В давние времена на берегу реки Эльбы из построенных славянскими рыбаками нескольких хижин образовалось селение, затем оно мало-помалу выросло в настоящий город, имя которого, Дрезден, впервые упоминается в летописях в 1206 году.
Маркграф Генрих избрал его тогда столицей, и с тех пор город стал разрастаться. При разделе Саксонии между Эрнстом и Альбертом в 1485 году Дрезден достался альбертинской династии и с тех пор был ее столицей.
Блистательный для Дрездена период наступил при двух курфюрстах Августах, бывших вместе с тем и королями польскими. Во время, к которому относится наш рассказ, курфюрстом Саксонским и королем Польским был Август III, государь, всецело доверившийся своему министру графу де Брюлю.
Граф Брюль окружил себя королевской пышностью и был фактическим властителем страны. Август III требовал от него лишь одного: чтобы всегда были деньги на исполнение его прихотей и капризов; и Брюль ухитрялся доставлять средства для мотовства своему государю.
Август III любил возводить постройки, и при нем Дрезден украсился многими замечательными сооружениями. Прежний средневековый мост был перестроен и явился одним из чудес строительной техники. Была возведена до сих пор знаменитая, по красивому открывающемуся с нее виду, Брюлевская терраса с дворцом, выходящим на Августовскую улицу. Дверцы, сады и фонтаны Дрездена по красоте не уступали Версалю, а двор пытался тягаться пышностью со двором «короля-солнца»; по собранным сокровищам искусства Дрезден по справедливости был назван Немецкой Флоренцией.
Когда сюда попал Митька Жемчугов, он был поражен невиданной красотой немецкого города. Проезжая по дороге другие европейские города, он мог их заметить лишь мельком, потому что останавливаться и осматривать их ему было некогда. Но теперь, хорошенько отдохнув после сделанного переезда, часть которого он для выигрыша времени сделал просто верхом, купив себе лошадь и взяв в торбу самое необходимое, — Митька мог оценить старый Дрезден, его улицы, кирки, дворцы, длинный мост на шестнадцати арках, с каменными скамейками и железными перилами, мостовые, кунсткамеры — собрания редкостей, дома, рынок, музыку, набережную реки — словом, все, перед чем деревянный Петербург и деревянная же пестрая Москва казались простыми деревнями.
Первый день Жемчугов ходил, словно порченый, разинув рот и оглядываясь по сторонам. На второй день он тоже еще не мог прийти в себя и дать отчет, на третий — уже все диковинки ему присмотрелись и надоели, а к концу недели пребывания в Дрездене он так соскучился, что ему уже тошно было смотреть по сторонам. Он соскучился по черному хлебу, по квасу, по русской бане, по русскому говору и по… водке.
Странное дело, там, у себя в России, он вовсе не замечал и не ценил всего этого, а теперь он все здешние печенья и сладкие крендели отдал бы за ржаную краюху, а уж выпариться на горячем полке да расправить ноющие от усталости суставы ему казалось недосягаемым блаженством.
Что делалось в России, он тоже не знал, да и не мог знать, потому что если и были какие известия, то они следовали за ним по пятам и сюда еще не дошли. К его приезду в Германии едва-едва узнали о кончине императрицы Анны Иоанновны.
«Хоть бы весточку получить с родины-то!» — мечтал Митька.
Он стоял на великолепном дрезденском мосту и раздумывал, скоро ли соберется граф Линар, к отъезду которого он думал присоединиться на обратном пути.
Письма, порученные ему, Жемчугов доставил в целости и сохранности. Письмо Линару он передал лично.
Молодой граф вернулся уже в Дрезден и, по-видимому, ждал, что снова будет послан в Петербург. Но, приятно ли ему это было или нет, радовался он этому или наоборот, печаловался, — Митька распознать не мог и из разговора с Линаром не вывел никакого заключения. Линар был, несмотря на свою молодость, отличным дипломатом и умело скрывал свои чувства.
— Нет, — решил Митька, — не могу так жить здесь, ничего не делая… Тоска заест!.. Пойду к Линару и скажу, что пусть он, как себе хочет, а я поеду назад.
И он решительным шагом направился к дому графа.
Граф Линар любил Дрезден не только как свою родину, но и как город, который нравился ему, потому что соответствовал его вкусу и склонностям. Он бывал в Париже, по последний после долгого житья в нем казался слишком шумным и подвижным, так что в нем можно было только веселиться, и, чтобы отдыхать, надо было ехать в другое место. Зато в Дрездене жизнь была распределена так, что в нем можно было и повеселиться, и отдохнуть.
В особенности этот город нравился Линару, когда он, вот как теперь, возвращался из путешествия, пробыв в отлучке более или менее долгое время. Сейчас граф Линар вернулся из поездки в Италию и думал отдохнуть в Дрездене после своего путешествия, как вдруг явился для него совершенно неожиданно этот вызов из Петербурга.
Молодая столица Российской империи оставила у графа не особенно благоприятные воспоминания. Петербург показался ему необыкновенной смесью до нелепости непохожих друг на друга противоположностей. Наряду с самыми примитивными условиями жизни, чуть ли не первобытной культурой, там царила невероятная роскошь. В здании, снаружи похожем на глиняную мазанку, можно было встретить великолепные хоромы с настоящими гобеленами на стенах, севрским фарфором и венецианским стеклом. В смысле увеселений там можно было найти итальянскую комедию и оперу, но та же самая публика, которая восхищалась и комедией, и оперой, забавлялась на качелях и каталась на маленьких санках с горы, валясь при этом зачастую вверх тормашками.
От скуки и от нечего делать при таком дворе, каков тогда был петербургский, с графом Бироном, который задавал тогда тон, граф Линар позволил себе там баловство — заигрывание с принцессой Анной Леопольдовной. Ничего серьезного в этом, разумеется, не было, но кончилось это баловство для графа Линара не совсем благополучно. Скандал вышел тем более неприятным, что в Петербурге не смогли или не захотели все это сделать келейно; об этом знали все, заговорили иностранные послы других государств, отписали по этому поводу депеши к своим дворам, и карьере графа Линара был нанесен серьезный ущерб. Его никуда не назначали и лишь изредка давали какие-нибудь несерьезные поручения.
Он думал, что с ним на поприще дипломатии покончено навсегда, но теперь оказалось, что его держали именно про запас, именно так и сказал ему граф де Брюль, что его держали «про запас», на случай смерти императрицы Анны Иоанновны.
— Теперь вам предстоит случай отличиться и быть полезным своей родине, — добавил Брюль, сообщая ему о немедленном назначении в Петербург.
О том, чтобы отказаться от этого назначения, лестного для него, граф Линар и думать не мог, потому что это для него значило бы, что его служебная карьера действительно закончится навсегда, а во-вторых, и это было главным, — потому что сношения Саксонии с Петербургом были теперь весьма сложны и деликатны, и единственно граф Линар, в силу своего личного положения, мог повлиять на эти отношения в благоприятную для Саксонии сторону.
В то время король прусский вступил в открытую распрю с Австрией из-за Силезии, и весьма важно было, к какой стороне в этой распре примкнет Россия, которая могла оказать в этом деле решающее влияние. Всякое усиление Пруссии было невыгодно для Саксонии и Польши, как у соседа, который должен будет рано или поздно испытать свою силу и на них. Опасности, в смысле агрессивных действий, со стороны Австрии было меньше, так как у нее были свои заботы о юге, в отношении Турции и Италии, а потому Австрия являлась естественной союзницей Саксонии и Польши. Герцог Бирон, а главное, Миних, как немцы, тяготели к прусскому королю, и нужна была особенная сила, чтобы перетянуть Россию на сторону Австрии.
Для польско-саксонского государства такой силой единственно мог стать граф Линар, ввиду своего совершенно особенного положения, которое он мог занять при принцессе Анне Леопольдовне. Граф Линар чувствовал, что он был обязан ехать в Россию — к этому призывал его долг, и он, не колеблясь, дал свое согласие.
Но теперь он был вовсе не тот граф Линар, который, дурачась от скуки, затеял любовную историю с принцессой при русском дворе. Теперь он был на несколько лет старше и смотрел на жизнь серьезнее.
Кроме того, он не мог не выехать потому, что в теперешней его поездке было что-то чрезвычайно неприятное, даже унизительнее для него. Ведь, в сущности, вся эта поездка в Петербург была основана на его интимных отношениях с женщиной. Конечно, об этом прямо никто не говорил, никто на это даже и не намекал, но все это знали, и граф Линар не сомневался, что все знают именно это.
«И нужно было тогда затеять эту историю! — думал он, расхаживая по своему кабинету. — Что же, теперь это последствие моего тогдашнего легкомыслия… теперь это вытекает само собой и является искуплением за допущенную тогда ошибку… Да, я обязан ехать, как это ни скучно, как мне это ни досадно…»
И при одном воспоминании о петербургском холоде, болоте, туманах у него пробежала дрожь по всему телу.
Он сел к столу и взялся за лежавшие на нем альбомы, большие, — их он только что привез из Италии, и они были полны видами этой красочной жаркой страны.
Граф взял один из них, вставленный в особенно роскошный, пергаментный с золотым тиснением переплет, и стал перелистывать акварели, изображавшие Флоренцию и ее окрестности. Морщины на лбу у него быстро расправились, недовольная складка у губ исчезла, его лицо прояснилось, и он забылся, разглядывая акварели.
За этим занятием его застал Жемчугов, которого граф принял с любезностью.
— Я очень рад, что вы зашли ко мне, — сказал он, хотя и с трудом, но все-таки по-русски. У него были приличные способности к языкам, и он необыкновенно легко усваивал их. — Да, да, я очень рад, — повторил он, — это дает мне случай побеседовать с вами, так как я еще не успел расспросить вас как следует о Петербурге.
— Однако, вы не совсем разучились, граф, говорить по-русски, — сказал Линару Жемчугов.
— Вернее, я еще не научился как следует владеть русским языком. Ну скажите, Петербург отстроился, изменился или все такой же… Впрочем, он и при мне рос не по дням, а по часам!
— Растет-то он растет, — проговорил Митька, — но только вширь расплывается, как пятно, а в вышину строится мало… Да, как поглядишь на ваш Дрезден, так и говорить-то про нашу столицу становится совестно!
— Ну, вы преувеличиваете!
— Нет, нисколько! Я отдаю должное чужому и знаю, чего недостает у нас. Вам, я думаю, очень не хочется снова ехать к нам?
Дать прямой ответ на этот вопрос Линару было трудно. Согласиться, что ему не хочется, было неловко, потому что он говорил с русским и речь шла о русском городе, сказать же наоборот, что он стремится в Петербург, было для Линара неудобно, потому что в этом мог быть усмотрен намек на его отношение к принцессе. Поэтому он уклонился от прямого ответа и сказал:
— А вам самим-то хочется побыстрее в Петербург?
— Представьте себе, что да! Хочется!
Линар посмотрел на Митьку с улыбкой, которая всего яснее показала, что неужели это правда и что можно желать оставить Дрезден, чтобы отправиться в северные болота.
— У вас здесь хорошо! Очень хорошо! — как бы извинился Митька. — Но каждому свое дороже. Привычка тоже много значит! Конечно, я понимаю, на вашем месте такую родину, как ваша, очень трудно покинуть для такой местности, как моя родина.
— Ведь если мы теперь выедем, то когда можем рассчитывать, что мы будем на месте? — спросил Линар.
— Да ко второй половине, самое позднее к концу ноября доберемся! К тому времени уже будет санный путь: нас на полозьях живо доставят! Я пришел сказать вам, что хочу уехать, не дожидаясь вас. Мне здесь не терпится!
— Зачем же не дожидаясь? — подхватил Линар. — Напротив, нам вместе будет гораздо удобнее… Я плохо знаю язык, и вы очень обязали бы меня, если бы отправились со мною вместе.
— Да вы ведь еще долго собираться будете!
— Нет, почему же долго? Но ведь не от меня это зависит!
— В самом деле, граф, ведь все равно вам ехать надо, и вы поедете, так отчего же вы откладываете? И, право, у нас не так уж и плохо, как вам это кажется, или может казаться! — поправился Митька. — В Петербурге вы встретите старых знакомых.
— Ну конечно! — быстро подхватил Линар. — Я там найду несколько друзей!
— И не только друзей, граф!
— Как вы сказали?
— Я говорю — не только друзей, граф, — еще явственнее произнес Жемчугов, отчеканивая каждый слог и не спуская взгляда с Линара.
Тот явно поморщился.
«Нет, он ее не любит и никогда не любил!» — решил Митька про чувства Линара к Анне Леопольдовне.
Сделанный Митькой намек был не только неловкостью, но даже дерзостью, если бы у него в запасе не было бы выхода, разрешавшего ему говорить так.
— А кого же еще, кроме друзей, я найду в Петербурге? — спросил уже строго Линар.
— Очень милую женщину!
— Женщину?
«Этот человек, кажется, позволяет себе чересчур!» — подумал Линар.
— Да! Женщину! — продолжал, не стесняясь, Митька и добавил наконец: — О которой, может быть, вы забыли и думать и никак не ожидаете встретить ее в Петербурге.
Граф вздохнул с облегчением.
— Которую я не ожидаю встретить в Петербурге?
— О да! Француженку Селину де Пюжи.
— Ах ее! — с видимым удовольствием произнес Линар и улыбнулся.
«Вот об этой он совсем иначе вспоминает!» — опять отметил Митька про себя.
— А вы ее знаете? — продолжал, по-прежнему улыбаясь, Линар. — Так она теперь в Петербурге?
— Да, и приехала туда искать вас.
— Искать меня? Но кто же ей сказал?
— Да ведь вы сами сказали ей, что уезжаете в Петербург.
— Ах, в самом деле! — совсем рассмеялся Линар. — Ведь я ей сказал, что еду в Россию! Она мне надоела немножко, и я, чтобы отделаться от нее, когда ехал в Италию, сказал, что отправляюсь в Петербург, то есть в противоположную сторону.
— Так я и думал, граф.
— Отчего же вы так думали?
— Да ведь вы — дипломат!
— Ну так что же?
— Ну а дипломаты всегда едут в противоположную сторону! Во всяком случае, я думаю, что Селина де Пюжи может вам быть небесполезной в Петербурге.
— Вы так думаете?
— Не сомневаюсь в этом! Она, насколько я мог понять ее, — авантюристка в полном смысле этого слова и уже успела в обществе завести кое-какие связи!
— А как вы с ней познакомились?
— Случайно.
В это время лакей подал Линару письмо с огромной гербовой печатью и почтительно доложил:
— От министра-президента.
Линар быстро распечатал письмо, пробежал его глазами и сказал:
— Министр-президент зовет меня к себе немедленно… вы меня простите!
— Пожалуйста! — сказал Митька. — Да и мне пора! ведь я завтра собираюсь ехать и пришел сказать вам об этом.
— Ну как хотите. А правда, лучше бы подождать немного! — сказал Линар, прощаясь с Жемчуговым.
Митька вышел от графа, оставшись очень довольным своим разговором с графом, так как последний осветил ему многое.
С несомненной определенностью выяснилось, что Линар никаких сердечных чувств к Анне Леопольдовне не питал, что едет он в Петербург скрепя сердце, безусловно поневоле, а не охотой и что Селина де Пюжи никакого неприятного воспоминания о нем не оставила; напротив, граф Линар говорил о ней с некоторым даже игривым удовольствием. Все это было важно для Митьки.
Граф Линар поспешил в великолепный дворец все сильного временщика в Польско-Саксонском королевстве, министра-президента графа Брюля, и был принят там в торжественной аудиенции, обставленной почти такими же, как и королевский прием, церемониями.
У графа Брюля были свои скороходы, пажи, свой камергер, не говоря уж о многочисленном штате лакеев и прочей челяди. Граф Линар прошел в предшествии скорохода длинный ряд пышных апартаментов и был введен в богатую приемную, откуда вели двери в кабинет Брюля. У этих дверей стояли навытяжку два пажа. Линар должен был подождать некоторое время, затем явился камергер и, отворив в кабинет двери, сказал:
— Пожалуйста! Вас просят!
Линар вошел в большую комнату, посредине которой находился письменный стол, покрытый до полу красным бархатом с кистями. У стола, опершись на него рукой, стоял министр-президент.
— Ваши верительные грамоты, господин граф, — сказал он, торжественно выговаривая слова, — готовы, и его величество король, наш всемогущий повелитель, приказал мне передать вам, чтобы вы немедленно ехали к русскому двору представительствовать Польско-Саксонское королевство! — и как бы возведя этими словами Линара в звание посла, Брюль опустился в кресло и показал Линару на другое, чтобы тот сел.
— Будет ли мне дана аудиенция его величеством? — спросил Линар, садясь в свою очередь.
— К сожалению, его величеству некогда будет увидеть вас, так как сегодня государь занят, а вам завтра нужно будет ехать.
— Неужели завтра? Так скоро?
— Такова воля короля и вместе с тем сила обстоятельств!
— Но ведь я не успею приготовиться к завтра!
— У вас была неделя, чтобы справить все свои дела! Неделю назад вы уже знали о своем назначении.
— Но ведь для того, чтобы быть представителем его величества Августа III, нужно быть достаточно обставленным, а на это нужно время.
— Вы можете взять с собой только самое необходимое на первое время, а затем ваши вещи пойдут вслед за вами с нарочным курьером! Я велю об этом распорядиться. Дело в том, что времени терять нельзя: король Прусский обладает, по-видимому, счастьем, и за него стихия! Но так как стихии обыкновенно неразумны, дело разумных людей противостоять им! Мы на вас надеемся, граф, как на разумного человека!
— Так что нет надежды, что обстоятельства улягутся сами собой и что мне можно будет не ехать?
— Нет, надежды на это нет! Напротив, каждая минута дорога. Я только что получил депешу от маркиза Ботты, австрийского посла из Петербурга, который пишет, что, несмотря на поддержку, которую ему оказывает лорд Финч, английский посол, русский кабинет уклоняется на сторону короля Прусского. Маркиз Ботта просит как можно быстрее прислать ему поддержку в вашем лице. В том, что вы будете вызваны, он, конечно, не сомневается. Кроме того, принцессе Анне Леопольдовне нужна поддержка сильного и ловкого человека, которому она бы верила. Что она вам доверяет, в этом я не сомневаюсь, а насколько вы окажетесь сильным и ловким, это будет зависеть, разумеется, от вас. По сообщению маркиза, с каждым днем у принцессы Анны забирает силу фельдмаршал Миних, лицо нам враждебное и склонное помогать королю прусскому. Кроме того, французский посол де Шетарди, в союзе с представителем Швеции, интригует в пользу прусского короля и, по-видимому, готов вмешаться по этому поводу даже во внутренние дела России, даже вплоть до государственного переворота. В пользу принцессы Елизаветы. Она ненавидит немцев, и этим пользуется Шетарди, чтобы увлечь ее в сторону французского влияния. А она красива, ловка, эта дочь великого императора, умеет нравиться русским медведям и вообще очень популярна! Русское правительство обращает на нее мало внимания. Ваше дело будет и с этой стороны обезвредить ее и оградить принцессу Анну Брауншвейгскую своими советами. Вы увидите теперь, что времени терять нельзя, что самые неожиданные события могут последовать одно за другим в Петербурге, что ваше присутствие там настоятельно необходимо.
По мере того как говорил Брюль, Линару становилось все более стыдно за свою первоначальную как бы слабость, вследствие чего, он не так горячо, как это следовало, отнесся к своему назначению. Он думал о себе, о своих интересах, но теперь увидел, что сейчас от него зависят интересы более высшие и что нужно в жертву им принести свои себялюбивые чувства.
— Одно слово, граф! — сказал он Брюлю. — Я выеду завтра же, но у меня будет к вашему сиятельству просьба.
— Денег? — поморщился Брюль.
— О нет, я достаточно богат, чтобы исполнять поручения короля за собственный счет, — не без гордости ответил Линар.
Брюль кивнул головой и остался очень доволен этим ответом. У него было слишком много расходов, требовавшихся для удовлетворения прихотей самого короля, чтобы он мог тратить казну на посольство таких людей, как граф Линар.
— У меня просьба другого рода! — продолжал Линар. — Пред отъездом я доставлю вашему сиятельству письма, которые попрошу отправить с первым же курьером в Италию, во Флоренцию!
— Это я могу! — подхватил Брюль. — Это я могу и обещаю вам исполнить.
Граф Линар откланялся и поспешил домой.
Там у него оказалось вовсе не так много хлопот, как он думал. Большинство вещей из его гардероба, которые он брал с собой в Италию, еще не было распаковано, и, таким образом, явилась возможность отправить их прямо в Россию.
Впрочем, все распоряжения по приготовлению к отъезду граф Линар поручил дворецкому, сам же отдал лишь одно непосредственное приказание — чтобы итальянские альбомы были уложены в отдельный ящик и пошли не на подводе вместе с прочими вещами, а вместе с каретой, в которой поедет сам Линар.
Затем Линар сел к письменному столу и принялся писать письма.
«Итак, я еду в Петербург, — написал он, — этого требуют обстоятельства и мой долг перед родиной. Это — своего рода искупление, своего рода крест за мою вину и легкомыслие! Сердце мое не будет там, в этом холодном Петербурге, где суждено мне провести для блага моей родины не знаю сколько времени. Если когда-нибудь со временем романист задумается над теми чувствами, которые я теперь испытываю, он едва ли сумеет изобразить их сложность».
Граф Линар выехал в Дрезден, как и обещал Брюлю, на другой день после свидания с ним. Митька Жемчугов, решивший выбраться отсюда как можно быстрей, мог примкнуть к поезду графа.
Этот поезд был обставлен довольно торжественно, так как Линар путешествовал не в качестве лишь высокопоставленного лица, а как посол его королевского величества. Впереди скакали три рейтара верхами, командированные начальниками областей, через которые проезжал Линар. Затем следовала дорожная карета, запряженная четверкой цугом, а за ней в новенькой и довольно щегольской «берлине» ехал камердинер графа; далее на двух подводах везли вещи, и поезд замыкался еще тремя рейтарами.
Митьке граф предложил место в своей карете. Жемчугов сначала очень этому обрадовался, но потом убедился, что в карете Линара ему было очень неудобно, потому что ящики с итальянскими альбомами были помещены там и приходилось постоянно натыкаться на их острые углы.
Верховую лошадь Жемчугова вел в поводу один из рейтаров, и Митька ради моциона садился верхом и делал таким образом часть пути. Кроме того, он садился иногда в «берлину».
Суровый, неразговорчивый немец-камердинер сидел внутри «берлины» по-домашнему, без парика, в шерстяном вязаном колпаке и читал маленькую немецкую книжку в толстом кожаном переплете. Митька, заглянув в нее, увидел там слова: «Когда в атоноре образуется зеленый порошок…» — и понял, что книжка алхимическая.
Он не стал о ней расспрашивать немца, или «старого Фрица», как его звали все кругом, но постарался допытаться у него, в чем сила тех итальянских альбомов, которые, по-видимому, были так ценны, что граф считал нужным везти их за собою в карете, несмотря на то, что они причиняли там значительное беспокойство и неудобство. Однако старый Фриц отделался односложными ответами, из которых решительно ничего нельзя было понять. Это еще больше заинтересовало Митьку. Самого графа спросить об альбомах Митька не решался, считая такие разговоры неделикатностью.
Фриц обычно был молчалив, однако оказывался очень интересным собеседником в дороге, когда рассказывал легенды и передавал исторические факты, относящиеся к местам, через которые они проезжали. Он много путешествовал, много знал и не любил только болтать зря, то есть поддерживать пустой и ничтожный разговор для разгулки времени. Но, когда ему говорили дело, он слушал внимательно, не перебивая, или, если его умели слушать, он не торопясь передавал свои знания другому. Он именно никогда не разговаривал, а только передавал знания.
В восемнадцатом веке такие типы часто служили в качестве доверенных камердинеров у знатных особ, так как подобные должности оплачивались очень щедро и были обставлены весьма хорошими условиями. Очень часто также такие камердинеры переходили в гувернеры и наставники юношества, и родители, поручавшие им своих детей, обыкновенно не раскаивались, потому что немцы, подобно старому Фрицу, выказывали почти всегда очень почтенные педагогические способности, а в отношении знаний и даже познаний значительно превосходили своих господ.
Митька проводил время рядом со старым Фрицем в берлине весьма занимательно, и вообще обратный путь в Россию совершался для него очень легко.
Одно только было не совсем так: Митьке казалось, что они едут очень медленно, несмотря на то, что лошадей им перекладывали на всех станциях немедленно, что ехали они день и ночь и останавливались лишь на короткие сроки для обеда или ужина, или в крайнем случае для отдыха на несколько часов, когда уж слишком уставали.
«Что такое может быть все-таки в этих альбомах?» — думал Митька.
Он знал цену художественным вещам и понимал, что денежную стоимость очень простенькие акварели и сепии, наполнявшие альбомы Линара, представлять не могут. Там было что-то другое.
«Уж не алхимия ли здесь действует», — сообразил Митька, но никак не мог в своем воображении приспособить итальянские виды к алхимии.
Несколько раз ему удалось заметить, что Линар во время пути, сидя в карете, вынимал альбом с флорентийскими видами из ящика и перелистывал его.
На остановках их приглашали к себе к обеду бургомистры городов и сами губернаторы. Но у них с собой был довольно обильный запас всяких вкусных вещей, заготовить которые успел повар графа, ехавший вместе с другой прислугой графа на подводах с вещами. У него были тартинки со страсбургским паштетом, всевозможные колбасы, чудесная вестфальская ветчина, разные сыры и превосходное вино, в особенности красное, до которого граф Линар был большим охотником.
В природе чувствовалось наступление зимы, но запас фруктов везде еще не был израсходован и отличался обилием, так что по деревням можно было за бесценок достать отличные груши, яблоки и сливы.
На одном из привалов граф решил последовать примеру Жемчугова и попробовал на переезде проехать некоторое расстояние верхом на его лошади. Это так понравилось графу, что с этих пор он ежедневно по два раза садился на Митькину лошадь и весело гарцевал впереди поезда с рейтарами вместе.
Дело было под вечер; дорога шла сосновым лесом, прямые стволы которого казались огромными колоннами фантастического храма и вечнозеленые верхушки нависали причудливыми кружевами, сквозь которые просвечивало опаленное закатом, багровевшее золотистыми тонами небо. В воздухе стоял здоровый, освежающий и бодрящий холодок.
Граф Линар опустил стекло кареты и дышал свежим бодрящим воздухом.
— Хорошо-то как, — сказал Митька, подъехавший к окну кареты верхом.
— Да, чудесно, — согласился Линар и спросил: — Вы уже долго едете верхом? Вам не жаль будет пустить меня тоже проехаться?
— Нет, отчего же? С удовольствием! Пожалуйста! — предложил Жемчугов и, велев кучеру остановиться, тотчас же соскочил с лошади.
— А вы садитесь на мое место в карету! — сказал Линар, впрыгнув в седло, и быстрым галопом поскакал вперед.
Митька уселся в карету, с ненавистью оттолкнув попавший ему под ноги ящик с одним из итальянских альбомов, и, мало помалу убаюканный качкой каретных рессор, задремал.
Его разбудил какой-то странный и не совсем обычный шум. Карета и прочие экипажи стояли, а люди громко и взволнованно разговаривали.
— Что случилось? — спросил Жемчугов, выглядывая из кареты.
— Впереди мост разобран! — сказал ему мимоходом пробегавший слуга.
— А где граф и рейтары? — осведомился Митька, но ему никто не ответил.
Он отворил дверцу кареты, но не смог выйти из нее, потому что некому было откинуть подпиравшую ее подножку.
В это время из леса выскочили несколько человек и кинулись к карете. Митька схватил попавшуюся ему под руку высокую трость графа Линара с тяжелым, свинцовым, обложенным серебром набалдашником и этой тростью, как длинным кистенем, встретил нападающих, которые старались вскарабкаться в карету.
Силой Жемчугов обладал почти сверхъестественной и орудовал тростью так ловко, что среди нападающих произошло как бы замешательство. Они разом громко кричали и ругались, перемешивая немецкие ругательства с польскими.
Одному из них удалось было ухватиться за трость, однако Митька ткнул его вперед, но тотчас же, свалив своего врага, выпустил трость, вспомнив, что в мешке возле дверцы кареты были пистолеты. Мешок как раз был у него под рукой; он выхватил пистолет и выпустил в нападающих пулю из него.
Почти одновременно раздалось несколько выстрелов с противоположной стороны, запряженные в карету лошади испугались и дернули вперед. Карета рванулась, безобразно раскачиваясь, прокатилась вперед и вдруг рухнула набок.
Митька был оглушен, и ему показалось, как будто произошло что-то вроде крушения вавилонской башни. Что-то надавило на него, да так плотно, что пришлось сделать ему страшное усилие, чтобы освободиться. Жемчугов, кряхтя, кое-как вылез из приподнявшейся дверцы кареты и увидел перед собой графа Линара и рейтаров, подоспевших как раз вовремя, как оказалось.
— Вы целы? — стал спрашивать граф Линар, помогая Митьке высвободиться.
— Кажется! — сказал Жемчугов, выбравшись наконец на свободу и оглядывая себя. — Кажется, нигде не болит! Ой! — крикнул он, схватившись в эту минуту за плечо, в котором почувствовал внезапно острую и щемящую боль.
— Вы ранены?
— Да нет! — с досадой процедил Митька сквозь зубы. — Это все ваши ящики с итальянскими альбомами! Они придавили меня!
Озлобление, с которым Митька упомянул о ящиках, было, несмотря на все другие обстоятельства, настолько комично, что Линар да и сам Жемчугов не могли не усмехнуться.
Стали подымать карету. Оказалось, что она была совсем не повреждена, во всяком случае в ней можно было продолжать дорогу.
Все кончилось без серьезного несчастья, а по-видимому, нападение было заготовлено весьма серьезное и придумано довольно основательно. Ехавшие впереди рейтары с графом Линаром заметили еще издали, что в мосту над крутым оврагом сняты четыре доски, так что карета никак не смогла бы проехать. Они остановили экипажи, а сами подъехали к мосту, чтобы посмотреть, в чем там дело. Одна из скинутых досок была внизу, в овраге; стоило только спуститься и достать ее, а вместе с нею, вероятно, были и другие доски, и можно было продолжать дорогу. Но именно в этом-то и заключалась ловушка. Как только рейтары — и передовые, и те, что ехали сзади, — собрались вместе с графом Линаром на поиски досок, из леса выскочили вооруженные люди и напали на карету, где вместо Линара сидел Жемчугов. Кучер и сидевший с ним рядом гайдук убежали, как только увидели нападающих, а за ними последовали и остальные из прислуги. Нападающие, очевидно приняв Митьку за графа Линара, потому что он находился в карете, вероятно, решили покончить с ним врукопашную, не пуская в ход огнестрельного оружия, чтобы выстрелами не привлечь внимания разъехавшихся конных. И только когда Жемчугов выстрелил, они ему ответили залпом. Но тут оставленные на собственный произвол лошади рванулись и опрокинули карету, а тут и граф Линар подоспел с остальными верховыми на выручку. Разбойники поспешили удалиться, и Линар остановил рейтаров от их преследования, опасаясь засады. Из нападающих удалось схватить только одного, который, вместо того чтобы удирать, хотел спрятаться за дерево, где уже сидел, спрятавшись там, повар.
Когда вся передряга закончилась, из «берлины» высунулась фигура старого Фрица, все время невозмутимо сидевшего в ней, и он мирным голосом, не торопясь спросил:
— Кажется, мы можем уже ехать вперед?
В те времена нападения разбойников были вовсе не так часты, чтобы против них принимать постоянные меры, а засада, устроенная графу Линару, явно была не совсем обычным разбойничьим набегом.
