, знали раскладывание карт, хиромантию, то есть гадание по линиям руки, раскладывание бобов и другие способы, усовершенствованные довольно многочисленными магами, то и дело появлявшимися тогда.
Селина была знакома с хиромантией, и, хотя ее знания были в этой «науке» недостаточно велики, но их все же было вполне достаточно, чтобы увидеть, что судьба Анны Леопольдовны, как ей показывали линии руки, не предвещала ничего доброго. Она пристально и внимательно глядела на протянутую ей и перевернутую ладонью вверх руку принцессы и была поражена явными указаниями угрожающего характера. Юпитер был отмечен ясно, но покрыт сеткой, что означало возвышение, но затем падение. Линия жизни указывала на недолговечность, а линия счастья, которая у некоторых так определенно идет от среднего пальца через всю ладонь, вовсе отсутствовала. Не могло быть сомнений, что принцесса должна будет, несмотря на свое положение, претерпеть в жизни гораздо больше горя, чем радости.
Селина тем охотнее верила этому, что ей хотелось именно в это верить, и теперь должна была снова удерживать себя, чтобы уже не надсмеяться над несчастной, как она мысленно уже называла Анну, а только чтобы не сказать ей со злорадством, что того счастья, о котором она грезит, ей не видать, как своих ушей, да и вообще никакого счастья ей не будет.
«Ну что же! — думала Селина. — Пусть я ей скажу, что ее ожидают всевозможные радости, тем тяжелее для нее будет разочарование, когда они не сбудутся!»
Она отлично поняла план, который перед ней развила Грунька, и в вероятность осуществления этого плана она поверила теперь, тем более что видела по руке принцессы, что ее судьба, указанная линиями, вполне соответствует развитому Грунькой плану.
Грунька говорила, что надо вести дело к падению Анны Леопольдовны, и на руке принцессы было ясно указано это падение.
— Вы будете счастливы, будете обожаемы любимым человеком, — горячо заговорила Селина и сейчас же заметила, как у принцессы дрогнули губы.
— Я его увижу? — спросила она чуть слышно.
— О да! Но для этого нужна сила.
— Сила?
— Сила воли с вашей стороны, и только с вашей. Кто умеет приказывать, тому подчиняются. Препятствия, которые стоят на пути, ничтожны; вы только думаете, что вам мешает сильный человек, но этот человек вовсе не силен. Вы должны быть смелы с ним. Решайтесь, и всё — слышите ли! — все, что вы захотите, удастся вам.
— Но ужасно трудно решиться! — сказала вдруг принцесса. — Вот если бы иметь хоть какое-нибудь неопровержимое доказательство, что вы не ошибаетесь!
— Я не могу ошибиться! — отлично играя свою роль, с твердостью произнесла Селина. — Наша наука не ошибается.
— Но дайте мне доказательство этому!
— Какого доказательства желаете вы? Убедитесь ли вы, если я вам скажу то, что знаете только вы и любимый вами человек?
— Скажите, — произнесла принцесса, — как зовут его?
Селина потупилась и, делая над собой новое усилие, с неизъяснимым выражением произнесла:
— Карльхен.
— Вот и неправда, вот и неправда, — захлопала в ладоши Юлиана. — Его зовут Мориц!
— Для вас он — граф Мориц, — подчеркивая слово «граф» остановила ее Селина, — а для меня с принцессой он Карльхен.
Принцесса побледнела и стояла как бы уничтоженная.
По западному обычаю у графа Линара было несколько имен, и в обиходе он звался Морицем, но в числе его имен было и Карл, и уменьшительное Карльхен, которым назвала его сейчас Селина: он признался ей, что так его еще звала в минуту кратких перешептываний принцесса Анна Леопольдовна.
Селина не могла удержаться, чтобы не сказать про Линара, что он — Карльхен для «меня с принцессой», потому что не хотела отдавать ей его, но Анна Леопольдовна поняла эти слова в том смысле, что гадалка примешивает себя тут от того, что уверена в своем знании всех — даже самых интимных — сторон человеческой жизни.
— Это поразительно! — произнесла Анна Леопольдовна и, обернувшись к Юлиане, сказала ей по-немецки: — Я именно так звала его, когда нас никто не слышал. Поразительно! Да, теперь я верю, то есть я убеждена! — добавила она снова по-французски в сторону Селины. — Скажите же, что я должна сделать, с чего начать.
— Прежде всего, — внушительно произнесла Селина растягивая слова, — надо выйти из атмосферы его влияния.
— Я не совсем понимаю! — сказала принцесса. — Какой атмосферы? Какого влияния?
— Вашего врага, которого вы должны свергнуть.
— Это, очевидно, герцога Бирона! — шепнула почти с благоговением Юлиана.
— Если бы даже герцога! — продолжала Селина. — Вам нечего смущаться, так как вы свергнете его, будь он даже король, да, да, вы свергнете его! Но теперь вы находитесь в сфере его влияния, он тут, возле вас.
— Да, да! Поразительно! — снова повторила Анна Леопольдовна, которой теперь всё уже казалось поразительным из того, что говорила гадалка.
Селина видела, какое впечатление производят ее слова, и стала говорить еще смелее и настойчивее.
— Да, он знает, что делает! Он знает, что может влиять на вас только до тех пор, пока вы находитесь в его атмосфере.
— Но как выйти? Я не знаю…
— Переезжайте в другой дворец, чтобы не быть с ним под одной крышей, и — главное — не оставляйте с ним вашего сына!
— Но если он не позволит?
— Кто? Ваш враг? О нет, он не посмеет не позволить вам! Никто не посмеет! Действуйте же без колебаний!
— Вы мне это советуете?
— Я требую этого от вас во имя вашего счастья. До тех пор, пока ваш враг будет стоять над вами — а он действительно стоит над вами, — вы не увидитесь с любимым человеком. Но стоит вам сбросить вражеский гнет — и немедленно само собой сделается так, что свиданье станет и возможным, и близким, и мы вновь увидимся.
— Мы? — удивилась принцесса.
У Селины сорвалось это «мы», и она почувствовала, что еще миг — и она выдаст себя. Но словно сама судьба охраняла ее, та самая, несчастная для принцессы судьба, которая была в ее руках.
Селина нашлась.
— Да, мы увидимся, — сказала она, — когда состоится ваше свидание с любимым человеком и все мои предсказания исполнятся. Тогда вы позовете меня, чтобы наградить за эти предсказания!
— Я и сейчас готова наградить вас! — воскликнула Анна Леопольдовна, доставая из кармана кошелек, наполненный золотыми.
Но Селина оттолкнула ее руку.
— Нет, денег я не возьму от вас! — сказала она и поспешно исчезла за дверью в коридоре.
Грунька была во дворце человеком бывалым настолько, что познакомилась со всеми ходами и выходами, и потому было немудрено, что она провела Селину де Пюжи к принцессе Анне. Кроме того, в числе привратников и слуг у Груньки были знакомые, и она всегда могла сослаться на них, если бы для нее вышло бы какое-нибудь недоразумение.
Но недоразумения никакого не вышло. Грунька так смело, с таким сознанием своей правоты шла по коридору дворца, что никому и в голову не пришло остановить ее с Селиной. Что же касается ближайших горничных и камер-фрейлин принцессы, то они были предупреждены о посещении гадалки.
Тем же путем, как они и пришли во дворец, Грунька и Селина вышли из него, и, когда очутились на вольном воздухе в Летнем саду, француженка вздохнула свободно и тут только поняла, каких нравственных усилий стоила ей вся эта история.
Выйдя из дворца, она почувствовала себя вне опасности, но на самом деле опасность не только не миновала для нее, а напротив, тут-то, именно в Летнем саду, и ожидала ее.
Как только они миновали первое большое дерево, из-за его ствола вышел подстерегавший их человек и пошел за ними следом.
Грунька инстинктивно оглянулась и сейчас же заметила, что за ними следят, очевидно желая узнать, куда они направятся. Она сейчас же сообразила всю серьезность их положения и поняла, какие могут выйти осложнения, если будет узнано, где они живут. Но она не сказала ничего Селине, и без того уже слишком взволнованной, чтобы окончательно не привести в упадок ее дух. Она постаралась придумать какой-нибудь способ, чтобы избавиться от непрошеного соглядатая, но ей ничего не приходило в голову, и она с досадой подумала, как это Митька не предвидел такого обстоятельства и не предупредил ее о том, что надо делать в таком случае.
Они уже выходили из сада, как вдруг Грунька, оглянувшись назад, при повороте заметила, что к следившему за ними человеку подошел другой, хлопнул его по плечу и остановил.
Этот другой был Жемчугов, и Грунька успокоилась. Впрочем, в глубине души она была убеждена, что Митька обережет их и что он должен быть где-нибудь тут неподалеку. Поэтому теперь она вместе с Селиной смело направилась домой.
Митька предвидел возможность слежки за Грунькой и Селиной, когда они выйдут из дворца, и потому устроился в саду так, чтобы наблюдать за ними. Он сейчас же обратил внимание на человека, вышедшего из-за дерева и направившегося за девушками, но остановил его только тогда, когда тот вышел из сада, чтобы по возможности быть подальше от дворца.
В соглядатае он узнал того самого служителя Станислава, который был послан в кофейню Гидля. Это облегчало Митьке действия, и он, открыто подойдя к поляку, хлопнул его по плечу и сказал:
— Напрасно, брат, стараешься: госпожа Дюкар все знает, но ты-то не узнаешь ничего.
Поляк вздрогнул и затрясся.
— Ах, это опять вы! — воскликнул он и заметался на месте, не зная, что ему делать. — Но в самом же деле я не виновен, — продолжал он, — меня ведь заставили это сделать!
— Кто? — спросил Митька.
— Но если госпожа Дюкар все знает, то она должна быть осведомлена о том, кто заставил меня следить за ней, и значит, меня незачем спрашивать! — проговорил Станислав.
Ответ был логичен и Митьке трудно было возразить, но он этим не смутился. Он приподнял шляпу, сделал вежливый поклон и произнес с несколько вычурным изяществом:
— Судя по несомненной грации вашего ответа, я вижу, что имею дело не с простым слугой, а с благородным польским шляхтичем, которому считаю своим долгом отрекомендоваться: вольный российский дворянин; но позвольте сначала узнать ваше родовое прозвище?
Шляхтич был польщен. Он тоже раскланялся и сказал:
— Меня зовут Станислав Бронислав Казимир Венюжинский. Я крайне обласкан, но, извините, тороплюсь.
— Следить за этими женщинами? — подхватил Митька. — Но вы же видите, что они уже завернули за угол, и едва ли вы поспеете за ними.
— Виноват, но я должен поспеть за ними.
— Напрасно, пан Венюжинский, будете суетиться и утомляться. И зачем вам это делать, когда я с вами? Ведь вам же нужно узнать, где живет мадам Дюкар, не так ли?
— Ну разумеется!
— Так все гораздо проще: я вам скажу, вот и все.
— А если вы меня обманете?
— Тогда я все-таки буду в ваших руках, и вы можете донести на меня! Вас, собственно, кто послал? Да знаете что? Не зайти ли нам и не распить бутылочку вина? Я вас могу угостить, потому что вчера получил жалованье.
— А, вы, значит, на службе?
— О да! Я на службе у князя Карагаева, — соврал Митька первую пришедшую ему на ум фамилию.
— Ах да, как же, как же, знаю! — сейчас же подтвердил поляк, хотя не только ничего не знал, но и княжеской-то фамилии такой не существовало.
Соображения Жемчугова, по-видимому, убедили Станислава, и он пошел с ним, не устояв перед соблазном выпить за чужой счет.
Они направились на другую сторону Фонтанной к бывшему там при верфях трактиру, посещаемому по преимуществу голландцами и вообще иностранными гостями. Трактир хотя и не был перворазрядным, но вино там подавалось достаточно хорошее.
Станислав Венюжинский с удовольствием выпил первый стакан залпом, прищелкнул языком и произнес:
— Доброе вино!
— Можно и повторить! — сказал Митька, снова наполняя стакан поляка.
— Меня послал сегодня герцог! — многозначительно заявил поляк и выразительно глянул на Митьку, чтобы посмотреть, какой эффект произведут на того эти слова.
— Та-ак! — сказал Митька и прищурился.
«Неужели, — подумал он, — я ничего не выпытаю у этой образины?»
А заставить говорить соглядатая самого герцога ему очень хотелось.
— Герцог послал меня как самого ловкого и храброго человека! — начал хвастать Венюжинский, отпивая вино. — Потому что, проше пана, поручение чрезвычайно деликатное, а меня всегда посылают с деликатными поручениями.
— Да вы где служите? — спросил Жемчугов. — На половине принцессы Анны Леопольдовны или у герцога? Или вы, может быть, из бывших слуг императрицы?
— Я имею честь состоять в штате ее императорского высочества принцессы Анны Леопольдовны.
— Так! А служите, значит, его высочеству герцогу Бирону?
— Ну мы же все ему служим, если он — регент Российской империи, — сказал Станислав.
— Ну конечно, — подтвердил его слова Митька, — так, значит, вас герцог Бирон считает самым ловким и храбрым человеком из всех слуг и потому послал вас сегодня? Но скажите, пожалуйста, каким образом он узнал, что во дворце сегодня будет мадам Дюкар и что надо послать туда кого-нибудь последить за ней?
— Так это же все по моему докладу! Как только сегодня принцесса послала меня в кофейню Гидля, я должен был сейчас же сообщить об этом…
— Герцогу?
— Да… и герцогу!
— Вернее, его камердинеру Иоганну!
— А вы знаете Иоганна?
— Ну кто же не знает старика Иоганна, камердинера герцога Бирона! — многозначительно произнес Жемчугов.
— Ну вот, я пошел, доложил господину Иоганну, что меня принцесса посылает в кофейню за неизвестной госпожой Дюкар. Иоганн велел мне идти и узнать адрес этой госпожи Дюкар.
— Но вы, конечно, не узнали?
— Но как же я мог узнать, когда только вы знали этот адрес, и если бы не случайная встреча теперь с вами, то я не знал бы, что делать. Когда я пришел к камердинеру герцога и сказал ему, что адрес узнать не пришлось, он очень сильно бранился и велел мне вернуться в кофейню и допросить как следует хозяйку.
— Ну, а хозяйка?
— Она сказала мне опять, что ничего не знает, что пришел какой-то неизвестный ей человек — то есть это были вы — и заявил ей, что если будут спрашивать госпожу Дюкар, то чтобы она указала на него. Она это и исполнила, а больше ничего не знает.
— Совершенно верно! Хозяйка кофейни сказала вам сущую правду, ей решительно ничего не известно!
— Ну вот, когда я пришел к Иоганну, он снова очень бранился и велел мне во что бы то ни стало выследить госпожу Дюкар, когда та придет во дворец.
— Так это вам Иоганн велел?
— Ну да, Иоганн!
— А вы говорили — герцог!
Венюжинский замялся, но тотчас же вышел из неприятного положения, сказав:
— Так ведь господин Иоганн действует именем герцога, а значит, раз он мне дает приказание, то — это все равно, что если приказывает сам герцог Бирон… Поняли?
— Понял!.. Понял, — успокоил его Митька. — И вы, значит, это его последнее поручение выполнили блестяще?
— Не совсем! — поморщился поляк. — Все-таки лучше было бы, если бы я последил за этой госпожой Дюкар.
— И вовсе не лучше! Совсем даже не лучше! Почем вы знали, что госпожа Дюкар именно к себе домой возвращалась? Она ведь могла бы и обмануть вас! А вы встретились со мной, и вам теперь все станет известно!
— Да уж вас-то я не выпущу!
Митька смотрел на Станислава Венюжинского и мысленно прикидывал, как ему поступить с ним: использовать ли этого поляка или просто отделаться от него и не связываться с ним? Венюжинский, казалось, ни к чему не годен был.
«Напою его и брошу!» — решил Митька и, спросив новую бутылку вина, стал подливать поляку и сам пить.
Свою силу Митька знал и испытал на опыте, что не только двух бутылок, распитых вдвоем, было мало, чтобы опьянить его, но он в одиночку мог осушить их пять без всякого ущерба для себя. Поэтому Митька смело пил. Однако он, к своему крайнему изумлению, в один миг почувствовал, что голова его слабеет, все вертится в глазах, они слипаются сами собой, вся действительность исчезает и он словно вместе с ней проваливается в сыпучий мелкий песок. Это был один именно миг, потому что вслед за этим Жемчугов упал на стол и заснул.
— Ага! — почти громко произнес Станислав Венюжинский. — Я вовсе не так глуп, как кажусь! Ты хотел меня обдурить, ан, сам и обдурился!
Он вовремя догадался о желании Митьки напоить его и бросить и успел незаметно подсыпать тому в стакан сильнодействующий сонный порошок, бывший при нем всегда по приказанию Иоганна, на всякий случай. Он уже однажды воспользовался этим порошком, знал его действие и был спокоен, что Митьку теперь ничто не разбудит, пока он сам не проснется, а это случится не скоро.
Станислав заявил хозяину трактира, что пришедший с ним товарищ ослабел и заснул и что он просит его не трогать, потому что сейчас сбегает за людьми и отвезет его домой.
Это было вполне в трактирных нравах того времени, и никого не поразил человек, захмелевший в общедоступном питейном заведении, когда еще сравнительно недавно, в том же Петербурге, на ассамблеях при Петре Первом, валились с ног как подкошенные высшие сановники от выпитого кубка Большого Орла.
Венюжинский, оставив Митьку под присмотром трактирщика, побежал во дворец с докладом Иоганну, с тем чтобы представить ему Митьку целиком, как тот был. Станислав торжествовал; дело Жемчугова выходило нехорошо, так как он попал в переделку к ближайшему клеврету свирепого Бирона и миновать ему расправы князя Трубецкого, казалось, невозможно.
После разговора с гадалкой принцесса Анна Леопольдовна не спала ночь или, вернее, провела эту ночь в каком-то полусознательное забытьи, в котором действительность, то есть стены спальни и зеленый шелковый полог над кроватью со слабо теплившейся в углу образов лампадкой, мешалась с отрывками из минувшего, вдруг всплывавшими с особой яркостью. Анна Леопольдовна не могла разобрать, была ли это яркость внешняя, или ее чувства были так остры, что ощущения внутреннего мира переходили во внешний.
Она чувствовала себя в маленьком немецком княжестве, в очень бедном, но таком милом, уютном и славном, каким милым, уютным и славным нам кажется все, что мы знали в детстве. И тогда весь мир для нее сосредотачивался в этом княжестве, и она не знала и не могла себе представить, как велика земля. Она ни на что не надеялась, ни о чем не мечтала и была уверена, что ее жизнь пройдет тихо, спокойно, легко и округло, как вкусная сдобная булка. Ее в детстве и самое звали «булочкой», и она привыкла соединять в своем представлении скромное довольство родной ее немецкой жизни с булкой.
Конечно, это было нелепо, если бы о том рассказать кому-нибудь; но принцесса никому не рассказывала, а знала «свое» про себя.
И вдруг словно вихрь подхватил и закружил ее. Внезапное, совершенно неожиданное вступление на российский престол родной ее тетки, Анны Иоанновны, приезд к петербургскому двору, первые одуряющие впечатления громоздкой роскоши — от всего этого так захватывало дух, как во время взлета на качелях.
Прежде она звала всех старух «сухарями», и собственная ее судьба представлялась ей так, что она из «булочки», когда пройдет много-много лет, сделается «сухарем», но теперь, в «турбильоне» (ей нравилось именно это слово, и она повторяла его) петербургского двора она боялась «искрошиться» прежде времени. И она, когда ей бывало очень весело, кружилась, взявшись за руки со своим преданным другом, фрейлиной Юлианой Менгден, и быстро-быстро повторяла:
— Крошки… Крошки…
Сначала все было очень хорошо и великолепно, в особенности, конечно, красавец граф Линар и ее невинная игра с ним в любовь. Но затем пошла целая цепь неприятностей, словно бы бред налетевшей болезни. Насильственный отъезд Линара из Петербурга, разлука с ним и обидное открытие, что ее, маленькую принцессу Анну, милую и славную, которая готова любить всех, и в особенности графа Линара, вовсе не считают даже за человека, за женщину, а хотят сделать из нее какую-то машину для рождения нужного им наследника престола. И это было самое обидное и унизительное в бедном и насильственном браке с нелюбимым, непривлекательным, почти юродивым заикой, принцем Антоном Брауншвейгским.
Тянулись дня, тянулись ночи; бред продолжался, и сколько раз хотелось Анне Леопольдовне сделать усилие, чтобы сбросить с себя этот болезненно-тлетворный бред; но сил и возможности у нее совершенно не было.
Однако бывает, что во сне в такой момент является какая-то тень, что-то происходит, и просыпаешься и снова возвращаешься к здоровой последовательной жизни.
Это «что-то» для Анны Леопольдовны как будто случилось в появлении закутанной в темную косынку, с черными очками гадалки. Теперь как будто можно было сделать усилие, чтобы прекратить бред, и Анна Леопольдовна чувствовала, что надо сделать это усилие.
В ночном сумраке ей чудился красавец Линар, и чудилась власть, и вдруг ей пришло в голову, что в России только что управляли две — одна сменившая другую простые женщины! Екатерина Первая была из простых немок; простота, в которой выросла Анна Иоанновна, была тоже известна всем. Так неужели же она, принцесса по рождению, не может сделать то же, что сделали они?
При императрице Анне был Бирон, а при ней будет граф Линар. Он уже виделся ей таким, каким она знала его, и мысли у нее стремительно метались, как ласточки по небу.
Принцесса металась по своей подушке с горячим раскрытым ртом, и вдруг сквозь ее грезы, как бы для того, чтобы еще лучше оттенить ее жизнь, от которой она хотела освободиться, как от бреда, мелькнуло нечто, показавшееся ей темной тучей.
Почивавший рядом с ней тщедушный супруг в ночном колпаке, делавшем его лицо особенно неестественным и непривлекательным, проснулся и со свойственным ему косноязычием лепетал что-то непонятное.
— Что? — громко переспросила его принцесса Анна.
Он спросонья чавкал губами и заикался еще больше обычного:
— Я хочу… пи… пи…
— Что?
— Пи… ну, пи-ить! — выговорил он наконец.
В этот день Анна Леопольдовна поднялась ранее обыкновенного, откушала стакан сбитня, который тогда пили вместо чая или кофе, пошла в детскую своего сына-императора и села возле его люльки.
Герцог Бирон взял себе за обыкновение входить к малютке-императору не только без доклада, но и в самые разнообразные часы суток, когда это ему приходило в голову. На этот раз он пришел тоже довольно рано и как будто удивился, что принцесса Анна Леопольдовна уже встала и одета. На самом же деле ему было донесено, что она велела заложить карету, причем приказала гвардейцам, составлявшим караул императора, сопровождать ее.
— Вы собираетесь куда-нибудь ехать? — спросил он принцессу, не титулуя, и если не в грубом, то в довольно развязном тоне.
Она подняла на него взор, и одно мгновение ока, быстрое как молния, было решающим. Не выдержи она этого мгновения, все было бы по-иному. Но принцесса выдержала благодаря тому, что вместо глядевших на нее глаз Бирона увидела черные очки гадалки. И теперь Бирона больше как бы не существовало для нее. И она, совсем иная с ним, чем была прежде, вызывающе ответила ему:
— Да, я переезжаю сегодня в Зимний дворец!
Бирон с видимым равнодушием отодвинулся от нее и нагнулся над люлькой младенца.
Анна Леопольдовна вспыхнула. Ей показалось несколько противным, как смеет этот человек, совсем ей чужой и отвратительный, даже ненавистный, так обращаться с ее сыном, подходить к нему и нагибаться над ним. Она резким движением приблизилась и, задев локтем герцога, взяла из люльки спеленатого сына.
— Что вы хотите этим сделать? — спросил Бирон.
— Император поедет со мной в Зимний дворец! — произнесла Анна Леопольдовна.
— Но ваше императорское высочество, я не могу допустить этого! — возразил герцог. — Император должен оставаться там, где пребывает регент, а я не могу отлучиться из этого дворца, так как здесь еще находится тело почившей государыни.
Принц Антон, в бархатном шлафроке и в наспех, криво надетом парике, вошел в это время в комнату, закивал головой и забормотал:
— Я… я… ккак… от… ец… не… позз… воляю!
— Ваша светлость, здесь вы ничего не значите, и дело вас не касается! — сказала Анна Леопольдовна своему мужу и, обратившись к герцогу, проговорила, повышая голос. — Я — мать вашего государя, и никто в мире не отнимет у меня моего сына!
С этими словами она повернулась и ушла.
Последовавшая за ней мамка по ее приказанию хлопнула дверью и щелкнула в замке ключом.
Герцог закусил губу и, не зная, на ком сорвать свою злость, взглянул на принца, дрожавшего всем телом и лепетавшего что-то совсем бессвязное.
— Я прошу вашу светлость, — крикнул, сам не зная почему, Бирон, — не вмешиваться в мои дела с принцессой! Вы слышали, что ее императорское высочество сказала вам в глаза, чтобы вы не изволили соваться! Вы должны знать, что посредничество бывает хорошо только со стороны умных людей, а не… — герцог вдруг оборвал свою речь, как будто опомнившись и сейчас же, овладев собой, продолжал мягким и даже вкрадчивым голосом: — Вы, любезный мой принц, должно быть, вовсе не понимаете своего настоящего положения! Неужели вы не замечаете, что ваша жена ненавидит вас? Впрочем, еще покойная государыня слышала от принцессы, что она пойдет лучше просто на плаху, чем выйдет за вас замуж!.. Понимаете теперь, что вы значите?