Местность была довольно пустынная, и правда, обыкновенные путешественники не решались пересекать ее вечером, то есть к ночи, так что можно было рассчитывать, что никого другого, кроме поезда Линара, тут в это время не встретится.
Несомненно нападение готовилось именно на него, и несомненно было также, что целью нападения служило не простое желание ограбить. Тут желали напасть именно на графа, как на посла, присутствие которого в Петербурге было способно повлиять на ход политических дел. Устранение Линара почти равнялось выигранному сражению.
Конечно, никаких данных к обвинению людей, которым была выгодна гибель графа, не было, но это обвинение напрашивалось само собой.
— Как бы то ни было, но вы спасли мне жизнь! — сказал Линар и протянул руку Жемчугову.
— Напротив, — ответил тот, — это вы мне спасли мою, потому что, не подоспей вы вовремя, со мной уже все было бы кончено!
— И вам пришлось бы умереть не за себя, а разыгрывая мою роль!
— По-русски это называется: «В чужом пиру похмелье», — сказал Митька. — Но все-таки, не будь вас, меня бы в конце концов укокошили!
— Я думаю, мы можем ехать! — опять проговорил старый Фриц, снова высовываясь из берлины.
— Да нет, старик! — крикнул ему Линар. — Наши люди не могут справиться с мостом! Нашли всего одну доску, а их нужно четыре!
— Ну зачем еще нужно четыре, — проворчал Фриц и, вылезши из своего экипажа, пошел к мосту и немедленно распорядился, до некоторой степени гениально: по имевшейся одной доске он переправил на другую сторону моста трех человек, и велел им отколотить там доски и прибить их вновь все с такими щелями, чтобы по ним можно было проехать через весь мост.
Пока приводили в исполнение это распоряжение Фрица, граф с Жемчуговым решили заняться захваченным разбойником.
Разбойник со связанными руками был приведен и поставлен перед ними в весьма жалком виде. Ничего воинственного в нем не было, и он не только не был на вид дерзок и нахален, а напротив, чрезвычайно удручен и заливался горькими слезами.
— Здравствуйте, ваше сиятельство, граф! Да ведь вы же — граф Мориц, — проговорил он сквозь слезы, увидев Линара.
— Ты меня знаешь? — удивился граф.
— Да как же не знать? Я был ваш слуга и приехал с вами в Петербург, а там был помещен вами при дворе принцессы Брауншвейгской.
— Батюшки! Да ведь это пан Венюжинский! — воскликнул в свою очередь Жемчугов, узнав в пленном Станислава.
— Князь Карагаев! — завопил Венюжинский, и ноги у него подкосились, так что он едва не свалился. — Нет, это мне видится опять сон! — заявил он, помотав головой.
— А ведь в самом деле — это Станислав Венюжинский! Помню, был у меня такой! — подтвердил Линар. — Но как же ты попал сюда?
— Как я попал? Ох, как я попал сюда! — застонал Станислав. — Пане грабе, пане ксендже, велите меня распутать! Я даю слово благородного шляхтича, что не убегу и буду трактовать, как добрый подданный короля!
— Знаете, — сказал Жемчугов Линару, — я думаю, что этот дурак не по своей воле попал к злоумышленникам, я его знаю немножко.
Люди графа разложили в это время костер, достали вино и закуски, и граф с Митькой расположились у костра. Линар приказал развязать своего «старого знакомого».
Венюжинский действительно был привезен им в свой первый приезд в Петербург в числе прочих своих слуг и затем просил рекомендовать его в штат принцессы Анны Леопольдовны. Когда Венюжинский был зачислен туда, Линар пользовался им для передачи записочек Анне Леопольдовне. Довольствуйся Станислав выпавшим на его долю счастьем, он мог бы жить припеваючи. Но бес попутал его войти ради денег в сношения с бироновским Иоганном, которому были нужны шпионы на половине принцессы.
— Как же вы попали сюда-то, ясновельможный пан Венюжинский? — спросил его Жемчугов. — Вы ведь, помнится, в день моего отъезда удрали из Петербурга.
— Но, клянусь вам, — стал уверять его Венюжинский, как будто в этом была вся суть его оправдания, — я же не знал, что вы в этот день уезжаете!
— Дело не в том! — остановил его Митька. — Пока я был в Петербурге, я знал все, что случилось с вами: как вы попали к господину Гремину, как вы видели сон.
— Все это было волшебно! — заявил Станислав.
— Ну может быть, я — волшебник, — сказал Жемчугов. — Но я спрашиваю вас, что было дальше?
— Дальше, ясновельможный пан? Дальше я задумал прибегнуть к помощи католического священства! Я понял так, что мне все равно пропадать, так как я околдован.
— Да ведь вы хотели сидеть безвыходно в комнате у господина Гремина!
— Ну да, я сначала хотел, но потом очень испугался, потому что счел себя околдованным и быстро побежал к духовнику, чтобы он снял с меня колдовские чары. Когда я ему все рассказал, он покачал головой и возразил: «Плохо твое дело, Стас!» Тут он мне сказал, что как раз в этот день уезжает на родину, в Варшаву, наш каноник и что он может взять меня с собой. О-о! Это святые люди, ясновельможный пан! Они спасли меня из России, и вот я очутился опять на родине и вспомнил, ваше сиятельство, вас и направился в Дрезден, чтобы отыскать вас опять и поступить к вам снова, как прежде, в ваше услужение! Тут, по дороге в Дрезден, меня встретили эти лихие люди — чтоб им на том свете неладно было! — и, когда они узнали, что я иду в Дрезден искать ваше сиятельство, сказали, что граф Линар выехал из Дрездена и следует по этой дороге, и что если я пойду с ними и покажу им графа Линара, то они меня проведут к нему. Я не знал, что это — лихие люди, а когда они стали нападать, я не хотел иметь с ними ничего общего и от омерзения хотел даже спрятаться на дерево. Но там уже кто-то сидел, и меня взяли! Вот как все было, ясновельможные паны, и вот так все случилось! А я — не разбойник, клянусь вам в этом всеми святыми!
— Так что, ты этих людей не знал, и не подозревал, кто они? — спросил граф Линар.
— Не знал и не подозревал! Ну вот провалиться мне на этом самом месте! — стал снова клясться и божиться Станислав и сделал это так горячо и так исступленно, что, пожалуй, можно было поверить ему.
Как ни мало доверия заслуживал Станислав Венюжинский, но все-таки его рассказ был очень похож на правду. Он по своему характеру лгал тогда главным образом, когда имел возможность прихвастнуть. Но в том положении, в котором он находился теперь, то есть в положении человека, пойманного заодно с разбойниками, ему вряд ли пришло бы в голову хвастать. Вместе с тем, если бы он желал выпутаться, будучи в чем-нибудь виноватым, и ради своего оправдания попытался выдумать какую-нибудь историю, она, наверное, была бы не столь несуразна и невероятна, что сразу стало бы видно, что все это — наглое вранье.
Между тем все, что рассказал Венюжинский, было весьма правдоподобным. Он заявил, что его вывез из Петербурга католический каноник. И действительно, иначе ему бы из него не выбраться, а уж вернуться на родину — и подавно. Без паспорта ему это сделать было никак нельзя, а канонику выдавался паспорт с прислугой, и он мог куда хотел привезти своего земляка-поляка под видом слуги.
Станислав был слишком большим трусом от природы, чтобы пристать к шайке разбойников, да и разбойники, в свою очередь, не так уж были, вероятно, наивны, чтобы принять его, труса, в свою среду. Между тем лицам, обиравшимся — очевидно, по найму — из-за политических целей покончить с графом Линаром, было важно иметь с собой кого-нибудь, кто знал бы графа в лицо.
Все эти соображения заставили графа Линара и Жемчугова отнестись к несчастному поляку снисходительно.
— Знаете что, — сказал граф Митьке по-немецки, — конечно, мы можем сдать этого человека в первую же кордегардию, и его привлекут к ответственности, но, право, не стоит нам возиться с ним.
— Что же с него взять? Нечего! Тем более, что мы оба его знаем, — согласился Митька.
Совместная дорога и только что пережитая вместе опасность сблизили их, и они волей-неволей разговаривали совсем попросту, по-дружески.
— Я думаю отпустить его на все четыре стороны, — сказал Линар.
Митька кивнул головой.
— Разве удержать его до первого города, чтобы он дал показания для поимки этих негодяев? Он ведь может указать их приметы и узнать их.
— А вам хочется затевать судебную волокиту?
— Нет, нисколько, но я думал, что вы желаете суда, граф.
— Защищая себя, я убил бы их на месте, не удери они столь стремительно, но мстить им через суд за то, что они посягали на мою жизнь, — на это я не считаю себя способным, мы — не маленькие дети, которые бегут жаловаться няне, когда их обидят.
— Совершенно верно, граф, — с удовольствием подтвердил Митька. — Пусть этот Станислав убирается на все четыре стороны, куда ему угодно!
— Ну пан Станислав, — обратился он по-польски к Венюжинскому, — вы свободны; мы верим, что вы не виноваты… Идите, куда вам хочется!
Казалось, можно было ожидать, что Станислав подпрыгнет от восторга и поспешит воспользоваться дарованной ему свободой, но пан Венюжинский ничуть не обрадовался, а печально склонил голову на сторону и злобно произнес:
— Но, ваше сиятельство, куда же я пойду?
— Как куда? Куда хотите!
— Если я пойду в эту сторону — меня встретят разбойники и повесят за то, что я попался им.
— Ну идите в другую сторону.
— Так тут мост изломан, пройти нельзя.
— Его сейчас починят.
— А тогда я пойду один, и меня разбойники догонят и опять повесят.
— Так что же вы хотите?
— Ваше сиятельство, я ведь шел к вам, и к другому мне не к кому идти.
— Постой, я не совсем понимаю.
— Ну мне кроме вас не к кому идти, — пояснил Станислав, — граф, я хочу, чтобы вы меня взяли опять в слуги. Я полагаю, что сам Бог послал вас мне здесь на дороге.
— А меня-то кто же тогда послал вам навстречу, пан Станислав? — спросил его Жемчугов.
Венюжинский съежился весь и, как-то отстраняясь, с искренним страхом произнес:
— Боюсь, что придется назвать того, кто послал вас на мой путь жизни. Хорошо, если вы — только колдун, а то, может, и похуже!
— Так ты хочешь остаться у меня в услужении? — спросил граф Линар.
— Будьте ласковы, ваше сиятельство!
— Ну хорошо, я велю взять тебя с собой, — согласился Линар.
Между тем, мост был починен, и поезд двинулся дальше.
Станислав Венюжинский остался в поезде графа и так старался услужить всем, что все были довольны им и нисколько не жалели, что граф Линар взял его к себе на службу. Во время переездов он рассказывал бесконечные истории, главным действующим лицом которых являлся всегда он сам, причем оказывался всегда победителем, проявляя всегда блестящие подвиги храбрости и выказывал отменное благородство.
В Варшаве, где Линар остановился на целый день, Венюжинский чуть было не застрял, засидевшись в погребке, где собравшимся досужим слушателям передавал с чрезвычайно обстоятельными подробностями, как он, Венюжинский, во время пути спас жизнь графа Линара при нападении на его поезд разбойников. Он заколол своей шпагой шестерых из них, и они должны помнить его — конечно, на том свете, потому что его удар всегда смертелен.
В Варшаве Линар получил известие из Петербурга от маркиза Ботты, который сообщил ему, что хотя положение пока без перемен, но он с каждым днем ждет все больше всяких случайностей и просит графа поспешить как можно скорее.
Линар, рассчитывавший хотя бы немного освежиться в Варшаве, побывать там в театре и повидать кого-нибудь из знакомых, вынужден был отказаться от этого вследствие письма Ботты и ехать дальше.
— В самом деле, если задерживаться в Варшаве, то зачем было гнать и торопиться раньше? А уж раз торопились, значит, незачем терять время теперь! — так уговаривал графа Жемчугов.
У него все еще болело плечо, но он не обращал внимания на эту боль и жалел только об одном — что не знал, где найти в Варшаве русскую баню, а то бы попарился, и всякую боль наверно как рукой бы сняло!
Из Варшавы выехали еще на колесах, но затем, по мере приближения к русской границе, надо было подумать о замене колес на полозья для санного пути. Митька надеялся, что авось будет сделано распоряжение чтобы на границе Линару были приготовлены возок и сани для его поезда.
Венюжинский, крайне любезно относясь ко всем, избегал только Жемчугова; правда, при встрече он кланялся Митьке очень почтительно, но всегда уклонялся от разговора, отворачивался и потихоньку крестился. Он, кроме Митьки, еще боялся старого Фрица. Он замечал, как часто Жемчугов проводит время с графским камердинером, ему казалось, что это недаром, и он перенес часть своего суеверного страха и на старого немца.
Митька относился к Венюжинскому совершенно равнодушно; вернее — попросту и вполне искренне не замечал его.
При приближений к русской границе пан Станислав заскучал. Он начал сомневаться относительно отсутствия у него паспорта. Сначала ему казалось, что это вовсе не важно, так как он находился в свите посла, но, когда он ближе, так сказать, пригляделся к этому для него несколько высокопарному термину, то должен был признать, что от посольской прислуги, в числе которой он находился, до свиты было слишком далеко.
Он опросил прислугу и выяснил, что у них у всех были паспорта.
— Как же мне быть? — спрашивал он.
Люди графа Линара, расположенные к Станиславу вследствие его услужливости, доложили графу о его затруднении.
Линар отнесся к делу совершенно серьезно. Ему неудобно было компрометировать себя тем, что с его поездом едет беспаспортный человек. Во время остановки он призвал к себе Венюжинского и сказал ему, что был уверен, что все документы у него в порядке и что он только потому позволил ему ехать с посольским поездом.
Находившийся при этом Жемчугов вспомнил, что ведь до некоторой степени в беспаспортности Станислава виноват он сам, так как, чтобы проучить поляка, он разыграл с ним штуку, заставившую того бежать не только из дворца, но из России. Ему показалось, что Венюжинский достаточно наказан и что, если теперь бросить его на произвол судьбы, то это будет слишком жестоко и не соответственно его вине, тем более что Станислав изо всех сил старался теперь заслужить его доверие.
— Вот что, граф, — сказал Митька Линару, — свое место и паспорт пан Венюжинский потерял из-за меня! Я же и восстановлю его в правах! У меня есть на всякий случай два бланка в подписью герцога Бирона, которыми я имею право во всякое время воспользоваться по своему усмотрению!
С этими словами он достал из замшевой сумочки, висевшей у него под камзолом, подписанный Бироном бланк и вписал, что «сим предписываю выдать предъявителю сего Станиславу Венюжинскому, такому-то уроженцу, католического вероисповедания, имеющего столько-то лет и т. д., паспорт».
— Вот, — сказал Митька Венюжинскому, передавая ему бумагу, — теперь вы можете быть спокойны на случай требования паспорта; предъявите только эту бумагу первому же начальству, которое заговорит с вами о паспорте. Тут подпись самого герцога, и не послушаться ее никто не посмеет. Вы понимаете?
— А эта подпись настоящая? — спросил, робея и сам не зная, что говорит, Станислав.
— Вы думайте, что говорите! — остановил его Митька. — Что же, по-вашему, я стану подделывать подписи?
— Нет, не то, — залепетал Венюжинский, — я хотел сказать, что ежели это опять ваше колдовство, то будет ли оно действительно?
— Ах вот что! — рассмеялся Митька. — Ну будьте уверены, почтеннейший пан, что на этот раз никакого колдовства тут нет. Эта подпись настоящая, в этом я даю вам слово.
Но, несмотря на данное Жемчуговым слово, Венюжинский все-таки в глубине своей души не верил и продолжал думать, что всемогущая бумага получена несомненно волшебством — столь сверхъестественным казалось ему обладание ею.
Есть люди на свете, которые до того привыкли всю свою жизнь волноваться и беспокоиться, что, какое бы успокоение ни пришло к ним, они найдут причину для беспокойства и будут внутренне сверлить себя и раздражать до тех пор, пока сами себе не причинят крупных неприятностей.
К этим людям, безусловно, принадлежал и Венюжинский.
Только что уладились у него дела с паспортом, и уладились так великолепно, что на границе, при въезде в Россию, когда он предъявил свою бумагу, ему оказали весьма уважительное почтение, предложив, не желает ли он, чтобы эта бумага была препровождена к губернатору для немедленной выдачи ему паспорта; но он сказал, что это ему не нужно и что он возьмет себе паспорт в Петербурге.
Едва таким образом главная опасность, то есть переезд через границу, миновала, пан Станислав стал раздумывать, хорошо ли он делает, что, будучи верным католиком, пользуется злыми силами колдуна, а в том, что Жемчугов колдун, он не сомневался.
И вот у него начала разыгрываться злоба против этого Жемчугова. Венюжинский представлял себе, как он жил во дворце припеваючи, все шло у него превосходно, служил он на половине принцессы, исполнял за особое вознаграждение поручения господина Иоганна и вдруг, ни с того ни с сего явился какой-то волшебно-фантастический князь Карагаев, по самой своей природе ненавистный Станиславу, и своим колдовством выбил его из колеи.
«Ах он проклятый колдун! — думал Венюжинский, все больше и больше растравляя свою ярость. — И ведь он же украл у меня сонные порошки и бумажные купоны, данные мне Иоганном! Ведь этак я имею право взять у него их назад! Конечно, имею полное право!» — решил он и задумал во что бы то ни стало привести свое решение в исполнение именно еще дорогой, улучив для этого удобный случай.
И случай ему представился несколько спустя, и довольно благоприятный.
Почти уже в конце пути, под Псковом, Митька не выдержал и вместо того, чтобы трястись в огромном возке, приготовленном для Линара пограничным воеводой, решил поехать налегке, в ямской кибитке, для того чтобы опередить графа хоть на день. Он даже сам себе не хотел признаться в том, но на самом деле причиной такой его поспешности было желание увидеть поскорее Груньку, разлука с которой начала сердить его.
С ним увязался и Венюжинский, под тем предлогом, что не хочет отстать от своего покровителя, на случай, если бы в Пскове вышло какое-нибудь недоразумение с его бумагой. Это только был предлог, в действительности же Венюжинский хотел под этим предлогом выполнить свой замысел.
В Псков они приехали, перепрягая лошадей, нигде не останавливаясь и мчась всю ночь.
Митька все время не спал и, попав в Пскове в хорошо натопленную горницу, выпив русской водки и закусив, прилег на скамью и заснул.
Пан Венюжинский был в таком возбужденном состоянии, что у него ни в одном глазу сна не было, и, видя, что Митька захрапел вовсю, он, до болезненности мучимый сидевшим в нем бесом, на цыпочках приблизился к Митьке и протянул руку к замшевой сумочке, как нарочно вывалившейся из-под распахнувшегося камзола.
«А вдруг, он сейчас откроет глаза и посмотрит на меня?» — мелькнуло у Станислава.
И при одной мысли об этом Венюжинский задрожал, и ему стало так страшно, что дух захватило.
Но именно потому, что у него захватило дух, он дрожащими руками расстегнул сумку и вынул оттуда все, что там было, сунул на место вынутого валявшийся на столе старый номер «Санкт-Петербургских ведомостей», сложив его как попало, и опять застегнул сумку.
Жемчугов не просыпался и не подавал даже признаков жизни.
Окончив свое грязное дело, Станислав вздохнул с необыкновенным удовольствием и испытал полное блаженство неизъяснимого душевного облегчения. В эту минуту ему показалось, что он очень счастлив. Из сумки им были вынуты последний оставшийся там сонный порошок и подписанный герцогом бланк.
Венюжинский призвал слугу, велев принести квасу, и, когда слуга, исполнив это, ушел, Станислав налил квасом большую кружку, всыпал туда порошок и стал будить Жемчугова, приговаривая:
— Но отчего же вы так стонете? Может, вам выпить кваску хочется?
Митька открыл мутные глаза, что-то промычал, выпил весь квас залпом и упал опять, как пласт, на скамейку.
У пана Венюжинского явилась новая идея, но для приведения ее в исполнение необходимо было, чтобы Митька заснул крепко и чтобы за его сон можно было быть спокойным несколько часов.
Станислав решил покончить с ним раз и навсегда. Он был уверен, что Митька под влиянием сонного порошка не проснется ни за что и, значит, можно ему быть спокойным в своих действиях.
Он запер дверь на ключ, достал из кармана Жемчугова походную чернильницу, которую тот возил с собой, развернул на столе и тщательно расправил подписанный герцогом Бироном бланк и, не колеблясь и не раздумывая, смело написал на бланке.
«Сим предписываю немедленно арестовать и содержать секретно впредь до распоряжения из Петербурга моего личного врага и супостата Дмитрия Жемчугова».
Расчет Венюжинского был очень смелым, но вместе с тем он бил без промаха. Задержанный по этой бумаге Митька должен был содержаться секретно, впредь до распоряжения из Петербурга, а так как никакого предписания последовать не могло, то Митька и должен был сгнить в Пскове секретно. Станислав же мог весьма легко дождаться в Пскове Линара, опять, как ни в чем не бывало, дождавшись, пристать к его поезду и сказать графу, что Жемчугов уехал вперед, а он, Станислав, не мог выдержать эту бешеную езду и остался. Словом, Венюжинский мог только предъявить составленную бумагу, заверенную герцогской печатью, и Митька несомненно пропал бы.
В те времена, к которым относится наш рассказ, провинциальное управление России было разделено на одиннадцать губерний, во главе которых стояли губернаторы, а под их начальством находились воеводы. В городах были учреждены должности полицмейстера и при них полицейские конторы.
Станислав Венюжинский знал, что ему нужно было обратиться в полицейскую контору со своим наветом на Митьку Жемчугова. Поэтому он оставил Митьку спящим на почтовом дворе, где они остановились и где им уже готовили новых лошадей, чтобы ехать дальше, и отправился в полицейскую контору. Он действовал словно безумный, как бы помешанный на своей ненависти к Жемчугову, которого он продолжал винить во всех своих бедах.
Найти полицейскую контору было нетрудно. Дорогу к ней показал Венюжинскому первый же встречный.
Она помещалась в старом казенном здании, под тяжелыми сводами. Маленькие оконца сквозь железные решетки давали мало света, и, очутившись в полумраке под сводами конторы, Станислав одну минуту думал, уж не уйти ли ему. Но тут же он рассчитал, что все равно дело кончено и возврата ему нет, потому что бланк уже испорчен и Митька будет так долго спать вследствие данного ему сонного порошка, что успеет подъехать граф Линар, и тогда все может открыться. Значит, надо отделаться от Митьки как можно скорей.
В конторе Венюжинскому сказали, что надо ждать.
Это был обыкновенный прием тогдашних присутственных мест, что говорили «надо ждать», причем проситель мог понимать эти слова в том смысле, что от него требовалось ожидание или что эти слова значили: «Надо ж дать!» Люди опытные, понимавшие официальный язык, раскошеливались и «давали», то есть «смазывали» дело, как тогда выражались. Если врученная ими лепта была недостаточна, то им говорили: «Надо доложить!»
Станиславу тоже сказали, что «надо ждать», когда он заявил, что имеет неотложное важное дело к полицмейстеру.
Не находя нужным смазывать дело, по которому он явился, да и денег у него не было, он решил подождать и присел на замызганную скамейку, специально предназначенную для томления несговорчивых просителей.
Венюжинский был взволнован и в своем нетерпеливом волнении не мог долго сидеть на одном месте. Он начал ерзать, беспокоиться, кашлять, но на него никто больше не обращал внимания. Вокруг него ходили, разговаривали, скрипели перьями, передавали бумаги, как будто его тут и вовсе не было.
— Проше вас… Я имею безотлагательное дело, — попробовал обратиться Станислав к проходившему мимо него приказному.
Но тот даже не поглядел на него и прошел мимо.
— Да ведь я говорю, — произнес через некоторое время Венюжинский вслух на всю комнату, без обращения к кому бы то ни было в частности, — что у меня неотложное дело.
— А вы не неистовствуйте, а держите себя прилично! — строго заметил ему сидевший неподалеку от него за столом чиновник.
Станислав, держа в кармане подпись самого Бирона, чувствовал себя в силе, и потому обращенное к нему строгое замечание раздражило его.
— Я имею государево «слово и дело», — взвизгнул он наконец.
— Ежели вы имеете государево «слово и дело», — спокойно произнес чиновник, — то вас сейчас отправят в сыскной и там допросят.
— Я имею ордер самого герцога Бирона! — чуть не плача от волнения, заявил Венюжинский и, достав бумагу, вскочил с места и поднес ее почти к самому носу чиновника.
Тот мельком успел разглядеть подпись и, вскочив со стула, испуганно произнес:
— Подпись регента!
Вся контора мгновенно преобразилась. Все повскакивали со своих мест и остановились, разинув рты, глядя на Венюжинского, как будто вместо него пред ними из-под земли выросло какое-нибудь диковинное чудовище.
— Позвольте бумагу сюда! — сказал чиновник, но Станислав отстранился от него, возразив:
— Я требую полицмейстера!
— Сейчас, сейчас! — заторопились кругом, и из соседней комнаты рысцой выскочил полицмейстер, не старый еще человек с военной выправкой, из исполнительных немцев.
— Что такое? Что такое? — повторил он несколько раз, а когда прочел бумагу, немедленно обернулся и закричал: — Дежурный капрал, полицейские, стражники! За мной, живо!
Не расспрашивая Венюжинского, кто он и откуда, вообразив, что он непосредственно из Петербурга, полицмейстер, чтобы выслужиться перед Петербургом, стал показывать свою расторопность.
С необыкновенной стремительностью он в сопровождении полицейских чинов явился вместе со Станиславом на почтовый двор и грозно спросил:
— Где здесь Дмитрий Жемчугов?
Митька спал, разбудить его оказалось невозможным.
Было решено, что он так напился, что не может очнуться, а потому его уложили в приготовленные сани и в этих санях отвезли в острог, запретив под страхом строжайшего наказания кому-нибудь на почтовом дворе рассказывать о том, куда делся арестованный.
В разгар бироновщины можно было быть уверенным, что такая угроза будет действительна, так как с розыскным приказом никто иметь дела не желал, и Митька Жемчугов был погребен заживо.
Грунька при отъезде обещала Жемчугову действовать без него и даже с хвастливой уверенностью заявила, что к возвращению Митьки Бирон будет уже свергнут.
Но легко было обещать, а трудно выполнить; это отлично сознавала Селина де Пюжи, когда Грунька стала обсуждать с ней, что, собственно, надлежит ей выполнять.
Общий ход дела был намечен уже сам собой, и начало было положено, причем не без успеха. Старик Миних не только оказался податлив ко внушениям, но и сам искал новой встречи с Грунькой. Таким образом, оставалось только устроить эту встречу, а остальное должно было пойти как по маслу, потому что Груньке нужно было только свидеться с Минихом и иметь возможность поговорить с ним, а уж что и как говорить — это она знала отлично.
Но весь вопрос был в том, как устроить это свидание. Беда заключалась в том, что по случаю смерти императрицы, тело которой все еще не было похоронено и все еще стояло в пышном зале среди траурного убранства всяких эмблем и аллегорий, в столице были запрещены всякие увеселения и общественные сборища. Ни маскарадов, ни театров, ни даже более или менее людных гуляний не допускалось, так что повидаться с Минихом в толпе, что является удобным, в настоящее время было невозможно.
Пуститься на шутку с каретой или что-нибудь вроде этого Грунька без Митьки не могла решиться, да и не знала без него, как взяться за такое дело. В кофейне Гидля тоже было неудобно видеться с Минихом, так как это свидание неизбежно должно было стать известным прислуге кофейни.
— Я просто ломаю себе голову и ничего не могу придумать! — говорила Селина, расхаживая из угла в угол по комнате. — Но я всеми силами желаю изобрести что-нибудь! Знаешь что? Я опять оденусь гадалкой, — внезапно решительно сказала она, но тут же остановила самое себя: — Нет, переодеваться гадалкой теперь нельзя, если за нами следят и если нет возле нас твоего красавца-сержанта, чтобы защитить нас!
— Да и незачем вам переодеваться! Дело-то не в вас, а во мне, — махнула рукой Грунька. — Ведь суть в том, чтобы мне удалось не показать свое лицо старику Миниху! А где и как я смогу разговаривать с ним под маской?
— Да зачем тебе скрывать лицо? Ведь у тебя оно такое, что ты смело можешь показать его Миниху!
— Ну пусть я с ним буду разговаривать без маски, — согласилась Грунька, — но все-таки где и как?
— Что это «где и как»? — спросил Гремин, вошедший в это время в комнату (теперь он каждый день бывал у Селины де Пюжи).
Грунька в первую минуту очень обрадовалась приходу Гремина, словно он сейчас же мог найти решение стоявшей перед ней задачи.
Но когда ему объяснили, в чем заключалась эта задача, он покачал головой и, усевшись в кресло, не торопясь протянул:
— Н-н-да! Очень хорошо было бы вам повидаться с Минихом, но как это сделать?
— «Как, как»! — рассердилась Грунька. — Вот и мы тоже думаем — как, да ничего не выходит!
Гремин крайне не любил, когда беспокоились и сердились. Он готов был сделать все возможное и невозможное, чтобы все были довольны и веселы. Он терялся в таких случаях и сам не знал, что ему делать.
— Может быть, — проговорил он наугад, главным образом чтобы выказать свое участие, — пригодится к чему-нибудь тот обрезок бумаги бироновского служителя, который был у поляка, и его письмо?
Проговорив это, Гремин неловко улыбнулся, почувствовав сам, что сказал пустяки и что обрезок бумаги бироновского служителя ничем ему помочь не может.
— Вы разве этого письма не отправили по адресу? — спросила Грунька.
— Это к бироновскому-то Иоганну? Ну зачем же было отправлять его, если поляк и без того испугался одного только рассказа о том, что письмо было отправлено? Ведь на самом деле нести во дворец такое письмо было бы очень опасно: могли бы схватить посланного, и тогда вышла бы пренеприятнейшая история!
— Так что пан Станислав напрасно пропал без вести! — рассмеялась Грунька. — Его отношения к господину Иоганну на самом деле не испорчены! Но, знаете, вы мне дайте эти обрезки бумаги, они мне, пожалуй, пригодятся! А с Минихом я поступлю очень просто!
— Что значит «просто»? — в один голос спросили Гремин и Селина.
— Да пойду к нему прямо… как к фельдмаршалу, попросить защиты и покровительства под предлогом, что мой отец служил у него в войсках! Скажу, что семейное дело требует разговора наедине, и у него в кабинете переговорю с ним!
— Нет, она гениальна! — воскликнула Селина. — Нет, она положительно гениальна! — повторила она, воодушевляясь своей чисто французской особенностью приходить в восторг, всегда несколько преувеличенный по сравнению с причиной, вызвавшей его. — И я удивляюсь, — снова заговорила она, — как это русские женщины способны быть столь тонкими!
— Ну полноте, — остановила ее Грунька, — тут еще особой тонкости нет! А что русские умеют кружева плести, так это правда! Говорят, наши кружева первым сортом считаются. Вот и попробуем в жизни сделать плетение тоже первого сорта!
Грунька исполнила задуманное на следующий же день.
Гремин узнал для нее часы приема у фельдмаршала Миниха, и она, блестяще разодетая в серую шелковую робу Селины, в ее карете отправилась к фельдмаршалу, имея столь великолепный вид, что никому не стыдно было бы принять такую гостью.
В приемной у Миниха было много народа, но, когда вошла Грунька, дежурный адъютант, расшаркиваясь, подлетел к ней и спросил, как о ней доложить и по какому она делу.
— Я вас попрошу передать генералу вот это! — и Грунька передала адъютанту заранее заготовленную ею записочку, которую они с Селиной сильно надушили и в которой было написано:
«Желаю продолжить с вами разговор в карете. Маска».