В это время под окном дворца послышался стук экипажа, и герцог с принцем увидели карету Анны Леопольдовны.
Бирон стремглав кинулся в вестибюль, натянул на себя обыкновенно носимый им бархатный плащ, подбитый горностаем, и выбежал из подъезда.
Принцесса, посадив в карету мамку, державшую на руках укутанного в теплое одеяло императора, сама становилась на подножку. У кареты стояли измайловцы.
Герцог приостановился, словно кто-то схватил его холодной, ледяной рукой за сердце и сжал; колени у него затряслись, он снял свою с алмазным аграфом шляпу и почтительно помог принцессе сесть в карету, отдав ей на прощанье низкий поклон.
Оставшись один, принц Антон долго смотрел в окно, мимо которого проехала карета с его женой, сыном и мамкой сына. То, что произошло в подъезде, он видеть не мог и, постояв у окна, наконец сообразил, что ему делать. Он поднял палец кверху и на цыпочках, с выражением лица очень тонкого человека, которого не надуешь, последовал в уборную, где самым тщательным образом занялся своим туалетом. Он хотел выиграть время в этом заведении, уверенный, что в дальнейшем события не замедлят выясниться сами собой — или герцог сам переедет в Зимний дворец, или насильно перевезет императора на прежнее место.
Впрочем, принц Антон не сомневался, что случится последнее и что тогда-то он покажет себя жене, так как над ней верх будет его.
Но, как ни тянул его светлость принц Антон свой туалет, все-таки не дождался ничего определенного и пешочком направился сам в Зимний дворец, делая вид, что будто не случилось ничего особенного, а все произошло так, как и быть должно.
Звук выстрелившей пушки не мог бы долететь так скоро и на такую широкую округу, как разнеслась по Петербургу весть о том, что Анна Леопольдовна, вопреки желанию герцога-регента, перевезла своего сына в Зимний дворец.
Одним из первых, то есть сейчас же, почти немедленно, узнал об этом Андрей Иванович Ушаков, которому было доложено все до мельчайших подробностей содержимыми им во дворце агентами.
Ушаков выслушал донесение, не выказав никакой суеты или волнения. Когда ему докладывали, он всегда слушал так, что докладчик никогда не мог распознать, знает ли уже Ушаков то, о чем ему говорят, или слышит об этом в первый раз.
Запряженная и вполне готовая к поездке карета всегда стояла у него в сарае, и генерал велел подавать. Он без поспешности оделся в военный сюртук, взял треугольную шляпу, долго возился, надевая шпагу и плащ, и, сев в карету, сказал гайдуку, подымавшему подножку:
— Вели ехать, не торопясь, к кабинет-министру Остерману!
Остерман жил в своем доме вполне как русский помещик, несмотря на то что был коренным немцем. Это происходило потому, что он был женат на девице Стрешниковой, чисто русской по природе, и жили они весь век душа в душу. Жена заведовала хозяйством и всем домом, а Остерман впутывался в ее дела лишь постольку, поскольку требовала этого его баснословная скупость. Последнюю он привил и жене, и, как ни была экономна она, он все-таки находил каждый день причины для ворчания.
Сам он одевался крайне неряшливо и даже ко дворцу являлся в совсем изношенном платье и в спускавшихся некрасивыми складками чулках, дома же ходил неизменно — и зимой, и летом, с тех пор как его помнили, — в красном, суконном, на лисьем меху халате, с вышитой на боку канителью звездой. Когда летом бывало очень уж жарко, Остерман снимал свой халатик, вешал его на гвоздик и оставался в одном белье.
Однако теперь уж наступала зима, и Остерман сидел в своем подвижном, на больших колесах кресле, укутанный не только халатиком, но и одеялом, которым были покрыты его по-старчески зябкие ноги. Политическое положение было очень ненадежно, по расчетам Остермана, и потому он «больной» сидел дома. На лбу у него был зеленый зонтик — признак, что Остерман болен, что называется, с большими онёрами.
В лакейской у него был отдан приказ никого не принимать, кроме нескольких очень немногих лиц, и в числе этих лиц был и генерал-аншеф Ушаков.
Таким образом, Андрей Иванович был допущен к «больному» старику немедленно и, войдя, застал его «ну вот совсем умирающим»: Остерман охал, стонал, и его обыкновенно худое и бледное лицо было совсем зеленым, главным образом от отсвета, бросаемого на него зеленым зонтиком.
— Ну как ваше здоровье, тезка? — стал спрашивать Ушаков.
Он говорил с кабинет-министром так попросту, во-первых, в силу своего давнего знакомства с ним, а во-вторых, потому что Остермана звали, как и Ушакова, тоже Андреем Ивановичем, и значит, он был ему тезкой во всей, так сказать, полноте.
— Плохо… ох, плохо! — кашляя, застонал Остерман.
— Жаль мне вас! А теперь-то именно и нужны бы вам все ваши силы! Теперь его высочество герцог-регент, вероятно, особенно нуждается в вашем содействии!
Остерман покачал головой и, не отвечая, опять заохал.
— Матушка нашего обожаемого монарха, — продолжал Ушаков, — изволила переехать сама и перевезла в Зимний дворец своего высокорожденного сына. Вы об этом осведомлены, конечно?
Остерман слабо махнул рукой, с выражением: «Куда уж мне!»
— Были, батюшка Андрей Иванович, были! — рассмеялся Ушаков. — Доказательством этому служит весь ваш вид и зеленый зонтик над глазами!
— Что вы этим хотите сказать? — несколько строго спросил Остерман по-немецки, переходя вдруг на этот язык.
— Да ничего больше, кроме того, что это известие, очевидно, так взволновало вас, что сильно повлияло на ваше здоровье: иначе с чего бы ему так резко ухудшиться? А вам теперь хворать, повторяю, нельзя, потому что мы все без вас, как без рук. Вот и я к вам приехал сейчас за советом!
— За каким советом? — слабо проговорил Остерман.
Он любил, когда к нему приезжали за советом, хотя никогда и никому не давал их. Он был скуп даже на это.
— Да за советом, как лучше действовать в интересах и к пользе его высочества герцога Бирона, который поставлен волей покойной императрицы во главе правительства. Мне бы казалось, что его высочеству нужно было бы, с одной стороны, накрепко привлечь к себе братолюбивое сердце принцессы, а с другой — отвлечь чем-нибудь ее императорское высочество Анну Леопольдовну от забот правления, конечно для нее тягостных, и весь свой ум и опыт посвятить на пользу России. На долю же принцессы пусть выпадут представительство и пышность, причем эта пышность теперь должна быть увеличена хотя бы приглашением блестящих молодых иностранных дипломатов к русскому двору. Это уж целиком по вашей части, глубокоуважаемый Андрей Иванович!
Остерман слушал Ушакова очень внимательно и вдруг снял со лба зеленый зонтик.
— А ведь вот что значит живая беседа! — сказал он. — Ведь вот поговорил с вами, и легче стало! Я думаю, что это просто моя мнительность! Мне кажется, что я вовсе не так уж и болен!
— То-то мнительность! — подхватил Ушаков. — Бросьте вы эту самую хандру и поедемте сейчас к герцогу Бирону. У меня карета тут, я бы вас и подвез.
Остерман три раза хлопнул в ладоши.
В дверях немедленно появился крепостной казачок.
— Дай-ка мне парадный кафтан! — приказал Остерман казачку, и тот, взявшись за спинку кресла, покатил кабинет-министра одеваться, чтобы тому можно было ехать во дворец.
Появление Андрея Ивановича во дворце сопровождалось некоторого рода церемонией, происходившей вследствие его якобы тяжелого болезненного состояния. В карету его сажали на руках и вынимали оттуда так же, для него во дворце держали кресло-носилки, на которых четыре дворцовых гайдука и втаскивали его. Таким образом появился он и в спальне умершей императрицы пред самой ее кончиной, когда давал ей вместе с Бироном подписывать духовное завещание.
Приезду Остермана с Ушаковым герцог Бирон искренне обрадовался. После своей сцены с принцессой Анной Леопольдовной он не только не знал, как ему быть, но и не мог как следует оценить, насколько важно и серьезно было это происшествие. В первый раз за все время пребывания его у власти с ним обошлись так, как это сделала принцесса, и он был так поражен, что не нашелся ничего сделать другого, как подсадить ее в карету.
Как ни утешал себя Бирон, что это было с его стороны очень тактично, он не мог не чувствовать, что получил толчок, который сшиб его с высоты; и он не знал, все ли уже потеряно или еще не все. Может быть, это он только так чувствует, а остальные не заметили этого или не посмели заметить.
И вдруг одним из первых явился к нему Остерман с Ушаковым; если Остерман, наиболее чуткий и осторожный, остававшийся дома в качестве больного даже при гораздо более маловажных случаях, решился приехать к нему, Бирону, — значит, не только еще ничего не потеряно, но старый опыт Остермана говорит, что он, Бирон, не пропадет так скоро. Поэтому Бирон встретил второго кабинет-министра с распростертыми объятиями, в буквальном смысле этого слова, и радостно приветствовал Ушакова.
Последний держал себя так, как будто решительно ничего не случилось, а это еще более успокоило Бирона. Он постарался сделать вид, что тоже совершенно спокоен и равнодушен, и повел разговор о незначительных предметах, нетерпеливо ожидая минуты, когда останется наедине с Остерманом, мнение которого было для него решающим. Ушаков сейчас же угадал это — да это было и нетрудно — желание герцога и удалился, сказав, что пройдет к телу императрицы и будет в большом зале ждать, когда его позовут.
Как только он ушел, Бирон быстро повернулся к Остерману и по-немецки сказал:
— И вы, конечно, знаете выходку этой безумной?
Остерман не счел нужным притворяться, пожал плечами и проговорил:
— Женщина всегда остается женщиной! Я удивляюсь, как ваше высочество, такой тонкий знаток женского сердца, в этом еще не убедились!
За Бироном установилась репутация тонкого знатока женского сердца только потому, что он сумел понравиться императрице Анне Иоанновне. На самом же деле он был груб и мог прельстить разве что забытую, содержимую в черном теле герцогиню Курляндскую, по природе своей не склонную к деликатности. В действительности же по своей грубой природе Бирон не знал не только женского, но и вообще человеческого сердца. Недаром про него говорили, что о людях он судит, как о лошадях.
Однако рассчитанная лесть Остермана была ему приятна, и он, самодовольно усмехнувшись и приосанясь, ответил:
— Ну конечно, я знаю женское сердце, а потому и остаюсь совершенно спокоен и не помешал принцессе исполнить свой каприз!
— И отлично сделали!
— Ну вот, я так и думал, что вы одобрите это! — обрадовался Бирон. — Неправда ли, ведь иначе поступить было нельзя?
— Самое лучшее, чтобы управлять женщиной, — это исполнять ее капризы, но не позволять ничем распоряжаться! — ответил Остерман, продолжая говорить в тон герцогу.
— Ну разумеется! ну разумеется! — согласился Бирон и, очень собой довольный, прошелся по комнате.
— Надо все-таки, ваше высочество, на будущее время оградиться от таких вспышек! — произнес Остерман.
— Ну конечно, надо оградиться! Я и сам хотел это сказать!
Барон опять прошелся, потом остановился, повернулся и сказал:
— Но как это сделать?
— Надо занять воображение принцессы и отвлечь ее внимание в другую сторону!
— Прекрасно! Но чем же вы отвлечете ее внимание в другую сторону?
— Дать ей игрушку, которой бы она занималась и не мешала вашему высочеству!
— Ну что ж, я очень рад! Но какая же это может быть игрушка?
— Ну разумеется что-нибудь по сердечной части! Принц Антон, конечно, не может быть предметом ее женских дум и мечтаний! Вероятно, у нее есть кто-нибудь, о ком она мечтает.
— Знаете, что я придумал? — вдруг повернулся к нему Бирон, пройдясь снова по комнате. — Она ведь действительно была влюблена в этого — как его? — саксонского посла!
— Графа Линара, что ли? — подсказал вопросом Остерман.
— Вот именно, графа Линара!
— Графа Линара можно снова вызвать! Стоит только написать об этом в Дрезден!
— Но удобно ли будет это по дипломатическим конъюнктурам? Ведь мы, помнится, тогда потребовали его отозвания?
— А теперь просим его вернуться сюда вновь, чтобы загладить прошлое; это будет вполне тактично.
Бирон был человеком совершенно невоспитанным и от природы бестактным, но именно поэтому любил рассуждать о приличии и такте. Впрочем, в этих вопросах, в особенности когда они касались дипломатических дел, Остерман был для него авторитетом.
— Если вы находите возможным, — сказал он, — написать в Дрезден, тогда напишите поскорее!
— Я могу сделать это, только получив от вашего высочества приказание, как от регента Российской империи! По вашему распоряжению я могу написать официально!
— Да, да, я поручаю вам написать официально!
— Воля вашего высочества будет исполнена! — торжественно заявил Остерман и замолк.
Бирон был в восторге от своей выдумки. Он был полностью уверен, что это ему пришло в голову выписать Линара, чтобы воспользоваться им как сильным козырем в игре с принцессой. Эта комбинация была ему особенно приятна потому, что убеждала его в том, что он — тонкий знаток женщин. Но он все-таки не мог не отдать справедливости и Остерману, который так хорошо понимает его, Бирона, и, прощаясь с ним, он сказал, отвечая на его поклон:
— Я удивляюсь, как в таком больном теле бодрствует такой здравый ум, вопреки пословице, что в здоровом теле и здоровый ум!
— Бывают и исключения, ваше высочество! — улыбаясь своими тонкими, бескровными губами, проговорил Остерман. — Бывает, что и в очень здоровом теле совершенно никуда не годный ум… процветает!
Когда Остермана выносили из дворца, он внутренне торжествовал. Теперь он не сомневался в окончательном падении Бирона, так как видел, что герцогу и думать нечего о том, чтобы совладать с принцессой Анной; но он, Остерман, мог быть за себя спокоен — у него для себя теперь была страховка в письме в Дрезден с вызовом графа Линара, которое он сегодня же напишет. Но как Бирон был уверен, что до этой комбинации он дошел сам, так и Остерман забыл теперь о том, что он сам-то действовал все-таки не совсем самостоятельно, а по подсказке Андрея Ивановича Ушакова.
— Я — старая собака, — сказал Иоганн, натягивая ботфорты герцогу, — и говорю вам, что все это очень плохо!
— Ты ничего не понимаешь! — ответил своему доверенному камердинеру Бирон. — Напротив, все очень хорошо! И Андрей Иванович Остерман говорит то же самое!
— Я Остерману не верю! — сквозь зубы проговорил Иоганн.
— Кому же после этого верить?
— Никому! Одному только Иоганну. Он один ошибиться не может.
— Отчего же так?
— Оттого, что я — старая собака и действую чутьем. Надо сейчас же показать власть и силу, пока еще не увидели, что нас можно не бояться! Велите сейчас же арестовать принцессу, а императора с почестями и церемониями перевести во дворец к вам!..
— Что за вздор! — усмехнулся герцог. Он был так доволен собой, что совет Иоганна показался ему смешной шуткой.
— Велите сейчас же, — повторил Иоганн, — завтра уже будет поздно!
— Полно, Иоганн! Видишь ли, нельзя управлять все только силой! Нужны также сноровка и хитрость!
— Хитрость — хитростью, а сила — силой! — угрюмо сказал Иоганн. — Я боюсь тут каких-нибудь внезапных подвохов!
— Что ты этим хочешь сказать?
— А то, что вчера под видом гадалки во дворец приходила какая-то француженка и беседовала с принцессой и Юлианой!
— Глупости! Ты не знаешь женщин, Иоганн! Они очень падки на всякого рода гадания! Покойная императрица тоже любила гадателей с тех пор, как оправдалось, казавшееся сначала невозможным предсказание одного из них, что она займет императорский престол.
— Да, но эта гадалка мне не нравится! Уж что-то она очень таинственна!
— Все гадалки таинственные, уж таково их ремесло.
— Но эта тщательно скрывает свое местожительство!
— Да разве трудно было выследить ее? Или ты не догадался послать за ней верного человека?
— Конечно послал, но этот осел Станислав оказался на этот раз неисправным и потерял все следы.
В другой раз такое сообщение вызвало бы приступ вспыльчивости у герцога, но сегодня он был в духе и потому только рассмеялся.
— Как же это он потерял их?
— Да кто его знает? Наплел какую-то околесицу! Одно несомненно, что он выпил! Пришел ко мне, потребовал людей, чтобы захватить в трактире человека, оставленного им там будто бы сонным, а когда туда пришли, то оказалось, что никакого человека там и нет!
— Твой Станислав, очевидно, соврал!
— Очень может быть. Но не в нем дело, вся суть в этой гадалке. Надо во что бы то ни стало узнать, что она говорила принцессе. Очевидно, это она придала смелости ей, а если это так, то, значит, что та гадалка была подослана и, очевидно, существует кто-то, желающий руководить принцессой против вас.
— Но кто же это может быть?
— Кто его знает? Остерман, Миних…
— Да ведь они же — немцы, и я объяснил им, что они сильны лишь до тех пор, пока мы все трое вместе!
— Ну я не знаю, герцог, может быть, и иной кто-нибудь!
— Иного никого нет и не может быть. Все это — вздор! Недоставало еще того, чтобы мне нужно было бы бояться какой-то там гадалки!
— Всегда надо бояться того, что неизвестно, а я докладываю вам, что мы этой гадалки еще не нашли.
— Перебрать всех гадалок в Петербурге!
— Да я-то вот думаю, что на самом деле то была не гадалка; ведь обыкновенной ворожее нет основания скрывать свой адрес, когда ее зовут во дворец. Напротив, этого довольно, чтобы все фрейлины и придворные дамы стали бы обращаться к ней за советами. Поэтому настоящей гадалке, существующей своим ремеслом, важно, чтобы ее имя стало как можно шире известно и чтобы все знали адрес, где она живет.
— Да что ты пристал ко мне с этой своей гадалкой! У меня заботы есть гораздо более важные!
— А я, как говорю вам, чувствую, что это важнее всего!
— Вовсе нет! Подай мне перчатки и шляпу. Карета подана?
— Ждет у подъезда. Далеко изволите ехать?
— В Зимний дворец, к принцессе.
— Вместо того, чтобы арестовать ее?
— Ах, Иоганн, я уже сказал тебе, что там, где действует человеческий ум, сила не нужна. Поверь мне, я слишком хорошо знаю сердце женщины, чтобы справиться с такой принцессой, как Анна Леопольдовна! У меня есть против нее оружие!
Герцог взял шляпу, перчатки и быстрыми шагами направился к выходу.
Иоганн посмотрел ему вслед и покачал головой. Он именно только чутьем, но зато совершенно определенно, чувствовал, что герцог, которому он служил уже тогда, когда тот был еще простым Биреном, дошел до того предела высоты, с которого для него начнется падение. И, злой, со стиснутыми зубами, Иоганн вышел из кабинета герцога.
В коридоре его поджидал Станислав.
— Что, нашли где-нибудь? — спросил его Иоганн.
— Да нет же, пане Иоганн! Я пришел еще раз уверить вас в том, что я совершенно ни в чем не виноват! Я же чрезвычайно ловко всыпал ему сонный порошок, тот самый, который…
Иоганн сделал нетерпеливое движение рукой.
— …и он, — быстро стал продолжать Станислав, — отлично выпил вино с порошком, ничего не заметив, и почти тут же заснул.
— Я это слышал уже несколько раз!
— А потом его в трактире не оказалось. Приехал толстый молодой человек, узнал в нем своего товарища и увез его, а куда — неизвестно. Вот и все, что я смог узнать.
— И опять больше ничего?
— Но, пане Иоганн, что же вы хотите?
— Я вам вот что скажу, пан Станислав: если вся эта история не ваша выдумка, если господин, о котором вы рассказываете, в самом деле существует, то извольте его найти во что бы то ни стало! Или — я вам ручаюсь за это — через три дня вас вывезут из Петербурга!
— На родину? Но ведь на родине у меня никого нет! Я — бедный сирота, пан Иоганн!
— В Сибирь! — резко произнес Иоганн и хотел пройти дальше, но Венюжинский схватил его.
— Пане Иоганн! Выслушайте меня! Я клянусь вам, что найду этого человека, но только для розыска нужны деньги! Что же я без денег буду делать?
— Никаких денег я вам не дам! Довольно! — заключил Иоганн.
Если бы дело шло о сражении и о том, что делать и куда в данный момент послать войска и сколько их, Миних знал бы, что ему делать, и ни одной минуты не сомневался бы в том. На войне он не любил медлить, выжидать, а действовал всегда натиском и предупреждая неприятеля, вследствие чего всегда побеждал. Но там, на войне, не было женщины. С женщинами, когда не было войны, Миних тоже знал, как надо действовать, и знал, что здесь тоже нужна стремительность. Как же поступать с женщинами, когда они впутывались в дела, которые совершенно не знали, и он тоже не знал и оттого был в недоумении.
В том, что принцесса Анна переехала в Зимний дворец, он видел начало совершенно нового, но не мог быть уверен, насколько она окажется тверда в своих начинаниях. И Миних не знал, что ему делать: ехать ли в Зимний дворец или к герцогу Бирону.
По счастью, его выручил сын, который прискакал к нему из Зимнего дворца с известием, что герцог Бирон приехал туда, что самое лучшее старику Миниху тоже туда явиться, хотя бы для того, чтобы сразу увидеть и принцессу и Бирона.
Миних тотчас же поехал в Зимний дворец и увидел, что там пили шоколад, по-видимому очень мирно, принцесса, герцог Бирон, принц Антон и Юлиана Менгден. Герцог сидел, положив нога на ногу, блестя лакированными ботфортами и держа в руках фарфоровую саксонскую чашку с шоколадом. Он встретил Миниха улыбкой, показав свои белые и отлично сохранившиеся зубы. Принцесса имела такой вид, точно выкупалась в холодной воде, куда долго не решалась броситься, теперь сидела и думала: «Вот какова я!» Принц Антон удивленно смотрел вытаращенными глазами и относился к жене с некоторым подобострастием, порываясь даже привстать, когда хотел заговорить с ней. Однако она на него не обращала никакого внимания. Юлиана Менгден была откровенно весела и не стеснялась показать всем, чем могла, как она рада и счастлива. Поздоровавшись с Минихом, она по-родственному, как свояченица его сына, налила ему шоколаду и велела вертевшемуся здесь же арапчонку подать печенье.
По этой сцене и участникам в ней Миних смог сразу оценить положение: верх был на стороне принцессы, но вопрос о том, останется ли он за нею и в будущем, оставался открытым. Он решил сделать вид, что приехал к принцессе, так сказать, на поклон, но что он выйдет отсюда с герцогом вместе, чтобы не возбудить в том никаких подозрений.
Герцог оставался довольно долго, и когда он встал и начал прощаться, то Миних тоже поднялся. Принцесса не удерживала ни того, ни другого, она устала и хотела отдохнуть.
Миних вышел вместе с герцогом, и тот на лестнице дворца чрезвычайно милостиво и любезно предложил ему проехать с ним вместе в карете.
Когда они сели в экипаж, Бирон обратился к Миниху и деловито сказал:
— Конечно, фельдмаршал, я делаю вид, что ничего не имею против переезда принцессы в Зимний дворец, но перед вами лукавить не буду и, как другу… скажите, ведь вы — мне друг?
— Разве я смею рассчитывать на такую фамильярность по отношению к вашему высочеству? — возразил Миних почтительно.
Он уклонился от прямого ответа, но Бирон принял его слова за чистую монету и, снисходительно рассмеявшись, сказал:
— Нет, я сообщаю вам, как другу, что мне эта история с переездом чрезвычайно неприятна!
— Отчего же? — спросил Миних, делая наивное лицо.
— Оттого, что нет хуже, когда женщина вообразит себя самостоятельной: она непременно наделает глупостей!
— Глупости вообще свойственны женщинам, — улыбнулся Миних, — и крайне мило, когда они их делают! Иногда они выдумывают такое, что мужчине и в голову совершенно не придет! — Миних в ту минуту вспомнил, как сам ехал в карете с маской и то, как она была мила. Эта маска неотвязчиво вспоминалась ему, и он все чаще и чаще мысленно возвращался к ней. — Да! Это мило, когда они делают глупости! — сказал он еще раз.
— Но не тогда, когда они стоят на высоте престола! — заметил Бирон тоном исторического лица, произносящего историческую фразу.
— Ну принцессе еще далеко до престола! — возразил Миних. — Ведь она всего лишь мать императора!
— Тем щекотливее ее положение! И вот что, фельдмаршал, я попрошу вас: так как наши интересы взаимно связаны, возьмите на себя заботу о принцессе Анне Леопольдовне! Мне невозможно постоянно быть возле нее, потому что, во-первых, этого мне не позволяют заботы о государственных делах и управлению государством, а во-вторых, принцесса тяготится мной, в отношении же вас совершенно другое дело: вы в свойстве с ее любимицей Юлианой, сами, несмотря на свои годы, весьма обходительны с женщинами, словом, ваше общество, кроме удовольствия, ничего не доставит принцессе!
— Итак, вы желаете, чтобы я каждый день бывал в Зимнем дворце у принцессы? — спросил Миних.
Гадалку, побывавшую у Анны Леопольдовны, искали теперь в Петербурге с трех разных сторон.