Миних, как только прочел записку, велел немедленно впустить «эту даму» вне всякой очереди.
Грунька, аллюром хорошо знающей свою роль актрисы, появляющейся на сцене, впорхнула в кабинет и присела с такой грацией, что Миних раскланялся с нею, как с чистокровной аристократкой. Он предполагал, что его таинственная маска, вероятно, очень хорошенькая, но стоявшая перед ним «маленькая фея», как он уже мысленно называл Груньку явилась для него просто чудом красоты.
— Вы прелестны и пленительны! — снова расшаркиваясь, сказал он, как настоящий дамский кавалер.
Грунька опять присела, затем опустилась в кресло так ловко, что ее шелковая, оттопырившаяся юбка образовала как бы облако, и непринужденным жестом сделала знак Миниху, сказав:
— Садитесь, фельдмаршал, и будем разговаривать!
«Как сейчас видно рождение в человеке! — подумал Миних. — Ведь можно голову дать на отсечение, что это — несомненно аристократка!»
— Но позвольте мне узнать, кто вы? — улыбаясь, спросил он.
— Разве вы не видите?
— Я вижу, что вы — маленькая фея, но мне желательно было бы знать, как вас называть?
— Так и называйте «маленькая фея»; думайте, что я на самом деле не существую, а являюсь вам в нужную минуту! Вы ведь не раскаялись после первого нашего разговора? И в том, что последовали моим советам?
— Нет, не раскаялся.
— Ну надеюсь, не раскаетесь и теперь. Только я требую от вас честного слова дворянина, что вы не станете ничего узнавать обо мне!
— Но это же жестоко!
— Все равно, я требую!
Слово Минихом было дано, и Грунька, любезно улыбнувшись ему, кивнула в знак благодарности головой.
— Я так и знала, что могу довериться вам! — сказала она. — Здесь можно говорить открыто? Нас никто не услышит?
— Никто.
— Ну так знайте, что вам грозит серьезная беда.
— Мне?
— Да, вам! Со стороны Бирона.
— А вы непременно хотите говорить о политике?
— Непременно, потому что только ради нее я и явилась к вам! — не церемонясь, подчеркнула Грунька.
— Тогда позвольте сказать вам, что вы ошибаетесь. В последнее время герцог очень внимателен ко мне и доверчив.
— Он позволяет вам часто бывать у принцессы… Ну а известно ли вам, что готовится второй Бирон?
— Второй Бирон?
— Да… выписываемый из-за границы!
— Вы мне точно сказку рассказываете!
— А между тем граф Линар выписывается в Петербург снова в качестве польско-саксонского посла…
— Если это так, то это очень важно, и особенно важно то, что сделано это потихонечку от меня! — задумчиво произнес Миних. — Но кому это нужно было делать? Ведь, конечно же, на это не сама принцесса решилась?
— Конечно, это сделал Бирон!
— Но с какой целью?
— С целью отвлечь принцессу от всякой политики и, главное, от вашего влияния!
— Конечно это так! — оживленно воскликнул фельдмаршал. — Я проверю этот слух!
— Это — не слух, но пока это тайна, которую знают очень немногие, и если я решилась сказать вам о ней, то исключительно потому, что уверена, что вы ее не выдадите ради своей же собственной пользы! Владея тайной, вы будете владеть сильным оружием, а сделав тайну слухом, вы доведете ее до сведения принцессы.
— Я понимаю, что надо молчать, — сказал Миних, — но только мне это нужно проверить.
— Проверяйте как знаете, но будьте осторожны и помните, что малейшая ваша неосторожность — и вы меня больше никогда не увидите!
— Но все-таки я когда-нибудь узнаю о том, кто вы?
— О да, вы непременно узнаете!
И с этими словами Грунька мило простилась с ним.
Грунька так смело сообщила Миниху о посылке за графом Линаром курьера потому, что знала, что фельдмаршал был слишком старым и опытным политиком, чтобы не суметь воспользоваться этим весьма важным обстоятельством. Она верно рассчитала, что из этого может выйти основной узор того кружева, которое она плела, и что известие о предпринятом Бироном помимо Миниха шаге произведет на фельдмаршала сильное действие. Но она не могла предугадать, что это ее сообщение будет иметь решающее для Миниха значение.
Вернувшись домой, она в своей великолепной робе посмотрелась в зеркало, и ей показалось странным, что вот эта самая фигурка, глядящая на нее так пристально из стекла, в своем шелковом наряде, — не кто иной, как она, и что она — та самая, которая двигает нитями, управляющими ходом событий.
«Это — я, а что такое я? — мысленно сказала оно себе и тут же подумала: — Жаль, что меня вот такой не видит Митька!.. Я бы ему понравилась… Где же он теперь, и что с ним?»
Миних, после разговора с «маленькой феей» решил сейчас же проверить полученные сведения от нее. Он сказал адъютанту, что должен выехать по спешному делу, а потому больше никого принимать не будет, и отправился непосредственно к Остерману. Однако, как он ни наводил разговор на графа Линара с этим хитрым стариком, не смог узнать ничего положительного, потому что старый дипломат очень искусно отводил разговор в сторону.
После этого Миних отправился к Бирону, тот был очень ласков с ним, но, когда фельдмаршал упомянул имя саксонского графа, у Бирона вырвался вопрос:
— Разве вам Андрей Иванович говорил что-нибудь?
— Нет, — начал было Миних.
Но тут Бирон замкнулся, и от него он больше ничего не сумел узнать.
«Да, это — против меня заговор, против меня, — беспокойно думал Миних, уезжая от Бирона. — Они, видимо, скрывают от меня что-то и не хотят меня в это посвящать. Ах, если бы только мне узнать наверное!»
Миних счел призыв Линара в Петербург заговором против себя, потому что воображал себя приставленным к принцессе Анне Леопольдовне и рассчитывал иметь на нее неограниченное влияние. Сам герцог поручил ему эту роль, он был почти примирен с Бироном таким доверием, и тут вдруг оказывается, что потихоньку от него занимаются тем, что стараются в Петербурге получить человека, который заведомо должен вытеснить его у принцессы и оставить, так сказать, ни при чем. Конечно, это было не просто заговором, но и настоящим предательством.
Само собой разумеется, что надо было скрыть предполагаемый приезд Линара от Анны Леопольдовны, потому что она тогда несомненно вернула бы милость Бирону и Миних оказался бы уж совсем на последнем месте, а то и вовсе без места. Наконец, нельзя было допускать приезда Линара потому, что это благоприятствовало Австрии и было невыгодно прусскому королю, а Миних стоял на стороне прусского короля. Ясно было, что поэтому и приезд Линара держали в тайне от него.
Вдруг Миних ударил себя по лбу и произнес вслух:
— Я, кажется, в самом деле стареть начинаю, если не могу сообразить, откуда приезжала ко мне «маленькая фея»!
И он, по природе своей страстный математик, стал проверять логическими посылками пришедшие ему в голову решения, так, как это делают при проверке математических задач.
«Откуда может быть известна важная государственная тайна этой “маленькой фее”, если она не принадлежит к важному, высокопоставленному политическому кругу? — рассуждал он. — Да и по одежде ее и по манерам видно, что это так. Значит, чей же это круг? Кому выгодно воспрепятствовать приезду графа Линара? Тем кто, как и я, стоят за то, что интересы России должны совпадать с интересами прусского короля. Ясно, что это французский посол Шетарди, а он в сношениях с принцессой Елизаветой Петровной; отсюда несомненно, что “маленькая фея” принадлежит к кругу принцессы и что оттуда идет предостережение. Что там ненавидят Бирона, весьма понятно; что там хотят приобрести во мне союзника, тоже понятно, а это и требовалось доказать…»
Рассудив так, Миних решил, что, кроме этих рассуждений, больше никакой проверки ему не требуется, что теперь для него все ясно и определенно, а вывод из всего этого был тот, что нужно поторапливаться.
Придумав свою сложную логическую комбинацию, Миних успокоился, поверив в нее именно потому, что она была сложна; простое же объяснение, то есть то, что «маленькая фея» была крепостной Грунькой, которой сообщил о Линаре посланный к нему с письмом Митька, Миниху и в голову не могло прийти, — настолько это было просто и именно потому — невероятно.
Селина де Пюжи, увлеченная гениальностью Груньки, решила немедленно исполнить свой план относительно ее выкупа и отправилась к дворянке Убрусовой вместе с Василием Гавриловичем Греминым, который сам вызвался сопровождать француженку в данном случае. Селина думала, что это будет очень легко, что она выскажет свое желание госпоже Убрусовой, та скажет цену, Селина заплатит деньги, и Грунька будет свободна.
Госпожа Убрусова, типичная старая дева, встретила француженку и приехавшего с ней господина чрезвычайно жеманно. Жеманство, по ее понятиям, требовалось в качестве доказательства хорошего тона; и притом нельзя же было не жеманиться перед француженкой и перед русским холостяком, который мог быть великолепной партией.
Сама Убрусова, несмотря на свои годы и неказистость своих черт, которым она тщетно пыталась при помощи румян и белил придать миловидность и свежесть, еще не потеряла надежды выйти замуж, хотя не имела к этому никаких ни физических, ни материальных данных. Неказистая в физическом отношении, она обладала столь скудными материальными средствами, что даже этим никого прельстить не могла.
Жила она тем, что сдавала внаем доставшийся ей от сестры дом на Невской першпективе, во флигеле которого помещалась сама. Ее дворня состояла из старухи Мавры, повара и Груньки, которую она отдавала служить в чужие люди и пользовалась в виде оброка получаемым ею жалованием. Таким образом, Грунька составляла для нее выгодную доходную статью, и, когда Селина заявила ей, что желала бы купить девушку, Убрусова с весьма плохим произношением выговорила целый ряд французских фраз и добавила по-русски:
— Но как же мне продать ее? С чем же я сама тогда останусь?
После этого она обернулась к Василию Гавриловичу, как бы прося подтвердить его всю несомненную справедливость ее слов.
— Но ведь мы вам дадим ту цену, что вы спросите! — проговорила Селина. — Ваша Грунья — такое милое существо, что вы, конечно, не захотите больше ее заставить страдать и отпустите, если мы заплатим.
— Конечно, конечно, — проговорил Василий Гаврилович.
— А-а, — протянула Убрусова, — но все же я-то с чем останусь?
— Да с деньгами останетесь, с деньгами! — нетерпеливо проговорил Василий Гаврилович.
— Конечно, сударь, деньги — великая вещь, но все-таки опасно, как бы не продешевить! Ведь девка-то очень хороша! Многие у меня торгуют ее! У нее есть, как бы это сказать, потерявший от нее голову дворянин. Он даже хочет ее в жены взять себе. Он мне должен за нее хорошую цену дать!
— Ну да, я знаю это! — подхватила Селина, когда ей, по ее требованию правда, не без труда, Убрусова повторила то же по-французски. — Я и хочу соединить любящие сердца — выдать ее замуж за любимого человека! Подумайте, какое это для них будет счастье!
— Мало ли и благородных любящих сердец остается без взаимности! — во весь голос вздохнув, сказала Убрусова. — Это — не резон, чтобы потакать ветрености какой-то девчонки, да еще и крепостной! Да она, подлая, — снова обратилась она к Гремину, — должна не о своем счастье мечтать, а о том, как бы угодить своей госпоже!
Василий Гаврилович чувствовал, что Селина взяла не тот тон, который было нужно, и постарался перевести разговор на деловую почву.
— Да вы, милостивая государыня моя, — проговорил он, — без всяких околичностей ответьте: желаете ли вы продать принадлежащую вам девку Аграфену за сходную цену, или нет?!
— Не желаю! — резко и капризно заявила Убрусова.
— Но позвольте…
— И позволять ничего не желаю! — перебила его старая дева. — Не желаю для ее же, девкиной, пользы! Ну какая же из нее в самом деле дворянка может быть? Тоже… любящее сердце! Какие нежности при нашей бедности! Вместо того чтобы ей амурными пустяками заниматься, я за нее тысячи могу выручить, если пристроить ее как следует! По крайней мере мне, ее госпоже, польза будет! Или пусть ее любезный дворянин платит мне тысячи! Ежели он любит ее, то пусть и платит, а если нечем платить, то и не взыщите! Уж я по-своему распоряжусь! Вот возьму, наряжу ее в сермягу-затрапезку, да и заставлю у меня перед окнами двор мести! Пусть ее дворянин-любезник по першпективе гуляет и смотрит, как его душечка у дворянки Убрусовой двор метет! Небось тогда раскошелится!
— Но ведь это же ужасно! — возмутился Гремин. — Ведь у него нет никаких тысяч!
— А тогда не смущай зря девки! Что же это за манера чужих крепостных смущать, когда своих завести надо, а не на что!
— Но это ужасно, — повторил Василий Гаврилович.
— Что она говорит? — спросила Селина де Пюжи, все время слушавшая молча, так как ничего не понимала.
— Она не согласна! — коротко сказал Гремин.
— Да, я не согласна! — подтвердила на своем скверном французском языке Убрусова. — Очень прошу извинить меня, что я не могу быть вам приятной, но ради ваших прекрасных глаз я не хочу жертвовать своими интересами.
— Так вы не согласны? О-о, — возмутилась француженка, и, когда они вышли от Убрусовой, она не могло не всплеснуть руками и не произнести, подняв глаза к небу: — О, мой бог! Неужели же небо может терпеть на земле такие создания?
— Старая карга! — проворчал Гремин, чувствуя, что Убрусова вполне способна в действительности выполнить ту угрозу, которую она произнесла по отношению к Груньке.
Грунька не была посвящена в то, что Селина де Пюжи с Греминым отправились к дворянке Убрусовой, и, когда они вернулись, встретила их шуточкой:
— Кажется, графу Линару придется ревновать Василия Гавриловича к своей возлюбленной.
Во всякое другое время Селина непременно стала бы уверять Груньку, что ее чувства к графу Линару так высоки и выспренны, что шутить этим нельзя, и т. д. Но теперь она кинулась девушке на шею, начала целовать ее, повторяя:
— Моя бедная крошка Грунья, моя бедная Грунья!
Василий Гаврилович сильно сопел и отворачивался, словно хотел скрыть тоже навертывавшиеся у него слезы.
— Да что с вами? Что случилось? — удивлялась Грунька.
— Моя бедная крошка Грунья! — опять захныкала Селина.
— Да что вы, хоронить, что ли, меня собрались? Что вы меня заживо оплакиваете?.. Что случилось… с Митькой что-нибудь? — вдруг сердито спросила она, напугавшись.
— О нет! Речь идет не о твоем красавце-сержанте, а о тебе, хотя, конечно, все, что касается тебя, касается и его.
— Обо мне речь? Да в чем дело?
Селина отступила на два шага и торжественно произнесла:
— Мы были у госпожи Убрусовой.
— Ну и что же? Она на вас такую тоску навела, что вы расплакались? — рассмеялась Грунька, снова повеселевшая, как только убедилась, что дело не касается Митьки.
— И ты еще можешь смеяться, бедная Грунья! — вздохнув, покачала головой Селина.
— А что же мне не смеяться? Что мне делать-то?
— Но ведь это урод, эта госпожа Убрусова!
— Против этого, я думаю, и слепой говорить не станет.
— Нет, она нравственный урод, чудовище!
— Положим, что так, но надо отдать должное, что и похуже бывают.
— Ты знаешь, моя бедная Грунья, мы хотели предложить этой госпоже за тебя выкуп, какой только она захочет. Я так и сказала, что заложу и продам, словом, обращу в деньги все свои драгоценности и отдам их за тебя, за твою свадьбу, — Селина забыла в эту минуту, что ее драгоценности уже давно были обращены в деньги и что она теперь на них жила. — И, представь себе, эта женщина не захотела взять выкуп!
— А сколько вы давали ей?
— Сколько она хотела бы спросить.
— Стоило тоже сулить этой мымре деньги! Лучше было бы просто отдать их мне, если уж вам их некуда девать.
— Ну Грунья, а твоя свобода?!
— Перемелется, мука будет, — сказала Грунька по-русски.
— Что ты этим хочешь сказать? — переспросила ее Селина.
— Ну как это называется по-французски «перемелется — мука будет», Василий Гаврилович? — обратилась к Гремину Груньку.
— Это, — стал объяснять тот, — такая пословица, когда мельник из зерна делает муку.
— Ничего не понимаю, — недоумевающе проговорила Селина, — какой мельник? И при чем тут мука?
— Ну это пословица такая. Словом, все будет хорошо.
— Ну все равно! Я понимаю только одно, что Грунья вовсе не огорчена.
— Да чего мне огорчаться-то, — не без иронии усмехнулась Грунька. — Если бы по нашему положению да еще и огорчаться, так и жить нельзя было бы.
— Нет, вы, русские — положительно удивительный народ, — в восхищении воскликнула Селина. — Я поражаюсь этой энергией… Так ты говоришь, что из работы мельника мука будет!
— Ничего, все перемелем.
— Ох, Аграфена Семеновна, — вздохнул Гремин, — боюсь, как бы эта старая карга не оказалась бы женщиной слишком уж язвительной.
— А что?
— Да ведь ей теперь известно, что тебя дворянин хочет за себя взять.
— Знаю я это, и Митька знает; это ей повар насплетничал. Он, видите ли, старый хрен, за мной приударять стал. Он как взбесится на меня, так и наговаривает на меня, а та и начинает пугать, что выдаст меня за повара своего.
— Она еще хуже гадости собирается делать, — проговорил Василий Гаврилович.
— Ну?
— Хочет издеваться над вами, заставлять вас мести двор, чтобы принудить Жемчугова дорогой выкуп за вас дать.
— Ну по-моему, это все-таки не хуже, чем за повара замуж идти.
— Все-таки гнусно…
— Ну разумеется гнусно, — возмутилась Грунька. — Ах она старая карга, поистине старая карга!.. Ишь, что выдумала!.. Я ей двор буду мести? Ну голубушка, рука коротка!
— Что вы говорите?
— Говорю: руки коротки, не на такую напала.
— Но что же тут можно сделать? — изумился Гремин. — Ведь вы же — ее крепостная!
— Мало ли что!.. Слава богу, среди людей живем — найдем управу и на госпожу Убрусову. Подождать только надо, что же, подождем. Но и она подождет, в свою очередь.
— Нет, она гениальна! — проговорила Селина и заключила Груньку в свои объятья.
Арестовав сонного Митьку по указанию Станислава и по предъявленному им ордеру самого герцога-регента, псковский полицмейстер, немедленно отправился к воеводе, чтобы сообщить ему о случившемся.
Воеводой был толстый русский человек, большой мастер поесть, любивший принимать гостей, человек в высшей степени обходительный, так хорошо разыгрывавший бесконечное добродушие, что успел угодить всем.
Все эти качества были по тогдашнему времени необходимы для воеводы, потому что тогда существовал довольно остроумный способ назначения воевод на должность. Он назначался всего лишь на два года, а по истечении этого срока должен был явиться в Петербург для отдания отчета Сенату в своей службе. Коли в течение года на него не поступало жалоб, его назначали на новое двухлетнее воеводство. Потому воеводский чин и требовал большой обходительности и умения ладить, чему несомненно помогали, главным образом, хлебосольство, гостеприимство и преувеличенное добродушие.
Воевода сидел за обедом, когда ему доложили о приходе полицмейстера, и, отхлебав щи, а потом изрядную порцию рассольника, собирался приняться за утя верченое и бараний бок с кашей. У воеводы обедали двое помещиков, и он не хотел расстраивать приятную беседу.
— Скажите полицмейстеру, чтобы он пришел потом! Дайте же мне хоть поесть-то как следует! — приказал он и, не желая больше слушать о полицмейстере, обратился к помещикам, продолжая с ними разговор об охоте, в которой был большим знатоком.
Покушав не торопясь и простившись с помещиками, воевода лег спать, но его покой был нарушен полученным спешным приказом из Петербурга. Недовольный, что его разбудили, воевода протирал глаза, силясь прочитать указ и вникнуть в его смысл, который нелегко давался ему спросонок.
Ему опять доложили о полицмейстере.
— Ну что у него там еще? Позови его сюда!
Исполнительный немец-полицмейстер вошел, четко и определенно отрапортовал обо всем случившемся и предъявил воеводе подписанный герцогом-регентом ордер об аресте «его врага и супостата».
— Постой, постой, голубчик! — произнес воевода. — Как же так ордер Бирона, если сам Бирон — злодей и супостат и только что с восьмого на девятое арестован в Петербурге по приказанию правительницы, ее императорского высочества принцессы Анны Леопольдовны?
— Но это объявлено не было! — заявил полицмейстер.
— Да когда же, батюшка мой, объявлять-то? Я еще и опомниться не успел, вот прямо сейчас указ получил. Сейчас надо с барабанным боем оповещение сделать, и чтобы все в собор шли, присягать на верность матушке нашей правительнице! Слава тебе, Господи, с немцем разделались!
Полицмейстер, который сам был немец, почувствовал себя немножко обиженным этим замечанием, но по долгу службы подчинился и официальным тоном спросил:
— А как же быть с арестованным?
— С каким арестованным?
— Взятым по ордеру господина бывшего регента?
— А об этом, я думаю, надо в Петербург написать, с вопросом, как поступить. Впрочем, постой-ка! В ордере как сказано? Батюшки, — воскликнул воевода, перечитав ордер, — да ведь тут прописано «личный враг и супостат Бирона»! Значит, если Бирон оказался сам супостатом, то его врагом должен быть каждый верноподданный! Надо отпустить арестанта, а то как бы нам самим не попасть под ответственность! Да кто такой этот арестованный? Каковы у него документы?
— При нем был открытый лист, выданный из Тайной канцелярии.
— Этого еще недоставало! — закричал воевода. — Да что это вам вздумалось, сударь мой?! Арестовывать людей с открытыми листами! Освободить сейчас же арестованного!
— Я не виноват! Я действовал по правилам! — сказал полицмейстер.
— Не всегда нужно, батюшка, по правилам действовать, а и по разуму необходимо… Разум-то прежде всего во всяком деле нужен! Да и всякое правило под разум подвести можно! Вчера он был супостатом герцога-регента и подлежал аресту, а сегодня он — супротивник врагу отечества и, значит, шел заодно с теми людьми, которые нечестивца Бирона свергли и теперь уже управляют там, в Петербурге. Ведь мы зависим от них! Сейчас же выпустить арестованного, и чтобы с извинением!
Митька был перевезен из острога опять сонным в санях на почтовый двор, так как разбудить его не было никакой возможности.
Когда он проснулся, вокруг него были люди Линара, так как граф успел догнать его в Пскове, пока он спал.
Воевода, которому было донесено, что проснувшийся арестованный оказался из числа лиц, сопровождавших польско-саксонского посла, окончательно перебедовался и полетел к графу с извинениями.
Митька, обрадованный вестью о свержении Бирона, отнесся без особенной злобы к совершенному над ним Станиславом Венюжинским насилию.
«Как-нибудь об этом после, а пока, значит, виват принцесса Анна Леопольдовна!» — решил он и с особенным удовольствием чокнулся с графом Линаром, велевшим откупорить бутылку мальвазии, чтобы выпить ее за здоровье правительницы.
— Теперь, граф, летим в Петербург! — предложил Жемчугов.
И они помчались вперед, ныряя из ухаба в ухаб. Митька сиял всем своим существом и был неотвязчиво занят одной мыслью о том, какое участие принимала в происшедшем событии Грунька. Он знал, что если она принимала, то об этом, вероятно, не узнает никогда никто, но он-то, Митька, и близкие к нему люди узнают.
Митька Жемчугов, встреченный с распростертыми объятиями Греминым, вымывшись после дороги, сидел нараспашку, в шлафроке и в одном белье, в столовой с закуской и выпивкой, выставленной в честь его приезда. Василий Гаврилович в отличнейшем, веселом расположении духа рассказывал, как все произошло с Биронов.
— Понимаешь ли, как ты уехал, меня взяла такая тоска… то есть не с самого начала, тут мы с Аграфеной Семеновной возились.
— А что такое? — спросил Митька.
— Да поехали мы с француженкой к госпоже Убрусовой, чтобы, значит, выкупить Груню, а та вдруг как вскинулась на дыбы: «Я, — говорит, — эту вашу Груньку двор заставлю мести и за повара замуж выдам!»
— Ах ты мразь! — возбужденно воскликнул Митька. — Попробовала бы только! Уж я-то показал бы тебе!
— Да ты не волнуйся… Все обошлось, все отлично теперь… Грунька теперь при дворце, при принцессе Анне Леопольдовне! Ловко она всю историю разыграла!
— Как же она попала во дворец?
— Через Миниха. Она отправилась к нему под видом дамы благородного происхождения; нарядилась в шелковую робу — у Селины взяла — и такой госпожой прикинулась…
— Что же, она амуры с Минихом завязала?
— Какие там амуры! Ты слушай! Миних стал допытывать ее, кто она, и вдруг сам от себя догадался, что Аграфена Семеновна не кто иная, как наперсница принцессы Елизаветы Петровны… Ну та не опровергла, но держала между тем себя совсем как придворная, так что Миних не мог не утвердиться в своем мнении. Ну вот, когда дворянка Убрусова стала у нас на дыбы, Аграфена Семеновна поехала к Миниху. «Так и так, — говорит, — господин фельдмаршал! Я вам не одну услугу уже оказала, если хотите, чтобы я и дальше была вам полезна, то приблизьте меня к принцессе Анне Леопольдовне!» Миниху это понравилось. «Как же это сделать? — говорит он. — Что вы советуете?» — «Ну — говорит Грунька, — поставьте меня к принцессе в камер-юнгферы!»
— Ну а он?
— Ну а он говорит: «С удовольствием! И тем более, — говорит, — рад это сделать, потому что смогу тогда узнать, кто же вы на самом деле».
— Значит, он теперь знает, кто она?
— В том-то и дело, что ничуть не бывало! Аграфена Семеновна с ним повела такие речи: «Звание, — говорит, — свое я открыть вам не могу, потому что на то есть особые причины, а вы поставьте меня в камер-юнгферы к принцессе под видом, будто я… ну, хоть крепостная девка там, какая-нибудь Аграфена, что ли, какой-нибудь дворянки Урусовой!» — Помилуйте! — стал возражать Миних. — Вы — и вдруг крепостная девка!» Однако разговор их окончился тем, что Миних поставил Аграфену Семеновну во дворец под видом «Груньки, дворовой девки госпожи Убрусовой». Та все бумаги представила… Понимаешь, как тонко все было обделано?
— Понимаю и вижу еще раз: молодец моя Грунька!
— Да уж просто такой молодец, самого Остермана проведет! Министр да и только! И живет она ныне во дворце и ничего не боится, потому что ну-ка, тронь ее оттуда, госпожа Убрусова! Аграфена Семеновна так и сказала про эту старую каргу, что у нее, дескать, руки коротки! Оно и вышло в действительности — коротки, брат!
— Значит, Грунька во всю действует?
— Очевидно, действует. Она водит к принцессе Селину де Пюжи, гадалку якобы, и та предсказывает и всякое такое прочее.
— Ну а что же, Грунька в аресте Бирона значила что-нибудь?
— Да ведь это как узнаешь? Известно только, что арестовал его Миних с преображенцами, а как там все было и какая тут подкладка, я не знаю, потому что рассказывать Аграфене Семеновне было некогда, да и мы не видались. Я, признаюсь, захандрил отчаянно и опять засел дома. Впрочем, должно быть, действовала, потому что взяла у меня обрезок бумаги на всякий случай! Значит, предполагала действовать!
— Какой обрезок?
— Да тот, который от Станислава остался, от Венюжинского.
— Ах, этот Станислав! — рассмеялся Митька. — Ведь он попался нам по дороге из Дрездена и ехал с нами.
— Ну? Значит, он опять в Петербург вернулся? Впрочем, теперь бироновский Иоганн ему ничего не сделает, потому что конец и Иоганну, и самому Бирону!
— Кто его знает? Может, он и вернулся! Но только он, мерзавец, в Пскове меня в острог засадил!
— Да не может быть!
— Представь себе! Хорошо, что тут подоспел указ об аресте Бирона! Только это меня и спасло, а то бы погребли меня навек в псковском остроге!
— Так что, значит, если Аграфена Семеновна как-нибудь участвовала в свержении Бирона, то этим она спасла и тебя? Как это странно!
— Да не одного меня! Многих, вероятно!
— Но тебя, так сказать, непосредственно! Удивительно странно! Что же ты сделал с паном Станиславом?
— Да мне не до него было! Он, разумеется, исчез, как только его гадость не удалась! Но мне судьба на него! Он мне наверное попадется! И знаешь, этот Станислав Венюжинский мне как будто счастье приносит: в первый раз при его появлении меня за границу послали с важными поручениями; во второй раз он явился — стало известно об аресте Бирона; право, он счастье приносит. Но скажи, пожалуйста, как же это с Бироном, с Бироном-то произошло?
— С Бироном это случилось таким образом! — стал рассказывать дальше Василий Гаврилович шепотом, по которому было ясно, что этот рассказ ему самому доставлял большое удовольствие. — Понимаешь ли, сижу я и ничего не знаю… то есть наоборот, мне казалось тогда, что я знаю, что все отвратительно и что положение безвыходное, потому что Бирон укрепился вовсю, делает что хочет и никто не посмеет против него пойти! Ну и все погибло, значит, и вся Россия насмарку… и все прочее. Словом, я был в таком состоянии, как, помнишь, тогда, когда ты ко мне пришел. Опять я бродил из угла в угол по комнатам; тебя нет, я ничего не знаю, хоть в прорубь бросайся! Сам не знаю, когда ем, когда сплю, все спуталось, все перемешалось! Только раз ночью, перед рассветом, слышу, бьет барабан. «Что, — думаю, — это может быть, и почему бьет барабан?» Прислушиваюсь еще: бьет совсем явственно! Я вскочил… пошел к Григорию. Тот тоже не спит! Сидит слушает. Оделись мы, выскочили на улицу. За воротами, как водится, ночной сторож крепким сном спал, и ничего не слышал, и ничего не знает. С тем смотрим дальше, по улице народ бежит; галдят, толком ничего добиться нельзя: кто говорит, Гостиный двор горит, кто — шведы идут войной, а кто говорит — наводнение. Только бежит шустрый такой паренек и орет во все горло: «Виват правительнице Анне Леопольдовне! Злодей Бирон арестован! Виват!» Мы все было оторопели сначала. Как? Бирон арестован? Ну думаем, если парень бежит по улице и в открытую орет, значит, и в самом деле что-нибудь да случилось. Я, как был, кинулся на Дворцовую площадь, а Григорию велел домой идти, приглядеть на случай, если на радостях начнут грабить. Добрался я до площади, а там уже толпа народа и войска. У дворца кареты, возки и сани, а все экипажи к крыльцу подъезжают. В Зимнем дворце поздравление правительнице шло. Придворные, государственные чиновники и сенаторы тут же ей присягу подписывают. Тут батальоны войск сходились, и каждый под своим знаменем на площади присягал. Суета была несказанная! Когда закончили войска присягу и построились, ка-ак грянут пушки с крепости, салют, что ли, или так, извещение, но только такая пальба поднялась, что в ушах словно пестиком колотило. В упор за этим завопил народ и кинулся ко дворцу. А там, на балконе, в бархатной шубке, накинутой на плечи, появилась принцесса… Ну тут «виват» завопили!
— А ты кричал?