Во-первых, Анна Леопольдовна, получившая возможность убедиться на деле, и так быстро, что советы этой гадалки прямо чудодейственны и ее слова оправдываются как по волшебству, пожелала увидеть ее еще раз, чтобы поговорить с ней и узнать, не посоветует ли она еще что-нибудь. Во-вторых, по следам гадалки устремился с ретивостью ищейки старый Иоганн, совершенно верно угадывая тут опасность для своего господина, а следовательно (и это было главное), и для себя тоже. В-третьих, гадалкой заинтересовался совершенно неожиданно старик Миних, но вовсе не потому, что связал решимость, выказанную Анной Леопольдовной, с визитом к ней гадалки, а потому, что ему захотелось найти ту занимательную маску со звонким веселым голосом, которая так оригинально забралась к нему в карету.
Первым делом они попытались, конечно, допытаться у близких, а Миних у своих гайдуков, которые клялись и божились, что никакой барыни не видели и вообще никого к карете не подпускали (очевидно, Митька так умел устраивать свои дела, что его не выдавали). Гайдуки корчили из себя дураков, а Миних, отчаявшись в них, отступился, тем более что особенно было ему настаивать и неудобно из опасения разгласки, которая могла произойти из излишних разговоров и расспросов. Кроме того, у него был иной путь добраться до маски — кофейня Гидля, где, как ему было известно, требовалось спрашивать о гадалке.
Герцог подвез его в своей карете домой, и, как только ранние сумерки сгустились, одев туманной дымкой Петербург, Миних, в низкой шляпе, закутанный в простой суконный плащ, вышел пешком и направился самой короткой дорогой к выходившим на Мойку задворкам домов Миллионной улицы. Ход в кофейню Гидля с задней стороны был, по-видимому, ему очень знаком — он без ошибки повернул в ворота, миновал аллейку деревьев и вошел в знакомую ему дверь. Встретивший его слуга провел его в отдельную комнату и, когда он сел к столу, остановился перед ним в вопросительной позе.
— Позовите хозяйку! — сказал Миних.
— Она, — начал было слуга, — она…
— Сейчас же позвать сюда ко мне хозяйку! — крикнул Миних и ударил по столу кулаком.
Слуга вздрогнул и опрометью кинулся исполнять приказание.
Через несколько минут появилась хозяйка в сопровождении слуги.
— Пошел вон! — приказал слуге Миних, и тот выскочил опять, словно им зарядили и выстрелили из пистолета, но, закрыв дверь, он прильнул к замочной скважине.
— Господин фельдмаршал, будьте здоровы! — сказала хозяйка, приседая перед Минихом.
— И ты тоже! — ответил Миних. — Послушайте, у меня есть к вам дело! Мне нужна гадалка, госпожа Дюкар; вам не известно, где она живет?
— Ах, эта гадалка! — воскликнула хозяйка и в отчаянии всплеснула руками. — Вот уж все пристают ко мне с ней, а я ничего о ней не знаю. Тут был какой-то человек, говорил насчет гадалки, а я ничего не знаю, — и она рассказала, как было дело.
Миних нетерпеливо выслушал и сказал:
— Но я не поверю, чтобы вам была неизвестна эта гадалка.
И вдруг его голос оборвался, и он остановился, почувствовав, что делает, может быть, непростительную ошибку, которая способна породить большие неприятности. Он понял, что в своей необдуманной горячности зашел слишком далеко и что из простой истории розыска хорошенькой маски сейчас поставлена на карту его собственная карьера. Ему пришло в голову соображение, что, очевидно, гадалку разыскивают клевреты Бирона и что, выказав хозяйке кофейни свой особый интерес к этой таинственной француженке, он выдал ей себя с головой…
— Впрочем, к черту эту гадалку! — воскликнул он. — Мне до нее нет решительно никакого дела! Мне нужна та хорошенькая маска, которая знает эту гадалку и которая интриговала меня третьего дня вечером.
Хозяйка опять почтительно присела и покачала головой.
— Не понимаю, о какой маске может говорить господин фельдмаршал, когда никаких маскарадов по причине кончины государыни нет.
— Черт возьми! — воскликнул Миних и так хлопнул по столу ладонью, что стоявший на нем подсвечник подпрыгнул. Почем я знаю, как это все случилось! Ну одним словом…
Миних видел, что все более и более запутывается и затеянная им авантюра слагается необычайно глупо. Оставался только один способ покончить со всем этим — откупиться. Поэтому Миних вынул наполненный деньгами кошелек и бросил его на стол.
— Так как тут замешана женщина, — сказал он, — то все это должно остаться в тайне! Вот вам деньги за молчание; но если вы поможете мне найти хорошенькую маску, о которой знает эта госпожа Дюкар, то получите еще столько же!
Миних встал и ушел, а хозяйка еще почтительнее, чем прежде, присела ему вслед, взяла кошелек, взвесила его в руке, спрятала в карман фартука и отправилась в общий зал к своему месту за стойкой.
В то же время смотревший в скважину слуга кинулся в зеленую комнату, где сидела Грунька в ожидании Жемчугова, условившегося с ней, что он сегодня придет к ней сюда в известную ей зеленую комнату еще засветло. Но вот уже было темно, а Митька не являлся.
— Что? Он не приходил еще? — спросил слуга, высовываясь в дверь.
— Да нет же! — нетерпеливо ответила Грунька. — Я и сама не могу понять, куда он запропастился!
— А он наверное придет?
— Да как же не наверное, если он велел мне ждать его здесь, чтоб ему было пусто! А что случилось? Что такое?
— Тут такие дела, — сказал слуга, — что непременно его сейчас надо.
— Да что такое? — повторила Грунька.
Слуга видел, что Грунька была тут один раз с Жемчуговым, и потому пустил ее сегодня в зеленую комнату ожидать его, но вовсе не знал, кто такая Грунька, и, конечно, не мог ей рассказать, что происходило между хозяйкой и Минихом и что он подсмотрел и подслушал через замочную скважину. Поэтому он вместо ответа только махнул рукой и убежал.
Грунька снова осталась одна в ожидании Жемчугова, но это ожидание было напрасным: Митька не пришел, и было очевидно, что с ним что-то случилось.
Митька Жемчугов, переехав к Гремину, повел свойственный ему образ жизни, то есть чрезвычайно безалаберный, с совершенно неопределенными часами сна, еды, а главное — ухода из дома и возвращения домой.
Гремин понимал, что Митька действует, и очень желал «действовать» тоже. Он требовал от Жемчугова, чтобы тот указал ему, что надо делать, и наконец изобрел себе занятие, которое и Митька одобрил: Василий Гаврилович решил заняться наблюдением общественного настроения по трактирам и публичным местам.
— Смотри! — сказал ему Митька. — Наблюдать, если хочешь, наблюдай, но сам ничего не болтай.
Занятие это оказалось как раз по Гремину. Он и поесть и выпить любил, одного только не любил — ходить пешком. Но в данном случае без этого вполне можно было обойтись, приняв во внимание, что у Василия Гавриловича были собственные лошади и прекрасная колымага.
Гремин уже второй день ездил по трактирам и «наблюдал», как вдруг, заехав в трактир при верфях, застал там Митьку, спавшего у стола беспробудным сном. Он, обрадовавшись, попробовал растолкать его, но не тут-то было — Митька не просыпался!
Гремин забеспокоился и заторопился. Он объяснил трактирщику, что это — его приятель и что он сейчас же возьмет его к себе в колымагу, а затем, перейдя немедленно от слов к делу, дал на чай половым и при их помощи вынес Митьку на улицу, после чего повез его домой и там уложил Митьку в постель в жарко натопленной комнате.
Жемчугов грузно ушел всем своим телом в перину, дышал ровно, спал тихо, без храпа и не просыпался.
Василий Гаврилович оставил его в покое, велел только к изголовью поставить квасу и огуречного рассола — самое лучшее питье с похмелья, после выпивки.
Прошел вечер, прошла ночь, а Митька не просыпался и не проснулся на другое утро.
Гремин пробовал будить его, но это не привело ни к чему. Митька, когда его приподнимали, открывал мутные глаза, но тут же его веки снова слипались и он, как сноп, валился опять.
Василий Гаврилович забеспокоился. В немцев-докторов он не верил и их науки не признавал, а потому на предложение дворецкого Григория сходить за лекарем сказал:
— Что ты? Господь с тобой! Умирать ему еще рано, а уж если пришел его час, так лучше без докторов так кончится… Нет, сходи-ка лучше за знахаркой!
Знахарка была призвана и заявила, что у Жемчугова порча, что его надо три раза окурить ладаном, но что это очень трудно и будет стоить целую полтину.
Гремин обещал ей полтину, и она курила ладаном, однако Митька не проснулся. Тогда знахарка сказала, что он очнется и выздоровеет, а ежели ему суждено не очнуться, то он не очнется и умрет.
Василий Гаврилович успокоился, что все зависящее от него было сделано для Митьки и стал терпеливо ждать, когда тот очнется.
Только поздно вечером Митька, весь потный от жары, стоявшей в комнате (о чем все время особенно старался Гремин), поднялся на постели и выпил залпом большую кружку кваса.
— Эй! — крикнул он. — Нельзя ли еще кваску?
Гремин, ходивший вокруг по комнатам, услышал голос Митьки и прибежал.
— Что, ты очнулся? — спросил он.
Митька, выпив кваса, пришел, кажется, в себя, но не совсем понимал, что с ним, собственно, случилось и где он теперь.
— Ты как сюда попал? — спросил он Василия Гавриловича, тараща на него глаза.
— Как я попал? — ответил тот. — Да ведь ты же у меня, то есть дома! А вот как это ты в трактире насвистался?
— Так это ты меня домой привез?
— Ну да, я тебя нашел спящим в трактире.
— Ишь, поганый поляк!
— Какой поляк?
— Ну уж погоди, доберусь я до него! Ну брат, — обратился он к Гремину, — из большой беды ты меня выручил! Могло быть очень скверно!
Митька, конечно, уже успел сообразить, что Венюжинский подбросил ему в вино сонного порошка, и понял, что, не увези его Василий Гаврилович вовремя из трактира, быть бы ему теперь в лапах бироновских молодцов.
— Да как же угораздило тебя так насвистаться? — спросил Гремин.
— Ах, не в этом дело! Значит, я спал весь день сегодня?
— Да не только сегодня, но и вчера.
— Что-о-о? — воскликнул Митька. — Сегодня, значит, не сегодня, то есть не вчера, тьфу ты! Запутался… Погоди, который час?
— Да уж час поздний! Уже на перекрестках рогатки поставили.
— Да не может быть! — испуганным голосом проговорил Митька. — Ведь, значит, сегодня я Груньке велел дожидаться!
— Ну уж теперь она все равно не дождалась тебя!
— Ах, какое свинство! Какое свинство! — несколько раз повторил Митька. — Ну уж погоди, только бы мне найти этого поляка!
— Какого поляка? Что ты все о каком-то поляке говоришь? У меня тоже поляк навернулся; я одного привез сегодня днем.
— Откуда?
— Да так, почти на улице подобрал. Он стоял и горько плакал. Мне стало жалко его… Он говорит, что он благородный.
— А как его фамилия?
— Венюжинский.
— А имя?
— Станислав.
— Так ведь это — он!
— Кто он?
— Мой поляк!
— Да нет, это мой поляк!
— Ну наплевать, Васька! Это — наш поляк! Где он у тебя?
— Он у меня в угловой по ту сторону дома спит. Он на наливку сильно налег.
— Ну держись теперь у меня, пан Венюжинский! Долг платежом красен! — сказал Митька.
Грунька, напрасно прождав Митьку у Гидля, вернулась домой вся в слезах.
— Ну ради бога, что с тобой? — стала расспрашивать ее Селина, ожидавшая ее возвращения.
Грунька стала у нее уже не на положении горничной, а доверенного лица. Да иначе и быть не могло после тех действительно важных услуг, которые она оказала француженке. Без нее последняя была как потерянная, в совершенно незнакомом ей Петербурге, при помощи же Груньки она проникла во дворец, видела свою соперницу и смогла повлиять на нее. О переезде принцессы в Зимний дворец ей тоже стало известно, и она с самодовольством узнала, что это — дело ее рук, и что бы там ни было, а каша заварилась.
Селина де Пюжи была прежде всего, конечно, авантюристка в душе, и для нее являлось самым разлюбезным впутаться в интригу, да не просто любовную, а с политической окраской.
О, ради этого она могла раскинуть сети и рискнуть всем, даже жизнью! По религии она была католичка, а по складу своего характера суеверна, и внезапное, неожиданное появление помощи в виде Груньки рассматривала не иначе, как проявление Высшего Промысла, благоприятствовавшего ее любви. Эту свою чисто телесную, то есть, по-русски, похотливую любовь к графу Линару она называла «святою», совершенно искренне воображая, что святость тут заключается в том, что она не изменяет с другими мужчинами красавцу-графу.
Таким образом, видя в Груньке проявление особенного благоволения свыше к своей персоне, Селина де Пюжи обходилась, конечно, с ней не так, как с горничной.
Да и веселее ей было болтать с Грунькой на равной ноге, тем более что та была ей кладом во всех отношениях и умела даже довольно недурно объясняться по-французски.
Селина ждала возвращения Груньки в надежде узнать от нее какие-нибудь новые подробности и, когда увидела ее в слезах, сейчас же вообразила, что случилось что-нибудь неприятное для нее самой.
— Поди сюда! Скажи, что произошло? Какое-нибудь несчастье? Да? — говорила она Груньке, снимая с нее плащ.
— Никакого несчастья не произошло! — недовольно ответила Грунька.
— Ага! Понимаю! Вероятно, твой красавец-сержант не пришел?
Она, конечно, уже раньше успела расспросить Груньку, есть ли у той человек, которого она любит. А Грунька не могла удержаться, чтобы не сказать, что, конечно, есть, и Селина стала спрашивать ее, какой он собой: красивый, сильный, здоровый? Грунька расписала Митьку как могла и на вопрос, кто же он, ответила, что он благородный.
Селине почему-то представлялось, что возлюбленный Груньки непременно должен быть сержантом, и она его теперь называла не иначе, как «красавец-сержант». Звучало это по-французски очень красиво: le beau-sergent, и Грунька, чтобы избавиться от лишних рассказов и подробностей, не разубеждала Селину: сержант так сержант, не все ли ей было равно!
— Ну так твой красавец-сержант не пришел? Угадала я? Правда?
— Ну и правда! — всхлипнула Грунька. — Ну уж достанется ему, чертовой кукле! — добавила она по-русски.
— Что ты говоришь, а? — переспросила Селина. — Ты, кажется, сердишься на него? Но ведь ты знаешь мужчин; они такие ветреники! Ну он, может быть, развлекся чем-нибудь.
— Не таков он, чтобы развлекаться!
— Ну он пил с товарищами и выпил лишнее. Мужчина ведь не может не пить!
«Этой прорве, — подумала Грунька о Митьке, — сколько ни лей — не напьется!» — и сказала:
— Нет, напиться он никак не может!
— Вот и граф Линар тоже, — подхватила Селина, — сколько он может пить, сколько он может пить, о, небо! Но ведь может быть, его задержало какое-нибудь дело?
— Конечно, это может быть! — согласилась Грунька. — Но тогда бы он, наверное, дал о себе знать!
— Ты боишься, что с ним что-нибудь случалось? Но что же может случиться с таким храбрым и сильным человеком, как твой красавец-сержант?
— По нынешним временам все может быть! — проговорила Грунька.
И вдруг ей представилось, что Митька захвачен людьми Бирона и что дело от этого может принять очень серьезный поворот.
Первое, что подумала она, когда ей это пришло в голову, найти поскорее способ, каким образом помочь Митьке, если над ним что-нибудь стряслось. К сожалению, у нее для этого не было никакой возможности. Она даже не знала, к кому обратиться, так как деловые связи Митьки были ей совершенно неясны, а того, что она знала, было слишком недостаточно.
Однако она видала на деле, что он может многое, что стоило ему захотеть переодеться конюхом Миниха, и ему удалось выполнить эту роль.
Но не к конюхам же Миниха было ей обращаться за помощью!
— Знаешь что? Может, послать к нему? — сказала Селина.
— Теперь уж поздно! — сказала Грунька. — На перекрестках поставлены рогатки, и уже без пропуска никому не пройти.
— Какие у вас здесь странные порядки! — сказала Селина. — Я бы дорого дала, чтобы тебя чем-нибудь утешить. То есть явись, кажется, сейчас твой сержант, я бы дня него сделала все, что бы он ни захотел!
В это время в стекло ударилась горсть песка с шумом, заставившим женщин вздрогнуть.
Селина побледнела и трясущимися губами произнесла:
— Боже мой, что это?
— Это — он! — сказала Грунька.
— Кто — он?
— Ну конечно мой Митька! Я пойду отворять ему дверь… уж это у нас с ним было так условленно, в окно песком кидать!
Она побежала и действительно не ошиблась: Митька явился, несмотря на поздний час, едва успев очнуться.
Ему немедленно страшно досталось от Груньки, но вместе с тем она, радостная, привела его прямо к Селине, и Митька, познакомившись с нею, сказал, что пришел не даром, а с делом, с одной просьбой. Селина де Пюжи должна была признаться, что Митька действительно «красавец».
Пан Станислав Венюжинский, получив от Иоганна не допускающее возражений приказание, да еще сопровождаемое весьма серьезной угрозой, потерял всякое равновесие духа и вышел на улицу сам не свой.
Он отлично знал, что слово старого Иоганна — не шутка и что можно было бы как-нибудь избежать гнева герцога, но злость его «старой собаки» неукротима и Иоганн — не такой человек, чтобы говорить что-нибудь на ветер. Уж раз сказал он, что за неисполнением приказания последует Сибирь, то действительно она и последует, если Станислав не найдет упущенного им человека, знающего адрес этой проклятой гадалки, госпожи Дюкар.
А как найти его? Что может предпринять бедный, затерянный в Петербурге и притом благородный и, конечно, красивый и храбрый шляхтич Станислав Венюжинский?
Он себе казался и храбрым, и благородным, но совершенно беспомощным, каким-то бедным и затерянным.
Он не знал даже, как приступить к розыскам, с чего начать. Оставалось бродить наудачу, надеясь, что авось и попадется ему этот человек. И Станислав пошел бродить по Петербургу, куда глаза глядят.
Сначала ему хотелось просто остаться во дворце и ждать там счастья, потому что было, в сущности, все равно, бродить ли по городу или сидеть дома одиноким: ведь только чудо могло вывести его из затруднительного положения. Но Венюжинский все-таки хотел показать, что он деятелен, и поэтому он вышел.
Прогуляв некоторое время по осенней сырости и устав от ходьбы, он остановился и стал соображать.
«Ну чего я, бедный Стасю, — думал он, — хожу так и мучаю себя, ужасно мучаю? Все равно я своего злодея не найду, и повезут меня, бедного, в Сибирь. Так лучше же мне скрыться и вовсе не возвращаться больше, а постараться наняться к какому-нибудь пану в отъезд и уехать с ним на родную сторону, ну их, в самом деле! Что же они, право!.. Повезут меня в Сибирь, и пропаду я, благородный и храбрый, ни за грош!.. А если бы не это, то какой бы из меня мог знатный пан выйти!»
И ему стало так жаль себя, так жаль, что, стоя посреди улицы, он заплакал горькими слезами.
В таком виде нашел его Василий Гремин и крайне удивился, что вдруг мужчина, совсем взрослый, стоит среди улицы и плачет. Поэтому Гремин остановился, вылез из колымаги и стал спрашивать Станислава, что с ним.
Венюжинский с утра ничего не ел, совершенно ослабел от усталости и волнения и совсем расчувствовался, когда посторонний человек принял в нем участие. Ему это показалось настолько трогательным, что он окончательно взвыл во весь голос и, плача, стал объяснять, что он — сирота, бездомный, но благородный шляхтич, обманом завлеченный в Петербург и не имеющий здесь пристанища. Он тут же рассказал целую историю про себя, главным образом потому, что все у него выходило очень хорошо и чувствительно.
Добродушный Василий Гаврилович принял за правду каждое его слово и, ощутив несказанную жалость к несчастному, привез его к себе домой.
Здесь, пока Митька спал, Гремин с Венюжинским сидели в столовой, и Станислав, налегая на наливку, рассказывал уже такие небылицы, в смысле своих приключений, что даже распустивший с полным доверием свои уши Василий Гаврилович усомнился в истинности его рассказа, но сидел и думал:
«Да если хоть часть из того, что он тут рассказал, — правда, то и этого вполне достаточно».
Наевшись, а главное, напившись, Венюжинский захотел спать. Гремин поспешил приютить у себя бездомного и уложил его, соорудив ему постель в угловой комнате.
В старину, когда дороги не только по деревням, но и в городах были таковы, что гостям приходилось заночевывать, во всех домах всегда имелся готовый запас перин и подушек.
Станислав заснул и захрапел. Потом он проснулся и отпил из стоявшей у его изголовья кружки превкусного шипучего меда. Это было так вкусно, что он залпом осушил всю кружку и сейчас же заснул опять.
Долго ли проспал он так, Станислав не помнил, но затем ему почудилось, что он открыл глаза и увидел, что лежит на той самой постели, на которой заснул, но кругом стены исчезли, а вместо них какие-то занавесы в складках, и потолок тоже весь обвешан занавесами, и ни дверей, ни окон не видать, а всё только одни занавесы, занавесы, занавесы, восточные и пестрые, и свет льется как-то хитро, что не распознать, откуда он, как будто воздух сам по себе светится. На полу ковер; посредине его круглый столик, низенький, покрытый до полу красной скатертью. Дальше — на двух возвышениях две курильницы, и из них дымится какое-то великолепное, одуряющее своим пряным запахом благовонное курево.
И вдруг между этих курильниц появляется с ног до головы закутанная в темное покрывало фигура женщины в тюрбане, с темными огромными очками вместо глаз.
— Я — та, которую ты ищешь, — говорит она, — я — госпожа Дюкар. Ты пленил меня своей красотой и храбростью, пан Венюжинский.
Станислав лежал, слушал, глядел и невольно с удовлетворением думал:
«Наконец-то воздают мне должное!»
— Я привела тебя в свои волшебные чертоги, ибо я — самая могущественная в мире волшебница; стоит тебе захотеть — и ты будешь здесь властелином.
«Стоит захотеть или не стоит?» — рассуждал про себя Венюжинский и решил, что, кажется, стоит.
— Ну что ж, — сказал он, — если пани будет ласкова…
— Погоди, не двигайся, иначе все это вокруг тебя исчезнет. Сейчас ты увидишь меня такой, какова я на самом деле.
Фигура исчезла, а на ее месте появилась дивной красоты пастушка. По крайней мере Станиславу казалось, что такой прелестницы он в жизни не видывал.
— Вот и я, — сказала она, приседая, и начала танцевать под какую-то весьма странную музыку, не похожую на звуки обыкновенных инструментов.
Венюжинский сделал движение, чтобы встать, и пастушка тут же исчезла.
Станислав вспомнил, что он был не одет, и понял, что, конечно, неудобно было ему неодетому показать вид, что он хочет встать при такой очаровательной волшебнице. Он искренне сожалел, что был так неловок, и хотел громко позвать пастушку, пообещав ей, что он будет лежать смирно; но в этот миг из складок занавеса показался в очень богатом восточном одеянии тот самый человек, который назвал себя слугой князя Карагаева и исчез из трактира, накликав на голову Станислава все несчастья.
— Я — сам князь Карагаев, — сказал он, — и обманул тебя, сказав, что я — только слуга его. Но как ты смел проникнуть сюда, куда ни одному смертному вход не дозволяется?
— Ваше сиятельство, ясновельможный пан! — задрожав как осиновый лист и с трудом попадая зубом на зуб, проговорил Станислав. — Я, право, не виноват, что нарушил ваш покой, но я попал сюда во сне и совсем против своего желания.
И только что он успел произнести это, как князь Карагаев исчез из складок, а на его месте снова появилась пастушка.
— Так-то ты искал меня? — гневно заявила она. — Значит, ты лгал, что стремился найти меня, если говоришь, что попал сюда против своего желания!
Станислав никогда в жизни не был в таких странных обстоятельствах. Вообще, он считал, что великолепно умеет держать себя во всяком обществе, как вполне «гжечный» поляк, но что ему было делать, когда с одной стороны был очень сердитый князь, а с другой — очаровательная пастушка. Он решил, что откровенность будет самым лучшим средством смягчить ее сердце, и ответил:
— Извините, проше пани, но я так сказал только для шутки. Мы с князем Карагаевым — давнишние знакомые и даже приятели.
— Лжешь, — загремел голос князя, и он сам снова показался, — никогда ты со мной приятелем не был. Гей, евнух!
И показался страшный черный евнух в белом халате и с огромным ножом:
— Казнить мне сейчас же этого негодяя! — приказал князь Карагаев, показывая на Станислава.
Евнух молча принялся точить нож о брусок, который достал из кармана.
Венюжинский страшно испугался не столько ножа, сколько страшного вида евнуха. К тому же он не мог разобрать как следует, происходит ли все это наяву или во сне. Будь он уверен, что это — не сон, он, конечно, знал бы, что ему делать, — он стал бы защищаться, Но тут приходилось подчиняться страшному черному евнуху и оставалось только просить пощады.
Станислав стал очень умильно просить, чтобы его пощадили, и вследствие своей обычной в таких случаях чувствительности расплакался.
— Вот что, — сказал князь Карагаев, — я тебя пощажу, если ты напишешь на этом клочке бумаги то, что я тебе продиктую, — и он подал ему кусок бумаги, отрезанный неправильными вавилонами.
Венюжинский узнал этот кусок бумаги и спросил, что же он должен написать тут.
— Напиши немцу Иоганну, — приказал князь Карагаев, — что ты больше с ним не увидишься, потому что он — дурак, а с дураками ты, умный человек, дела не желаешь иметь.