— Ну еще бы! Орал, как бешеный! Понимаешь, я не столько приветствовал, сколько радость свою криком выражал, что Бирона-то больше нет… это ведь действительно было освобождением России. Потом опять еще раз принцесса показалась народу в окне и держала тогда своего сына на руках! Ну опять орали. Гул шел по толпе несмолкаемый! Радовались все — знакомые, незнакомые, баре и простонародье. Заговаривали, поздравляли друг друга, радовались, как в Светлое Воскресенье Христово! Рассказывали, что во дворце у Бирона преображенцы стоят в карауле; Миних явился прямо от Анны Леопольдовны и не только не встретил сопротивления в карауле, а напротив — помощь. Караульные преображенцы примкнули к приведенным Минихом солдатам. Бирона с женой нашли в спальне. Арестовал герцога адъютант Миниха Манштейн, он нашел супругов спящими, отдернул занавес у кровати и сказал, что имеет дело к регенту; герцогская чета сразу же поняла, в чем дело, и заорала благим матом, а Бирон полез под кровать!
— Да неужели под кровать?
— Так рассказывают! Тут подоспели к Манштейну солдаты и расправились с герцогом по-своему!
— Шибко вздули?
— Пронзительно, говорят! Он сам царапался и кусался; они ему сначала наклали кулаками, а потом прикладами, повалили на пол, засунули в рот платок, связали руки офицерским шарфом, набросили на него солдатскую епанчу и в такой виде, в одной рубашке и солдатской епанче, положили в карету фельдмаршала и привезли в Зимний дворец.
— А что же жена Бирона?
— Да о ней забыли сначала. Она выбежала за мужем в одной рубашке на улицу. Солдаты толкнули тут ее в снег, здесь ее нашел офицер и спас, отправив ее назад во дворец! Вместе с Бироном арестовали его брата Густава и Бестужева-Рюмина.
— Ну, и что ж, Бирона долго держали в Зимнем дворце?
— Сначала была кончена церемония с присягой, потом при барабанном бое был прочитан на площади манифест о принятии великой княгиней Анной Леопольдовной правления государством, в малолетие ее сына. Говорят, Бирон держал себя отвратительно под арестом: он то ругался, выходил из себя и орал всякие глупости, то ревел, как баба, а в отчаянии униженно просил его пощадить. Когда ему объявили решение его судьбы…
— А кто объявлял?
— Андрей Иванович Ушаков.
— Ага! — сказал Митька. — Что же дальше?
— Ушаков объявил Бирону от имени правительницы повеление о немедленном выезде его из Петербурга. Герцог был уже одет, и его вывели на крыльцо, окруженное солдатами… Я, брат, это видел сам! Он показался на подъезде, шапка у него была низко надвинута на лоб, а на плечах всегдашний его синий бархатный плащ на горностае, в котором все привыкли видеть его на улице. И, знаешь, в этом роскошном плаще, как-то беспомощно повисшем на человеке, которого солдаты вели в тюрьму, было что-то поистине трагическое. Как только народ увидел Бирона, так, словно зверь, остервенясь, кинулся. Я ничего подобного и представить себе не мог. Ведь обыкновенно русский человек в толпе скорее всего смешком отделывается и по большей части благодушно настроен, а тут искаженные лица, неистово сжатые кулаки, ругательства, угрозы. Войскам насилу удалось сдержать толпу. Я был впереди! Просто и не знаю, как уцелел!
— Ну верно, и сам поддавал жару?
— Не помню, ничего не помню, помню только бледное лицо Бирона с трясущейся челюстью, с надвинутой на глаза шапкой. А рядом со мной посадский орет во все горло: «Чего харю-то ему закрыли! Сдвинь ему шапку, покажи! В клочья тебя!» Бирон зашатался, словно терял сознание, его пинком втолкнули в дорожную карету, запряженную придворными лошадьми; на козлах вместо кучера сидел полицейский солдат, а рядом с ним — придворный лакей в придворной ливрее.
— Наши ребята, верно, были! Молодцы!
— Карету обступили гвардейские солдаты с примкнутыми ружьями, а в карету сели еще двое гвардейских офицеров с заряженными пистолетами в руках и адьютант Миниха, отправлявший герцога; за герцогом был также вывезен в карете его брат; а потом, в простых санях, — Бестужев-Рюмин.
— Куда же увезли герцога?
— Никто не знает, куда именно… Кажется в Петропавловскую, а может, еще куда-нибудь.
— В Шлиссельбург, верно?
— Может быть, не знаю!
— Да, дела!.. — произнес Митька. — Но, слушай, как же мне теперь повидать Груньку?
— Я уже послал сказать Селине де Пюжи, что ты приехал. Она даст знать во дворец, и Аграфена Семеновна с нею сюда придут!
Узнав, что Грунька с Селиной де Пюжи собираются приехать, Жемчугов поспешил одеться. Едва он привел в порядок свой костюм, как явился Шешковский, до того никогда не заглядывавший к нему. Митька принял его один, без Гремина, который отправился к Гидлю за кофе, чтобы угостить ожидаемых ими дам.
— Ты уже знаешь, что я вернулся? — с улыбкой встретил Митька Шешковского.
— Ну еще бы! — ответил тот. — Конечно, знаю. Ну, тебе известны все подробности?
— Пока еще в самых общих чертах, то, что знают все; я успел только выслушать рассказ Гремина, бывшего на площади во время действия.
— Значит, о задвижках не знаешь?
— Нет! О каких задвижках?
— Пустяк ведь, а все могло сорваться. Дело в том, что Манштейн, адъютант фельдмаршала, вошел во дворец Бирона один и, не зная расположения комнат, пошел наугад… тоже дела делают!.. Даже плана местности раньше не осветили. Ну идет он наугад и наталкивается на запертую дверь спальни Бирона.
— Да неужели?
— Право! Ведь, если бы пришлось ломать дверь, произошел бы шум, тревога! Бирон мог скрыться, вызвать полк брата, поднять немцев и так далее; словом, все могло рухнуть.
— Ну и как же он вошел?
— А, видишь ли, дверь-то же была створчатая, а ее верхние и нижние задвижки, видно, «забыли» задвинуть, и дверь отворилась, как только Манштейн толкнул ее.
— Что же, за задвижки ты, что ли, принимаешь поздравление?
Шешковский скромно опустил глаза.
— В истории об этом упомянуто не будет, — усмехнулся он.
— Маленькие причины незаметны, а они-то иногда самую суть и составляют. Были тут и еще маленькие толчки…
— Это ты про свою Груньку? Она действует…
— Ты и за ней следил?
— Следил! Нельзя же!.. Она, несомненно, действовала, но трудно было уловить, как именно.
— Тоже, видно, что-нибудь вроде задвижек? Ну вот придет она, так расскажет. Миних очень тверд?
— Об этом пусть тебя твоя Грунька осведомит — она там, во дворце, ближе всех нюхает.
— Ну а Остерман?
— С Остерманом все произошло как по расписанию. Когда ночью все стали собираться во дворец для принятия присяги и поздравления…
— Ты сейчас же узнал?
— Мы все те ночи не спали, ждали. Уж очень атмосфера была накалена, должно было все разрешиться. Так вот, Остерман, конечно, во дворец на общее собрание не явился — болел, дескать.
— Ну разумеется, как всегда.
— А генерал-аншеф…
— Начальник?
— Ну да, начальник, встретил Стрешнева, шурина Остермана, и говорит ему: «Поезжайте сейчас к Андрею Ивановичу и скажите, что Бирон накрепко арестован, что ему не на что надеяться больше и что Андрей Иванович может приехать». Стрешнев слетал и привез Остермана. Все думали, что и он впадет в немилость, и, когда его внесли к правительнице в кресле на отдельную аудиенцию, все от него отворачивались — считали, что не арестовали его только по его болезненному состоянию и что это — последний его приезд во дворец, что на аудиенции ему дадут отставку. Ну а Остерман, когда его вынесли от правительницы, улыбается, кланяется и приглашает к себе всех на бал по случаю радостного события — принятия правления благоверной великой княгиней, говорит, что-де она и сама обещала к нему пожаловать. Понимаешь, Остерман, с его скупостью, и вдруг бал!
— Чем же он взял? На чем же выехал он, собственно?
— На Линаре, конечно. Он, очевидно, заохал, сказал, что стар, что хочет идти на покой и сдать дела, ну, и стал правительнице сдавать их. Дошло дело до сношений с саксонским двором! Ну Остерман и доложил, что, мол, высшие политические интересы требуют выписки посла, замечательного дипломата, графа Линара. Принцесса, разумеется, тотчас же убедилась, что Остерман гениален, и просила его остаться и продолжать дела.
— Так и ждать следовало. Значит, он сейчас будет действовать… в интересах правительницы.
— Это наша общая обязанность, — сказал Шешковский.
— А я думаю, что интересы фельдмаршала Миниха вполне совпадают с интересами правительницы, — заявил Митька.
— Значит, будем действовать в интересах фельдмаршала Миниха!
На этом они расстались.
К приему Груньки и Селины де Пюжи Василий Гаврилович Гремин готовился, тешась этим как ребенок, и превзошел сам себя. Он придумал их угостить в этот день кофе, но в соответствующей этому напитку обстановке. Для этого он выворотил весь запас отцовских халатов, ковров и шалей, завесил и устлал ими комнату и сделал из нее подобие того логовища, в котором они дурачили Станислава. Но обстановка вышла роскошная. Кофе он решил подать в китайских чашках, а так как ни он сам, ни кто-либо из его домашних не умели заваривать этот напиток, то он отправился к Гидлю, чтобы привезти оттуда человека, умевшего делать это.
Надо отдать справедливость, хлопоты Гремина увенчались полным успехом. Комната вышла очень красивой, а кофе — вкусным.
Что же касается беседы, то она была так весела и оживленна, и звонкие голоса Груньки и Селины так звенели, что было завидно самим олимпийским богам.
Селина разговорилась, опрокинула чашку и, залив кофе дорогую шаль, покрывавшую столик, рассмеялась и стала уверять, что действительно боги Олимпа позавидовали им и заставили ее замарать эту скатерть.
Расспросам и рассказам не было конца.
Селина и Грунька требовали от Митьки мельчайших подробностей его путешествия; в особенности Селина настаивала на том, что говорил Линар, что он делал и т. д.
— Я же рассказываю вам, что он спас мне жизнь! — повторил ей Митька.
— Но из того, что ты тут рассказываешь, — поправила его Грунька, — выходит, что ты его спас от смерти!
— Вот видишь ли, — пояснил Митька, — у людей между разными другими чертами существует такое свойство, что они гораздо больше любят тех, кому сделали одолжение, чем тех, кто им сделал что-нибудь и кому они обязаны. Я же хочу сохранить расположение графа Линара ко мне и потому продолжаю настаивать, что это он спас мне мою жизнь!
— Знаешь что? Я тогда всем буду говорить, что всем обязана фельдмаршалу Миниху! — сказала Грунька.
— И ты прекрасно сделаешь! Но расскажи мне, пожалуйста, я этого уже давно жду с нетерпением, что ты тут наделала без меня? Ведь во всем, что случилось, есть и твоего меду капля?
— Есть! — кивнула головой Грунька.
— Ну так я и думал! В чем же дело?
— Да видишь ли, — стала рассказывать Грунька, — Миних был у меня взвинчен до последней степени! Его адъютанты совсем прозрачно намекали фрейлине Менгден на то, что все готово, что Преображенский полк готов постоять за принцессу и ее сына-императора. Надо было только, чтобы Миних решился. Чего он медлил, я сама не понимаю! Накаленным он оказался добела! Я уже раньше открыла ему, что граф Линар вызывается в Петербург; это, конечно, сделано помимо него, и он был страшно обижен этим. Время тянулось, а между тем двенадцатого ноября предстояло празднование дня рождения герцога-регента. Говорили, что он готовит какие-то милости, что будто бы будут подарки, награды и придворным и войскам!
— И ты все это сообразила?
— А чего ж тут было не сообразить?
— О-о, она очень сильна! — деловито заметила Селина по-французски, смакуя кофе и глянув на всех из-за чашки, которую держала у рта.
— Но что же дальше? — спросил Митька.
— Дальше? Я увидела, что надо действовать, и пустилась на такую штуку. Дело в том, что Миних обыкновенно бывал во дворце у принцессы днем, а потом прямо от нее он ехал обедать к герцогу! Ну вот, восьмого ноября я, улучив минуту, уговорилась с госпожой Менгден, чтобы меня как-нибудь оставили наедине с фельдмаршалом, и сообщила ему под строжайшим секретом, что глава соглядатаев герцога, его камердинер Иоганн, подозревает его, фельдмаршала, в замыслах и что сегодня за обедом Бирон будет в разговоре выпытывать, правда ли это! Вижу, подействовало: старик весь вспыхнул и губу закусил…
— Ну а как же ты решилась сказать это ему? Почему же ты могла знать, какой разговор поведет герцог у себя за обедом?
— А на то есть сметка! — сказала ему Грунька. — Я взяла обрезок, который был оставлен Венюжинским, и написала на нем левой рукой: «Я перешел на службу к фельдмаршалу Миниху и скрываюсь у него, но желаю вновь заслужить ваше доверие и сообщаю, что герцогу грозит опасность. Пусть только он за обедом спросит у фельдмаршала, не предпринимал ли тот каких-нибудь действий ночью? А в доказательство того, что я действительно служу у него, Миниха, вы за подкладкой его шляпы найдете точь-в-точь такой же обрезок бумаги». Я вырезала по имевшемуся у меня купону точно такой же обрезок, а положить его, конечно, за подкладку Миниховой шляпы было делом пустяшным. Письмо во дворец для передачи Иоганну я снесла сама, переодевшись простой девкой.
— То есть это в самом деле гениально, как говорит госпожа де Пюжи! — снова одобрил ее действия Митька.
— Она очень сильна! — повторила Селина с еще большей уверенностью.
— Но только постой, как же это ты написала Иоганну якобы от имени Станислава Венюжинского на обрезке бумаги, когда раньше Иоганн должен был получить другое письмо от пана Станислава?
— Да ведь этого письма Василий Гаврилович не послал!
— Ну? Вот кстати вышло! Молодец, Василий Гаврилович!
Гремин, улыбаясь, раскланялся во все стороны, очень довольный, что и его денежка не щербата, что все-таки и он что-нибудь сделал, хотя и не сделал то, что должен был!
— Ну и все это удалось и вышло как по писаному! — продолжала Грунька. — Герцог — Миних сам теперь это рассказывает — спросил его за обедом, имел ли он во время своих походов предпринимать что-нибудь ночью. В ту же ночь Миних явился к нам, вызвал меня, я вызвала Юлиану Менгден, а та — принцессу, а принцесса, в результате, отдала приказание арестовать Бирона.
— А это, верно, не обошлось без гадалки? — спросил Митька, взглянув на Селину.
— Н-да-а! Только тогда госпожу Дюкар нельзя было еще привезти во дворец из боязни перед бироновскими соглядатаями, так что мне пришлось сказать, что я ходила спрашивать мадам Дюкар и она через меня велела передать, что если принцесса решится, то все пройдет благополучно. Ну а зато теперь госпожа Дюкар чуть ли не почетная гостья во дворце! Ее там так теперь принимают, словно особу королевской крови! Ну уж и гадает же она! Конечно, все про Линара: и наружность его описала, и предрекла его приезд. Мы с ней рассчитали, когда он приблизительно может выехать из Дрездена, ну а сегодня, когда узнали, что он уже приехал, впечатление было поразительное!
— Но, позвольте, что же мы дальше делать будем? — стал соображать Митька. — Ведь теперь госпоже Дюкар неловко будет встретиться во дворце с графом Линаром, и вообще, как себя будет держать в отношении графа Селина?
— А это — вопрос, для решения которого мы ждали тебя! — проговорила Грунька. — Все это надо наладить.
— Ну а пока дайте мне еще кофе! — сказала Селина, протягивая свою чашку.
Василий Гаврилович налил Селине еще кофе, она принялась его пить, а Митька, подумав немного, сказал, обращаясь к ней:
— Отношения к графу Линару у вас должны образоваться самые простые и естественные в вашем положении! В Дрездене я ему говорил о вас, и он очень обрадовался известию, что вы в Петербурге!
— Вы говорите правду? — спросила его Селина.
— Зачем же мне лгать?
— Но его отношения к принцессе?
— Могу положительно засвидетельствовать вам, что он ее не любит!
— О-о! Вот это сильно сказано, например! — воскликнула Селина по-французски.
— Уверяю вас, что я не ошибаюсь! Я видел, как граф собирался в Петербург.
— По-видимому, он собрался в несколько дней, если вы так скоро обернулись назад?
— Да, но это он был вынужден сделать по настоянию саксонского министра-президента Брюля чисто из политических видов. Сам же граф Линар делал все от него зависящее, чтобы оттянуть отъезд. Притом он был так мрачен, когда собирался, что для каждого, даже для простака, было ясно, что влюбленные так не собираются.
— Ах, господин красавец-сержант, вы мне возвращаете жизнь! — воскликнула Селина. — Так что, вы положительно уверены, что граф никакой сердечной склонности к принцессе не питает?
— Уверен, что никакой!
— Ну а ко мне?
— Ну, уж этого я не знаю, — рассмеялся Митька, — да и знать не могу.
— Нет, все-таки, когда вы говорили с ним обо мне, как он, что сказал?
— Подробностей я не помню, но общее впечатление было такое, что он будет рад встретиться с вами в Петербурге.
— Но, позвольте, ведь он же, вероятно, подозревает, зачем его выписывают в Петербург?
— Я думаю, что да!
— То есть, что его политика должна быть основана на его личных отношениях к принцессе?
— Да, разумеется.
— Но в таком случае мое пребывание здесь, в Петербурге, и то, что я буду видеться с графом, может повлиять на его отношения к принцессе, — сказала Селина.
— Но если он не любит ее? — вставил Митька.
— Он может уверить ее, что это — отличная ширма и что он держит маленькую, бедную француженку для того лишь, чтобы отвести глаза и дать противовес всяким сплетням, касающимся его и принцессы! — заявила Грунька.
— А ведь это гениально! — воскликнула Селина, хлопая в ладоши. — Это так же гениально, как все, что придумывает Грунья!
— Ну что же я придумала? — сказала Грунька. — Теперь остается решить, как же быть с мадам Дюкар, если ее снова потребуют во дворец?
— По-моему, тут должен быть такой план, — ответил Митька: — Госпожа де Пюжи должна сегодня же свидеться с графом Линаром и начистоту признаться ему во всем. Может быть, ее переодевания в мадам Дюкар пригодятся и самому графу; во всяком случае, Линар — не такой человек, чтобы, будучи откровенно посвящен в эту маленькую мистификацию, выводить ее наружу своей болтливостью.
— У красавца-сержанта великолепные мысли! — опять захлопала в ладоши Селина, — я хотела бы жить в такой стране, которой он управлял бы в качестве короля! Но как сделать мне, чтобы сегодня же увидеться с графом?
— Ну это нетрудно! — сказал Митька. — Я пойду к нему; вероятно, его сегодня, в первый день приезда, не позовут во дворец!
— Ну конечно, — подхватила Грунька, — мы там, во дворце, готовимся, коробы перебираем, ботинки примеряем, — словом, прихорашиваемся!
— Значит, я могу пойти к Линару и устроить ваше свидание с ним! — сказал Жемчугов, обращаясь к Селине.
— Если бы ваша бедная мать была жива, — со слезами на глазах чувствительно произнесла Селина, — я пошла бы благодарить ее, что у нее такой сын!
— Ну хорошо, — перебила ее Грунька, — теперь, Митька, говори, как мне быть с Минихом?
— Дай ему по шее!
— Как же, дашь ему! Он ведь этого не любит. Ты дело говори!
— Да ведь дело ты сама понимаешь: ну, конечно, ему надо раскрыть глаза, что он мало награжден в сравнении с теми, которые ничего не сделали для принцессы, и что принцесса его не ценит.
— Ну это само собой разумеется! А дальше?
— Дальше?.. Надо самой принцессе тоже показать, что Миних ею недоволен и что, мол, все-де ему мало!
— Это тоже понятно!
— Ты думаешь, что можно будет так быстро поссорить Миниха с принцессой? — спросил Василий Гаврилович.
— Отчего же нет?
— Ну как же все-таки?.. Ведь она ему всем обязана, и главное, только что… Ведь ей даже будет перед окружающими неловко поссориться с ним!
— Для этого, брат, есть словечки! Недаром все маги и волшебники верят в могущество слова… Слово, пущенное вовремя, все равно что заклинание; оно производит удивительное действие: и на ум, и на волю других людей влияет, и на события.
— Какое же тут словцо пустить? — осведомилась тут же Грунька.
— Пусти ты там, во дворце, потихоньку, что принцесса, мол-де, могла воспользоваться плодами измены Миниха, но отнюдь не может уважать изменника… Понимаешь, оно и красиво будет, и попадет в точку! Коли вовремя это до Анны Леопольдовны дойдет, так она не утерпит и только для того, чтобы повторить эту красивую фразу, разделается с Минихом. Да, вот что, чуть было не забыл! — сказал Митька, снова обращаясь к Селине. — Когда будете у графа Линара, то тотчас же постарайтесь узнать, что значат у него четыре итальянских альбома и отчего он не расстается с ними и в особенности часто перелистывает один, в котором собраны виды Флоренции.
— Но если вы хотите, чтобы я сегодня же повидалась с графом, то торопитесь, а то уже становится поздно.
— Не беспокойтесь! Я вам говорю, что вы увидитесь в Линаром, — твердо заявил Митька. — Подождите меня здесь, я сейчас съезжу к нему и вернусь за вами.
Вот и вышло все совершенно так, как сказал Жемчугов. Он съездил к Линару, вернулся и сказал Селине:
— Ну едемте!
Француженка не заставила повторять приглашения.
Быстро оглядев ее, Митька тут только заметил, что она была одета как-то совершенно пригодно к тому, чтобы встретиться с Линаром. Очевидно, инстинкт подсказывал ей, что нужно на всякий случай приготовиться, и она приготовилась, можно сказать, с тонким знанием дела и — главное — положения, в котором она находилась. Ее наряд был в высшей степени прост, но вместе с тем он отчетливо подчеркивал ее красоту.
Селина прищурилась, заметив, что Митька оглядел ее, и, сейчас же почувствовав, что он по-мужски остался доволен ею, окончательно успокоилась относительно своего наряда.
Линар остановился в приготовленном для него доме, о чем позаботился маркиз Ботта, австро-венгерский посол. Жемчугов подвез Селину в своей карете к дому Линара, впустил ее в подъезд и сам вышел на улицу. Он заметил, что какой-то человек, по виду ремесленник, старался тщательно расспросить у кучера, чья это карета и кто приехал к Линару. Кучер, видимо боявшийся болтать лишнее, отнекивался и говорил, чтобы от него отстали, Митька тихонько подошел и сказал:
— К графу Линару приехала госпожа Селинаде Пюжи, французская подданная!
Человек как будто немного сконфузился, но встряхнулся и бодро зашагал.
Жемчугов после этого прямо направился во французское посольство, где жил маркиз де Шетарди, и, вырвав страничку из своей записной книжки, написал в ней карандашом:
«Маркиз предупреждается, что первое лицо, принятое графом Линаром сегодня, в день приезда, была Селина де Пюжи, французская подданная, проживающая уже некоторое время в Петербурге.
— Передайте это немедленно маркизу! — приказал он курьеру, после чего завернулся в свой плащ и поспешил домой, в надежде еще застать там Груньку, которая обещала подождать его, если он недолго задержится.
Селина между тем была принята Линаром так, как будто они расстались только вчера; она не стала упрекать его, или даже хотя бы выговаривать ему за то, что он, обманув, оставил ее в Дрездене. Он, в свою очередь, не упомянул об этом, а только спросил ее, хорошо ли она устроилась здесь, в Петербурге.
— Пока недурно! — ответила та.
— Что это значит, «пока»? — усмехнулся граф.
— Ну пока Карльхен не устроит меня лучше… я надеюсь, что он сделает это для меня!
— Разве тебе чего-нибудь недостает теперь?
— Ну конечно недостает, то есть, вернее, недоставало! Недоставало тебя, мой Карльхен! Поди-ка сюда! Посмотри мне в глаза… вот так! Скажи: ты любишь принцессу Анну? — Селина взяла Линара за руки и посмотрела ему прямо в глаза, в самые зрачки, а затем произнесла: — Нет, ты не любишь ее! И я могу быть спокойной! Она не отнимет у меня тебя!
— Послушай-ка, Селина! — серьезно сказал граф. — Мне хочется, чтобы мне с тобой было весело, а если ты начнешь ревновать меня, то это будет так скучно!
— Послушай, Карльхен, пожалуйста, не бери со мной этого серьезного тона! Я его терпеть не могу… Он скучен, этот твой тон, а я тоже хочу, чтобы мне было весело с тобой! Ты знаешь, что я никогда не ревную тебя: иди куда хочешь от меня, но когда ты мой, то ты — мой!
— Ну и отлично! — сказал Линар. — Мне с тобой будет тут легче, в этом Петербурге, среди русских медведей!
— Но ты знаешь, Карльхен, я познакомилась с некоторыми из них, и, право, эти медведи премилые. Например, этот красавец-сержант, с которым ты ехал.
— Разве он — сержант?
— Ах, не все ли равно? Но это вовсе не то… это — целая история, и я когда-нибудь расскажу ее тебе. А впрочем, зачем «когда-нибудь»? Хочешь сейчас?
— А твоя история не длинна?
— Не очень, но все-таки… Ну хорошо, я не буду рассказывать! — Селина подошла к столу, развернула альбом с флорентийскими видами и, взглянув на него, воскликнула: — Какой прекрасный альбом! Откуда он у тебя?
Линар поспешно подошел к француженке, ласково, но очень решительно взял у нее альбом из рук и проговорил почти строго:
— Я прошу тебя об одном: никогда не трогать этого альбома!
«Да, — мысленно решила она, — красавец-сержант был прав: нужно во что бы то ни стало узнать, что это за альбом».
На другой день утром к Селине де Пюжи явился напомаженный и раздушенный молодой француз, состоявший при французском после. Он шаркал, вертелся, острил, говорил любезности, так распластывался, словно он без ума был влюблен в Селину. Она жеманилась перед ним и в конце концов согласилась на его просьбу приехать к маркизу де Шетарди сегодня же.
Все остальные люди и даже высокопоставленные лица чужих стран, которых она знала, как бы они ни были важны, казались Селине все-таки сортом ниже, как бы второго разбора по сравнению с государственными людьми и вельможами Франции, ее родины. Она не была знакома ни с одним из французских вельмож, и быть приглашенной сразу же к самому послу прекрасной Франции и разговаривать с ним для мечтательной, какой была, как всякая француженка, Селина, было большой гордостью.
Во французском посольстве, разумеется, все было великолепно, как нигде: и лакеи, и покои, и ковры; одним словом, это было посольство прекрасной Франции.
Шетарди принял Селину сразу же в своем большом кабинете, и этот кабинет показался ей царственно-величественным. О-о, он был чистым французом и добрым католиком, этот маркиз де ла Шетарди. Он встретил Селину с отеческой нежностью, усадил против себя, вынул табакерку с королевским вензелем Людовика XV, повертел ее, подняв брови, и, уставившись куда-то вбок, сказал Селине с такой важностью, точно через нее проходила земная ось и именно от нее зависело вращение ее:
— Мое милое, доброе дитя!
Селина вспыхнула и потупилась. Шетарди помолчал немного, опять повертел табакерку и начал снова:
— Мое доброе, дорогое дитя! Вы одна здесь, в Петербурге, и, может быть, одна на свете!
Селина была тронута сразу и не могла не расчувствоваться.
— О, благодарю вас! — горячо произнесла она.
— Ваш отец — вероятно, храбрый воин — погиб в сражении за родину.
Селина никогда не знала на самом деле своего отца — она была неизвестно чья внебрачная дочь. Но именно потому, что она никогда не знала своего отца, отчего ей было не предположить, что он действительно умер, сражаясь за родину!
— Да, — вздохнула она, — он умер!
— А ваша бедная-бедная мать умерла?
Когда дело дошло до ее «бедной матери», Селина расплакалась, потому что чуткая трогательность требовала сверхмерного, так сказать, выражения чувств.
— О, моя бедная мать! — произнесла она снова сквозь слезы.
— Итак, вы — сирота, на чужбине! — продолжал посол. — Но знайте, вы здесь не одна… то есть, я хотел сказать, не одинока. Моя обязанность, как представителя Франции, позаботиться о вас, дитя мое, как о французской подданной. Мои года же позволяют мне относиться к вам по-отечески.
— Благодарю вас!
— Это — моя обязанность! — повторил Шетарди. — Не исполнив ее, я был бы виноват перед вашими родителями, перед нашим королем и всей прекрасной Францией.
«Чего же, однако, он от меня хочет?» — подумала Селина де Пюжи.
— Я буду краток! — сказал посол прекрасной Франции. — Обдумаем, мое дитя, ваше положение! Вы пользуетесь симпатиями такого прекрасного со всех сторон человека, как граф Линар! Не перебивайте! Я знаю, что тайны женского сердца должны быть священны, но говорю с вами в качестве посла, представляющего здесь вашего монарха, и потому имею право ради вашего блага касаться этих сокровенных струн.
Он, казалось, не говорил, а диктовал выспреннюю дипломатическую ноту.
— Я вас слушаю, маркиз! — сказала Селина.
— Да, слушайте, дитя мое, слушайте! Настоящее для вас блестяще, но подумали ли вы о будущем… то есть о ближайшем будущем?
— В каком смысле? — спросила Селина.
— А вот в каком! Вам, конечно, известно, что у вас есть соперница?
— В лице… — начала было, Селина.
— Не будем называть имен, — перебил ее Шетарди, — но вы, как умная женщина, должны понять, что ваша соперница по положению, которое она занимает, может явить большой соблазн для графа Линара. На его долю могут выпасть необычайные почести, деньги, ну, не знаю, что еще… Все это может вскружить молодому человеку голову, и он может не только изменить, но и совсем забыть свою маленькую компатриотку, которую я обязан защищать.
— Благодарю вас! — опять сказала Селина. — Но что же тут можно сделать?
— Бороться, мое дитя, бороться.
— Легко сказать «бороться»! Но у меня нет к тому ни сил, ни возможностей.
— Зато у вас есть друзья, а у вашей соперницы есть враги! Как вы думаете, если бы она не удержалась на том месте, на котором находится теперь, тогда ведь немедленно граф Линар был бы отозван, конечно с большим, подобающим ему почетом, и вернулся бы со своим маленьким другом Селиной де Пюжи в Дрезден, где они снова зажили бы припеваючи, вместо того чтобы прозябать здесь, в холодном петербургском болоте. Не правда ли, это было бы хорошо?
— О да, это было бы очень хорошо!
— Ну так от вас зависит постараться, чтобы дела пришли к этому!
— Что же мне делать?
— Слушать мои советы, больше ничего… Вот все, что я хотел бы сказать вам пока! — И Шетарди простился с Селиной, проводил ее до дверей кабинета, а, как только она ушла, быстрыми шагами перешел к противоположной двери, отворил ее и, войдя в маленькую гостиную, где его ждал представительный, бритый, в высоком парике господин, сказал ему: — Можете передать, доктор, ее императорскому высочеству, принцессе Елизавете, что у нас возле Линара будет преданный агент, на которого можно будет положиться, потому что тут будет действовать не денежный подкуп, а сердце влюбленной женщины, ожесточенное против своей соперницы.
— Ваши такт и умение, маркиз, всегда заставляют восхищаться вами. Я передам великой княжне Елизавете, что она может быть совершенно спокойна! — сказал господин, откланиваясь.
Это был доктор Лесток, через которого сносилась Елизавета Петровна с французским послом де ла Шетарди.
Для приема верительных грамот от польско-саксонского посла была назначена торжественная аудиенция, как это полагалось по церемониалу, и раньше этой аудиенции Анна Леопольдовна, по этикету, не имела права видеть графа Линара.