Станислав стал отнекиваться, как только мог, но нож евнуха так неприятно лязгал по бруску, что Венюжинский, так и быть, уж согласился, чтобы от него только отстали. Он написал все, что от него требовали (перо и чернильница стояли возле его изголовья); князь подал ему сургуч и восковую свечку; Станислав запечатал письмо, написал адрес и должен был, опять-таки по требованию Карагаева, приписать «весьма спешное».
Как только он исполнил это, князь исчез, взяв письмо, вместе с ним исчез и евнух, а перед ним опять показалась пастушка с кружкой шипучего меда в руках.
— Ты был ужасно храбр, — сказала она, — и обладал замечательным присутствием духа! Вот тебе в награду, выпей!
Станиславу было очень приятно, что эта прекрасная пастушка может так отлично его понимать; кроме того, после пережитых волнений ему действительно захотелось пить, и он выпил мед залпом. Почти сейчас же все у него смешалось и погрузилось во тьму.
Венюжинский проснулся, когда уже было сосем светло и в окно глядело солнце. Очевидно, день сегодня обещал быть хорошим и солнечным.
Венюжинский открыл глаза, потянулся и не без удовольствия уверился, что лежит в угловой комнате, в которой приютил его гостеприимный хозяин, и что весь этот бред с князем Карагаевым и со страшным евнухом был действительно только бредом, который уже прошел и никаких последствий иметь не может, так как вовсе не относится к действительности. В ночном виде́нии, правда, были моменты и не лишенные приятности; это когда появлялась пастушка, но все-таки она не могла сгладить и искупить тот страх, который он испытывал перед огромным ножом.
«И ведь приснится же такое! — подумал Венюжинский и начал одеваться. — А какой же может теперь быть час?» — стал он соображать и, чтобы окликнуть кого-нибудь, начал прислушиваться, не раздадутся ли чьи-нибудь шаги.
Через некоторое время шаги действительно раздались, и к нему вошел Василий Гаврилович Гремин.
— Что, заспались? — проговорил он, поздоровавшись со Станиславом.
— А разве уже поздно? — спросил тот.
— Да пожалуй, десять часов скоро будет.
— Ай как поздно! — испугался Венюжинский. — Я и не ожидал!
— Да, я заходил к вам: хотел будить вас, да вы так сладко спали, что жаль было вас трогать! — лениво и равнодушно сказал Гремин. — А письмо я отправил! — добавил он.
— Какое письмо?
— Которое вы написали.
— Я писал письмо?
— Ну да! Тут у вас на столе, у кровати, лежало письмо, запечатанное и с надписью: «Весьма спешно». Я взял и отправил его.
Венюжинский почувствовал, что в голове у него так мутится, точно он сходит с ума.
— Как отправили? — изумленно воскликнул он. — Кому?
— Во дворец, немцу Иоганну; фамилии не помню!
Станислав как был, так и сел на кровать.
— Да что с вами? — стал спрашивать его Василий Гаврилович. — Чего вы так встревожились?
Венюжинский дико вращал глазами и бормотал:
— Ай, как же так? Я, проше пане, писал во сне… ведь, кажется, во сне это было?
— Какое же во сне! — уверительно протянул Гремин. — Я вошел сегодня утром, вижу возле вас лежит запечатанное письмо, написано: «Весьма спешно», ну я и отправил!
— Во дворец?
— Ну да, во дворец.
— И вы знаете, что там было написано?
— Да почему же я могу знать, если оно было запечатано?
— Но я ведь теперь совсем пропал! — воскликнул Станислав.
— Почему пропали?
— Ах, вы ничего не знаете!.. Да и объяснить я не могу, потому что сам ничего не понимаю… Ежели это был сон, то как же могло явиться письмо? А если письмо было на самом деле, то как же, проше пана, исчезли пастушка и все остальное?
— Ничего не понимаю! — пожал плечами Василий Гаврилович.
— Ах, и я тоже! — слезливо простонал Венюжинский. — Но теперь я знаю только, что я пропал и должен тайно покинуть Петербург, а до тех пор делайте со мной что хотите, я из этой комнаты не выйду! Пан Василий, ради бога, не выдавайте и спрячьте меня, я не хочу выходить из этой комнаты. Я ведь там, в письме, написал, что сам Иоганн — старый дурак, а как это получилось, я и понять не могу. Только, пан Василий, не выдавайте меня!
— Да мне все равно! — успокоил его Гремин. — Живите в этой комнате, сколько хотите, я вас тревожить не буду!
— И никого ко мне не пустите?
— Никого.
— А на окнах я занавесы опущу.
— Вам что же, сюда велеть принести сбитня?
— Сюда, сюда! — подтвердил Станислав. — Я здесь и есть, и пить буду!
Василий Гаврилович только кивнул головой и пошел распорядиться, а Венюжинский, оставшись один, осмотрел карманы в своем платье. Он не нашел в них сонных порошков, запас которых ему был дан Иоганном, и двух данных им же, особо обрезанных кусков бумаги для важнейшей корреспонденции. Действительность смешалась у него со сном уже окончательно, и он потерял голову, не зная, как объяснить все, что с ним случилось.
А Василий Гаврилович, выйдя от Венюжинского и по дороге приказав Григорию подать ему в комнату сбитню, направился прямо к Жемчугову, ожидавшему его на другом конце дома.
— Ну что, — спросил Жемчугов, — проснулся наконец поляк?
— Проснулся и совсем сам не свой.
— Что же с ним?
— Да так, как мы и ожидали: ужасно испугался, что его письмо отослано, и теперь не хочет выходить из комнаты, боится.
— Только этого нам и надо было, — сказал Митька.
— Он, пожалуй, еще с ума сойдет! Если бы ты видел его, на что он теперь похож?
— Не сойдет!.. Не с чего сходить-то ему.
— Он в ужасно жалком виде.
— Ну что ж, поделом — не подсыпай другим сонного зелья. Долг платежом красен.
Когда Жемчугов из слов Василия Гавриловича узнал, что тот нашел на улице Венюжинского и привез его к себе и что Станислав спит сейчас после хорошей выпивки, ему сейчас же пришла в голову шутка, которую они и проделали над попавшим в их руки поляком.
Прежде всего были осмотрены карманы Венюжинского и найденные там сонные порошки, а также обрезанные вавилоном куски бумаги Жемчугов взял себе. Затем был составлен им план действий, и Митька, несмотря на поздний час, отправился немедленно к Селине де Пюжи, чтобы успокоить Груньку и вместе с тем изложить ей задуманный относительно Станислава план.
Благодаря имевшемуся у него пропуску, он миновал рогатки на перекрестках без всякой задержки и быстро добрался до дома, где жила Селина де Пюжи.
В окне горел свет — значит, они еще не спали, и Жемчугов пустил в ход обусловленный давно между ним и Грунькой знак: бросил в окно горсть песка. Грунька сейчас же отворила ему и провела прямо к Селине, которая была очень рада познакомиться с «красавцем-сержантом», как она называла заглазно Митьку. Жемчугов не стал разуверять ее относительно своего чина и принял покорно звание «сержант», хотя не состоял в военной службе.
Селина оглядела его и нашла, что он и в самом деле — «красавец», хотя больше сделала это из сочувствия к Груньке и из желания быть ей приятной. Жемчугов показался ей немного грубоватым. Но в сравнении с графом Линаром, которого она любила, все остальные мужчины, само собой разумеется, не могли выдержать критику.
Митька рассказал свою историю с поляком и предложил опоить его его же собственным порошком и разыграть с ним комедию фантастического сновидения. Грунька с удовольствием согласилась — она была актрисой не только по воспитанию, но и по призванию, а Селина так обрадовалась затее, что захлопала в ладоши и заявила, что непременно станет участвовать в качестве действующего лица, тем более что только что перед приходом Жемчугова дала обещание исполнить все, что он попросит, если он немедленно явится.
Были распределены роли и намечены костюмы. Решили, что Селина появится в своем одеянии гадалки, а говорить за нее будет Грунька из-за занавески, чтобы все действие происходило на русском языке.
У Селины нашлись необходимые занавески, у Гремина от отца остались восточные халаты, в которые он наряжался, участвуя в шутовских пирах при Петре и «машкерадах». Самого Василия Гавриловича предложили одеть евнухом, а чтобы Станислав его не узнал, намазать ему лицо жженой пробкой.
Затем на другой день с утра поставили к изголовью поляка кружку с небольшим количеством сонного порошка, он его выпил и погрузился в сон. В соседней с угловой, где спал Станислав, комнате устроили фантастическое логовище, обвешанное коврами и занавесками, и перетащили туда, как он был на кровати, сонного Венюжинского.
Принимавшие участие в качестве действующих лиц, в мнимом сновидении Грунька и Селина де Пюжи с утра приехали к Гремину в дом и провели там целый день.
В сущности, все это было превесело. Василий Гаврилович достал все, что у него было лучшего в смысле наливок и разных разностей по съедобной части, Селина пробовала разные русские яства и пития и восклицала: «О, как это вкусно, как вкусно!» Хохота было без конца, и когда мазали жженой пробкой Гремина, и во время самой комедии, и потом, когда вспоминали разные подробности.
Особенно остроумной казалась находчивость Василия Гавриловича, который в последнюю минуту вспомнил, что у него нет оружия, чтобы казнить «несчастного», и, так как подходящего меча не было, употребил в дело кухонный нож, все-таки достаточно напугавший чувствительного поляка.
В мед, который принесла Станиславу Грунька в виде пастушки, был снова положен сонный порошок, и пан Станислав, выпив его, снова заснул так крепко, что не слышал, как его на постели снова перенесли в угловую комнату.
Волшебное логовище было немедленно убрано; Грунька и Селина, закончив свой день у Гремина обильным ужином, были доставлены домой, а на другой день Станислав Венюжинский, проснувшись, пожелал стать добровольным арестантом из боязни перед Иоганном, который был так жестоко оскорблен в письме, хотя и при странных обстоятельствах, но все же написанном самим Венюжинским.
Узнав от Гремина, что Станислав не хочет выходить из комнаты, Митька остался очень доволен этим, потому что вследствие этого ему не было необходимости скрываться от поляка.
— Но все-таки что же значат эти вавилоны на обрезанных листах бумаги? — спросил Гремин, не отличавшийся способностью быстрой догадки.
— Ах, это очень просто, — пояснил ему Жемчугов: — немец Иоганн употребляет со своими агентами старый прием для удостоверения подлинности их донесений: он берет кусок бумаги и разрезает его на две части неправильным зигзагом: одну часть он дает агенту, а другую оставляет у себя. Когда к нему приходит донесение, написанное на одном из обрезков, он прикладывает этот обрезок к оставшемуся у него и видит, когда зигзаг совпадает, во-первых, от какого агента донесение, а, во-вторых, что это донесение несомненно подлинное.
— Так что он теперь не сомневается, что получил дурака именно от пана Станислава Венюжинского! — расхохотался Гремин.
— Вот именно! — сказал Жемчугов. — Понятно, что Станислав недаром труса празднует.
— Но что же мы с ним будем делать дальше?
— Да что-нибудь придумаю, авось он куда-нибудь да пригодится!
Второй кабинет-министр, Андрей Иванович Остерман, сидел у себя в кабинете за письменным столом и, очинив перо и взяв чистый лист бумаги, принялся сочинять черновик письма к саксонскому двору о том, что петербургский двор желает видеть у себя в качестве польско-саксонского посланника графа Линара.
Он быстро писал мелким, сжатым, таким же скупым, как и он сам, почерком, ровно водя рукой по бумаге, не останавливаясь и не задумываясь. Пышные французские фразы слагались у него сами собой; писать такие письма было для него слишком привычным делом для того, чтобы перед ними задумываться.
Но вдруг он остановился и задумался. Ему вспомнилось, что всего несколько лет тому назад он в этом же самом кабинете, за этим же столом, на точно такой же бумаге и в точно таком же самом неизменном своем красном халате на лисьем меху писал вот такое же письмо, но только с требованием отозвать из Петербурга того же самого графа Линара, которого он теперь должен был звать. Остерман был настолько опытным дипломатом и настолько любил свое дело, что именно подобные — для обыкновенных людей как бы неразрешимые — положения и были ему особенно интересны. К тому же он отлично знал, что в Дрездене будут очень довольны сближением с Россией и сейчас же поймут, что посылка в Петербург Линара явится несомненно залогом такого сближения.
Письмо было готово, Остерман сам переписал его и послал с нарочным во дворец к герцогу-регенту на подписание, боясь промедлить хотя бы минуту.
Отослав письмо, Остерман опустил голову и закрыл глаза. Всякий, кто увидел бы его так, подумал бы, что он дремлет, а то и вовсе спит, но на самом деле таким образом он имел обыкновение обдумывать важные дела. Он никогда и ни за что не признался бы, но сам в глубине души чувствовал, что дни герцога теперь сочтены. Падение герцога должно было повлечь и его, Остермана, и только письмо о Линаре, а лучше всего уже совершившийся приезд его в Петербург могли спасти его. Поэтому надо было, чтобы письмо в Дрезден дошло как можно скорее, с верным человеком, который не замешкается в дороге.