Конечно, если бы он выказал настойчивое желание проникнуть во дворец тайком, послав принцессе любовную записку, то, вероятно, добился бы своего и увиделся с правительницей и прежде формальной аудиенции. В глубине тайника своей души Анна Леопольдовна, может быть, и надеялась на это. Но граф Линар не делал никаких попыток, а она, разумеется, ни намеком не показала ничего и ни у кого не спрашивала, ни с кем не говорила о графе Линаре. Она слишком боялась вы дать себя.
Грунька все время была начеку, но, как ни ловила она удобный момент, чтобы упомянуть о красавце-графе, это ей не удавалось.
Наконец наступил и день аудиенции.
Анна Леопольдовна была в ужасно нервном, взволнованном состоянии; на щеках ее выступили красные пятна, как при лихорадке, и носик слегка покраснел, что, несомненно, портило ее, она смотрелась в зеркало, замечала эту свою красноту, сердилась и оттого волновалась еще больше.
«Недостает только, чтобы она еще разревелась и наплакала себе еще красные глаза!» — подумала Грунька, суетившаяся вокруг нее в числе камер-фрейлин.
Принцессу стала причесывать старшая камер-юнгфера; Анна Леопольдовна капризничала, нарочно двигала головой, сердилась, топнула ногой и произнесла в раздражении:
— Нет, вы не можете! Пусть причешет меня та, которая это делала вчера… Кто меня вчера причесывал?
Выступила Грунька, сразу взяла обеими руками две пряди волос на голове принцессы и повела ими так, что Анна Леопольдовна вдруг увидала, что ее голове придается та почти невинная детскость, которую она считала себе необыкновенно к лицу, она улыбнулась, эту улыбку повторило зеркало, и Анна Леопольдовна осталась довольна Грунькой.
Последняя действительно была мастерицей: прическа в то время была делом очень мудреным и требовала не только умения, но и вкуса и даже находчивости при расположении подчас капризных непослушных локонов.
Камер-фрейлины веселее засуетились кругом, принцесса ожила, и Грунька, зажав во рту шпильки, процедила сквозь зубы, нарушая воцарившееся было в уборной молчание:
— Говорят, саксонский посланник очень торопился ехать в Петербург, и ему предвещают долгое и очень счастливое посольство здесь, в Петербурге!
— Предвещают? — спросила принцесса.
— Да, так говорит гадалка мадам Дюкар! — смело заявила Грунька, ловко и скоро исполняя в то же время свое дело.
Остальные камер-фрейлины с завистью смотрели на нее, глядя, как она может так спокойно и свободно держать себя и вместе с тем разговаривать с ее высочеством.
— Госпожа Дюкар — необыкновенная ворожея! — сказала принцесса. — Она, кажется, никогда не ошибается!
— Не знаю, ваше высочество! — протянула Грунька, внимательно всматриваясь в левую сторону прически, как бы желая убедиться в том, что она хорошо соответствует правой, а на самом деле внимательно следила в зеркало за выражением лица правительницы. — Не знаю, ваше высочество! — повторила она. — Но думаю, что бывают случаи, когда госпожа Дюкар и ошибается!
Анна Леопольдовна повернула голову.
— Неужели?
— Представляю себе, что получилось, когда я гадала у нее на фельдмаршала Миниха… Конечно, сам фельдмаршал будет смеяться над этим; да и я-то только так, для смеха спросила… Ну и вышли, конечно, пустяки, смех один! Госпожа Дюкар вдруг говорит, что фельдмаршалу Миниху предстоит близкая отставка! Ведь скажет же тоже такие пустяки!.. Я болтаю вашему высочеству об этом вздоре, чтобы вы улыбнулись. Здесь удобно? — показала она на приколотые сзади локоны.
— Да, очень! — ответила принцесса, покачав головой из стороны в сторону, чтобы попробовать, как держатся локоны.
— Я ей говорю, — звонко рассмеявшись, продолжала Грунька, — разве может наша принцесса отправить в отставку фельдмаршала, когда он столько сделал для нее? А она говорит… — тут Грунька, как бы перебив самое себя, опять спросила: — Не поднять ли еще диадему, ваше высочество?
— Пожалуй, подними! — согласилась принцесса.
— А она и говорит… Позвольте, ваше императорское высочество, как там она сказала? Да, она и говорит: «Принцесса, — говорит, — могла воспользоваться плодами его измены, но уважать изменника не может!» Ужасно смешные эти француженки! Теперь диадема совсем хорошо сидит?
Правительница любовалась собой в зеркало.
— Ты говорила, граф Линар торопился? — спросила она.
— О да, ваше высочество! — подхватила Грунька. — Он путешествовал по Италии, и говорят, будто его что-то как бы толкнуло возвратиться в Дрезден; он только что вернулся, как вдруг его назначают в Петербург. Он из Италии, говорят, привез удивительные альбомы. Он их все время вез с собой в возке. Должно быть, они очень дороги и интересны!
Наконец принцесса была готова и вышла по внутренним апартаментам в парадную комнату, где в гостиной должна была состояться аудиенция.
Линар уже некоторое время назад приехал в парадной карете во дворец и в предшествии скороходов, гофкурьеров и камер-лакеев, в сопровождении церемониймейстера проследовал через анфиладу комнат и был торжественно введен в аудиенц-зал. Формальный порядок вручения верительных грамот был выполнен со всей пышностью придворного этикета. Затем должна была состояться секретная беседа посла с правительницей, как это обыкновенно делается. По знаку Анны Леопольдовны все придворные удалились, и она осталась с графом Линаром наедине.
Несмотря на то что с самого приезда графа Линара в Петербург, а то и ранее, Анна Леопольдовна готовилась к этой минуте, когда они останутся наедине после торжественного приема с польско-саксонским послом, все вышло вовсе не так, как она представляла себе. В мечтательном ожидании ее Карльхен, как она одна, по ее мнению, только звала его, должен был быть непременно радостным и сияющим, и во всех вариантах, которые ей грезились, дело сводилось к тому, что она поражала его своим величием правительницы, а затем радовала детски прекрасной улыбкой, и потом все было так хорошо! Однако граф Линар явился пред ней не сияющим и не радостным, но холодно-почтительным, чрезвычайно сосредоточенным и серьезным.
«Впрочем, ему неловко сразу выказывать все чувства, — сообразила принцесса. — Он должен сдерживать себя».
И она с сильно бьющимся сердцем стала ждать минуты, когда их никто уже не будет видеть и слышать.
И вот эта минута наступила, а граф ничуть не изменился. Ни улыбки на его губах, ни даже малейшей искорки в его глазах не промелькнуло. Он был холоден, строг, и правительница почувствовала себя одинокой и очень жалкой, такой, которая не столько может радовать своими милостями, сколько, напротив, сама нуждается, чтобы были ласковы с ней.
— Вы благополучно приехали? — спросила она, воображая, что очень мила, но, произнесши это, сейчас же поняла, что это не то, что нужно, и покраснела.
— Благодарю вас, ваше императорское высочество! — спокойно ответил Линар.
— Ах, это вовсе не то! Я говорю не то, что хочу! — вдруг помимо воли вырвалось у Анны Леопольдовны, и вдруг она совершенно неожиданно для себя заплакала и проговорила: — Я так несчастна!
В эту минуту она действительно чувствовала себя несчастной, потому что все у нее вышло не так, как следует. Уж очень она ждала этой минуты, слишком много на нее надеялась, что будет от нее большая радость!
Теперь она была готова совсем разрыдаться капризными слезами, именно потому, что все кругом исполняют ее волю, и вдруг самое главное, что она желала, не удавалось ей.
— Вы несчастны? — с удивлением переспросил Линар. — Но, ваше императорское высочество…
Принцесса топнула ногой.
— Не называйте меня «высочеством»! Мы тут одни, и вы для меня старый и испытанный друг. У меня теперь нет никого близких, а между тем я так нуждаюсь в совете искреннего друга!
— Но у вас есть и друг, и помощник, и близкий человек!
— Кто? — искренне удивилась Анна Леопольдовна.
— Граф Миних! — проговорил Линар и слегка отвернулся в сторону.
«Так вот оно что! — радостным трепетом прошло через все ее существо. — Он ревнует меня к Миниху!
— Но граф, мой милый граф, — сейчас же весело рассмеявшись, повторила правительница и, сев не канапе, показала графу место возле себя, — сядьте здесь!
Он повиновался и опустился возле нее на канапе, но, по-прежнему официальный, почтительный, сел необыкновенно прямо, словно вытянувшись на коне в строю.
— Нет, граф Миних не может быть мне ни другом, ни близким человеком! — воскликнула Анна Леопольдовна.
— Однако вы обязаны ему многим… да всем почти! — несколько мягче сказал граф.
— Да, конечно! Однако я могла воспользоваться плодами его измены, но не могу уважать изменника! — с гордостью проговорила принцесса, невольно повторив фразу, которую, причесывая ее, подсказала ей Грунька, и в ту минуту вовсе не подозревая, что повторяет чужие слова.
— Это весьма мудро, ваше…
Линар хотел сказать «ваше высочество», но Анна Леопольдовна быстрым движением остановила его.
Граф улыбнулся и почти совсем простым и свободным тоном произнес:
— Я хочу сказать, что если вы так смотрите на Миниха, то это очень умно, потому что если Минах мог изменить бывшему герцогу-регенту, то он еще легче может изменить и настоящей правительнице и объявить себя регентом на время малолетства императора.
— Вы правы, я об этом даже не подумала, проговорила Анна Леопольдовна. — Как это вы хорошо сообразили! Ведь и в самом деле это верно! И как это глубоко, сейчас видно, что вы — настоящий государственный человек! Вот видите, как мне нужны поддержка и дружеский совет!
— Но ведь вы же замужем теперь!
— Ах да — это правда, я замужем! Я чуть было не сказала, что забыла об этом! Ах, если бы я в действительности могла хоть на минуту забыть о несчастном принце, которого мне по воле и по политическим соображениям покойной тетушки дали в супруги!
«Он ревнует меня и к моему мужу!» — мелькнуло у нее в голове.
— Но, как бы то ни было, он — ваш супруг и должен помогать вам своими советами!
— Помогать советами? Принц Антон? Но вы, очевидно, не знаете его?
— Я не был представлен его высочеству принцу.
— Да ведь он же смешон! Он просто смешон! Вы знаете, что вы делаете? Вы меня заставляете рассказать вам, что мы делаем. Помните Юлиану, мою фрейлину Мангден? Так, знаете, мой муж заикается; мы чем-нибудь раздразним его да подведем к бюсту адмирала Апраксина, который стоит здесь, во дворце, потому что это сначала были его хоромы. Принц начнет браниться с нами, а уж у него привычка: раз он начнет в чем-нибудь заикаться, так не сойдет с места, пока не сумеет высказать все, что ему хочется! Мы уйдем, а принц все стоит перед бюстом и бранит его. Ужасно это смешно! Так что же вы хотите, чтобы он мне насоветовал?
— Хорошо! Ну а сами вы неужели не можете решить, как вам обойтись с человеком, которого сами же называете изменником?
— Ах, это очень сложно! Я много думала об этом!
Анне Леопольдовне никогда и в голову не приходило до сих пор, что она может иметь что-нибудь против Миниха, но надо же было показать Линару, что она не потому держит при себе фельдмаршала, что желает этого, а потому, что обстоятельства не позволяют ей поступить иначе.
— Что же вы хотите, чтобы я сделала? — заговорила она опять после некоторого молчания. — Ведь Миних, в сущности, не дает никакого повода к его удалению! Ведь надо же иметь все-таки хоть какой-нибудь повод?
— Можно создать его!
— Но как приняться за это?
— Поручить это принцу Антону!
— Да я же говорю вам, что принц не может ничего! Он до того труслив, что с него хватит прийти к Миниху и рассказать ему все!
— Поручите ему разделаться с Минихом так, чтобы он и сам этого не подозревал!
Принцесса смотрела на Линара большими, влюбленными и вместе с тем удивленно-восхищенными глазами. Она знала, что он мил, красив, умен, но теперь поражалась его государственной, как ей казалось, мудрости и слушала его с затаенным дыханием.
— Какую должность теперь официально занимает фельдмаршал? — спросил Линар.
— Он — генералиссимус русских войск.
— Дайте же эту должность, первую по значению в военном отношении, вашему супругу!
— А ведь это — идея! — воскликнула Анна Леопольдовна. — Я не только его сделаю генералиссимусом, но посажу его во все комиссии и коллегии, в которых заседал Миних! И знаете, ведь тогда Миних сам откажется от всего, и мы лишь удерживать его не будем! — заключила принцесса, уверенная, что вполне самостоятельно, своим умом дошла до этого решения.
— Мне остается только удивляться вашему государственному уму и предусмотрительности! — почтительно сказал Линар.
Они расстались друзьями, но о прошлом ни слова не было сказано между ними.
«Ну что же! — думала Анна Леопольдовна. — Ведь это же была первая официальная аудиенция! Я, конечно, не могла так сразу заговорить о воспоминаниях прошлого, а он сам, разумеется, говорить не смел!»
В общем, она осталась довольна аудиенцией потому, главным образом, что ей хотелось быть довольной, и она уже забыла, что вовсе не того желала в своих мечтаниях.
Граф Линар, уезжая из дворца, чувствовал себя в чрезвычайно хорошем расположении духа: с первого же разговора с правительницей, без всяких жертв с его стороны, он добивался важного успеха — полного свержения фельдмаршала Миниха, сторонника прусского короля, чьи интересы были враждебны интересам польско-саксонского королевства, представителем которого являлся граф Линар.
Граф Линар чувствовал себя в хорошем расположении духа, уезжая из дворца, и, сам себе усмехаясь, сравнивал две свои встречи с двумя женщинами: Селиной де Пюжи и принцессой-правительницей. Само собой разумелось, что встреча с Селиной была ему гораздо приятнее и прошла для него веселее, чем свидание с принцессой.
Отношения с Селиной, как он думал, ни к чему его не обязывали и могли быть в конце концов исчерпаны известной суммой денег или хорошим подарком, который он уже ей однажды сделал в Дрездене, когда думал, что расстается с ней навсегда. Тому, что она отправилась его искать в холодную, совершенно неведомую ей Россию, он особенного значения не придавал: приехала так приехала! Но раз уж она была тут, то отчего же пренебрегать ею, когда это, кроме развлечения и приятности, ничего не доставит?
С Анной Леопольдовной ничего веселого и приятного не было! Любить ее граф никогда не любил и тогда еще, когда из-за нее его попросили оставить Петербург. Он сделал это с особенным удовольствием, обрадованный, в сущности, что разделался с очень неприятной для него столицей России, а вместе с тем и с глупо начатой и неизвестно к чему могшей привести игрой в любовь с принцессой, племянницей императрицы.
В теперешний приезд графу Линару Петербург особенно не понравился. Он показался ему еще более невзрачным и неприветливым, чем он думал. А принцесса Анна Леопольдовна, по его мнению, и потолстела, и слегка обрюзгла, потеряла, выйдя замуж, свежесть девственности и напрасно старалась прикидываться девочкой, наивненькой, миленькой, так как это совершенно не шло ей и еще более подчеркивало, насколько она изменилась по сравнению с тем, что было раньше.
Но, что бы то ни было, граф Линар знал, что, раз уж он приехал в Петербург и принял назначение посла, ему нужно будет разыгрывать известную роль с правительницей ради интересов своего государства, и рассматривал это как свой долг, может быть даже сопряженный с известными жертвами. Он видел также, что свою роль ему играть будет не трудно, что эта немочка, какой была Анна Леопольдовна, не потребует больших хлопот и что стоит ему только быть у нее на глазах, чтобы она делала все, что он захочет. На свои отношения к ней граф Линар смотрел как на службу и был доволен тем, что эта служба нетрудна.
Самое главное — первая встреча прошла вполне благополучно в том отношении, что не потребовала никаких объяснений или сантиментов, ничего, где было бы нужно слишком большое притворство. Так как Линару удалось с первой же минуты поставить себя с принцессой, казалось, можно было надеяться, что и в дальнейшем ему будет нетрудно с ней.
— Ну покажись, важный человек! — встретила Линара Селина де Пюжи, ожидавшая у него дома его возвращения из дворца.
— Ах, я устал, как загнанная лошадь! — здороваясь с ней и целуя ее в щечку, сказал Линар.
— Нет, позвольте, господин граф, — остановила она его, — так нельзя! Если вы вручили свои верительные грамоты госпоже правительнице, то извольте аккредитоваться тоже…
— Перед кем еще?
— Перед Селиной де Пюжи… величайшей женщиной земного шара!
— Чем же она замечательна?
— Тем, что любит графа Линара!
— Послушай, моя дорогая, меня же не одна ты любишь!
— Да! Вот это — правда! — повторила Селина. — Недаром ты считаешься хорошим дипломатом: всегда умеешь вывернуться! Ну как прошла твоя аудиенция?
— Послушай, Селина, это — не твое дело.
— Как же не мое дело? Ведь если бы там дело дошло до амуров, тогда я, конечно, была бы ни при чем! Но теперь, поди сюда… дай мне посмотреть тебе в глаза. — Селина схватила голову Линара обеими руками, сжала ему щеки, внимательно уставилась ему в глаза, после чего произнесла: — Нет, ты не любишь ее! Ты не любишь ее! Неужели эта немецкая принцесса не поняла, не почувствовала, что ты не любишь ее? Кого же ты любишь, если не ее?
— Я тебя люблю!
— Врешь, дурачишься! Ты меня, конечно, любишь, но так, как вы, мужчины, умеете любить: так себе, чтобы весело было! Этак вы можете любить, и совершенно искренне, даже нескольких женщин зараз! А есть у вас, у мужчин, еще и другая любовь… с тоской и иногда даже с мукой! Этак вы только раз в жизни любите! А ты теперь задумчив… у тебя по ком-то тоска! Скажи: кого ты любишь вот этой особенной любовью?
— Отстань, Селина, надоела!
— Да мне все равно! — рассмеялась она. — Ведь я от тебя только веселой любви требую, а спрашиваю из любопытства! Ну знаешь что, будем веселиться!
— Мы только позавтракать сможем вместе, — сказал Линар, — а потом мне надо делать визиты… Что такое? — спросил он старого Фрица, который важно, в своих круглых очках, не обращая внимания на француженку, подавал ему на подносе большое, запечатанное гербовой печатью письмо.
— Из дворца прислано с нарочным.
Линар поморщился.
«Если так начинается, — подумал он, то, пожалуй, служба будет вовсе не такая легкая!»
Письмо было собственноручное от правительницы, и она в нем писала:
«Я слышала, граф, что вы привезли из своего путешествия по Италии великолепные альбомы с видами, не привезете ли вы их ко мне сегодня вечером, чтобы показать? Я крайне люблю Италию, и все, что относится к ней».
Заметная тень пробежала по лицу Линара, и он проворчал по-немецки себе под нос:
— Кто ей мог сказать о моих альбомах? Неужели ей уже все известно?
— Что такое известно? — спросила Селина, понимавшая по-немецки.
— А, ничего! — нехотя ответил Линар, насупился и стал мрачно ходить по комнате.
Селина знала, что, когда такие минуты мрачности находили на графа, надо было оставить его в покое и дать ему отмолчаться. Тогда он обыкновенно сам подходил первый с просьбой или какой-нибудь шуткой, и все обходилось благополучно. Поэтому Селина взяла первую попавшуюся под руки книгу и начала читать.
Линар стал не в духе вследствие целого ряда причин, явившихся вместе с этим письмом из дворца. И в ряде этих причин было, между прочим, и то, что неужели шпионство за ним так хорошо организовано, что даже об альбомах известно при дворце? Всю свою жизнь он жил тем, что любил полную свободу и терпеть не мог никакого гнета или насилия над собой. Но теперь словно липкие тенета охватывали его, и он чувствовал, что, вероятно, разрубить их одним ударом будет невозможно, а придется ему их долго и упорно распутывать.
Вечером у Селины де Пюжи собрались как бы на военный совет Митька Жемчугов, Гремин и Грунька. Грунька наливала чай, а Селина, уставшая задень, сидела спокойно в капоте, не болтала и не дурачилась, но сосредоточенно нахмуренными бровями она показывала, что намерена внимательно слушать, понять и переварить все, о чем говорилось.
Этим людям она верила не только потому, что они уже доказали свою преданность ей, но и потому, что их интересы совпадали с ее. Они желали свергнуть правительницу — так она понимала это, — чтобы иметь возможность повенчаться, так как их брак должна была устроить в награду другая принцесса, соперница правительницы. Что же касалось доброго Габриэля, как она называла Гремина, сократив его имя и отчество в «Габриэля», то он был добрый «патапуф», очень честный, и, конечно, он не мог быть предателем.
Ее же собственный интерес, как это выяснилось в особенности из разговоров с ней Шетарди, несомненно заключался в скорейшем падении правительницы, потому что тогда она с Линаром могла бы уехать в Дрезден. Поэтому все умственные способности Селины теперь были направлены на то, чтобы разобрать, действительно ли хорошо будет, когда Линар уедет в Дрезден. Как-никак, теперь ее положение все-таки было сносно, а там, в Дрездене, вдруг он задумает жениться по-настоящему?
— Для меня несомненно одно, — вслух проговорила француженка, — что граф Линар любит!
— Кого? Принцессу? — в один голос спросили ее Митька и Грунька.
Гремин не сделал этого только потому, что его рот был полностью забит печеньем, которое он жевал.
Селина, отрицательно покачав головой, ответила:
— О нет! Только не принцессу! У него есть другая!..
— Ну а не все ли нам равно до другой? — махнул рукой Митька.
— Позвольте, мне не все равно! — возразила Селина, весьма даже оживленно, несмотря на свою усталость.
— Но отчего же вы думаете, что у него есть еще и другая? — спросил ее Митька.
— Вспомните альбом!
— Ох, помню, помню! — воскликнул Жемчугов. — У меня от них до сих пор болит плечо — так они меня тогда придавили! Но что же с какой-то любовью графа? Я думаю, нечто совсем иное…
— Он один из этих альбомов не позволил мне даже потрогать!
— С флорентийскими видами? Это — его любимый! Он в дороге, в карете, почти все время не выпускал его из рук.
— Ну вот, — подхватила Селина, — и сегодня он взял во дворец из четырех альбомов только три, а один оставил дома!
— А он взял во дворец альбомы?
— Принцесса написала ему записку и просила привезти показать ей альбомы, — пояснила Грунька. — Я рассказала ей о них.
— Видите, — продолжала Селина, — граф так бережет свою Флоренцию, и она, по-видимому, так дорога ему, что только влюбленный может оберегать таким образом вещь, которую он считает реликвией своей любви. Поняли? Он был в Италии, там влюбился, а может быть, уже влюбленный поехал за своим предметом во Флоренцию; они там виделись и встречались, и виды Флоренции ему теперь дороги по воспоминаниям. Он смотрит в альбом и думает: «Вот тут она шла тогда-то, тут мы гуляли вместе с ней». А он был так счастлив, мой граф Линар!
— Все это очень правдоподобно, — согласился Митька, — и весьма вероятно, что все так и было на самом деле, как вы говорите; но нужно же проверить это!
— Я очень желаю того же, — сказала Селина, — но пусть мне укажут как. С графом о подобных вещах я больше не стану говорить. Слуга покорная! Я слишком хорошо знаю мужчин, чтобы с ними разговаривать на такие темы. Он подумает, что я ревную, а мужчины не выносят ревности.
— Вот, учись Грунька, — посоветовал Жемчугов, — слышишь, мужчины не выносят ревности? И ты меня никогда не ревнуй!
— Тебя-то? Ты у меня посмей только мне изменить! Я такое с тобой сделаю, что и сказать нельзя, — проговорила Грунька, схватилась за голову Митьки и стала ерошить ему волосы. — Вот, вот что я с тобой сделаю!
— Да погоди ты, брось! — начал унимать ее Жемчугов. — Мы тут дело говорим, а ты…
— Вздор! Ну впрочем, говори, какое дело?
— Конечно, с графом о его любви, если она у него существует, разговаривать нечего, но проверить это надо, и притом через неприятельский лагерь, — сказал Жемчугов, обращаясь к Селине.
— Что вы называете неприятельским лагерем? — спросила та.
— Конечно принцессу Анну Леопольдовну. Нужно, чтобы вы в виде гадалки опять прошли к ней и открыли ей в гадании, что графа Линара старается соблазнить другая. Пусть она знает, что у нее есть соперница. Я думаю, это будет ей полезно.
— Во всяком случае, я предвкушаю удовольствие, с которым преподнесу ей это известие. О, будьте покойны, я сумею преподнести ей это! — уверенно сказала француженка.
— А мы посмотрим, что из этого выйдет, — заключил Жемчугов.
— Итак, на военном совете решено продолжать военные действия, — поставил свою резолюцию Василий Гаврилович.
Прошло недели две, и рядовые обыватели Петербурга, жившие изо дня в день своей привычной, наполненной обыкновенными мелочами жизнью, не подозревали, что только что пережитое ими событие, такое, как свержение герцога Бирона, чревато самыми неожиданными последствиями.
Программа Митьки начинала сбываться, что называется, по писаному.
Бирон пал необыкновенно быстро, и свалил его фельдмаршал Миних. Теперь очередь была за самим фельдмаршалом, и работа против него шла с нескольких сторон.
Прежде всего сам Миних держал себя необычайно неосторожно, так как не стесняясь говорил, что лишь одному ему правительница обязана своей властью, а в разговорах с принцессой то и дело намекал, чтобы она не заботилась о тяготах правления, жила в свое удовольствие и положилась на него, Миниха, предоставив ему одному ведать государственными делами. С супругом правительницы, принцем Антоном, Миних держал себя с крайним пренебрежением.
Само собой разумеется, находились люди, которые умели вовремя ввернуть слово Анне Леопольдовне о том, что фельдмаршал роняет в глазах всех не столько достоинство принца, сколько достоинство ее самой, как его супруги.
Трусливый, но злобный принц оскорблялся поведением Миниха и старался исподтишка мстить ему и всеми силами вредить. Он подкупал доносчиков, пускал про него неблагоприятные слухи, старался подглядеть за ним и плакался на фельдмаршала везде, где мог.
Миних исполнял обязанности первого министра, и правительница приглашала на его доклады своего супруга, обращаясь при этом за советами к принцу Антону, даже тогда, когда Миних высказывал решительное мнение, не подлежащее обсуждению. По приказанию принцессы ее муж начал присутствовать и в Сенате, и в Военной коллегии, состоявшей в ближайшем ведении фельдмаршала.
Принц Антон горько жаловался, что Миних его беспрестанно обижает и высказывает при этом, что всю заслугу ночного переворота он приписывает себе, между тем как ему, принцу, да и всем честным людям известно, что Миних без нее, Анны Леопольдовны, не смог бы ничего делать.
Вместе с тем падший герцог Бирон, посаженный в Шлиссельбургскую крепость, в своих показаниях, весьма внимательно прочитываемых самой правительницей, написал:
«Фельдмаршала за подозрительного держу ради той причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россией недовольна, а французские интриги распространяются и до всех концов света. Его фамилия мне впервые сказывала о прожекте принца Гольштинского и о величине его, а о нраве фельдмаршала известно, что имеет великую амбицию и притом десперат и весьма интересоват».
Но самый сильный, последний, так сказать, удар Миниху был нанесен благожелателем Линара, вторым кабинет-министром Андреем Ивановичем Остерманом, утвердившим правительницу в мысли, что фельдмаршал находится в тайных сношениях с цесаревной Елизаветой Петровной.
Принцесса Анна Леопольдовна имела основание бояться принцессы Елизаветы Петровны, потому что та обладала большими правами на престол. А что же касается того, что Миних мог перекинуться на сторону Елизаветы, то это было очень правдоподобно и даже естественно, потому что фельдмаршал, как сторонник политики прусского короля, был в данном случае противником Австрии, а следовательно, и Саксонии с Польшей, к которым, благодаря графу Линару, благоволила правительница.
Миниха, человека решительного, горячего, любившего побеждать, а не входить в уступчивые соглашения, легко было вывести из себя и вызвать его на крайние меры. Обиженный положением, в которое его ставили перед принцем Антоном, Миних круто поставил свой вопрос об отставке в надежде, что его будут просить остаться, но, вопреки его расчетам, отставку приняли.
С барабанным боем, в сопровождении воинских команд, ходили по Петербургу сенатские чиновники, читая указ об увольнении фельдмаршала Миниха.
Этого никто не ожидал; все были поражены, но должны были преклониться перед свершившимся, а правительница, весьма довольная, что показала свою сильную волю и что ее теперь будут бояться, повторяла уже сказанную фразу про Миниха: «Я воспользовалась плодами его измены, но не могу уважать изменника».
На другой день после объявления указа об отставке Миниха цесаревна Елизавета приехала навестить правительницу, и Анна Леопольдовна у нее спросила, что она думает по поводу случившегося.
— Не я одна, а вообще все были удивлены тем, что вы согласились на отставку фельдмаршала! — ответила ей Елизавета Петровна. — Я же, при всей своей любви к вам, не могу признаться, что вы поступили ошибочно, хотя это так. Вас теперь все будут обвинять в неблагодарности, да и кроме того, вы лишились человека, на преданность которого могли полагаться.
Этот ответ не понравился правительнице.
Елизавета Петровна, вернувшись к себе домой, не стесняясь присутствием посторонних, высказалась про принцессу Анну Леопольдовну:
— Она совсем дурно воспитана! Она вовсе не умеет жить на свете, и сверх того у нее есть весьма дурное качество быть капризной, как был капризен ее отец, герцог Мекленбургский!
Исторически известно, что эти слова цесаревны были в точности переданы Анне Леопольдовне, и та процедила сквозь зубы, что «она скоро сосчитается с Елизаветой Петровной».
Тело императрицы Анны только в последних числах ноября с необыкновенной пышностью было перевезено в Петропавловский собор. Последний был изукрашен при этом в том же показно-торжественном «штиле», в котором был отделан и зал во дворце, где стояло тело раньше. В соборном куполе было сделано облако, из которого исходил луч славы, осенявший золотой надгробный балдахин. У катафалка, где был поставлен гроб, возвышались четыре женские статуи; на стенах, закрывая образа, висели медальоны, надписи, мертвые головы, гербы провинций и фестоны из черного крепа с серебряными «слезными каплями». На главном карнизе церкви были, по римскому и греческому обычаям, поставлены урны, или, как говорилось, по официальным описаниям, «горшки со слезами». Кроме четырех статуй у гроба, стояли вдоль церкви еще восемь статуй, которые были олицетворением чувств верноподданных.
Погребение происходило за несколько дней до восемнадцатого ноября, дня рождения правительницы Анны Леопольдовны, которой должно было минуть двадцать три года.
Когда гроб покойной императрицы был опущен в могилу и со стен Петропавловской крепости отгремел погребальный салют, вместе с его дымом рассеялась и вся печаль ее верноподданных, и, очевидно, все чувства, которые были изображены идольского вида статуями, помещенными в православный храм у гроба «благоверной» императрицы.
День рождения правительницы праздновался уже пышной иллюминацией Петербурга, траур был снят и во дворце шло ликование.
Ранний конец петербургского зимнего дня позволил уже с пяти часов вечера зажечь иллюминацию, состоявшую в те времена из чрезвычайно сложных вензелей, транспарантов, рисунков и эмблем, в составлении которых принимали участие заправские декораторы, художники и ученые. Обыкновенные обыватели зажигали шкалики и плошки, и, «по обязательному постановлению» полиции, частные люди в окнах своих домов и квартир, выходивших на улицу, не могли поставить меньше десяти свечей в виде пирамиды в каждом окне.
Дворцовая площадь, Зимний дворец и Адмиралтейство горели разноцветными огнями, а народ толпился там, гудя и гуляя по-праздничному и по-праздничному радуясь.
Эта радость была вполне воскресная, искренняя, и причиной, конечно, ее было не то, что двадцать три года тому назад где-то в Мекленбурге родилась принцесса, которая явилась затем в Петербург, чтобы стать там правительницей, а то, что эта принцесса освободила русских людей от Бирона, падение которого считалось поистине счастливо-торжественным событием, вроде победы над врагом.
Толпа зевала на иллюминацию и в приподнято-праздничном настроении толковала, причем незнакомые заговаривали с незнакомыми и вокруг наиболее словоохотливых ораторов собирались кружки.
С подвязанной щекой приказный, составляя центр одного из таких кружков, говорил со слезливым умилением:
— Дай, Господи, здоровья и долгоденствия правительнице Анне Леопольдовне. Но дай Бог также, чтобы мы, избавившись от одного Бирона, не нажили себе другого, еще более сурового и жестокого, чем первый!
— Господи, миленький! — вздохнула тут старуха, не совсем понявшая, о чем говорили, но считавшая своим долгом отозваться вообще на торжественное настроение празднества.
— Кто это, тетка, у тебя «миленький»-то? — обратился приказный к старухе. — Миленький-то он миленький, да не тебе, а самой принцессе Анне Леопольдовне, выписан ею из Саксонии посол граф Линар… красавец удивительный! И вот он всем и вертит теперь!
— Это точно! — подтвердил стоявший тут же купец. — Мы уже знаем кое-что — ведь во дворец сало и свечи поставляем. Так насчет графа Линара это точно! Доподлинно известно…
— С новым, значит, Бироном! — слышалось в толпе.
— Да и с каким еще! — подхватил подьячий. — Прежний немец хоть был все-таки доморощенный герцог, и все его счастье с Россией было связано, все как-никак, а в случае ущерба империи и ему самому урон был бы, а тут ведь саксонский граф, совсем чужеземец! И придется нам совать свои головы под пяту этого врага и супостата!
— Так что же, начальство-то смотрит? — деловито заметил мужичок из простых.
— Дура-голова! — стал объяснять приказный. — Да что же ты поделаешь, если этот самый граф в самое высшее начальство попадает?
К образовавшемуся около приказного большому кружку подошел высокий молодой человек в парике, с локонами, ниспадавшими пышными кольцами. Его большие, необыкновенно красивые глаза черного цвета внимательно и зорко остановились на приказном. Он прислушался и, по-видимому оставшись доволен разговором, перешел к образовавшейся следующей группе, среди которой человек ремесленного вида таинственно говорил своим слушателям:
— Верно говорят, что младенец-то некрещеный… Такое чудо совершилось: как только его к купели подносили, так он на руках у пресвитера и исчезает! Отойдет пресвитер — младенец опять у него на руках! Как только к купели — опять его нет! Так и не могли окрестить!
— Так как же, раз он не крещен… нешто можно ему было присягать? Да еще как благоверному императору? Это же противно писанию церковному и самой вере! — с авторитетом проговорил стоявший среди слушателей священник.
— А вот ты, батя, и понимай! — сказал человек ремесленного вида. — Ведь мы присягали-то некрещеному при Бироне, но по его указке, значит, и присяги-то нет!..
Молодой человек прошел дальше и услышал, как седобородый, с вдохновенным лицом старый нищий, колотя себя в грудь, с восхищенной горячностью громко говорил, широко открывая рот, из которого на морозе шел пар:
— Не попустим, православные, чтобы перевернули нас в языческую веру! Видели вы, в крепости, в соборе, вокруг гроба императрицы языческие идолы стояли?.. И образа позавешаны были погаными изображениями к всякими противодуховыми надписями?.. Желаете вы идти в язычество? Так кланяйтесь идолам, которые вам ставят в православном храме, а если нет, так не выдавайте матери-церкви, вскормившей вас! Помните, что тело погибнет — душа останется, а погибнет здесь, на земле, душа — так съедят тело ваше черви после смерти, и ничего, кроме гибели, не будет вам!
Молодой человек шел дальше; иллюминация пылала полным блеском своих огней: ее вычурные надписи и по-русски, и по-латыни пламенными буквами вырисовывали пышные слова. Толпа глазела, зевала, восторгалась, но на фоне этого восторженного состояния воспринимались совсем иные, чем того хотели устроители иллюминации, впечатления — те впечатления, за которыми внимательно следил молодой человек с черными глазами.
Он направился уже к Миллионной, как вдруг его издали заметил Василий Гаврилович Гремин, бывший в толпе; заметив его, Гремин кинулся за ним и громко проговорил, ни к кому особенно не обращаясь:
— Батюшки! Да ведь это — он! Мой тот самый человек с зеленым порошком.
Но он успел уже повернуть на Миллионную и пустился таким быстрым шагом, что Гремин в своей медвежьей шубе не мог поспеть за ним и видел, как «он» исчез в воротах дворца, в котором жила цесаревна Елизавета Петровна.
Когда Василий Гаврилович поспел к воротам, их калитка уже давно захлопнулась. Стучать или ломиться он не решился и, таким образом, не мог узнать, что делал его таинственный молодой человек во дворе цесаревны.
А этот молодой человек, который был немедленно впущен в калитку дежурившим при нем сторожем, прошел с видом своего здесь человека через двор и, встреченный на крыльце старой мамкой Елизаветы Петровны, сказал ей:
— Доложите матушке цесаревне, что наши ребята на иллюминации отлично работают!
Отставленный от дел Миних не имел права, по крайней мере с точки зрения официальной, пожаловаться на неблагодарность правительницы Анны Леопольдовны. Ему был подарен дом за Невой и назначена пенсия в пятнадцать тысяч рублей — сумма по тогдашнему времени баснословно большая.
После увольнения фельдмаршала иностранными делами стал править Остерман, а внутренними — граф Головкин.
Бирона приговорили к смертной казни, но Анна Леопольдовна пощадила его и отправила со всем семейством в Пелым, на вечную ссылку.
Дипломатический мир, находившийся тогда в Петербурге, резко разделился на два лагеря. К одному принадлежал маркиз Ботта Диадорно, австрийский посланник, английский посланник-резидент Финч и польско-саксонский посланник, граф Линар. Другой — противоположный им — лагерь составляли: французский посол де ла Шетарди и шведский посланник Нолькен.
Франция, заинтересованная в том, чтобы Россия вступила в комбинацию с нею против Австрии, но вследствие своей отдаленности не имевшая возможности влиять непосредственно на Россию, заручилась расположением Швеции, сумев завлечь ее разными посулами так, что она шла, как говорится, на поводу у Франции.
Линар с Боттой и Финчем составляли ежедневную партию в карты, которая собиралась ежедневно по вечерам во дворце у правительницы. Линар открыто проводил целые дни во дворце, нисколько не стесняясь слухами и сплетнями, постоянно возникавшими по этому поводу. Можно было подумать, но для этого надо было бы быть очень проницательным человеком, что Линар нарочно поддерживает такие подчеркнутые отношения к нему правительницы для того, чтобы его вынудили порвать с ней, так как положение становилось слишком уж соблазнительным.
С Селиной де Пюжи он продолжал быть искренне близким, и если когда-нибудь искренне смеялся и бывал в духе, то — это только с ней.
Селине же не удалось привести в исполнение ничего из того, что было поставлено у них на «военном совете». Правительница словно инстинктивно оберегала себя, не приглашая госпожу Дюкар на гадание, несмотря на все старания Груньки.
Митька, сначала воображавший, что события и в дальнейшем пойдут так же быстро, как это произошло вслед за смертью императрицы Анна Иоанновны, увидел, что не всегда все делается так, как ему хочется, и что если нужно уметь хотеть, то еще более нужно уметь ждать.
Бирон пал, Миних очутился в отставке; работа в пользу Елизаветы Петровны и в пользу связанных с нею надежд русских людей шла упорно, но судьба как бы давала время Анне Леопольдовне наслаждаться выпавшим на ее долю счастьем.
Говорят, на долю всякого смертного человека в жизни выпадает период счастья; весь вопрос в том, сумеет ли человек удержать его за собой. Иногда люди, всегда по собственной вине, быстро приканчивают этот счастливый период, по собственной же вине не умеют пользоваться им, иногда застревают в нем более или менее длительно, а иногда натуры избранные, вступив в этот период счастья, умеют извлекать из него все, что ведет их все к большему и большему благополучию.
Анна Леопольдовна, достигнув вершины всего, чего, казалось, только может желать человек на земле, и достигнув не собственными трудами, а по стечению счастливых для нее обстоятельств, ничего не делала, чтобы сохранить или удержать за собой свое счастье. Она даже не особенно радовалась своей судьбе, как бы вовсе не чувствуя, как много та посылала ей.
Она спала, ела, читала интересовавшие ее книги, по преимуществу романы, нехотя отрываясь от чтения, чтобы идти к еде, и нехотя отрываясь от еды, чтобы делать что-нибудь другое. Кушанья для нее готовились, конечно, лучшим придворным поваром, изысканные, но она ела их с таким же равнодушием, как и простоквашу. Наряды ей привозили из Парижа, но наряжалась она в них кое-как, наскоро, не желая дать себе труда сделать как следует свой туалет.
В отношении к Линару у нее не было решительно никакой страсти; она казалась довольной, что он был тут, как была довольна обедом, книгой или платьем, и только…
По-видимому, она не была в состоянии радоваться тому, что у нее было, а самой судьбой предназначена была для того, чтобы сожалеть о том, чего лишилась.
Вначале она еще суетилась, выказывала себя, все-таки решилась на арест Бирона и отставку Миниха, беспокоилась и тревожилась по поводу их отношений с Линаром, призывала Селину под именем мадам Дюкар, чтобы та ей гадала. Но затем очень быстро не только охладела ко всему, а остановилась, как бы слишком пресыщенная своим блаженством.
Так слишком бессильная, чтобы лететь выше, птица, прежде чем сложить крылья и турманом направиться вниз, некоторое время держится на воздухе неподвижно.
Линар просился у своего правительства в отпуск, но правительство настаивало на том, чтобы он оставался в Петербурге и продолжал приносить эту жертву на пользу родине.
Благодаря тому как вела себя принцесса, граф не мог слишком тяготиться ею, и его «жертва» была в Петербурге не особенно уж трудна, но, энергичный и деятельный от природы, он чувствовал тоску и, надеясь на будущее, покорялся своей участи.
Анна же Леопольдовна о будущем не думала и, в сущности вовсе не живя в настоящем, проводила его, не понимая и не подозревая, что проводит свое лучшее невозвратное время.
В порядок, установившийся в Петербурге, то есть в окончательное и полное уже господство немцев, плохо верили, и прочность этого порядка казалась всем вовсе не надежной, в особенности после показанного самой же Анной Леопольдовной примера относительно Бирона. Если она могла низложить герцога, то весьма естественно было самой ей пасть перед выступлением Елизаветы Петровны.
Режим, установившийся при Анне Леопольдовне, был гораздо менее суров, чем при Бироне, но это происходило не вследствие милосердия, а вследствие беспорядочности и неумения справиться.
Русские, у себя дома, были обижены господством иноземцев, им не было хода, иностранные религии чтились, и под лютеранские и англиканские кирки отводились лучшие места в столице, а к православию относились с презрением и, как фарисеи, предлагавшие распятому Христу спасти Самого Себя, если Он — Бог, говорили, что православие настолько, мол, сильно, что должно само себя защитить.
Никто не делал никаких резких проявлений своего недовольства, но никто из русских не мог и примириться с тем, что происходило, и все ждали, надеясь на то, что цесаревна Елизавета покончит наконец с этой неправдой.
Это ожидание рождало слухи, и городская молва назначала сроки, когда должно случиться вожделенное всеми событие. Думали, на Крещенье, когда гвардейские полки соберутся вокруг Иордани, цесаревна Елизавета Петровна встанет перед ними и объявит себя императрицей. Затем, когда прошла Иордань, стали ждать Пасхи, потом парада войскам на Дворцовой площади, наконец, просто шепотом передавали друг другу:
— Ждите сентября.
Никто не мог бы сказать определенно, почему надо было ждать сентября, но довольствовались этим и с таинственным видом говорили, повторяя: «Ждите сентября». Все-таки это был хоть какой-то срок.
Время между тем шло, и дела графа Линара в отношении правительницы запутывались все более и более.
Весной Анна Леопольдовна приказала выстроить дворец в местности, где ныне Инженерный замок. Этот дворец был маленький, походил скорее на виллу, был очень уютен и удобен для летнего пребывания. Стоял он рядом, стена об стену, с бывшим дворцом графа Румянцева, где жил теперь граф Линар. Сад, примыкавший к дворцу и составлявший продолжение Летнего, был окружен глухим забором; у единственного имевшегося входа в него стояли часовые, и им было приказано не пропускать никого, кроме графа Линара и фрейлины Юлианы Менгден. Один раз муж Анны Леопольдовны пожелал войти в этот сад, чтобы сократить себе дорогу, укрываясь от дождя, однако часовые загородили перед ним вход и, несмотря на то что он носил звание генералиссимуса всех войск, не послушались приказания и не пустили его. Правительница не виделась с мужем по целым неделям и, оградившись забором в своем Летнем дворце, открыто жила с Юлианой Менгден и Линаром, решительно никуда не показываясь, так что не только народ, но и министры почти не видели ее. Анна Леопольдовна с поразительной беспечностью и неосмотрительностью поступала так, как будто хотела не только прекратить неблагоприятные о ней толки, но нарочно хотела усилить их.
«Если бы вместо Линара, — говорит один из бытописателей того времени, — был близок к ней какой-нибудь вертопрах, молодой, красавчик собой, увлекший правительницу только пылкой, мимолетной страстью, то любовь к нему Анны, вызывая в обществе легко прощаемое осуждение, не возбуждала бы такого неудовольствия, какое вызывала ее любовь к Линару. Несомненно было, что давнишнее чувство Анны к графу превратилось в постоянную привязанность, что при такой привязанности правительница будет находиться в полной власти Линара, который, мало-помалу оттеснив от нее всех, станет от ее имени править государством. Все догадывались насчет такого исхода взаимных отношений между Анной и Линаром, и потому слышавшийся прежде только глухой ропот по поводу ее сближения с ним раздавался все громче и громче, по мере того как привязанность правительницы к Линару все увеличивалась.
Теперь имя Линара делалось ненавистным, не как мужчины, господствующего над сердцем молодой женщины, но как временщика, готовившегося захватить власть в свои смелые руки.
Пренебрежение со стороны Анны Леопольдовны приличиями дошло до того, что она дала отставку своему супругу не только в смысле семейного его положения, но и общественного, лишив его звания генералиссимуса и всех прочих должностей.
К осени всеобщее недовольство возросло до последних пределов, и по городу ходили самые невероятные слухи наряду с действительными рассказами о явно скандальном поведении правительницы.
— Ну хорошо, — говорили совсем открыто, — граф Линар так граф Линар… Но при чем тут Юлиана Менгден. И что это они там втроем, запершись, делают?
В простом народе передавали, будто император Иоанн не был крещен, да и родился от отца, не крещенного в православную веру, а что его мать, принцесса Анна Леопольдовна, втайне держится лютеранской ереси.
Вместе с этим сопоставлялись имена Бирона и Линара, и это сопоставление возбуждало сильную ненависть к Линару как к временщику.
Рассказывали, что над гробом императрицы Анны Иоанновны являются по ночам привидения, а между ними Петр Великий, требующий от покойной императрицы корону для своей дочери.
В довершение всего Швеция, подстрекаемая Францией, объявила России войну, и в городе разнеслись слухи, что шведские войска идут на Петербург.
В те времена Нева, еще не скованная гранитной набережной, чаще, чем теперь, пестрела маленькими лодками и небольшими парусными судами. Тогда им не мешали пароходы, громоздких барок было гораздо меньше, и катание по Неве составляло одно из любимых удовольствий петербуржцев. Катались с песельниками, с роговой музыкой, и, между прочим известно, что принцесса Елизавета имела обыкновение проезжать с хором рожечников мимо дачи французского посла де ла Шетарди и обмениваться с ним условными сигналами для передачи той или иной вести, освещающей политическое положение.
Селина де Пюжи, Грунька и Жемчугов очень часто пользовались лодкой, во-первых, для развлечения и прогулки, а во-вторых, для того чтобы свободно поговорить, так как посредине реки их не мог уже подслушать никто.
Сколько раз уже так плавали они, и, кажется, все было переговорено, все рассчитано, назначено несколько сроков, а надежды все рушились, и ничего не выходило. Наконец однажды, сидя на веслах, Митька сказал француженке и Груньке, сидевшим против него на корме:
— То есть я ничего понять не могу! Отчего это происходит? Кажется, наши ребята работают вовсю, все готово и назрело в народе и среди чиновников! Уж о гвардии и говорить нечего, только и ждут перемены, а она все сидит!
Жемчугову не надо было объяснять девушкам, что под «она» он подразумевал правительницу.
Он сделал еще несколько взмахов веслами молча.
— Я чувствую, — снова заговорил он, поднимая голову, — что и у нас произошла какая-то заминка, заколодило! Верно, и везде так!
— У кого это «у нас?» — спросила Грунька.
— Да вот! — кивнул Митька на француженку. — Сначала мы попадали в самую жилу, а теперь заглохло.
— Ты знаешь, — сказала Грунька, — госпожа Селина не хочет, чтобы граф Линар уезжал из Петербурга.
Жемчугов придержал опущенные в воду весла и воскликнул с тревожным удивлением:
— Да не может быть?! Но ведь она же продолжает сношения со шведами?
— Продолжает! И, как те ни уверены, что влияют на нее, она все-таки не хочет ничего сделать, чтобы граф Линар уехал из Петербурга.
Митька посмотрел на француженку; та сидела, зажмурив глаза.
— Да уж верно, что так! — подтвердила Грунька. — Мне уже давно это мерещилось, а нынче, тогда мы шли к лодке, я ее заставила признаться!
— Но почему же? — стал спрашивать Жемчугов. — Неужели вам нравится здесь, в Петербурге? — обратился он к Селине.
Та отрицательно покачала головой.
— Нет, мне в Петербурге не нравится!
— Ну так неужели вы жалеете свою соперницу?
— О-о, нет!
— Тогда в чем же дело? Ведь в Дрездене вам лучше будет. Или вы в том сомневаетесь?
Селина молчала.
— Вот оно что, — сообразил вдруг Митька, — понимаю! Помню, вы говорили тогда, что вы подозреваете, что у графа есть настоящая, серьезная любовь, связанная с флорентийским альбомом.
— Да, да, — проговорила Селина, — красавец-сержант положительно читает мысли, как некий колдун!
— Тут никакого колдовства нет! — усмехнулся Жемчугов. — Больше ничего, как у меня хорошая память и есть мозги для соображения!
— О, о, у русских очень много соображения! — сказала француженка.
— Ну а вы узнали, кто такая эта любовь графа Линара, насколько она опасна вам? — серьезно произнес Митька.
Селина де Пюжи отрицательно покачала головой опять.
— Так что, вы ничего не знаете? И даже любопытство вас не подстрекает?
— Нет! — ответила Селина. — А теперь вот что! — она зажмурила глаза. — Я не хочу смотреть, — пояснила она, — и не хочу ничего знать.
— Вы боитесь узнать что-нибудь неприятное?
— То есть эти русские могут удивительно понижать чувства.
— Ну а по-моему, — продолжал Митька, — что-нибудь определенное, как бы оно ни было неприятно, гораздо лучше неизвестности! А я думаю, — весело добавил он, — что ничего неприятного для вас ждать нельзя, потому что если бы оно было, то уже давно и выяснилось бы! А раз граф Линар продолжает возиться здесь, в Петербурге, то у него ни в Дрездене, ни где-нибудь в другом месте решительно нет ничего серьезного. А между тем, вы держите наше дело и из-за собственного каприза тормозите развязку, которую ждут с нетерпением многие люди!
— Но что же я могу сделать? — произнесла уже готовая признать себя виноватой Селина.
— Надо действовать решительнее!
— Но как, как?
— Ну хотя бы для начала узнать, кто она?
— Хорошо, я узнаю.
— Сегодня же?
— Да, сегодня. Ах, вот мы и приехали! — удивилась Селина, только теперь заметив, что Митька ловко направил лодку к берегу. Она посмотрела на часы. — В самом деле, мне пора! — решила она и, простившись, быстрыми шагами направилась через Летний сад к дому, занимаемому Линаром.
Уж как-то само собой так выходило, что в те дни, когда граф возвращался вечером к себе от правительницы, он находил у себя поджидавшую его Селину де Пюжи. Если он успевал поесть еще во дворце, все равно подавали ужин для нее, и он, если не ел, то пил вино, и очень часто, когда он приходил особенно недовольным, скучным и не в духе, Селина умела развеселить его.
В этот вечер она была особенно мила и остроумна, заставила его выпить больше обыкновенного и в конце концов на другой день утром вернулась к себе победительницей. Она знала тайну флорентийского альбома.
Едва ли когда-нибудь народная молва и фантазия возвышалась до такой силы провидения, как тогда, когда создавался образ Кащея Бессмертного.
Больной, но живучий почти до бессмертия, старый Остерман служил истинным олицетворением образа Кащея народной сказки. Он был так же скуп, как Кащей, столь же хитер и умен и так же, по-видимому, хотел покорить русский дух и властвовать над ним.
По своему положению сказочный Кащей не был богатырем и не силой тщился овладеть Русью, а хитростью, пронырливостью и коварством. Остерман, хилый и невзрачный, тоже мечтал хитростью и коварством получить верховное управление Россией.
Словно веря в свое бессмертие, он, изможденный, не покидая кресла на колесах, почти не снимая зеленого тафтяного глазного зонтика, не торопился сам и не торопил событий, спокойно выжидая. И в самом деле, им был свергнут Меншиков, далее, он считал, что, опираясь на него, Миних низложил Бирона, а затем пал сам Миних. Это последнее падение Остерман приписывал тоже себе, и, конечно, в этом была и его работа; недаром Митька Жемчугов заранее рассчитал, как по пальцам, что немцы должны съесть один другого.
Остерман, главным образом, восстанавливал правительницу против герцога Бирона тем, что пугал ее происками Елизаветы Петровны, которой якобы потворствовал Бирон.
Как Кащей направлял свои чары против волоокой царевны Лебеди, так и у Остермана была своя белая лебедь — цесаревна Елизавета, против нее он строил козни, так как, лишь покончив с нею, он мог сказать себе, что его власть полна!
У него было несколько планов того, как отделаться от Елизаветы Петровны, и между прочим, одним из наиболее подходящих средств, по его мнению, было выдать ее замуж за какого-нибудь убогого немецкого принца. Этот план из области предположений пытались даже перевести в действительность, и в Петербург был вызван принц Людвиг Брауншвейгский, родной брат принца Антона, мужа правительницы. Этот принц, при соответствующих воздействиях России, был избран герцогом Курляндским вместо сосланного Бирона. В Петербург он явился для открытого сватовства к цесаревне Елизавете, но та наотрез отказалась выйти за него замуж и заявила, что дала обет безбрачия на всю жизнь.
Долго после этого Остерман, сидя один без движения у себя, сжимал свои тонкие губы.
«Ну что ж, если она дала обет безбрачия, то пусть идет в монастырь!» — решил он, и был уверен, что с этих пор участь Елизаветы уже неуклонно предначертана.
Правда, до сей минуты во всю его долгую жизнь всегда все случалось так, как он намечал, и он слишком привык к тому, чтобы все его предначертания удавались. К тому же главное было позади — Меншиков, Бирон, Миних; неужели же ему не удастся справиться с какой-то девчонкой?
Для него Елизавета Петровна была «девчонкой», потому что он помнил ее рождение и привык слишком по-свойски обходиться с ее матерью, императрицей Екатериной Первой.
Он уже несколько раз говорил с Анной Леопольдовной о необходимости заключить цесаревну в монастырь, но та как-то не хотела внимательно отнестись к этому и говорила, что надо найти Елизавете Петровне какую-нибудь вину, хотя Остерман стоял на том, чтобы сначала ее заключить, а потом-де вина найдется.
Но вернее сказать, правительнице до этого не было дела, — она была слишком занята своим третьим Летним садом, и это наконец стало надоедать Остерману. Анна Леопольдовна, вместо того чтобы, предоставив ему полностью всю власть, как он хотел, самой предаваться изнеженности царственной жизни, хотя и пребывала она все время в третьем саду, но дел полностью не передавала, а желала обсуждать их вместе с Линаром. Остерман, уверенный в том, что достигнет всего, чего хочет, в надежде на свой ум, ловкость и хитрость и на опытность в интригах, решил, что если так будет продолжаться, то он заменит Анну Леопольдовну принцем Антоном и даже провозгласит его императором. К этому окрыляло его то, что, прислушиваясь к народной молве, он уловил и предчувствовал, что Анне Леопольдовне долго не продержаться.
— Как ни тяжело было при Анне Иоанновне из-за проклятого Бирона, — уже открыто говорили в народе, — но все-таки не было того, что делается ныне: разве мы можем знать, чьим детям будем служить, если не станет нынешнего государя?
С Анной Леопольдовной сладить было в конце концов нетрудно — в этом Остерман был уверен, но вся сила была в цесаревне Елизавете Петровне и надо было если не найти, то хоть создать причину для скорейшей и решительной расправы над ней.
Остерман пробовал обращаться к английскому посланнику Финчу с предложением, чтобы тот подпоил лекаря Елизаветы Петровны и выпытал у последнего данные, которые могли бы служить против Елизаветы Петровны. Однако Финч ответил, что слаб головой на вино, а Лесток наоборот очень крепок и может много выпить, потому и больше вероятности, что проговорится он, Финч, Лестоку, а не наоборот. Но и это не отбило у Остермана охоту искать улику на цесаревну, и он решил во что бы то ни стало добиться своего.
Тайна, допытаться которой удалось-таки Селине наконец, была очень проста и заключалась в том, что граф Линар был влюблен по-настоящему, той любовью, при которой мужчины не веселятся, а только грустят.
Предметом его любви была итальянская актриса, приезжавшая в Дрезден в театр на гастроли, знатная по своему происхождению, но скрывавшая свое имя под артистическим псевдонимом. Линар уехал из Дрездена вслед за ней во Флоренцию, и там они виделись, так что флорентийские виды были действительно связаны для него с воспоминаниями о пережитых им там незабвенных минутах.
Эти минуты были особенно пленительны и заманчивы для графа, потому что в первый раз он относился к женщине с чувством, в котором вовсе не стояло на первом плане обладание ею. Поэтому его любовь к итальянке казалась ему «святой», после поездки в Италию он сразу как бы помолодел душой и чувствовал себя словно после нравственной бани.
Он даже не подозревал, что на земле могут существовать хорошенькие, изящные женщины, которых такому мужчине, как он, нельзя было бы заставить стать после некоторого времени ухаживания любовницами. Итальянка явилась для него исключением и потому казалась перлом среди человечества.
Он предложил ей руку, готов был предложить все и жениться на ней, но она, как оказалось, была замужем и как верная католичка не могла допустить развод. Он учился там итальянскому языку и читал с ней в оригинале Данте, преимущественно те места, где итальянский поэт говорит о своих чувствах к Беатриче. Они применили идеальность этих чувств к своим отношениям, и их свидания, даже проходившие наедине, обходились без поцелуя, без рукопожатия, без всего, что надо влюбленным и что имело хоть какой-нибудь чувственный характер.
Словом, когда Селина де Пюжи узнала обо всем этом, очень ловко все выведав у графа, она внутренне сказала себе: «Je m’en fiche»[1].
Выведывая, она прикинулась очень набожной и чувствительной, но, вернувшись домой, отколола перед Грунькой такую сарабанду, что даже запыхалась, а потом, хлопая в ладоши, заявила:
— Теперь, значит, будем готовить наш отъезд в Дрезден! Что нам нужно для этого сделать?
— А вот об этом мне надо у Митьки спросить! — сказала Грунька.
— Ах, красавец-сержант! Ведь он гениален! Ну хорошо! Лети к нему!
Грунька накинула на себя плащ, села в карету Селины и отправилась к Гремину.
Василий Гаврилович и Митька ждали ее к обеду. Стол был накрыт в саду.
— Ты одна? — спросил Груньку Жемчугов. — Ну и отлично! А то Василий затеял окрошку, а твоя француженка, может, ее терпеть не может!
— Всякому свое, — проговорил Гремин, хлопоча у стола, — французы не могут понять, как мы можем есть наши холодные супы, то есть окрошку и ботвинью, а я представить себе не могу, как они могут есть лягушек.
— Да не говорите гадостей! — остановила его Грунька, садясь у приготовленного для нее прибора.
— Ну вот! А для Селины де Пюжи окрошка — такая же гадость, как для нас лягушки!
— Ну, что нового? Она узнала что-нибудь? — обратился Жемчугов к Груньке.
— Потеха! — сказала Грунька и передала во всех подробностях все, что услышала от француженки о любви Линара к итальянской актрисе.
— Поразительно! — раздумчиво произнес Митька. — Как этого графа только хватает? С одной стороны итальянка без поцелуя на одних вздохах, с другой — Селина, а тут же принцесса Анна Леопольдовна и третий сад! Если мне скажут, что есть еще кто-нибудь, я этому не удивлюсь.
— У иностранцев все это как будто и естественно выходит! — заметил Василий Гаврилович. — Я думаю, что это оттого, что там мужчины очень обабились!
— Ну хорошо! — остановила его Грунька, с аппетитом принимаясь за окрошку. — Ну вот теперь ты, Митька, узнал тайну альбома; что же ты теперь намерен с этим делать дальше?
Митька только что выпил рюмку водки и прожевывал осетровый балык с зеленым огурчиком.
— Погоди, сейчас! Дай прожевать!
— Аграфена Семеновна, а грибочков-то, грибочков! — угощал Василий Гаврилович.
Но Грунька всецело предалась окрошке и только отмахнулась от него.
— Вот что! — сказал Митька, покончив с балыком. — Теперь надо у твоей принцессы заснувшее болото всколыхнуть! Необходимо, чтобы Анна Леопольдовна узнала, что граф Линар любит не ее, а другую! Это снова заставит заиграть страсти… Слышишь, Грунька?
— Слышу! Только на себя этого не возьму!
— Боишься?
— Да, боюсь, но не того, что не сумею сделать это как нужно, а вот чего: ведь такая баба, как Анна Леопольдовна, никогда не простит мне, что я была причиной того, что у нее все полетело вверх дном. Нет, тогда моя песенка во дворце спета! Тут надо найти другой путь. Нужно Селину опять нарядить гадалкой!
— А с другой стороны надо пустить жупела через Андрея Ивановича Остермана, — сказал Василий Гаврилович. — У меня есть как раз хорошая дорожка к нему, через его шурина Стрешнева. Мы с этим Стрешневым всё в трактире встречаемся! Мастер выпить, насколько можно понять, пьет неспроста, а в тех же целях, что и я, по питейным заведениям тыкается. Он, вероятно, для Остермана о настроении в городе осведомляется. Стоит только рассказать ему что-либо под секретом, все сейчас же его зятю перейдет.
— И это хорошо! — одобрил Митька и, наполнив большую рюмку наливкой, протянул ее к Гремину. — Твое здоровье, Василий Гаврилович!
Конечно, никому и в голову не приходило, что судьба России до некоторой степени зависела от того, что в начале сентября 1741 года крепостная актриса Грунька и дворянский сын Митька Жемчугов с Василием Гавриловичем Греминым съели окрошку. А между тем, эта окрошка в данной цепи причин несомненно имела свое место, и может быть, если бы изъять ее из этой последней, события направились бы несколько иначе, чем они произошли на самом деле.
После разговора за обедом Гремин отправился в трактир, где встретил Остерманова шурина Стрешнева и сообщил ему под строжайшим секретом, что граф Линар лишь из политических мотивов проводит свои дни у правительницы в третьем саду, но на самом деле влюблен в другую и эта другая всецело владеет его сердцем. Стрешнев с места отправился к Остерману, горя нетерпением рассказать ему эту важную весть.