Затем Остерман хотел потихоньку послать лично от себя письма к самому Линару и к всесильному министру польского курфюрста Августа, графу Генриху Брюлю. Эти письма тоже можно было доверить только верному человеку.
На кабинетских курьеров рассчитывать было нельзя, послать своего собственного человека Остерману не могло и в голову прийти — так это было дорого; значит, оставалось изыскать какой-нибудь иной способ. Хитрый Остерман сейчас же вспомнил об Ушакове, который, вероятно, не прочь будет, как человек умный, помочь делу.
Остерману нечего было беспокоиться, заедет ли тот к нему; дипломатические отношения должны были интересовать генерал-аншефа, и Остерман не ошибся: Ушаков не замедлил приехать.
— Ну как здоровье? — задал он Остерману обычный вопрос, с которым к нему всегда все обращались. — Как будто, кажется, вы немножко приободрились?
— Нет, все-таки неможется! — охая, ответил старик и приступил прямо к делу. — Я так и думал, что вы заглянете ко мне. У меня к вам есть просьба!
— Помилуйте, Андрей Иванович! Приказание, а не просьба!
— Ну куда уж нам, батюшка, приказывать… А вот просьба действительно немаловажная: мне нужен верный человек!
— Кому они не нужны, верные люди, да где их сыщешь? — усмехнулся Ушаков и вздохнул.
— Мне нужно послать в Дрезден важный дипломатический документ.
— Насчет графа Линара? Изнанка, значит, будет налицо!
— Что вы этим хотите сказать?
— Да то, что еще недавно дело графа Морица Линара было с изнанки и его прятали, а теперь, наверное, вывернем нашу дипломатию и сделаем изнанку налицо. В дипломатии это иногда бывает. Так вам для этого дела нужно верного человека?
— Понимаете, — стал объяснять Остерман, — все это очень тонко: во-первых, он должен быть достаточно сообразителен, храбр и не болтлив, чтобы довезти бумаги в целости; ведь ныне то и дело дипломатические бумаги перехватывают. Затем, нужно, чтобы это был не простой курьер, а обладавший все-таки некоторым представительством, чтобы он мог понять дипломатическое дело и политическое положение и, если это будет нужно, сказать два-три слова!
— Такой человек у меня есть!
— Вот и отлично! Пришлите его ко мне!
— Может быть, ваше превосходительство, доверите мне письмо, а я уж им распоряжусь!
— Нет уж, лучше пришлите его ко мне.
— Слушаюсь! Тогда, ваше превосходительство, потрудитесь и деньги дать ему на дорогу!
Остерман заерзал в своем кресле.
— Да, деньги, — забормотал он, — конечно… Тогда уж лучше отправьте его вы… Я вам передам письма: только вы должны будете поручиться, что письма будут доставлены.
— Я ручаюсь, — сказал Ушаков.
Он знал, как надо разговаривать с людьми, и заставлял их делать то, что ему хотелось, а «своих» людей Ушаков выдавать никому не любил.
Митька побывал в кофейне Гидля и узнал там от слуги, что старик Миних дал хозяйке кошелек с золотом, чтобы та узнала, где можно найти понравившуюся ему маску.
Жемчугов счел своим долгом зайти с этим известием к Груньке, так как уже мог являться к Селине де Пюжи открыто, в качестве желанного и приятного гостя.
— О, это великолепно, это прекрасно! — стала восклицать по своей привычке Селина. — Этот старый простак всерьез думает нравиться…
Митька стал делать вид, что не на шутку ревнует Груньку к Миниху, та отнекивалась; кончилось тем, что Жемчугов остался у них обедать. Они долго сидели за столом. Селина сварила великолепный кофе — напиток, тогда довольно редкий и только входивший в употребление.
Очень довольный собою, обедом и вообще всеми обстоятельствами, Митька вышел от француженки, но едва он сделал несколько шагов, как ему навстречу попался подьячий с подвязанной щекой: поравнявшись с Жемчуговым, этот подьячий как-то внушительно-явственно в самое ухо шепнул ему:
— Начальник желает видеть вас немедленно. Пожалуйте к нему.
Слово «начальник» было произнесено с таким подобострастным видом, благоговением, что Митька тотчас же понял, о каком начальнике идет речь.
Он оглянулся, но подьячий был уже настолько далеко, что заговорить с ним не оказывалось никакой возможности… Да и не догнать его было — так быстро он удалялся.
Этот «прием» был нов для Жемчугова. Он не подозревал, что у начальника Тайной канцелярии так организована агентура.
«Значит, что-нибудь очень важное, нужно идти», — сообразил Митька и направился к Шешковскому, так как был ближе к нему.
— Куда ты провалился? — встретил его Шешковский. — Тебя вот уже по крайней мере битых три часа разыскивают по городу.
— Да что такое? Арестовать меня, что ли, хотят?
— Зачем арестовывать? Начальник хочет видеть тебя.
— А на что я ему понадобился?
— Не знаю. Он сам хочет говорить с тобой.
— Ну что ж, я не прочь… Да неприятное что-нибудь?
— Не думаю. Впрочем, вот увидим… едем вместе.
И они отправились вместе и были немедленно приняты Ушаковым.
— У меня есть к вам предложение, — сказал генерал-аншеф Жемчугову: — Вы желаете поехать в Дрезден?
У Митьки сердце екнуло. Он сразу почувствовал, что эта поездка должна иметь серьезное политическое значение и что судьба помимо его воли впутывает его в такие исторические события, развитию которых в известную сторону он хотел способствовать.
— Если нужно и если эта поездка сопряжена с известными опасностями, я тогда, конечно, не могу отказываться! — ответил он.
— Надо ехать, во-первых, почти без отдыха, чтобы быть на месте как можно скорее!
— А во-вторых, — подсказал Митька, — это нужно сделать так, чтобы никто не знал, что я еду курьером и везу с собой письма.
— Я вижу, что не ошибся, остановившись на вас; вы понимаете дело и без всяких указаний!
— Ну еще бы, генерал! Не хватало, чтобы я даже этого не сообразил! Поехать я, конечно, поеду с удовольствием, но только попрошу у вас на всякий случай два бланка с подписью герцога-регента, если мне придется обратиться к властям или вообще прибегнуть к авторитету власти!
— Хорошо! Для властей вам будет выдан открытый лист, и вы получите два бланка с подписью герцога.
Обещать такие бланки Ушакову ничего не стоило, потому что они имелись у него в запасе всегда.
— Кому будет адресовано письмо?
— Писем будет три: одно официальное и два конфиденциальных, графу Линару и графу Брюлю!
— Понимаю, все будет сделано!
— Помните, Жемчугов, что вы должны работать исключительно в интересах его высочества герцога Бирона.
— Регента Российской империи! — досказал Митька. — О да, я не забуду этого.
— Ну счастливого пути! Когда вы думаете выехать?
— Как только получу на дорогу деньги.
— Я вам передам их сию же минуту вместе с письмами.
— А через час я выеду из Петербурга на переменных лошадях.
— Ну идите домой и готовьтесь, а вслед за вами Шешковский привезет вам открытый лист, письма, деньги и документы.
— Ты знаешь, — встретил Гремин Митьку, когда тот вернулся домой, — пан Венюжинский…
— Ну? — на ходу спросил Жемчугов, направляясь в свою комнату.
— Представь себе, сбежал!
— Да что ты говоришь!
— В самом деле, пропал почти вслед за тобой.
— Ах, чтоб ему пусто было! Ужасно неприятно, если он меня выследил и узнал, где живет француженка!
— Ну так что же? Так он немцу доносить не пойдет, раз ему «дурака» написал.
— Да вообще этот господин Станислав не очень будет кстати во время моего отсутствия.
— Какого отсутствия?
— Мне нужно ехать… в Дрезден.
— И скоро?
— Через час!
Василий Гаврилович от удивления сел на стул и раскинул в стороны руки.
— Как через час? — воскликнул он. — Да ведь это тебе не только нельзя пирогов настряпать на дорогу, но даже ничего и собрать нельзя!
— Не до пирогов мне, брат!
— Да нет, постой! Как же так? В этакую даль, да вдруг так сел да и поехал?
— Да как же иначе-то ехать? Ведь все равно, какие длинные приготовления ни делай, а в конце концов придется сесть да и поехать.
— Как же, милый человек? И не простившись ни с кем?.. Ведь этак что же подумают? А Грунька? А француженка?
— А вот о Груньке у меня к тебе будет просьба! Ты за ней присмотри, пока меня здесь не будет, и, если что ей понадобится, сделай. Да Боже тебя сохрани кому бы то ни было говорить, куда я отправился. Скажи, что я по делам в Москву поехал и скоро вернусь назад.
— Так и Груньке сказать?
— Нет. Вот что самое лучшее: пошли сейчас колымагу за ней, пусть она приедет сюда.
— Так лучше я сам за ней съезжу!
— Ну и великолепно.
Гремин поскакал за Грунькой, а Жемчугов стал делать приготовления к отъезду.
Сундук у него был крепкий и надежный. Он уложил в него все, что было нужно, и послал дворецкого Григория за ямской тройкой, приказав, чтобы выдали ее по открытому листу, который он немедленно предъявит, если вздумают сделать какую-нибудь задержку. Но задержки никакой не сделали, и Григорий вернулся на тройке.
Гремин привез Груньку, которая стала просить, чтобы Митька взял ее с собой.
— Ты с ума сошла? — спросил он ее. — А старик-то?
— Какой старик?
— Ну Миних разумеется! Кто же будет его обрабатывать? Помни: ты мне тут для дела нужна!
— А если так, — с гордостью произнесла Грунька, польщенная такой уверенностью в ней Митьки, — то я не я буду, а к твоему возвращению мой старик Миних твоего герцога Бирона — фьють! — и она сделала такое выразительное телодвижение, что Жемчугов от души расхохотался.
— Уж будто и «фьють»? — усомнился он. — Не много ли ты на себя берешь?
— Много? Ты думаешь, много? Ну увидим! А пока прощай, Митька! Смотри, ты у меня там насчет полек поосторожнее: я ведь бельма-то тебе выцарапаю!
Они обнялись и поцеловались.
Все фразы, которыми они обменялись, прощаясь, были произнесены ими отрывочным шепотом и так быстро, что они только одни, хорошо знавшие друг друга, могли уловить смысл этих фраз.
Впрочем, они были в комнате одни, и подслушивать их разговор было некому.
Вскоре приехал Шешковский, которого только и ждал Митька, вручил ему все, что нужно, и Жемчугов укатил под звуки бубенцов и звонкого ямского колокольчика.
Грунька возвратилась к Селине де Пюжи очень возбужденная, но совершенно не грустная. Митька сказал, куда и зачем он едет, и позволил сообщить об этом Селине в расчете, что та из собственной выгоды будет молчать, да кроме того, ей некому будет рассказывать, потому что она никого не знала в Петербурге. Грунька понимала всю важность поездки Жемчугова, а увидев француженку, первым делом заявила ей:
— Он сейчас уехал в Дрезден, за графом.
— Нет, не может быть!.. Ты шутишь! — вырвалось у француженки, но она сейчас же почувствовала, что известие слишком сенсационно, чтобы воспринять его так просто, и поэтому поспешила встать в позу, широко раскинула руки, всплеснула ими и сказала: — О-о-о! — потом она засмеялась, затем кинулась целовать и обнимать Груньку. — Ты знаешь Грунья, ты мне — такой друг!.. Да, да, такой друг, что если твой красавец-сержант привезет в Петербург графа Линара — а он привезет его, потому что твой красавец-сержант — настоящий мужчина и делает все, что желает, — так если он привезет графа Линара, я, знаешь, что сделаю? Я отдам все, что у меня есть, твоей госпоже за то, чтобы она отпустила тебя и чтобы ты стала вольной, как все люди!
Француженка быстро рассчитала, что если граф Линар вернется и вновь увидит ее в Петербурге, то снова будет обольщен ее прелестями, а тогда и она сможет позволить себе какой угодно расход.
Идея выкупить Груньку так ей понравилась, что она сейчас же стала мечтать об этом вслух, и в мечтах у нее дело уже оборачивалось так, что она освобождала Груньку из крепости к приезду Жемчугова и, когда тот привозил ей Линара, выводила к нему свободную Груньку, патетически произнося:
— Вы мне вернули мое счастье, а я вас награждаю за это вашим счастьем! Возьмите и любите ее!
Грунька ее не слушала, потому что не могла думать о себе, всеми своими мыслями занятая Митькой.
— Вот что! — сказала она. — А ведь если он не найдет его в Дрездене, то поедет искать его дальше!
— И он его найдет! — с жаром воскликнула Селина.