Старый дипломат внимательно выслушал и, по-видимому, остался очень доволен этой новостью; он даже внутренне удивился, как это ему не пришла в голову возможность такой комбинации.
Он уже давно изменил свой взгляд на Линара и считал его очень вредным для себя. Он ничего не имел против того, чтобы отдалить графа от принцессы Анны Леопольдовны. И вдруг теперь сам собой являлся способ для этого. Если можно найти неопровержимые доказательства этого, то и нечего раздумывать — тогда рассерженная принцесса даст отставку вероломному графу.
Остерман был большим сердцеведом вообще, но женского любящего сердца не знал как следует, потому что сам он никогда не только не проходил «науки страсти нежной», но влюбленным-то даже в молодости никогда не был. Царь Петр, заметив сметку и способности умного немца, выбрал ему в жены Марфу Ивановну Стрешневу, девушку из чисто русской боярской семьи, и обвенчал их, не спрашивая, нравятся ли они друг другу, или нет. Царю нужно было просто-напросто обрусить Остермана для своих видов.
Затем Андрей Иванович предался службе, и все чувства, до любовных включительно, сосредоточились у него в невероятной скупости. О любовных делах он мог судить, только раскидывая, как говорится, умом, и вот по-умственному у него выходило, что Анна Леопольдовна непременно должна из ревности вознегодовать на Линара.
Остерман послал соглядатая к дому графа, и тот донес ему, что действительно у Линара часто бывает молодая женщина, которая к нему приезжает, не стесняясь, в карете.
Тут вышла как будто ошибка в расчетах, сделанных Митькой. Он, желая «поднять застывшее болото», пустил «жупела» о настоящей любви графа Линара — оказалось же, что обстоятельный немец Остерман обратился к фактам и наткнулся на Селину де Пюжи. Это было не совсем то, но в сущности привело к тем же результатам.
Остерман при своем докладе сумел очень ловко и осторожно ввернуть словцо о том, что в дом, занимаемый графом Линаром, часто приезжает в карете молодая женщина и что это может дать повод к подозрениям, что уж не сам ли это саксонский посланник занимается амурными делами, а для посланника такие дела весьма опасны.
Анна Леопольдовна настолько владела собой, что при словах Остермана и бровью не повела. Но когда после этого по обыкновению к ней явился Линар через калитку, соединявшую третий сад со двором дома, где жил граф Линар, правительница встретила его в аллее одного и, сделав несколько быстрых шагов ему навстречу, проговорила:
— Я хочу знать правду, как бы она ни была ужасна; я требую, чтобы ты мне все сказал!
— Что такое? В чем дело? — удивленно спросил Линар.
— Скажи, Карльхен, любишь ли ты какую-нибудь другую?
Линар невольно смутился. Ответить прямо «нет» он не захотел, потому что это была неправда. В отношении Анны Леопольдовны он, конечно, не особенно боялся произнести неправду, так как вся его «история» с ней была деланна, искусственна. Но сказать, что он любит, ему казалось святотатством пред той, которая была во Флоренции.
Анна Леопольдовна подозрительно взглянула на него и, схватив его за руку, спросила снова:
— Так это правда?
— Что — это правда? Кто и что сказал вам? Почему этот вопрос? — невольно построжав, сердито спросил Линар. — В чем дело?
— В том, что к вам каждый день в дом ездит в карете неизвестная женщина!
У графа отлегло от сердца. Все это было далеко от его Флоренции, и потому тут он был полным хозяином и над собой, и над обстоятельствами.
— Ах это-то! — рассмеялся он. — Ну да! Ко мне ездит француженка!
— Француженка? — перебила принцесса.
— Селина до Пюжи.
— Какое неприятное имя!
— Самое обыкновенное для француженки.
— Но кто же она такая?
— Она — куртизанка… метреска…
Анна Леопольдовна отстранилась от него.
— Куртизанка? Метреска? И вы мне это так прямо говорите?
— Да, говорю, потому что в этом нет ничего предосудительного.
— Но я не хочу, чтобы любимый мною человек принимал у себя француженок-куртизанок!
— Даже когда это делается для вашей же пользы?
— Для моей пользы? — воскликнула Анна Леопольдовна. — Но это чудовищно! Вы надо мной издеваетесь, граф!
— Нет, только оберегаю вас. Скажите, принцесса, неужели вы думаете, что если бы я хотел обманывать вас, то для этого не нашел бы средств, чтобы от вас скрыть свои свидания с француженкой? Но она бывает у меня настолько открыто, что даже досужие соглядатаи заметили это и донесли вам! Дело в том, что в этом-то и состоит мой расчет, чтобы как можно больше народа видело, как ко мне приезжает француженка, и говорило об этом! Пусть лучше говорят о моей связи с Селиной де Пюжи, чем компрометируют моим именем ваше императорское высочество!
Остерман, донося на Линара, не рассчитал только одного — доверчивости любящей женщины, всегда готовой поверить всяким словам любимого человека, успокаивающим ее.
Но зато Митька Жемчугов не ошибся. Наступившее во дворце затишье было прервано, несмотря на то что Анна Леопольдовна поверила спокойному объяснению Линара и вернулась с ним во дворец из сада под руку, мирно и дружественно беседуя.
На террасе их встретила Юлиана Менгден рассказом о том, что принц Антон опять явился во дворец и его опять не пустили. Однако, смеясь и рассказывая, она не могла не заметить у правительницы слегка сдвинутых бровей, что служило у той знаком серьезного усилия мысли. Несмотря на то что Анна Леопольдовна старалась казаться очень веселой и развязной, слишком хорошо знавшая ее Юлиана видела, что правительница чем-то сильно озабочена.
Через два дня после своего разговора с Анной Леопольдовной о Селине де Пюжи Линар сидел у себя утром, рассматривая флорентийский альбом и перелистывая знакомые ему страницы. Накануне принцесса была с ним очень мила, как будто между ними не было никакого разговора о куртизанке. И граф, успокоившись об этом, был убежден, что оно так и есть на самом деле, и снова вернулся у себя дома к своему альбому, то есть к воспоминаниям, связанным с ним.
Старый Фриц доложил графу, что приехала баронесса Шенберг и желает немедленно видеть его по очень важному делу.
Баронесса Шенберг была женой одного из начальников по горнозаводскому ведомству, попавшемуся в каких-то там делах, грозивших ему судебной ответственностью. Однако баронесса при помощи Остермана, попала каким-то образом в число приближенных к правительнице, и это повлияло на ход дела ее супруга, так что последний избегнул правосудия и только вышел в отставку — якобы по своему желанию.
Шенберг вошла к Линару уверенной и твердой походкой, ответила на его поклон официальным реверансом и, усевшись в кресле, произнесла довольно пространную речь, смысл которой заключался в том, что в Петербурге, как и во всякой столице, ужасно много злых языков, что эти злые языки весьма падки на повторение всяких сплетен и что эти сплетни в последнее время слишком уж много занимаются им, графом Линаром, и принцессой-правительницей. Она говорила чрезвычайно смело, почти без всяких обиняков, словно была полной хозяйкой положения и словно все это дело касалось именно ее, госпожи Шенберг.
— Позвольте, баронесса, — наконец придя в себя, проговорил Линар, — но ведь все, о чем вы говорите, прежде всего касается меня лично! А ведь я не давал вам права входить с такой интимностью в то, что касается меня.
— Но это также касается и принцессы! — не смущаясь, отрезала Шенберг.
— А разве принцесса Анна уполномочила вас говорить со мной?
Баронесса выпрямилась и произнесла с расстановкой:
— Я уполномочена говорить с вами ее императорским высочеством!
— Вот как? — усмехнулся Линар. — Вы это говорите совершенно серьезно?
— Совершенно серьезно, граф! И, вероятно, сегодня же, когда вы по обыкновению пожалуете во дворец, сама принцесса подтвердит вам это!
Линар откинулся на спинку кресла, положил ногу на ногу и, прищурившись, посмотрел на баронессу.
— Хорошо! — сказал он. — Что же принцесса уполномочила вас передать мне?
В этом присыле весьма сомнительной баронессы было нечто несомненно унизительное для Линара; он, разумеется, не мог не почувствовать этого.
— Принцесса просила меня передать вам, — проговорила Шенберг, — что она желала бы положить предел раз и навсегда всяким толкам.
«Уж не отставка ли мне? — радостно подумалось Линару, и его сердце забилось от одной возможности покинуть Петербург и сменить его на Флоренцию. — Если это — отставка из-за Селины, — тут же сообразил он, — то все же надо сохранить достоинство».
— Я сам все время только и забочусь о том, чтобы принять меры именно против всяких толков! — поспешно произнес он.
— Но все эти меры принцесса находит недостаточными!
— Значит, по ее мнению, нужно, чтобы я вовсе уехал из Петербурга?
— О нет! Зачем уезжать? — даже испугалась Шенберг. — Нет, этого принцесса вовсе не хочет и я об этом с вами не говорила!
— Но в чем же тогда дело? — несколько разочарованно-удивленно спросил граф.
— Принцесса находит, что вам надобно жениться, граф!
— Жениться?
— Да! Тогда все толки улягутся сами собой!
— Но ведь для того, чтобы жениться, нужно по крайней мере иметь невесту! — усмехнулся Линар. — На ком-нибудь я жениться не могу да и не хочу!
— Зачем же на ком-нибудь? Мы вам невесту найдем подходящую!
— Но ведь я так мало бываю в петербургском обществе и почти никого не знаю там.
— Девушку, которая предназначена вам в невесты, вы знаете очень хорошо!
Чем дальше говорила баронесса Шенберг, тем более казалось графу Линару, что ее слова — не более как месть Анны Леопольдовны за Селину де Пюжи. Он попробовал было принять игривый тон, спросив в этом тоне, улыбаясь:
— Кто же та несчастная, которую я должен осчастливить своим браком с нею?
— Фрейлина Юлиана Менгден! — спокойно ответила баронесса.
Это было сказано настолько серьезно, что невозможно было и мысль допустить, что это — шутка!
Линар встал со своего места и заходил по комнате.
— И таково желание принцессы? — спросил он, останавливаясь.
— Безусловно.
— Ну а сама-то Юлиана?
— Об этом вы не беспокойтесь.
Линар вспомнил, что вчера почти весь вечер Юлиана почти не показывалась, а за обедом, к которому она вышла, она сидела молчаливая и глаза у нее были красны.
«Да неужели же это — правда?» — продолжал еще сомневаться граф.
Но баронесса опять-таки серьезно заключила:
— Принцесса будет сегодня ждать, что вы, приехав к обеду, дадите ответ.
— Передайте принцессе, что сегодня я нездоров и не могу выехать из дома, а потому свой ответ пришлю в письме.
«Нет, это уж чересчур! — мысленно повторял Линар, расхаживая по своему кабинету после отъезда баронессы Шенберг. — Нет, положительно, это уж чересчур!»
Он подошел к оставленному им раскрытым флорентийскому альбому и, словно чтобы не опорочить его совершающимся, поспешно закрыл его.
Рассудив и обдумав, он понял, что приезд баронессы и все то, о чем она тут говорила, отнюдь не шутка и даже не месть обиженной принцессы Анны Леопольдовны, но комбинация, значительно закабалявшая его, графа Линара, в этом совсем уже для него отвратительном Петербурге.
«Это петербургское болото засасывает меня понемногу, — думал он, — и теперь хочет окончательно поглотить меня!»
Действительно, комбинация его женитьбы на Юлиане Менгден могла вполне осуществить тот идеал жизни для Анны Леопольдовны, который она себе рисовала, то есть замкнуться совсем от света и показываться только в самых исключительных случаях, когда этого требует придворный этикет, и проводить жизнь с Юлианой и им, Линаром.
Граф сообразил, что если он женится на Юлиане, то, очевидно, они будут жить во дворце у правительницы во имя осуществления ее идеалов. И ревновать ей тогда уже будет не к кому, так как там с Юлианой они разберутся, предоставив ему довольно странную роль в сущности даже неизвестно чьего мужа.
«Нет, это из рук вон! — возмущаясь всем своим существом, опять сказал себе Линар. — Ведь на этакую жизнь не пойдет никто, а на нее это очень похоже. Это именно в характере Анны. Нет, такую жертву ради политики я не могу приносить!»
И вдруг ему страстно захотелось, чтобы все это было кончено сразу и чтобы эта вдруг опостылевшая и надоевшая ему принцесса была свержена со своего ни с какой стороны не подходящего для нее места.
Ему захотелось двигаться, говорить и если не высказать всего, то все-таки хоть разрешить в горячем разговоре все, что бурлило теперь внутри его.
Как раз в это время явился к нему человек, наиболее подходящий для этого разговора, — Митька Жемчугов. Последний иногда заходил к Линару, и тот всегда с большим удовольствием вспоминал их совместное путешествие. Так и теперь граф с особенной радостью встретил Митьку.
— Послушайте, Жемчугов, — заговорил он, — я вот почти год присматриваюсь к русским и не могу их понять. Как они могли справиться с Бироном и не могут окончательно справиться с иноземным влиянием?
— А почем я знаю? — ответил Митька, здороваясь и усаживаясь. — Я политикой не занимаюсь!
— Но все-таки вы же слышите, ходите, разговаривают же с вами?.. Думаю, ведь у вас больше недовольных нынешними правителями, чем довольных?
О состоянии духа Линара Митька, тонко умевший разбираться в изгибах человеческой души, отлично знал по рассказам Селины. Кроме того, тайна флорентийского альбома, известная ему при посредстве все той же француженки, окончательно позволяла разгадать графа, и он, как бы видя его насквозь, ответил:
— Ну а сами-то вы довольны принцессой?
Линар топнул ногой и заходил по комнате.
— Ну вот видите! — продолжал Митька. — А ведь вы от нее отделаться не можете, хотя и желаете этого!
Граф понимал, что переживает одну из тех минут, когда человек вдруг может выболтать такое, о чем он будет жалеть потом, и потому старался сдержать себя.
Митька внимательно следил за ним, проверяя свои соображения и стараясь подвинуть сколь возможно свое дело. И вдруг, резко меняя разговор, он произнес, видимо лишь для того, чтобы сказать хоть что-нибудь:
— А какую мы на днях у приятеля моего окрошку ели! Вы, верно, не любите окрошки, граф?
— Я никакой окрошки не люблю, — ответил Линар, — а в особенности, когда вас самих хотят искрошить, изрезать, положить в миску и съесть с мягким хлебом!
— Так не надо даваться!
— Да ведь вы, русские, даетесь же?
— Нам делать нечего! Надо ждать!
— Ждать? Чего?
— Как вам сказать? Такой выходки, которая переполнила бы у нас чашу терпения.
Он произнес это с полным сознанием того, что о происшедшем во дворце он был уже осведомлен через Груньку, которой было уже известно о том, что правительница желает женить Линара на Юлиане Менгден и что для разговоров об этом была послана баронесса Шенберг.
— Какой же выходки вы можете ждать?
— Ну вот говорят, что правительница желает объявить себя самодержавной императрицей.
— Разве об этом говорят?
На самом деле об этом не говорил никто, но Митька произнес это с уверенностью и добавил:
— Повсюду говорят!
— Но это же — неправда! Принцесса и не думает о том, чтобы короноваться императрицей.
— Однако она сможет не только подумать о том, но и привести это в исполнение!
— И если это удастся ей…
— Ей это не удастся!
Линар взялся за голову и покачал ею, словно этим чисто внешним движением хотел утешить, убаюкать размечтавшиеся свои мысли.
Митька чутьем понял, что граф доведен уже до «должного» состояния и что, если пожелать исполнить дело, надо его сейчас оставить одного. Поэтому он простился и ушел, а Линар после некоторого колебания подошел к столу, взял лист синей золотообрезной бумаги и уверенным крупным почерком написал:
«Воля Вашего Императорского Высочества для меня закон. Я прошу руки Вашей фрейлины госпожи Менгден Юлианы».
Отправив во дворец свой письменный ответ с согласием жениться на Юлиане Менгден, Линар почувствовал необыкновенную веселость и легкость, словно с его плеч свалилась большая тяжесть. Отослав письмо принцессе, он тотчас же велел принести ящики и уложить в них итальянские альбомы. Потом он сел обедать и только что хотел послать за Селиной де Пюжи, как вдруг увидел пред собой появившуюся с террасы принцессу Анну Леопольдовну. Она была одна, в накинутом на голову и завязанном у подбородка платочке — своем любимом головном уборе.
— Вы — здесь? — спросил Линар с удивлением, которое выказалось у него настолько искренне, что он даже не сумел прикрыть его поддельной радостью.
— Я пришла навестить больного, — ответила принцесса. — Что же тут удивительного? Ведь входит же в обязанности принцев и принцесс посещение больных.
— Но как же ваше высочество пожаловали вот так, невзначай?
— Через комнату из третьего сада к вам в дом.
— Но ведь ключ от нее у меня!
— Когда ее делали, было сделано два ключа; один я дала вам, а другой оставила у себя.
— Какая счастливая мысль! — хотя несколько поздновато, но радостно воскликнул Линар.
Правительница обошла стол и, протянув обе руки графу, спросила.
— Итак, ты согласен?
— На что?
— На брак с Юлианой.
— О, да! По-моему, это — очень счастливая мысль, — опять произнес Линар, не обращая внимания на то, что повторяет фразу, сказанную им только что по поводу второго ключа.
— Ты понимаешь, ведь мы тогда будем вместе навсегда, — стала объяснять Анна Леопольдовна. — Как муж моей приятельницы, ты будешь жить в самом дворце.
Линар это так и знал.
— Но сама Юлиана как к этому относится?
— Ах, она, конечно, немножко поплакала. Ведь немножко плачет всякая девушка, когда ей приходится выходить замуж, и потом ей все-таки немножко грустно уступать своего будущего мужа мне. Но она — мне такой друг, что сделает это для меня, и к тому же мы все трое будем всегда вместе. Ты видишь теперь, как все хорошо устроится и тебе не нужно будет никакой противной француженки.
Линар увидел, что со стороны Анны Леопольдовны в ее плане женить его на своей любимице не было и тени какой-нибудь мести за Селину, как он сначала думал. Она руководствовалась исключительно себялюбивым чувством удовлетворения собственных желаний и в своей наивности была уверена, что все и всё создано лишь для удовлетворения ее прихотей.
Анны Леопольдовны не хватило даже на то, чтобы кольнуть этой свадьбой за француженку. Граф не ожидал, что она настолько проста.
— Отлично, отлично, — проговорил он. — Значит, я как можно быстрее отправлюсь в Дрезден и постараюсь немедленно вернуться оттуда.
— Зачем же в Дрезден, и зачем вам нужно уезжать? — упавшим голосом спросила принцесса.
— А как же? Мне это необходимо, так как нужно спросить согласие короля на брак. Я ведь здесь представляю его особу и не могу жениться без спроса.
— Но разве нельзя написать?
— По дипломатическим обычаям требуется личная просьба в данном случае. И потом в письме нельзя изложить все обстоятельства, а это важно. Зная лишь кое-что, в Дрездене могут не разрешить брака, а когда я поеду сам и все разъясню, тогда дело другое.
Анна Леопольдовна смотрела на него и слушала не столько слова, которые он произносил, а самый звук его голоса.
— И зачем мы с тобой родились на высоте, а не в сельской тиши, — протянула она почти нараспев. — Где-нибудь в хижине мы были бы счастливы, не знали бы никаких королей, ни посольств, ни этикетов, а были бы всегда вместе. Вот счастье-то!
— Мы всегда желаем того, чего у нас нет, и не умеем ценить данное нам судьбой, — произнес Линар.
— Ах, судьба, судьба! — вздохнула Анна Леопольдовна. — А кто может угадать ее? Вот ведь покойная императрица Анна Иоанновна не ждала, не гадала, а вдруг стала императрицей. Да и я тоже… Разве я, живя в Мекленбурге, могла ожидать, что стану правительницей огромной империи?
— Но почему же только правительницей? — проговорил Линар.
— А что еще, Карльхен?
— Как что? То, что имела Анна Иоанновна, то есть корону! Ведь она-то имела еще меньше прав!
— Как? Ты хочешь сделать меня императрицей?
— Не я хочу, но вы должны желать и достичь этого. Я, по крайней мере, буду надеяться, что к моему возвращению из Дрездена найду мою принцессу Анну объявленной и готовящейся к коронации российской императорской короной!
— Но ведь императором объявлен мой сын!
— Он еще не коронован, и, делаясь самодержавной императрицей, вы только прекратите возможность всяких интриг и происков, что будет гораздо полезнее для вашего сына, который, конечно, останется вашим наследником и в свое время получит вашу корону.
В этот день вечером правительница, вернувшись от графа Линара, вызвала к себе Головкина и потребовала, чтобы он представил ей чин коронования Екатерины и Анны Иоанновны. Граф же Линар, когда от него вышла принцесса, призвал к себе старого Фрица и велел ему как можно быстрее укладывать все вещи и готовиться к отъезду.
— Все вещи? — переспросил Фриц. — Разве мы сюда уже не вернемся?
— Нет, нет, никогда не вернемся! — несколько раз произнес Линар. — Довольно! Чаша переполнилась… я больше не могу!
Весть о помолвке графа Линара с фрейлиной правительницы Юлианой Менгден быстро разнеслась по городу, но никаких толков не прекратила и ничего не опровергла, а вызвала лишь улыбки и насмешки да еще большее злословие, чем прежде. Большинство с хихиканьем спрашивало, как же они теперь втроем устраиваться будут?
Многие думали, что это просто остроумная сплетня, которая на самом деле не оправдается, так как уж чересчур это нелепо и не может сходиться с обстоятельствами, слишком хорошо всем известными. Однако во дворце было торжественно совершено обручение, и свадьба Линара с девицей Менгден объявлена официально. Но вместе с тем всем стало известно, что через два дня после этого обручения граф Линар уезжает в Дрезден якобы для того, чтобы получить разрешение на этот брак.
Этот отъезд многим показался подозрительным, и придворные перешептывались с усмешкой, впрочем весьма резонно говоря друг другу:
— Счастливые женихи так не поступают и не бросают невесты после обручения! Тут что-то путано и неладно!
Эта «неладность» подчеркивалась еще и тем, что сама невеста, Юлиана Менгден, была вовсе не радостна.
Одна только принцесса Анна Леопольдовна, казалось, ничего не замечала и была в восторге от всего, что происходило. Правда, отъезд Линара огорчал ее, но она, словно азартный игрок, зарвавшийся на своих ставках и видящий впереди один только выигрыш, рассчитывала, что он вернется и что время разлуки промелькнет очень быстро. Накануне отъезда Линара у правительницы по обыкновению вечером собрался кружок интимных ее карточных партнеров, и она провела время в их обществе. Отпустив гостей, она удержала Линара и тут сначала довольно спокойно простилась с ним, с твердой уверенностью, что они скоро увидятся. Но вдруг, когда он уже приближался к двери, чтобы уйти, она кинулась к нему и, всхлипывая, проговорила:
— Карльхен! Мы никогда больше не увидимся!
Граф, как бы боясь выдать себя, поспешно освободился от принцессы и вышел из комнаты, оставив ее одну…
Всю эту ночь не спала принцесса; ей все казалось, что вот-вот граф Линар вернется и скажет, что никуда он не едет, а останется здесь, в Петербурге. Но он не вернулся, и для Анны Леопольдовны стало ясно, что она чутьем в последние минуты расставанья угадала истину: граф Линар уехал, чтобы никогда больше не возвращаться!
Как ни убеждала себя принцесса, что это все пустяки, что это ее напрасная мнительность говорит в ней, но с каждым мгновением ей становилось все тоскливее и мучительнее. Изредка, порывами, она вдруг начинала метаться и, воображая, что это проявляется в ней сила воли, капризно топала ногой и сама пред собой высказывала желание сделаться самодержавной императрицей, чтобы доказать, какова она, и заставить графа Линара вернуться и быть в истинном смысле этого слова у ее ног. Она вспоминала, что, несмотря на то, что граф Линар, украсивший ее туалетную, повесил там картинки, на которых молодые маркизы стояли на коленях перед пастушками, сам он никогда не стоял на коленях перед ней.
Граф Линар уехал из Петербурга рано утром, чуть свет, а в Ропше к его поезду должна была присоединиться Селина де Пюжи, отбывавшая с ним вместе.
Селину поехал провожать в Ропшу Митька, который желал проститься с Линаром, и Грунька, искренне огорченная разлукой с француженкой, с которой она подружилась и была настоящей приятельницей. Митька с Грунькой знали наверняка, что Селина не вернется в Петербург, та тоже была уверена, что увозит своего графа в Дрезден навсегда, так как Флоренции ей бояться было нечего.
— Ну да поможет вам Бог! — сказала Селина, прощаясь. — Я надеюсь, что у вас все будет хорошо и что моя Грунья станет женой красавца-сержанта.
Граф Линар посадил француженку с собой в карету, и, когда они уже совсем отъезжали, Митька замахал и крикнул высунувшейся в окно Селине:
— Берегись итальянских альбомов, у их ящиков ужасно острые углы!
Селина рассмеялась, рассмеялась и Грунька, и веселый и довольный Линар покинул Петербург с беззаботным смехом; долго еще, когда его карета колыхалась по ухабам дороги, он усмехался и говорил:
— Нет, что они выдумали? Женить меня на Юлиане и запереть во дворце! Какой вздор!
Для него это действительно было вздором, потому что при женитьбе на Юлиане предполагалось чаще, чем раньше, видеть Анну Леопольдовну, даже в церкви, так как предполагалось, что он при бракосочетании примет православие и перейдет в русское подданство и займет при дворе пост обер-камергера, вакантный после низвержения Бирона. Но если Линар и жил в Петербурге и действовал там, то исключительно в видах пользы своей родины, а последняя вовсе не требовала перехода на русскую службу.
Чем дальше уезжал Линар от Петербурга, тем становился все веселее и веселее! Анна же Леопольдовна с каждым днем становилась все нервнее, озабоченнее и тревожнее.
Политические дела пошли очень плохо.
По проискам французского посла де ла Шетарди Швеция объявила войну и двинула свои войска на Россию. Анна Леопольдовна отсутствием Линара была выбита из колеи, не знала, что ей делать и что ей начать, а между тем принцесса Елизавета вдруг выказала решительность, граничащую со строптивостью. В Петербург двинулось персидское посольство с богатыми подарками и, между прочим, привело целую партию слонов, надолго оставивших по себе в Петербурге память — до конца девятнадцатого столетия существовала на Песках улица под названием Слоновой. Персидский посланник не явился к цесаревне Елизавете с визитом; она пожаловалась на это правительнице, и Анна Леопольдовна послала к ней двух человек из церемониймейстерской части с извинением. Сделав им выговор, Елизавета сказала:
— Я вам прощаю это, так как вы только исполняете то, что вам приказывают, но скажите Остерману, по вине которого, я знаю, это случилось, что если он забыл, что мой отец и моя мать вывели его в люди, то я сумею заставить его вспомнить, что я — дочь Петра и что он обязан уважать меня.
После этого уже сама Анна Леопольдовна поехала с извинением к Елизавете Петровне.
Цесаревна была с ней чрезвычайно любезна и провожала правительницу на лестницу. Однако тут Анна Леопольдовна оступилась, упала перед Елизаветой Петровной и, поднимаясь, неизвестно почему громко проговорила:
— Я предчувствую, что буду у ног Елизаветы.
Цесаревна сделала вид, что не заметила этого. Но правительница после этого случая как бы еще больше опустилась и стала мучиться предчувствиями.
— Такова уж моя судьба! — говорила она и не желала сделать даже попытку, чтобы предотвратить удары этой судьбы.
Митька Жемчугов был очень доволен развертывающимися событиями.
О настроении Анны Леопольдовны он знал через состоявшую при ней Груньку, и это ее настроение как раз соответствовало тому, что, по мнению Жемчугова, было нужно.
Митька имел обыкновение, встав рано и умывшись, долго одеваться, бриться, причесываться, но не потому, что очень заботился об особенной тщательности и изысканности своего туалета, а потому, что любил в это время обдумывать сложные вопросы и работать мозгами и памятью, сопоставляя события и делая нужные выводы. Он не любил, когда ему в это время мешали, и Василий Гаврилович, зная это, оставлял его в покое.
Стоял ноябрь; солнце в Петербурге всходило поздно. Митька поднимался и одевался при огне… Он как раз причесывался и увидел в большое венецианское зеркало, висевшее у него в комнате, что сзади него в комнату вошел Гремин.
— Ты что же это раньше меня поднялся? — удивился Жемчугов, знавший, что Гремин любитель поспать.
— Я всю ночь не спал! — ответил Василий Гаврилович. — Я все думаю!
— И о чем же ты думаешь?
— Да все о том же! Знаешь, сил больше моих нет! В России все ведь идет хуже и хуже, и нет никакой надежды.
— Погоди немного, полегчает!
— Ох, Митька, уж сколько мы годим! Говорю, сил нет больше! Ну хорошо, надеялись мы на цесаревну Елизавету Петровну, да, кажется, приходится разувериться в ней. Знаешь, что рассказывают? На днях несколько офицеров гвардии собрались возле ее дворца, выждали, когда она вышла на прогулку, подступили к ней и слезно — понимаешь ли ты? — слезно, от всей души говорят ей: «Матушка, мы готовы все и только ждем твоих приказаний! Что прикажешь нам делать?»
— Ну и что же она?
— Да замахала руками. «Ради самого Бога, — говорит, — замолчите, а то услышат вас, и вы и себя погубите и меня!» Ну офицеры, конечно, с неудовольствием отступили, и дошло до того, что один прямо и выразился, что она — трусиха и что лучше отстать от нее, правительница куда отважнее будет: вишь, с Бироном расправилась как быстро!
— Ну и что же из того?
— Как что же из того? Это значит, что цесаревна с каждым днем теряет сторонников!
— Эх ты, Простота Тимофеевна! Да ведь если бы цесаревна с первыми встречными ей офицерами о своих планах и действиях разговаривала, так давно ни ее бы, ни нас с тобой не было бы. Да ведь несомненно, что в числе офицеров, остановивших цесаревну, был хоть один сторонник правительницы, тот самый, который в пользу ее и заговорил потом! Да ведь это Елизавету Петровну поддеть хотели!
— Ну а как же она — уж это я достоверно знаю — говорила громко, при своих, что не хочет при помощи войска добывать себе престол, чтобы не «повторять римских историй»!
— Ну и этому только радоваться можно! — сказал Митька. — Гораздо хуже, если, как вот этот год, все сроки назначали, когда она должна была вступить. Ну конечно, к этим срокам и готовились! Надо, чтобы успокоились и перестали говорить об этом! Ты вот лучше всего делай так, чтобы все думали, что цесаревна и не помышляет ничего предпринимать!
— Мне тоже рассказывали, будто правительница говорила: надобно как можно более ласкать цесаревну Елизавету, чтобы вернее опутать ее, когда придет время!
— Ну это мы еще посмотрим!
— А что это у тебя? — спросил Гремин, показывая на лежавший на столе лист бумаги, исписанный крупным немецким почерком.
— Это, брат, — автограф старого Фрица, камердинера графа Линара. Я с ним сошелся, когда мы путешествовали из Дрездена в Петербург. Видишь ли, он все алхимические книги читал! Ну вот тут, в Петербурге, я ему и отнес твой зеленый порошок в табакерке! Помнишь, я у тебя брал?
Гремин действительно вспомнил, что Митька брал табакерку с порошком, чтобы показать ее сведущему человеку, и потом вернул ее обратно в целости.
— Так этим сведущим человеком и был твой старый Фриц? — спросил он.
— Да! И представь себе, что значит немецкая аккуратность! Он самым тщательным образом составил письменный отчет, то есть целый акт, и вот передал его мне! Я по-немецки плохо разбираюсь, но все-таки доискался смысла. Представь себе, этот старый Фриц знал твоего отца, когда в первый раз приезжал сюда с Линаром в Петербург. Ведь твой отец был приятелем с Брюсом?
— Ну еще бы! Они даже вели переписку, когда Брюс в Москве поселился.
— Ну вот! А уж приятель Брюса не мог не быть алхимиком! И старый Фриц знал твоего отца, именно как человека, преданного алхимии. Но, представь себе, этот порошок в золотой табакерке, по уверению Фрица, ничего общего с алхимией не имеет и никаких таинственных свойств в себе не заключает! Это самая обыкновенная зелень, то есть зеленая краска! По-видимому, и золотая табакерка вовсе не принадлежала твоему отцу, хотя на ней и выгравирован герб Греминых и поставлены инициалы «Г» и «Г», и второй из этих «Г» несомненно означает «Гремин», но первый не «Гаврила», как звали твоего отца, а «Григорий»! Потому что на дне табакерки полностью вырезано по-французски «Gregoire».
— Да! Совершенно верно, — подхватил Василий Гаврилович, — у моего отца был брат Григорий. Отец был Гаврилой Мартыновичем, а его брат, мой дядя, — Григорий Мартынович! Он был старшим и назван так в честь прадеда, потому что деда звали Мартын Григорьевич. В честь прадеда у нас много слуг окрещено Григориями; вот и дворецкий, что сейчас у меня.
— А ведь он должен помнить Григория Мартыновича!
Ими был призван старик-дворецкий Григорий, и он рассказал, что отлично знал и помнил Григория Мартыновича, который вечно ссорился со своим братом Гавриилом именно за то, что тот предавался брюсовым наукам. Григорий Мартынович уверял, что его брат и свои последние деньги, какие у него были, истратил на алхимию и опыты.
Обыкновенно, приезжая в Петербург, которого не любил, Григорий Мартынович останавливался в комнате, теперь занятой Жемчуговым, и венецианское зеркало, висевшее тут в простенке, принадлежало ему. Григорий Мартынович привез с собой и повесил его в простенке в последний свой приезд, когда поссорился с братом и заявил ему, что лишает его наследства. Умер он в неразделенной с братом усадьбе в Москве, его вотчина оказалась проданной, а куда девались деньги, вырученные от этой продажи, никто не смог узнать. Так и не нашли их. Жемчугов очень внимательно выслушал этот рассказ и проговорил:
— Если табакерка принадлежала Григорию Мартыновичу, то, конечно, она не может содержать в себе что-нибудь алхимического, раз он был противником брюсовых наук, как говорит Григорий. Но что может значить в таком случае этот зеленый порошок?
Слоны, прибывшие с посольством персидского шаха, были с торжеством проведены по улицам Петербурга. Их было четырнадцать, и все они следовали один за другим вперемежку с конными всадниками, гарцевавшими на арабских лошадях. По пути следования этой процессии, тем более странной, что слоны, животные чисто южные, шли по снегу, были выставлены войска и, конечно, толпилась масса народу.
Особенно многолюдно было на Дворцовой площади.
Сюда, чтобы поглазеть на слонов, явился и Митька Жемчугов. Он прислушивался к говору в толпе, изредка кидая то или иное слово, и остановился пораженный, увидев неподалеку от себя человека, который был очень похож на Станислава Венюжинского, но был одет в персидский костюм, с мерлушковой плоскодонной шапкой на голове.
«Что за притча? Неужели это — он?» — сказал себе Митька и направился к человеку в персидском костюме.
Пока тот еще не видел Митьки Жемчугова, могло быть сомнение, Венюжинский это или нет, — но когда их взоры встретились, этот человек так заметно перебедовался, такой испуг отразился на его лице, что он этим окончательно выдал себя.
Митька прямо пошел на него и резко проговорил:
— Пан Станислав, ты опять мне попался!
Тот даже не пытался вывертываться.
Он только присел, словно ноги у него подкосились, и застыл, по-видимому испытывая тот ужас, который охватывает перед пастью удава кролика, тут же теряющего способность двигаться.
— Очень рад встретиться, — продолжал Митька, — нам с вами нужно свести счеты.
— Пан Дмитрий, — залепетал Венюжинский, — пощадите! Не дайте погибнуть!
— Что же ты думаешь, что я с тобой сделаю, а?
— Нет, не то, что вы сделаете со мной, а только как я вас встречу в своей жизни, так мне грозит несчастье. Уж это-то верно! О, я снова буду несчастен, если встретил вас!
— Ну брат, больше похоже на то, что встреча с тобою мне грозит какой-нибудь опасностью, так как ты всячески норовишь подвергнуть ей меня. Но на этот раз я буду осторожен. Ну ступай за мной!
Станислав стоял недвижимый.
— Ступай! — повторил Митька.
— Но… куда же мы пойдем?
— Туда, куда я поведу тебя!
— А если я не пойду?
— Тогда я велю взять тебя и отправить в Тайную канцелярию, где разберут, как ты подделал указ Бирона, чтобы арестовать меня.
— Ну тогда я лучше пойду сам за паном, — согласился Венюжинский.
Как ни страшен был ему Жемчугов, но все-таки Тайная канцелярия показалась страшнее.
Жемчугов велел ему идти вперед, а сам пошел сзади, крепко держа его за локоть и направляя его путь. Таким образом он привел его в зеленую комнату кофейни Гидля через задний ход.
— Где мы? — спросил Станислав.
— В кофейне Гидля. Не страшно! — успокоил его Митька и велел слуге подать кофе.
Лакей исполнил приказание и удалился.
— Ну теперь мы с глазу на глаз, — обратился Митька к Венюжинскому.
— Только я пить ничего не буду, — поспешно сказал тот. — Боюсь!
— Позвольте, пан Венюжинский, — возразил Жемчугов, — во-первых, это вы меня спаивали, и даже два раза, сонным зельем, а во-вторых, сейчас мне незачем употреблять с вами хитрости. Если вы сделаете хоть что-нибудь не по-моему, я с удовольствием вызову слугу. Вас свяжут и доставят в Тайную канцелярию. Обвинение, которое я представлю против вас, право, более чем достаточно для вашего ареста.
— Но я же ничего не делаю, я же, наоборот, делаю все, что вы мне приказываете! — съежившись, произнес Станислав.
— Ну тогда рассказывайте, как вы очутились в персидском посольстве и одеянии.
— Я состою при персидском посольстве.
— Пан Станислав, вы — врете!
— Честное слово, не лгу!.. я состою в слугах при переводчике персидского посольства, который — такой же бедный поляк, как и я.
Оказалось, что переводчик при персидском посольстве был поляком, отправившимся в Персию, чтобы научиться там разным чародействам и вернуться на родину и в Европу, загребать деньги наподобие персидских и индийских гадателей и чародеев, бывших тогда в моде повсюду. Но «разным чародействам» он не научился, а персидский язык выучил и в конце концов пристроился к посольству переводчиком.
Станислав, вернувшись тогда из Пскова, долго скитался по России и наконец на юге попал в услужение к своему соотечественнику, поляку-переводчику, направлявшемуся с посольством и слонами в Петербург.
— Ну а теперь-то что ты делал на площади? Отчего не был со слонами? — спросил его Митька.
— Мне там не место, — гордо пояснил Венюжинский, — слоны не принадлежат к посольству, они отдельно, а я принадлежу и потому не должен быть со слонами.
— Ну а что же ты делал на площади? Ведь не смотрел же ты на слонов, которые тебе, вероятно, надоели во время длинного пути?
Станислав замялся.
— Говори правду, а то я зову слуг, чтобы вязать тебя, — пригрозил ему Митька.
— Я шел с поручением от пана переводчика.
— К кому?
— К Андрею Ивановичу Остерману.
— Ого! И что же, у тебя письмо к нему?
— Да, секретное. Пан переводчик велел мне снести письмо именно сегодня, пока персы заняты со слонами и не могут выследить меня… чтобы я не попался им.
— А ты попался мне. Хорошо!
— Я всегда попадаюсь вам в трудные минуты. Вы — злой дух моей жизни. Я с вами сейчас разговариваю и думаю: «А что если вас нет на самом деле, а это — только злое видение?»
— Я-то, брат, не видение, а вот ты, кажется, морочишь меня, и никакого письма у тебя нет.
— Извините, пан Дмитрий! Честный шляхтич Венюжинский не лжет. Вот это письмо. — И Станислав вынул сложенный и тщательно запечатанный лист бумаги, но без всякой на нем надписи.
— Так тут не написано кому, — сказал Митька.
— Если я передаю секрет в руки, — объяснил Венюжинский, — то адреса не нужно.
— Ну-ка, передай мне! — И Митька взял из рук Станислава письмо.
Тот рванулся к нему.
— Одно движение или слово, — строго сказал ему Митька, — и я зову слуг!
Венюжинский съежился и затих.
— Так как это письмо никому не адресовано, — продолжал Митька, — то я считаю себя вправе распечатать его и прочесть. Ни слова, пан Венюжинский!.. Но, видите ли, если я узнаю что-нибудь интересное из этого письма, то даю вам слово, что отпущу вас на все четыре стороны и прощу раз я навсегда, с тем чтобы вы мне больше на глаза не попадались и не делали никакого зла.
— О, я не попадусь, — вырвалось у Станислава.
Жемчугов спокойно, не торопясь, аккуратно распечатал письмо и прочел его.
Переводчик в письме извещал Остермана, что «все исполнено» и посольство обратится с официальным сватовством от имени шаха персидского, который-де желает взять себе в жены цесаревну Елизавету Петровну.
— Вот оно что! — проговорил Митька. — Да, весть важная. Ну пан Станислав, вы свободны; я держу свое слово и прощаю вас. Ступайте!
— Но мне нужно письмо! — робко сказал Венюжинский. — Что же я стану делать без письма?
— А это что вам угодно. Но советую вам исчезнуть, пока я сосчитаю до трех. Раз… два…
Не успел Митька произнести еще «три», а Станислава уже не было в комнате.
Жемчугов спрятал письмо в карман и, выйдя от Гидля, направился прямо во дворец, где жила цесаревна Елизавета. Он нес туда важную весть.
Вице-канцлер граф Головкин чуть ли не каждый день бывал с докладом у правительницы по поводу чина коронования. Это держалось в секрете, но те, кому нужно было знать, то есть во дворце цесаревны Елизаветы, знали, что церемониал всей коронации Анны Леопольдовны уже готов и даже подписан указ о провозглашении правительницы самодержавной императрицей. Известно было также, что ждут лишь дня обнародования этого указа, когда гвардия уйдет из Петербурга на войну против Швеции. Отправка гвардии была назначена на двадцать пятое ноября.
Сама Анна Леопольдовна относилась почти совсем безучастно ко всем этим приготовлениям. С отъездом графа Линара, казалось, всякая энергия упала у нее. За нее, собственно, все делали граф Головкин, обергофмаршал Левевольде и австрийский посол граф Ботта. Она им не мешала, но вместе с тем отстранила себя от всего, от каждого шага, который она должна была бы сделать лично.
Правительница не верила в свою счастливую судьбу. Ей казалось, что она обречена на гибель. С той самой минуты, когда она, прощаясь с Линаром, вдруг почувствовала, что они больше не увидятся, а он не разубедил ее в этом, она пала духом и не смогла воспрянуть вновь.
Ни Головкин, ни Левевольде, ни Ботта не догадались подослать ей своего рода госпожу Дюкар, чтобы та подбодрила принцессу, а Грунька, сумевшая подсказать это Миниху, не подсказывала им.
Накануне екатерининского дня, то есть двадцать третьего ноября, посол Австрии Ботта ранее обыкновенного явился на вечернее заседание к правительнице и попросил Юлиану Менгден доложить принцессе, что желает видеть ее наедине до прихода остальных гостей.
Сам посол описывает этот свой разговор с правительницей в своих записках и свидетельствует, что сказал ей: «Вы находитесь на краю пропасти, позаботьтесь о себе! Спасите, ради бога, и себя, и вашу семью!» Вместе с тем правительница получила предупреждающее письмо из-за границы.
Когда гости съехались, им невольно бросилось в глаза, что Анна Леопольдовна была очень встревожена. В карты играть она не села и в сильном волнении ходила взад и вперед по комнате, останавливаясь несколько раз у того стола, за которым играла цесаревна. Наконец, преодолев себя, она тронула плечо Елизаветы Петровны и сделала ей знак глазами, что она желает переговорить с ней. Цесаревна встала, и все видели, как они вышли в соседнюю комнату. Там они пробыли не особенно долго, и когда появились вновь, у Елизаветы горели глаза, но внешне она была невозмутимо спокойна. Она как ни в чем не бывало села за стол и продолжила игру.
Сидевший за другим столом Ботта нахмурился и стал темнее ночи.
На другой день правительница была в Александро-Невской лавре и слушала там панихиду по своей погребенной там матери, принцессе Елизавете Ивановне Мекленбургской, так как это был день именин покойной.
Вечером граф Головкин давал бал в честь своей супруги Екатерины Ивановны, рожденной княжны Ромодановской. Так называемый «весь Петербург» того времени был на балу, но правительница под предлогом поминовения своей матери отказалась от приглашения и отменила у себя обычное вечернее собрание, чтобы не отвлекать гостей от бала у графа Головкина.
Анна Леопольдовна рада была придраться к случаю, чтобы остаться у себя одной, на воле. Она с радостью ждала этого вечера, решив написать длинное письмо к Линару, чтобы послать это письмо ему навстречу в Кенигсберг. У нее был рассчитан по минутам весь предполагаемый ею маршрут Линара на его возвратном пути, и по этому расчету посланный ею с письмом должен был встретить графа в Кенигсберге.
Она надела капот и села к столу писать письмо.
Как раз в это время в ее комнату почти насильно вломился ее супруг Антон, который с отъездом Линара опять получил свободный доступ к Анне Леопольдовне, впрочем уже переехавшей из Летнего в Зимний дворец. Он был очень взволнован и, чрезмерно заикаясь от волнения, не мог ничего выговорить.
— Что такое? Что случилось? — стала спрашивать правительница.
Но принц ничего не мог выразить связно.
— Арестовать… Лесток… письмо… Остерман… — с неимоверным трудом выговаривал он.
Наконец, после долгих усилий, удалось выяснить, что он явился к жене, чтобы предостеречь ее, и пришел он по указанию Остермана, который просил передать, что сторонниками Елизаветы перехвачено секретное письмо к нему от переводчика персидского посольства и таким образом разглашена тайна о сватовстве персидского шаха к Елизавете Петровне. Теперь можно было ожидать от Елизаветы Петровны какого-нибудь энергичного шага, который можно было бы предупредить только решительными мерами.
Анна Леопольдовна, выслушав это, отмахнулась и раздраженно проговорила:
— Ах, как вы все мне надоели! Все это я слышала уже двадцать раз! Я вчера прямо спросила принцессу Елизавету, правда ли, что она собирается что-то против меня предпринять, и она дала мне клятву, что офицерам, предлагавшим ей сделать переворот, она заявила о своем отказе, о нежелании повторять римскую историю!
— Да мало ли что она заявляла! А вам-то ведь она не дала обещания…
— Ах, никаких обещаний мне не нужно! — прервала его правительница. — И вообще мне ничего не нужно! Оставьте меня в покое и, кроме того… я ведь просила вашу светлость никогда не вмешиваться в мои дела!
Она так удобно расположилась в капоте за своим столом, ей так хотелось написать письмо графу Линару, что казалось, начнись вокруг нее пожар, она от него отмахнулась бы так же, как только что отмахнулась от предостережения своего супруга. Конечно, тот принужден был уйти.
Анна Леопольдовна до позднего вечера писала письмо и была счастлива этим. А ночью ее счастье прервалось навсегда. Это была последняя ее ночь во дворце.
В то время как Анна Леопольдовна в Зимнем дворце, у своего письменного стола, кончала письмо Линару, а «весь Петербург» разъезжался после бала у графа Головкина, Остерман сидел у себя, в своем вечном красном халатике на лисьем меху, в кресле на колесиках и с укутанными одеялом ногами. Перед ним на столе, в шандале, горела сальная свечка — ни масла, ни восковых свечей Андрей Иванович из скупости не жег. Он прищурил один глаз, а другим, улыбаясь, смотрел мимо свечки на стену, но ему казалось, что вместо стены он видит раскрывавшуюся перед ним даль. И в этой дали он предугадывал будущее, которое слагалось именно так, как этого хотел он, Остерман.
Ведь в прошлом он не ошибся ни разу, не ошибается и в настоящем. Ведь теперь все идет согласно его, как он думал, воле.
Только что граф Линар стал ему подозрителен — и вот уже этого Линара нет. Сегодня принц Антон так настроен, что непременно должен напугать свою супругу, и та, подготовленная маркизом Боттой, непременно отдаст приказ арестовать Елизавету Петровну, которая будет насильно препровождена к персидскому шаху. Эта идея особенно нравилась Остерману.
А затем правительница пожелает объявить себя самодержавной императрицей, он, Остерман, вступится за права малолетнего императора, Анна Леопольдовна будет сражена, и останется только один косноязычный и робкий, недалекий принц Антон, который будет делать все, что ему скажут.
Такая будущность рисовалась перед Остерманом, и в виду этой будущности ему захотелось непременно жить и жить. Поэтому он сейчас же вспомнил про декокт, который обыкновенно принимая на ночь.
Он несколько раз ударил в ладоши, и на этот условный призывной знак появился заспанный казачок. Остерман с отвращением сморщил нос, отвернулся и проговорил:
— Эй, как от тебя пахнет!
— Ничего, Андрей Иванович, это — русский дух! — послышался сзади казачка какой-то незнакомый голос, и в комнату вошел высокий молодой человек с большими черными глазами и в парике с длинными, вьющимися, падающими на плечи локонами.
— Поди прочь! — сказал он казачку.
Тот, словно ему приказывал его господин, немедленно исчез.
— Куда ты, дурак? — закричал ему вслед Остерман. — Куда ты?
— Напрасно кричите! — остановил его незнакомец. — Ни казачок не вернется на ваш зов, и никто из вашей прислуги не откликнется!
— Как это не откликнется? Что за вздор? — проворчал Остерман, после чего скинул одеяло, встал и старческой походкой, но все-таки совершенно свободно и твердо переступая своими тощими, обутыми в спускающиеся чулки ногами, подошел к двери и хотел отворить ее.
Дверь была заперта снаружи. Остерман направился к другой, но и эта не поддалась его усилиям: она тоже была заперта с наружной стороны.
— Что же это такое? — произнес Остерман, остановившись и взглядывая сквозь очки на молодого человека.
— Это значит, что мы заперты, — ответил тот, — и что поэтому вам нечего меня бояться, так как я заперт вместе с вами и, значит, не могу ничего предпринять против вас безответственно!
— Я и не боюсь! — сказал Остерман и действительно совершенно спокойно направился к своему креслу и сел опять в него. Он завернул под ноги одеяло и спросил: — Но что же вам угодно от меня и зачем вы ко мне пожаловали?
— Прежде всего я принес вам вот это письмо, написанное вам переводчиком персидского посольства.
— Перехваченное?
— А вам это известно? Значит, вам также известно и содержание этого письма?
— Да, значит! — вызывающе-спокойно и насмешливо произнес Остерман.
— Но ведь то, что вы затеяли, Андрей Иванович, — преступление. Отдать русскую княжну, православную, за магометанина, персидского шаха, то есть попросту к нему в гарем… да ведь это же — такое преступление, за которое…
— Я просил бы умерить вашу дерзость, потому что не такому молокососу, как вы, произносить надо мой приговор.
— Приговор будет произнесен над вами по установленной форме и законно, я же явился к вам лишь для того, чтобы арестовать вас. Я здесь, чтобы не дать вам возможности скрыться до появления солдат, и ваши люди, запершие нас в этой комнате, заодно со мной!
— По чьему же это приказанию меня придут арестовывать? — опять усмехнулся Остерман.
— По приказанию Елизаветы Петровны, самодержавной императрицы Российской.
— Ошибаетесь, молодой человек! Мне доподлинно известно, что приняты меры к тому, чтобы арестовать принцессу Елизавету Петровну и ее лекаря Лестока. Они обвинены в государственной измене и в сношениях с послом Франции, маркизом де ла Шетарди.
— Вы плохо осведомлены, Андрей Иванович! Могу вас заверить, что Елизавета Петровна направилась в санях к преображенцам и что все готово к тому, что она поведет их к Зимнему дворцу и сама арестует правительницу, захватившую принадлежащий ей, Елизавете Петровне, прародительский престол. Да вот, кажется, идут к нам люди, которые подтвердят мои слова!
Послышался мерный шум шагов, громкий говор, щелкнул замок в двери, и в комнату, стуча сапогами и гремя оружием, ворвались преображенцы.
— Вы здесь? — сказал молодому человеку бывший с солдатами офицер. — Виват императрице Елизавете!
— Виват! Виват! — подхватил и молодой человек.
За ним гаркнули солдаты, а за солдатами, как эхо, раздалось по всему дому «ура» царице. Это кричали сбегающиеся слуги Остермана.
Андрей Иванович вскочил, затопал ногами и в припадке неистовства и бешенства стал ругаться площадными словами, обращая свое сквернословие к Елизавете Петровне и в исступленном бессилии грозя ей, что она ответит за нарушение всяческих законов.
Однако солдаты завернули его с головой в одеяло и так, ругающегося и барахтающегося в одеяле, снесли в сани, после чего отвезли во дворец к Елизавете Петровне.
К тому времени туда уже были доставлены арестованные преображенцами Миних, Левевольде и граф Головкин.
Затем явилась туда окруженная солдатами Елизавета Петровна, привезя с собой из Зимнего дворца арестованную «Брауншвейгскую фамилию».
Остальные полки гвардии подходили ко дворцу цесаревны и располагались вокруг него бивуаком. Были разложены костры, стоял говор, раздавались клики. Петербург снова просыпался ночью, как в прошлом году при аресте Бирона, и снова все чины и все высокого звания люди спешили съехаться в Зимний дворец для принесения присяги императрице Елизавете Петровне.
Василий Гаврилович Гремин был разбужен поднявшимся шумом на улице и в доме, где все волновалось и двигалось. Он вскочил, высунулся как был в форточку на улицу и, заслышав там крик «виват Елизавете!», неистово завопил: «Вива-а-ат!» — потом накинул на себя шлафрок и в этом шлафроке и в колпаке затопал, засеменил ногами, улыбаясь во все лицо и перебирая в такт:
— Вот так! Вот так! Вот так!
Через минуту он уже командовал Григорию, чтобы тот собирал всех дворовых, выставлял вино и чтобы все пили за здоровье императрицы Елизаветы. Вместе с тем он тащил все свечи, которые только были в доме, к окнам и зажигал их, устраивая таким образом иллюминацию.
Гремин был уверен, что Митька Жемчугов не спит и где-нибудь участвует в «действе». Ему и самому хотелось скорее отправиться куда-нибудь, чтобы тоже двигаться, кричать, но он еще слишком предавался своей радости и в этой радости ему некогда было одеться.
Он побежал в комнату Жемчугова, чтобы посмотреть на всякий случай, нет ли там Митьки, и, отворив дверь, остолбенел, пораженный. В комнате Митьки сидел, закинув голову и прислонив ее к стене, тот самый молодой человек с великолепными черными глазами, который когда-то принес ему и поставил футляр с табакеркой с зеленым порошком.
Увидев его, молодой человек вскочил и голосом Митьки Жемчугова громко крикнул:
— Дождались мы своего, Василий!
Он сбросил с себя парик, и Гремин увидел, что пред ним действительно стоит Митька.
— Да никак это ты? — воскликнул он.
— Я, брат, я самый! Виват, императрица Елизавета!
Они бросились друг другу в объятия.
— Да как же это так? Что же, ты все видел? Все знаешь? — заговорил Василий Гаврилович.
— Все видел и все знаю! — впопыхах ответил ему Митька. — Я прибежал сюда, чтобы переодеться и скорее к Груньке во дворец, чтобы не обидели ее, как приближенную бывшей правительницы! А там меня знают только под моим настоящим обличьем!
— Но постой! А что же значит этот твой облик? Ну хорошо; парик можно надеть, но глаза? Как ты изменяешь глаза?
— Для этого есть такая жидкость, которую пускают в глаза; от этого зрачок так расширяется, что весь глаз кажется черным.
— Но ведь ты в таком виде принес мне табакерку. Чего же ты меня дурачил?
— Нет, брат, я тебя не дурачил, а исполнил все, как мне было заповедано моей матерью: она научила меня изменять цвет глаз и этот парик мне дала, и сказала, что, когда умрет Гавриил Мартынович Гремин, я должен прийти в его дом, к наследнику его, то есть к тебе, принести и отдать тебе этот футляр с табакеркой.
— Ну а дальше что?
— Ну а дальше я тоже ничего не знаю.
— И не знаешь, как эта табакерка попала к твоей матери от дяди Гри-Гри?
— Что ты сказал?
— Я говорю: «дядя Гри-Гри». Григория Мартыновича звали на французский манер — Гри-Гри.
Митька поднес руку ко лбу, провел ею несколько раз по голове, вдруг схватил трость с тяжелым набалдашником и ударил ею по висевшему на стене зеркалу.
В первую минуту Гремин думал, что Митька хочет выразить этим свою радость, довольно-таки неистовую, по поводу случившегося.
Действительно, событие, которого они так долго ждали и которое переживали теперь, было столь необычайно, что в самом деле по поводу него можно было не только разбить зеркало, но и выкинуть штуку куда сложнее.
Однако за разбитым Митькой зеркалом оказался пергамент; Жемчугов вынул его и, бросив на него беглый взор, проговорил:
— Так и есть! Это завещание Григория Мартыновича и указание, куда он спрятал свои деньги! Они зарыты здесь, под одной из половиц этой комнаты.
Василий Гаврилович взял пергамент, посмотрел на него и, убедившись, что Митька был прав, что это действительно завещание его дяди, так и сел на стул и, разинув рот, стал показывать вначале на зеркало, а потом на Жемчугова.
— Митька! — залепетал он совсем уничтоженный. — Как же это ты? Зеркало… и вдруг разбил, и там завещание?
— А зеленый-то порошок! — сказал Митька.
— Ну?
— Ну это было указание, и очень ясное, на то, где было спрятано завещание.
— Да как же так, братец? Зеркало, и вдруг зеленый порошок?.. Ничего не понимаю.
— И я не понимал, пока ты не сказал, что твоего дядю звали Гри-Гри. Тогда все стало ясно! Эта самая зелень в табакерке как по-французски называется? Vert de gris?
— Ну да, vert de gris!
— Ну a «vert» по-французски означает также «стекло». Ну а если твоего дядю звали Гри-Гри, то, значит, он указывал этими словами на принадлежавшее ему стекло. А так как ты мне раньше говорил, что это зеркало принадлежало твоему дяде и он сам повесил его сюда, то я смело разбил его, уверенный, что в нем кроется разгадка табакерки и того, куда девалось состояние Григория Мартыновича… Это было так же просто, как дважды два — четыре.
— Знаешь, — воскликнул Гремин, — будь здесь Селина, она опять сказала бы, что ты гениален, и на этот раз тоже была бы права! Ведь это действительно гениально! Теперь остается только установить, какое отношение ко всему этому имеешь ты и почему именно тебе была поручена табакерка с зеленым порошком.
Граф Линар, как он и ожидал этого, не вернулся в Петербург, в дальнейшем вообще сошел с политической арены и проживал в Дрездене в тиши.
Мало-помалу его чувство к красивой итальянке сгладилось, более она в Дрездене не появлялась, и он потерял ее из виду. Но флорентийский альбом, рассматривание которого осталось по-прежнему его любимым занятием, он берег и все по-прежнему не давал его в руки Селины де Пюжи, остававшейся при нем неизменно.
Когда Василий Гаврилович Гремин отыскал по сделанным в завещании указаниям зарытый его дядей клад, он нашел в железном сундучке, заключавшем в себе деньги, еще и другой пергамент, где было написано, что Григорий Мартынович всю эту операцию проделал по трем причинам.
Во-первых, потому, что он желал, чтобы его деньги не попали в руки его брата Гавриила Мартыновича, помешавшегося на алхимических опытах.
Во-вторых, потому, что хотел, чтобы его деньги перешли к людям с мозгами, а для того чтобы разгадать хитрость с зеленым порошком, нужно было иметь действительно большую сообразительность; и ее выказал Митька.
В-третьих, Григорий Мартынович обставил так сложно все свое наследство потому, что Митька Жемчугов был его сыном.
Само собой разумеется, что это должно было оставаться тайной, пока были живы все действующие лица этого погребенного в прошлом романа. Вот почему мать Жемчугова только перед смертью передала ему табакерку с наставлением, что делать с нею. Сама она тайны зеленого порошка не знала, и эта тайна должна была открыться лишь после смерти отца Василия Гавриловича, да и то, если молодые люди сумеют разрешить загадку.
Они сумели это сделать и поровну разделили наследство, вследствие чего Жемчугов стал богатым человеком.
За услуги, оказанные им императрице Елизавете при вступлении на престол, он был награжден чинами и женитьбой на Груньке, которая была выкуплена на волю самой императрицей Елизаветой Петровной.
Василий Гаврилович был у них шафером на свадьбе, а потом крестил их детей. Он любил повторять, когда, бывало, попадала ему на глаза табакерка с зеленым порошком:
— Ведь вот подумаешь! Не догадайся тогда Митька относительно этого порошка, так ведь и остались бы деньги зарытыми в подполье! И сколько, может быть, таких кладов хранится в земле неоткрытыми! Очень может быть, что не у одних у нас, а и в других семьях есть оставшиеся от предков вещи, в которых заключается указание на подобные же клады, и только понять это указание не могут.
— Ну а мы свое поняли! — ответил ему Митька. — И будем довольны тем, что у нас есть!
Наградив своих приверженцев, Елизавета Петровна круто и даже жестоко расправилась со своими врагами.
Остерман, Миних, Головкин, Левевольде, президент коллегии барон Менгден и действительный статский советник Тимирязев были обвинены в том, что злостно желали лишить государыню императрицу Елизавету Петровну принадлежавшего ей родительского престола. Их приговорили к смертной казни, ввели на эшафот, но там объявили помилование. Остермана отвезли в ссылку в Березов, Левевольде — в Соликамск, Головкина — в Собачий острог, Миниха послали в ссылку в Пелым, где находился Бирон, который теперь, по распоряжению императрицы Елизаветы, возвращался с «почетным» паспортом на жительство в Ярославль. Говорят, на одной из станций при перепряжке лошадей они встретились и только молча смотрели друг на друга, но не сказали ни слова.
«Брауншвейгская фамилия» сначала была отправлена по дороге за границу, но в Риге ее задержали, и тут принцесса Анна Леопольдовна с принцем Антоном и фрейлинами Юлианой и ее сестрой Якобиной Менгден жила около года в крепости. Затем их перевезли в Рязанскую губернию, в город Раненбург, основанный когда-то Меншиковым.
Из Раненбурга Анна Леопольдовна, разлученная здесь с сыном и с Юлианой Менгден, была отправлена с мужем и с родившейся у нее дочерью в заточение в Соловецкий монастырь. Но по дороге они были оставлены в Холмогорах, в опустевшем архиерейском доме, переустроенном в нечто вроде крепости. Брауншвейгская фамилия была помещена в трех комнатах и на прогулку могла выходить лишь на небольшую часть двора, обнесенную высоким частоколом.
Томясь в этом заключении, бывший принц Антон постоянно упрекал жену, зачем она начала тогда свою борьбу против Бирона, и беспрестанно повторял слова покойной императрицы Анны Иоанновны, сказанные ею перед самой смертью:
— МНЕ ЖАЛЬ ТЕБЯ, ГЕРЦОГ!